Глава VII

В местечке, в шести верстах от Сухой Долины, все праздничное утро, заглушая рыночный шум, раздавался гул звонких церковных колоколов. На базаре было людей, как муравьев в муравейнике, и много всякого скота. Там продавали и покупали лошадей, коров, волов, телят, зерно, полотно, яйца и множество других менее важных вещей. Сани стояли тесно друг подле друга и даже сцеплялись полозьями; животные и люди сбивались в подвижные кучи; разговоры, ссоры, Проклятия, ржанье и мычание сливались в ужасный шум; необыкновенная пестрота нарядов и лиц, мужских и женских, крестьянских, еврейских и мелкой шляхты, поражала взор. Четверо Дзюрдзей тоже приехали на базар, каждый со своим. Петр и Клементий привели продавать лошадь и корову; Степан — двухлетнего бычка. А Семен привез две осьмины ржи и гороху, все равно опишут и продадут, так уж лучше самому взять и продать. Многие мужики, прочтя несколько молитв, отправляли баб в костел, а сами оставались у саней с товаром. Петр оставил свое имущество на попечение сына, а сам направился к белому костелу, откуда несся колокольный звон и слышно было хоровое пение, сопровождавшее крестный ход. На небольшой паперти толпа была такая, что неповоротливый, торжественно настроенный крестьянин едва мог пробиться до порога и ступить шага два дальше. Тут стояла непроходимая стена широких мужицких спин в тулупах, только поверх лохматых мужских и убранных по-праздничному женских голов мелькнуло перед ним золото пронесенной под балдахином дароносицы, заалели одежды костельного причта, блеснули огоньки свечей и прошумели вверху хоругви. Играл орган, и несколько сот голосов пело хором. Петр хотел стать на колени, но в тесноте не мог сделать этого; он опустил голову и крепко ударял себя в грудь стиснутым кулаком.

— Отче небесный! Царю земной! Отпусти нам тяжкие грехи наши…

Эту молитву он выдумал сам в то время, когда его охватило сильное раскаяние за обиду, причиненную им матери, и с того времени он повторял ее всегда, когда бывал в очень уж набожном настроении. Началась обедня. Петр, немного согнув спину, поднял глаза вверх и начал вглядываться в видневшуюся над головами толпы резьбу главного алтаря. Это были какие-то гипсовые венки и арабески, над которыми стояло несколько фигур с крестами, с большими книгами, с грозно протянутыми вперед или благословляющими, а не то молитвенно сложенными руками. Глаза крестьянина приняли задумчивое выражение, губы его перестали двигаться. Он, быть может, вспоминал обо всем, что вытерпел и о чем прежде просил, глядя на этот алтарь: раскаяние и тревоги своей совести, болезни сыновей, всякие огорчения и наступавшие затем мир и покой. Может быть, над алтарем и увенчивавшими его фигурами святых, под самыми сводами храма он искал взглядом того блеска и сияния, в каких неясно рисовалось его воображению небесное царство. Он долго блуждал взглядом вверху и, не переставая, вздыхал.

— Отче небесный, царю земной, покровитель людей!..

В его бледном лице, поднятых вверх глазах и громком, прерываемом вздохами шопоте было много тоски, покорности и благодарности.

В это время орган перестал играть, и в утихшем храме зазвучало громкое: «Во имя отца и сына…» Начиналась проповедь. Петр хорошо видел со своего места ксендза, стоявшего на высоком амвоне, его белоснежную одежду и красную ленту на груди; он жадно слушал слова, разносившиеся по храму, но не все производило на него одинаковое впечатление. Были такие слова, которые не будили в нем никаких чувств и понятий, но были и такие, которые глубоко волновали его. В длинном вступлении ксендз рассказывал народу о благости бога и злобе сатаны. При упоминании о первой лицо крестьянина приняло такое выражение, как будто на него упал луч от сияния недосягаемого идеала; оно стало мягче, прояснилось, и на нем появилось выражение блаженства и умиления. Когда же в воздухе прозвучало имя сатаны, его густые брови сдвинулись над глазами, губы задрожали смущенно и гневно, и весь он беспокойно задвигался, словно его охватывало желание плюнуть, но святость места удерживала его.

Послышался сильный шум, — люди опустились на колени на плиты пола; орган снова начал играть; из алтаря неслось мелодичное пение, шопот и вздохи волнами плыли по храму.

