Рисунки Л. Коростышевского
Был сорок второй год. Я жил в горах у своего дяди в деревне Напскал. Боязнь бомбежки, а главное, военная голодуха забросили нас надолго в этот относительно сытый и спокойный уголок Абхазии.
Городок наш бомбили всего два раза. Скорей всего немцы сбросили бомбы, предназначенные для более важных объектов, к которым их не подпустили. Думаю, что летчики бомбили его, боясь наказания своего начальства, чтобы не возвращаться с бомбами на аэродром. Вот почему так думаю: во-первых, самолеты появились со стороны нашего тыла, во-вторых, ничего военного, кроме милиции, в нашем городе никогда не было.
После первой же бомбежки городок опустел. Застольные ораторы и стратеги из приморских кофеен благоразумно приостановили свои бесконечные политбеседы и тихо удалились в окрестные деревни есть абхазскую мамалыгу, авторитет которой быстро подымался.
В городе остались только необходимые и те, кому некуда было ехать. Мы не были необходимыми и нам было куда ехать, поэтому мы уехали.
Наши деревенские родственники, посовещавшись, распределили нас между собой по-своему, учитывая возможности каждого из нас. Старший брат, как человек уже отравленный городской цивилизацией, остался в ближайшей к нашему городу деревне, потом его взяли в армию. Сестру отправили в семью дальнего, но богатого и поэтому казавшегося близким, родственника. Меня, как самого младшего и бесполезного, отдали дяде в горы. Мать осталась где-то посередине, в доме своей старшей сестры, откуда она пыталась дотянуть до нас свои теплые, стареющие крылья.
Дядя мой оказался довольно крупным скотоводом: у него было два десятка коз и три овцы. Пока я раздумывал, где кончается родственная помощь и начинается эксплуатация, он незаметно и безболезненно приставил меня к ним. Вскоре я полюбил это дело и научился подчинять своей воле небольшое, но строптивое стадо.
Нас связывали два древних магических восклицания: «Хейт! Ийо!»
Они имели множество оттенков и смыслов в зависимости от того, как их произносить. Козы их отлично понимали, но иногда, когда им это было выгодно, делали вид, что спутали оттенки.
Например, если произносить врастяжку вольно и широко: «Хейт! Хейт!» — это означало: паситесь спокойно, вам ничего не угрожает. Если произносить как бы с педагогическим укором, означало: вижу, вижу, куда вы заворачиваете. Нехорошо! А если вдруг очень резко и быстро: «Ийо! Ийо!» — надо было понимать: опасность! Назад!
Козы обычно, услышав мой голос, подымали головы, как бы стараясь уяснить себе, что именно от них на этот раз требуется. Паслись они всегда с некоторой брезгливостью, обрывая листки с кустов, стараясь дотянуться до самых свежих и далеких.
Пастись они любили на крутых, обрывистых склонах поблизости от горного потока. Шум воды возбуждал их аппетит, как шипенье шашлыка перед обедом. Ели они, тряся бородами, выскалив мелкие ровные зубы. Меня почему-то раздражало, что они бросали начатую ветку и с неряшливой жадностью переходили к другой.
Мы за обедом берегли каждую крошку, а они привередничали. Это было несправедливо.
Овцы обычно шли позади коз, признавая их первенство и вместе с тем держась, как говорится, со скромным достоинством.
Они паслись, низко наклонив головы, как бы вынюхивая траву. Выбирали открытые, по возможности ровные места. Зато, если они пугались чего-нибудь и пускались вскачь, их невозможно было остановить. Набежавшись до одури, они забивались в кусты и отдыхали, по-собачьи разинув рты и жарко дыша боками.
Козы для отдыха выбирали самые каменистые и возвышенные места. Укладывались, где почище. Самый старый козел обычно на самой вершине. У него были устрашающие рога, клочья свалявшейся и желтой от старости шерсти свисали по бокам. Чувствовалось, что он понимает свою роль: двигался медленно, важно покачивая белоснежной бородой мудреца и звездочета. Если молодой козел по забывчивости занимал его место, он спокойно подходил к нему и сталкивал ударом рогов, при этом даже не смотрел на него.
