Море вокруг мыса Доброй Надежды темнело. Еще раз вспыхнули ненадолго пароходные линии — и снова погасли. Воздушные трассы сникли, как дерзкие замыслы. Острова боязливо сбивались в кучки. Море затопляло все градусы долготы и широты. Оно высмеивало всю мудрость мира, тяжелым шелком льнуло к светлой суше, так что южная оконечность Африки лишь угадывалась в сумерках. Оно лишало береговые очертания всякой основательности и скругляло их рваные линии.
Темень ступила на землю и медленно двинулась к северу. Как огромный караван, она широко и неудержимо пересекала пустыню. Эллен поправила сползшую на лицо матросскую шапочку и наморщила лоб. Она поспешно прикрыла Средиземное море рукой — маленькой белой рукой. Но это больше не помогало. Темень уже вошла в порты Европы.
Тяжелые тени опустились сквозь белые оконные рамы. Со двора слышался шум фонтана. Где-то замирал смех. От Дувра к Кале ползла муха.
Эллен мерзла. Она сорвала карту со стены и расстелила ее на полу. Сложила из проездного билета белый бумажный кораблик с широким парусом посредине.
Корабль вышел из Гамбурга в море. Корабль вез детей. Детей, у которых не все было в порядке. Корабль был набит до отказа. Он проплыл вдоль западного побережья и принимал на борт все новых и новых детей. Детей в длинных пальто и с крошечными заплечными мешками, детей, которым надо было спасаться бегством. Ни у кого из них не было разрешения на то, чтобы остаться, и ни у кого из них не было разрешения на отъезд.
Дети с неправильными дедушками и бабушками, дети без паспортов и виз, дети, за которых уже некому было поручиться. Поэтому они уезжали ночью. Никто об этом не знал. Они обходили стороной маяки и держались подальше от океанских лайнеров. Если им встречались рыбацкие суденышки, дети просили хлеба. Сострадания они не просили ни у кого.
Посреди океана они тянули головы поверх корабельных бортов и начинали петь. «Жу-жу-жу, вьется пчелка в поле», «It's а long way to Tipperary»,[1] «Зайчик в норке» и много чего еще. Месяц тянул через море серебряную елочную цепь. Он знал, что у них нет рулевого. Ветер с готовностью дул в их паруса. Он чувствовал то же, что они, он тоже был из тех, за кого уже некому поручиться. Рядом с ними плыла акула. Она вымолила себе право охранять их от людей. Когда ей становилось голодно, они делились с ней хлебом. А голодно ей бывало часто. За нее тоже некому было поручиться.
Она рассказывала детям, что на нее идет охота, а дети рассказывали ей, что на них тоже идет охота, что они уплыли тайком и очень волновались. У них не было ни паспортов, ни виз. Но они хотели выбраться во что бы то ни стало.
Акула утешала их, как может утешить только акула. И все время держалась рядом.
Перед ними всплыла подводная лодка. Они очень испугались, но когда матросы увидели, что на многих детях матросские шапочки, они ничего им не сделали, а угостили их апельсинами.
Акула как раз хотела рассказать детям какую-то забавную историю, чтобы отвлечь их от печальных мыслей, но тут разразилась страшная буря. Гигантская волна далеко отшвырнула бедную акулу. Месяц в ужасе сдернул с воды елочную цепь. Через палубу кораблика перехлестывала угольно-черная вода. Дети громко звали на помощь. За них никто не отвечал. Ни у кого не было спасательного пояса.
Большая, и светлая, и недостижимая, из ужаса выплыла Статуя Свободы. В первый и последний раз.
Эллен закричала во сне. Она лежала поперек карты и беспокойно металась от Европы к Америке и обратно. Вытянутыми руками она касалась Сибири и Гавайев. В кулаке она сжимала бумажный кораблик, сжимала крепко.
Белые банкетки, обитые красным шелком, удивленно окружили ее. Высокие сверкающие двери тихо дрожали. Цветные плакаты потемнели от ее горя.
Эллен плакала. От ее слез промок Тихий океан. Ее шапочка свалилась с головы и закрыла часть полярного моря, окружавшего полюс. Оно и так слишком давило на этот мир! Ах, если бы не маленький бумажный кораблик!
Консул поднял голову от бумаг.
Он встал, обошел вокруг стола и вновь уселся. Часы у него остановились, и он понятия не имел, который час. Дело шло к полуночи. Ясно было одно: уже не сегодня, но еще не завтра.
