Ночи, когда мне спокойно спалось без Холина, случались либо до моего с ним близкого знакомства, либо когда Холин нагло пролазил в мой сон. К тому же работа в разное время суток дурным образом сказалась на внутренних часах. “Спать” сбежал, а вот жажда злобной деятельности, наоборот, обуяла. И где она валандалась, когда мне нужно было максимально высказать свое “фи” гнусному подставщику? Мчаться в отделение, чтобы отобрать честно заслуженную лопату у стажера в перьях было бы нечестно, и я устроила глобальные постирушки, потому что заклинание очистки это одно, а постирушки — другое.
— И какая шельма! — мысленно и не только возмутилась я, шлепнув по отвыкшему от работы стиральному ящику и добавила энергетического пинка по батарее накопителя.
Столько лет Арен-Тана на дух не переносил, а тут прямо спелись. Да так ладно выводят, как скрипки в одном оркестре… Впрочем, светен скорее дирижировать станет, чем сам за себя играть. А если бы и стал… Я залипла на окошко с таймером. Воображение уже рисовало сцену “Концерт для скрипки с оркестром” и рассаживало за пюпитрами статистов со знакомыми лицами…
Дом передернулся. Копать опять скреб где-то по косяку. А еще открытая дверь в кабинет ныла. Туда тянуло сквозняком и…
И-и-и…
Край подвернувшегося ковра попал под ногу. Он тихого “глядь” светсферы вспыхнули ярче, в зеве камина блеснуло, будто кто-то просыпал туда горсть разноцветных стекляшек. По нервам, как по ненастроенным струнам смычком, дернуло, и картинки наложились одна на другую — бывший кабинет отца, выглядел точно так же, как кабинет матери в Леве-мар.
Серые обои с розоватым рисунком, массивный стол и те же шкафы. Камин, облицованный темным камнем с зеленой искрой, решетка — хаотичное сплетение стилизованных колючих ветвей барбариса. Даже ягодки есть. Окно аркой. Стального цвета шторы. Письменные приборы на столе расставлены так же. Ковер на полу, светлый, чуть вытерт в центре, и там, где я стою…
…Синее растеклось по бежевому.
— Образина косолапая, теперь пятно будет! — сказала девочка и посмотрела на меня. Упрямо сжатые губы, стрелки ресниц и карие с золотом глаза… Нет, синие, темно-синие…
— Сколько раз говорить, чтобы ты не болтала с тенями, — эхом давно отзвучавших слов отозвалась я за свою мать и за себя, ведь я теперь тоже мать, и это у меня странный, даже по меркам темных, ребенок, который почти не говорит, но слышит незримое и видит несуществующее, носит тысячу мелочей в рюкзаке и оставляет их в разных местах, прячется за аритмичной музыкой от звуков снаружи, чтобы… Чтобы слышать те, что внутри или заглушить?
— Из-за тебя все, — проворчал ребенок, пряча под тенью ресниц золотисто-карие… темно-синие глаза.
Из-за меня?.. Возможно. Все?.. Спорно, но часть — да. Потому что однажды я пошла поперек дороги и выбрала не того Холина, не отпустила его за грань, осталась целой, примирилась с чудовищем внутри себя, верила в свою тьму и свой свет и звала, ведь больше никто не верил и не звал, чтобы потом они верили и звали, когда каменные лезвия росли сквозь меня, а я считала до десяти и…
И-иди-и…
…Те, кто желал обрести будущее, стали светом, отдав за право войти свое прошлое, а взамен получили голос, чтобы звучать даже там, где света недостаточно. Те, кто желал власти и крови, стали тьмой, отдав за право войти свое тепло, а взамен получили власть над кровью, но и она стала властвовать над ними. Те, кто сомневался, шли дольше прочих. Свет опалил их снаружи, а тьма выжгла изнутри, они изменили себе и изменились. Стали тенью, что всегда скользит по краю…
Тихо-тихо меж теней,
Вслед за флейтою моей…
По краю, по острому… В кровь. Алое рассыпается, как бусины с оборванной нитки, которой давно уже нет, но там, где она касалась кожи — тянет. Одна бусина замирает. Красная сфера на расчерченном поле, пробитая трещиной насквозь, и от того похожая на хищный зрачок. Отбрасывает тени. Жемчужную, янтарную и две опаловых. Они не рядом, но если поднести — начинают вибрировать, и бездна отзывается, смотрит мириадами глаз с зеркальных срезов…
Арка окна придвинулась, серые шторы распались пылью, легли дорогой за грань, стекло подернулось рябью и застыло, зеркально отразив комнату с камином и ковром, на котором девочка раскладывала разноцветные бусины-стекляшки.