Однажды из стада исчезла коза. Я сбился с ног, бегая по кустам, разрывая одежду о колючки, крича до хрипоты. Так и не нашел. Возвращаясь, случайно поднял голову и вижу, она стоит на дереве, на толстой ветке дикой хурмы. Взобралась по кривому стволу. Наши взгляды встретились, она нагло смотрела на меня желтыми неузнающими глазами и явно не собиралась слезать. Я огрел ее камнем, она ловко спрыгнула и побежала к своим.
Думаю, что козы самые хитрые из всех четвероногих. Бывало, только зазеваешься, а их уже и след простыл, как будто растворились среди белых камней, ореховых зарослей, в папоротниках.
Как жарко, как тревожно было искать их, бегая по узким растрескавшимся от жары тропкам, на которых вспыхивали зеленые молнийки ящериц. Случалось, что мелькнет у ног и змейка, взлетишь, как подброшенный, чувствуя подошвой ноги, которой чуть было не наступил на нее, упругий холод змеиного тела, и еще долго бежишь, ощущая ногами необоримую, почти радостную легкость страха.
Обычно в хорошую погоду я лежал на траве в тени большой ольхи, прислушиваясь к привычному треску «кукурузников», летящих за перевал. Там шли бои, и до нас доносилось ежедневное погромыхиванье военных громов.
Изредка высоко-высоко пролетал немецкий самолет. Мы его узнавали по замирающему вою, чем-то напоминающему писк малярийного комара. Обычно, когда он приближался к городу, начинали палить зенитки, и видно было, как вокруг него разрывались одуванчики снарядов, а он шел и шел сквозь них, как завороженный. Так за всю войну и не увидел, чтобы подбили самолет.
Как и все ребята, по-настоящему не видевшие войны, я тайно ждал, прислушиваясь к гулу за перевалом, когда же подойдет фронт. Я понимал, что вслух об этом не стоит говорить, и терпеливо ждал.
Ожидание стало особенно волнующим после того, как к нам во двор зашел наш дальний родственник. Он уселся под ореховым деревом, воткнул посох в землю и тщательно вытер бритую голову и тугую загорелую шею большим платком. Я сбегал на родник за свежей водой, тетка вымыла стакан, так что он засверкал, как льдинка, налила воды и подала ему.
Он медленно выпил два стакана, утерся, поблагодарил и сказал, кивнув головой в сторону перевала, что был там, искал сына, который пропал без вести, но так ничего и не узнал. Его утешали как могли. Помнится, больше всего поразило не то, что он сказал о сыне, а то, что, снова кивнув на перевал, он заметил: «До фронта день хорошей ходьбы».
Бои шли в тех местах, куда до войны летом перегоняли скот. Наших это встревожило.
Через несколько дней дядя принялся строить в глухой чащобе большой шалаш. Работал весь день, молча и сосредоточенно: обтесывал колья, оплетал лозой стены. Мы нарезали папоротника, толстым слоем накрыли крышу, выстелили пол, заткнули щели. Внутри шалаша стало уютно и прохладно.
Мне передалась молчаливая сумрачность дяди, я понимал, что шалаш не для пастушеской стоянки.
Жить в нем все же не пришлось: немцев прогнали, а мое пастушество оборвалось в ту же осень. Вот как это случилось.
Один односельчанин приехал из города, куда гонял продавать свиней, и рассказал, что брат мой ранен, лежит в госпитале в Баку и ждет не дождется, когда к нему приедет мама. Весть всех всполошила, надо было, как можно быстрей, увидеться с мамой. Оказалось, что, кроме меня, послать было некого, и я стал рваться в дорогу.
Меня накормили сыром с мамалыгой, дед дал мне одну из своих палок, и я пустился в путь, хотя день шел на убыль, и солнце стояло над горизонтом на высоте дерева. Дорогу я помнил довольно плохо, но объяснения не стал слушать, чтобы не передумали меня посылать. Идти предстояло через лес по гребню горы, потом надо было спуститься вниз на дорогу, по которой свозили бревна и дальше по ней до самого села.