Он накинул пальто и выключил свет. Он как раз собирался надеть шляпу, когда он это услышал. Шляпа так и осталась у него в руке. Это было похоже на кошачье мяуканье, беспомощное и непрерывное. Консул пришел в ярость.
Вероятно, мяуканье шло из помещения, где днем люди ждали, когда им откажут. Огромное множество людей с белыми, полными надежды лицами, — все они хотели выехать, потому что боялись и по-прежнему верили, что земля круглая. Невозможно объяснить им, что правило — это исключение, а исключение — это не правило. Невозможно растолковать им разницу между Господом Богом и консульским чиновником. Они не переставали надеяться на то, что смогут взвесить в руке невесомое и исчислить неисчислимое. Они ни в какую не переставали надеяться.
Консул еще раз высунулся из окна и глянул вниз. Там никого не было. Он запер за собой дверь и сунул ключ в карман. Большими шагами он пересек анфиладу. Если разобраться, комнат для ожидания больше, чем просто комнат. Надежды больше, чем может исполниться. Надежды слишком много. В самом деле слишком?
От тишины делалось больно. Ночь была — черное по черному. Теплая, плотная, суконная, как траурное платье. Надейтесь, люди, надейтесь! Вплетайте в нее светлые ниточки! Пускай с другой стороны будет новый узор.
Консул прибавил шагу. Он посмотрел прямо перед собой и зевнул, но не успел отнять руки ото рта, как растянулся во весь рост. Он споткнулся о какое-то препятствие.
Консул вскочил. Он не сразу нашарил выключатель. Когда он включил свет, Эллен еще спала. Рот у нее был приоткрыт. Она лежала на спине, руки сжаты в кулаки. Волосы у нее были подстрижены, как грива у пони, а на канте шапочки золотыми буковками было написано: Учебное судно «Нельсон». Она лежала между мысом Доброй Надежды и Статуей Свободы, и убрать ее отсюда не было никакой возможности. Остального ему было не рассмотреть, отчасти мешала шишка над левым глазом. Консул хотел было громко сказать нечто нелюбезное, но зажал себе рот ладонью. Он поднял шляпу с пола, отряхнулся. И потихоньку подошел к Эллен. Она дышала глубоко и часто, словно с каждым вдохом упускала что-то гораздо более важное.
Консул на цыпочках прокрался вокруг карты. Нагнулся, бережно поднял девочку с жесткой Земли и положил на шелк банкетки. Она вздохнула, не открывая глаз, и зарылась головой в свое светло-серое пальтишко — круглой, твердой головой. У консула затекли ноги; он поднял Эллен, снова отпер все двери и осторожно понес ее к себе в кабинет.
Часы пробили один раз — к этому времени нечего было бы добавить ни одним часам в мире. Время, когда или уже слишком поздно, или еще слишком рано, время после полуночи. Лаяла собака. Август. На открытой площадке, устроенной прямо на крыше, еще танцевали. Где-то кричала ночная птица.
Консул терпеливо ждал. Он уложил Эллен в кресло. Сам уселся напротив, сигара зажата в пальцах, ноги вытянуты во всю длину. Он был твердо намерен проявить терпение. За всю жизнь у него еще не было такого беспечного посетителя.
Голова Эллен лежала на спинке кресла. В лице — безграничное доверие. Это доверие высвечивал яркий свет торшера. Консул курил сигару за сигарой. Он принес из шкафа большую плитку шоколада и выложил перед Эллен на курительный столик; кроме того, он приготовил красный карандаш. Да, еще он нашел гору разноцветных проспектов. Но все это было бессильно разбудить Эллен. Один-единственный раз она повернула голову в другую сторону — консул возбужденно выпрямился, но она уже опять заснула.
Пробило два часа. Фонтан все еще шумел. Консул чувствовал себя смертельно усталым. Портрет покойного президента удивленно улыбался ему. Консул попытался выдержать президентский взгляд. Но это было ему уже не по силам.
Когда Эллен проснулась, она сразу хватилась карты. Плитка шоколада и спящий консул никак не могли утешить ее в потере, об этом и речи быть не могло. Она наморщила лоб и подтянула к себе колени. Потом слезла с кресла и стала тормошить консула за плечи.
— Куда вы дели карту?
— Карту? — сконфуженно переспросил консул, поправил галстук и стал протирать глаза. — Ты кто такая?
— Где карта? — повторила Эллен с угрозой в голосе.
— Не знаю, — сердито сказал консул. — Ты что, думаешь, я ее спрятал?