Петр сильным движением локтей освободил себе место, упал на колени, прильнул устами к полу и громко зашептал:

— Да победит сила божья силу сатанинскую…

В это время кто-то энергично дернул его за локоть. Он оглянулся и увидел нагнувшегося над ним Клементия. Парень шептал ему в самое ухо:

— Татку! Старшина хочет купить коня… я не знаю, что делать…

Петр оттолкнул сына рукой и опять нагнулся к земле, но Клементий потянул его за тулуп.

— Хадзи, татку, а то потеряем торг…

— Скажи старшине, чтобы он сам шел в церковь и не мешал людям молиться господу богу…

Он сказал это таким тоном, что Клементий больше не настаивал, стал на колени, перекрестился, два раза поцеловал землю и вышел из костела. Но к Петру уже не могло вернуться прежнее настроение. Что-то начало тревожить и беспокоить его. Он пожимал плечами, оглядывался, наконец встал, несколько раз ударил себя в грудь и вышел из костела. На паперти он встретился со Степаном, погружавшим пальцы в святую воду.

— А что там слышно с моим конем? — спросил он с видимым беспокойством.

— Старшина торгует его у Клементия. Идзи хутко, а то торг потеряешь.

Степан тоже недолго пробыл в костеле, потому что еще не продал своего бычка. Семен помолился только перед дверями костела и как можно скорей пошел в корчму, с деньгами, полученными за рожь и горох. Ни один из них не протолкался до середины костела, а тем более до главного алтаря, где исповедывалось множество людей, которые становились затем на колени перед алтарем в ожидании причастия.

За час до наступления сумерек базар начал пустеть, а у ворот обширной каменной корчмы собиралось все больше и больше саней и лошадей. Для людей, которые целый день молились и мерзли в костеле, мерзли, покупая и продавая на базаре, было почти необходимостью зайти на минутку в теплое помещение, погреться и утолить голод, прежде чем пуститься в обратный путь. Перед корчмой, ворота которой, чернея, словно пропасть, во всю ширину прорезали овальным отверстием постройку, на площади, твердой от мороза, устланной снегом, усеянной соломой и кое-где блестевшей оконцами замерзших луж, стояло множество саней и лошадей, головы и шеи которых целиком уходили в привязанные к ним торбы с кормом.

Помещение корчмы было здесь гораздо обширнее, чем в Сухой Долине. В местечке можно было рассчитывать на гораздо большее количество посетителей, чем в деревне; особенно в такие дни, как сегодня, их набиралось множество. В широком очаге горел большой огонь; входившие становились перед ним, грели озябшие руки, стучали ногами по полу, чтобы согреться, затем шли к столам, стоявшим вдоль стены, и снимали полотняные мешки, висевшие у них за плечами на шнурках. Такие мешки были почти у всех; в них находились съестные припасы, привезенные из дому на целый день. Количество и качество их зависело от степени зажиточности каждого из крестьян, кормивших у корчмы лошадей. Одни вынимали из своих мешочков только кусок черного хлеба, щепотку соли и твердый сыр; у других, кроме хлеба и соли, были еще сало, колбаса и сваренные вкрутую яйца. Были такие, которые для завтрака поудобнее рассаживались на скамейках, и такие, которые ели на ходу или стоя. Толпа увеличивалась, шум делался оглушительным, повсюду требовали водку, мед и пиво. Евреи разного возраста, все члены семьи шинкаря, беспрестанно сновали посреди толпы с жестяными полугарнцами, квартами, чарками, стаканами из зеленого стекла, глиняными мисками, наполненными солеными огурцами и селедками, которыми крестьяне закусывали водку. Здесь были жители многих деревень, но почти все одной волости; все они более или менее знали друг друга и вели разговоры о сегодняшнем базаре, о прибылях или убытках, о своих хозяйствах и семьях.

В глубине избы старшина, главное лицо в волости, уже немолодой крестьянин с длинной рыжей бородой и в черной бараньей шапке, надвинутой на лоб по самые глаза, угощал медом довольно многочисленную компанию. В этом угощении, кроме других крестьян, принимало участие несколько жителей Сухой Долины, и самое почетное место среди них занимал Петр Дзюрдзя, так как поводом к угощению была лошадь, проданная им старшине. Разговор шел о разных достоинствах этой лошади; он привел к оживленным рассуждениям о лошадях вообще и по временам переходил в ссору, однако старшина всегда прерывал ее, доливая в стакан мед из жестяного гарнца и с солидною приветливостью то и дело повторяя:

— Пейте, господа миряне, пейте! На здоровье вам! На счастье!

