Эдуард Вениаминович Лимонов
ВЕЛИКАЯ МАТЬ ЛЮБВИ...
"И они еще жалуются, хотят лучшей жизни... Еда валяется у них под ногами..." Я присел и пошарил в ящике рукой. Выудил из месива холодных листьев и корней пару лимонов. Шкура лишь одного была тронута пятнами. Второй был свеж, как будто, спелый, свалился в ящик с лимонного дерева. "Выбрасывать такие полноценные фрукты! Однако верно и то, что брезгливый парижский потребитель не купит лимон с пятнышком на коже... Цивилизация избаловала их..."
Меня она еще не успела избаловать. Посему я смело запустил руку в ящик с отходами салата и в холодном свете уличного фонаря выбрал лучшие листья. Декабрьский ветер поддувал под китайский ватник. От перебирания мокрых отбросов руки заледенели. Мне хотелось найти капусту, но капусты сегодня не было. Выбросили десяток картошин - вполне приличных. Я нашел толстокожее большое яблоко, забракованное неизвестно за какие скрытые дефекты, прихватил как мог много пустых ящиков, засунув маленькие в большие, и отправился chez moi*. На пересечении рю Рамбуто с рю Архивов, в лицо мне больно швырнуло снежной крупой. Был декабрь 1980 года, деньги привезенные из Америки, давно растаяли, и я гордо существовал на литературные доходы. Сравнивая свою жизнь в Париже с "бедствованиями" в этом же города Миллера и Хемингуэя, я находил их существование благополучным. Они ведь посещали кафе и рестораны! Однако мне недоставало жалости к себе, чтобы отчаяться. К тому же у меня был за плечами опыт куда более голодной жизни в Москве и Нью-Йорке. *к себе
Поднимаясь по лестнице с ящиками, я встретил жившую на самом последнем этаже, под крышей бледную девушку с массой каштановых волос, всегда убранных по-разному, в этот вечер они выливались на плечи. Я дал себе последнее слово, что в следующий раз во что бы то ни стало заговорю с ней. Кроме финансовой проблемы, появилась голая, во всем ее бесстыдстве, проблема секса. Была еще проблема отопления жилища, и множество карликовых проблем, вроде приобретения ленты для пишущей машины и бумаги, но самыми наглыми требовали заботы о себе желудок и секс.
Я сгрузил ящики у двери, меж старых шкафов и прошел в голову студии-трамвая, к окнам. Открыл окно, и, опершись на решетку, выглянул в улицу. Далеко внизу, на углу Рамбуто и Архивов, в витрине магазина "Mille feuilles"**, ярко освещенная, лежала моя первая книга. Декабрьский ветер царапал мне физиономию, студеный и сухой, но я постоял некоторое время таким образом, глядя на мою первую книгу. Никто не мог видеть меня, окна домов напротив были прочно задрае
** "Тысяча листьев"
ны на ночь, однако, когда истеричная нервность гордеца пробежала по моему лицу, покалывая кожу, и оно, (я был уверен) сделалось маниакально-горделивым, я предпочел закрыть окно. Позволив себе до этого презрительно окинуть взглядом город, то есть доступный мне открыточный срез пересечения Рамбуто и Архивов, с часами, кафе и магазином "Mille feuilles" и пробормотать "Еt таintеmеnt, а поus dеuх! "*. Знаменитую фразу Растиньяка я выучил после фразы "Jе t'арреl Еdouаrd"**.
* - А сейчас, кто кого!
** - Меня зовут Эдуард.
Поставив варить собранную на Рамбуто картошку, я сделал салат-ассорти, в него вошли лимон и яблоко. Ужин получился вполне приличный. Я знавал куда худшие времена. У меня оставалось несколько тысяч франков в банке, но нужно было беречь их, студия стоила 1300 франков в месяц. Никаких денежных поступлений в будущем не предвиделось.
В ту зиму я презирал род людской, как никогда, ни до, ни после не презирал его. Мне удалось издать книгу, кончающуюся словами: "Я ебал вас всех, ебаные в рот суки! Идите вы все на хуй!" Книга появилась в магазинах 23 ноября. Ожидались статьи в "Ле Монд", в "Экспрессе", и в" Ле Матэн". Каждое утро я выбегал покупать прессу, но статей о моей книге в названных изданиях не обнаруживал. Затянув китайский ватник плотнее ремешком, я возвращался в студию и, суровый, садился писать новую книгу. Вечера я проводил за чтением... что может читать борющийся с бедностью и обществом писатель? "Песни Мальдорора"! Я привез "Песни Мальдорора" в переводе на английский, из Соединенных Штатов. Уцененный "Пингвин-классик" пэйпер-бэк стоил меньше доллара. Очевидно, американцам Лотреамон был неинтересен. Ночами я ходил по рю Франк-Буржуа к пляс дэ Вож.
Владелица квартиры, бодрая старушка (мадемуазель Но!) запретила мне разжигать камин, но я жег его каждый вечер. Ящики прогорали моментально, но если мне удавалось найти старую мебель или строительные доски, в студии делалось тепло. Я приобрел китайскую пилу за 21 франк, и не пользовался electrochoffage*** вовсе. По совету Исидора Дюкаса два часа в день я уделял физическим упражнениям - тренировал себя в Мальдороры.
*** электрообогреватель
Самой характерной особенностью моей тогдашней жизни было то, что за исключением эпизодических рандеву со служащими издательства "Рамзэй" я прекратил общение с людьми. Сентябрь, октябрь, ноябрь я провел в стерильном одиночестве. Мое существование всегда отличалось судорожным экстремизмом. Я принадлежу к категории людей, которые вдруг меняют жизнь в борделе на жизнь монастыр
скую. Нормальной, сбалансированной сексуальной или социальной жизни у меня никогда не было. Однако на сей раз я, кажется, зашел слишком далеко... Не имея рядом близких людей я сосредоточил все свое внимание на девочке "с шевелюрой". Третьего декабря я заметил, что беседую сам с собой, в голос по-английски. Я дискутировал, раздвоившись, проблему "этих девочек", то есть проституток. Моя предыдущая по времени позиция, что проституция такая же профессия, как и другие профессии, подверглась моим же нападкам. Я впал в нелогичную мистику и бормотал что-то об удушающем запахе шевелюры девочки сверху. Очнувшись от дискуссии, я обнаружил себя (нас, раздваивался я и раньше, это не был мой первый опыт раздваивания) сидящим у хрупкой двери студии, в потоке холодного воздуха из-под двери и прислушивающегося к шагам на лестнице. Какая связь между девочкой с шевелюрой и проституцией? Дело в том, что я подозревал девочку сверху в проституции. Основанием послужило необычное расписание жизни ее. В то время как все обитатели последнего этажа - chambre de bonnes* сотрясали лестницу по утрам, она сходила по лестнице не ранее одиннадцати дня. Я справедливо полагал, что ни одна работа или учеба в мире не начинается в полдень. Подозрение усугублялось ее чрезмерно напудренным бледным личиком с жирно окрашенными губами. На личике этом, по правде говоря, не было написано вульгарности, как правило гордо носимой жрицами любви на рю Сент-Дени, но это меня не смущало. Бодлеристый, из "Цветов зла", городской чахлый порок намалеван на этом личике - решил я. Четвертого декабря я сумел увидеть ее в дверную щель и последовал за ней. Она быстро пошла по Рамбуто, миновала центр Помпиду и достигла бульвара Себастополь. Я победоносно уже напевал "Все хорошо прекрасная маркиза...", предполагая, что сейчас она пересечет бульвар, дабы стать на своем углу рю Сент-Дени, но она отправилась по бульвару вверх. Минут десять я шагал за нею, не выпуская из виду ее узкую, худенькую спину в дублёной, в талию шубейке до пят, как вдруг она вошла в дверь высокого дома. Не имея возможности вбежать в дом тотчас вслед за нею, я выждал некоторое время, и тем, неопытный детектив, загубил всю слежку. В списке жильцов дома числилось более десяти этажей и с десяток организаций. Иди знай, куда и к кому она отправилась. Делать любовь, или печатать на машине. Подозрительнее всех показалось мне "Польское товарищество либеральных профессий! на шестом этаже направо, но я не сумел соединить эти два подозрения. Если "моя девочка" отправилась в польское товарищество, то каким образом это сообщается с ее предполагаемым
проституированием? На типичную большую наглую блондинку - так я себе представлял полек - моя девочка не была похожа. .
* "Комнаты для служанок", - обыкновенно помещаются на самом верхнем этаже под крышей.
В самый пик моей страсти к девочке сверху - утром девятого декабря зазвонил телефон. Телефонный звонок был для меня событием из ряда вон выходящим, посему я не радовался, когда они раздавались, но пугался. Выбравшись из-под теплого одеяла хозяйки, оставив в покое свой член, который я поглаживал, вспоминая "девочку с шевелюрой", я присел на корточки у телефона, шнур был коротким. Я медлил, пытаясь угадать, кто это может быть, возможно, девочка с волосами узнала мой телефон и звонит мне?
Нет, это не была робкая любовь нынешняя, но прошлая страсть моя, бывшая жена звонила из Рима. "Эд! Случилось страшное. Убили Джона Леннона!" Я сделался невероятно зол. Одним махом, сразу же, еще теплый от сна. Накануне я хорошо натопил студию счастливо обнаруженными мною под грудой строительного мусора бревнами, сквозь золу в камине еще просвечивали пурпурные бока их. Даже в такой относительной идиллии она сумела раздражить меня.
"Fuck your Джон Леннон и хитрую японку Йоко Оно. Так ему и надо..."
"Ты что, с цепи сорвался, сумасшедший! Какой-то маньяк застрелил Джона Леннона у ворот дома "Дакота", на углу 72-й и Централ Парка. Очнись, сумасшедший, речь идет о Ленноне... Целое поколение потеряло лидера..."
"Я никогда не любил эту сладкую семейку, Битлз. Жадные рабочие парни, сделавшие кучи денег, меня никогда не умиляли. Тебе они должны быть близки, такие же ханжи, как и ты..." "Слушай, ты совсем охамел", - сказала она там, в Риме. "Я имею право!" - твердо заявил я в Париже.
И она знала, что я имею право. Наша с ней попытка образовать пару опять, после нескольких лет раздельной жизни (там, в Риме, у нее был законный муж!) не удалась. По ее вине. Она опять сдрейфила. Я явился в Париж в конце мая из Нью-Йорка с двумя чемоданами начинать новую жизнь. Мой издатель - Жан-Жак Повэр в очередной раз обанкротился, - остался без издательства, и контракт, который я с ним подписал, оказался недействителен. Я приехал в Париж спасать книгу. Я был готов к промошэн моей книги даже с помощью machine-gun!, как я записал в дневнике того времени. Она приехала в Париж в начале июня, с восьмью чемоданами и гордон сеттером, или сеттер-гордоном, глупейшей собакой в любом случае. Но не начинать новую жизнь со мной, как я воображал, она лишь привезла приличествующее количество нарядов, дабы с блеском прожить еще одно приключение в жизни - она хотела испытать, что такое жизнь в Париже с начинающим писателем. Ее муж? О, он был тактичным графом, он отпускал
8
ее на месяцы одну в Париж и Нью-Йорк, он был тактичен до такой степени, что предупреждал о точной дате и времени своего последующего телефонного звонка в письме!.. Выяснилось, что у нее превратные представления о жизни начинающего писателя. Ей не понравилась моя студия в виде трамвая, только голова студии была освещена, хвост терялся во тьме. Не понравился затхлый запах старых тряпок и мебели мадемуазель Но. Она возненавидела электрический туалет, шумно выкачивающий дерьмо по узкой латунной трубке в широкую канализационную трубу. В туалет этот - чудо французской канализационной техники (с мотором!) нельзя было бросать туалетную бумагу. Ей была противна моя сидячая ванна, в которую (если я, забывшись, бросал в туалет бумагу) нагнеталось мое или ее дерьмо из туалета! Какой кошмар, у ее мужа был титул, и у нее был титул, и пожалуйста, такой туалет, и такая ванна! Женщины любят читать о первых шагах впоследствии знаменитых писателей в Париже в книгах, в них - дерьмо, хлюпая вдруг выступившее из отверстия в ванной, куда обязана стекать вода, выглядит романтичным. Но опускаться в такую ванну въяве, хотя бы и вымыв ее предварительно... Кошмар! (Камин ей впрочем нравился. Камин был утвержден романтической традицией как несомненный атрибут "бедной" жизни художников и артистов).
За июнь месяц, прожитый с нею в Париже я успел выяснить о ее характере больше, чем за несколько лет нашей совместной жизни в Москве и Нью-Йорке. Она оказалась показушницей par excellence. Она вдруг опять шатнулась в мою сторону, потому что ей показалось, что я начал соответствовать ее стандартам. Загружаясь в поезд в Риме с сеттер-гордоном и чемоданами, она очевидно думала, что едет прямиком в первые пятьдесят страниц книги Хемингуэя "Движущийся праздник". Она ошиблась, слишком забежала вперед. Кроме Жан-Жак Повэра я не был известен ни единой душе. Ей некуда было одевать все эти восемь чемоданов тряпок. Один раз мы посетили "Липп" элегантно одетые (предвосхищая годы безденежья, я привез из Нью-Йорка смокинг и несколько первоклассных одежд), молодые и бизарр, но посетители не остолбенели и не были повергнуты в смущение. Никто и ухом не двинул. (Одна, она таки повергала в смущение знаменитостей. После сольного посещения ею "Клозери дэ-Лила" я нашел у нее в сумочке целых три телефона Жан-Эдерн Аллиера и телефон Филиппа Солерса). Мы не успели поскандалить, так как в июле, оставив половину чемоданов в моей студии, она уехала с титулованным мужем в Великобританию. Она всего лишь обозвала меня на прощание скрягой...
В августе она позвонила мне, чтобы сказать, что она в Париже и остановилась в отеле "Тремуай". Все забыв, я помчался в такси к ней. Красивая, в соломенной шляпке с цветами, она мальчиком разгулива
ла по холлу. Мы бросились друг к другу, и срочно поднялись к ней в комнату, чтобы совокупиться. Ближе к вечеру, сидя в ресторане, я узнал, что за отель "Тремуай" буду платить я. Я имел глупость похвалиться ей в открытке, что заключил с Жан-Жак Повером и издательством "Рамзэй" новый контракт, за каковой получил вдвое больше денег.
Декларируя письменно любовь к любимой женщине в только что проданной книге, мужчина не может так вот стразу выпалить: "Собирай вещи, переезжаем ко мне! Безумие платить девятьсот франков в день за комнату в отеле, когда я плачу 1300 в месяц за студию!" Только по прошествии четырех дней мне удалось увезти недовольную аристократку на рю Архивов. Отсчитывая деньги розоволицему кассиру отеля я видел не пятисотфранковые билеты, но корзины с провизией, могущей обеспечить мой желудок на многие месяцы вперед... Уже через неделю мы разругались вдребезги. Она швырнула в меня блюдом с вишнями, англо-французским словарем и покинула улицу Архивов. К моему облегчению. В пределах территории двух постелей студии, в горизонтальных или близких к горизонтальным, положениях, наша жизнь была великолепна, но как только мы выбирались из постелей, начинались стычки и разногласия. Она не звонила мне всю осень. И вот убили Джона Леннона.