— Может, и спрятал, — прошептана Эллен.
— Как ты могла подумать? — сказал консул, потягиваясь. — Кому придет в голову прятать целый земной шар?
— Плохо же вы знаете взрослых, — снисходительно возразила Эллен. — Вы консул?
— Да.
— Тогда… — сказала Эллен, — тогда… — У нее задрожали губы.
— Что тогда?
— Тогда это вы спрятали карту.
— Что еще за глупости? — сердито осведомился консул.
— Но вы еще можете все исправить. — Эллен порылась в своем портфеле. — У меня с собой папка для рисования и ручка. А то вдруг ваш стол уже заперт.
— Для чего мне все это?
— Для визы, — робко улыбнулась Эллен. — Пожалуйста, напишите мне визу! Бабушка сказала, это зависит от вас, стоит вам только расписаться. А бабушка у меня умная, можете мне поверить!
— Да, верю, — ответил он.
— Слава Богу! — улыбнулась Эллен. — Но тогда почему вы отказались дать мне визу? Мама не может уплыть без меня, одна. Кому она будет причесывать волосы и стирать носки? Кому она будет вечером рассказывать сказку, если она будет одна? Кому она будет чистить яблоко, если я с ней не поеду? И кто у нее схлопочет затрещину, когда у нее лопнет терпение? Я не могу отпустить маму одну, господин консул. А маму высылают.
— Все не так просто, — объяснил консул, чтобы выиграть время.
— И все потому, — сказала Эллен, — что никто за меня не отвечает. Те, кто отвечает за маму, те не отвечают за меня. Это вопрос денег, говорит бабушка, смешно, говорит бабушка, воробьем больше или воробьем меньше, говорит бабушка, ну, уедет ребенок, даст тягу, и во всем виноват консул!
— Так говорит бабушка?
— Да. Никто не дает за меня никаких гарантий. На каждый холодильник бывает гарантия, только на меня — ничего. Бабушка говорит: все правильно, никто не может за меня отвечать, но за кого вообще можно отвечать, говорит бабушка, пока он не умер? У акулы и у ветра тоже нет никого, кто за них отвечает, но зато ни ветру, ни акуле не нужна виза!
— А теперь давай поговорим как разумные люди, — нетерпеливо предложил консул.
— Хорошо! — с готовностью согласилась Эллен. И принялась рассказывать ему историю про акулу, про детей без визы и про страшную бурю. Заодно она спела песенку. Потом стала рассказывать дальше. Громко и испуганно звучал ее голос из огромного кресла. Она забилась в самый угол, и залатанные подошвы ее ботинок умоляюще заглядывали ему в лицо.
Когда она кончила, он предложил ей шоколадку.
— А не может быть такого, что все это тебе приснилось? — осторожно спросил он.
— Приснилось? — закричала Эллен. — Ничего подобного! Тогда мне, по-вашему, приснилось, что дети во дворе больше не хотят со мной играть, приснилось, что маму высылают, а я должна оставаться одна, приснилось, что никто за меня не отвечает, приснилось, что вы спрятали карту и что мне отказали в визе?
— Все дети спят, — медленно сказал консул. — Только ты не спишь.
— Ночью в консульстве меньше народу, — пояснила Эллен. — Ночью не нужно номерков, ночью все получается гораздо быстрее, потому что это неприемные часы.
— Хорошая мысль!
— Да, — улыбнулась Эллен — Сапожник у нас в доме, знаете, чешский сапожник, так вот он сказал: «Сходи к консулу, консул хороший человек, консул отвечает за ветер и за акул, консул и за тебя тоже отвечает!»
— Как ты сюда прошла? — спросил консул уже настойчивее.
— Дала швейцару яблоко.
— А может, тебе все приснилось? Иди-ка домой.
— Домой? — Эллен не сдавалась, — Это значит туда, где мама. А моя мама завтра уплывает, моя мама послезавтра будет уже там, где вокруг синева, где ветер засыпает, а дельфины играют вокруг Статуи Свободы!
— Вокруг Статуи Свободы дельфины не играют, — перебил консул.
— Ну и что. — Эллен опустила голову на руки. — Я устала, мне уже давно пора спать, я же завтра уплываю.
Ее доверие было безжалостно. Оно веяло в прохладной комнате, как ветер пустыни.
— Дайте мне визу!
— У тебя температура, — сказал консул.
— Пожалуйста, дайте визу!