Как только я вошел в буковый лес, сразу стало прохладно, как будто вошел в воду, и летний день остался позади.
Я вдыхал чистую, сырую прохладу леса, слышал чем-то волнующий шелест зеленых вершин и быстро шел по тропе. Чем глубже я входил в лес, тем упорней и бодрей постукивала моя палка по твердой, упругой, проплетенной корнями земле.
Я знал, что в это время года здесь иногда попадаются медведи. По склонам гребня, да и у самой тропы — заросли черники, медвежье лакомство.
В другое время мне было бы страшно здесь, но сейчас меня толкала вперед жажда подвига и смутная тревога за брата.
Я ощущал в ногах окрыляющую силу, легко одолевал подъемы, упоенный важностью дела, а главное, пониманием своей нужности. Хотя мысли мои были заняты этим жарким ощущением, краем глаза я все же замечал красоту мощных, темно-серебристых стволов бука, неожиданно милых полянок с яркой пушистой травой, уютных подножий больших деревьев, заваленных каленой прошлогодней листвой. Хотелось полежать на этой листве, положив голову на мощные, покрытые мохом корни. Иногда в просветах деревьев открывалась дымчато-зеленая долина с морем, стоящим между землей и небом, как мираж. Вечерело.
Неожиданно из-за поворота появились две девочки, испуганные и обрадованные одновременно. Я их знал, они были из нашего села, но теперь казались странными, чем-то непохожими на себя. Разговаривали, опустив головы, тихими, почти виноватыми голосами. В них появилось что-то чуткое, лесное, застенчивое. Одна из них несла свои башмаки в кошелке и теперь стояла, длинной голой ногой смущенно почесывая другую.
Постепенно мне передалось их смущение, я не знал, что говорить, и охотно распрощался с ними. Они тоже попрощались и тихо, даже как-то вкрадчиво, пошли дальше.
Вскоре я увидел перед собой между потемневшими деревьями красновато-желтую дорогу, издали похожую на горный поток. Я обрадовался, что смогу идти по ровной улице, и стал быстро спускаться по очень крутой тропе, едва-едва притормаживая палкой, чтобы не сорваться в заросли сумрачного рододендрона.
Я почти выкатился на дорогу. Ноги мои дрожали от перенапряжения, я весь вспотел, но возбуждение усилилось от запаха бензина и теплой, усталой за день пыли. Знакомый с детства, волнующий городской запах. Видно, я здорово соскучился по городу, по дому, и, хотя отсюда до нашего дома было еще дальше, чем от горной деревушки, улица казалась дорогой к нему.
Я шел, стараясь в сумерках разглядеть под ногами следы автомобильных шин, и радовался, заметив особенно отчетливый рубчатый узор. Чем дальше я шел, тем светлее становилась дорога, потому что огромная рыжеватая луна вылезла над зубчатой полоской леса.
Ночью в горах мы часто смотрели на луну. Мне говорили, что на ней виден пастух со стадом белых коз, но я так и не мог разглядеть пастуха с его стадом. Наверно, надо было с раннего детства видеть этого пастуха. Глядя на холодный диск луны, я видел очертания скалистых гор, мне делалось сладко и грустно, может быть оттого, что они были так страшно далеки от нас и так похожи на наши горы.
Сейчас луна напоминала большой закопченный круг горного сыра. С каким удовольствием я погрыз бы его острый, пропахший дымом ломоть, да еще с горячей мамалыгой!
Я ускорил шаги. По обе стороны дороги шел мелкий лесок, ольховая поросль, иногда расчищенная под кукурузное поле или табачную плантацию. Было очень тихо, только стук моей палки оживлял тишину. Стали появляться крестьянские дома с чистенькими игрушечными двориками, с жарким светом очажного костра, уютно трепыхающегося за приоткрытыми кухонными дверьми.
Я жадно прислушивался к смутным, а иногда вдруг отчетливым голосам, доносившимся оттуда.
— Выгони собаку, — услышал я чей-то мужской голос. Дверь кухни распахнулась, и сразу же в мою сторону залаяла собака. Я ускорил шаги и, оглянувшись, заметил в красном квадрате распахнутой двери темную фигуру девушки. Она неподвижно стояла, вглядываясь в темноту.