Выражение «господа миряне» он употреблял очень часто. Он чувствовал себя главой и начальником волости или схода и боялся упустить малейший случай напомнить об этом всем. Крестьяне подносили к губам зеленоватые стаканы и склоняли в знак благодарности головы.

Один Клементий не пил и не принимал до сих пор участия в разговоре. Будучи молодым, неженатым человеком, не имея собственного хозяйства, он явился сюда с отцом и только благодаря отцу имел некоторое значение. Присутствие старшины и собрание стариков, степенных хозяев, вызывали в нем робость и удерживали от самостоятельного участия в угощении. Он стоял позади отца и, высовывая из-за его спины свое голубоглазое и румяное лицо, смотрел с жадностью и робостью на полуштоф и стаканы. Хитрые, живые глаза старшины, повеселевшие от меда, встретились с его застенчивым взглядом.

— А-а-а-а! — удивленно засмеялся староста и указал пальцем на парня: — А-а-а-а! Господа миряне! Это паробок или девка?..

Он наклонял голову то в ту, то в другую сторону как бы для того, чтобы лучше видеть.

— Смотрю-смотрю и узнать не могу! Кажется, что парень, да спрятался за отцовскую спину, как девка, и очень уж стыдится… Ну, покажись, подойди к столу, а то я в самом деле подумаю, что из молодца ты девкой стал…

Эти остроты сопровождались дружным взрывом грубого смеха; Петр тоже засмеялся и подтолкнул сына к столу.

— Ну, иди, когда господин старшина зовет…

Клементий был не таким застенчивым, каким его считал старшина. Правда, он закрыл рот ладонью, но смотрел веселыми глазами прямо на волостного сановника. Тот налил полный стакан меду и подал его парню.

— Пей! — воскликнул он, — чтобы скорей выросли усы под носом. — И опять, доливая всем стаканы, повторил — Пейте, господа миряне, пейте! Все пили и смеялись над Клементием, когда тот при упоминании об усах провел пальцами по золотистому пушку, покрывавшему его верхнюю губу, а затем наклонил голову и весело проговорил:

— На здоровье, господин старшина!

— На здоровье тебе! — ответил ему старшина. И, обращаясь к Петру, сказал: — Не пошел в солдаты? А?

— А не пошел… Когда пришло время ему тянуть жребий, Ясюк был еще малолетним, а мне уже, слава всевышнему, шел пятьдесят седьмой годик моей жизни. Брат — маленький, отец — старик… значит, дали ему льготу и остался дома; слава за это господу богу…

— Вот и выкрутился! — заметил кто-то со стороны.

— Ну, счастливец! — прибавил другой.

— Конечно, счастливец! — повторил Петр, — если бы только господь бог во всем так благословил…

Старшина опять налил счастливому парню стакан меду.

— Пей! — говорил он, — и помни, кто тебя угощает!

Парень, колеблясь, взглянул на отца, но Петр, которому всегда приятно льстил всякий почет, довольный смирением сына, толкнул его под локоть и ободряюще вымолвил:

— Пей, когда господин старшина велит.

Уже совершенно освоившийся и развеселившийся Клементий не поднес на этот раз стакана прямо ко рту, а поднял его вверх таким жестом, что часть меду вылилась из него на стол, при этом он сам подпрыгнул…

— Чтоб так конь скакал! — воскликнул он и затем опорожнил стакан до дна. Эта выдумка понравилась окружающим, которые, тоже поднимая свои стаканы над головой, повторяли один за другим:

— Чтоб так конь скакал, господин старшина, чтоб так конь скакал!

Это относилось к той лошади, которую сегодня купил у Петра старшина. Веселый по натуре, а сейчас, может быть, и по расчету, Антон Будрак, староста Сухой Долины, крикнул кабатчику, чтобы тот подал еще гарнец меду. Теперь он в свою очередь угостит старшину и всю компанию. Несколько голосов отозвалось:

— Не хотим больше меду; если угощаешь, то давай водки!

Будрак отдал приказание относительно водки и, наливая меду старшине, который предпочитал этот напиток, начал:

— Есть у нас дело, господин старшина. Хотим начать тяжбу из-за той земли и луга… Если только давность не прошла… если что знаете об этом, то говорите… может быть, что-нибудь нам посоветуете… Дело такое…

И, хотя он порядочно уже выпил меду и немножко хлебнул водки, он все-таки довольно толково стал рассказывать о важном для всей деревни деле; но Петр прервал его рассказ и стал говорить сам. Максим Будрак и трое Лабудов перебивали того и другого во всеобщем хаосе голосов. Старшина был уже несколько подготовлен к рассуждениям об общественных делах.