"Повезло человеку, - сказал я. - Что его ожидало в любом случае? Старение, судьба толстого борова Пресли? Охуение от драгс и алкоголя... Благодаря тому, что его пришили, нам не придется увидеть его в загнившем состоянии. Я хотел бы, чтобы кто-нибудь пристрелил меня, когда я напишу все, что мне нужно. Парня этого, который его убрал, объективно рассуждая, благодарить бы нужно..." "У тебя нет ничего святого", - сказала она.
"У тебя зато есть. Ты никого не любишь, кроме своей пизды. И мужа своего не любишь, но эксплуатируешь", - прибавил я, предвосхищая ее ответ.
"Неправда! - закричала она. - Я люблю свою сестру и маму люблю!"
"Кончай демагогию, - сказал я. - Любовь - не твоя страсть. Твоя страсть - страх. Боязнь жизни. Потому ты всегда стремилась спрятаться от жизни за мужскую спину, в теплое, красивое стойло".
"Неправда! - вскричала она. - Я любила тебя и ушла от богатого мужа, вдвое старше меня, который относился ко мне как любящий папа, к тебе, безденежному поэту. У тебя было пятьдесят рублей денег, когда я ушла к тебе, ты забыл? И глупая, вышитая крестиком украинская рубашка. Одна. В ней ты читал стихи. Ты снимал желтую комнату в девять квадратных метров в коммунальной квартире... Я не побоялась жизни, я, не умея плавать, прыгнула в нее!" "Это не твоя была храбрость, my dear, но храбрость твоей пизды. Те
10
бе было двадцать два года и ты хотела ебаться, безудержно хотела ебаться, а твой муж, погасив свет, ебал тебя ровно три минуты! Ты же хотела ебаться сто минут, двести, всегда! Ты ушла ко мне, потому что я тебя хорошо ебал, вот что! В Нью-Йорке мой хуй тебе надоел и тебе стало страшно бедности, в которую мы попали. Ты заметалась от мужчины к мужчине в поисках теплого стойла..." "Каким же монстром ты стал, Лимонов!" - сказала она грустно. "Прекрасно! - сказал я. - Я счастлив быть монстром. Не звони мне, пожалуйста, впредь! Пусть твой муж фашист утешит тебя в горе"
И я положил трубку. Ее титулованный граф был членом фашистской партии, она сама мне об этом рассказывала. Я одел красные сапоги, брюки, куртку и спустился за прессой. С манерами бывалого аборигена я отобрал и купил четыре газеты и "Экспресс". Это был день "Экспресса". Я стеснялся листать издания, и потому неразумно тратил деньги. Во мне всегда, до эксцентричности была развита гордость. Я поднялся к себе. Вместо обещанной атташе дэ прэсс статьи о книге Лимонова (на этот раз точно, Эдвард, уверила меня Коринн по телефону) на несколько страниц растянулась статья о писателях Квебека.
"Кому на хуй нужны писатели Квебека?" - думал я злобно, закурив "житанину". Я стал курить "Житан" вместо "Малборо", они были на три франка дешевле. Иногда, чтобы поощрить себя, я приобретал себе литр рому "Негрита" - самого дешевого алкоголя, какой было возможно обнаружить. У рома был запах неочищенной нефти. В недрах одного из шкафов были спрятаны остатки марихуаны. (В свое время я привез из Юнайтэд Стэйтс несколько унций, предполагая, что трава пригодится мне в стране французов). Марихуану я берег для секса, поскольку даже идиоту известно, что это афродизиак. Трава нужна была мне, чтобы соблазнять женщин и соблазняться женщинами.
Писатели Квебека, счастливцы, в парках и шапках, скалились со страниц "Экспресса". О чем могут рассказать читателю личности с такими вот лицами, как у писателей Квебека? - подумал я. О чем? Миддл-классовые хорошо питающиеся лица обыкновенных людей среднего и преклонного возрастов. Страсти позади. Несложные, как у большинства населения, взгляды на жизнь. Вот этот может быть описал путешествие на собаках через северные области Канады (на фото он был с собаками). Ну и хуля, на лошадях ли, на быках, на собаках, если в голове у тебя обычные скучности, то что ты можешь сказать читателю? Я прикинул, как будет выглядеть на странице моя фотография. "Я ебал вас в рот, идите вы все на хуй, ебаные суки!" - пришла мне в голову последняя фраза моего романа. "Я тут, читатели, на рю Архивов, я здесь, я жив!" - закричал я для пробы и прислушался. За стеной, молодой муж с усиками, он всегда аккуратно здоровался со мной, если мы встречались на лестнице (атташе-кейс, легкое бежевое
пальто), прокричал жене (рыхлая беременная женщина брюнетка) нечто злобное, перемежая неизвестные мне слова известными мне ругательствами. "Та gueule! Salope!"*. Их страсти были шумнее моей молчаливой борьбы с призраками. * - Заткнись! Блядь! (франц.)
К двадцатым числам декабря, исключая небольшую заметку в провинциальной, не парижской газете, показавшуюся мне убогой (хотя атташе и уверила меня, что у газеты полуторамиллионый тираж), критики на мою книгу так и не появилось. Внешне я жил той же жизнью. Писал роман о человеке, живущем в студии с сообщающимися туалетом и ванной, собирал на Рамбуто подгнившие овощи и ящики для камина, с должной дистанцией покупал в определенные дни прессу. Лишь большее количество бутылок из-под рома "Негрита" скопилось у двери, и большее количество "житанов" выкуривалось за день. Однажды, идя по рю Сент-Андрэ дэз Арт, глядя себе под ноги, я увидел, что серый тротуар расплывается, корежится и пучится таким образом, словно из него собирается вылезти дерево или фонарный столб. Чтобы не упасть, мне пришлось опуститься на грязные плиты... В другой раз, день был такой тошно-серый, что даже по парижским стандартам казался гнусным днем, я взглянул в окно. Здание напротив показалось мне головой очень старой женщины. Седые волосы - крыша, с воткнутыми в них косо приколками антенн и гребешками каминных труб, покрывали старое, растрескавшееся и обильно запыленное лицо. Я отшагнул к столу и вгляделся в текст, только что отстуканный мною на машинке. "Я - ВЕЛИКАЯ МАТЬ ЛЮБВИ", - отстучал писатель Эдвард Лимонов несколько раз подряд. Текст был не о древних религиях Месопотамии, в рассказе речь шла о моем пребывании в Калифорнии, среди новых мафиози - эмигрантов из СССР. Каким же образом попала туда Великая Мать, да еще и в нескольких экземплярах? И уж если попала, то Эдуард Лимонов мужчина, как он может быть Великой матерью? Что-то не так, Эдвард...
Я понял, что схожу с ума. Не потому, что у меня больная психика, дефективные нервы, или же я унаследовал безумие от порченой тети или порченого дяди. Я закономерно схожу с ума, потому что заигрался в Мальдорора-Супермена, что полагаясь на свое здоровье и равновесие, забрался в своем одиночестве так далеко, как никогда еще не забирался. В Париже жили сотни русских, какая-то часть их с удовольствием общалась бы со мной, стоило мне высказать желание. Но гордый, я не желал общаться с соотечественниками, воспринимая это как слабость. Я хотел общаться с личностями достойными Эдуарда Лимонова, опубликовавшего книгу в коллекции Жан-Жак Повэр chez** Рамзэй. С достойными, или ни с кем... Оказалось, что человек, в данном случае я, не может как угодно долго находиться один, что есть лимит одиночеству. Нужно было спасаться. Следовало идти к людям. Я поднялся по лестнице и прижал ухо к двери девочки с шевелюрой. Прерываемый ее легким и взволнованным, оттуда прогудел на меня мужской голос. Я попятился к лестнице...
** - у., С. Здесь в значении: у издательства "Рамзэн"
У себя в студии я прошел к окну и открыл его. Лицезрением моей книги в витрине "Мillе feuilles" я рассчитывал вернуть себя в состояние маниакальности. Увы, книга из витрины исчезла. На ее месте лежала чужая книга в красно-белой обложке.
Грубо, как аларм в мясном магазине, забился в судорогах телефон. "Хэлло!"
"Вы говорите по рюсски, да? Меня зовуть Моник Дюпрэ. Пишется одним словом - Дюпрэ. Атташе дэ прэсс chez Рамзэй дала мне ваш телефон. Я жюрнальист для (последовало невнятное название газеты или журнала). Я читаю ваша книга. Можно вас увидьеть сегодня?"
"Можно", - сказал я, и попытался по голосу представить, как она выглядит и сколько ей лет. Но сколько бы ни было, решил я, я выебу ее, иначе не буду себя уважать. Чем же и спасаются от безумия, как не пиздой. Лучшее средство.
Через пару часов она материализовалась на пороге моей студии в крупную даму в шерстистом зеленом пальто. В руках у нее было несколько пластиковых супермаркетовских пакетов. И переброшенная через шею и плечо, висела на ней большая сума. Звякнув пакетами, она установила их под вешалку.
"У вась очень хорошье, - сказала она, снимая шерстистое пальто и любопытно оглядывая помещение. Под пальто на ней был неопределенного цвета балахон в татуировке мелких цветочков, из тех, что носят обыкновенно консьержки. Коротко остриженная, загорелая и о, ужас, босые мускулистые икры торчали из-под балахона, на ногах крепкие туфли без каблуков, она прошла в голову моего трамвая, к окнам. - Читая ваша книга, я представляла, что ви должны жить совсем пльехо. Извини, можно я буду говорьить тебе "ти"?"
"Можно, - согласился я, и поместил ее возраст где-то между пятьюдесятью и пятьюдесятью пятью. Еще пяток лет и она годилась бы мне в мамы. - Где вы так хорошо научились говорить по-русски? Вы что, русского происхождения?"
"Но нет, я стопроцентный француженкя! - засмеялась она. - Я долго жила в Москве, потому что мой мужь, индустриалист, делал там бизнес с совьетски. Два мой сина ходили там в школу. - Усевшись, она широко расставила ноги под балахоном и уперлась ладонями в колени. - Твой книга меня очень тушэ, очень-очень затьрогал. Мне твой историй очень близок... Любов твоей мне понятен. У меня остался болшой любов в Москва. Его зовут Витька... Ох Витька... - лицо ее приняло нежное выражение. - Мой малчик Витька, такой красивий, такой
13
хорешьий-. Я совсем недавно живу в Париж, Эдуар, только один с половиной год как из Москва. Францюзский человьек ужасны, материальный совсем... Я хочу всегда обратно, в Москва, где Витька... Я всегда плачью..." - Она смахнула невидимую слезу.
Я кивал головой и думал, почему она не вынимает магнитофон или блокнот и на задает мне вопросов.
"Ты хочешь випить и кушать? - сказала она и встала. - Я принесла хороший вина и кушать тоже. Я знаю, что ты бедни, потому ми должны кушать. Я очень научилась русски обычай в Москва". И она по-хозяйски прошагала к вешалке. Глядя на нее в перспективе, я решил, что она похожа на одно из приземистых коротких бревен, которые мне удалось недавно обнаружить на рю Блан Манто. До того, как я их распилил. Бревно в сарафане. Никакой русский обычай не предусматривает приход в дом незнакомого тебе человека с сумками еды.
"Вот, - сказала она, - Хороший бели и красны вино". "Блан дэ блан" и "Кот дю Рон" стали на мой стол. "Вот pate*, (она вынула патэ в глиняной чашке) Кольбаса... Риэт..."**. - Стуча продуктами, она выставляла мини-гастроном на мой рабочий стол. * паштет ** тушенка
Она насилует меня самым наглым образом, подумал я. Однако она приступила к сдиранию упаковок с припасов и запах свежей еды заполнил студию. Отвернувшись к окну, я проглотил слюну. Я хотел есть. И я любил именно риэт и свиную колбасу - жирные, крепко-холестирольные блюда.
"Я должьна тебе признаться, что я обманула атташэ-дэ пресс, - она рассмеялась. - Я сказала, что я жюрнальисткя, чтоб получить твой телефон, но мнье так ньрявилась твоя книга... - Ее окрашенные синим веки виновато опустились и поднялись несколько раз, прося прощения, обнажая черные боевые зрачки нахалки. - Давай кушять. У тебя есть тарельки?"
Через полчаса мы сидели рядом на диване-конвертабл, я курил марихуану, а она рассказывала мне насколько наши души похожи, ее душа и моя. Ее русский, и до этого Полный лишних мягких знаков, после "Кот дю Рон" и "Блан дэ Блан" истекал соками. "Моя" Елена и "ее" Витька также по ее мнению были похожи - любимые нами чудовища. Из того, что она успела мне рассказать об "такой красивий Витька* я привычно сложил из элементов образ бездельника, мелкого фарцовщика и даже не макро*** или жиголо, но приживальщика, оставшегося в столице СоюзаСоветских, но и на расстоянии не дающего пизде и воображению Мадам Дюпрэ покоя. С Витькой мне все было ясно,
Витька доил иностранку, "раскалывал" ее на костюмы и свитера, зажигалки и всяческие приятные мелочи. У Витьки, у ленивого бездельника не было даже достаточно энергии, чтобы найти себе иностранку помоложе. Однако, следовало ебать Мадам Дюпрэ, ведь я пообещал себе это - первый акт курса лечения моей расшатанной одиночеством психики, еще когда беседовал с ней по телефону. Она совершенно мне не нравилась. Ни ее сарафан, ни ее возраст, ни брев-нообразная фигура, ни скользкие синие тонкие губы, ни седина в ее короткой прическе под-мальчика, ни веснущатые руки ее мне не нравились. Но необходимо было освободиться от оцепенения перед жизнью, от гипноза, в каковой я погрузил себя сам (самогипноз - самый эффективный из гипнозов). "Выебу Мадам Дюпрэ, а потом выебу эту девочку сверху", - сказал я себе. Так ребенку обещают сладкое на десерт, если он съест суп.