Боясь собак, я теперь старался бесшумно проходить мимо домов.
Наконец, открылась широкая поляна с большим ореховым деревом посередине, со скамейками, приколоченными вокруг ствола.
Днем здесь обычно бывало шумно, народ толпился у правления колхоза, магазина, амбара. Сейчас все выглядело нежилым, заброшенным и в свете луны страшноватым.
Когда на улице лежали тени деревьев, мне становилось страшно и я старался их обогнуть и, как можно тише, пройти мимо них. Но это не всегда удавалось. Порой огромные тени грецких орехов пересекали улицу. В такие минуты я старался думать о брате. Я чувствовал, как тревога за его судьбу перекрывает мой мелкий страх. Я чувствовал, что такой же затаенной тревогой дышит небо, ночь, редкие крестьянские дома. И в этой настороженной тишине особенно ясно ощущалось, что где-то идет война. Я ускорял шаги.
Дом, куда я шел, был недалеко от правления, надо было свернуть прямо с улицы на тропинку влево. Но тропинок оказалось много, и я никак не мог припомнить, какая из них приведет меня к цели.
Я остановился перед одной из таких тропок, уходящих в заросли дикого орешника, не решаясь свернуть на нее. Та ли? Вроде, орешников тогда не было. А может быть, были? Минутами мне казалось, что я вспоминаю тропу по множеству мелких признаков: по извиву ее, по канавке, отделяющей ее от улицы, по кустам орешника. А потом вдруг казалось, что и канавка не та, и орешник не тот, и тропа совсем не знакомая и враждебная.
Я стоял, переминаясь с ноги на ногу, слушая верещанье цикад, глядя на завороженно неподвижные кусты, на луну, уже высокую, бледную, почти слепящую, как зеркало.
Неожиданно на тропу выкатилось что-то черное, поблескивающее и побежало в мою сторону. Не успел я шевельнуться, как большая сильная собака жадно и бесцеремонно обнюхала меня, тыкаясь мне в ноги мокрым сопящим носом. Через мгновенье на тропу вышел человек с легким топориком на плече. Он отогнал собаку. Теперь я понял, почему она так спешила обнюхать меня: боялась — не успеет. Собака отскочила, покружилась, повизгивая от желания угодить хозяину, потом замерла у кустов, внюхиваясь в какой-то след.
Человек, подпоясанный уздечкой, видно искал лошадь, подошел ко мне, вглядываясь и удивляясь, что не узнает меня.
— Чей ты, что здесь делаешь? — спросил он сердито, оттого что не узнал меня. Я сказал, что ищу дом дяди Мексута.
— Зачем он тебе? — спросил он, теперь восторженно удивляясь. Я понял, что здоровое крестьянское любопытство непобедимо, и выложил все.
Пока я рассказывал ему, что и как, косясь на собаку и стараясь не упускать ее из виду, он качал головой, прицокивал языком и с грустью поглядывал на меня, как бы жалея, что мне приходится заниматься такими недетскими делами.
— А Мексут живет совсем рядом, — сказал он, указывая топориком в сторону тропы, куда я собирался идти. Он стал объяснять дорогу, то и дело обрывая самого себя, чтобы лишний раз удивиться, порадоваться, до чего он, этот Мексут, близко живет и до чего просто к нему пройти. В конце концов единственно, что я понял: надо идти по тропе. Человек позвал собаку. Я услышал в тишине ее приближающееся дыхание. Мощное тело выметнулось из-за кустов. Она подбежала к хозяину, присела, шлепая хвостом по траве, мимоходом вспомнив обо мне, еще раз быстренько обнюхала: так проверяют документ, когда уверены, что он в порядке.
— Совсем близко, отсюда докричаться можно, — сказал он уже на ходу, как будто думая вслух и радуясь, что мне так здорово повезло. Собака рванулась вперед, шаги человека стихли, и я остался один.
