В один из июньских дней 1908 года в следственной камере при Томской жандармерии находились двое — сам следователь господин Лахновский, человек лет тридцати пяти, с жирным тупым носом, и старший надзиратель Косоротов, мужчина неопрятной наружности, с выпирающими челюстями.
Следователь, в нижней рубашке, за рабочим столом пил чай. Было жарко, его форменный китель болтался на спинке стула. Косоротов прислуживал, через руку у него висело полотенце, и вообще он походил на трактирного полового.
Лахновский поставил пустую чашку на поднос и сказал:
— Слышал я, братец, о твоем рапорте начальству. В Александровский централ просишься?
— Мечта, ваше благородие. С малых, юных лет.
— Мечта — это хорошо. Мечта у человека исполняться должна.
— И вы, ваше благородие, подсобить обещали, ежели отличусь.
— Да-да, я походатайствую. Жалко тебя отпускать, но за усердие и преданность надо поощрять. — Лахновский отодвинул поднос с чайной посудой. — Ну-с, давай опять с твоих новониколаевских земляков начнем… Как тебе удалось выследить их?
— А я, Арнольд Михалыч, стал быть, в иллюзион шел. А когда иду по улице — всегда смотрю: что, где, как? Гляжу — с переулка впереди меня вывернулись двое. И пошли, пошли, скоренько так. Что-то, думаю, не так… А тут один оглянулся. Меня и вдарило: Полипов Петька, земляк! А с ним кто же? Так и есть, Антошка Савельев! Обои в девятьсот пятом — девятьсот шестом годах еще в Новониколаевской тюрьме сидели, когда я там надзирателем служил. Что, думаю, в Томске им надо? Я свисток…
— Ладно, молодец. Веди по одному.
Лахновский накинул китель, закурил. Дымок от папиросы потек на улицу через открытую форточку зарешеченного окошка.
Минуты через полторы Косоротов втолкнул из коридора Антона Савельева. Антон был в помятом пиджаке, из-под фуражки свешивался белесый чуб. Светлые глаза глядели на следователя угрюмо и враждебно.
Лахновский, попыхивая папиросой, подошел, усмехнулся, кивнул на стол, где лежали две серые тощие папки:
— Я запросил из Новониколаевского жандармского отделения ваши с Полиповым личные дела. Ну-с, и теперь будете запираться?
Антону Савельеву около месяца назад исполнилось восемнадцать. И в этот день была свадьба, он женился на Лизе Захаровой, единственной дочери новониколаевского социалиста Никандра Захарова, погибшего в марте 1905 года при побеге из Александровского централа.
Родился и вырос Антон в деревушке Михайловке Шантарской волости, которая находилась верстах в полутораста от Новониколаевска. Его отец, Силантий Савельев, был, как говорили в Михайловке, «беднее поповой собаки». Что значило это выражение, Антон понять никогда не мог, потому что в Михайловке ни попа, ни церкви, а следовательно, «поповой собаки» не было.
Антон рос хулиганистым. Часто колотил меньших братьев — Федора и Ваньку, держал в жестоком страхе всех Михайловских ребятишек. Каким бы вырос Антон — неизвестно, но весной 1904 года в Михайловку приехал из Новониколаевска младший брат Силантия, плотник Митрофан.
— Возьми-кось, Митрофан, Антошку хучь на время в город, а? — попросил его старший брат. — Можа, рукомеслу своему его обучишь. А то мы тут с маткой никак управы на него не найдем, спортится парнишка до края. С конокрадами вот, слышно, дружбу свел, в карты они его приучили играть.
В Новониколаевске Антону понравилось, но учиться плотницкому делу он не стал. Целыми днями болтался по улицам города, перезнакомился с городскими хулиганами, играл с ними в карты, наловчился обчищать карманы валявшихся у пивнушек мужиков, за что не раз бывал жестоко бит. Неожиданно все дела эти бросил, пристрастился ловить птиц в окрестных лесах, которых и стал продавать на рынке или менять на пряники сыну соседского лавочника Петьке Полипову. Сам Антон сладостей не любил — отдавал тонконогой Лизке, «дочке каторжника», как ее называли все вокруг.
Этой Лизке, худой, как скелет, с острыми коленками и длинными черными бровями девчонке, было лет четырнадцать. Она жила на той же улице, что и дядя Митрофан, мать ее, вечно кашляющая, видимо чахоточная, работала где-то на мыловаренном заводе. Антона Лизка заинтересовала именно тем, что была дочерью каторжника. «Интересно, за что ее отца в каторгу загнали? — думал Антон. — Зарезал, наверное, кого?»
Как-то он спросил об этом у сына дяди Митрофана — Григория. Высокий, жилистый, большеглазый, Григорий работал в паровозном депо кочегаром, от него пахло всегда дымом и сажей, но он был веселым человеком, часто брал с собой Антона на рыбалку и вообще относился к нему дружески, как к ровне.
— Правду человек захотел поискать — вот и упекли на каторгу, — сказал Григорий. Внимательно поглядел на Антона и добавил: — Он, отец ее, социалист.
— Что ж это такое — социалист?
— Революционер, значит.
— А что такое революционер?
Григорий рассмеялся, подмигнул почему-то Антону.
— Интересно? Значит, как-нибудь узнаешь. Всему свое время.
Вскоре Антон узнал, что и Григорий, и дядя Митрофан, и даже его жена Ульяна Федоровна тоже революционеры, хотя они это тщательно скрывали от него. А когда поняли, что Антону все известно, чуть не отправили его назад в Михайловку, к родителям. Особенно настаивала на этом тетя Ульяна. И его отправили бы, наверно, если бы не Григорий.
— Смотрю я на тебя, батя, и думаю: чего ты хочешь?! — схватился однажды Григорий со своим отцом. Взял со стола отобранную тетей Ульяной у Антона колоду карт, потряс ею в воздухе. — Ты хочешь, чтобы Антон и дальше шел по этой дорожке? А ведь чем дальше, тем оно глубже. Пойми, парень в таком возрасте, когда черт-те что хочется, небывалого чего-то! Так надо помочь ему!
Григорий, веселый, никогда не унывающий Григорий, который воспротивился отправлению Антона назад в Михайловку, в тот же день, буквально через полчаса, принимая на загородном полустанке от связного политическую литературу, был смертельно ранен жандармом, а вечером умер на руках Антона, сказав:
— Если пойдешь, Антон, правду искать, тебя ждут тюрьмы, каторги и, может быть, вот… такой конец… Пойдешь?
— Пойду.
— Не забоишься?
— Нет.
— И правильно…
— Я буду такой же, как ты!
— Я верю…
В тюрьме Антону впервые пришлось посидеть довольно скоро. И ему, и Лизе, и Петьке Полипову. Несмотря на то, что Петька был сыном довольно богатого лавочника.
С Петькой у Антона постепенно сложились дружеские отношения. Омрачало их дружбу только одно — оба незаметно как-то влюбились в Лизу. Чем покорила она Петьку, неизвестно, красивой Лизу назвать было нельзя. Красивыми были только ее глаза — зеленоватые, как речная вода, и вечно в них плескалось что-то беспокойное и живое. Антону же она понравилась своей отчаянной смелостью, хотя по ее виду заключить этого было нельзя. Нельзя-то нельзя, но тем не менее в свои четырнадцать-пятнадцать лет она не раз ездила в Томск, привозила оттуда запрещенную литературу и даже оружие.
Сама Лиза к Антону и Петру относилась всегда одинаково, и до самого последнего времени было неизвестно, кому она отдаст предпочтение. Шансы Полипова, как в душе считал Антон, были неизмеримо выше, особенно после выхода из тюрьмы. Всех их посадили в конце октября 1905 года — Антона, Лизу, Петьку, руководителя Новониколаевской организации РСДРП Ивана Михайловича Субботина, опытного революционера, совершившего за несколько месяцев до этого вместе с Лизиным отцом побег из Александровского централа. Друзья выправили Субботину документы на имя Кузьмы Чуркина, устроили на службу в Новониколаевске — посудомоем на тюремную кухню. Работая на кухне, Чуркин активно готовил побег политзаключенных. Во время октябрьской стачки, в тот день, когда железнодорожные рабочие, возглавленные после смерти Григория его отцом, Митрофаном Ивановичем, устроили небывалую политическую демонстрацию, тюрьму удалось разгромить. Но подоспевшие казачьи сотни и регулярные войска разогнали демонстрантов, а через несколько минут арестовали всех организаторов побега политзаключенных.
В этот день Чуркин-Субботин дал Антону и Петру Полипову настоящее боевое задание. Антон должен был с утра отправиться на глухой полустанок, получить там у старичка путейца сумку с патронами и к десяти утра доставить в условленное место в лесу за городом. Это был дополнительный боевой запас, который мог понадобиться. В случае надобности Петьке Полипову следовало эти патроны доставить в город, штурмовой группе. Полипов был гимназист, и ему легче было в своей гимназической форме пронести по улицам города патроны, не вызывая подозрений. Но Антон обиделся, что его не только не берут в штурмовую группу, но и патроны не доверяют нести в город. И поэтому прямо с полустанка он отправился к месту сбора этой группы.
Ух, как вскипел тогда Субботин, увидев такую недисциплинированность! А ведь патроны-то были нужны, Полипова Петьку он уже услал за ними в лес.
Следствие по делу организаторов демонстрации и налета на тюрьму велось долго, больше года. Арестованных содержали то порознь, в разных камерах, то всех вместе, подсаживая одновременно и провокаторов. Особенно досталось за это время Полипову. Его чаще других вызывали на допросы, частенько избивали, хотя истязание политических было запрещено. Для Полипова, видимо, делали исключение, надеясь, что изнеженный жизнью сын богатого лавочника не выдержит. Но он выдержал, он никого не выдал, сам Субботин сказал о нем:
— Он настоящий парень, наш Петро. Побольше бы нам таких.
Несмотря на скудные улики, им троим — Антону, Лизе, Петьке Полипову — дали по два года. Митрофану Ивановичу — два с половиной, Чуркину-Субботину же, как беглому политзаключенному, — восемь лет каторги. Но с этапа ему удалось бежать, он снова очутился в Новониколаевске, опять начал сколачивать разгромленную в 1905 году городскую организацию РСДРП.
По выходе из тюрьмы Антон устроился грузчиком на лесопилку. Лиза, как и прежде, относилась к Антону и Полипову одинаково. Мать Лизы, пока они сидели в тюрьме, умерла, Лиза с трудом поступила работать на ту же мыловарку. То Антон, то Петька часто встречали ее у мыловарки, провожали домой. И однажды, чтобы покончить с неопределенностью, Антон решился на откровенный разговор. Говорить ему было трудно, но Лиза и не дала говорить.
— Не надо! Не надо! — воскликнула она и зажала ему рот жесткой ладонью. Потом ткнулась горячей головой в плечо.
— А… а как же Петька? — задал он глупый вопрос.
— А что Петька?! Он хороший, наверно. Но… не знаю. Не лежит и никогда не лежало у меня к нему сердце. Он грамотный, а я… Ты ему сам скажи. Чтоб не встречал больше…
И Антон сказал. Петька выслушал все молча, круглые щеки его налились густой кровью, засинели, на правой щеке заходил тяжелый желвак, и правый же угол рта дернулся.
…Свадьбы, как таковой, у Антона с Лизой, можно сказать, и не было. В теплый майский вечер он увел Лизу за город, в лес, там они построили шалашик и провели в нем свою первую хмельную ночь. Антон был пьян от счастья, от запаха цветущей черемухи. Этот запах он почувствовал еще вечером, выходя из города. В теплом синеватом воздухе бесшумно носились ласточки, то взмывая стремительно вверх, то припадая к самой земле. И в голове неизвестно откуда явились сами собой и зазвенели четыре стихотворные строчки:
Над городом запах черемух струится,
Давно отступила уж зимняя стынь,
И ласточки, ласточки — быстрые птицы —
Пронзают небесную синь…
Антон даже испугался. Никогда никаких сочинительских талантов он в себе не чувствовал и знал, что таковыми не обладает. И вот тебе на — сочинил! Строчки эти всю ночь звенели в голове, а к утру неожиданно сложился еще один куплет:
И ежели в сердце тоска застучится —
Ты голову в небо чуть-чуть запрокинь
И сразу увидишь, как вольные птицы
Пронзают небесную синь…
Антон вовсе обомлел.
Когда сквозь дыры в шалашике ударило солнце, Лиза заметила необычность поведения Антона, в ее глазах плеснулось беспокойство.
— Что с тобой?
— Ничего, — смутился Антон и поднялся, вышел на воздух.
Вышла и она. Лесная поляна была залита свежим солнечным светом и звоном птичьих голосов. В этом свете и в этом звоне, собирая ромашки, ходила по поляне Лиза, в белой кофточке, с распущенными волосами. Увидев Антона, она бросилась к нему, закружила его, выкрикивая:
— А я твоя жена! А я твоя жена!
Они упали в мягкую траву и опять принялись целоваться, будто им не хватило на это ночи.
Потом разожгли костер и стали кипятить чай. Глядя на огонь, Антон сказал:
— А знаешь, Лиза, я стих сложил… для тебя.
— Иди ты… — не поверила она. — Как сложил?
— Не знаю. Вот, слушай.
Он проговорил эти восемь строчек торопливо, краснея. Лиза слушала, глаза ее раскрывались все шире.
— Это ты… неужели сам?
— Сам.
— Для меня?
— Ага.
Лиза притихла, им обоим стало неловко будто. И вдруг она замурлыкала, укладывая только что услышанные слова в простенькую мелодию, и пропела их все, не пропустив ни одного.
— Антон! Антон! — вскричала она, кончив петь, прижалась к нему и, счастливая, заплакала.
Вскоре пришла тетя Ульяна, принесла корзинку с едой, несколько бутылок вина. На траве расстелили скатерть, разложили скромное угощение. По одному, по двое стали подходить гости: сперва молчаливый Петька Полипов, потом несколько рабочих из депо, с лесопилки, с мыловарки, из типографии — все члены подпольного городского комитета РСДРП. Последними появились дядя Митрофан и Субботин. Как положено, крикнули: «Горько!» Полипов сидел чуть в сторонке, сжимая в руках граненый стакан. Антон и Лиза, смущаясь, целовались. И все выпили, только Полипов не пил, все сидел, сжимая стакан. Потом резко вздернул руку, выплеснул в рот вино. Но на его поведение никто не обратил внимания, потому что Субботин чуть выпрямился и сказал:
— Товарищи, друзья мои, не будем терять времени. Заседание подпольного городского комитета РСДРП считаю открытым. Вопрос один — об организации нелегальной рабочей газеты…
— Ну-с, так как же, будете говорить? — повторил следователь Лахновский свой вопрос.
За спиной Антона, за закрытой дверью, затихли удаляющиеся шаги. Еще там, в Новониколаевской тюрьме, Антон научился по звуку отличать шаги Косоротова от шагов других надзирателей — тридцатилетний, он ходил тяжело и грузно, как старик, громко шаркая ногами.
— Вы бы поздоровались сперва, — сказал Антон.
— С какой целью прибыли в Томск?
— Я же говорил — я женился, приехал снять квартиру, чтобы провести в Томске медовый месяц. Полипов мой друг, он помогал мне в поисках квартиры.
— Вы приехали, чтобы восстановить преступные связи с томскими социалистами.
Антон пожал плечами.
Лахновский закурил новую папиросу.
— Советую говорить правду. Ваш так называемый друг Полипов во всем сознался.
— Давайте очную ставку, проверим. Ему не в чем сознаваться. За незаконный арест ответите. Я буду жаловаться.
— Жаловаться? — Следователь подошел вплотную. И вдруг обхватил Антона за шею, поднес к самому лицу папиросу, намереваясь ткнуть в глаз. — Зачем приехал в Томск? Зачем приехал в Томск?
Антон отклонял голову, пока можно было, одновременно пытаясь вырваться. Но следователь был силен. Тогда Антон схватил Лахновского за руку, крутанул ее. Следователь выпустил шею Антона, присел от боли, застонал. Этот стон придал Антону еще больше ярости, он, не соображая, что делает, размахнулся и сильно ткнул кулаком в мясистый подбородок. Лахновский отлетел к столу, роняя с плеч китель.
— Косоротов! Стража-а! В карцер подлеца!
Жандармы уволокли Антона. Косоротов прыгал вокруг Лахновского:
— Ваше благородие, да как же? Примочечку, может?.. Из квасцов…
— Какие квасцы, болван?! Давай другого, Полипова этого…
В отличие от Савельева Полипов был подавлен и хмур. Он привалился устало к стене и стал тупо глядеть в зарешеченное окошко. Круглые щеки его одрябли, опали, веки припухли, было видно, что он плохо спал, а может быть, вообще не спал несколько ночей.