— По очереди, господа миряне, — воскликнул он, — по очереди говорите. Сперва один, затем другой, а я буду слушать. Я между всеми вами самый старший, и все вы ко мне, как к отцу… — Как к отцу! — подтвердили все хором, а пьяный Семен в эту минуту подсел к старшине и, целуя его в локоть, начал:

— Я к вам, господин старшина, как к отцу… не продавайте хозяйства… горькая беда мне и деткам моим…

Пара рук протянулась и оттолкнула пьяницу, который нетвердой походкой направился к кабатчику, бормоча:

— Хацкель, дай водки… если бога боишься, дай еще два крючка… у меня еще есть пара злотых… заплачу… Горькая беда…

Видя, что между старшиной и хозяевами завязывается серьезный разговор о деле, Клементий выбрался из этой компании и подошел к другой, которую составляли несколько женщин, стоявших возле печки. Они тоже ели привезенное из дому, разговаривали о базаре, спорили между собой и поверяли друг другу разные заботы. Как только Клементий приблизился к ним, среди них послышались пискливый визг и хихиканье. Парень оживился от двух стаканов меду и стал более развязным; он ущипнул за плечо какую-то знакомую молодку из Сухой Долины, а другой сказал на ухо что-то такое, от чего та покраснела, как пион, и закрыла лицо рукой. Другие, постарше, не то сердясь, не то шутя, отталкивали его кулаками и кричали, чтобы он уходил к мужикам. Однако вскоре все они утихли и, поднимаясь на носки, стали разглядывать предмет, который парень вынул из сермяги и показывал им. Это был красивый образок, изображавший какую-то святую и оправленный в рамку, покрытую позолоченной бумагой. Святая была в красном одеянии, с золотой короной на голове, а в руках держала голубую пальму. Грубо наложенные яркие краски и сверкающая при свете огня позолота рамки привели женщин в изумление и восторг. Они, широко раскрыв глаза и рот, любовались образком и начали допытываться, для себя ли купил Клементий эту прелестную и святую вещь или для кого-нибудь другого? Он хорошо знал, для кого купил он этот образок, но никому не сказал об этом и, смеясь над любопытством и жадностью баб, спрятал его опять под сермягу.

В это время из толпы, которая пила и болтала возле окна, позвал его небольшой, вертлявый человек со вздернутым носом, одетый наполовину по-крестьянски и наполовину по-господски. Это был лесник из ближайшего имения, купивший в этот день корову у его отца.

— Клементий! — звал он. — Эй! Клементий! Выпей-ка с нами, чтоб корова была здорова!

Клементий опорожнил поданную ему рюмку и в пылу веселья подскочил к стоявшей в углу бочке, перевернул ее и вылил на пол находившуюся в ней воду.

— Чтоб корова столько молока давала! — закричал он.

Взрыв хохота загремел в комнате; женщины пищали, подбирали юбки и разбегались по углам. Широкий поток воды плыл от стены к стене, неся по впадинам неровного пола разбросанную скорлупу яиц, кожуру огурцов, головы и хвосты селедок. Клементий исчез в толпе крестьян, которые окружили его с рюмками в руках; между ними был и Семен, беспрестанно дергавший его за рукав и бормотавший, держа рюмку в руке:

— Займи денег, Клементий!.. Смилуйся, займи… хоть злотый… я свои все уже пропил… Горькая доля моя и деток моих.

Уже совсем стемнело. Прислуживавшие в корчме расставили на столах три тонкие свечи в медных засаленных подсвечниках.

Степан Дзюрдзя все время громко рассуждал в небольшом кружке крестьян, повидимому, счастливый тем, что мог хоть раз где-нибудь и над кем-нибудь командовать. Когда блеснули огоньки свечей, он заметил старшину, окруженного жителями Сухой Долины, который с важностью что-то объяснял им. Бронзовое морщинистое лицо Степана покраснело от выпитой водки и оживленного разговора, в котором он принимал участие. Однако его заинтересовало: о чем это соседи рассуждают со старшиной? — и он, придвинувшись к этой группе, стал слушать.