Из зеркала на меня смотрела женщина с такими же синими, как у моей Дары, глазами и стоящей за ее спиной тенью с огненной кромкой на перьях-лезвиях острых крыльев. Темные волосы были распущены, и белая просторная рубашка-хламида опускалась до самых пяток. Висящие в воздухе языки огня, складываясь в бесконечно перетекающие друг в друга символы, окружали ее вращающимся кольцом, рождая звук, который не слышно. Тишина пела. Скрытые в широких полупрозрачных рукавах запястья были плотно обвязаны тонкими нитями из звездного света. У меня такие же.
Я приподняла руки и крылья из тьмы, света и тени, она улыбнулась и повторила движение. Кончики перьев-ножей с огненной кромкой, мои и ее, соприкоснулись. Зеркало в арке дрогнуло от прикосновения, зарябило, как встревоженная вода, распалось осколками с острыми сверкающими гранями, а когда сложилось снова…
— Приветствую дитя трех даров. — Голос дробился и расслаивался, как эхо в гроте на острове Фалм, когда Халатир Фалмарель вел меня, чтобы показать золотые ясени. — Что ты принесла Госпоже?
— Ничего, — ответила я. — Я не собиралась в гости.
Звук. Мог быть смехом. Или чем угодно. Эхо смеха считается за смех? Стихло.
— Я одарила тебя не единожды, теперь твое время.
— Чем же мне поделиться? — безмолвно спросила я у Тьмы.
— Что у тебя есть? — пропела Она тишиной.
— Только то, что я не отдам никому: моя тьма, мой свет и мой огонь. Особенно, мой огонь. Почему так?
— Потому что это огонь. А от огня всегда будет свет, а от света — тень, и тень будет прятаться во тьме от огня и света. Но кто бы его не зажег, это все равно мой огонь. Достаточно искры.
— Почему я?
— Чтобы было кому жить.
Она показала мне ладонь с прижатым большим пальцем и чуть отведенным в сторону мизинцем. Держала перед грудью. Как первый из трех базовых жестов-знаков защиты. Там, где сворачиваясь в спираль, большой палец касался центра ладони, вспыхнула бледным золотом песчинка, искра, и засияла. Стихла, вспыхнула вновь, пригасла и полыхнула снова, с каждой пульсацией становясь все ярче, разбрасывая в стороны мириады вытягивающихся нитями теплых лучей.
— Почему я?
— Чтобы было кому беречь.
— Почему я? — упрямо повторила я в третий раз, одеваясь в жесткие черные тлеющие по краю перья, как в уютное старое одеяло, которое пахнет костром, горячим железом и лавандой… карамелью, лимонной карамелью.
— Твое время.
Тьма рассеялась, теперь там была только женщина с глазами как у моей Дары, мое отражение. Дрожащий сполох завис между. Моя-ее рука потянулась, пальцы обожгло, зеркало раскололось и в каждой грани, в каждом осколке отразилось по искре. Зеленоватые, тускло-синие, желтые, золотые и алые…
…деревянные доски настила, вешки и бумажные фонари с тлеющими внутри гнилушками огоньков на невидимой нити. Моя-ее рука потянулась.
…Колокол — перевернутая хрустальная чаша — сверкал так, что больно глазам. Он был полон тишины. Переполнен ею… Моя-ее рука потянулась.
— Ма… — и вспыхнуло золотом, соседние светляки, вспыхивая следом, качаясь и расшатывая вешки, зашептали не то дразнясь, не то, подобно эху, откликаясь…
— Ма… — и вспыхнуло золотом, по ледяному хрусталю из-под пальцев разбежались алыми трещинами нитки сосудов, тишина пролилась сквозь них небесным хоралом, откликаясь…
Колючее, теплое, мое. Впусти.
Амин меле лле, так я чувствую…
Виен’да’риен, так я слышу…
Иди сюда, — настойчиво звал Голос.