Я действительно видел другое.
Сначала бриллиантовый кокон погас, потом побелел и сузился до узкого белого коридора леймонтского института новых физических проблем. В конце коридора темнела дверь лаборатории профессора Вернера, и к этой двери неспешно шагал я. Неспешно, но сознательно. Без всякого удивления от изменившейся обстановки, без малейшего ощущения неожиданности, а как бы движимый заранее обдуманной мыслью и предвиденным ходом событий. Не открывая двери, я прошёл сквозь неё прямо к сутулой спине Вернера, разговаривающего с портретом молодого Резерфорда.
— Не мешайте, — сказал Вернер.
— Не могу, — сказал я.
— На работе я не общаюсь с живыми, — сказал Вернер, по-прежнему не оборачиваясь.
— Знаю, — сказал я, действительно зная, что дверь лаборатории Вернера всегда на замке. — Но это сильнее меня.
— Нельзя, — отрубил Вернер.
— Бывают случаи, когда в словаре нет слова «нельзя».
Вернер в белом халате наконец обернулся, очень похожий на парикмахера. Узкое лицо его ещё более сузилось, почти достигнув двухмерности. Чёрная повязка на вытекшем левом глазу превратилась в рассекающую профиль диагональ. Эта повязка и треугольное тавро на щеке остались у него от лагерных дней в Штудгофе, куда загнал его Гейдрих.
— Покажите словарь, — сказал он.
Вместо ответа я положил на стол блистающий камешек величиною с орех.
— Что это? — спросил Вернер.
— Бриллиант, огранённый самой природой.
— Мне он не нужен.
— Вы ошибаетесь. Он нужен мне и вам (мы перебрасывались репликами, как шариком настольного тенниса), он нужен человечеству.
Кажется, я выиграл подачу: в глазах Вернера мелькнул тусклый огонёк интереса.
— Нужно исследовать строение и физические свойства его кристаллической решётки, — пояснил я.
— Я уже давно оставил кристаллофизику, — сказал Вернер.
— Поскольку мне помнится, — отпарировал я, — тема вашей диссертации рассматривала кристаллизацию вещества в условиях сверхвысоких давлений.
— Не точная формулировка. Даже не болтовня первокурсника. Дремучее невежество.
— Если вы должным образом исследуете его кристаллическую решётку, — я ткнул пальцем в камешек на столе, — вы, может быть, увидите чудо. Если вы поймёте его, то сделаете открытие, возможно даже более дерзкое, чем открытия Ньютона и Эйнштейна.
Вернер посмотрел на молодого Резерфорда. Казалось, портрет ободряюще подмигнул.
— Конкретно: направление исследования. Что предлагаете? — спросил Вернер.
— Что может предлагать дремучий невежда? Скажем, открыть новую науку, родную сестру кристаллофизики.
— Точнее?
— Биокристаллофизику.
Вернер ещё более сузился. Сейчас он мог бы жить в двух измерениях.
— Вы думаете, это… живое? — недоверчиво спросил он, посмотрев камень на свет.
— Думаю. Может, оно было живым. И даже более — разумным.
— А вы не сошли с ума?
Я только пожал плечами.
— А где же мы найдём средства для исследований? Здесь, к сожалению, это невозможно: воспротивится учёный совет института.
— Мы найдём противоядие. У меня есть ещё камешки.
Я наскрёб в кармане и рассыпал по столу горсть алмазных орешков поменьше, не повысив вернеровского любопытства ни на полградуса. Он только скользнул своим единственным глазом по рассыпанным хрусталикам и подождал разъяснений.
— Мы реализуем часть их на ювелирном рынке и создадим свою лабораторию для исследований.
— Не выйдет, — хохотнул откуда-то взявшийся Стон.
И меня опять это не удивило, как, впрочем, и Вернера.
— Почему? — спросил он, не повышая голоса.
— Потому что бриллианты добыты в моей шахте, на моей земле.
— Это не ваша шахта, это другой мир, господин Стон, — сказал я, — и это совсем не бриллианты.
— Это вы мне говорите, мне, единственному монополисту торговли драгоценностями в Леймонте. Леймонтского ювелирного рынка уже нет, это мой рынок, Янг. Теперь вы не получите ни камней, ни обещанных пяти тысяч.
— Вы украли у меня не пять тысяч, а пять миллионов, — сказал я.
— Может быть, и больше, — хихикнул Стон.
— Мне не надо ваших миллионов, Стон, — проговорила выступившая из гнездящейся у стен темноты Этта Фин, — у меня тоже есть камни.
— Советую их сдать моим «парнишкам», фрейлейн.
— Твоих «парнишек» уже нет, — сказал ещё один голос. — Они у «ведьмина столба» остались. Троих пришил.
Загадки возникали одна за другой. На этот раз — Гвоздь и Нидзевецкий. У Гвоздя — автомат, крепко прижатый к бедру.
— У меня здесь не миллионы, а миллиарды, — усмехнулся Гвоздь, тряхнув чемоданом. — А им и горсточки хватит, — добавил он, кивнув на меня с Эттой, — пусть строят свою лабораторию.
Стон, не отвечая, воззрился на Нидзевецкого:
— А где же ваш чемодан, Нидзевецкий?
— Меня здесь нет. Я остался там, в шахте.
Смутные стены лаборатории Вернера раздвинулись и снова засверкали далёкими и близкими гранями кокона. Нидзевецкий лежал ничком на алмазной россыпи, впиваясь дрожащими пальцами в похрустывающие осколки.
— Я опять полз на брюхе от немецких танков, но не могу пережить это вторично! — с трудом выдохнул он.
С последним усилием он приподнялся на руках и не то пропел, но то всхлипнул:
— Червоны маки на Монтекассино… — Свистящий вздох его оборвал строчку.
Я склонился над ним, приложил ухо к груди. Сердце его молчало.
— По-моему, он уже мёртв, — сказал я.
— Почему вы всё опять повторяете? Это же не кино! — вскинулась Этта. В глазах у неё прыгали сумасшедшие искорки. — Ведь только две, две минуты назад мы всё это слышали!
— Разве? — удивился я. — Я вижу и слышу всё это впервые.
— Но ведь вы же были со мной, рядом!
— Конечно. Но видели мы с вами нечто другое.
— И я, — засмеялся Гвоздь. — Представьте себе, тоже видел. Без вас, правда, но видел.