— Ну-с, здравствуйте. — Лахновский застегнул китель на все пуговицы, сел за стол. — Снова будем запираться? Садитесь. С какой целью прибыли в Томск?
— Я уже говорил… — вяло ответил Полипов, усаживаясь на стул. — Мой друг решил провести в Томске медовый месяц. Я приехал помочь ему подыскать квартиру.
— Придумали бы что-нибудь поумнее, — поморщился следователь. — Где это видано, чтобы простой рабочий имел понятие о медовом месяце, да еще отправлялся в свадебное путешествие?
Да, врали они неубедительно. После женитьбы Антона Полипов с ним почти не разговаривал, и в Томск они ехали будто виноватые в чем-то друг перед другом, потому и не договорились, как вести себя в случае провала. Только в последнюю минуту, когда раздался свисток Косоротова, Полипов крикнул Антону о медовом месяце и о квартире — первое, что пришло в голову. И вот теперь и он и Антон вынуждены были объяснять свое пребывание в Томске этой причиной, чтобы не запутаться окончательно.
Лахновский некоторое время внимательно смотрел на арестованного, усмехнулся.
— Слушайте, Полипов. Давайте говорить откровенно. Какого черта вас, сына уважаемого в нашем обществе человека, потащило к социалистам, бунтовщикам? Что вас там, среди этой грязной, неимущей толпы, привлекает?
Полипов молчал, все так же опустив голову. Лахновский встал.
— Ну хорошо, я понимаю: хмель молодости, романтика борьбы за так называемую справедливость. Чернышевского, наверное, начитались, Герцена, Плеханова… Но теперь вы вполне взрослый человек. Теперь вы можете рассуждать. Для чего вам эта справедливость, если у вашего отца, а стало быть, и у вас отнимут торговлю, дом, деньги?
Руки Полипова лежали на коленях, короткие пальцы чуть подрагивали. Лахновский заметил это.
— Вы уже бывали в наших руках, но отделались, как говорится, легким испугом. Из уважения к вашему отцу… и надеясь, что вы поймете, с вами были, как я заключил из вашего личного дела и рассказов бывшего служащего Новониколаевской тюрьмы Косоротова, не очень строги. Вы что же, снова хотите оказаться в тюрьме, опять испытать человеческое унижение, оставить в тюремной камере лучшие свои годы, а может быть, здоровье, жизнь? Вы будете заживо гнить, а там, за тюремными стенами, солнце, свет, вино, женщины. Да, и женщины, черт побери! А революция давно задушена, разгромлена! И пора бы понять — навсегда.
Лахновский остановился возле Полипова, опять закурил.
— Вы женаты?
— Нет, — коротко ответил Полипов.
— Невеста есть?
— Нет. Была, как я считал. Теперь нет.
— Изменила?
— Замуж вышла за другого! Если вы такой любопытный.
— За кого?
— За черта! За дьявола! — вскипел Полипов. — Ваше какое дело?
Лахновскому нельзя было отказать в наблюдательности, в умении понимать душевное состояние своих подследственных.
— Постойте, постойте, — раздумчиво произнес Лахновский. — А не за этого ли вашего друга она…
У Полипова дернулся уголок рта, он отвернулся.
— Тэ-экс… Значит, и любимую женщину они у вас отобрали? Примечательно-с! И вы — отдали? Отдали без борьбы, как самый последний… И не попытались ее вернуть, отвоевать?
— Перестаньте! — крикнул Полипов.
Лахновский не зря был на хорошем счету у начальства. Не давая опомниться Полипову, он обхватил его, как Антона, за шею, поднес горящую папиросу к самому носу, угрожая ткнуть в глаз, зарычал:
— Зачем приехал в Томск? Зачем приехал в Томск? Зачем приехал в Томск?!
Полипов дернулся, закричал. Следователь выпустил его.
— Так вы не хотите попытаться вернуть… любимую женщину? — спросил Лахновский, разглядывая огонек своей папиросы. — Хотя бы с нашей помощью? Или уже разлюбили ее?
Стоя у стены, Полипов никак не мог унять дрожь.
— Что я… должен… для этого сделать? — Голос его рвался.
— Сказать, зачем вы приехали в Томск.
Полипов сунул кулаки в карманы, вынул, снова спрятал.
— Сколько… сколько лет дадите ему… Савельеву?
Это он проговорил с хрипом, отворачиваясь. Даже на следователя ему глядеть было стыдно.
— Смотря по тому, с какой целью он приехал в Томск. Во всяком случае, лет на пять-семь упрячем надежно.
И вдруг Полипов, лихорадочно оглядывая почти пустой кабинет, застонал:
— Нет, нет! Я все наврал… Я все наврал!
Лахновский улыбнулся широко, открыто, почти по-дружески.
— Не кажется ли вам самому ваше поведение несколько смешноватым?
Полипов обмяк, съежился.
— Вот именно, — сказал следователь утвердительно. — Я всегда уважал людей, умеющих взять себя в руки. И так?
— При одном условии — я вне подозрения. — Полипов не глядел на следователя. — Иначе игра не стоит свеч.
— М-м… При одном условии и с нашей стороны. Мы сажаем вас на несколько месяцев в тюрьму. Необходимость этого, надеюсь, вы понимаете. Сажаем в камеру с политическими. Вы должны нас постоянно информировать об их разговорах, планах, связях с волей. Выйдя из тюрьмы, вы принимаете участие в работе вашей партийной организации, подробнейшим образом информируя местное охранное отделение о всех ее делах…
— Довольно! Кончайте… — Полипова всего колотило.
— Прошу вас, садитесь. — Лахновский пододвинул ему стул, сел сам, положил перед собой лист бумаги. — Для начала несколько вопросов. Вожаки вашей городской подпольной организации РСДРП? Их фамилии, клички, явки? В Новониколаевске нелегально проживает бежавший с каторги некто Чуркин, настоящая фамилия которого Субботин. Его местонахождение? И конечно, с какой целью прибыли в Томск?
— Мы прибыли за недостающим оборудованием для подпольной типографии, — глухо начал Полипов. — Типография устроена под домом по адресу…
Когда Полипов, выложив все, замолчал, Лахновский еще некоторое время писал. Кончив, он поднял голову, поглядел на уныло сидевшего напротив Полипова. На секунду в глазах следователя мелькнуло брезгливое выражение и пропало.
— Знаете, о чем я подумал? — спросил он. — К чертовой матери эту охранку, рано или поздно вы провалитесь, если будете иметь дело с ней. Мы сделаем так: я дам вам адрес и шифр, на этот адрес вы будете слать мне из Новониколаевска ваши донесения, подписываясь условным именем. Таким образом, ни одна живая душа, кроме меня, не будет знать о вашей… патриотической деятельности на благо России. Старайтесь, Полипов, и вы далеко пойдете…
В декабре 1912 года по самому мрачному, северному коридору Александровского централа с тяжелой связкой ключей на широком ремне, в сопровождении двух младших надзирателей, шел не торопясь Косоротов, заглядывая в глазок каждой камеры, проверял запоры. Вдруг он заметил, что у одного из его подчиненных плохо заправлена под ремень рубаха-форменка.
— Т-ты, лапоть! — нахмурился Косоротов. — Рохля деревенская! Брюхо вывалится!
— Виноват, ваше благородия! — вытянулся надзиратель, молодой парень лет двадцати.
— Гм… Хучь я и не достигнул до благородия пока… — помягчел Косоротов, — а чтоб при моем дежурстве — как огурец! — И, снова распаляясь, загремел на весь коридор: — Ты где службу несешь? В Александровской центральной каторжной тюрьме ты службу несешь! Ты кого надзираешь? Главных российских преступников-политиков ты надзираешь! Которые имели по нескольку побегов.
— Из новеньких он, ваше благородие, — вступился за молодого другой надзиратель, мужик по виду тоже деревенский, с поседевшими усами. — Исправится он.
— Присылают тут всяких… — несколько остыв, проворчал Косоротов. — Опосля смены зайдешь ко мне в дежурку. Как фамилия?
Фамилию молодой надзиратель сообщить не успел, потому что в конце коридора громыхнула железная дверь, зазвенели шпоры, застучали о пол кованые сапоги.
— Дежурный! — раздался зычный голос. — Принимай заключенного!
Косоротов рысью побежал в конец коридора.
Через несколько минут он вернулся, радостно суетясь вокруг обросшего густой бородой человека, закованного в кандалы:
— Да милый ты мо-ой! Привел-таки господь еще раз свидеться!
— Здравствуй, здравствуй, земляк, — говорил заключенный, тоже улыбаясь. Он шел по коридору не торопясь, устало, поддерживая тяжелые цепи, явно наслаждаясь душным и влажным тюремным теплом.
— Счас камерку тебе! Поменьше, подушнее, — все с той же радостью суетился Косоротов. — Как жил-то, землячок мой хороший?
— А ничего жил, чего там обижаться. Из киренской ссылки сбежал, из акатуйской каторги сбежал. Недавно с Зерентуйской тюрьмой познакомился. Не понравилась что-то, тоже пришлось сбежать.
— Намыкался-то, родимый…
— А ты, значит, достиг-таки своей мечты?
— Дак старался.
— Пофартило тебе в жизни. Ишь в каких хоромах начальствуешь. Не то что наша новониколаевская развалюха.
Заключенный был Антон Савельев. За эти годы он возмужал, раздался в плечах. Коротко остриженные волосы на голове только стали вроде еще белесее, да большой открытый лоб прорезали две неглубокие морщины.
Косоротов все смотрел и смотрел с улыбкой на Антона.
— Господи, да что же я стою, рохля! С дороги-то приморился. Давай сюда, родимый. — Косоротов отомкнул одну из камер. — Самая темненькая, самая сыренькая.
— Спасибо. Вот уж спасибо.
— Чего там, земляки все же.
— Извиняй за беспокойство, да я ненадолго.
— Сколь уж погостишь из милости. Прогонять не будем.
— А сколько будет дважды два?
— Так четыре вроде.
— Вот месяца через четыре, по весне, я и сбегу. Сейчас холодно, да и отдохнуть надо.
— Такой же все веселый ты человек, хе-хе! — совсем растаял Косоротов в улыбке. А потом начал суроветь: — Давай, давай, давай!
Втолкнув Антона в камеру, он замкнул ее, перекрестился истово, и опять мелькнуло на его лице что-то вроде улыбки.
— Ведь и нашего брата тюремщика не обделяет господь радостями… Вдруг Антон изнутри сильно застучал в дверь. Косоротов открыл окошечко.
— Что тебе? Камерка не поглянулась?
— Что ты, камерка отличная. Совсем ведь радостью-то я забыл поделиться с тобой. У меня же сын родился. Сы-ын!!
Белочешский мятеж в Новониколаевске начался в ночь на 26 мая 1918 года.
В этот день член Томского губернского исполкома Совета депутатов Антон Савельев возвращался поездом из Москвы, со съезда комиссаров труда.
Губернским комиссаром Антона избрали несколько месяцев назад. Он уехал в Томск один, оставив пока Лизу с сыном Юркой в Новониколаевске. Еще по дороге в Москву он написал письмо, в котором сообщил, что устроился наконец в Томске с квартирой и на обратном пути заберет с собой Лизу с сыном. А выехав из Москвы, дал телеграмму, чтобы Лиза с вещами была на вокзале вечером 26 мая.
Получив письмо, Лиза, работавшая секретарем в уездном Совете, попросила освободить ее от службы и весь день с утра 26 мая укладывалась.
Станция Новониколаевск была забита эшелонами с пленными чехословаками, которые по разрешению Советского правительства возвращались к себе на родину через Владивосток. Из вокзала, хлопая дверьми, то и дело выбегали офицеры. Мокрый, не просохший еще после недавно прошедшего дождя красный флаг на крыше вокзала слабо трепетал, как крыло подбитой птицы. Когда стемнело, на привокзальной площади, тускло освещенной электрическими фонарями, появился хмурый, худосочный человек в кожанке, с тонким, как щепка, носом, в сопровождении дюжины вооруженных красногвардейцев.
Навстречу вывернулся патруль, и толстый чешский офицер, подбегая, закричал:
— Куда? Нельзя! Назад!
— Со специальным заданием, — вяло сказал человек в кожанке и подал чеху бумажку.
Чех долго читал, подсвечивая себе фонариком. Потом протянул несколько удивленно:
— О-о! Подпись господина Гришина-Алмазова! Но в вокзал нельзя, там совещание. Сигарету, господин Свиридов?
Свиридов от сигареты отказался.
Минуты три спустя на площади появился Полипов, тоже в кожанке, тоже мрачный, смятый какой-то.
— Ну? — спросил он, подойдя к Свиридову.
— Приказ чешским войскам отдан по всей магистрали, — глухо проговорил Свиридов. — В городе через полчаса будут захвачены почта, телеграф, пристань, уездный Совет, Чека, уком… Однако зачем вы здесь? Уходите.
Впервые Свиридова Полипов увидел в Новониколаевской тюрьме в 1906 году. В то время Свиридов был членом Томского комитета РСДРП, сплошь состоявшего из меньшевиков, и в камере яростно спорил с Субботиным на политические темы. А Митрофан Иванович Савельев, слушая эти споры, сказал однажды: «Знаешь что, Свиридов? Годиков через пять… а может быть, раньше даже, ты станешь платным осведомителем царской охранки».
С тех пор Полипов Свиридова не видел, но знал, что по выходе из тюрьмы он порвал с меньшевиками, примкнул к большевистскому крылу РСДРП, а после победы Советской власти оказался в Новониколаевске в качестве комиссара небольшого красногвардейского отряда.
— Что это низко так упали, Свиридов? — пошутил тогда Полипов.
— А вы, смотрю, высоко взлетели, — неприязненно ответил Свиридов. От него сильно пахло водкой.
После установления Советской власти в Новониколаевске Полипов состоял членом Ревтрибунала. Лахновский с самой Февральской революции вестей о себе не подавал, Полипов, разумеется, не разыскивал его, думал иногда с затаенной надеждой: может быть, погиб где в этой мясорубке? Хорошо бы… Но совсем недавно Свиридов встретил его случайно на улице, пригласил к себе домой. И там, выпроводив жену и дочь — девочку-подростка лет тринадцати — на кухню, без обиняков сказал, морщась и поглаживая живот:
— Советской власти осталось существовать не много, самое большее — с неделю. В Новониколаевске давно создано подпольное Временное сибирское правительство, оно собирает силы для решительного удара. Нам помогут чехословацкие войска. Я все откровенно вам говорю, потому что… В общем, говорю с вами по поручению Лахновского. Бывший следователь Лахновский мой хороший знакомый… к сожалению.
— Кто же вы? — изумился Полипов.
— Мы, конечно, попытаемся врасплох захватить кого надо, — вместо ответа проговорил Свиридов. — Но сразу всех арестовать вряд ли удастся. Поэтому… В общем — скрывайтесь сами, но особенно следите, где будут скрываться другие. Эти сведения, даже самые предположительные, будут для нас очень важны, как вы понимаете. Связь будете держать только со мной, как вы держали ее с Лахновским.
— Но где же… сам Арнольд Михайлович?
— Пока сидит в Томской тюрьме.
И так, о нем, Полипове, не забыли, ему снова отводилась его роль.
…Последние группы чехословаков ушли с привокзальной площади. Мирно, даже как-то уютно светились невысокие окна вокзальчика. Ничто не предвещало, что буквально через несколько минут в городе начнется кровопролитие.
— Я спрашиваю, что вы болтаетесь тут? — зло спросил Свиридов Полипова.
— Лиза… Что будет с Лизой? Я вижу, вы ждете московского поезда, вы хотите арестовать Антона, о котором я вам сообщил… Но Лиза… Не трогайте ее, очень прошу…
— Нервы, товарищ Полипов, — усмехнулся Свиридов. — Вы все еще не оставили надежды? А пора бы.
Да, пора бы. Десять лет прошло со времени ее замужества, сын у Лизы уже большой. Со дня свадьбы едва ли год-полтора в общей сложности жила она с Антоном — остальное время он проводил в тюрьмах, побегах, снова в тюрьмах. Февральская революция освободила его из забайкальских каторжных рудников, а после Октября он уехал в Томск. И смешно Полипову было иногда, и горько: на что надеялся десять лет назад, когда решился на предательство? И все-таки до сих пор не может оставить своей надежды. Сам давно понимает, что все это несбыточно, а не может. И до сих пор живет холостяком, неуютной, неприкаянной жизнью, один как перст в огромном и гулком отцовском доме. Где отец с матерью, живы ли они — Полипов не знал. После национализации городского банка, в котором отец держал, видимо, значительные ценности, он поскучнел, осунулся, согнулся. И в январе 1918 года, бросив дом и пустые лавки, исчез вместе с матерью из города, отправив по почте сыну письмо: «Будьте вы прокляты все… А ты, любезный сынок, в первую очередь…»
Полипов был рад даже, что отец поступил таким образом, вздохнул с облегчением. Рано или поздно ему пришлось бы что-то предпринимать в отношении родителей. А теперь, если переворот удастся, родители вернутся, узнают о нем всю правду, отец возьмет назад свое проклятье.