*** сутенера
"Ты такой сенсативь
... - донеслось до меня. - Витькя..." Нужно было действовать без промедления, ибо она намеревалась украсть у меня победу - выебать меня. С самого начала, с момента, когда она стала выкладывать свои жирные припасы на мой стол, у меня не было сомнения, что она пришла меня выебать... Аккуратно притушив ногтем марихуанный джойнт я положил его в хозяйкину пепельницу. Неуклюже, сдирая с дивана хозяйкин плед, но без колебаний, я придвинулся к витькиной женщине. Крупным планом надвинулись ее узкие губы, смятый кусок шеи и цепочка на ней. Губы не были мне нужны. Не совсем понимая, что мне нужно, я нажал на ее плечи и она послушно, лишь вздохнув, съехала вниз. Ее вздох подтвердил мою догадку, что она любит первая хватать мужчин за член. Мне удалось досадить ей, предвосхитив попытку. От сознания того, что я краду у нее часть удовольствия, процесс сволакивания ее на пол студии доставил мне удовольствие. Сволокши, я приспособил ее, грудь на диване, зад обращен ко мне, и запустил руки под сарафан. Под сарафаном оказался по-мужски твердый зад, покрытый шершавыми трусами из толстого акрилика. "Ни единого мягкого куска!" - отметил я с сожалением, проползя руками талию, вернее полное отсутствие талии, мадам Дюпрэ лишь едва заметно сужалась в этом районе... Я дополз до грудей. Они оказались маленькими и резиновыми на ощупь. "Бедный Витька!" - пожалел я соотечественника, и решил вызвать в себе желание тем, что внушить себе, что мадам мне противна... Задрав сарафан далеко ей на руки и голову, я стащил (действуя как можно грубее) акриликовую броню, и о, счастье! У нее оказался отвратительный запах...
"Почему ты не открываешь глаз, Моник?" - спросил я ее, вернувшись к своему марихуанному джойнту. Оправив сарафан, она однако осталась на полу, прикрыв ладонью глаза. И не шевелилась.
15.
"Мне стидно перед Витька..."- прохныкала она. "Витька далеко, в Москве, - сказал я. - Он не видит". Для себя я подумал, что Витька, если бы вдруг, согласно невероятному какому-нибудь чуду, вошел бы сейчас в студию, то переступив через нее, протянул бы руку к джойнту. "Дай потянуть, мужик?" - сказал бы Витька. И потянув, допил бы полстакана "Блан дэ Блан", оставшиеся в бутылке. И уж после этого, может быть, заметил бы ее. "Бонжур монястый!"
"Сержант", как я окрестил Мадам Дюпрэ, пережила стыд перед Витькой. Я трахнул ее еще (спасибо мисс марихуане!) и наутро чувствовал себя великолепно. Стараясь не глядеть на одевающегося сержанта (короткие ноги, твердый зад, широкие плечи, кошмар!), я оделся и, спускаясь с ней по лестнице, был уверен, что обнаружу статью о моей книге в сегодняшней прессе. Жизнь подобна напряженному и чуткому магнитному полю, и когда твое веселое и бодрое тело излучает силу в мир, оно несомненно оказывает влияние на сложные волны воль вокруг, и они подвигаются. "Сержант", опускаясь за мной, жаловалась на то, что ей стыдно. Однако теперь ей было стыдно не перед Витькой, но перед сыновьями за то, что она не ночевала дома. Я был уверен, что она переживет и этот стыд. Стоя у окон агентства страхования "Барбара", мы расстались. "Я позвоню тебе вечером, - сказала сержант. - Можно? Что ты делаешь вечером?" Кажется она намеревалась продолжить разговор о том, какие мы с ней "сенсативные" и какие моя бывшая жена и Витька чудовища.
"Экспресс" напечатал статью о моей книге! Статья была большая. Чтобы понять, хорошая это статья или плохая, я вооружился двумя словарями и сел у окна. Дом напротив больше не казался мне головой седой дамы, но освещенный бьющим из-за моей спины, со стороны церкви Нотр Дам дэ Блан Манто солнцем, он казался мне этой самой Нашей Дамой Белых Пальто. Статья была положительная. Писали, что наконец у русских появился "нормальный" писатель...
Во второй половине дня я находился в процессе уничтожения оставленных Сержантом припасов, телефон подал голос. Я с неохотой отвлекся от риэта. После риэта я собирался постучать в дверь девочки с волосами. "Bonjour, je suis votre voisin. Voulez-vous coucher awec moi?"*.Мы спустимся ко мне и "Экспресс" будет небрежно валяться на диване... Переместившись из монашеского периода в бордельный, я немедленно приобрел необходимую наглость.
* Здравствуйте, я ваш сосед. Вы хотите выспаться со мной?
"Могу я говорить с Эдвардом Лимоновым?" - спросили по-английски. Женщина.
"Конечно, - сказал я, обрадовавшись английскому. Сноб, я презирал русский язык, а учиться французскому медлил. - Говорите".
"Я узнала ваш телефон у атташе дэ пресс издательства Рамзэй, - сказала она. (Нужно будет купить Коринн цветы, подумал я.) - Мой муж - писатель Марко Бранчич. Сегодня "Экспресс" опубликовал статью о его книге. Рядом со статьей о вашей. Вы видели? -Она приветливо засмеялась в трубку. - В той же рубрике - "Иностранный роман". Мы югославы".
Я заметил в "Экспрессе" лишь свою рожу и "Ю.эСАрми" тишорт на груди Эдварда Лимонова, но смех ее мне понравился. Почти наверняка она окажется лучше Сержанта. "Да, - сказал я, - конечно видел, прекрасная статья!"
"Я извиняюсь за то, что я так вот запросто вам звоню, у французов так не принято, но я подумала, что вы русский... Короче говоря, вы заняты сегодня вечером?"
"Нет, - решительно ответил я, готовый к любому приключению. "Дело в том, что по странному совпадению, у меня сегодня день рождения, - она еще раз засмеялась, и я решил, что она уже отметила свой день рождения, выпила. - Хотите приехать к нам?" "Хочу. С удовольствием приеду".
"Мы будем очень-очень рады, - сказала она. - Я и мой муж... Запишите адрес. Мы живем в Монтрой. Это не близко, но и не на краю света. У вас есть автомобиль?.. Ну не страшно, в метро это не более получаса... Гостей будет немного. Несколько друзей..."
Я приобрел бутылку водки и цветы за 25 франков. Невозможно было явиться к женщине с таким голосом без цветов. "Сэкономлю впоследствии, - решил я, буду питаться исключительно овощами с тротуаров рю Рамбуто".
Я плохо знал тогда Париж и совсем не знал Монтроя. Но я добрался без происшествий до указанной мне станции метро, где меня должен был встретить ее муж. "Вы узнаете друг друга по фотографиям в "Экспрессе", - счастливо сказал она. И мы узнали. Одновременно. В черном узком пальто, в темный очках, со свисающим набок, чуть на темные очки, чубом, он выделялся среди толпившихся у станции арабов и черных. Он был единственным блондином.
"Приятно познакомиться, Эдуард, - сказал он по-русски, и улыбнулся куда-то вниз. В том, что югослав говорит по-русски, ничего удивительного не было. - Пойдемте, тут совсем недалеко". По его мягкому выговору и манерам, можно было предположить, что он мягкий и приятный человек. Что и подтвердилось впоследствии.
Окраина была застроена дешевыми коробками для бедных. Подобные кварталы окружают все большие города мира, включая советские. Дом, подъезд, квартира, если исключить граффити по-французски и арабски, и черную кожу части соседей, вполне можно было представить себе, что я приехал на московскую окраину. Изабель Бранчич оказалась латино-американкой. Маленькая, но
17
сатая, черные волосы завернуты в одну сторону черепа и заколоты. В брюках. Я вручил ей цветы и бутылку в прихожей, стены ее были окрашены в черный цвет. "Моя идея, не совсем удачная, - сказал Марко Бранчич по-английски. - Кстати, как ваш французский, мы можем говорить по-французски, если вы хотите? К сожалению русского, кроме нас с вами, никто не понимает". Я признался в своей импотенции в области французского языка и отметил, что квартира их хорошо пахнет. Чем-то свеже-современным пахло, перекрывая разумный, ненавязчивый запах еды.
В салоне сидели на полу вокруг низкого стола несколько человек. Я обошел их. "Мишель. Журналист". Очки. Клоки волос здесь и там по черепу. Такими изображают преждевременно полысевших в комиксах. "Колетт. Жена Мишеля. Доктор". Тяжелые челюсти северного (Бретань? Нормандия?) лица, зеленое платье. "Сюзен". Очкастая Сюзен сочла нужным встать с пола. Встав, она оказалась здоровенной дамой на голову выше меня, бестактно одетой в ковбойские сапоги и цветастую юбку.
"Сюзен нас изучает". - Освободившись от пальто, Марко вернулся в комнату в темной куртке без воротника и с накладными карманами. Если бы писателям полагалась униформа, выбрали бы именно такой вот френчик. "Сюзен изучает славянскую и восточно-европейские литературы. Она американка. Эдвард много лет жил в Нью-Йорке" - пояснил он ей. Я подумал было, откуда он знает все это, но вспомнил, что моя краткая биография была пересказана в статье.
Я может быть и одичал за несколько месяцев жизни без человеческого общества, но вовсе не желал прослыть дикарем. Мы выпили шампанского за Изабель. И еще шампанского за наш с Марко дебют в литературе. Я опустился рядом с Сюзэн, скрестил ноги и мы заговорили о славянской литературе по-английски. Я выяснил, что "Лошадь" (я имею ужасную привычку тотчас придумывать людям клички), никогда не была в Нью-Йорке. В момент, когда я это выяснил, в комнату вбежала рыжеволосая дочь Бранчичей и я забыл о взрослых.
Очевидно кто-то из Бранчичей учился верховой езде. Рыжеволосый демон влетел с плеткой в руке и набросился на гостей. Пока она хлестала мою соседку Лошадь, я заметил что девчонкин прикус зубами губы - неполный. Отсутствовал один передний зуб. Девчонка обрабатывала бока Сюзен дольше, чем другие бока. В конце концов, поймав несколько брошенных ею из-под ресниц взглядов я понял, что она избивает американку для меня. От девчонки на меня изливались ощутимо горячие волны биотоков. Не считая себя неотразимым мужчиной, я объяснил ее внимание завоевательским, агрессивным темпераментом девчонки. Всех других она очевидно уже завоевала, я был новым объектом завоевания.
У них была легкая атмосфера в их компании. Чем-то они напомнили мне нью-йоркских моих друзей. Все открыто и спокойно и без чопорности веселились. Когда я предложил выкурить джойнт и извлек его - они обрадовались. Покурив травы, я однако заметил, что за тонкой пленкой веселья у нас просматривались настороженность в глазах и свои у каждого цели.
Будущая рыжая блядь, наевшись стейка, разделанного ей странно молчаливой мамой Изабель (по телефону у меня сложилось о ней другое представление. И это ради ее смеха я приехал в Монтрой), стэйк оказался ее любимой едой, возбудилась еще более. После буйного веселья, воинственного танца по всей квартире, она остановилась предо мной, швырнула плетку на пол, и глядя на меня наглыми, полуулыбчивыми, но очень серьезными глазами женщины, твердо держащей в руках мою судьбу, приказала: "Подыми!" Откуда она знает, откуда так чувствует? - подумал я, ведь никто не учил ее. Некоторое время, я колеблясь смотрел на рыжую. Красивое личико сморщилось во властную гримаску, глаза были совершенно безжалостные. Присутствующие молчали. По лицу мамы Изабель блуждала, ослабевая, стеснительная улыбка. Я был слегка "хай" от шампанского и травы, но я понял, что нужно поднять и поднял плетку, подчиняясь восмилетней госпоже. Дитя, из женщины опять став дитем, довольно захохотало. "Сурово она тебя", - сказал Марко, переходя на "ты". "Видишь ли, Марко, - начал я тоном ученого, - мы с ней, несмотря на возрастную дистанцию, принадлежим к одной из вечных классических человеческих пар. Я и она в сочетании способны причинить друг другу максимум страданий, и что почти то же самое - счастья. Мы - "Поэт и Гетера". Твоя дочь этого не знает, но чувствует.
Биология..."
Мы принялись развивать эту тему, к нам присоединилась Сюзен. Перешли на другую тему. Мы смеялись, затихали, марихуана вдруг открывала в собеседнике бездну, но тотчас эту бездну вышучивала и закрывала плоской поверхностью. Устав, Эммануэль тихо улеглась возле меня, задрав ноги на пуф. Из-под длинной юбочки до меня доносился запах непроветренной ее пипки. Порывами. Прибудет, и исчезнет, и опять прибудет... Я некоторое время раздумывал приятен мне запах, смешанный с запахом детской мочи, или нет. Я нашел, что приятен... Долго нюхать ее мне не привелось. Отдохнув, она вскочила, схватила большое перо, в него была вмонтирована ручка (Лошадь Сюзен подарила эту гадость Марко-писателю), и стала щекотать мне шею. Я вскочил, погнался за ней и принялся обстреливать ее мандариновыми корками, их множество уже было разбросано вокруг, никакого порядка в обеде не соблюдалось, десерт был подан в одно время со стейками. Швырял я в нее корки серьезно, желая попасть. Она
удивительно честно и красиво пугалась, визжала и пряталась от моих безжалостных мандариновых корок.
В два часа ночи, с большим скандалом, ее увел спать Марко. Чувствительная, как животное, от моего внимания, она сделалась истерически взвинченной и большого труда стойло ее успокоить.
Так как идеал был насильственно уведен, следовало обратиться к реальным женщинам. Эпизодические гости исчезли. Супруги улыбаясь бродили по квартире, и на лицах их я не обнаружил никакого желания чтобы гости ушли наконец. Я подумал, а не трахнуть ли мне исследовательницу славянских литератур. Марко, мы вместе что-то делали на кухне, уже успел сообщить мне что она лесбиянка. Я отнесся к сообщению скептически. "В наше время, Марко, - сказал я, - все желают быть интересными и необыкновенными. Я убежден, что многие называют себя лесбиянками, или гомосексуалистами исключительно из мелкого тщеславия. Мне кажется, что американке такого роста, в ковбойских сапогах, безвкусной юбке, в очках, нелегко найти мужчину в Париже". "Она не любит мужчин, заметил Марко. - Мы пытались, между нами говоря, с Изабель затащить Сюзен в постель. Сопротивляется... Зажмется и не дает". Югослав снял темные очки и посмотрел на меня без очков. Порозовевшая физиономия его и чуб, свисающий на глаза были мне необыкновенно симпатичны. Я почувствовал к нему братскую любовь и нежность. Еще я почувствовал гордость за мое поколение, такое доброжелательное и нетяжелое. Но я не прекратил его анализировать. "Они пытались затащить..." Этим провокационным замечанием он пытается дать мне знать, что они не против того, чтобы затащить кого-либо в постель. Я вспомнил смех Изабель по телефону... Я решил остаться с ними. Но как это часто бывает, случайность расстроила наши планы в последний момент.
Не рассчитав марихуанной силы (Это была безсемянная, я привез лучшую!), Сюзен способна была разговаривать, но неспособна передвигаться. Но по железной американской причине, в которую мы все поверили почему-то, ей нужно было возвратиться chez elle в квартиру на рю Монтмартр, у Ле Халля. Умолив нас вызвать такси, поверженная башня стала ползком двигаться к лестнице. Я сжалился над башней и взялся отвезти ее. Выгрузив великаншу на рю Монтмартр, я мог вернуться к себе на Архивы пешком через Ле Халль. Мыслей о захвате ее тела у меня кажется не было.