Я пошел по тропе, густо обросшей диким орехом и кустами ежевики. Порой кусты смыкались над тропой, и я отодвигал их палкой и быстро проходил под ними. Все же мокрые ветки иногда нахлестывали сзади, и я вздрагивал от возбуждающего холода росы. Так я шел некоторое время, потом кусты раздвинулись, стало гораздо светлее, я вышел на открытое место и увидел белое кладбище, озаренное белой луной.
Холодея от страха, я вспомнил, что когда-то проходил мимо него, но тогда это было днем и оно не произвело на меня никакого впечатления. Вспомнил, что сбил тогда с яблони несколько яблок. Я нашел глазами дерево, и хотя оно сейчас казалось совсем другим, я старался вернуть себе то состояние беззаботности, когда сбивал с него яблоки. Но это не помогло. Дерево неподвижно стояло в свете луны с темно-синей листвой и бледно-голубыми яблоками. Я тихо прошел под ним.
Кладбище напоминало карликовый городок с железными оградами, зелеными огородцами могил, игрушечными дворцами, скамеечками, деревянными и железными крышами. Казалось, люди, после смерти сильно уменьшившись и поэтому став злее и опаснее, продолжают здесь жить тихой, недоброй жизнью.
Возле некоторых могил стояли табуретки с вином и закуской, на одной даже горела свеча, прикрытая стеклянной банкой с выбитым днищем. Я знал, что это такой обычай — приносить на могилу еду и питье, но все равно сделалось еще страшнее.
Пели сверчки, свет луны белил и без того белые надгробья, и от этого черные тени казались еще черней и лежали на земле, как тяжелые, неподвижные глыбы.
Я старался снова думать о брате, старался как можно тише пройти мимо могил, но палка моя глухо и страшно стучала о землю. Я ее взял под мышку, стало совсем тихо и еще страшней. Вдруг я заметил крышку гроба, прислоненную к могильной ограде, рядом с еще не огороженной свежей могилой.
Я почувствовал, как по спине подымается к затылку тонкая струйка ледяного холода, как эта струйка подошла к голове и, больно сжав на затылке кожу, приподняла волосы. Я продолжал идти, все время глядя на эту крышку, красновато поблескивающую в лунном свете.
Я был уверен, что покойник вышел из своей могилы, прислонил крышку гроба к ограде и теперь ходит где-нибудь поблизости или, может быть, притаился за крышкой и ждет, чтобы я отвернулся или побежал.
Поэтому я шел не шевелясь и не убыстряя шагов, чувствуя, что главное — не сводить глаз с крышки гроба. Под ногами зашумела трава, я понял, что сошел с тропы, и о продолжал идти, не выпуская из виду крышку. Может быть, я свернул бы себе шею, если бы вдруг не ощутил, что проваливаюсь в какую-то яму.
«Началось!» — успел подумать я, увидел полоснувшую небо луну и шлепнулся ка что-то шерстистое, белое, рванувшееся из-под меня в сторону. Я упал на землю и лежал с закрытыми глазами, дожидаясь своей участи. Я чувствовал, что он, или вернее оно, где-то рядом, и теперь я полностью в его власти. В голове мелькали картины из рассказов охотников и пастухов о таинственных встречах в лесу, о случаях на кладбище.
Оно медлило и медлило, страх сделался невыносимым, и я, собрав силы, распахнул глаза, как будто включил свет.
Сначала ничего не увидел, а потом в темноте заметил что-то белеющее, качающееся. Я чувствовал, что оно внимательно следит за мной. Особенно страшно было, что оно качалось.
Ледяные струйки поднимались по спине все быстрее и быстрее, одна за другой, ощетинивая волосы на затылке и отдаваясь быстрыми иголками в кончики ушей.
Не знаю, сколько времени прошло. Я стал различать запах свежевскопанной, нагретой за день земли и какой-то очень знакомый, обнадеживающий, почти домашний запах. Оно, все еще покачиваясь, белело в углу, но ужас, длящийся без конца, перестает быть ужасом. Я почувствовал боль в ноге. Падая, я ее сильно подвернул, и теперь мне очень хотелось ее вытянуть.