Свиридов нервно поглядывал на часы. Невдалеке раздался паровозный гудок, на стрелках застучали колеса подходящего поезда.
Из ближайшего переулка, из темноты, послышался детский голос:
Мы свободу свою добывали
Не мольбой, а штыком…
Полипов сразу узнал — это Юрка, сын Лизы. И через несколько секунд он появился сам — в чистой, отутюженной рубашке, с приглаженными лохмами волос, а следом Лиза и Ульяна Федоровна с узлами и чемоданами.
— Петр! — воскликнула Лиза. Глаза ее обеспокоенно поблескивали. — Спасибо, что пришел Антона встретить.
— Я тебя пришел проводить…
— Что происходит в городе? По улицам маршируют колонны чехословаков.
— Ничего особенного, — подал голос Свиридов. — Они пошли на помывку в баню.
Ульяна Федоровна опустила на землю тяжелый узел.
— Господи, и Митрофана чего-то нету… Ведь обещал подойти. Так и не вылазит из этой своей Чеки, пропади она пропадом.
Бывший плотник, Митрофан Иванович Савельев после Октября работал в Чека, дома почти не ночевал. Последние несколько дней он вообще в семье не появлялся, сегодня после обеда сообщил через посыльного, что придет на вокзал повидаться с племянником.
— Лизавета, чего стоим-то? — вновь схватилась за узлы Ульяна Федоровна. — Кажись, поезд уже пришел.
— В вокзал нельзя, — сказал Свиридов. — Антон сам сюда придет.
— Это как нельзя? — Ульяна Федоровна взглянула на Свиридова. — Ты кто таков?
Свиридов отвернулся. Полипов торопливо схватил Лизины руки.
— Что ж, до свидания… Что ж… желаю счастья.
Ладони Полипова были горячими, потными, мелко дрожали. Он дернул уголком рта и, не оглядываясь, быстро ушел в темноту.
Дальнейшее произошло в несколько минут. Сперва на перроне послышались галдеж, крики, какие-то команды на чужом языке. Потом через калитку повалили толпы пассажиров.
И вдруг где-то близко от вокзала, в городе, вспыхнула стрельба, но тотчас смолкла.
— Что это? Что это?! — закричала, бледнея, Лиза.
— Ничего особенного, — ухмыльнулся Свиридов. — Наши люди расстреливают своих врагов.
— Каких врагов? Какие люди? И вы действительно кто такой? Я вас где-то видела, кажется.
Свиридов не ответил.
Антон появился неожиданно, вывернулся из толпы.
— Лиза! Сынок! — Он подхватил Юрку, поднял, прижал к себе. Потом обнял жену. — Лиза, Лиза! Что у вас тут происходит? Почему стреляют? Что здесь происходит?
— Ничего особенного, — ответил Свиридов, подходя к Антону. — Уничтожают Советскую власть.
— Вы, Свиридов? — Антон отступил на шаг. — Что вы сказали? Свиридов еще медлил какие-то секунды и сказал вяло, как бы нехотя:
— Взять его. Забрать и этих двух баб. Да и этого щенка тоже на всякий случай.
Белочешская контрразведка зверствовала в городе вовсю. В лесу за речкой Каменкой день и ночь шли расстрелы.
После переворота прошло три недели. Полипов жил в подвале окраинного домика, принадлежавшего пожилому новониколаевскому извозчику и старому члену РСДРП Василию Степановичу Засухину, в город почти не выходил.
— Проворонили! Всю Советскую власть проворонили, — каждый вечер говорил Засухин, принося Полипову еду. — Считай, всю городскую парторганизацию вырубили.
— Не всю. Мы вот с тобой еще живы. Субботин, говоришь, на воле, — возражал Полипов. — Свяжи меня с Субботиным. Надо же что-то делать.
Засухин молчал, сидел на табурете, опустив голову, дымил табаком, отравляя и без того затхлый воздух подвала.
Субботин сам появился однажды в подвале — обросший за три недели, в растоптанных сапогах, в стареньком картузе, какие носили обычно городские извозчики.
— Жив? — спросил он, здороваясь. — И хорошо. Мало нас осталось. Мы ввели тебя, Петр, в члены подпольного горкома.
— Наконец-то! — вздохнул Полипов. — А то думал, так и прокисну здесь.
— Ну, киснуть теперь некогда. Надо собирать остатки наших сил, надо фактически начинать все заново. И мы начнем. Мы тысячу раз начнем все заново! А Свиридов-то каков?! Я никогда не верил, что он искренне порвал с меньшевизмом. В бытность Свиридова в Томске там провал следовал за провалом. Сколько наших хороших товарищей погибло! Теперь ясно, чьих рук дело. И вот логический финал — следователь в белочешском застенке теперь. Старается. Антона Савельева, имеем сведения, особенно зверски истязает. И жену его.
— Лизу? Живы они? — Полипов был бледен, голос его пересох.
— Пока живы, кажется. А Митрофан Иванович погиб… — Субботин встал. — На днях собраться надо всем, поговорить кое о чем.
— Когда и где?
— Нетерпеливый какой!
— Надоело сидеть в этой яме.
— Василий Степанович вот скажет, когда и где. Ну, рад я был повидать тебя, Петро.
…Через несколько дней, глубокой ночью, выбирая переулки поглуше, Полипов торопливо шел в сторону вокзала, где в крепком особняке с дубовыми ставнями жил Свиридов.
Открыла ему жена Свиридова, полная женщина с заплаканными глазами. Полипов рассчитывал увидеть возле дома какую-то охрану, но охраны не было, и дверь открыли сразу, без всяких предосторожностей, едва он сказал, кто ему нужен. Все это показалось Полипову странным.
Сам Свиридов лежал на кровати в брюках и нижней рубашке. Он был пьян, на столе стояли две бутылки, тарелка с огурцами.
— А-а, господин доносчик! — проговорил Свиридов. — Давно вас жду. Ну, какие новости?
И тон и слова — все было непонятно Полипову, они испугали его.
— Подпольный горком собирается завтра… В доме наборщика городской типографии Корнея Баулина, по адресу…
— Хорошо, хорошо. Я знаю этого наборщика. Не хотите водки?
— Послушайте, Свиридов! Что все это значит?
— А что? — Свиридов опустил ноги на пол, но с кровати не встал.
— Вы пьете, как… как последний пьянчужка! Живете без всякой охраны, будто в мирное время. И вообще…
— Вообще-то не надо бы пить. Гастрит у меня. Кишки будто ножницами стрижет… — И он потер живот. — А охрана есть.
— Послушайте, — еще раз сказал Полипов. — Я пришел по делу, а вы пьяны, невменяемы! Извините, я в таком случае пойду… Я ничего не понимаю.
— Кулепанов!
Распахнулась дверь, ведущая в соседнюю комнату, на пороге появился белогвардеец, за ним еще один.
— Возьмите этого… этого… Отвести в наше заведение! Отделайте его там хорошенько и бросьте в одиночку, — сказал Свиридов, не глядя на Полипова. Подошел к столу и налил из бутылки в стакан.
Полипов действительно ничего не понимал. Его привели в здание контрразведки, жестоко, в кровь, избили и бросили в тесную камеру.
А потом про него, кажется, забыли. Старый знакомец Косоротов, служивший теперь здесь, носил ему раз в день вонючую баланду, убирал парашу. Он был молчалив, как камень, за все время не промолвил ни слова.
Однажды Косоротов повел его по длинному коридору и втолкнул в кабинет Свиридова.
Синяки с лица Полипова еще не сошли, правая, рассеченная бровь была распухшей, закрывала глаз. Стоя у порога, Полипов левым глазом оглядел довольно просторную комнату. Стол, у стены какой-то шкаф. Возле шкафа была еще одна дверь, обитая толстым серым войлоком.
Сам Свиридов в офицерском френче, но без погон, стоял у окна и уныло смотрел сквозь толстые решетки во двор. Испитое лицо его было землистого цвета, дряблые щеки обвисли, сухие, обшелушившиеся губы подрагивали.
— Может, все-таки объясните, что значит вся эта история со мной? — мрачно спросил Полипов.
— Антона Савельева ко мне! — вместо ответа проговорил Свиридов. — И жену его приготовь. Потом — сына.
— Слушаюсь. — Косоротов пошел, но у порога остановился. — Я, ваше благородие, упредить хотел… Она, Лизка Савельева, третий день пищи не берет. И вроде бы заговариваться начала.
— Веди же их, черт! — заревел Свиридов.
Когда Косоротов ушел, Полипов сделал шаг к двери.
— Нет, увольте… Я прошу.
— Сесть! — крикнул Свиридов, показав на стул у стены.
Подошел к шкафу, достал стакан и бутылку. Когда наливал, руки его дрожали, стекло звякало о стекло. Выпив, шумно вздохнул.
— Как вы думаете, Полипов, зачем живет человек? — неожиданно спросил он. — В чем смысл его рождения, его смерти? А? И вообще — в чем правда, истина, а в чем ложь?
— Нашли время и место о таких вещах рассуждать?
— Почему же? Всегда и время и место… если есть потребность к этому.
— Не знал, что вы такой философ. Я же не обладаю такими достоинствами.
— Да, да… Вы просто провокатор.
— Я где нахожусь?! — Полипов рванулся, встал. — Вы лучше скажите: накрыли вы подпольный горком партии?
— Зачем? — Свиридов пожал плечами. — Накроем один — появится другой. Бесконечная, бесполезная работа…
— Не понимаю. — Полипов сел, его била дрожь. — Или я сошел с ума, или… И замолк, потому что Косоротов ввел Антона.
Савельев похудел, глаза глубоко ввалились, кожа на щеках, на висках, на лбу была желтоватого цвета. Но следов истязаний видно не было. Чувствовалось только, что он смертельно устал.
Перешагнув через порог, Антон тревожно обшарил глазами кабинет.
— Здравствуй, Петр, — сказал он негромко. — И тебя выследили ищейки? Сердце Полипова заледенело. Что, если Свиридов объяснит, каким образом его, Полипова, «выследили»? Но Свиридов только нервно усмехнулся одними губами.
Антон тяжело, как старик, подошел к столу и сел на стул, понюхал воздух.
— Опять пил, Свиридов?
В глазах у Свиридова блеснул лихорадочный огонек, стал разгораться.
— Не пойму я тебя, Свиридов, — продолжал Антон. — Вернее, кажется мне иногда — жжет тебя внутри какой-то огонь, остатки совести, что ли, человеческой в тебе шевелятся, и ты заливаешь, глушишь эти остатки водкой.
— Верно, угадал, хе-хе… — Смех Свиридова был сухой, деревянный.
— А потом подумаю: нет, какая может быть совесть у озверелого палача, опустившегося до уровня скотины!
— И тут угадал, хе-хе… — И вдруг, зеленея, взорвался: — Угадал, да, да! Угадал! — И обхватил голову обеими руками, запустил пальцы в волосы, будто хотел вырвать их. — Только тебе от этого не легче. Не легче!
— Да, я знаю, ты расстреляешь нас всех — меня, Лизу… всю нашу семью, — проговорил Антон. — Юрку даже… ребенка не пожалеешь. Но ведь народ-то весь вам не перестрелять, не уничтожить, не подмять.
— Да? — И Свиридов усмехнулся. — Ты что, слепой, глухой? Не знаешь, не понимаешь, что происходит в России? Новониколаевск пал, Челябинск, Екатеринбург, Барнаул, Омск, Томск, Красноярск наши. На Дальнем Востоке японцы, Забайкалье контролирует атаман Семенов, Южный Урал — атаман Дутов. В Поволжье добивают остатки красных отрядов. Все! Советской власти хватило на полгода. Была — и кончилась. И не будет больше.
— Э-э, нет, братец! Была, есть и вечно будет. В тех городах, которые ты перечислил, уже созданы, уже действуют подпольные партийные организации. Они поднимают народ, и скоро этот народ придавит вас к ногтю.
— Пока мы давим!
— Недолго вам осталось. Ведь от бессилия свирепствуете. Скоро, очень скоро народ спросит с вас за тысячи замученных, расстрелянных! За все сполна платить будете!
— Ну, поговорили умненько — и будет! — прервал его Свиридов. — Вопрос все тот же — кто мог войти в состав Томского подпольного горкома?
— Не знаю я, Свиридов. Я же был арестован тобой за несколько дней до занятия Томска белочехами. Кроме того, я возвращался из Москвы.
— Я понимаю, что наверняка ты не можешь знать. Но предположительно.
Полипов, лишний и забытый, сидел у стены, с недоумением наблюдая за допросом. Зачем Свиридову фамилии томских подпольщиков, когда своих, новониколаевских, он оставил в покое? Или он врет, Свиридов этот, Субботин и все остальные давно арестованы? И сейчас, после Антона, Свиридов начнет их вызывать по одному на очную ставку с ним, с Полиповым? Ну да, так, наверное, и будет! Вот зачем он, Полипов, доставлен сюда, в контрразведку. Непонятно только, почему именно таким способом, зачем его били тут.
И Полипов, мгновенно представив, что через несколько минут ему надо будет глядеть в глаза Субботину, облился холодным потом.
Однако события развернулись совсем по-другому.
— Значит, не будешь говорить? — переспросил Свиридов Антона.
— Я не предатель.
— Тебя-то мы все равно расстреляем. Пожалей хотя бы жену. Она на грани сумасшествия. Сына своего пожалей. Тетку свою… Ту сердечные припадки колотят, ты ее фактически погубил уже. Но жену и сына можешь спасти еще. Ну? Хотя бы предположительно?
Полипов видел, как лоб и щеки Антона покрылись крупной испариной.
— И предположительно я вам ничего не скажу. — Голос Антона осип, он громко глотнул слюну. — Пора бы это понять.
— Заговоришь, неправда… Косоротов!
И Косоротов втолкнул через порог Лизу. Антон и Полипов враз встали. Постояв, Полипов сел, а Антон продолжал стоять, держась за край стола.
Смотреть на Лизу было страшно. Растрепанная, в лохмотьях, она диким взором обвела комнату.
— Сын… Где мой сын? Что вы с ним сделали?! — заголосила она, упала на колени, поползла к столу.
— Лиза! Лизонька! — Антон кинулся к жене, поднял ее, но Свиридов торопливо вышел из-за стола, отшвырнул от Антона жену.
— Юрка жив-здоров пока. — И повернулся к Антону: — Будешь говорить?
Антон вытер рукавом пот со лба.
— Мне нечего сказать… Нечего!
— Заговори-ишь! — И Свиридов рванул обитую войлоком дверь, прокричал туда: — Займитесь!
Все дальнейшее Полипов видел и воспринимал сквозь какой-то серый качающийся туман. Из комнаты, в которую вела обитая войлоком дверь, выбежали трое черных людей, схватили Лизу, поволокли. Антон бросился было вслед, но потом попятился назад, чуть не стоптал его, Полипова, и прижался к стенке спиной. И так стоял, крепко зажмурив глаза, царапая эту стену пальцами, обламывая ногти, слушая тяжкие стоны жены из соседней комнаты… Полипов поглядел на тот участок стены, которую царапал Антон. И увидел в том месте ободранную штукатурку, сквозь которую проступала в нескольких местах занозистая дрань. И он понял, что Антон не раз уже стоял вот так и царапал стену. И его замутило, в голове все поплыло.
Сколько времени все это продолжалось, Полипов не знал. Он очнулся от пронзительного голоса Лизы:
— Где мой сын? Вы его замучили? Вы его убили?!
Лизу, видимо, только что вытолкнули из-за войлочной двери, она ползла по полу, пытаясь встать. Голое плечо и ладони ее кровенились.
— Пока еще нет. Но замучаем, если будешь молчать!
Это Свиридов опять говорил Антону, который все так же стоял у стены, закрыв глаза.
— Покажите мне сына! Вы его убили… Покажите мне сына! — без конца повторяла и повторяла Лиза. Она поднялась наконец, но, никого не узнавая, крутилась на одном месте.
— Хорошо. Сейчас ты увидишь сына. Косоротов!
Косоротов так же молча, как Лизу, втолкнул из коридора в кабинет Юрку.
— Мама! Мамочка!
Лиза мгновенно узнала сына, цепко схватила его дрожащими руками, марая своей кровью его грязную рубашонку, и вместе с ним опустилась на пол — ноги ее не держали.
— Сынок! Сыночек, ты жив? Жив!
— Я жив, мама… — Он взял в ладошки ее лицо. — Какая ты стала, мама!