Она придвинула папку для рисования к самому его лицу. В зажим был вставлен белый лист, на котором большими неумелыми буквами было написано: «Виза». Вокруг была россыпь разноцветных цветов, — цветы и птицы, — а внизу тянулась линеечка для подписи.
— Я все принесла, вы только подпишите. Пожалуйста, господин консул, ну пожалуйста!
— Все не так просто. — Он встал и закрыл окно. — Не так просто, как с упражнением, которое тебе велели переписать после уроков. Пошли, — сказал он, — теперь пошли! Я все тебе объясню на улице.
— Нет! — закричала Эллен и сжалась в комок в кресле. Щеки у нее вспыхнули. — Пожалуйста! Сапожник говорил, сапожник же говорил: «Кто отвечает за ветер и за акул, тот и за тебя отвечает!»
— Все так, — согласился консул, — Кто отвечает за ветер и за акул, тот отвечает и за тебя. Но это не я.
— Я вам нисколечко не верю, — прошептала Эллен. — И если вы сейчас не подпишете… — Она задрожала. Сапожник солгал. Сапожник говорил: консул, — а консул опять кивает на кого-то другого. А мама сидит дома и не в силах складывать чемоданы, потому что ей страшно. И это уже последняя ночь.
— Если вы сейчас не подпишете… — Эллен искала угрозу пострашнее. Зубы у нее стучали. — Тогда я лучше стану дельфином. Поплыву рядом с пароходом и буду играть вокруг Статуи Свободы, назло вам.
Она умолкла. Нетронутый лежал шоколад на курительном столике, нетронутые лежали разноцветные проспекты. «Мне холодно», — пробормотала Эллен. Губы ее были распахнуты. Она не шевелилась. Консул подошел к ней, и она оттолкнула его ногами. Он хотел ее схватить, но она молниеносно перескочила через кресло. Он побежал за ней. Она проскользнула под письменным столом, опрокинула два стула и обеими руками обхватила печку. При этом она по-прежнему угрожала, что превратится в дельфина. По ее лицу текли слезы.
Когда он ее наконец поймал, ему показалось, что она пышет жаром. Горячая и тяжелая, Эллен повисла у него на руках. Он завернул ее в одеяло и опять уложил в кресло.
— Карту, пожалуйста, отдайте карту!
Он пошел в приемную, поднял с полу карту, разгладил ее и отнес в комнату. Разложил ее на курительном столике.
— Все кружится! — сказала Эллен.
— Верно, — тревожно улыбнулся он. — Земля кружится. Ты что, не учила про это в школе? Земля круглая.
— Да, — вяло подтвердила Эллен, — Земля круглая. — Она потрогала карту.
— Теперь ты веришь, что я от тебя ничего не скрываю?
— Пожалуйста, — в последний раз попросила Эллен, — пожалуйста, подпишите визу! — Она подняла голову и оперлась на локти. — Там есть чернильный карандаш, он подойдет. Если вы подпишете, я никогда больше не буду брать без спросу яблоки. Я все, что могу, для вас сделаю! А правда, что на границе дают апельсины и портрет президента, это правда так и есть? А сколько спасательных шлюпок бывает на больших пароходах?
— Каждый сам себе спасательная шлюпка, — сказал консул. — Я кое-что придумал! — Он положил папку для рисования себе на колени. — Ты должна сама себе дать визу. Подпиши ее сама!
— Я сама? — испуганно переспросила Эллен.
— Только сама.
— А как это делается? — с сомнением спросила Эллен.
— Ты это можешь. В сущности, каждый человек — сам себе консул. И в самом ли деле огромен наш огромный мир — это зависит от каждого человека.
Эллен изумленно уставилась на него.
— Видишь ли, — сказал он, — все те, кому я выдал визу, — все эти люди будут разочарованы. Ветер нигде не ложится спать.
— Нигде? — недоверчиво повторила она.
— Кто сам себе не даст визы, — сказал консул, — тот может объехать весь мир и никогда не попадет, куда ему было надо. Кто сам себе не даст визы, тот навсегда остается взаперти. Только тот, кто сам себе даст визу, становится свободным.
— Я хочу сама себе дать визу, — Эллен попыталась выпрямиться, — по как это делается?
— Ты должна подписаться, — сказал он. — И эта подпись означает, что ты даешь себе обещание: ты не заплачешь, когда будешь прощаться с мамой, а совсем наоборот, ты будешь утешать бабушку, которой это будет очень нужно. Ты ни в коем случае не будешь больше таскать без спросу яблоки. И что бы ни случилось, ты всегда будешь верить, что рано или поздно вокруг будет синева! Что бы ни случилось.