Я долго вглядывался в него. Расплывающееся белое пятно принимало знакомые очертания, и в какое-то мгновенье я понял, что призрак превратился в козла, и разглядел в темноте бородку и рога. Я давно знал, что дьявол принимает вид козла, и немного успокоился, потому что это было ясно. Я только не знал, что он при этом может пахнуть козлом.
Я осторожно вытянул ногу и заметил, что оно насторожилось, вернее, перестало жевать жвачку и только продолжало странно покачиваться.
Я замер, и оно снова зажевало губами. Я поднял голову и увидел край ямы, озаренный лунным светом, прозрачную полосу неба со светлой звездочкой посередине. Наверху прошелестело дерево, было странно снизу чувствовать, что там потянул ветерок. Я посмотрел на звездочку, и мне показалось, что она покачнулась от ветра. Что-то глухо стукнуло: с яблони слетело яблоко. Я вздрогнул и почувствовал, что становится прохладно.
Мальчишеский инстинкт подсказывал, что бездействие не может быть признаком силы, и так как существо рядом со мной продолжало жевать, бесплотно глядя сквозь меня, я решил попробовать выбраться.
Осторожно встал и, вытянув руку, убедился, что, даже подпрыгнув, не смог бы достать до края ямы. Палка моя осталась наверху, да и она навряд ли могла помочь.
Яма была довольно узкая, и я попробовал, упираясь руками и ногами в противоположные стенки, вскарабкаться наверх. Кряхтя от напряжения, я немного поднялся, но одна нога, та, которая подвернулась, соскользнула со стенки, и я шлепнулся снова.
Когда я упал, оно испуганно вскочило на ноги и шарахнулось в сторону. Это было самое неосторожное движение с его стороны. Я осмелел и подошел к нему. Оно молча забилось в угол. Я осторожно протянул ладонь к его морде. Козел тронул ладонь губами, тепло дохнул на нее, понюхал и фыркнул по-козлиному, упрямо мотнув головой.
Я окончательно убедился, что он никакой не дьявол, просто попал в беду, как и я. Во время моего пастушества, бывало, козы забирались в такие места, что сами потом не могли выбраться.
Я сел с ним рядом на землю, обнял его за шею и стал греться, прижимаясь к его теплому животу. Я попытался посадить его, но он продолжал упрямо стоять. Зато он начал лизать мою руку, сначала осторожно, потом все смелее и смелее, и язык его, гибкий и крепкий, шершаво почесывал кисть моей руки, слизывая с нее соль. От этого колючего и щекочущего прикосновения было приятно, и я не отнимал руки.
Он долго слизывал соль с моей руки, а я прижимался к его теплому телу и чувствовал, что даже если бы показалось над ямой голубое в свете луны лицо покойника, я бы только крепче прижался к моему козлу и мне было бы почти не страшно. Я впервые узнал, что значит живое существо рядом.
Наконец ему надоело лизать мою руку, и он неожиданно сам уселся рядом со мной и снова принялся за жвачку.
Было все так же тихо, только свет луны сделался прозрачней, а звездочка передвинулась на край полоски неба. Стало еще прохладней.
Вдруг я услышал приближающийся топот коня, сердце бешено забилось.
Топот делался все отчетливей и отчетливей, иногда раздавалось металлическое пощелкивание подков о камни. Я испугался, что всадник свернет в сторону, но топот приближался, твердый и сильный, и я уже слышал дыхание коня, поскрипывание седла. Я замер от волнения, топот прошел почти над самой головой, и тогда я вскочил и закричал:
— Эй! Эй! Я здесь!
Лошадь остановилась, в тишине я различил костяной звук лошадиных зубов, грызущих удила. Потом раздался нерешительный мужской голос: «Кто там?»
Я рванулся навстречу голосу и закричал:
— Это я! Мальчик!
Некоторое время человек молчал, потом я услышал:
— Что за мальчик?
Голос мужчины был твердым и недоверчивым. Он боялся ловушки.
— Я — мальчик, я из города, — сказал я, стараясь говорить не покойницким, а живым голосом, от чего он сделался странным и противным.
— Зачем туда залез? — жестко спросил голос. Человек все еще боялся ловушки.
— Я упал, я шел к дяде Мексуту, — быстро сказал я, боясь, что он не дослушает меня и проедет.