— Они били тебя? Они били тебя?
— Нет, меня не били. Только я есть хочу. Тут плохо кормят… — И мальчик увидел отца и Полипова. — Папка! Дядя Петя!
Он хотел было подбежать к отцу, но не мог вырваться из цепких рук матери.
— Какой папка? Его нету, он не приезжал еще из Томска, — торопливо заговорила Лиза. — А у меня телеграмма есть. Мы ведь поедем сейчас к нему в Москву. А ты поспи, поспи, сынок, перед дорогой. Усни и есть не будешь хотеть. А я песенку тебе спою, которую папа сочинил…
И она, прижимая к себе сына, запела тоскливо и жалобно, с трудом припоминая слова:
Над городом запах черемух… струится,
Давно отступила уж зимняя стынь…
— Ну, так будешь говорить? — резко спросил Свиридов, подойдя к Антону, — Или — прощайся с сыном.
Он подождал немного и, видя, что Савельев молчит, дернул бесцветными, сухими губами, сказал в третий раз:
— Вре-ешь, заговоришь! — И, оторвав мальчишку от матери, толкнул его за войлочную дверь. — Займитесь и этим щенком!
— Мама! Мама-а! — истошно закричал Юрка уже из-за двери.
Этот крик звоном отозвался в голове у Полипова. Чувствуя, как по груди и спине, между лопатками, обильными ручьями стекает холодный пот, он встал, хотел было куда-то идти.
— Сидеть! — рявкнул Свиридов.
Полипов сел и стал тупо, ничего уже не ощущая, глядеть на Лизу. А та, страшная, косматая, как-то странно ползала по полу, ощупывая каждую половицу. Потом посидела в задумчивости несколько секунд и начала руками ловить воздух, потрескавшиеся губы ее что-то шептали. И Полипов различил еле слышимое:
— Юра… Юронька, сынок? Куда вы дели моего сына?!
Она, шатаясь, встала, ткнулась в стол, потом в стену. Прислушалась к чему-то, улыбнулась. Глаза ее, зеленоватые, бездонно глубокие глаза, которые так нравились Полипову, горели нездоровым, но красивым огнем…
Полипов отлично понимал, что там, за обитой войлоком дверью, происходит ужасное. Там, почти на глазах у беспомощного отца и обезумевшей матери, пытают ребенка. Но то ли он притерпелся ко всему, то ли просто внутри у него все одеревенело — он не испытывал того головокружения, от которого несколько минут назад почти потерял сознание, его только сильно тошнило, и он боялся, что его вырвет.
Антон не царапал теперь стену, глаза его были открыты, зубы крепко сжаты, так крепко, что отчетливо обрисовывались челюсти, делая его лицо некрасивым. И еще Полипову казалось, что зубы Антона с тихим треском крошатся.
А Лиза между тем все скользила по стене к обитой войлоком двери. И вдруг оттуда раздалось:
— Ма-ама-а! Мам…
— Хватит! Хвати-ит! — Свиридов рванул воротник. Потом схватил себя за горло, задыхаясь. — Увести всех! Всех Савельевых!
Свиридов подбежал к шкафу, достал бутылку.
Снова застучало стекло о стекло.
Выпив, Свиридов успокоился, сел опять за стол, нервно поворошил бумаги, нашел что-то нужное, минут десять писал, протыкая пером тонкие листы.
— Ужас… Ужас… — пробормотал Полипов, все еще обливаясь потом. Он сидел согнувшись, глядя в пол. — Все-таки объясните мне — почему я здесь? Зачем били меня? Зачем…
— А это не тебя, это меня били, — прервал его Свиридов. — Это я сам себя бил.
— Вы, кажется… Не Лиза, а вы сошли с ума.
— Верно, — согласился Свиридов. — Около того. Так как же, Полипов! Вот вы видели… На ваших глазах сошла с ума женщина, которую вы, как вы говорите, любите… Теперь, после этого, вы поняли… или хотя бы задумались — зачем рождается человек? Зачем живет? В чем смысл жизни? Где правда, истина, а где ложь?
Говоря это, Свиридов встал, скрестил на груди худые, жилистые руки. Глаза его были пустые, холодные.
— Мне только об этом и осталось думать… — В голове Полипова стучало: «В самом деле — сумасшедший».
Но, как бы опровергая это, Свиридов сказал:
— Жаль. Но когда-нибудь задумаетесь. Каждый человек об этом все равно задумывается — рано или поздно… Косоротов!
Полипов сжался. Что еще выкинет сейчас этот безумец Свиридов? Ах да, вызовет на допрос Субботина…
Но когда появился Косоротов, Свиридов спросил, глядя куда-то в угол комнаты:
— Как она, Савельева Елизавета?
— Совсем, должно, тронулась, вашблагородь. Связала в узелок какие-то тряпки, ходит по камере, у всех спрашивает, не опаздывает ли поезд. В Москву, грит, собралась, к мужу.
— Ага… А старуха Савельева?
— Стонет лежит, за сердце держится.
— Ага, — опять протянул Свиридов. — Вышвырни их вон, к чертовой матери. На сумасшедших чего пули тратить. И мальчишку выброси. Вот… — И Свиридов протянул несколько бумажек. — И на этого тут документ, — кивнул Свиридов на Полипова. — Тоже пускай идет, выпустишь.
Косоротов с удивлением глянул на Полипова. Однако, не привыкший обсуждать поступки начальства, произнес:
— Слушаюсь, вашблагородь.
Косоротов ушел, а Свиридов опустился на тот стул, на котором сидел недавно Антон Савельев, закрыл лицо ладонями.
— Я что же… действительно могу идти? — тихо спросил Полипов.
— Можете.
— Но как же я объясню… своим… каким образом я вышел отсюда?
— Мне какое дело? Объясняйте. Хотя это действительно вам будет трудно. Мой вам совет — сегодня же ночью убирайтесь из города подальше и там попытайтесь пристать к любой части Красной Армии. Так вы, может быть, спасете себя, а главное — новониколаевских подпольщиков. Я ведь действительно оставил ваш донос без внимания. А другой не оставит… Впрочем, можете открыто вступать и в белогвардейский отряд здесь, в городе. Дело ваше. Или езжайте в Томск, к Лахновскому, он давно вышел из тюрьмы…
— Да кто же вы, в конце-то концов?! — изумленно спросил Полипов, как когда-то на квартире у Свиридова.
— Я? — Свиридов отнял ладони от лица. Отвислые щеки его подрагивали. — Сейчас, пожалуй, уже никто. А в прошлом… в прошлом такой же подлец, как и ты…
— Я все-таки попросил бы…
— Оставь, пожалуйста, эмоции, — устало сказал Свиридов. — Я когда-то смалодушничал, как и ты. Здесь же, в этом городе, в Новониколаевской тюрьме. Ведь мы тогда вместе сидели. И ты помнишь, отец или, кажется, дядя этого Антона Савельева сказал мне: лет через пять ты станешь платным осведомителем царской охранки. А я стал раньше. Я, в прошлом меньшевик, по совету того же Лахновского примкнул открыто к большевикам. И я их выдавал, выдавал! В конце концов меня стали подозревать, относиться недоверчиво. Видимо, я где-то был не так осторожен и хитер, как ты… Меня разоблачили бы безусловно, но началась революция. В суматохе было уже не до меня, я перебрался из Томска в Новониколаевск и здесь…
— И здесь вы превратились в пьянчужку, — сказал Полипов.
— Нет, тут со мной случилось еще большее несчастье. Меня вдруг стали мучить вопросы — простые вопросы, которые вчера еще были мне абсолютно ясны: а что, собственно, происходит на земле, что случилось в жизни, куда она идет? И я, грамотный, культурный человек, интеллигент, — я когда-то преподавал в гимназии, я учил детей добру, человечности, справедливости, — кто же я, что я, зачем я на земле?
— Действительно, — сказал Полипов.
— Перестаньте! — Свиридов резко поднялся. — Мне вам всего не объяснить, а вам, кажется, не понять.
Он отошел к окну, опять крестом сложил руки на груди, сжимая ладонями плечи, будто ему было холодно, долго смотрел сквозь решетки на вечернее небо. И вдруг спросил:
— А вот Антон Савельев — он знает, кто он, что он, зачем он на земле? А? На его глазах жена с ума сходит, а он молчит. На его глазах сына терзают, а он молчит. Вы видели, он даже предположительно никого не назвал. Отвечайте! Как он мог? Откуда у него такие силы? Во имя чего?
Полипов не знал, что отвечать и надо ли отвечать.
— Или… или ему ясно, с самого начала ясно то, что мне стало вдруг неясно? — Свиридов потер виски длинными пальцами. — Что ж, его расстреляют. Его — чуть раньше, нас с тобой — чуть позже. Помнишь, как он сказал? «Народ придавит вас к ногтю». — Свиридов болезненно усмехнулся. — Как вшей, значит. А? Придавят?..
— Чего вы спрашиваете? Вы же только что доказывали Антону обратное.
— Ты болван, Полипов. Какой ты болван! — будто даже с сожалением произнес Свиридов.
— Вы что же, затем, чтобы сказать мне это… и вообще высказать свои… не знаю, как назвать… сомнения… и кинули меня в этот застенок, заставили смотреть на… Чтобы и у меня возникли такие же сомнения, такие же вопросы?
— За этим ли, за другим ли — мне уж и самому не понять. — Свиридов просунул руку сквозь решетку, сдернул оконный шпингалет, толкнул створки. — Захотелось — и арестовал. Я мог бы расстрелять вас вот в этом кабинете, вот из этого нагана. — Он подошел к столу и действительно вытащил из ящика наган.
Полипов дернулся со стула, но полностью, во весь рост, разогнуться не мог, так и застыл, скрюченный, застыл от смертельного испуга — в лице Свиридова не было ни кровинки, глаза, опять пустые, холодные, безумные глаза Свиридова продавливали его насквозь.
— Да, я мог бы, но не знаю, будет ли это справедливо, — заговорил Свиридов тихо. — Я мог бы освободить и Антона Савельева, но тоже не знаю, будет ли это справедливо. Поэтому самое справедливое — пустить себе пулю в висок.
Полипов с ужасом глядел на Свиридова, на его пустые глаза, на белые, как бумага, щеки, на сухие, побелевшие на сгибах пальцы, сжимающие рукоятку нагана. И ему стало до пронзительности ясно, что Свиридов сейчас действительно застрелится.
— У меня есть дочь, Полипов. Вы ее видели, кажется. Ее Полиной звать, знаете? — зачем-то спросил Свиридов.
— Да. Мельком видел.
— Если вы останетесь живы, скажите ей… когда-нибудь, если выйдет случай, что отец ее запутался, что у него не было выхода. И вообще знайте… если потом станет ясно, что я шел против течения, утром пытался вернуть прошедшую ночь, — что ж, значит, все правильно. Если же… если окажется, что я боролся за правое дело, — вы меня простите, что не выдержал. Я старался, но нет больше сил. Постарайтесь понять, что сам перед собой я был честен. А ведь сам перед собой каждый должен быть честен. Впрочем, зачем я вам говорю все это?
«Действительно, зачем?» — подумал Полипов.
— А теперь уходите! Косоротов вас выпустит.
…С бьющимся сердцем, не веря в свое освобождение, боясь, что кто-то его увидит, Полипов вышел из окованных железом дверей здания контрразведки. Когда он шел вдоль высокого забора, поверх которого была натянута в несколько рядов колючая проволока, услышал выстрел, долетевший, как он догадался, из открытого окна кабинета Свиридова. Звук был тихий, не страшный — будто кто над ухом переломил сухой прутик…
Этой же ночью, воспользовавшись советом Свиридова, Полипов, никуда не заходя, ни с кем не повидавшись, исчез из города.
На расстрел Антона Савельева повели первой июльской ночью, темной и хмурой. Было, наверное, часа три, но летние ночи короткие, на востоке, в той стороне, куда его вели, плотные тучи, застилавшие небо, начали синевато промокать. Погромыхивал где-то далекий гром.
Справа от Антона шел пожилой, с редковатыми висячими усами конвоир; время от времени зло покрикивал на Антона:
— Давай, давай… пошибче шагай! И так припоздали, рассвет скоро. А-а, лихоманец! — И толкал его прикладом.
Четверть часа назад на тюремном дворе этот конвоир, застегивая ему наручники, шепнул:
— Перепилены они. Мимо извилистого оврага поведем — прыгай вниз, как зачну кашлять, там ждут…
Сердце Антона забилось: неужели и на сей раз удастся избежать смерти?
Вышли за город, пошли редковатым березнячком. Антон знал: березнячок скоро кончится, начнется довольно густой смешанный лес, а тут берет начало этот самый извилистый овраг, не очень глубокий, поросший всякой древесной мелочью. «Удастся ли? Кто там ждет? Субботин, наверное, кто же еще…»
Антон волновался так, как никогда не волновался, даже в самых отчаянных и безнадежных положениях во время своих многочисленных прошлых побегов.
Они давно шли по краю оврага, Антон прислушивался, не кашлянет ли усатый конвоир, но слышал только, как поет неподалеку первая, сонная еще, зорянка.
Как он ни ожидал условленного сигнала — услышал его неожиданно. Усатый конвоир, все так же идя сбоку, кашляя, чуть отвернулся. Антон ударил его плечом, отшвырнул, в два прыжка очутился на краю оврага, прыгнул вниз, покатился по скользкому травянистому склону, чувствуя, что руки его свободны, только звенят на обоих запястьях нестрашные теперь железки. Наверху раздались крики конвойных и беспорядочная стрельба. Хотя сверху стреляли и наугад — на дне оврага совсем было темно, — Антон слышал, как вокруг глухо шлепают в сырую землю пули.
— Живо… сюда! — сказал кто-то сдавленно (по голосу Антон узнал наборщика городской типографии Корнея Баулина), дернул его в сторону, впихнул в какую-то земляную щель и сам лег рядом, тяжко дыша. А близко, совсем близко слышался уже топот ног, и усатый конвоир кричал:
— Туда он побег, лихоманец, туда! Вниз по оврагу. Вон он, вон он! Сто-ой, твою…
Опять наперебой затрещали выстрелы, топот ног и хруст веток под сапогами стали удаляться.
— Живо! — Баулин поднялся, побежал вверх по оврагу.
Антон при падении ушиб колено, но, к счастью, не очень. Прихрамывая, он побежал следом.
Саженей через пятьдесят они выбрались из оврага наверх. Там, в кустах, стояла извозчичья пролетка Засухина.
— Садись, — коротко сказал, подбирая вожжи, хозяин пролетки. — На, переодевайся да спиливай колечки с рук. — Засухин кинул ему трехгранный напильник, узел с одеждой, погнал пролетку по затравеневшей лесной дороге. Баулин нырнул в лес, будто его и не было.
Рассвет только-только занимался, зорянки свистели теперь наперебой. Пролетка катилась мягко, без стука.
К берегу речки Ини, протекавшей неподалеку от города, подъехали, когда совсем стало светло. Остановились в прибрежных тальниках. Откуда-то подбежал долговязый парень лет двадцати пяти, поздоровался.
— Это Данилка Кошкин, сынок Ивана-конвоира, который с усами-то, — сказал Засухин Антону. — Он тебя на лодке перевезет на другой берег, а там… Ну, он знает куда… Лучше тебе подале от города быть пока. Так Субботин сказал. Поклон тебе от него. Ну, айдате, пока совсем день не разгулялся.
— Один вопрос, Василий Степанович. Как там мои — Лиза, Юрка, тетка? Свиридов, следователь, застрелился, подлец, а перед этим выпустил все же их.
— Тетка, Антон, померла вскорости, — глухо проговорил Засухин. — Не выдержало сердце… А жена твоя Лизавета — ничего, слава богу. Оклемалась вроде. И сын здоров. Ты не беспокойся, за ними приглядывают наши люди. И про Свиридова слыхали. Про дядю твоего Митрофана знаем. Полипов где вот? Тоже сплошал где-то, в лапы того Свиридова, говорят, попал.
— Раз я видел его там… Только раз, во время допроса. Расстреляли, вероятно.
— Может, и так, — нахмурился Засухин. — Бывали ночи — по сотне людей они расходовали.
Сидя в лодке, Антон торопливо дышал полной грудью, оглядывал пустынную речку. Данило Кошкин молча бил веслами.
— Увидишь отца — скажи ему спасибо от меня, — сказал Антон, когда пристали к берегу.
Парень хмыкнул.
— Пулю бы ему — это бы как раз по справедливости стало.
— Это как же? — удивленно спросил Антон.
— А так… Думаешь, он за так согласился помочь нам? Черта с два! Деньги ему большие уплачены были. Жадный он до денег. Я думал — все равно обманет. Нет, все выполнил, что было договорено.