— Так уж нужно, господа миряне! — тянул старшина. — Иначе нельзя, иначе ничего не выйдет. Выберите себе уполномоченных, чтобы от вас всех пошли в город и наняли адвоката. Первое дело выбрать уполномоченных… а второе нанять адвоката. Весь сход не будет ходить к адвокату и в суд… Будут ходить ваши уполномоченные… В какой-нибудь день соберитесь все к старосте и устройте совещание: кого выбрать, кто у вас самый умный и заслуживает наибольшего уважения.

Дзюрдзи, Будраки, Лабуды и некоторые другие стояли перед старшиной, внимательно слушая его слова. Когда ой окончил, два голоса отозвались:

— Зачем нам откладывать? Мы и теперь можем сделать выбор… Пусть господин старшина будет свидетелем.

— Да, можем! — подтвердили другие, — отчего же нет?

— Мы не все тут… — запротестовал кто-то.

— Ничего не значит: на то, что мы тут решим, все согласятся, — возразил староста Сухой Долины, Антон Будрак.

— А сколько надо этих уполномоченных? — спросил Петр.

— Троих! — ответил старшина. — Больше не надо… но троих это уж непременно нужно.

В это время Степан потянул: Петра за рукав и шепнул:

— Скажи, Петр, чтобы меня выбрали уполномоченным…

Но несколько голосов заглушили его шопот.

— Прежде всего просим старосту…

Круглое, пухлое лицо Антона, с рыжеватыми усами и вздернутым носом, засияло, как луна в полнолуние.

— Хорошо! — ответил он, — буду… отчего же нет?

— А еще кого?

Степан уже кулаком толкнул в бок Петра: — Ну, отзовись же… скажи, чтобы меня выбрали…

Глаза его горели от страстного желания быть выбранным или, может быть, заняться связанной с этими выборами деятельностью, требовавшей движения, разъездов. Но крестьяне объявили вторым уполномоченным старого Лабуду, который, почесывая лысину, попросил, чтобы его избавили от этих хлопот, а лучше поручили бы их кому-нибудь из его сыновей. Самый старший из них, Филипп, сам заявил, что не откажется, — хотя ему и тяжело будет оставлять хозяйство и ездить в город, но он не откажется.

— Пусть будет Филипп! — согласились все крестьяне.

— Ну, а третий? — спросил старшина.

— Третий пусть будет Петрук Дзюрдзя.

Петр выпрямился так, как некогда, когда его выбрали старостой, и с прояснившимся лицом благодарил за уважение. Степан опять ударил его кулаком в бок.

— Скажи, Петр, чтобы четвертым меня выбрали…

Петр смущенно поднес руку к волосам, однако отозвался:

— Может быть, четвертым выбрать Степана…

— Не надо четвертого, — закричали со всех сторон. — Господин старшина сказал, что троих надо, больше не нужно.

— Так, может, на мое место выбрать Степана! — предложил Филипп Лабуда. — И прекрасно! — прибавил он. — Мне тяжело будет, и не хочу я…

— Не хотим Степана! — закричали все. — На что он нам? Только будет ссориться с другими уполномоченными за первенство и за все…

— Еще адвоката побьет, — отозвался кто-то со смехом.

Степан сразу побагровел, протискался в самую середину толпы и начал кричать. Он доказывал, что выборы были незаконны, потому что не все хозяева Сухой Долины присутствовали тут, что его должны выбрать уполномоченным, а если нет, то он в суд пойдет… Началась ссора, и, вероятно, дошло бы до кулаков, но старшина поднялся со скамейки и принялся кричать на Степана, не жалея грубых выражений и ругательств. Он чувствовал себя в особенности оскорбленным.

— Что тут незаконного, — кричал он. — Когда я тут, так все законно! Я тут самый высший и все могу постановлять… Если захочу, обласкаю, а захочу, в каторгу сошлю…

Степан на минуту смутился, но вслед за тем с задорным выражением лица велел кабатчику подать гарнец водки и, рассевшись вместе с несколькими наиболее расположенными к нему крестьянами невдалеке от старшины, принялся ожесточенно пить.

Тем временем Петр, опьяневший от водки, обрадованный выпавшей ему на долю честью, в свою очередь угощал старшину и соседей.