— К Мексуту? Так и сказал бы, — я услышал, как он слез с коня и закинул уздечку за могильную ограду. Потом шаги его приблизились, но он все же остановился, не доходя до ямы.
— Держи! — услышал я, и веревка, прошуршав в воздухе, соскользнула в яму. Я взялся за нее, но тут же вспомнил про козла. Он молчал и одиноко стоял в углу. Недолго думая, я обернул веревку вокруг его шеи, быстро затянул два узла и крикнул: «Тяните!»
Веревка натянулась: козел замотал головой и встал на дыбы. Чтобы помочь, я схватил его за задние ноги и стал изо всех сил поднимать вверх — веревка врезалась ему в шею. Как только его рогатая голова, озаренная лунным светом, появилась над ямой, мужчина заорал, как мне показалось, козлиным голосом, бросил веревку и побежал. Козел рухнул возле меня, жалобно заблеял, а я закричал от боли, потому что падая, он отдавил копытом мне ногу. Я заплакал от боли, огорчения и усталости. Видно, слезы были уже где-то близко — теперь они полились так обильно, что я в конце концов испугался и перестал плакать. Я ругал себя, что не сказал ему про козла, а потом вспомнил о его лошади и решил, что так или иначе он за нею придет.
Минут через десять я уловил шаги крадущегося человека. Я знал, что он хочет отвязать лошадь и удрать.
— Это был козел, — сказал я громко и спокойно.
Молчание.
— Дядя, это был козел, — повторил я, стараясь не менять голоса.
Я почувствовал, что он остановился и слушает.
— Чей козел? — спросил он подозрительно.
— Не знаю, он сюда попал раньше меня, — ответил я, понимая, что слова мои не убеждают.
— Что-то ты ничего не знаешь, — сказал он, потом спросил: — А Мексуту кем ты приходишься?
Я, сбиваясь от волнения, стал объяснять наше родство (в Абхазии все родственники). Я почувствовал, что он начинает мне верить, и старался не упускать это потепление. Снизу же я ему рассказал, зачем иду к дяде Мексуту. Я чувствовал, как трудно оправдываться, очутившись в могильной яме.
В конце концов, он подошел к ней и осторожно наклонился. Я увидел его небритое лицо, брезгливое и странное в лунном свете. Было видно, что место, где он стоит и куда он смотрит, ему неприятно. Мне даже показалось, что он старается не дышать.
Я выкинул конец веревки, за которую был привязан козел. Он взялся за нее и потянул вверх. Я старался ему снизу помогать. Козел глупо упирался, человек, слегка подтянув его, схватил за рог и с яростным отвращением вытянул из ямы. Все-таки вся эта история ему не нравилась.
— Богом проклятая тварь, — сказал он, и я услышал, как он пнул ногой козла. Козел екнул и наверное рванулся, потому что человек схватил веревку и дернул. Потом он низко наклонился над ямой, опершись одной рукой о землю, другой схватил меня за протянутую кисть и сердито вытащил наверх. Когда он тащил, я старался быть легким, потому что боялся, как бы и мне не досталось. Он поставил меня рядом с собой. Это был большой и грузный мужчина. Кисть руки, которую он держал, побаливала.
Он молча посмотрел на меня и вдруг, неожиданно улыбнувшись, потрепал по голове:
— Здорово ты меня напугал со своим козлом. Думал, человека тащу, а тут рогатый вылезает…
Мне стало сразу легко и хорошо. Мы подошли к лошади, четко и неподвижно стоявшей у ограды. Козел на веревке шел за ним. Когда мы подошли к лошади, она забеспокоилась, закосилась на козла.
От нее вкусно пахло потом, кожей седла, кукурузой. «Наверно, оставил на мельнице кукурузу», — подумал я и вспомнил, что веревка тоже пахла кукурузой. Он подсадил меня, вернее, почти вбросил в седло. Я подумал про свою палку, но не решился возвратиться за нею. К тому же лошадь, когда я садился, мотнула головой, чтобы укусить меня за ногу. Я успел ее подобрать.