— Вот оно что!
— А ты как думал? Я с ним, с кровососом, давно разошелся. — Помолчал и добавил: — По идейным мировоззрениям.
Силантия Ивановича Савельева и его жену Устинью полковник Зубов распорядился повесить на главной улице Михайловки, в присутствии всех жителей деревни.
13 июля 1919 года, в воскресенье, после полудня, Михайловских баб, стариков и ребятишек стали сгонять в середину деревушки, где стоял развесистый тополь. На могучей ветке дерева болтались две намыленные веревочные петли, к стволу была прислонена непокрашенная скамейка. Над деревней стоял шум, крики, детский плач. Но головорезы из отряда Кафтанова, бывшего Михайловского лавочника и первого на всю округу богатея, объявившегося в деревне со своей бандой одновременно с белогвардейцами, безжалостно выгоняли всех из домов, теснили на место казни.
Верстах в пяти от Михайловки в просторном голубовато-белесом небе ослепительно горели под солнцем могучие гранитные утесы Звенигоры. За один из утесов зацепилось небольшое, первозданной чистоты облако, долго стояло там, чуть покачиваясь, будто наблюдая, что происходит в деревне. Потом, оставив редкие клочья на острых камнях, поплыло дальше, в сторону большого села Шантары, лежавшего неподалеку за Звенигорой, вдоль берега довольно широкой речки Громотухи.
Казнили старого Силантия за то, что он помог укрыться партизанскому отряду в неприступных каменных теснинах Звенигоры. Этот большой отряд, организованный бывшим председателем Шантарского волостного исполкома Совета Поликарпом Кружилиным еще год назад, гоняясь по лесам за возникшей во время белочешского переворота кулацкой бандой Михаила Лукича Кафтанова, фактически контролировал огромную таежную область в верховьях реки Громотухи, препятствуя сбору податей, недоимок за прошлые годы, мобилизации людей в колчаковскую армию. А нынче весной, скрываясь все в тех же громотухинских лесах, партизаны небольшими группами начали объявляться на пустынных железнодорожных перегонах южнее Шантары, портили железнодорожный путь, развинчивали и увозили прочь рельсы, самодельными минами взрывали небольшие мосты. В марте, апреле и мае железнодорожное сообщение между Новониколаевском и Барнаулом почти прекратилось. Тогда-то и был послан из Новониколаевска регулярный белогвардейский конно-пехотный полк под командованием полковника Зубова со специальным заданием — во что бы то ни стало уничтожить отряд Кружилина.
Разгрузившись на станции Шантара в начале июня, полк двинулся через Михайловку в тайгу, где к Зубову примкнул и Кафтанов со своей сотней головорезов. К концу месяца Зубову и Кафтанову удалось выгнать из тайги наполовину перебитый партизанский отряд, в котором оставалось все же около трехсот человек, но совершенно почти не было боеприпасов, оттеснить его к самой Михайловке, на голое степное место. Оторвавшись от преследователей на несколько часов, перейдя вброд обмелевшую Громотуху, протекавшую от Михайловки в трех верстах, Кружилин хотел увести отряд через деревню на восток, в сторону Огневских ключей. С юга и севера по пятам наступали Зубов и Кафтанов. На западе стеной стояла Звенигора, за ней, за Звенигорским перевалом, — Шантара, где, по сведениям вездесущего начальника партизанской разведки Якова Алейникова, был хотя и малочисленный, но хорошо вооруженный белогвардейский гарнизон. Оставался восток, эта дорога на Огневские ключи, но Кружилин не был уверен, что Зубов заранее не послал туда, в обход, часть своих войск, чтобы заткнуть и эту дыру.
— Яков, проверить надо Огневскую дорогу, — сказал Кружилин, спешиваясь посреди деревни, возле колодца. Достал ведро воды, начал жадно пить.
— Проверим, — ответил Алейников, невысокого роста парень, щупловатый, с тонкими губами. И, остановив пожилого партизана с рыжей бородкой, крикнул: — Ну-ка, живо Федора Савельева ко мне со всем эскадроном! — И тоже припал к ведру.
Кружилина и Алейникова обступили испуганные и любопытные жители деревни.
К колодцу, взбивая пыль, подскакало десятка два всадников. И тут в толпе послышались удивленные возгласы:
— Глядите-ка, Федор! Сынок-то Силантия!
— Батюшки, а рядом-то с ним, с Федькой, кто? На гнедой лошаденке, в кожанке-то? Баба ить, хоть и в штанах? Не Анна ли Кафтанова?
— Не ври. С чего дочке Кафтанова в партизанах быть!
— Да ить она! Ты глянь, ты глянь!
— Кирька?! Инютин? — закричала какая-то старушонка. — И ты в партизанах?
— Какой Кирька? Сынок старосты, что ли?
— Ну! Он!
— Господи Иисусе! Эк все перебулькалось! А староста одноногий в отряде Кафтанова в казначеях ходит, Акимка-мельник сказывал…
— Да это что за партизаны такие?
— И Ванька Савельев, грит еще Акимка, меньшой парень Силантия-то, у Кафтанова воюет…
— То-то и дело… Чудеса, одним словом…
Пока раздавались эти возгласы, Алейников вскочил на коня, махнул рукой, эскадрон, подняв облако пыли, вылетел из деревни. Но через час вернулся, потеряв двух человек убитыми.
— Прямо под пулеметный огонь врезались. На Журавлиных болотах, — коротко объяснил Яшка. — А преследовать нас не стали. Знают, сволочи, что никуда теперь нам не уйти.
Этого-то Кружилин и боялся. Журавлиные болота тянулись на много километров. Единственная дорога, пролегающая через топи, была перерезана. Отряд оказался в мешке.
Кружилин выслушал донесение Алейникова, сидя на лавке в тесной избенке Силантия Савельева, опустил голову и стал молча и жадно курить.
Федор, двадцатичетырехлетний парень, широкогрудый, сильный, со сросшимися бровями, под которыми сверкали темные, чуть угрюмые глаза, соскочив во дворе со взмыленного жеребца, по привычке бросил поводья Анне, вытер небольшие запыленные усы и тоже зашел в избу, гремя шашкой. За дощатым столом несколько партизан что-то хлебали из мисок. Устинья, старая, иссохшая и почерневшая, как прошлогодний лист, качнулась к нему:
— Феденька, сынок… — И заплакала. — А Ванюша-то как? Где? Не слыхал, живой он?
— Ну… живой, поди, коли со мной пока не встретился, — проговорил Федор глухо. — А встренется — мертвый будет.
И отстранил тихонько мать. Силантий, белый как лунь, сидел у дверей на скамеечке. Он только поглядел на сына, но ничего не сказал.
В избу зашел Панкрат Назаров, бывший председатель Михайловского Совета, а теперь заместитель Кружилина, мужик лет за сорок, уже наполовину седой, по-крестьянски угловатый и неповоротливый. Полгода назад он был тяжело ранен, пуля застряла где-то в груди. Недели две изо рта у него текла кровь, никто не думал, что он выживет. Но здоровья Назаров был отменного, кровотечение прекратилось, и он встал на ноги.
— Должно, ты ее, пулю-то, с кровью выплюнул, — решили партизаны.
— Нет, чую, там сидит, зараза, — сказал он как-то. — В легком, должно. Как запыхаюсь, так и чуется. Да нехай, весом потяжельше буду.
Человек спокойный, рассудительный и справедливый, за что михайловцы несколько раз выбирали его в деревенские старосты, Назаров и в отряде пользовался большим уважением. Кобура с маузером сильно оттягивала ремень, оружие не шло ему, казалось лишним, ненужным. Глядя на Назарова, никак нельзя было сказать, что он умеет обращаться с ним.
— Людей покормили, — сообщил он. — Патроны я подсчитал — слезы. Помирать, что ли?
Кружилин поднял лобастую голову, режущие глаза его скользнули по Назарову, по Федору, остановились на Силантии.
— Помирать — так не задешево. На открытом месте мы и получасового боя не выдержим. Веди людей к Звенигоре, укроемся в ущельях. Ступай.
Назаров вышел. Дохлебав из мисок, заспешили и остальные. Сквозь гнилые стены избенки слышно было, как ржали по всей деревне лошади, стучали повозки с ранеными, раздавались крики и команды.
— Так что же, Силантий Иванович? — вздохнув, спросил Кружилин, видимо, уже не первый раз. — Может, все же укажешь нам дорогу в Зеленую котловину? Кроме тебя, некому. Я просил двух-трех стариков — отказались. Боятся.
Старик пригладил редкие на остренькой макушке волосы, но промолчал. Устинья вытерла мокрые дряблые щеки и опять всхлипнула:
— Да ить, знамо дело, решат тогда они любого, белые-то… Как придут, так и решат.
— Ну, тогда всех нас порешат. Федьку, сына твоего, первого, — жестко сказал Кружилин.
— Цыть-ка, ты, старуха, — проговорил наконец Силантий негромко. — Не в том дело, что под смерть меня подведут — пожил я, слава богу, — а вот отыщу ли дорогу? В котловине этой почти полвека не бывал. Ну, может, господь поможет. Айдате. — И поднялся. — Бревен только подлиньше с пяток захватите, плашек с дюжину да гвоздей…
Зеленая котловина, о которой шла речь, находилась где-то среди каменных теснин Звенигоры. Это было нечто вроде высокогорного луга, поросшего буйными, никогда не мятыми травами, окруженного гладкими отвесными скалами, из-под которых во многих местах били холодные ключи. Туда вела единственная горная тропа, она вилась по каменным карнизам над бездонными пропастями, по ней можно было только пройти по одному да в крайнем случае провести в поводу лошадь.
Старики боялись, что ребятишки соблазнятся этой котловиной, пойдут и погибнут, дорогу туда держали в строгом секрете. Кружилин, выросший в Михайловке, в детстве несколько раз пытался найти начало этой таинственной горной тропы, но безрезультатно.
Расчет Кружилина был прост. В голых каменных ущельях белогвардейцы все равно их скоро перебьют. Если же удастся проникнуть в неприступную котловину, ведущую туда единственную узкую тропинку оставшимися боеприпасами можно держать долго, очень долго, а там…
Но что «там», Кружилин не мог знать и старался об этом не думать.
Солнце было еще довольно высоко, когда Кружилин, Алейников, Федор и Силантий Савельевы слезли с брички у подножия Звенигоры. Старик, кряхтя, огляделся, опираясь на костыль, тяжело дыша, полез вверх. Шагов через пятьсот остановился, огляделся.
— Ну, вот тут, кажись. По этой осыпи идите. Бревна и плахи с собой возьмите. Саженей через сорок осыпь кончится, как раз перед пропастью. Глыбкая она страсть, а неширокая, сажени в две. А за ней тропа и начинается. Бревнышки перекинете, плашек поперек настелете — перейдете легонько даже с лошадями. А там тропа до места вас доведет, ежели не порушилась за эти-то годы. А я обратно потрясусь, тяжко мне… — И тут только будто впервые увидел сына, обнял его. — Прощай, что ли, сынок, храни тебя господь.
— Может, с нами все же, Силантий Иванович? — предложил Кружилин.
— Нет, уж куда мне. А вы поспешайте.
И спустился к бричке, влез в нее, поехал в деревню, мимо подходивших и подъезжавших к Звенигоре партизан.
К исходу дня, побросав бесполезные теперь повозки, унося на руках раненых, уводя в поводу упиравшихся, всхрапывающих лошадей, остатки отряда Кружилина скрылись в горах.
Ух как рассвирепел полковник Зубов, тонкий, высокий человек с тугими, чисто выбритыми щеками, поняв, что Кружилин ушел от него! Нашелся кто-то из деревенских, доложил о старом Силантии. Зубов, страшный в гневе, поздно вечером прискакал в деревню, бросил поводья своему сыну Петьке, мальчишке лет десяти-двенадцати, все время находившемуся при отце вроде ординарца, заскочил в избу Савельева.
— Скотина! — Он дважды полоснул старика плетью. Крепкие щеки Зубова тряслись, как студень. — Взять его! Засечь насмерть! При всем народе!
— Помилуйте, батюшка! — повалилась в ноги ему Устинья. — Заставили его, как откажешься? Помилуйте! Ведь сын мой, Иван, у вас служит. Сын, Ванька… Ваше благородие?!
— Ма-алчать! — багровея, закричал Зубов. — Какой еще сын? Ты кто такая? И эту взять!
Сечь Силантия и Устинью все-таки не стали. Больше недели обоих продержали под арестом в крепкой кафтановской завозне. А потом Зубов распорядился их повесить.
Иван Савельев, младший сын Силантия, русоволосый, поджарый, как гончая собака, с длинными руками, за преданность Кафтанову был при нем коноводом, кучером, телохранителем. Он старательно и безропотно нес все обязанности, ибо Кафтанов давно, еще до восемнадцатого года, обещал отдать за него единственную свою дочь Анну.
Весной восемнадцатого года, когда началась вся эта кровавая карусель, Анна исчезла из деревни, оказалась вместе с Федором в партизанском отряде Кружилина.
— С-сучка! — коротко сказал бельмастый сын Кафтанова Зиновий, узнав об этом, и другой, здоровый глаз его страшно сверкнул. — И любовь у нее сучья. Как за кобелем, за братцем твоим Федькой все бегала. И сейчас…
Бегала, Иван это знал. Кафтанов тогда не единожды самолично сек дочь и таскал за волосы, пробуя отвадить ее от Федора, но это мало помогало. В те времена обещать-то обещал Кафтанов отдать за Ивана, своего работника, Анну, но — видел и понимал Иван — медлил, колебался. А когда Анна оказалась в партизанах, у Михаила Лукича аж дыбом поднялась борода, красные прожилки в глазах стали еще толще. И он сказал со страшным спокойствием:
— Служи, Иван. А ее, Аньку, достанем… Кину ее к твоим ногам. Хочешь — топчи ее до смерти, хочешь — милуй. Дело твое. Слово даю.
Год прошел с тех пор, но «достать» Анну, дочь свою, Кафтанов все никак не мог. Да и что получится, если достанет, если «кинет» Кафтанов дочь свою к его ногам? — невесело размышлял Иван все чаще. Пойманный как-то кружилинский партизан, которого, по приказу Кафтанова, Иван повел расстреливать, рассказал ему, что Анна наравне с мужиками служит в Федоровой эскадроне, в боях, даже в самом пекле держится всегда возле Федора, оберегая всячески его от пуль и шашек.
— А жить, как мужик с бабой, вроде не живут, нет, незаметно. Это и дивно всем, — говорил партизан. — А мне не диво. Анна — девка, каких и не бывает теперя, до свадьбы — режь — не позволит ничего такого.
Партизана того Иван расстреливать не стал, отпустил на свой страх и риск (Кафтанов, узнай об этом, самого Ивана бы расстрелял). Партизан, кривоногий мужичок из деревни Казанихи, обрадовался, сказал:
— Дык, можа, и ты айда к нам? К Кружилину-то?
— Куда-а… Запутался я, брат, до конца, как рябчик в силке. Федор, братец, самолично меня зарубит.
— Что Федор! У нас Кружилин Поликарп над всеми командир. Он мужик понимающий, душевный.
— Ты иди-ка, пока я в самом деле тебя не шлепнул! — вдруг, рассердись, крикнул Иван.
И с того дня Иван все скучнел, чернел лицом, сделался вялым. Ночами его не брал сон, ворочаясь, он все думал: отчего же он запутался, кто в этом виноват? Сам ли он со своей любовью к Анне, Анна ли, отказавшая ему в своих чувствах, Кафтанов ли, обещавший отдать за него Анну, время ли, суматошное и кровавое, все перепутавшее?! Или все это, вместе взятое?
Ответить на это Иван себе не мог.
Узнав, что Зубов распорядился повесить отца и мать, Иван побледнел, закачался.
— Михаил Лукич?!
— Ну! — крикнул Кафтанов. — Что я могу? Надо ему было, старому черту, дорогу в эту котловину показывать? Как теперь партизан взять?
Партизан действительно было не взять. Узкий каменный карниз день и ночь охранял караул из нескольких человек. Как рассказывали, несколько партизан лежали на крохотной площадке за сооруженным из камней бруствером, и, едва впереди показывался белогвардеец, кто-нибудь из партизан не спеша прицеливался и стрелял. Белогвардеец отваливался от каменной стены и, болтая руками, летел в пропасть. Только и всего.
— Тогда я сам… я сам пойду к полковнику, попрошу его.
— Давай, — усмехнулся Кафтанов. — Про Мишку Косоротова слыхал? Он тебя живо в его лапы отдаст.
Про какого-то Косоротова в отряде Кафтанова ходили страшные слухи. Видеть его никто не видел, но было известно, что в разведроте полка есть некий гражданский человек, мастер-палач, умеющий заставить говорить любого пленного. И толковали про такие подробности — действительные ли, выдуманные ли, — от которых в жилах стыла кровь.