Эллен, дрожа от возбуждения, сама подписала себе визу.
Забрезжило утро. Тихо, как опытный взломщик, оно вскарабкалось наверх по подоконникам. Запела птица.
— Видишь, — сказал консул. — Птица тоже не ставит никаких условий.
Этого Эллен не поняла.
Снаружи по улицам катились тележки молочников. Все уже переставало сливаться в одну общую массу. И в просторных парках пестро и неряшливо выплывали из тумана первые осенние цветы.
Консул подошел к телефону. Он поднес руки к вискам и пригладил волосы. Встряхнул головой, трижды качнулся, встав на цыпочки, прикрыл глаза и снова их вытаращил. Поднял трубку, набрал не тот номер и бросил трубку на рычаг.
По двору протопали чьи-то шаги. По-прежнему шумел фонтан. Консул хотел что-то записать для памяти, но не нашел записной книжки. Он подошел к Эллен и вынул из кармана ее пальто ученический билет. Потом вызвал машину, поднял опрокинутое кресло и расправил ковер.
Море вокруг мыса Доброй Надежды просветлело. Консул сложил карту, завернул в нее шоколад и открыл ранец Эллен. Еще раз он поднес папку для рисования близко к глазам: звезды, птицы и яркие цветы, а под ними крупная, без наклона подпись Эллен. Первая настоящая виза за все время его службы. Он вздохнул, застегнул на Эллен пальто и осторожно надел на нее шапочку. Лицо у нее было грозное и мрачное, но над ним снова было написано золотыми четкими буквами: Учебное судно «Нельсон».
Консул еще раз легонько подышал на визу, словно желая окончательно ее утвердить и оживить. Потом уложил ее в ранец и надел ранец на Эллен, на руках снес ее вниз по ступеням, усадил поглубже на сиденье машины и назвал водителю адрес. Машина завернула за угол.
Консул вдруг прижал руку к глазам и большими шагами побежал вверх по лестнице.
Луна побледнела.
Эллен обхватила руками мамино лицо. Обеими руками обхватила горячее, пылающее от слез лицо под черной шляпкой. Лицо, которое все вокруг оправдывало и согревало, лицо, которое всегда было, это единственное лицо. Снова Эллен умоляюще цеплялась за изначальное, за прибежище тайны, но мамино лицо стало недосягаемо, отодвинулось и побледнело, как луна на рассветном небе.
Эллен закричала. Она сбросила одеяло, попыталась встать на ноги и ухватила руками пустоту. Из последних сил она опустила кроватную сетку. И полетела с кровати, полетела глубоко вниз.
Никто и не подумал ее поднимать. Нигде не было звезды, за которую можно было бы зацепиться. Ни куклы, ни мишки не смогли удержать Эллен. Как мяч сквозь кольцо, пролетела она сквозь круг детей со двора, которые не брали ее в свою игру. Эллен пролетела сквозь мамины руки.
Полумесяц подхватил ее, вероломно опрокинул, как детскую колыбельку, и снова отшвырнул от себя. И вовсе было не похоже, что облака — это пуховые перины, а небо — лазурный свод. Небо стояло нараспашку, хоть убейся, и для Эллен, пока она падала, стало ясно, что никакого верха и низа больше нет. Неужели она этого раньше не понимала? А эти жалкие взрослые люди называют падение вниз прыжком, а падение вверх полетом. Когда до них, наконец, дойдет?
Падая, Эллен прорвала собственным телом картинки в большой книжке, прорвала цирковую сетку.
Бабушка подняла ее и уложила назад в кроватку.
Температурными кривыми неудержимо, высоко и горячо взлетали солнце и луна, дни и ночи, взлетали и снова падали.
Эллен открыла глаза, привстала, опершись на локоть, и сказала: «Мама!»
Громко и ласково сказала. Потом подождала.
Печная труба потрескивала, глубже прячась за темно-зеленые изразцы. В остальном все было тихо. Серый цвет стал гуще.
Эллен слегка встряхнула головой, голова закружилась, и Эллен опять упала на подушки. Сквозь верхнюю часть окон она видела эскадру перелетных птиц, выстроившихся, как на рисунке. Потом их словно стерла резинка. Эллен тихонько засмеялась. Правда, как на рисунке!
«Что-то вы слишком много стираете! — предостерегла бы боженьку старая учительница. — Кончится тем, что протрете дыру!»