Несмотря на предрождественский мороз она не очнулась ни в такси, ни на рю Монтмартр. Я изрядно помучился, подымая ее на второй, всего лишь, этаж без лифта. Отыскав у нее в сумке ключи, она в этот момент сидела, вытянув гулливеровские ноги поперек маленькой французской лестничной площадки и пыхтела; я втащил ее в квартиру. За нее платил университет богатого нефтяного штата, квартира была большая. Протащив через салон, я возложил великаншу на кровать в
20
спальню. С подушки свалился розовый слон, почивавший на ней ранее, а с великанши свалились очки. Пытаясь понять, что она пытается мне сказать, я пригляделся к ней и нашел ее вовсе недурной девушкой. Без очков у нее оказались большие глаза; рот, может быть потому что она перестала им управлять, выглядел крупным и сочным; из створок пальто, прорвавшись через блузку, выскользнула большая, белая с розоватым соском грудь. "Мазэр! Ох, мазэр!" - простонала она и протянула руку в моем направлении.
Я вспомнил безумную строчку Лимонова "Я Великая мать любви", и она показалась мне менее безумной. Я сел на кровать и склонился над телом. "Я здесь, май дир... Я с тобой моя герл!" Одну руку я положил на белую грудь, другой, удалив волосы со щеки, я провел по ее губам. Все еще принимая меня за мать, оставшуюся в нефтяном штате, она поймала мои пальцы губами и стиснула их. Боясь что она меня укусит, если откроет глаза, я был готов выдернуть их в любой момент, но обхватив два пальца губами поудобнее, она стала сосать их как дети сосут соску или материнскую грудь. Может быть в марихуанном сне ей привиделось, что мать дала ей грудь?
Сюзен поняла, что я не мама только после получаса езды на ней. Очнувшись, и поняв, что с ней происходит, что мужчина лежит меж ее неприлично раскинутых ног и энергично пытается разбудить к жизни ее уснувший (от лесбийских утех или воздержания) орган чувствования своим членом, она попыталась сбросить меня. "What are you doing, Marco!?"* - закричала она. "What are you doing?"
* - Что ты делаешь, Марко?
"Молчи, - сказал я. - Я хорошо тебе "дуинг". Помнишь вашу американскую поговорку: "Если не можешь избежать насилия, расслабься и получи удовольствие". На то, что я не Марко, я не стал ей указывать, поймет сама. Да и какая в сущности разница?
Рациональная, почти профессор, она преодолела страх или отвращение к мужчине и втянулась в то, чем мы занимались. Может быть и лесбиянка, но она оказалась на высоте, никакой скидки ей давать не пришлось. В некоторой ее неуклюжести был определенный шарм. У больших женщин хороши ноги и зады. И вот я с большим удовольствием лежал меж высоких ног великанши. Эрудит, я вспомнил соответствующие строчки Бодлера. Я решил доказать ей, что никакое лесбийское удовольствие не может сравниться с сексом с мужчиной. Я не считаю себя сверхсамцом, и у меня случаются срывы, есть моменты в моей жизни, которые мне стыдно вспоминать, но в ту ночь я был в хорошей форме. В лучшей, кстати сказать, чем с Сержантом.
К утру я замучил ее, заездил, у нее заметно обострились скулы. В порыве благодарности и откровения она призналась мне, что ее де
душка был поляком, и что она не спала с мужчиной семь лет! Уже одевшись, я из хулиганства поставив ее в дог-позицию выебал ее толстой красной свечой, оказавшейся на неиспользуемом ею пыльном камине, и она получила к моему недоумению, быстрый, и могучий оргазм, взвыв как прижженная сигаретой обезьяна. Размякшую и мокрую, как после бани я оставил ее отсыпаться, а сам, суперменом пошел меж заборов отстраивавшегося Ле Халля, размышляя о том, что секс есть не только биологическая операция, но и единственный доступ к нормальной жизни. Что сексуальные отношения дают право на прикосновения, на переплетение телами. В то время как в безлюбовные периоды человек бродит на дистанции, как холодное небесное тело...
Вечером позвонила Изабель. "Эдвард? - И она замолчала. Во время этой паузы я уже понял, чего она хочет. - Я рядом с тобой, у Бобу-ра. Покупала рождественские подарки. Я могу к тебе зайти? Ты не занят?"
"Разумеется, - сказал я. - Я буду рад. Только у меня ничего нет выпить. Есть марихуана". "Я куплю вина", - сказала она.
Я открыл ей, и мы обнялись. У нее был, как я уже отметил, крупноватый нос. Поцелуй ее заставлял догадываться, что она занимается этими делами серьезно, глубоко и профессионально. И что другие ее actions* в этой жизни второстепенны. Она захлопнула дверь ногою и мы, пятясь, свалились на матрац.
* действия.
Далее я хотел бы накатать на полсотни страниц лекцию о сравнительных качестве женских задов и ляжек, но грубый писатель-профессионал во мне затаптывает нежного любовника, потому ограничусь указанием на то, что у латиноамериканки было обыкновенное, чуть рахитичное тело женщины из слаборазвитой страны. Зад грушей, худые ноги, уставшие, опустившиеся крупные груди с несвежими сосками (их усосала рыжая!). Но как неподвижное бревно спрятавшейся в ил электрической рыбы аккумулирует в себя энергию электрическую, Изабель аккумулировала дичайшее количество энергии сексуальной. На Изабель следовало не смотреть, но трогать ее. Любовь она делала грустно, сумрачно, депрессивно, как может быть ее католические прабабушки оплакивали Христа или погибших в очередной резне маленьких своих мужчин) с красными дырами в белых рубахах, босиком лежащих в зале маленькой церкви. В моменты оргазмов Изабель плакала.
Он позвонил ночью. Марко, ее муж. Закутавшись в хозяйкино ватное одеяло, мы поедали оставшийся еще с нашествия Сержанта паштет Он сказал: "Добрый вечер, Эдвард. Как вы там, все хорошо?"
"Да, - сказал я. - Все прекрасно". Мне было не совсем понятно, что он имеет в виду. Мой секс с его женой? Подобные вещи меня не удивляли уже много лет, однако то, что мужья не только не возражают, чтобы их жены делали любовь с другими мужчинами, но и хотят беседовать с этими мужчинами, меня удивило. "Ты хочешь говорить с Изабель, Марко?" - предложил я. "Да, если можно", - сказал он ласково.
Она улыбнулась и высвободила из-под одеяла голую руку: "Да, маленький..." - Жестом она указала мне на наушник, дескать возьми, послушай. Я взял, хотя мне почему-то было стыдно. Остатки самурайского воспитания в офицерской семье? Я делал любовь с большим количеством чужих жен до этого.
"Тебе там хорошо, маленькая? - спросил он. - "Эдвард с тобой хорошо обходится?" "Очень". - Она грустно улыбнулась мне.
"Я счастлив, - сказал он, действительно счастливым голосом. - Может быть вы хотите приехать? Я купил шампанского".
"Хочешь, поедем к нам? - сказала она, оторвавшись от трубки. - У нас осталась масса еды. У Марко в гостях девочка из "Либэ"..."
Я вдруг понял, что мы не полностью морально разложились, но сохранили почти буржуазное, чистое приличие в словесном общении. Она не сказала мне "Эй, Эдди, поехали к нам, устроим оргию, ты выебешь девочку из "Либэ", ее только что ебал Марко, и будем ебаться все вместе", - но сформулировала все красиво.
"ОК, поедем!" - согласился я, подумав, что когда же я научусь жить размеренно и нормально. После трех месяцев монашества и мальдороровского презрения к миру, вот я опять по горло в грехах и похоти мира. Я улыбнулся своей библейской формулировке - "грехам и похоти".
"Эммануэль легла?" - осведомилась жена у мужа. Телефонная трубка проурчала утвердительно. "Эдвард, Марко хочет тебя о чем-то попросить!"
"Да, Марко!" - Умелый фальшивомонетчик, я тотчас перенял тональность их бесед. Сумрачную мокрую ласковость.
"Захвати пожалуйста немного твоей травы, если еще осталась? - попросил он. - Очень хорошая была трава". "Непременно, дорогой". "Я вас обоих целую, - сказал он. - До встречи..."
Девочка из "Либэ" оказалась похожей на актрису Кароль Букэт, и так как я люблю эту актрису, тотчас завоевала мое расположение. Не
знаю, чем они занимались с Марко до нашего прихода, но будучи младше всех нас, девочка рано устала и захотела уйти. Марко напугал ее невозможностью вызвать такси, сказал, что ни он ни я не в силах ее проводить, потому что перекурили травы, придумал дюжину ужасов, и она осталась. Постелив ей на диване в салоне, оставив меня в раскладном кресле. Марко выключил свет и вышел в спальню к супруге. Сделалось тихо. Я был уверен, что это временная тишина, слишком уж бодрым и веселым выглядел Марко, уходя.
Я разделся, и не ложась в кресло, лег к "Кароль". Она была в тишорт и юбке. Сунув руку под тишорт, я погладил груди. Большие и прохладные. "Ох, но...! - вздохнула она неэнергично.- Я устала!" Вне сомнения, она не лгала, оставалось узнать настолько ли она устала, что откажется от любви. Я занялся сдвиганием юбки, а она приподнялась в постели вздыхая и зевая, и в этот момент появился голый и очень белый в темноте Марко с полустоящим членом.
"Вам удобно, ребята? - прошептал он. Подойдя к "Кароль" с другой стороны, Марко поправил подушку под ее локтем. И взялся за юбку с другой стороны. "Я устала, boys..." - сказала она тихо.
"Да-да... - Марко оставил юбку и приподнял тишорт. - О, какое великолепие!" - воскликнул он и потрогал обе груди. Наклонился над ними и захватил сосок в рот.
"Марко!" - грустный голос Изабель прибыл из спальни. ".Пойди, Эдвард! сказал Марко, просовывая руку под юбку "Кароль". - Изабэль ждет тебя..." "Чего она хочет? - глупо спросил я.
"О, она тебе скажет, чего она хочет..." - Я увидел как вырастает на моих глазах (как дерево из семечка в научно-популярных телефильмах) член Марко, отклонившись в сторону Кароль, как подсолнечник к солнцу.
В спальне Изабель лежала на спине, отбросив простыни, прикрыв глаза рукой. В их дешевом HLM* для бедных было так тепло, что время от времени они открывали окна. Груди, выкормившие рыжую девочку, свалились в стороны. Отверстие удовольствий было прикрыто клоком черных волос. Я лег на нее. Из салона доносились шепоты Марко и "Кароль", потом шепоты перешли в равномерный скрип дивана.
* HLM - специальные дома для малоимущих.
Марко явился в спальню вместе с первым серым светом утра в щели затворенного окна. Я дремал, прижавшись к мягкому заду Изабель. "Какие вы красивые, ребята! - воскликнул Марко. - Вы выглядите потрясающе!" - Изабель пошевелилась. "И ты красивый, Марко..." - сказал я, открыв один глаз. "Я не люблю цвет моей кожи,
серьезно заметил он, "альбиносная какая-то... Маленькая, - он наклонился к Изабель, - тебе было хорошо?" "Да, очень хорошо... - прошептала она. - А тебе?" "Не очень. Девочка оказалась слабенькой. Уснула с моим членом в ней... - Марко положил руку жене на живот, погладил его, съехал ниже, и взъерошил, раздвинув, шерсть на отверстии. - О красная! - с уважением произнес он. Во всех его восклицаниях и разглядываниях была определенная невинная искренность. - Эдвард, маленькая, покажите мне, как вы это делаете?!" "Уймись, - сказала она тихо. - Ложись спать..." "Ну пожалуйста, маленькая..."
Она потерлась коленом о простынь и зад ее под моим животом вздрогнул. Следуя сигналу, вздрогнул и мой член. "Эдвард!, - воскликнул он, заметив, ты хочешь ее... Вы друг друга хотите!" Со вздохом, надвинув на лицо подушку, лаитноамериканочка съехала на спину. Раздвинула ноги. Я, приняв ее движение за приглашение, закинул на нее ногу.
"Нет, не так... - прошептал он. - Мне не будет видно. Маленькая, прими другую позу, пожалуйста, стань как собачка..." "Марко!"
Но он уже переворачивал ее, ставил на колени. Она сгребла одеяло и сунула в него голову, Отставила зад. "Можно? - сказал он и коснулся моего члена. - Я хочу сам ввести тебя в нее..." Ведомый рукою мужа, член мой, раздвинув латиноамериканские сизо-черные волосы, вошел в отверстие, которое согласно строгим стандартам прошлых времен должно принадлежать исключительно ему. Добрый, он делился со мной.
Она плакала, дрожа приближалась к оргазму (Марко только что прервал меня, чтобы, кончив в жену, до этого он мастурбировал глядя на нас у края постели, уступить мне место), когда за моей спиной, от двери, капризный голосок прохныкал: "Что вы тут делаете без меня?!"
"Возвращайся немедленно в свою спальню!" - закричал отец. Сняв руку с живота жены, сквозь который прощупывал мой член, вскочил с колен.
"Я хочу быть с вами!" - истерично заверещала Эммануэль. "Дура! Тебе рано! Есть вещи, которые могут делать только взрослые..."
"А-ааааааа!" - Зарычала, подняв высоко зад, мама Изабэль, и разрыдалась, резко опустив зад к матрацу.
Все стихло. Хлопнула входная дверь. Это не выдержав наших страстей, сбежала от нас "Кароль".
Новый год я праздновал в окружении семьи. У меня в студии, по причине наличия камина. За праздничным столом. Рыжеволосая дочка принесла мне подарки. В камине пылал огонь. Марко, в черном свитере, склонив голову так, что чуб спал ему на глаза, сидя на стуле, неумело наигрывал на гитаре. От электрической плиты, где Изабель готовила пирог, доносились запахи корицы и киннамона...
К лету чудно сложившаяся семья, увы, развалилась. Причинами послужили зависть, высокомерие, эгоизм, и мой собственный и других членов семьи, включая нашего ребенка. То есть, как видите вовсе не секс, сплотивший нас. Однако некоторое время жизнь наша была великолепна.
ПАДЕНИЕ МИШЕЛЯ БЕРТЬЕ
В войну он был начальником отдела разведки при Де Голле, в начале пятидесятых вышел в отставку, и так как всегда имел наклонности к литературе, то решил развить именно эту сторону своей натуры. И вот уже около сорока лет "шэр колонэль" существует в качестве писателя, критика и журналиста.
Я шел к нему в буржуазный дом в седьмом аррондисманте, дабы лично преподнести ему новую книгу. Раз в год он приглашал меня и уделял мне час-полтора из запасов своего, уменьшающегося куда быстрее чем мое, времени. И граммов сто из запасов своего лучшего виски. В самые первые годы моей жизни в Париже мы встречались чаще. Очевидно я был ему более интересен, или же он еще не ценил свое время на вес золота, ныне же я шел на традиционную ежегодную, или точнее сказать, ежекнижную встречу.