— Дзякую, господин старшина! Дзякую, громада, — неустанно повторял он, а затем, став перед Антоном Будраком с рюмкой в руке и, прищурив глаза, говорил:

— Ты уполномоченный, и я уполномоченный, ты староста, и я староста… так поцелуемся…

Они поцеловались так громко, точно пробки хлопнули. Впрочем, в эту минуту все дружно пьянствовали, при этом в глаза бросалась одна особенность: здесь почти не было людей, которые напивались бы, как Семен Дзюрдзя, ни с того, ни с сего, без всякой причины. Большая часть пила отчаянно, но под предлогом угощения и иных оказий, а оказий было много: продажа лошади, покупка коровы, встреча знакомых, примирение поссорившихся, воспоминание об отце, который умер год тому назад, проект женитьбы сына или замужества дочери. Веселое или грустное происшествие, прибыль или убыток, заключение дружбы или ссора, надежда или горе — все это вызывало угощение с одной, а затем и с другой стороны.

В комнате царил необыкновенный хаос нестройных голосов и движений, выражавших всевозможные степени опьянения. В одном месте комнаты происходила драка, окончившаяся тем, что побежденные были вытолкнуты за двери; в другом — прижали к стене еврея-кабатчика, который то кричал со страху, то ругал мужиков, громко бранивших его; в третьем — два парня, упершись в бока, наскакивали друг на друга, как два рассерженных петуха, повторяя все одни и те же слова. Несколько жителей Сухой Долины лезло с рюмками в руках целовать старшину, который, тоже сильно подвыпивши, расселся на скамейке и так надвинул на лицо свою большую шапку, что из-под нее виднелась только рыжая борода. Мужики, однако, доставали до его щек и, чмокая их, повторяли:

— Ты из нас самый высший, ты как отец над всеми нами…

Семен, напротив, подошел теперь к нему с задорным видом.

— Ты у меня не смей описывать хозяйство! — кричал он, — если опишешь, убью… Ей-богу, убью… Хоть ты старшина, а все-таки убью… и будет тебе шабаш!

Петр Дзюрдзя стоял против Максима Будрака.

— У тебя дочь, — тянул он, — а у меня сын… слава всевышнему господу богу.

А Будрак одновременно говорил:

— У тебя сын, а у меня дочь… Отчего бы не быть воле божьей… будет… только присылай сватов…

— Присылай! — утвердительно повторил Петр и, поднимая вверх указательный палец, торжественно продолжал: — У тебя дочь, у меня сын… пусть, як той казау, божья сила превозможет дьявольскую силу…

В это время Клементий потянул отца за рукав полушубка:

— Едем домой, татку! — запищал он тонким просящим голосом.

Он тоже был пьян, но еще не потерял головы. Ему захотелось вернуться домой, чтобы как можно скорее отдать Насте образок. Петр взглянул на сына удивленными глазами и гневно закричал:

— Ты был болен! Чуть не умер! Дьявольская сила причинила тебе эту хворь…

Клементий плюнул.

— Чтоб она свету не видела, та, что мне сделала беду! Едем домой, татку!

И он тянул отца к дверям за рукав полушубка. Петр позволял сыну вести себя, оглядывался на Максима и кричал:

— Максим, помни! У тебя дочь, у меня сын… Пусть пред царством божьим сгинет дьявольское царство…

Около самого порога отец и сын наткнулись на Семена.

— А ты чего тут еще бездельничаешь! — закричал на родственника Петр. — Домой тебе пора, а то пропьешь последние гроши.

— Уже пропил, — тотчас же начал тянуть Семен. — То, что взял за жито и горох, пропил уже до последней копейки… Шабаш уже мне и деткам моим…

Выходя, Петр и Клементий вытолкали Семена в сени, а затем на площадь, еще наполненную крестьянскими санями и лошадьми, хотя некоторая часть пировавших уже разъехалась по домам. Здесь они увидели Степана, который снимал мешок с шеи своей лошади и собирался уезжать.

— Эй, дядька! — крикнул ему Клементий. — Подожди, вместе поедем…

В пьяном виде Степан был угрюм и зол; вместо ответа он пробормотал сквозь зубы проклятие, а после крикнул Петру:

— А все-таки, шельма, я буду уполномоченным!.. Слышишь?

— А ты не ругайся… не за что… слава всевышнему господу богу вовеки веков, — ответил Петр.

Семен тоже лез в свои сани, бормоча:

— Не дала… шельма… Шельма ведьма не дала денег… чтоб она не видела света этого… теперь шабаш мне и моим деткам!

От корчмы одновременно отъехали трое саней. Иззябшие лошади мелкой рысцой пробежали через местечко, и вскоре Дзюрдзи очутились среди полей, устланных снегом. В первых санях сидел Петр с сыном.