«Но, дорогая моя, — сказал бы ей на это боженька, — я же этого и хотел. Посмотрите сквозь нее, пожалуйста!»
«Прошу прощения, теперь я все понимаю!»
Эллен закрыла глаза и вновь испуганно их распахнула. Окно уже давно не мыли. Сквозь него было плохо видно. По стеклам тянулись длинные серые полосы, как высохшие слезы. Эллен втянула ноги под одеяло. Они были холодные как лед и словно чужие. Она потянулась. Кажется, она подросла. Больше всего она росла ночами.
Но что-то в этом весеннем утре было не так, как надо. Может быть — может быть, сейчас осень. И может быть, что дело идет к вечеру.
Тем лучше. Эллен не имела ничего против. Как бы то ни было, мама ушла за покупками. К зеленщице на углу.
Я, знаете ли, спешу! Эллен одна дома, мало ли что, все может случиться. Мне, пожалуйста, яблок! Мы их испечем, Эллен больше всего любит печеные яблоки, и потом, я ей обещала, что мы разведем огонек, а то уже холодно. Сколько с меня? Простите, сколько? Сколько? Нет, это слишком дорого. Слишком дорого!
Эллен села ровно.
Это было похоже на крик. Словно она своими ушами слышала приглушенное: «Слишком дорого!» А красное перекошенное лицо зеленщицы грозило из темноты.
— Вы! — сказала Эллен и угрожающе свесила с края кровати ноги. — Если вы запросите слишком дорого, вам не поздоровится! — Зеленщица не отвечала. Стало еще холодней.
— Мама! — крикнула Эллен. — Мама, дай мне чулки!
Никакого движения.
Вот как, они попросту все спрятались. Опять играют с ней недобрую шутку.
— Мама, я хочу встать!
В ее голосе прибавилось требовательности.
— Тогда я пойду босиком. Если ты не дашь мне чулки, я пойду босиком!
Но и эта угроза осталась без ответа. Эллен слезла с кровати. Ей стало как-то не по себе. Спотыкаясь, она побежала к двери.
В соседней комнате тоже никого не было. Рояль был открыт. Видимо, на нем только что играла тетя Соня. Наверно, в кино пошла. С тех пор как запретили, она ходит в кино гораздо чаще. Эллен прижалась щеками к холодным гладким оконным стеклам.
Снаружи, в старом доме по ту сторону железнодорожной ветки, старуха поднесла к окну ребенка. Эллен помахала. Ребенок помахал в ответ. Старуха направляла его руку. В общем, все было в порядке. Надо выиграть время, надо спокойно все обдумать.
Эллен обошла квартиру и вернулась. Ох, что будет, если мама ее застанет в таком виде, в ночной рубашке и босиком!
Стены враждебно пялились. Эллен взяла ноту на рояле. Нота зазвучала. Она нажала вторую клавишу, третью. Ноты сразу смолкали. Ни одна не совпала с другой, ни одна ее не утешила. Они звучали словно нехотя, словно им нравилось замирать, словно они что-то от нее утаивали.
Знала бы об этом моя мама, у нее бы сердце разорвалось в груди! Так было написано в старой книжке сказок.
«Ну погоди, все маме скажу!»
Эллен пригрозила тишине, но тишина вела себя тихо.
Эллен топнула ногой, жар поднялся к вискам. Внизу на улице лаяла собака, кричали дети. Далеко внизу. Она прижала руки к щекам. Никакая это не собака, никакие не дети. Это что-то другое. И оно бушует. Эллен двумя кулаками ударила по клавишам, и по белым, и по черным, застучала по ним вовсю, как по барабану. Она сорвала подушку с кушетки, стянула со стола скатерть и запустила корзиной для бумаг в зеркало, как Давид своим камнем в Голиафа. Как Давид с Голиафом, сражалась она с ужасом одиночества, с новым, пугающим ощущением, которое, как уродливый водяной, высовывало голову из потока грез.
Как они могли так надолго ее бросить? Как мама могла так долго не возвращаться? Здесь холодно, надо развести огонь, здесь холодно, холодно!
Эллен побежала по всем комнатам. Она распахнула шкафы, ощупала платья, бросилась на пол и заглянула под кровати. Но матери нигде не было.
Она должна была это опровергнуть, доказать реальному миру прямо противоположное, должна была заткнуть его разинутую пасть, должна была найти маму! Нигде, этого же быть не могло! Нигде?