Я вынул листок записной книжки (я имею привычку брать с собой лишь нужный мне лист, не таская всей книжки) и следуя ему, набрал код. На щитке загорелась зеленая точка, и я с трудом отведя массивную дверь всем своим весом, вошел внутрь. Собственно, подумал я, он мог бы со мною и не встречаться. Даже я видел уже в мире достаточно персонажей, и повторение многих из них начинает меня раздражать. Но кажется я ему всегда нравился. Вначале заинтересовал его моей первой книгой, затем второй, и так как он очевидно находил во мне все еще неизвестные ему черты...
В холле его дома было тепло и чисто и хорошо пахло парфюмом, может быть это были специальные духи для холла, как существует, например, туалетная вода для автомобилей и туалетов классных отелей? Или же это запах жидкости для чистки ковровой дорожки, ею устлана лестница? Я вошел в лифт и осмотрел себя в зеркале. Пригладил волосы рукой. Прикрыл дверь и нажал на кнопку шестого этажа. Его книги (я прочел одну, и перелистал еще одну) оставили меня равнодушными. Я понял что он, несмотря на войну, никогда по-настоящему не разозлился. Он был ОК, писатель, но таких писателей в наше время много. Он принадлежал к племени здравомыслящих добрых дядь, их сочинения повествуют о торжестве вялого добра над таким же вялым и неэнергичным злом. Мне было непонятно, как он смог сохраниться таким хорошим в грязи войны. Я, даже в грязи мирного времени, пересекши три страны, сделался твердо и уверенно нехорошим, война бы, я думаю, сделала бы меня монстром. Его сочинения в точности соответствовали его внешнему облику дядюшки-профессора. Седовласый, пухленький, розовый лик с несколькими подбородками, одетый в хорошие шерстяные костюмы, всегда с отлично подобранным галсту
27
ком, склонный к добропорядочному консерватизму в одежде, Мишель Бертье предстал мне из автобиографической книги о своем детстве добропорядочным семилетним мальчиком. Другом еврейских польских мальчиков того времени. В коротких штанишках, однако уже тогда не расист, он защищал слабых, возвышал свой детский голосок, протестуя против насмешек и издевательств над плохо говорящим по-французски сыном польского беженца.
На лестничной площадке шестого я привычно свернул налево. Подняв руку к звонку, я подумал, а почему я общаюсь с ним ежегодно, в чем причина? Я надеюсь, что он опять напишет хвалебную статью о моей книге? Перевалив за 65 лет Мишель Бертье, как это принято во Франции, автоматически сделался известным писателем. Французский писатель получает блага и известность за выслугу лет, подобно моему папе в Советской Армии (там проблема решена бесстыдно: чем больше лет прослужил офицер, тем большее жалованье он получает)... Статья известного Мишеля Бертье о моей книге мне не помешает. Однако я уже перешел из разряда дебютантов в профессионалы и мне не приходится ждать каждую статью с замиранием сердца, я уверен в себе и желающие написать о моей книге всегда находятся. Зачем же я иду к нему? А, вот, я понял... У меня вспышка интереса к нему. Лишь год назад я узнал, что Мишель Бертье был офицером разведки. Это обстоятельство его биографии возвысило его в моих глазах необыкновенно За пухлым улыбчивым мсье-писателем я видел теперь всегда спектр молодого человека в униформе, и ради этого молодого офицера я простил Бертье его упитанные миддл-классовые книги.
Я позвонил. Возник, и стал, усиливаясь, приближаться шум шагов. Не мужских, но женских. Жена Бертье, норвежка, сухая, высокая женщина, шла открывать дверь. Многочисленные замки защелкали, отворяясь. "Бонжур, мадам!"
"Бонжур, мсье Лимонов, коман сова, проходите! Мишеля еще нет, но он скоро будет."
Завешенная картинами и картинками прихожая. Особый запах музея, приятный, запах давно высохших красок, старых рам и благородного скрипучего, но ухоженного паркета. Я позавидовал запаху. Я тоже чистое животное, но когда пещера небольшая, и в ней обитают двое, и вторая половина (красивая и своенравная) много курит, то запах есть. И запах еды присутствует, и сырости, и... Я имею то, что я имею... Если книгам его и жене норвежке я не завидовал, то запах: квартиры Бертье нравился мне больше, чем запах моей.
Церемония снимания бушлата, затем передвижения по коридору (несколько белых дверей прикрыты) в гостиную. В гостиной еще
картины, но уже основные богатства: несколько хороших сюрреалистов, пара латиноамериканских известных художников (их я ценю меньше) и даже одна большая работа человека, которого я знал в свое время в Москве, не бесталанная, но все же находящаяся скорее в пределах этнографии, чем искусства. Ни один стул не сдвинут со времени моего прошлого визита. Сейчас она мне покажет, куда мне сесть и предложит выпить. Покажет на диван, на ближнюю секцию его, а выпить я возьму "Шивас-Ригал". Точно, именно на ближнюю секцию дивана указала ее подсохшая рука в благородных кольцах. Садитесь.
Из хулиганства я сел не на диван, но в "его" кресло. Она с удивлением взглянула на меня, но прошла к бару. Отворила створку. "Шивас-Ригал"?
Интересно, каким методом она пользуется для запоминания... Записывает? Я уверен, что семья Бертье общается еще с, по меньшей мере, несколькими сотнями индивидуумов. Дух противоречия шепнул над ухом: попробуй взять водку! "Водка стрэйт, если можно..."
Она чуть вздрогнула спиной, но налила мне водки. Я терпеть не могу водку, и отхлебнув полглотка я мысленно выругал свой собственный дух противоречия, неуместно разыгравшийся сегодня.
"Как вы переживаете холода? - спросила она, усаживаясь в другое кресло и закуривая. - Насколько я помню, вы живете в мансарде в третьем? Надеюсь у вас не очень холодно?"
Вот такими трюками, - подумал я, - Бонапарт завоевывал сердца солдат. Шивас-Ригал, место жительства. "Я удивляюсь вашей замечательной памяти, мадам. Я бываю у вас раз в год".
"О, ничего удивительного, - заулыбалась она. - Я запомнила мансарду под крышей, потому что Мишель, однажды, проводив вас, сказал: Вот приехал молодой человек в Париж, живет в мансарде под крышей. А мне, Ингрид, никогда не привелось приехать в Париж, потому что я в нем родился. Должно быть великолепно приехать в Париж молодым, поселиться под крышей... - У Мишеля было очень грустное лицо".
"У меня холодно, - сказал я. - Четыре окна на улицу, плюс два выходят во внутренний вертикальный двор. Постоянная циркуляция воздуха. Как не топи, все выветривается. Однако я не жалуюсь. Для меня важнее свет, а света на моем чердаке сколько угодно". "У вас опять что-нибудь выходит?"
"Да. - Пошуршав, я извлек из конверта книгу. - Вот, я подписал вам и мсье". "Мишель будет очень рад". "Выходит в январе", - пробормотал я. Из глубины квартиры вдруг замяукала сирена.
29
"Опять! - Она встала. - Что-то не в порядке с alarme*. Уже который раз сегодня. Извините". - Она вышла, прикрыв очень чистую и белую дверь. Я давно уже знал что чистые и белые двери переживают владельцев так же, как и грязные, а сменив сотни крыш над головой, убедился в том, что "стройте свой дом у подножья Везувия", - самая разумная заповедь, однако у них можно было сидеть в пиджаке и рубашке, без четырех свитеров, и я бы выбрал их квартиру, если бы мне предложили выбрать. Разумеется за ту же цену. Романтизм мансарды был мне ни к чему, в моей жизни романтизма было уже много, сплошной романтизм, я бы пожил для разнообразия в теплой квартире. * Сигнализационная система.
Мяуканье прекратилось.
"Без аларма, увы, не обойтись, - сказала она входя и усаживаясь в кресло. - В доме коллекция картин. К нам уже пытались забраться несколько лет тому назад. Но с алармом приходится все время помнить о нем, - она вздохнула. - У нас очень сложной системы аларм, с разными программами..."
"Ко мне влезли в октябре, - сказал я. - С крыши, разбили стекло в окне. Среди бела дня. Правда ничего ценного не нашли, взяли только золотые запонки. Однако противно. Чувствуешь себя жертвой". Я не поведал ей пикантных деталей ограбления. Например то, что чемодан, содержащий коллекцию наручников, цепей и искусственных членов из розовой резины был раскрыт вором или ворами и все эти прелести валялись в центре комнаты. Вор или воры не прихватили ни единого "Эс энд Эм" предмета. Очевидно, у них были нормальные сексвкусы.
"Кошмар! - воскликнула мадам Бертье. - Полиция не обеспечивает секъюрити граждан."
"Секъюрити это миф, - сказал я. - Обеспечить безопасность квартир никакая полиция не в силах. Тотальная секъюрити вообще невозможна..."
"Ну разумеется, - воскликнула норвежская женщина и уселась поудобнее. Лицо ее сделалось оживленным. Очевидно вопрос секъюрити ее живо интересовал. - Но мы не говорим о тотальной секъюрити, речь идет хотя бы о том, чтобы убрать преступников с улиц и от дверей наших квартир".
"Лучше ничего не иметь, дабы ничего не терять, - изрек я мудро. И тотчас сообразил, что говорить подобные вещи в наполненной ценностями квартире глупо. - Что касается личной безопасности, то даже президентов убивают. Простому же человеку уберечься от настоящего врага невозможно. Всякий может убрать всякого. Представьте себе, вы
30
возвращаетесь вечером и у ворот вашего дома сталкиваетесь с человеком... Он преспокойно вынимает револьвер и без эмоций и лишних телодвижений стреляет в вас. Садится в машину и уезжает. Первый полицейский, исключая счастливый случай, появится не раньше, чем через десять минут. За это время автомобиль пересечет треть Парижа..."
"Ну, это вы насмотрелись "поляр"*, мсье Лимонов, - сказала она, слабо улыбнувшись, как бы веря и не время мне. - Не преувеличивайте". * Т.е. полицейских фильмов.
"Я не хожу в синема и по ТиВи смотрю только новости, мадам. Я лишь хочу сказать, что от решительного врага в современном супергороде уберечься невозможно. Наше счастье еще, что современная цивилизация разжижала волю всех, преступников тоже, и как следствие этого - враг, обыкновенно крикливый хрипун, коего хватает лишь на скандал, ругательства, или вдруг, в крайнем случае, на короткую вспышку драки. Дальше дело обыкновенно не идет. Но не дай бог ни вам ни мне приобрести ВРАГА. В Соединенных Штатах у меня были знакомые, похвалявшиеся, что способны убрать мешающего мне типа за пять тысяч долларов.
"Сказки, распространяемые преступным миром для устрашения граждан..."
"Вовсе не сказки, - обиделся я. - Моего друга Юру Брохина убили выстрелом в затылок в его апартменте в Нью-Йорке в 1982 году. - И я позволил себе уколоть ее. - Вы, люди миддл-класса, изолированы от криминального мира, тесно соседствующего, кстати сказать, с миром простых людей, вашими деньгами и предрассудками. Живете вы в гетто для обеспеченных граждан, общаетесь исключительно с себе подобными. Потому мир кажется вам чистым и светлым. Подобный дорогим магазинам или залам музеев. Но пройдитесь, скажем, по Пигалю и вы можете заметить край какой-то другой жизни, сотни и тысячи людей работающих в бизнесе продажи секса. Вы увидите, разумеется, лишь легальную его часть. Но даже она впечатляет. В кафе сидят азиаты, югославы и арабы в тесных пиджачках и с тяжелыми глазами. Часами ничего не делают и беседуют... Вы когда-нибудь задумывались, о чем? Что они фабрикуют?**"
** Т.е. замышляют.
"Признаюсь, я была на Пигале всего два раза в жизни и оба в voiture***. Я успела увидеть множество бедно одетых мужчин. Все они как бы чего-то ждали и вглядывались в перспективу бульвара." *** В автомобиле.
31
"Около года, мадам, у меня была любовная связь с женой бандита. Да-да, настоящего бандита. За время этого странного романа я успел узнать насколько криминализирован Париж... Вы даже себе не представляете..."
В коридоре зазвенел телефон. Она извинилась и вышла. Произнесла там несколько невнятных фраз и возвратилась в комнату.
"Это Мишель. Он извиняется. Он все еще в ателье. Он ждал, когда схлынет трафик. - Она уселась в кресло.
Я знал, что рабочее ателье Мишеля Бертье находится в десяти минутах ходьбы от квартиры. Он сам сообщил мне когда-то, что с удовольствием совершает aller-retour в ателье и обратно пешком. Так что какой трафик, почему нужно брать автомобиль? Чтоб полчаса добираться в нем до квартиры?
Она очевидно поняла по моему лицу, что я нуждаюсь в объяснении. К тому же я ждал обыкновенно по-английски точного ее мужа уже 25 минут. "С тех пор как Мишеля ограбили он предпочитает пользоваться автомобилем." "Ограбили?"
Судя по ее глазам, она жалела, что проговорилась. Возможно он не велел ей никому говорить. "Да. Черный парень встретил его у выхода из метро, последовал за ним, вынул нож и потребовал бумажник... Мишель, вы же знаете, он бывший военный, экс-офицер разведки Де Голля, и вдруг какой-то сопляк угрожает ему ножом, Мишель рассердился и отказался отдать бумажник... Черный ударил его по лицу... Разбил ему очки, нос... при падении Мишель ударился головой и бедром. Потерял сознание..." "Да, - пробормотал я. - Да..."
"Физический ущерб - меньшее из зол, - сказала она грустно. - Он полежал в постели несколько дней и оправился. Морально же, он кажется до сих пор не отошел от этого fait divers*... Вы понимаете... как вам сказать, морально, с ним произошла трагедия. То есть собственная беззащитность его потрясла. И для бывшего офицера, прошедшего через войну это должно быть особенно обидно. Куда обиднее, скажем, чем для профессора литературы... Хотите еще водки?" * Так называется отдел происшествий во французских газетах.
Я взял Шивас-ригал. Она, может быть не сознавая, что делает, налила себе то же самое. Села. "И еще, если бы хотя бы он не был черным... Вы знаете, Мишель только что вместе с несколькими коллегами выступил в печати против апартеида, они начали компанию, и Мишель, как бы душа всей этой компании в прессе. Ясно, что нельзя
переносить преступность одного индивидуума на всю расу, но ему было бы легче, если бы грабитель оказался белым..."
"Много было денег в бумажнике?" - спросил я, сознавая, что вопрос глупый. Но иногда следует задать глупый вопрос дабы избавить умного человека от проблемы. Я захотел дать ей возможность прекратить исповедь.