Загнав партизан в Зеленую котловину, убедившись в невозможности их оттуда выбить, Зубов решил уморить их голодом. Он оставил у подножия Звенигоры батальон солдат, остальных отвел на отдых в Михайловку. Сам, взяв на всякий случай для охраны роту солдат и кавалерийский эскадрон, уехал на кафтановскую заимку, в Огневские ключи.
На этой заимке, верстах в двадцати от Михайловки, на берегу глубокого и светлого таежного озера, стоял большой, в несколько комнат, дом, рядом баня, три-четыре сарая, конюшня. Место было глухое, дикое, когда-то Кафтанов устраивал тут пьяные кутежи с женщинами. Теперь стояла здесь тишина, в конюшне только побрякивали удилами нерасседланные лошади да бесшумно сновали по затравеневшему двору полковничьи ординарцы. Сам полковник, хмурый, неразговорчивый, уже несколько дней подряд со своим малолетним сыном ловил с лодки рыбу.
Кафтанов, боясь, что его люди будут тревожить пьяными криками отдых полковника, тоже расквартировал их в Михайловке, с собой на заимку взял лишь Ивана да Зиновия.
Утром 13 июля, несмотря на зловещее предупреждение Кафтанова, Иван, чувствуя, как холодеет в животе, подошел к дверям самой большой комнаты, перевел дух, стукнул два раза и, дождавшись ответа, шагнул через порог.
Зубов с сыном завтракали. Полковник, не раз видевший до этого Ивана, удивленно поглядел на него, долго не мог понять, чего он хочет. А когда понял, начал багроветь.
— Вон как! Этот… этот — твой отец?
— Ваше высокоблагородие! — взмолился Иван. — Старик же… из ума выжил.
— Во-он! — закричал полковник, срывая с шеи салфетку, комкая ее. Иван не помнил, как выскочил из дома, сел на лавку у стены, зажал руками пылающую голову.
И час спустя он сидел так же. Зубов, выйдя с удочками, крикнул:
— Савельев!
Иван встал.
— Что служишь верно — хвалю. Отец будет… будет наказан. А мать помилуем, не виновата… Я послал сказать.
И ушел с удочками на озеро. А Иван стоял и стоял столбом, и казалось, будет так стоять вечно.
Согнанные к тополю люди волновались, слышались невнятный ропот, женский плач. И вдруг все смолкло, толпа замерла в оцепенении — вели Силантия и Устинью.
Старик шел твердо, обиженно поджав губы, глядя прямо перед собой. Устинья плелась чуть сзади мужа, озиралась вокруг, будто не понимая, зачем собралась тут эта огромная толпа. Увидев болтающиеся на суку петли, она вскрикнула и осела в дорожную пыль. Два белогвардейца взяли ее под руки, поволокли под дерево.
В толпе людей недалеко от тополя стоял в рваном армяке Яков Алейников, поглаживая дрожащей рукой приклеенную бороду, угрюмо смотрел, как белогвардейцы устанавливают под деревом скамейку. Больше трех суток подряд, ободрав в кровь руки и ноги, он лазил по скалам, окружавшим Зеленую котловину, соображая, нельзя ли где спуститься вниз. И нашел-таки более или менее пригодное для этого место. Сегодня ночью, под покровом темноты, связав несколько ременных вожжей, он спустился по отвесной скале почти с пятидесятисаженной высоты и к утру был в избе Михайловского мужика Петрована Головлева, который и раньше оказывал партизанским разведчикам кое-какие услуги.
Когда стали сгонять на казнь, Головлев хотел спрятать Алейникова в подпол, но отчаянный Яшка сказал:
— А пойдем глянем, чтоб злее быть.
— А признают как?
— Ну, тебя не выдам, не бойся.
Неожиданно толпа раздалась, пропуская конника. Ординарец Зубова спешился, сказал что-то одному из белогвардейцев. Тот подошел к Устинье, сидевшей под деревом, поднял ее тычками и молча толкнул в толпу.
— Помилована, что ли? — проговорила женщина с ребенком возле Алейникова.
— Должно, — ответил другой голос. — Може, и Силантия…
Но Силантия тот же белогвардеец ставил на скамейку. Потом и сам встал на нее, накинул петлю на худую, морщинистую шею старика, соскочил на землю.
— Прощайся, что ли, с людьми, старик, — сказал он негромко.
— А? — переспросил Силантий. — Счас… — И задумался, опустив голову. Потом поднял ее и сказал: — Ну-к что… Вы Ваньше-то обскажите, как отец сгинул…
Толпа жадно выслушала эти слова и вдруг опять заволновалась, загудела.
Будто испугавшись этого, белогвардеец толкнул ногой скамейку из-под старика.
— Силантий! — раздался обессиленный крик Устиньи. — Родимый!
И потонул в жутком стоне толпы.
Яков Алейников вернулся в Зеленую котловину через несколько дней на рассвете. Дежурившие на скале Федор и Данило Кошкин, тот самый сын новониколаевского тюремного конвоира, разошедшийся с отцом «по идейным мировоззрениям», втащили его наверх.
— Яковы бывают всякие, а таковский — один на свете, — сказал он довольно. Потом помрачнел. — Отца твоего повесили, Федор.
— Батьку?! — вскрикнул тот и, точно сваренный, сел на остывший за ночь гранит.
Утром Яков Алейников предложил дерзкий и отчаянный план:
— Выход из котловины сторожит всего-то жалкий конный полуэскадронишко. Сперва до батальона солдат внизу стояло. Потом сообразили: им нас не взять, но и нам никак не выйти отсюда. Разобрали наш мосток через расселину и все почти ушли в Михайловку. Под горой всего двенадцать человек оставили, я их поштучно пересчитал. По двое в карауле сидят, остальные дрыхнут. Кони их рядом, на луговинке, пасутся. Весь полк и банда Кафтанова в Михайловке. Сам Зубов с Кафтановым на заимке в Огневских ключах. В бане парятся да рыбку ловят. Правда, с ними там кавалеристов с эскадрон да рота солдат. А на дороге через Журавлиные болота сейчас всего лишь пулеметная застава стоит. Но эта застава что! Я ее со своими разведчиками на себя беру, без шуму ликвидируем. Короче, предлагаю: десятка два партизан спустить ночью со скалы на веревках. Этих двенадцать, да еще сонных, шашками изрубить — плевое дело. Выведем отряд — и на Огневские ключи! Поспеем на заимку к рассвету, — а должны поспеть, чего там! — опять же сонную зубовскую охрану играючи перерубим — и снова в тайгу. А там — ищи-свищи!
Возле шалаша Кружилина на примятой траве сидели пятеро: Алейников, сам Кружилин, его заместитель Панкрат Назаров, бывший наборщик одной из новониколаевских типографий Корней Баулин и бывший городской извозчик Василий Засухин. Баулин, Засухин и долговязый парень Данило Кошкин после организации побега Антона Савельева, спасаясь от лап белогвардейской контрразведки, вынуждены были, по совету Субботина, скрыться из города. Оказавшись в громотухинских лесах, они год еще назад пристали к кружилинскому отряду. Теперь Баулин, немногословный человек с изъеденными свинцом руками, был чем-то вроде начальника штаба. Засухин ведал продовольственными делами в отряде. Кошкин служил в эскадроне Федора.
Вставало где-то солнце, золотило каменные вершины. На дне котловины, усеянном шалашами и палатками, было холодно, как в глубоком колодце, при дыхании изо рта вырывался парок. Росы не было, однако со дна котловины поднимался туман, лизал отвесные скалы. Меж шалашей и палаток паслись лошади. Партизаны, просыпаясь, кое-где разводили костры из сырых веток.
Яков Алейников излагал свой план убежденно и весело, будто осуществить его было проще простого. Но все понимали: на словах гладко, а на деле может получиться совсем другое. И молчали пока, думая.
— Да-а, — протянул наконец всегда осторожный Корней Баулин. — Оно у тебя ловко все, Яков. И вышло бы ничего, кабы драться было чем. А вдруг кому удастся с полуэскадрона этого на коня все же да в Михайловку? Поднимет полк, а мы только с дыры этой каменной выползем. В лапшу нас искрошат.
— Риск, — согласился Яшка и пожал плечами, как бы удивляясь, что Баулин этого не понимает.
— Или заставу на Огневской дороге не удастся целиком снять, — подал голос Назаров. — Подадут сигнал на заимку, эскадрон прискачет, за ним — пешая рота, заткнут дорогу на топях. А с тылу и весь полк подоспеет. А? Тут не то что в лапшу — в кашу перемешают. Или сами в болоте и перетопнем.
— На войне всегда риск, говорю, — хмуро ответил Алейников. — Ну, предположим, с заимки и эскадрон и рота подоспеют. Сомнем с ходу. Сомнем! Им ведь тоже на узкой дороге не шибко развернуться. Десятка два гранат у нас еще осталось. Закидаем и прорвемся, хотя много людей потерять можем при таком повороте. Главное — с этого полуэскадрона, что под горой, никого не упустить, чтобы полк не подняли. Но в крайнем случае, что ж? Упустим хоть одного если, уберемся назад в котловину, только и всего. А пробовать надо. Надо!
Да, пробовать было надо, это понимали все. Раненые без лекарств умирали, девятерых уже похоронили, скудные харчи, захваченные из Михайловки, подходили к концу. Кружилин распорядился вчера забить на мясо двух лошадей. На жалких остатках муки, на лошадином мясе можно было продержаться ну еще две недели, ну пускай даже месяц. А потом что? Голодная смерть…
Около часа рядили так и сяк. Засухин высказал предположение — в течение нескольких ночей группами спуститься со скалы, как это сделал Алейников, по одному, по двое скрыться, рассосаться по окрестным лесам и деревушкам, а потом где-то в условленном месте собраться. Это предложение обсудили и отвергли: стоило кому-то из партизан попасться в лапы Зубова и не выдержать допроса (а люди в отряде всякие) — и конец отряду, этот единственный путь спасения будет отрезан, новое место сосредоточения будет известно… Да и раненых в отряде порядочно — как с ними?
Еще через час план Алейникова был обсужден на общем собрании отряда и принят.
К вечеру небо над котловиной закрылось, как крышкой, облаками — погода благоприятствовала партизанам. Под командой самого Алейникова еще засветло опустили вниз на веревках и вожжах ровно двадцать человек. Спустившись последним, Яков около часа вел людей по глухому ущелью, потом — сквозь какие-то заросли, и наконец они оказались у самого подножия Звенигоры.
Белогвардейский полуэскадрон, охранявший выход из Зеленой котловины, ликвидировали бесшумно, изрубив спящих людей шашками. Только двое, находившиеся непосредственно в карауле, по разу выстрелили из винтовок, но тут же были уложены Алейниковым. Одного он наискось рубанул шашкой, другого, кинувшегося бежать, достал пулей из маузера. Эти три выстрела хлопнули гулко, эхо пошло по горам.
А Поликарп Кружилин уже вел отряд по узкому карнизу из котловины.
При свете разложенного еще белогвардейскими караульными костерка партизаны стали торопливо восстанавливать разобранный мост через расселину, четверо бросились ловить стреноженных неподалеку лошадей.
— Ловко, а! Вот они, все двенадцать, — возбужденный еще схваткой, сказал Яков Кружилину, когда тот по первому уложенному бревну перескочил через расселину. — Ты давай поспешай с отрядом, а я пулеметную заставу на дороге сниму пока. Там их всего пятеро.
— Гляди, Яков, — сказал Кружилин тревожно.
— Ништо. Я выведал, как подобраться к ним. Веди людей смело.
И с десятью партизанами ускакал в темноту.
Все было пока тихо, фыркали только лошади, стучали копытами по наскоро сооруженному настилу через пропасть, суетились люди. Часть брошенных отрядом под горой повозок белогвардейцы угнали, часть изрубили на топливо для костров. Теперь партизаны отыскивали уцелевшие телеги и брички, впрягали в них лошадей. Кое-как погрузили раненых, растянувшись почти на полкилометра, двинулись в кромешную темноту.
На душе у Кружилина было тревожно — чем-то кончится их дерзкий план? Ведь они безоружны, беспомощны, стоит самому захудалому одиночному белогвардейцу, блукающему зачем-нибудь по степи, наткнуться на отряд, поскакать в Михайловку, поднять тревогу… В плане Алейникова это не предусмотрено, а ведь может случиться. И тогда…
Кружилин вздрагивал, кожу его обдирал мороз.
Отряд двигался в ночной тиши уже больше часа голой степью, потом начались перелески. Кружилин чуть успокоился — все-таки лес. Скоро и Журавлиные болота, а от Яшки ни слуху ни духу. Что там у него? Удалось ли ему снять пулеметную заставу?
Алейников появился из темноты неожиданно и бесшумно, будто лошадь его не ступала по земле, а летела по воздуху.
— Пор-рядок! — воскликнул он, и Кружилин облегченно вздохнул. — Сонные тетери! Вымокли только все мы, вплавь пришлось к ним подбираться. Во что бы переодеться мне?
— А пулемет ихний?
— Порядок, говорю. И коробок с лентами — десятка полтора!
Это было уже почти спасение. Теперь если даже и кинется за ними весь белогвардейский полк, на узкой дороге его можно держать долго, достаточно для того, чтобы отряд мог смять находившийся на заимке при Зубове эскадрон и пехотинцев и скрыться в таежных дебрях, начинавшихся сразу за Журавлиными болотами.
«Батьку повесили… Батьку!» — весь прошедший день звенело в голове у Федора. Он ушел в палатку, лег там и лежал до вечера не шевелясь. Анна трижды — утром, в обед и вечером — приносила ему жиденькую мучную похлебку, но он отталкивал миску, бросал сквозь зубы:
— Уйди.
Выбираясь по каменному карнизу из Зеленой котловины, Федор оступился, чуть не загремел в пропасть вместе с лошадью. Анна, шедшая сзади, пронзительно вскрикнула, а Федор спокойно сказал:
— Тихо. Рано мне еще погибать.
А про себя стал думать: «Да, рано… Только бы до Огневской заимки добраться! Ванька, может, там. Раз Кафтанов там, и Ванька должен при нем быть… Доберусь я до тебя, сволочуга!»
Потом эта мысль о брате Иване уже не покидала его.
Когда подошли к заимке, близился рассвет. При ясной погоде небо на востоке уже засинело бы, а сейчас, заложенное тучами, оно было черно и непроницаемо. Но ночь ли стояла, день ли светил бы — Федору это неважно было. Заимка — вот она, блестит недалеко за деревьями тусклый ночник в каком-то окошке. Уже вынули партизаны шашки, и Федор выдернул свою из ножен, расстегнул кобуру нагана. А Яков Алейников все говорит про какие-то сараи, где спят белогвардейцы, про какого-то Зубова, которого ни в коем случае нельзя упустить. Анна на своей низкорослой гнедой лошаденке, как всегда, рядом с ним, шепчет, как всегда, вполголоса: «Федя, берегись, ради бога, осторожней…» А для чего ему остерегаться, на черта этот полковник Зубов?! Только бы ему с братцем Ванькой встретиться! Где Кружилин или Назаров, чего не подают команды?
Кружилина или Назарова он так и не увидел, никакой команды не услышал. Неожиданно сбоку забил, распарывая тишину, пулемет, ухнул гранатный разрыв. Ночник в кафтановском доме мигнул и разгорелся еще ярче. «Впере-од!» — заорал визгливо Яшка, и Федор закричал таким же голосом своему эскадрону, бросая к заимке лошадь:
— За мно-ой!
А потом все слилось в тяжелый гул, свистящий огненный вихрь. Яростно, как порох, горела какая-то постройка. Федор метался по освещенному двору заимки, рубил словно специально наскакивающих на него полусонных, полураздетых белогвардейцев. Мелькали перед ним знакомые, искаженные боем лица Данилы Кошкина, Кирьяна Инютина и других бойцов его эскадрона, скакала следом в неизменной своей кожанке, с наганом в руке Анна. Она всегда, в любом бою, в любой рубке, находилась рядом вот так же с наганом в руке и раза два, кажется, спасала его от верной смерти.
Неожиданно Федор почувствовал: Анны рядом с ним нету. Он сдержал разгоряченную лошадь, оглянулся. И увидел: в полусотне шагов от него бился застреленный под Анной конь, сама Анна пыталась вынуть из стремени ногу. Данило Кошкин, спешившись, помогал ей, а из-за угла горевшей смоляным факелом конюшни, припав на колено, в Анну и Кошкина торопливо бил из винтовки белогвардеец. «Убьет ведь, убьет!» Федор выхватил из кобуры наган. Но выстрелить не успел — из-за конюшни, из клубов огня и дыма, вылетел Алейников, в отсветах пламени бесшумно, как всплеск молнии, блеснула его шашка, белогвардеец выронил винтовку, клюнул головой в землю и неспешно вытянулся, будто укладывался спать. А Яков дико закричал:
— Федор, за окнами глядеть! В доме Зубов с Кафтановым, не упустить!