Эллен металась по кругу. Она распахнула все двери и бегала за мамой. Они играли в прятки, вот что! А мама бегала очень быстро, она бегала быстрее Эллен, она так быстро бегала, что скоро, наверно, опять окажется прямо позади нее, если только они в самом деле бегают по кругу. Вот она уже догнала Эллен, высоко ее подхватила и закружила по воздуху.
Эллен резко застыла на месте, быстро повернулась и развела руки в стороны.
— Не считается! — отчаянно закричала она. — Не считается, мама, не считается!
На столе лежала виза: птицы, и звезды, и ее подпись.
«Вечерний выпуск!» — кричал мальчишка-газетчик на перекрестке. Он кричал во все горло, замерзший, умирая от восторга. Он запрыгивал на подножки трамваев, левой рукой ловил монетки, пыхтел и еле поспевал. Такое уж у него торговое дело, ого, лучшее дело на свете: «Вечерний выпуск!»
А им все было мало. Все они готовы были заплатить еще намного дороже. Они с такой жадностью тянулись за газетой, словно он им продавал не отчет о военных действиях и не кинопрограмму, они с такой жадностью тянулись за газетой, словно он продавал им самую жизнь.
«Вечерний выпуск!» — кричал мальчишка-газетчик на перекрестке.
«Вечерний выпуск!» — слышался шепот у него за спиной. Опять и опять.
Его лоток располагался на каменном островке посреди большого перекрестка. Рядом стоял, прислонившись к лотку, слепой. Шляпа была у него на голове, подаяния он не принимал. Он просто стоял там, этого ему никто не мог запретить. Время от времени он повторял: «Вечерний выпуск!» Но у него ничего не было на продажу. Говорил он тихо и никаких денег за это не требовал. Подобно лесу, отзывался он эхом на каждый крик мальчишки. Казалось, он не считал все это серьезным делом.
Хищной птицей кружил мальчишка вокруг лотка. Недоверчиво косился на слепого. А тот стоял себе с таким видом, словно он вовсе не единственный слепой посреди большого перекрестка. Мальчишка размышлял, как бы его отсюда спровадить. Слепой насмехался над ним, слепой превращал все его зычные крики в тихие мольбы о помощи, у слепого не было на это никакого права.
«Вечерний выпуск!»
«Вечерний выпуск!»
Мимо бешено мчались машины, стекла автомобильных фар были синего цвета. То одна, то другая машина тормозила, стекло в окне опускалось, и нужно было забросить внутрь газету. И пока мальчишка прикидывал, сколько времени у него займет перевести слепого на другую сторону, Эллен пошла через дорогу, не дожидаясь сигнала. Она шла нетвердыми шагами и глядя прямо перед собой. Под мышкой она несла папку для рисования, шапочку она надвинула на самые брови.
Машины остановились, с визгом затормозили трамваи. Полицейский на перекрестке сердито махнул рукой.
Между тем Эллен уже причалила к каменному островку. Как морская вода, нахлынул на нее возмущенный крик водителей.
— Эй, послушайте, — сказал мальчишка слепому, — тут один человек переведет вас на другую сторону!
Слепой выпрямился и стал хватать руками темноту. Эллен почувствовала, как его пальцы легли ей на плечо. Когда полицейский добрался до мальчишки на островке, она уже исчезла вместе со слепым в сутолоке, нырнула в запуганный, затемненный город.
— Куда вас отвести?
— Переведи через дорогу.
— Мы уже перешли!
— Не может быть! — сказал слепой. — Ведь это же большой перекресток?
— Может, вы имели в виду другое место, — осторожно заметила Эллен.
— Другое? — повторил слепой. — Нет, вряд ли. Но может, ты сама имела в виду другое место?
— Нет, — гневно крикнула Эллен. Она остановилась, сбросила его руку и пугливо посмотрела на него снизу вверх.
— Пройдем еще чуть-чуть! — попросил слепой.
— Мне надо к консулу, — сказала Эллен и вновь взяла его за руку, — а это в другую сторону.
— К какому консулу?
— Который отвечает за моря и океаны. И за ветер, и за акул!
— Ах, к этому! — сказал слепой. — Тогда ты можешь спокойно идти дальше со мной!
Они свернули в длинную, угрюмую улицу. Дорога шла в гору. Справа стояли тихие дома, чужие посольства, из-за которых не видать было ее посольства. Они шли вдоль стены. Трость слепого гулко и монотонно стучала по мостовой. Листья падали, как герольды безмолвия. Слепой прибавил шагу. Эллен бежала рядом с ним короткими, торопливыми шажками.