"Восемьсот франков, кредитные карты... Но денег не жаль и о краже карт я тотчас заявила, так что грабитель не сумеет ими воспользоваться. Но меня заботит Мишель... вы знаете, в нем как бы что-то сломалось. Он стал очень молчаливым... иной раз я застаю его сидящим, глядя в одну точку, как бы отключившимся от реальности. Лучше бы это случилось со мной... На меня бы это не произвело такого впечатления. Я пережила бы подобную историю куда легче. Я ведь крепкая женщина севера..." - она грустно улыбнулась.
Вновь зазвонил телефон и мадам Бертье, вздохнув, вышла. Прикрыла за собой дверь. Я оглядел гостиную. Желтый приятный теплый свет. Несколько ковров. Вдалеке, в квадрате коридора видна окниженная сплошь стена библиотеки. Уютное гнездо, храм литературы и искусства. Лишь в окна, приглядевшись, можно увидеть темный, волнующийся, рычащий, свистящий и завывающий Париж, внешний мир... После войны полковник погрузился на сорок лет в спячку, в теплый, интеллигентский, сходный с детским сон. Он всерьез поверил, что мир светел, организован и безопасен... Но пришел большой черный парень со стройными ногами в джинсах, в кожаной куртке с прорванной подкладкой (почему эта деталь пришла мне в голову?) подкараулил пухлого седовласого буржуа, отличную мишень, у метро, и ударом в лицо разбудил Мишеля Бертье. Очнувшись на ночной улице, отирая кровь с лица, полковник, слабые ноги подгибались, встал, держась за ствол дерева. И побрел домой. Старость, конец жизни, унижение быть сбитым с ног, лишенным очков, беспомощным... Я ли это, в свое время посылавший парашютистов в тыл врага, на задания, заведовавший судьбами людей, я ли это бреду, сощурив глаза, с трудом узнавая улицы?.. - подумал Мишель Бертье...
Войдя, она развела руками. "Мишель извиняется. Очень и очень просит его извинить, но он вынужден отменить свидание. Трафик так и не схлынул... И я в свою очередь извиняюсь перед вами, но принимая во внимание его состояние..."
"Я понимаю, - сказал я. - В другой раз". - Я оставил книгу, одел бушлат, прошел мимо белых дверей прихожей в лифт и вышел в Париж. Впустив меня в себя, Париж привычно сомкнулся вокруг. У метро, покосившись на мой, только что остриженный машинкой череп мама-девушка подтянула маленькую "фиетт" ближе к себе. В вагоне место рядом со мной долго оставалось пустым, несмотря на то, что все другие были заняты. Позже его занял черный парень. Судя по реакции публики у меня пока были проблемы, противоположные проблемам Мишеля Бертье.
Статьи о моей книге он не написал. Однажды вечером я шел по рю Франсуа Мирон и увидел сгорбленного, беловолосого старика. Держа шляпу в руке, погруженный в свои мысли, старик, выйдя из дверей Пен-клуба, спустился по ступеням, пересек улицу и, пройдя к комиссариату полиции, стал открывать дверь запаркованного недалеко от полицейских авто и мото, автомобиля. Мишель Бертье меня не видел.
"ДЕШЕВКА НИКОГДА НЕ СТАНЕТ ПРАЧКОЙ..."
Толика Толмачева арестовали на третий день нашей ссылки на сахар. Прежде всего следует представить личность, объяснить кто такой Толмачев, и связать его с кубинским сахаром.
Толмачев считал меня "фраером", глядел на меня скептически, однако дружил со мной. Может у него была слабая надежда на то, что преодолев недостатки, "Сова", как он звал меня (производное от моей фамилии Савенко) станет хорошим вором? Что он думал останется навсегда "глубокой тайною", как поется в блатной песне. "И пусть останется глубокой тайною, что у меня была любовь с тобой..." На протяжении пары лет Толик был моей совестью. Именно после того, как его прочно посадили, я, по выражению моей матери, "взялся за ум" - устроился на завод "Серп и молот" в литейку и проработал там целых полтора года, невыносимо долгий срок для юноши в те времена. Уволился я с "Серп и Молота" как будто бы не из-за Толика, однако именно тогда он вышел из тюрьмы (ненадолго, впрочем) и встретив меня, шагающего на третью смену (авоська с едой болтается в руке) обронил сквозь зубы "Рогом упираться идешь?"...
Даже сейчас, через четверть века в моих ушах звучит эта фраза со всем ее классовым презрением. Я вижу сухую пустынную остановку трамвая против Стахановского клуба, несколько изморенных августовской жарой деревьев, пыль и песок меж трамвайных рельсов. Светлый пиджак Толмачева наброшен внакидку на плечи, белая рубашка расстегнута на груди... Вижу верную подружку его цыганку Настю, обхватившую его за талию под пиджаком... Кольца на пальцах ее смуглой маленькой руки... И навсегда повисло над субботней пустой окраиной толмачевское "Рогом упираться идешь..." И все, и никакого дополнительного нравоучения по поводу... Не сказал, что ж ты, Сова, опустился как, в работяги ушел, я-то думал, ты прикинулся, для мусоров, ну на месяц, а ты... Ничего такого, только одна фраза... Но потом, после того, как мы обменялись не по делу, а давно известными сведениями, для приличия, как аристократы: "По амнистии... скосили... Борьку Ветрова слыхал, замочили в криворожском лагере... Да... Ну бывай..." - и я пошел, вернее начал разворачиваться уходить... тогда он скептически-грустно так улыбнулся (сверкнул первый золотой зуб) вроде как бы говоря: Ну вот, худшие мои опасения по поводу тебя. Сова, оправдались... Жаль... И уже топая по асфальтовой дорожке, стараясь вертеть как можно независимее авоськой с завязанным в ней завтраком, я услышал, как он засвистел, без слов. Засвистел, зная, что я знаю слова.
"Дешевка никогда не станет прачкой, Вора ты не заставишь спину гнуть,
35
Долбить кайлом, возить породу тачкой -Мы это дело перекурим как-нибудь..."
Свистом он дал мне знать, что он сожалеет, грустит о том, что я не оправдал его надежд, что вора из меня не вышло, а вышел - работяга. Воры были аристократами нашего поселка, работяги были серой массой, каковую аристократы презирали.
В ту ночную смену все у меня валилось из рук, и помогая Ивану Глухову передвигать вручную, ломами, опоки на остановившемся конвейере, я чуть было не оставил меж опок ногу. Лишь случайно лом Ивана удержал на мгновение сдвинувшийся вдруг конвейер, и я успел выдернуть ногу, правда без ботинка...
Но это уже хвост истории о Толике, а начало ее еще в младших классах Восьмой средней школы. В школе он не был хулиганом, не отличался выдающимися физическими подвигами. Такой себе был серьезный мальчик, компактный, с особым взглядом, бешено-открытым каким-то.
Маленькие мужчины конфликтуют постоянно и открыто, однако я не помню, чтоб у него были проблемы с кем-либо. Маленькие мужские животные очевидно понимали, что Толмачев намерен прожить жизнь не простив ни одной обиды, ни одного толчка. Семья Толмачевых попала в Харьков с Кубани. Отец был инвалид, я помню маленького, желтого, оплывшего как дешевая свеча старика, неподвижно сидящего в деревянном кресле у окна. Мать была уборщицей. Существовали еще старшая сестра и брат, уже отселившиеся от родителей. Обыкновенные бедные люди, живущие в хорошей квартире из двух комнат, потому что отец инвалид... советская власть инвалидов уважала. В шестом классе он пропал из школы. Мы на время забыли друг о друге. Он возник опять, и мы стали видеться все чаще уже в подростковом возрасте, когда оба стали выходить в свет, то есть на улицы и танцплощадки в поисках приключений. В поисках общества противоположного секса и приключений, позволяющих нам убедиться и утвердить нашу мужскую силу, репутацию, повинуясь обычным биологическим толчкам, заставляющим подростков искать общества девочек и других подростков. Он вырос, но так и остался меньше меня ростом, сделался суше, определеннее. Нос, повинуясь влиянию возможно нескольких вливаний крови кавказских горных племен (Кубань-то, откуда его семья родом, именно с ними и граничит) сделался горбатеньким, сухим хищным носом. Блондинистая прядь по лбу, светлый глаз ястребка из-за горбатого носа - сочетание было красивым. Я встречал его обычно у Стахановского клуба ближе к вечеру. С за
36
ходом солнца к клубу сходились поселковые ребята, и стайками, или по двое, прогуливались девочки. Толмачев несуетливо стоял, обычно сунув руки в карманы брюк, перебрасываясь фразами с собирающимися к клубу ребятами. Иногда он скупо сплевывал. Плеваться было модно и являлось признаком независимого поведения. Иногда, сидя на скамейке в сквере, подростки устраивали турниры: кто дальше плюнет. Особым шиком считалось умение плевать сквозь зубы. Толмачев плевался редко и благородно. (Да-да, возможно плеваться благородным образом и плеваться вульгарно). Осенью он стоял в плаще, и чтобы поместить руки в карманы брюк, Толику приходилось расстегивать плащ. Внешне невозможно было заметить в его костюме выборочности или заботы о том, что на нем надето, но странным образом он был хорошо и ловко одет в самые обыкновенные "широкого потребления" ("ширпотребные", как тогда говорили) советские тряпки. Вспоминая его, в темном костюме и часто при галстуке, аккуратного, скептически глядящего на меня: "Ну что, Сова?" - у меня не возникает сомнений, что он преспокойно мог бы из тех времен, придти и сесть между мной и Председателем Национальной Ассамблеи Шабан-Дельмасом перед телевизионной камерой в самый шикарный ночной клуб Парижа "Бан-Дюш" (расшифровывается как "Бани-Души", Толик) и улыбнуться. "А что это за мужик, Сова?" И выглядел бы он уместно, и нашел бы, что сообщить. Правда он не знает иностранных языков, но я бы ему перевел.
Я тогда ходил в желтой куртке. Я очень хотел выделиться. Он презрительно называл меня "стилягой", и был прав. За ним и его скептицизмом стояла мощная консервативная традиция (Так прическа английской королевы всегда отстает от моды на тридцать лет). Он исповедывал воровской консерватизм. Однако он мной не брезговал, легкомысленным. Может быть (он знал, что я пишу стихи, и не презирал меня за это) он испытывал определенную тягу к людям пера, воры ведь, или как они себя называли гордо "урки", тяготеют к пишущей братии, вспомним отношения Месрина с журналистами... А может быть он предвидел, что через тридцать лет я напишу о нем? Как бы там ни было, постояв, перешвырнув несколько раз папиросу "Казбек" из одного угла рта в другой, он вдруг говорил мне: "Ну, что, Сова, по садику прошвырнемся?" - и, не дожидаясь ответа, двигался по направлению к садику. Точнее, садиков у Стахановского было два, но для прогулок ребята использовали лишь один - большой, в меньшем помещалась летняя танцплощадка. И мы шли, чаще всего вдвоем, иногда к нам присоединялся кто-нибудь из ребят... Полагалось обойти асфальтовые тропинки по периметру, может быть ненадолго присесть на скамейку... Степенно покурить, стряхивая пепел ногтем.
Я назвал его много раз "вор", "урка", и лишь сейчас с удивлением понял, что тогда он, пятнадцатилетний, или шестнадцатилетний, не мог быть таким вот сложившимся, полным достоинства, безпороч-ным, гордым вором. На его счету в тот год было еще немного преступлений, горстка и по всей вероятности нестрашных, подростковых: украденный мотоцикл, подвернувшаяся касса... Однако, как характер, он уже возник и. сложился в деталях, от безукоризненно начищенных туфель до умения всегда быть центром, арбитром, уравновешенным взрослым со своим секретом в сердце, среди бахвалящихся и обсуждающих баснословные готовящиеся свои подвиги подростков. Тогда, в 1958-64 гг., на стыке двух эпох, блистательный образ урки еще влиял на молодежь, и разговоры о готовящихся "больших делах" были куда более частыми, чем разговоры о девочках или танцульках, или выборе серьезной профессии. Уже несколько мальчиков из моего класса планировали идти учиться в институты, да, но у Стахановского говорили о "больших делах", и гитары, если звучали в темноте подворотен и в скверах по вечерам, то песни были блатные:
"Ровные пачки советских червончиков с полок глядели на нас..."
Толмачев никогда не говорил о делах, и тем более о больших делах. Он презирал Костю Бондаренко, по кличке "Кот", майорского сына, моего подельника, с которым я "ходил на дела" за суетливую занятость деталями: за коллекцию отмычек, ломиков, за "духарение". ("Не ду-харись", - говорили, имея в виду не выпендривайся, не суетись.) Он даже сумел меня обидеть, сам наверняка этого не желая, когда, встретив нас однажды с Костей вечером, с рюкзаками на темной улочке, называл нас "котами"... "Ну что, коты, опять на дело идете?" - сказал он и скрылся в темноте. Вооруженные ломиками и отмычками, мы и впрямь, шли на дело.
Он всегда был готов к преступлению, то есть у него была воровская хватка. Однажды мы зашли с ним в столовую. Приблизившись к кассе, платить, кассирши мы не увидели. Ее голос раздавался из открытой двери и был виден кусок белого халата. Бросив лишь один взгляд вокруг, Толмачев бесшумно переметнулся на другую сторону прилавка. Секунды понадобились ему, чтобы сорвав с себя пиджак, вывалить на него содержимое кассового ящика. Перепрыгнув обратно, он бросил мне "Атас!" и, выскочив на улицу, мы смешались с толпой... Это не бог весть какое преступление, но реакция у него была удивительная. Воровской взгляд - это и есть главный талант вора. Мгновенная оценка обстановки, мгновенный выбор. Сейчас или позже... Акшэн! На поселке встречались ребята свирепые и дикие. Борька Ветров,
38
наш с Толмачевым одноклассник когда-то, сын возчика (отец его держал лошадь во дворе собственного дома) не сумел дожить даже до 21 года, таким он был резким, этот тип. В перерывах между сроками Ветров пьяный, "дурил", и однажды в том же сквере у Стахановского, где салтовские ребята прогуливались, выстрелил в своего же парня, за здорово живешь, просто так, выстрелил и уложил наповал. Во время второго суда, он, сложив руки над головой, ласточкой выпрыгнул с третьего этажа в незарешеченное стекло окна, остался жив и убежал. На роковой и последний срок в криворожский лагерь сел он однако не за убийство, но за ограбление окраинной сберкассы, в которой обнаружил всего лишь 130 рублей... Толик Резаный сбежал из колымского лагеря и, пересекши всю Сибирь, явился в Харьков, чтобы быть арестованным в квартире родителей своей подружки. Был великолепный Юрка Бембель, посаженный в пятнадцать лет на пятнадцатилетний срок за вооруженное ограбление, вышедший по половинке срока в 23 года, и расстрелянный в 24! Какие люди, а! Однако все они были скорее пылкими жертвами судорожной эпохи, истеричными Гамлетами... Вором же настоящим был Толмачев.