И, спрыгнув с лошади, заскочил на крыльцо, ударил плечом в запертую дверь. Федор поднял лошадь на дыбы, через мгновение оказался на другой стороне дома. Окна были темными, лишь одно, под которым стояла врытая в землю скамейка, ярко горело, по белой занавеске метались какие-то тени. Федору показалось вдруг, что одна из фигур похожа на Ванькину. Только показалось, но этого было достаточно. Не думая об опасности, он прыгнул с коня на эту скамейку, плечом саданул окно, рванул и отбросил легкую занавеску…
И, стоя на подоконнике, слыша, как вокруг него со звоном осыпаются стекла, зарычал торжествующе: перед ним, приклеившись спиной к стене, стоял с маузером в руке Кафтанов, в углу — какой-то рослый худой человек с обнаженной шашкой, в наспех накинутом полковничьем кителе, к нему прижимался насмерть перепуганный мальчонка лет десяти-двенадцати, тоже в офицерской форме, сшитой по росту, только без погон, а у дверей — он, брат Ванька! Ванька тоже был вооружен, опустив руку с наганом, удивленно, ошалело глядел на брата, моргал большими круглыми глазами…
Почти весь сентябрь 1919 года в верховьях Громотухи барабанили дожди с ветром; рано пожелтевшие деревья обхлестало, а потом погода установилась, засветило холодное солнце, пронизывая обредевшие леса, с трудом обсушивая мокрую землю.
Шла в отлет птица. С утра до вечера небо со свистом чертили тонкие утиные ниточки, бесшумно и лениво махали крыльями стаи отяжелевших за лето гусей, и уже совсем грузно проплывали журавлиные косяки, тоскливо оглашая тайгу медноголосым криком.
Иван сидел на каком-то сундуке в душной маленькой комнатушке, слушал, опустив голову, эти крики, проникающие сюда даже сквозь двойные рамы, молчал. Молчала и Анна, сжавшись, как зверек, на кровати, подобрав под себя ноги. За окном комнатушки маячил караульный, то ходил взад и вперед, то садился на завалинку, курил, часто сплевывая на землю.
В бледном, болезненном лице Анны не было ничего живого, вместо серых глаз — холодные клочья перегоревшего пепла. Только черные зрачки еще не перегорели, еще пылали и больно жгли Ивана.
— Не гляди так, Анна, — попросил Иван, еще ниже опуская голову.
— А как на тебя глядеть? — иссохшие ее губы шевельнулись брезгливо. Иван замотал головой, застонал:
— Размолола ты мою жизнь, проклятая! Раздавила, как помидор сапогом!
— Гляди — зайдешься и не отойдешь.
— Обвенчаемся, Ань! — умоляюще крикнул Иван, вставая. — Жить будем — ветру не дам пахнуть на тебя.
— Нет уж… Лучше в петлю пускай меня, как отца твоего.
— Анна!
— А ты посильнее попроси любви-то моей, — насмешливо сказала она. — Кто знает, может, выпросишь!
Такой разговор происходил уже не раз. Иван вышел из комнаты на улицу, сел у стены на жиденьком солнечном припеке. Крики улетавших журавлей были здесь явственнее, громче и оттого казались еще тоскливее.
Деревушка Зятькова Балка, в которой вот уже две недели стоял отряд Кафтанова, укрывшись здесь от партизан, лежала на косогоре, редкие, беспорядочно разбросанные домишки стояли криво, и было странно, как они держатся на крутом уклоне. Казалось: дунет пошибче ветер — и все домишки, будто пустые коробки, скатятся в эту самую Зятькову Балку — глубокий глинистый овраг, надвое разрезающий тайгу.
На косогоре, на самом гребне, показались четверо всадников. Это были сам Кафтанов, его бельмастый сын Зиновий, бывший михайловский староста Демьян Инютин и тот самый таинственный Косоротов, о котором рассказывали страшные легенды.
Вчера вечером какой-то мужичонка прискакал из соседней деревни Парфеново, сообщил, что туда нахлынули партизаны.
— Обкладывают опять, сволочи! — выругался Кафтанов и, никому не доверяя, самолично решил разведать ночью, сколько в Парфенове партизан, взяв с собой самых верных людей.
Иван тоже был в числе верных, но он оставил его при Анне, захваченной десять дней назад в плен бывшим тюремным надзирателем Косоротовым.
— Сторожем и женихом оставляю, — усмехнулся Кафтанов. — А к утру чтобы мужем стал.
Подскакав к дому, возле которого сидел Иван, Кафтанов глянул на него красными от бессонницы глазами:
— Ну? Зятем, что ли, назвать можно?
— Не соглашается она.
— Я ж позволил — силком бери ее, сучку…
— Не могу я так. Не могу, — мотнул головой Иван.
— С-сопля! — Свалявшаяся в клочья рыжая борода Кафтанова затряслась. — Ну, не обессудь. Я свое слово выполнил.
Кафтанов, Зиновий и Косоротов ушли в дом, Демьян Инютин ловко перекинул через коня пристегнутую к левому колену деревяшку, сполз на землю, ковыляя, переваливаясь, как утка, повел всех лошадей под навес. Проходя обратно, он сказал:
— Сумной ты давно, гляжу. Значит, коловерть в голове зачалась. Куда она тебя доколовертит, а? Вот об чем бы Михаилу Лукичу подумать.
И, подождав чего-то, прибавил:
— Только знай — у меня с Михайлой Косоротовым ты с глазу не соскочишь.
— Ты-ы! — взревел Иван, вскочил, выдернул до половины шашку…
…Коловерть началась, другим ли каким словом можно было назвать то, что с ним происходило, но происходило, Иван Савельев это чувствовал, давно…
Впервые он сказал об этом вслух тому кружилинскому партизану, которого повел расстреливать, а потом отпустил. Партизан рысью убежал в лес, Иван для порядка, чтоб услыхал Кафтанов, выстрелил вверх, потом сидел на пеньке и долго думал: как же так оказалось, что плюгавенький мужичонка этот в партизанах, брат Федор там, у Кружилина Поликарпа, и Анна, и даже сын одноногого михайловского старосты Демьяна Инютина Кирюшка?! Им-то двоим как раз надо быть у Кафтанова, а ему, Ивану, у Кружилина. А все перепуталось, все вышло наоборот… «И за что воюю-то здесь? Богачество Кафтанову отстоять помогаю. Что мне с того, если удастся отстоять, допустим? Опять в конюхи после к нему идти? Анна, что бы ни случилось, все равно с Федькой останется. Да и, по всему видать, не отстоять теперь свое богачество ни Кафтанову, ни кому другому, расколошматят скоро его отряд, перестреляют всех, погибель так и так мне. А за что?»
Вскоре прибыл для разгрома Кружилина зубовский полк, начались жестокие бои, бесконечные погони за ускользающими партизанами. Для дум у Ивана не оставалось как-то времени. А потом… потом и случилось то, от чего Иван до сих пор не может опомниться, — казнь отца и этот неожиданный, страшный налет на Огневскую заимку партизан, непонятно каким образом — по воздуху, что ли?! — выбравшихся из Зеленой котловины…
…Когда забил где-то пулемет, Иван, спавший на полу рядом с Кафтановым, мигом оказался на ногах, прибавил огня в привернутой лампе, хотя, может, ее надо было совсем потушить.
— Что? Кто?! — вскричал Кафтанов.
Из соседней комнаты в одних кальсонах выскочил Зубов, тоже закричал:
— Что? Что это такое?!
А там, за окном, уже вразнобой хлопали винтовочные выстрелы, слышались крики и тяжкий, глухой звон лошадиных копыт.
Больше никто ничего не говорил, все трое поняли, что произошло, начали лихорадочно хватать и натягивать одежду. Зубов скрылся в своей комнате, через минуту вытолкнул оттуда заспанного сынишку, выскочил сам в незастегнутом еще кителе.
— Как это случилось? — закричал он, будто кто-то мог, но не хотел ему этого объяснить.
И тут со звоном посыпались стекла, в черном проеме, как в раме, встал, сверкая глазами, брат Федор.
Иван давно выдернул наган, но при виде брата его рука сама собой опустилась. Стоявший у стены Кафтанов, наоборот, быстро вскинул руку, но Зубов судорожно вцепился в нее, закричал:
— С ума сошел! Не стрелять! Не стрелять! — и повернулся к Федору, спрыгнувшему уже в комнату: — Я сдаюсь. А это единственный сын мой, Петр. — И он чуть толкнул мальчишку к Федору. — Надеюсь, ребенка вы пощадите.
В эту секунду в черном проеме окна возникла новая фигура. «Анна!» — обожгло Ивана.
Спрыгнуть на пол Анна не успела. Хрипло прокричал рядом Кафтанов и не целясь выстрелил в дочь. Она бесшумно осела, повалилась на бок.
— Анна!
Это не он, Иван, закричал, и вообще никто не закричал. Это просто в голове у Ивана что-то загудело, нарастая, лопнуло, стало осыпаться со звоном, как только что осыпались оконные стекла.
И слух у Ивана пропал, сознание помутилось. Точно в каком-то полусне, не понимая уже, что происходит, он видел, как сбоку распахнулась дверь, влетел, сверкая глазами, невысокий парень в сбитой на затылок кожаной фуражке — Яков Алейников.
— А-а, полковник Зубов! — закричал он, наверное, громко, однако до Ивана донеслось это еле-еле, взмахнул шашкой.
Но Зубов отскочил, отбив одновременно удар. Шашка из рук Алейникова вылетела, дугой сверкнув в воздухе. Алейников прыгнул за противоположный конец стола, вырывая из кобуры наган. Но вытащить не успел, Зубов перегнулся через стол и достал Алейникова шашкой. Схватившись за лицо, Алейников упал навзничь.
Пока это все происходило, кто-то дернул Ивана, прохрипел в ухо: «За мной, живо!» Иван видел, что Кафтанов скользнул за дверь, но не побежал за ним. Почему не побежал — неизвестно, хотя Федор, кажется, стрелял в него. Ну да, стрелял, раз — в него, раз — в метавшегося по комнате Зубова. Пули липли в стену, совсем рядом, но Иван не шелохнулся. Наконец Федор попал, кажется, в Зубова, тот выгнулся горбом, оседая. Но не упал, а стал подниматься. Федор хотел выстрелить еще раз, но боек нагана только щелкнул — кончился барабан. Тогда Федор прыгнул зверем к раненому Зубову, ударил шашкой. Тот рухнул рядом с Алейниковым. Пронзительно закричал прижавшийся в углу сынишка Зубова. Прокричал и замолк.
— Что ж не стреляешь, иуда? Стреляй…
Это, тяжко дыша, говорил Федор. К своему удивлению, Иван обнаружил, что целится прямо во взмокший лоб брата.
— Брат все же ты мне, не буду стрелять, — сказал Иван.
Иван говорил правду, он не выстрелил бы, кинься даже на него Федор со своей страшной шашкой. «Анна, Анна, Анна!» — будто стучали ему молотком по голове. И сквозь больной звон этих ударов пробивалась ясная, отчетливая мысль: коли нет больше Анны — зачем жить? Пускай зарубит. Это лучше даже, что не кто-нибудь, а Федор. Взмахнет шашкой — и все кончится. Все, все… И — хорошо… Но тем не менее целился зачем-то сам в брата. Зачем?
Федор меж тем, скользя спиной по стене, подвигался тихонько к тому углу, где стоял, сжавшись, сынишка Зубова. «Да, вот зачем… — вспомнил Иван. — Зарубит ведь мальчонку…» И крикнул:
— Мальчишку не трогай! Не виноват ни в чем ребенок.
— А-а, гад! — прохрипел Федор. — Сам гад и об гадючьих выползках заботишься?! Ты отца бы родного лучше пожалел! Вспомнил бы, как они его…
И рванулся к мальчишке. Иван бросился наперерез и в ту секунду, когда Федор со свистом опустил шашку, с разбегу толкнул Федора в плечо. От толчка Федор не удержался, упал, покатился по полу. Пронзительно, последним криком закричал мальчишка, прижимая к лицу ладони, сквозь которые текла кровь, корчился рядом с неподвижным отцом. И только тут Иван выстрелил, но не в Федора, а в висевшую на стене лампу. Однако темноты не наступило, потому что в проем окна, загибаясь с крыши, хлестало пламя. Запнувшись о застонавшего вдруг Алейникова («Жив, оказывается», — отметил про себя Иван), он схватил мальчишку и выбежал из дома.
Во дворе было пусто и светло от полыхавшей конюшни. Пламя бешено плясало в черном небе, широкие лоскуты его отрывались и таяли, словно улетая в темную пучину. Вокруг заимки, где-то уже далеко в лесу, трещали выстрелы.
Пробегая по двору, Иван все дожидался Федоровой пули в спину, однако погони за ним не было. На берегу озера стояло несколько лодок с веслами, в одну из них Иван кинул Петьку Зубова. Оттолкнув лодку от берега, Иван сунул в карман оружие и, разбивая веслами плясавшие от пожарища на черной масленой воде огненные блики, торопливо погреб к другому берегу, в темноту…
— Ты-ы! — взревел Иван, вскочил, выдернул до половины шашку.
— Дурак, — спокойно ответил Инютин и ушел, глубоко протыкая землю деревянной ногой.
Иван снова сел. Дурак, это верно. Зачем той ночью не дал себя зарубить Федору, не сдался, в крайнем случае, в плен, зачем кинулся бежать, да еще не один, а с этим мальчишкой, сыном человека, приказавшего повесить его отца? На другом конце озера тоже стояла лодка. Иван сразу понял — это Кафтанов на ней переплыл. И точно, Кафтанов вышел из зарослей, обрадованно сказал:
— Ванька? Молодцом! Эко обмарались мы! Как же они, сволочуги, из каменной дыры выползли?
У Петьки Зубова была немного рассечена щека, он скулил, как щенок, Кафтанов разорвал свою рубаху, перевязал мальчишке лицо, сказал задумчиво:
— Совсем, голубок, сиротой остался. С трех годков, рассказывал полковник, без матери рос. Куда же его теперь? К Лушке, что ли, отправить? Пущай с Макаркой моим вместе живут. Друзьями, может, будут.
Младшего своего сына, шестилетнего Макара, Кафтанов укрывал где-то по заимкам в таежной глухомани, поручив его заботам разбитной и развратной михайловской бабенки Лукерьи Кашкаровой.
— Верно, отправлю-ка его к Лушке, — повторил Кафтанов. — А сейчас, Ваньша, айда в лес поглубже от греха. А то светает уж. Неужель весь полк и наших людей в Михайловке партизаны похлестали? Чем и как? Не должно быть. А все же нам надо обнюхаться. Береженого бог бережет.
— Анну-то, Анну зачем ты? — невольно вырвалось у Ивана.
— Ну! — сухо прикрикнул Кафтанов. — Переживешь. Ее, сучку, не пулей бы, на куски бы раздергать. — И пошел от берега.
Проливался сверху запоздалый рассвет. Иван глядел на маячившую впереди сутулую спину Кафтанова, и ему хотелось выдернуть из кармана наган и раз за разом высадить весь барабан в это широкое, ненавистное тело. Непонятно сейчас Ивану, почему не осмелился, такой был удобный момент. «Да и вообще, мало ли их было, таких моментов? — усмехнулся он кисло. — Дурак потому что, как сказал Инютин».
Тем утром, когда совсем рассвело, они вышли на таежную дорогу, свежеистоптапную копытами, сапогами, изрезанную колесами, и поняли, что здесь на восток, в заогневские леса, прошел отряд Кружилина.
Партизаны вернулись недели через две, отдохнувшие, хорошо вооруженные.
Бывший зубовский полк, оставшийся без командира, к тому времени был отозван куда-то. Роли теперь переменились, теперь партизаны по пятам преследовали отряд Кафтанова, загоняя его все дальше в верховья Громотухи, пока он не оказался в этой самой Зятьковой Балке.
Иван все так же был при Кафтанове ординарцем и телохранителем. Он еще более похудел, глаза ввалились, стал угрюм, молчалив.
— Да не сохни ты! — сказал ему Кафтанов уже тут, в Зятьковой Балке. — Живучей кошки она, Анна твоя, оказалась.
— Как? — не понял Иван.
— А так, живая… Надо было мне еще разок-другой влепить ей. А раз живая — я от своего слова не отказываюсь. Поймаем ее.
— Как? — еще раз переспросил Иван.