Холодно! Мороз небольшой, не больше десяти градусов, но дует сильный ветер и поднимает поземку. Сверху тоже падает снег, мелкий, как пыль, твердый и густой. Луна светит, но ее не видно за белыми облаками, которые обложили весь небесный свод, и хотя ночь не темная, но мало что можно разглядеть сквозь эту снежную мглу, которая падает сверху и поднимается с земли. Ветер волнует ее или густой пеленой расстилает по воздуху, а луна обливает ее подвижную массу белым светом, в котором ничего не видно.

Только шесть верст отделяют местечко от Сухой Долины, и почти вся дорога, ведущая к ней, обсажена деревьями. В снежной мгле деревья эти темнели, как блуждающие в поле привидения, но Дзюрдзи узнавали их время от времени и, погоняя лошадей, подвигались вперед. Никто из них не спал. От времени до времени Петр набожно вздыхал или что-то шептал. Клементий несколько раз начинал насвистывать; Степан угрюмо понукал лошадей; Семен, развалясь на своих санях, стал удивительно разговорчив и криклив. Ветер, шумя и свистя, заглушал его слова; однако он, не заботясь о том, слышит ли его кто-нибудь, что-то выкрикивал, кому-то грозил, на что-то жаловался и проклинал кого-то. Вдруг Клементий воскликнул:

— Вот и Пригорки!

Такое название носили холмы, поросшие дубовым и березовым лесом, расположенные в полутора верстах от высокого креста. Отсюда до Сухой Долины вела прямая и короткая дорога. Теперь их отделяло от деревни расстояние не больше двух верст, но здесь исчезли придорожные деревья и открывалась гладкая равнина, на которой только перед самым крестом было несколько низеньких пригорков, которых совершенно не было заметно в снежной метели.

Они миновали Пригорки и уже ничего не видели перед собой. Все кругом было бело: на небе, на земле и в воздухе. Везде снег и снег, ни дерева, ни верстового столба, ни какого бы то ни было холма. Клементий потянул вожжами влево. Сани сразу зарылись в снег.

— Куда ты поехал? — заворчал Петр.

— Добре, татку!.. Так треба, — ответил парень и весело засвистал. Но если б кто-нибудь спросил его, зачем он повернул налево, тогда как дорога от Пригорков до Сухой Долины тянулась прямо, как струна, он не сумел бы ответить. Он был уверен, что совсем не поворачивал, и если бы понадобилось, то он торжественно подтвердил бы это присягой.

Двое других совершенно не правили своими лошадьми. Оба навзничь лежали в санях: Степан угрюмо молчал и как бы вслушивался в шум ветра; Семен, не переставая, бормотал что-то и вскрикивал. Они все ехали; лошади по временам тонули в снегу и с трудом выбирались из него, а по временам на более ровном пространстве бежали рысцой; иногда под полозьями саней чувствовалось вспаханное поле, обнаженное от снега. Они ехали не дорогой, а полем и не обращали на это никакого внимания до тех пор, пока перед их глазами не мелькнули вновь холмы и лес Пригорков.

— А это что? — воскликнул Клементий. — Опять Пригорки?

— А-а! Ты как это едешь! — удивился Петр. Он вырвал вожжи из рук сына и, желая сделать совершенно противоположное тому, что сделал тот, повернул лошадь вправо.

— Не так! — закричал из своих саней Степан.

— Так… небось, так! — закричал в ответ Петр и гнал лошадь дальше до тех пор, пока она не залезла по колени в какой-то ров.

— А-а-а! — удивился мужик, — все-таки опять не так едем!

И без большого труда, понукая лошадь и подергивая вожжами, он заставил ее выбраться из рва и повернуть назад. Двое других саней тоже повернули, но так, что теперь Семен очутился впереди. Они ехали и ехали, как вдруг Степан из своих саней снова крикнул Петру:

— Опять Пригорки!

— Тьфу! Сгинь-пропади, нечистая сила! — сплюнул Петр и закричал на Семена:

— Сверни назад!

— На что назад, когда и так хорошо! — ответил новый проводник.

— Может быть и хорошо! Разве я знаю?.. — буркнул Петр.

Клементий стал дрожать и стучать зубами.

— Татку! — отозвался он, — мне кажется, что меня опять эта хворь разбирает!

Хворь его не брала, но у него, не привыкшего к употреблению крепких напитков, начинала от опьянения болеть голова, а ветер пробивал насквозь полушубок, и холод стал пробирать парня. Петр сплюнул и начал шептать:

— Господи небесный! Царь земной! Смилуйся над нами грешными!..