Хозяин отвернул морду коня от ограды, закинул уздечку и, не выпуская из руки веревку с козлом, мощно и грузно перекинул тело через седло. Я почувствовал, что лошадь прогибается под ним. Тело его придавило меня к луке седла. Он уселся и тронул уздечку. Мне немножко стыдно было перед козлом: в яме мы сидели на равных, а когда нас вытащили, мы оказались в разных местах.
Конь бодро пошел, стараясь перейти на рысь, раскачиваясь от сдерживаемой силы и раздражения, что сзади тащится козел.
Под глухой стук копыт, под легкое покачивание на седле, я задремывал, просыпаясь, когда тропинка шла под уклон, потому что спутник мой тяжело придавливал меня к луке. Зато на подъемах я уютно откидывался ему на грудь, сквозь сон замечая вздрагивающую челку коня, чуткие уши, однообразно двигающуюся шею.
Конь стал, и я окончательно проснулся. Мы были у плетня, за которым виднелся большой чистый двор и большой дом на высоких деревянных сваях. В окнах горел свет. Это был дом дяди Мексута.
— Эгей, хозяин! — крикнул мой спутник и стал закуривать.
Как только он крикнул, дверь в доме отворилась, и мы услышали:
— Кто там?
Голос был мужественный и резкий, так у нас по ночам отвечают на незнакомый крик, чтобы показать готовность к любой встрече.
Дядя Мексут — это был он, я сразу узнал его широкоплечую, низкорослую фигуру, спустился по лестнице и, отгоняя собак, шел в нашу сторону, издали очень внимательно вглядываясь в нас.
Помню удивление его и даже испуг, когда он узнал меня.
— Еще не то узнаешь, — сказал мой спаситель, ссаживая меня и стараясь передать через изгородь прямо в руки дяде Мексуту. Но я не дался ему в руки, а уцепился за кол изгороди и слез во двор сам.
— А козел откуда? — еще больше удивляясь, спросил дядя Мексут.
— Чудеса, чудеса! — весело и загадочно сказал всадник и посмотрел в мою сторону, как равный на равного.
— Зайди в дом, спешься! — сказал дядя Мексут, схватив коня за уздечку.
— Спасибо, Мексут, никак не могу, — ответил всадник и заспешил, хотя до этого почему-то не торопился. По абхазскому обычаю дядя Мексут долго уговаривал разделить с ним хлеб-соль, то обижаясь, то упрашивая, то издеваясь над его якобы важными делами, из-за которых он не может остаться. Все это время он поглядывал то на козла, то на меня, чувствуя, что между моим появлением и козлом есть какая-то связь, и никак не улавливая ее.
Наконец всадник уехал, волоча за собой козла, а дядя Мексут повел меня домой, удивленно цокая языком и покрикивая на собак.
В комнате, озаренной не столько лампой, сколько ярко пылавшим очагом, за столиком, уставленным закусками и фруктами, сидели мужчины и женщины, Я сразу увидел маму и заметил, несмотря на багровые отсветы пламени, как она медленно побледнела. Гости повскакали с мест, заохали, запричитали.
Одна из моих городских теток стала тихо опрокидываться назад, как бы падая в обморок. Но так как в деревне этого не понимали и никто не собирался ее подхватывать, она остановилась на полпути и сделала вид, что у нее заломило поясницу. Дядя Мексут всячески успокаивал женщин, предлагал выпить за победу, за сыновей, за то, чтобы все вернулись. Дядя Мексут был большой хлебосол, в доме у него всегда были гости, а здесь в долине уже собрали виноград, и сезон длинных тостов только начинался.
Мама сидела молча, ни к чему не притрагиваясь. Мне было жалко ее, хотелось как-то утешить, но роль, которую я взял на себя, не допускала такой слабости.
Мне подали горячей мамалыги, курятины и даже налили стакан вина. Мама укоризненно покачала головой, но дядя Мексут сказал, что мачарка еще не вино, а я уже не ребенок.
Я рассказал о своих приключениях и, досасывая последние косточки, почувствовал, как на меня навалился сон, сладкий и золотой, как первое вино мачарка. Я уснул за столом.