У него были свои принципы. Когда однажды моя мать, озабоченная до отчаянья моим поведением, тем, что улица уводит у нее сына, бросилась ко мне у Стахановского и стала кричать, звать, молить, плакать, чтоб я пошел с ней домой... Я, раздраженный, стесняясь уронить свое мужское достоинство на глазах всей стаи молодых волков, заорал: "Дура! Проститутка! Отъебись от меня!" И неожиданно получил резкий апперкот в живот от стоящего до сих пор рядом, не вмешиваясь, приятеля. "Это твоя мать. Сова, мудак..., - сказал он строго. - Она тебя родила. На мать не тянут. Мать у человека одна..." И все, он отошел. И сплюнул.
Осенью 1961-го у нас появилась общая проблема. "Мусора" начали очередную компанию по борьбе с молодежной преступностью. И мы с ним оказались рядом по алфавиту в мусорском списке... "С" и "Т". Толмачев заслуживал их внимание много больше, чем я, я не заслуживал находиться в его категории, но так как он не был истериком, но спокойный и секретный, делал свои дела или один, или с очень странным молодым человеком по кличке "Баня", то мусора занизили его в должности. Они стали лечить нас. Толмачева лечить было поздно. "Лечить" - было модное вдруг слово из "фени" - то есть блатного жаргона. "Что ты меня лечишь?", "Ты меня не лечи!" - такие фразы каждый день сотни раз вспарывали пыльный воздух над нашей пыльной Салтовкой...
Мусора решили прежде всего убрать нас с улицы. Нас стали устраивать на работу. Когда мы дали "вторую подписку" (то есть подмахнули наши подписи под нечленораздельным текстом "обязуюсь... в ..дневный срок устроиться на работу... в противном случае... сознаю... что подлежу административной высылке или...") и выходили из отделения милиции на Материалистическую, в красивую, украинскую осень, Толмачев сказал мне, взяв меня за рукав: "Слушай, Сова, есть идея! Пойдем грузчиками к еврею на продбазу, а? Ясно, что мусора с нас не слезут, а на продбазе хотя бы работка не пыльная, и возле жратвы, а? Пойдем?"
"Грузчиками? Ты думаешь нас возьмут?.. Саню бы Красного или Леву они бы тотчас взяли, а нас с тобой..." - я хотел сказать ему, Что мы с ним мелковаты для грузческой работы, но воздержался.
"Амбалы как Саня или Лева потом изойдут через два часа, Сова... сказал он снисходительно. - Они рыхлые и жирные. Для грузчиков у нас с тобой самая подходящая комплекция. Ты когда-нибудь что-нибудь грузил уже?"
"Соседям помогал вселяться, картошку грузил на Черном море в Туапсе, но чтобы ежедневно, профессионально, нет..."
"Если ты думаешь, что я больше двух месяцев собираюсь рогом упираться, то ты ошибаешься. Надо, чтоб мусора забыли о нас, так что прикинемся грузчиками. Один я не хочу идти, от скуки охуеешь, но если ты пойдешь..."
Мы остановились. Тенистая под каштанами уходила в перспективу низкая, как уютное помещение, улица Материалистическая. Осень была самым лучшим временем года в Харькове. Долгая, красивая, многообразно окрашенная, широколиственная... И в такую осень устраиваться на работу... Мы оба вздохнули. Однако было ясно, что другого выхода нет. На каждого из нас в отделении милиции была заведена пухлая папка. И мы уже перевалили из "трудных подростков" с криминальными тенденциями и с десятком "задержаний", "приводов" и арестов на каждого, во взрослую категорию "подозреваемых в ограблении" тех и этих магазинов и "закоренелых антисоциальных элементов"...
"Грузчиками так грузчиками, - сказал я. - Все же лучше чем сто первый километр и принудительная работа в колхозе..."
"Будем пиздить продукты, - сказал он мне в утешение. - Продбаза богатая..."
На следующий день мы встретились у Стахановского клуба и отправились, не выспавшиеся, зевая, в отдел кадров учреждения с таким длинным названием, что его хватило бы, если рассечь на три или даже пять нормальных названий. Учреждение помещалось у самого поворота 24-й марки трамвая на Сталинский проспект, в свежем
дворике, в одном из типичных украинских домиков-хаток. Выбеленные известкой, снаружи они кажутся хрупкими и временными, но попадая внутрь, удивляешься их стационарной солидности. Пройдя через целую анфиладу маленьких проходных клеток, в одной, по клавишам чудовищно дряхлой пишущей машины, трудно ударяла толстыми пальцами секретарша, Толмачев уверенно привел меня в комнату, половину которой занимала печь. За столом, в меру пошарпанном, и в сухих чернильных пятнах сидел старикан в больших очках, и содрав с опасно торчащей вверх пики розовую квитанцию, вглядывался в нее.
"Здрасьте Марк Захарыч", - сказал мой друг, остановившись на пороге.
"Ага, Толмачев самый младший пожаловал, - старикан перевел взгляд на меня. - А это кто?" "Приятель, Марк Захарыч."
"Приятель, воды податель... Приятель, мячей лягатель, - неожиданно прорифмовал старикан, и улыбнулся. - Садитесь".
Стул был один, и Толмачев посадил меня, а сам стал рядом. "Оформляй нас, Марк Захарыч, меня и Сову, грузчиками..." - В голосе моего друга прозвучала тоска по свободе, оставленной нами на углу Сталинского и Ворошиловского проспектов.
"Скорый какой. Оформляй. Медицинский осмотр надо пройти. Тебе отец говорил? Ты или дружок твой свалитесь под мешком, а я за вас отвечать буду, - старик все время улыбался, что противоречило нашему предполагаемому падению под мешками. - Я понимаю, что вы юноши здоровые, но для порядку. Во всем должен быть порядок. Понятно, Толмачев самый младший?"
"Понятно, Марк Захарыч. Ты нас оформи, а медицинский осмотр мы потом пройдем. Нас милиция жмет. И справки нам дай сегодня, если можешь..."
"Что, приспичило, прищучило...? - старик снял очки и посмотрел на нас без очков. Глаза его, плавающие в центре морщинистых концентрических кругов кожи были удивительно яркими, синими и совсем не тронутыми возрастом. Кожа, виски, даже лысина кое-где шелушащаяся пообносились на старике, но глазам ничего не сделалось от времени, может быть они даже стали ярче от возраста. - В Сибирь грозятся загнать? - он произнес "Сибирь" с сочностью, словно это был базар с фруктами, мясистое вкусное место на боку глобуса-персика, а не места отдаленные, с подъебкой произнес, с подначиванием. Наши проблемы очевидно казались старику смешными.
"Какая Сибирь, что вы, Марк Захарыч, - Толмачев решил почему-то вернуться к обращению на "вы". - До Сибири нужно достукаться..."
41
"Ну, еще достукаетесь, - убежденно сказал старикан и стал деловым. Жалованье вам будет 87 рублей в месяц. Работа, предупреждаю, плохо подходящая к темпераменту молодых людей. Часто будет возникать необходимость поработать и в воскресенье, и после окончания рабочего дня. Так что, если у вас есть девочки, предупредите, что им придется ходить на танцы одним. Сверхурочные часы оплачиваются по тарифу..." Он вынул из ящика и протянул нам каждому по экземпляру каких-то графиков или таблиц. Я сунул свою в карман, не читая. Толмачев предупредил меня, что зарплата у грузчика продбазы смехотворная, но что "клиенты" из магазинов, приезжающие на продбазу "отовариваться", всегда суют грузчикам и кладовщику "на лапу", дабы отовариться побыстрее и получше. В любом случае, сказал Толмачев, подразумевается, что грузчик - ворюга, по натуре своей, все равно будет пиздить, сколько ему не плати. Он брезгливо поморщился. Будучи аристократом духа, Толмачев лишь помимо воли своей подчинялся законам подлого мира, где большие люди вынуждены совершать порой и мелкие кражи. Такое же лицо было у него, когда он подсчитывал деньги, уведенные в столовой. (Половину денег он дал тогда мне. На мой удивленный вопрос: "За что? Я же не участвовал... - он ответил: Если бы нас повязали, ты хуй бы доказал мусорам, что ты не участвовал"). Мы подписали несколько бумаг, не читая их, пожали руку Марк Захаровичу и вышли.
"Он с моим батей на фронте в разведке служил, - сказал Толмачев. Хороший еврей. Правда не похож совсем? Батя говорит, что с евреями лучше всего работать. Директор продбазы - тоже еврей. Завтра увидишь. Жулик, говорят, каких свет не видел. Но своих рабочих в обиду не дает."
Назавтра мы уже висели с ним на подножке 23-й марки, хуячащей на всех парах по Сталинскому проспекту в сторону Тракторного поселка. На наше счастье продбаза начинала работать в восемь часов утра, на полчаса или даже час позже, чем большинство заводов, расположенных на пути 23-й марки. На подножке, но все же без особой давки путешествовали мы. Бедные заводские работяги за полчаса до нас вынуждены были оспаривать друг у друга даже трамвайную крышу. Мы почти добрались до нужной остановки, весело вися и разговаривая, стараясь на ходу задеть ногою кусты, когда из вагона к нам пробился голос: "Толмачев! Савенко! Войдите в вагон! В вагоне достаточно места. Что вы висите, как обезьяны!"
"Не пошли бы вы на хуй, Иосиф Виссарионович, - весело отозвался Толмачев. - Раньше нужно было учить нас жить, теперь уже поздно".
По близорукости я не рассмотрел лица обладателя очень знакомого начальственного голоса: "Это он, Толь, директор?" "Ну да, он, пидерас, кто еще..."
Трамвай остановился, и бывший наш директор школы Игнатьев сошел наземь. Он был прозван школьниками восьмой средней "Иосифом Виссарионовичем" за привычку каждого первого сентября открывать учебный год церемонией, во время которой держал на руках избранную первоклассницу. Обычно дочь самого достойного родителя сезона - начальника цеха, парторга, полковника, или зав. магазином. Как Сталин. Бант на школьнице, цветы... Все как надо. Он не изменился. Тот же начальственный темный костюм, галстук, в меру - длинные седые волосы. Такие ходят в мэрах и сенаторах во Франции.
"Я думал, вы давно гниете в тюрьме, бандиты", - сказал он приветливо. Или же он не расслышал вежливое послание его на хуй Толмачевым, или ничего иного от нас и не ожидал.
"Ладно, ладно, - пробормотал Толмачев. - Идите себе... Мы на работу едем.."
"На работу! - большая физиономия директора было изобразила удивление, но тотчас приняла насмешливое выражение. - Врете, бандиты. В это время, все заводы уже полным ходом дают продукцию." "Мы не на завод, но на продбазу устроились", - сказал я. "Бедная продбаза, - директор взялся за голову. Бедные жители Харькова. Не видать им продуктов. Все ведь разворуете..." - И директор стал смеяться. Стоял и хохотал.
"Вот мы возьмем сейчас вас и отпиздим, - нерешительно начал Толмачев, и посмотрел на меня. - Будете знать". Честно говоря, многолетняя привычка не уважая директора подчиняться ему, возымела верх над нашими чувствами и мы молча вскочили на подножку тронувшегося трамвая.
"Сгниете в тюрьме!" - закричал Директор весело вслед трамваю. Перестал хохотать, и поправив галстук, пошел по своим делам. Только тогда расхохотались и мы с Толмачевым.
Продовольственная база, общая сразу для трех районов города оказалась расположенной в центре обширного поля, обнесенного каменным забором с колючей проволокой поверх его. Башня системы охлаждения приветливо истекала водой со всех этажей; вокруг железнодорожных путей, прорезающих территорию, росли дикие травы высотой по пояс взрослого человека, а кое-где и в полный рост с головой; цвели дикие цветы; и жужжали пчелы и трутни, насекомые, от голубых до зеленых, стрекозы. Короче говоря, когда мы шагали к строениям продбазы через все это гудение и жужжание, мы были довольны. Я уже
43
проработал осень и зиму прошлого года монтажником-высотником, в ледяной грязи строил далеко за городом цех нового завода, я понимал разницу.
"Благодать, - сказал Толмачев. - Видишь вагоны стоят пломбированные... Это все продукты. Селедка, мясо... Такой один вагон увести, сотни тысяч рублей наверное..." "Но как?" - пробормотал я. "То-то и оно, - согласился Толмачев. - Именно, как..."
"Если вы со мной сработаетесь, - сказал директор энергично промокнув пресс-папье какую-то бумагу, и встал, - вам будет хорошо. Нет, вылетите отсюда, как уже многие вылетели. Штат у нас небольшой: два кладовщика, шесть грузчиков". Директор был моего роста, но массивен и грузен в туловище, как дикий кабан. Только что шерсть не торчала по позвоночнику сквозь желто-серого цвета рубашку его из искусственного шелка. Но короткий рукав обнажал серо-желтую шерсть кабаньих рук. Нос директора был перебит. "Запомните, если вам что нужно - идите ко мне, спросите. Не тащите все, как дикари. Хорошо? Со мной можно договориться. Повторяю: будете хорошо работать, - я вас обеспечу. И семьи ваши будут в полном порядке. Пойдемте, я познакомлю вас с персоналом."
Мы обошли базу по периметру и вышли на эстакаду. К ней были причалены задними бортами несколько грузовиков. Над ящиками и у весов возились с десяток человек. Из выпучившихся вдруг обеими половинками дверей вырвалось облако пара и выкатилась телега с замороженными тушами, толкаемая Здоровяком в белом халате поверх ватной одежды. Мы с Толмачевым переглянулись. "Вы в морозильнике работать не будете, - объяснил директор-кабан. - Будете под начальством Ерофеева, он заведует сухими складами: крупы, мука, вино, сухие колбасы и прочее..."
Уже через четверть часа мы сопровождали кладовщика Ерофеева в высоком помещении сухого склада и он, указывая на тот или иной штабель продуктов, говорил: "Два риса, ребятки." На мешках с рисом были выштампованы тусклые иероглифы, и глядя на них, мне захотелось путешествовать.
Два других "штатных" сухих грузчика продбазы появились лишь к концу рабочего дня. Приехали в металлическом фургоне, лишь щель была оставлена им для прохода воздуха внутрь. Шофер открыл их и, вытирая пот, они сошли на эстакаду. Грузчики оказались вопиюще непохожи на грузчиков. Младшего звали Денис, он был прямо-таки малюткой, на целую голову ниже меня. Кожа, да кости, облаченные в сиреневую майку и черт знает какого происхождения синие штаны. Второй тип был жилистый старик в черном комбинезоне. Голова была забинтована и сквозь бинт на лбу угадывалась ссохшаяся кровь.
Приблизительно комбинезон можно было угадать как форму авиационного механика, но может это была форма подводника. Старика звали Тимофей. Оба штатных сухих грузчика были подозрительно веселы. Мы познакомились.
"Денис у вас будет вроде бригадира, - сказал кладовщик, и снял очки. -Слушайтесь его после меня. Учиться вам особенно нечему, но он вам постепенно покажет как, что удобнее брать, и главное, старайтесь запомнить, где, что находится в складах."