— Поворачивай! — крикнул теперь Семену Степан, — поворачивай, Семен! Не видишь, что мы к пруду приехали!

Он узнал среди вьюги тени деревьев, росших на берегу пруда. Его сильный голос пробивался сквозь шум ветра и достиг ушей Петра, который сейчас же повернул лошадь. Другие два повернули за ним.

Уже целый час прошел с того времени, как они, почти потеряв сознание, ослепляемые снежной метелью, кружились по равнине, поворачивая в разные стороны и не умея выбраться на дорогу, через которую переезжали несколько раз в различных местах.

— Чорт пускает в глаза туман, — отозвался Петр.

— Да! — подтвердил Клементий, все сильнее трясясь от холода.

Степан закричал про себя:

— Придется замерзнуть, как собаке.

Минуту спустя он прибавил:

— Если б меня не стало, то та негодная совсем бы замучила Казика…

Он вздохнул.

А Семен плакался в своих санях:

— Ой, горькая-горькая моя доля и деток моих!

В это время Клементий приподнялся слегка на санях и закричал испуганным голосом:

— Опять Пригорки!..

Петр тоже поднялся и напряг зрение.

— А как же! Пригорки!.. — подтвердил он, — чорт водит, не иначе… чорт к нам привязался, пускает туман в глаза и водит…

— На одном месте водит… — заметил Клементий.

— Да, на одном месте… не иначе, как чорт… слезай с саней.

Он вылез из саней и вызвал сына:

— Будем искать дорогу…

Оба вылезли, а подъезжавшие сани Степана так близко придвинулись к саням Петра, что зацепились за них полозьями.

— Идем искать дорогу!.. — крикнул Петр Степану и Семену.

Все четверо, то и дело проваливаясь в снегу, прошли несколько шагов… Вдруг Клементий воскликнул:

— Видишь, татку, видишь?

Он вытянул руку к темневшей подвижной тени, которая теперь именно выдвигалась довольно близко от них из снежной мглы.

— Во имя отца и сына… — перекрестился Петр, — сгинь-пропади, нечистая сила…

Степан, наиболее отважный, прошел еще несколько шагов вперед.

— Чорт или баба?.. — проговорил он неуверенным голосом.

— Баба… — начал Семен, — шельма баба! Не дала денег, ведьма, я ее, как мать, просил… Ого! Подожди!..

И он устремился вперед. Минуты две спустя он, изо всех сил несясь на своих пьяных ногах, возвращался к зарытым в снегу саням. Он бросился к своим саням и, сопя, с проклятьями начал вытаскивать из них одну из поперечных перекладин, составлявших сиденье и покрытых соломой.

— Она самая! — бормотал он. — Ведьма та… чортова приятельница, проклятая Ковалиха… денег не дала, а по ночам водит людей, чтобы позамерзали…

— Она! Опять она! — воскликнул Петр и тоже начал вытаскивать поперечину из саней.

— Пусть чертовская сила пропадет перед божьей. Пусть божья сила победит чертовскую… Поганая ее душа… Сынка моего погубить хотела, а теперь опять заморозить на поле… не дождется…

— Чего она прицепилась к нашей семье и преследует… — закричал Клементий. — Разве ж моя молодая голова должна пропадать из-за нее?..

Степан, сдерживая дыхание, тоже вытащил поперечину… В белых сумерках, окутывавших поле, не было видно их лиц. Но по их грозному пыхтению, угрюмому ворчанию и пьяным вскрикиваньям можно было догадаться, что их охватил порыв самых свирепых страстей: страха и мстительности.

Прошла минута, и среди снежной мглы, в нескольких шагах от трех сбившихся саней, затемнела возившаяся с чем-то кучка людей, и понеслись страшные вопли и стоны, которые ветер заглушал своим шумом и нес вместе со своим свистом в наполненное гулом метели широкое поле.

Они уничтожили дьявольское наваждение и нашли дорогу, стегнули по лошадям, закричали на них протяжными голосами, быстро двинулись по гладкой дороге и исчезли в густой снежной метели.

Позади них темнела неподвижным пятном Петруся, жена кузнеца Михаила. Они переломали ей грудь и ребра, обагрили кровью молодое лицо и бросили свою жертву на пустом поле, на широком поле, белому снегу на подстилку, черным воронам на съедение.

Загрузка...