— Мишка вон Косоротов поймает. Я ему приказ дал. Он уехал уж. Михаил Косоротов, когда отозвали зубовский полк, остался в отряде Кафтанова.
— Куда уехал? — все еще никак не мог понять Иван.
— За Анной. Имеем сведения — очухалась она от моей пули, ездит сейчас по деревням, пимы да рукавицы для партизан собирает. Косоротов и прижучит ее где-нито.
И Косоротов «прижучил». Он вернулся через день после этого разговора, сбросил с седла связанную Анну, выдернул тряпку из ее рта.
— Получай, — сказал он Кафтанову.
— Анна? Анна! — вскричал Иван, подбегая.
— А Кирюхи моего не было с ней? — спросил Демьян Инютин, — Его бы, свиненка, достать ишо мне. — И, потоптав землю деревяшкой, добавил непонятно: — А на этой я бы не Ивана… я бы сам на ней женился.
Анна, со спутанными волосами, посиневшая, полузадохнувшаяся, лежала в пыли. Иван хотел развязать ее, помочь встать. По она сама поднялась на колени, вскинула голову, поглядела на Ивана таким взглядом, что он попятился. И вот…
Бой в Зятьковой Балке Кафтанов принимать не стал, увел своих людей за два десятка верст, в деревню Лунево. Ужиная в просторной избе, велел Демьяну Инютину привести к себе дочь из амбара, где ее держали теперь под замком.
— Значит, не хочешь за Ивана выйти? В последний раз задаю вопрос.
— Не надо, — сказал сидевший на лавке у окна Иван, болезненно скривив губы. — Не выпросишь ведь действительно. Отпусти ее, Михаил Лукич. Пускай…
— Что? Значит, отказываешься от нее?
— Я помер бы за нее. Да что… Она и крошки не отломит.
— Какой такой крошки еще? — рассердился Кафтанов.
— Я вообще. Не выпросишь, говорю. Отпусти ее. А я вдвойне тебе отслужу.
Кафтанов бросил деревянную ложку, упер взгляд в Ивана, долго своим взглядом давил его. Потом стал глядеть на дочь. Анна стояла у дверей, прислонившись к косяку. Она была в серой вязаной кофточке и черной измятой юбке, в мягких сапогах, голенища плотно облегали полные икры. На плечи была накинута кожанка, на голове ситцевый платочек, из-под которого вываливались светлые пряди волос.
Высокая и стройная, она хороша была и в этом грубом наряде.
— Ничего, гладкая кобыла выросла, — усмехнулся Кафтанов.
Анна еще ни звука не промолвила и на эти слова никак не отозвалась.
— Ну а ежели отпущу, к партизанам опять уйдешь? — спросил отец.
— К ним, — подтвердила Анна, разжав наконец губы.
Кафтанов задышал тяжело, на потных висках вздулись вены.
— Я, Анна, всласть пожил, ты знаешь, — заговорил он неожиданно тихо. — И водку пил, и баб любил, и властью над людишками вволю попользовался. Воюю вот теперь, просто сказать, чтобы еще маленько такой жизнью пожить. Ну а ты за что? Цель-то в чем? Как ты там оказалась, у партизанишек этих? Из-за Федьки, что ли?
— И из-за него тоже.
— А еще из-за чего?
— Не знаю. Это не объяснить так легко, в двух словах. — Длинные брови ее нахмурились, потом, дрогнув, развернулись, как крылья, плотно обтянутая шерстяной кофточкой грудь начала быстро, толчками вздыматься. — Ты жил… Ты мать мою этой своей жизнью в петлю загнал! Чем хвалишься? Как скотина ты жил. А есть другая жизнь — человечья! Вот… потому я там, в партизанах, наверное, что… что нагляделась на твою жизнь. Видела я, как ты на Огневской заимке развратничал. А я хочу по-человечески жить. И ради этого такая… такая кроворубка идет. Люди хотят на земле человеческую жизнь установить. И установят…
— Ой ли? Гляди, не ошибись.
— Установят! А вас выметут с земли, как сор из избы, чтоб не воняли. Вон уж куда загнали вас…
— А и установят — тебя-то пустят ли в эту жизнь! Рано или поздно припомнят, чья ты дочь.
— Припомнят… всегда будут помнить, не чья я дочь, а каков я человек, достойна ли этой жизни. И пустят. А ты, Иван, — повернулась она вдруг к окошку, где тот сжигал самокрутку за самокруткой, — ты подумал бы об этом. Они отца твоего повесили. А недавно мать твоя… не перенесла такого горя она…
— Мать? Мать… — Иван вскочил и замер, не чувствуя, что окурок жжет ему пальцы.
— Замолчи-и! — Кафтанов трахнул о край стола тяжелой глиняной миской — будто звонко лопнуло дерево на морозе, под ноги Анны полетели черепки. Подскочил к ней, протянул к ее горлу волосатые руки.
— Михаил Лукич! — закричал Иван, звякнула выдернутая им шашка.
— Ты… что… это?! — раздельно, в три приема, выдавил Кафтанов.
— Да ведь дочь это твоя. Отпусти ее. Пусть идет куда хочет, — в третий раз сказал Иван, вытер взмокший лоб, бросил в угол шашку.
Кафтанов, грузно ступая, вернулся к столу, сел.
— Ну что ж, пускай идет… Пускай приведет сюда партизан.
— Мы снимемся отсюда, дальше уйдем. Кто нам мешает?
— Тоже верно рассудил… — Кафтанов говорил, а глаза его с толстыми кровяными прожилками ползали по дочери. — С Федькой-то живешь, что ли? — спросил бесстыдно.
— По своей мерке все меряешь. — Анна запахнула на груди кожанку. — Я не скотина какая-нибудь, как… чтоб без свадьбы.
— Как я? Ага. Было уже указано. А свадьба когда?
— А ты не беспокойся, мы тебя позовем, — насмешливо сказала Анна.
Кафтанов держался толстой, в желтых волосах рукой за край стола, будто собираясь отломить кусок тяжелой, залоснившейся до твердости камня доски и запустить обломком в дочь.
— Ладно… Эй, кто там, увести пока! А ты горяч, сразу за шашку, — сказал он Ивану, когда Анну увели.
— Ты ж хотел ее… Мне почудилось…
— Тебе не все равно, коль она…
— Не все равно, — сказал Иван, не поднимая головы.
— Слюнтяй ты в таком разе, — усмехнулся Кафтанов. — Ну, дело твое. А мне что — отпущу. С Федькой пущай живет, с другим ли каким жеребцом…
В течение ночи Иван не сомкнул глаз. «И мать… Тоже, считай, повесили ее», — думал он, лежа неподвижно на конской вонючей попоне. Сердце давило, неприятная боль растекалась по всему телу.
В окна заструился серый утренний сумрак.
Скрипнула кровать, на которой спал Кафтанов.
— Спишь, Иван? — тихо проговорил он. — Пойду посты проверю.
И начал одеваться, стараясь не шуметь. Потом взял в руки сапоги, зашлепал к двери босыми ногами, вышел.
Ничего необычного в том, что Кафтанов собирается проверять ночные посты вокруг деревни, не было — в последнее время, где бы ни стояли, он всегда проверял их или сам, или поручал это сыну Зиновию. Но Ивана с новой силой окатили испуг и тревога.
Эта непонятная и безотчетная тревога возникла у него еще вечером, в тот момент, когда Кафтанов нехорошо ощупывал глазами дочь. И потом Кафтанов вел себя странно, не так, как обычно. Прежде чем лечь, он долго ходил по избе, о чем-то раздумывая. Временами широкий ноздрястый нос его раздувался, подрагивали заросшие волосами губы, глаза сатанели. Но он так ничего и не сказал, завалился на кровать и сразу захрапел.
А теперь вот этот тихий голос, осторожные сборы, чтобы не разбудить его…
Иван вскочил, побежал к окну.
По всей деревне не было ни огонька. Виднелся в сером ползучем мраке угол амбара, в котором держали Анну. Возле амбара стоял запряженный ходок, маячили двое людей. Потом эти двое вывели из амбара Анну, усадили в ходок. Все это Иван не увидел даже, а догадался, сердце его заколотилось. «Куда они ее? Отпускают, что ли? А говорил — посты…»
Иван все глядел в окно, напрягая зрение. Один из людей (по фигуре — сам Кафтанов) тоже сел в ходок, тронул коня. Другой захромал к избе.
Иван кинулся к одежде, натянул брюки, начал торопливо вертеть портянки. Накинув суконную тужурку, метнулся к дверям.
— Куда? — раздался голос Демьяна Инютина.
— Пусти! — Иван хотел оттолкнуть одноногого, по тот ловко выставил вперед, как копье, свою деревяшку, ткнул в живот. От боли Иван скрючился, осел. А когда опомнился, Инютин стоял над ним с наганом.
— Далеко навострился-то, спрашиваю?
— Куда… куда он Анну повез?
— Отвезет, куда надо, скажет отцовское слово и отпустит. И мы сымемся отсюда через час. Ну-ка, руки назад! И ступай. Посидишь до его возврата, а там уж как сам знает. В амбар, говорю, ступай. Да не вздумай чего, а то в момент пригвоздю.
Иван покорно заложил руки за спину, пошел.
— На смерть… на смерть он ее повез.
— И это его дело, отцовское. Иди, иди!
Они уже были возле амбара. Иван шагнул за его порог. Но когда Инютин стал прикрывать тяжелые двери, Савельев прыгнул на него сверху кошкой, смял, вырвал наган, со всего размаху саданул в висок. Инютин охнул только, дернулся и затих.
Иван вскочил, постоял в растерянности. «Убил, что ли? Неужели убил?!»
Бывший Михайловский староста не шевелился, не дышал. Тогда Иван перевалил труп в амбар, прикрыл двери, не замкнув даже болтавшийся на железных скобах замок, побежал к своему коню.
Из Лунева выходило несколько дорог. По какой поехал Кафтанов — неизвестно. Но на каждом выезде стояли секреты.
На первых двух постах Ивану сообщили, что ни Кафтанов, ни кто другой из деревни не выезжал. Лишь на третьем усталый от бессонницы парень сказал:
— Атаман-то? Проезжал куда-то с дочкой. Куда это он повез ее, Ванька?
Не отвечая, Иван поскакал вдоль лесной дороги, тонувшей в грязно-голубом утреннем свете.
Не настигнул бы в это утро Иван Кафтанова, никогда бы не увидел больше Анну и даже никогда не узнал бы, куда девалась она, каким образом исчезла с лица земли, если бы не его жеребец. Верст пять или шесть жеребец стлался по пыльной, разъезженной дороге, а потом, несмотря на то что Иван безжалостно хлестал его плетью, начал сбавлять ход и вдруг, вскинув голову, пронзительно заржал. Откуда-то чуть сзади и сбоку тотчас откликнулась кобыленка. «Кафтановская!» — мелькнуло у Ивана. И он повернул своего коня. Жеребец, будто понимая, что желания его и хозяина совпали, послушно рванулся назад, сиганул в сторону, через низкорослые кусты, вынес Савельева на полянку, всеми копытами заскользил, останавливаясь, по росной траве.
На краю поляны под развесистыми черными соснами стоял запряженный ходок, немного в стороне пластом лежала на земле Анна, белея оголенными ногами, а Кафтанов бежал от нее прочь, как-то боком, чуть пригибаясь, бренча ременными пряжками, вырывая на ходу из деревянной кобуры длинноствольный маузер.
Вся эта картина открылась Ивану за одну какую-то секунду, и еще менее чем за секунду он понял, что здесь произошло. И в то же мгновение голова его вспухла, будто была начинена порохом, сознание застлало чем-то едким и горячим.
В себя он пришел от слов Кафтанова:
— Молись, Ванька. Что увидел тут — с собой унесешь. Этого никому не надобно знать на земле…
Перед Иваном начало проступать сквозь светлеющую черноту красное, взмокшее лицо Кафтанова. Он стоял в трех шагах, левой рукой застегивая тужурку, а правой выставив на него черное, задымленное дуло маузера.
Когда он, Иван, соскочил с лошади, как оказался напротив Кафтанова — Иван не помнил.
— Ты… ты… Как ты мог? — выдавил он.
— Этого тебе не понять. А ей — известно. Что прискакал сюда — дурак. Жил бы…
Иван отчетливо понимал, что сейчас будет застрелен. В кобуре у него тоже было оружие, но Кафтанов не даст времени его выхватить, не позволит даже шевельнуться. И стоял неподвижно, свесив длинные руки, на одной из которых болталась короткая кавалерийская плеть.
Вот уж дрогнул, качнулся черный зрачок кафтановского маузера. «Сейчас, сейчас!» — молнией блеснуло у Ивана в голове. И, ни на что не надеясь, он стремительно взмахнул своей плетью, хлестнул Кафтанова по лицу, кинулся на него. Кафтанов выстрелил — будто кто оглоблей ударил Ивана по плечу. Не понимая, убит он или только ранен, не видя, что Кафтанов закрыл ладонью глаза, Иван опять взмахнул плетью, хлестнул на этот раз по руке с маузером. Оружие выпало. Иван бросился на Кафтанова, вцепился в его колючую, волосатую шею и, упав вместе с ним на землю, стал давить.
— Ванька… Иван! — прохрипел Кафтанов, болтая головой, царапая бородой его лицо.
Кафтанов был сильнее, он уперся в грудь истекающему кровью Ивану и легко отшвырнул. Но встать сам не успел. Иван схватил валявшийся на траве маузер, снова кинулся на приподнявшегося Кафтанова, с ходу опрокинул его на спину, изо всех сил вдавил дуло маузера ему в грудь, два раза прижал гашетку…
Выстрелов он не услышал. Он слышал лишь, как всхрапнули лошади, как они шарахнулись на другой конец поляны.
Солнце давно поднялось, нежарко сияло над лесом. Дул ветерок, тихонько подсушивая росные травы.
Лошади давно успокоились. Они стояли голова к голове, кафтановская кобыла терлась щекой о плоскую морду жеребца. Скоро тому надоели, видно, эти ласки, он отошел и начал щипать траву.
По развесистой сосне над ходком прыгала белка, осыпая вниз желтые, отмершие хвоинки.
Кафтанов мирно лежал в траве. Он будто заснул, раскинув в стороны руки. На краю поляны, куда не хватало еще солнце, все так же безмолвно, не шевелясь, лежала на спине Анна. Иван сидел подле нее, смотрел куда-то перед собой не мигая, пустыми глазами.
Из плотно закрытых глаз Анны текли и текли не переставая слезы. Левое плечо Ивана было окровавлено.
Если бы не эти слезы да не окровавленное плечо — ничто бы не говорило, что полчаса назад здесь разыгралась человеческая трагедия. Казалось, просто трое путников остановились тут для отдыха, двое уже спят, лежа на траве, а третий охраняет их покой.
Так прошло еще с полчаса. И вдруг Анна приподнялась и, страшная, растрепанная, закричала не своим голосом:
— Зачем помешал?! Он хотел застрелить меня потом… Зачем помешал?! Застрели сам теперь! Застрели меня, застрели меня!!
И упала, покатилась по траве, завыла по-звериному, колотясь растрепанной головой об землю. Иван ее не успокаивал, сидел все так же неподвижно. Только когда она, обессиленная, затихла, он сказал негромко:
— А все равно, Анна, жить надо. Об этом… никто никогда не узнает, Анна. А жить надо…
Вечером того же дня в Зятькову Балку, занятую партизанами, въехали дрожки. Их окружили вооруженные люди, кто-то крикнул:
— Анна! Глядите-ка, Анна ведь это пропавшая наша! Федор, Анна твоя объявилась!
Из избы, напротив которой остановились дрожки, вышли Кружилин, Алейников и Панкрат Назаров.
— Что здесь такое? Откуда ты, Анна? — спросил Кружилин, подходя. И, узнав Ивана, собрал складки на лбу. — Савельев?!
— Я…
— А-а, сам явился, бандюга кафтановская! — закричал Федор, протискиваясь через толпу.
Иван здоровой рукой сбросил зачем-то с дрожек на землю труп Кафтанова и сказал:
— Вот вам наш атаман… мертвый только. Вот сам я, делайте что хотите. — И сел на траву рядом с телом Кафтанова. — Пулю — так пулю в лоб. Только скорее давайте.
— Это у нас не задержится, — дернул свежим еще рубцом на щеке Яков Алейников. — Ну-ка, пойдем в избу. Разберемся — да к стеночке.
Иван встал и пошел, горбатясь. Анна, отрешенная и безучастная ко всему до этого, встрепенулась, оттолкнула подошедшего было к ней Федора.
— Не надо! Не надо! Вы и вправду разберитесь! Не надо… — закричала она истошно, черной птицей подлетая сбоку то к Кружилину, то к Алейникову, то к Назарову, которые уводили Ивана в избу.