Мы с Толмачевым насмешливо переглянулись. Однако руки у нас были в ссадинах и я успел приземлить один из ящиков себе на большой палец ноги. "Штатные" же, если не считать алкогольных, по-видимому, потных физиономий, были свежи и веселы. Может быть Ерофеев прав и следует знать, что, как захватывать. Съемка бочки с селедкой с верхнего ряда бочек заняла у нас массу времени. Ерофеев, чертыхаясь, помог нам и сказал, что у Дениса операция занимает пару минут.
"Ты понял... - сказал мне Толмачев, когда мы шли к трамваю, опускалось за Тракторный далекий поселок большое солнце. - У них тут своя банда. Директор ворует по крупному, кладовщики - на своем уровне, а грузчики - еще мельче... Много ли таким как эти два нужно... Круг колбасы, бутылка водки..." Он оглянулся и, никого за нами не увидев, извлек из только что выданного рабочего халата (вез его домой, чтоб мать ушила) бутылку вина, а из-за пазухи... круг сухой колбасы.
"Когда ты успел?" - Я был искренне поражен, потому что за весь день мы разлучились лишь несколько раз на пару минут, когда я или он отходили отлить в продбазовские заросли.
"Бутылку я затырил, когда мы уксус толстому жлобу возили, а колбасу уже из ящика у клиента в машине выломал."
Он задержался, вспомнил я, во внутренностях грузовика, спиной к стоящему на эстакаде завмагазином, поправлял неудачно ставшие друг на друга ящики. За эту минуту или полторы, он оказывается успел отпороть доску на ящике и изъять колбасу. Чем он отпорол доску?
Он понял ход моих мыслей и вынув из кармана нож, раскрыл его одним крылатым движением. "Так-то, Сова,- сказал он. - Идем сядем где-нибудь, отметим первый рабочий день". Мы прошли вдоль трамвайной линии и уселись в дикой траве у забора неизвестного завода. Расположенные на той же линии что и наша продбаза, заборы многочисленных заводов тянулись на многие километры. Параллельно им по другую сторону трамвайной линии тянулись жилые кварталы. Простая планировка социалистического общества. Здесь вы работаете, товарищи, а здесь живете. Чтоб не заблудились, трамвайная: линия будет служить вам границей...
Белое "столовое" вино было теплым и слабым, колбаса - жирной, но было хорошо. "Все, что спиздишь или найдешь, всегда приносит больше удовольствия, чем купленное на заработанные деньги, правда, Сова? - сказал он задумчиво. И сбил щелчком пчелу с ядовито-красного цветка. - Почему так?" Я пожал плечами. "Может быть есть какая-нибудь работа, которая и деньги приносит и удовольствие дает?" - предположили неуверенно. "Вором быть - тоже работа, сказал он. - Есть большие тонкачи по части сейфов, например. Они с сейфом, как доктор с больным работают, знаешь, приложив ухо к груди... Только у меня никогда не было слесарных способностей. Вот Баня, тонкач..." Вспомнив о "подельнике" он улыбнулся. "Баня, если нужно, пулемет выточит по деталям". При упоминании о пулемете мы оба вздохнули. Не знаю, что было у него в голове в ту эпоху, у меня в голове была каша, состоящая из моделей "настоящих мужчин" набранных откуда только возможно, и множества оружия. Вместе с бандитом по кличке "Седой", он только что вышел после гигантского срока, и его молодежной версией - Юркой Бембелем, там были Жюльен Сорель (!), три мушкетера, бородатые кубинцы во главе с Фиделем Кастро...
На третий день нам удалось украсть мешок с сахаром. Восемьдесят кило сахара. Сахарный склад находился не на территории продбазы, но в том дворе, где помещался отдел кадров треста. (Мы забежали сказать "Здравствуйте" Марк Захаровичу.) Воспользовавшись моментом, когда клиент подписывал на капоте автомобиля квитанцию, мы перебросили только что погруженный последний мешок через забор и он приземлился в кустах соседнего двора, где дед Тимофей его уже поджидал. Хромой экспедитор выехавший с нами "на сахар" вежливо отвернулся. Украденное у клиентов его не касалось. Мы тотчас же продали мешок в Салтовский магазин за полцены. Нам даже не пришлось тащить его дальше ворот соседнего с трестом двора. Салтовский грузовик, выехав из ворот треста, затормозил, и их грузчики, соскочив, подобрали мешок.
На пятый день прибыли вагоны с вином. Один медленно пришвартовался у эстакады, закрыв от нас солнце, другие два замерли в отдалении. Директор в соломенной шляпе и пиджаке, в красивых туфлях, вышел к нам и сказал: "Орлы! Работа срочная. Три вагона вина из Молдавии. Нужно разгрузить все это сегодня. Оставлять вино на ночь вне склада я не могу. Помимо сверхурочных, ставлю ящик вина. Идет, орлы?" Мы пошушукались. Выйдя вперед, Денис сказал: "Два ящика вина.
Три вагона на четверых грузчиков, проебемся до утра, Лев Иосифович."
"Хорошо, два ящика, - сказал директор. - Я вытребовал персонал из треста, чтоб присматривали за территорией. Но вы начинайте без них."
Мы начали. Как из-под земли появились вдруг непонятные типы и засели в выжидательных позах. На корточках или столбами вокруг вагона, некоторые чуть поодаль в поле. Мы работали, а они нас молча обозревали. Подкатывая в очередной раз тележку к дверям вагона я заметил в цели между вагоном и эстакадой кудрявую голову. "Что за люди, откуда их хуй принес", - спросил я у Дениса. "Местные ханыги. Всегда как приходит состав с вином, повторяется та же история. Собираются вокруг и ждут. Чуть зазеваешься: прыгают суки в вагон и волокут все, что могут схватить. Потому директор и вызывает народ из треста: бухгалтерш, секретарш, чтоб стерегли, пока мы крутимся..." "Беспорядок, - сказал Толмачев. - Куда только мусора смотрят." "А что мусора могут сделать, - Денис закатал рукава сиреневой футболки. Он, я уже успел заметить, делал это всякий раз, когда предстояла серьезная работа. - Он схватит пару бутылок и бежит с ними в поле, или туда вон, к подземным складам... Пока ты за ним рванешь, другие на вагон набросятся... И если ты его поймаешь, что ты ему сделаешь? Ну дашь в морду... задерживать же из-за бутылки вина не станешь... Заебешься задерживать. Да и мусора не приедут, по пустяку, продбазе свои сторожа полагаются."
"Где ж они, - Толмачев отер пот со лба и сдернул тележку с места. Бутылки зазвенели. - Сторожа хуевы?"
"Осторожней со стеклотарой, - посоветовал дед Тимофей. - Сторожа ночью дежурят. Штат у базы маленький."
Солнце закатилось, и внезапно охлажденные после жаркого сентябрьского дня растения пронзительно запахли каждый на свой лад. Еще десяток лет назад тут было прекрасное украинское Дикое Поле. В сущности Диким полем территория и осталась, только что озаборили ее, воздвигли подземные склады для тушенки на случай атомной войны, морозильные отделения, холодильную башню с водопадами. И вновь заросло все полем, диким, как триста лет назад.
Часам к одиннадцати мы с честью разгрузили последний вагон и, заметно осунувшиеся и мокрые от пота, устроились с полученной добычей - двумя ящиками вина в травах за сухим складом. Выдав нам колбасы и сыру, кладовщик ушел, обязав явившегося ночного сторожа выгнать нас с территории после полуночи. Мы пригласили сторожа, и он, желая нам услужить, смотался через трамвайную линию в поздний
47
магазин за булками. В левом углу неба висел акварельный слабый месяц.
"Хорошо, - сказал Денис, когда мы выпили по паре стаканов и утолили первый голод. - Жить хорошо, правда ребята... Иногда так хорошо жить, что жил бы целую вечность, всегда то есть." - И он лег на спину.
"Ну и живи, кто тебе не дает. - Толмачев закурил и любопытно поглядел на старшего грузчика-малютку. Маленький человек поднял нас в атаку на три молдавских вагона как политрук, личным примером. Мы носились как дьяволы. Как матросы во время аврала. - Однако, если так будешь вкалывать, долго не проживешь..." "Разве это "вкалывать". Вот когда селедка приходит..." "Прав Дениска, - крякнул дед. - Селедка, она проклятая, все жилы вытягивает. Не приведи господь. Сегодня, оно нормально ухайдокались. Я еще бабу пойду ебать." - Дед засмеялся и снял с головы черную кепчонку с пуговицей в центре и бережно опустил кепчонку в траву.
"Сколько тебе лет, а дед Тимофей?" - Толмачев, следуя примеру Дениса прилег и оперся локтем о землю. "Да уж шестьдесят с гаком, милый человек..."
"Так много! Я думал под пятьдесят... - Толмачев уважительно покачал головой. - Во, Сова, люди старого закала какие злоебучие. Пятнадцать часов подряд тягал ящики, сейчас выпьет пару бутылок вина и еще бабу ебать пойдет... Дай Бог, чтоб мы в его возрасте жопу поднять могли."
"Так вы значит и революцию помните и гражданскую войну?" - спросил я.
"Очень даже хорошо, - согласился Тимофей. - Лучше чем Вторую войну с немцем. Я в Екатеринославле в гражданскую жил." "А батьку Махна вы случайно не видели?" - спросил Толмачев. "Не только видел, мил человек, но и в армии его сподобился служить", - дед хитро улыбнулся и посмотрел на нас.
"Ты значит, старый, у Махна в банде был! - воскликнул Денис. - Что ж ты мне никогда об этом не рассказывал?!"
"А ты меня не спрашивал, мил человек. А я не в банде служил, но в армии. У Махна республика была и армия, чтоб республику ту защищать..."
"Как же это тебя к Махну занесло?" - спросил сторож. По роже судя, он был из чучмеков, но трудно было определить к какому племени "черножопых" он принадлежит.
"Когда Махно занял Екатеринославль, я видел въезд в город его гвардии. Стоял на улице, а они, по пять лошадей колонной въезжали.
48
Здоровые хлопцы, красномордые от самогона и сала, все в синих жупанах, на сытых конях, чубы из-под папах на глаза падают, шашки по бокам бьют, жупаны на груди трещат. Пять тыщ личной гвардии, а за ними тачанки: парни к пулеметам прилипли, ездовой стоит... Потом пехота, отряды матросов-анархистов. Черные знамена... Я никогда такой красивой армии не видел".
"У немца была красивая армия", - сказал сторож. "Машина, - поморщился Тимофей. - Шлемы с шишаками, ать, два... Если ты любишь на механизмы смотреть, может быть... У Махна же хлопцы были красивые. Серебра много, оружие личное все украшенное, тогда это любили..."
"А как же ты сам-то к Махну попал?" - Толмачев повел глазами так, что мне стало ясно: махновская армия понравилась моему другу.
"Красотою соблазнился. Пошел к ним в штаб записываться, - дед стеснительно провел рукою по горлу. Шея у него была белая по сравнению с физиономией. - Посадили меня за стол, писарь штабной мне вопросы задает, и ответы мои записывает... Вдруг сзади надо мной как шарахнет. Я вскочил, бомба думаю разорвалась. Уши мне заложило. Стоит хлопец с обрезом в руках, и хохочет. Я ругаться стал. Штабные смеются все и писарь говорит: "Это у нас испытание такое, мил человек, не обижайся. Храбрость проверяем. Ты вот ругаться стал, годишься ты нам. Нормальная у тебя реакция."
Мы все восхищенно расхохотались. Стало еще темнее, должно быть от туч. Лишь от угла склада нас освещал фонарь, да месяц нечеткий и расплывчатый держался еще в углу неба. "Только вы не очень пиздите, ребята, - сказал дед. - Кладовщикам там, или директору не нужно знать, что я у Махна служил..."
"За кого ты нас принимаешь, дед?" - сказал Толмачев, впрочем без обиды в голосе.
"Первая пуля попала в меня, А вторая пуля в моего коня... Любо братцы любо, любо братцы жить, С нашим атаманом не приходится тужить..." - пропел он.
"Тогда другое пели, - сказал дед. - Это после Гражданской уже, еврей один сочинил для кинофильма, это не махновская песня". "А что пели?"
"Народные пели песни... Хэ, я вам сейчас исполню одну. Ее моя жинка любила. Под шарманку исполнялась. Очень страстная песня." - Дед покашлял, и затянул тонким, монотонным речитативом с хрипловатыми окончаниями:
"Наша жизнь хороша лишь снаружи, Но суровые тайны кулис
Много в жизни обиженных хуже И актеров, и также актрис...
Вот страданья и жизнь Коломбины, Вам со сцены расскажут о том, Как смеются над нами мужчины, И как сердце пылает огнем...
Восемнадцати лет Коломбина...
Дед остановился, пошевелил губами. "Забыл дальше, надо же... Полюбила она Арлекина..? Нет, забыл. Вот она, старость - не радость. По разному ударяет. Кому в ноги, кому в память..." Мы засмеялись и зашевелились.
"Это не из кукольного ли спектакля песня? - спросил я. - Такие, говорят, на базарах исполняли. Я на Благовещенском рынке один раз видел. Последний такой театр, говорят, остался." "Да, - подтвердил дед отвлеченно. - На базарах..." "А что дед Тимофей, в конную атаку ты ходил?" спросил Толмачев.
"Не раз", - сказал дед просто.
"Страшно наверно, когда на тебя с бритвами наголо несется другая армия завывая. И бритвы в метр длиной. Я как о шашке подумаю только, у меня уж мороз по коже идет. Иные здоровяки говорят, Котовский например, до седла умел разрубать человека." Толмачев подтянул колени и обхватил их руками. Может быть спрятал конечности от невидимой шашки.
"Страшно, когда знаешь, что большая атака будет, и к ней готовишься. Переживаешь до начала, потом уж некогда. А когда стычки мелкие, так и перепугаться не успеваешь. Весь занят тем, чтоб от смерти отклониться и смерть нанести..." Все помолчали.
"Калек, говорят, было после Гражданской куда больше, чем после Отечественной. Безруких много, увеченных..."
"Верно все, - Тимофей вздохнул. - Однако шашка - оружие честное. Пуля трусливей, граната еще трусливей, а уж атомная бомба - самая трусливая. Ее трусы придумали. Американец с японцем воевать боялся, японец духом сильнее американца, вот они и придумали бомбу эту их... И наши туда же... Негоже это... Ну я пойду, мне бабу нужно ебать, обязанность выполнять. Я с молодухой живу..." - дед встал. "Я с тобой. Мне мою тоже нужно отодрать", Денис вскочил. Взяв каждый свою порцию премиальных бутылок, они удалились, слегка пошатываясь, во тьму. Мы с Толмачевым пошли спать на сухие доски за складами. Сторож вынес нам фуфайку и старое одеяло. Поворочавшись, мы затихли.