— Что тебе надо от консула? — спросил слепой.
— Хочу спросить, что означает моя виза.
— Какая виза?
— Я ее сама подписала, — неуверенно объяснила Эллен, — а вокруг всюду цветы.
— Вот оно как, — уважительно отозвался слепой. — Значит, виза настоящая.
— А теперь я хочу, чтобы ее утвердили, — сказала Эллен.
— Разве ты не сама ее подписала?
— Сама.
— Тогда зачем консулу ее утверждать?
— Не знаю, — сказала Эллен, — по я хочу к маме.
— А где твоя мама?
— На другом берегу. За океаном.
— Ты что, пешком туда пойдешь? — спросил слепой.
— Вот вы как! — Эллен задрожала от гнева. — Вы насмехаетесь! — Ей, точно так же как мальчишке-газетчику, вдруг показалось, что слепой вовсе не слепой, что его пустые глаза сияют над стеной. Она повернулась и побежала по улице в обратную сторону, сжимая под мышкой папку для рисования.
— Не бросай меня! — крикнул слепой. — Не бросай меня! — Он стоял со своей тростью посреди улицы. Его фигура тяжело и устало выделялась на фоне прохладного неба.
— Я вас не понимаю, — задыхаясь, крикнула Эллен, вернувшись к нему. — Моя мама на той стороне, и я хочу к ней. Ничто меня не удержит!
— Война, — сказал слепой, — теперь пассажирские пароходы редкость.
— Пассажирские пароходы редкость, — в отчаянии пробормотала Эллен и крепче ухватилась за его руку, — по один-то для меня найдется! — Она умоляюще таращилась в мокрый, сумрачный воздух. — Хоть один-то для меня найдется!
Там, где кончалась улица, начиналось небо. Две башни вынырнули, как пограничные будки на выходе из посольства.
— Огромное спасибо, — вежливо сказал слепой, пожал Эллен руку и сел на церковные ступени. Он поставил шляпу между колен, как ни в чем не бывало извлек ржавую губную гармонику из кармана пиджака и начал играть. Служка уже не первый год разрешал слепому играть, благо играл он так тихо и неумело, что казалось просто, будто ветер стонет в ветвях.
— Как мне теперь найти посольство? — крикнула Эллен. — Как мне отсюда поскорее найти консула?
Но слепому опять не было до нее никакого дела. Он прижался головой к колонне, отрешенно дул в свою ржавую губную гармонику и ничего больше не отвечал. Снова зарядил дождик.
— Эй, вы! — сказала Эллен и дернула его за пальто. Она вырвала жестяную игрушку у него из рук и положила ему на колени. Она уселась рядом с ним на холодные ступени и громко заговорила, обращаясь к нему:
— Что вы себе думали, как я найду консула, что вы только себе думали? Кто перевезет меня через море, если пароходов больше не будет? Кто меня перевезет на другую сторону?
Она гневно всхлипнула и стукнула слепого кулаком, но он не шелохнулся. Эллен встала перед ним, ошеломленная и оробевшая, и уставилась ему прямо в лицо. Он был невозмутим, как ступени, которые вели наверх.
Эллен нерешительно вошла в безлюдную церковь, до последней секунды подумывая, не повернуть ли назад. Ее охватило смирение, ей ненавистны были ее собственные шаги, нарушавшие церковную тишину. Она стянула с головы шапочку, и вновь надела, и крепче сжала в руках папку для рисования. Сконфуженно принялась разглядывать изображения святых в боковых приделах. Какому из этих святых у нее хватит духу пожаловаться на слепого?
С темным взглядом, с крестом в воздетой худой руке, стоя на сияющей вершине, к которой плыли желтые, молящие о спасении лица, ждал Франциск Ксаверий.[2] Эллен остановилась и задрала голову, но заметила, что святой смотрел куда-то вдаль, мимо нее. Напрасно пыталась она привлечь его взгляд к себе. Старинный художник изобразил все правильно.
— Не знаю, почему я пошла прямо к тебе, — сказала она, но далось это ей нелегко. Она никогда не понимала тех, которые с удовольствием ходили в церковь и рассказывали об этом блаженствуя, как о великом наслаждении. Нет, никакое это было не наслаждение. Скорее мучение, которое влекло за собой другие мучения. Как будто протягиваешь палец кому-то, кто хочет отхватить всю руку и еще гораздо больше. А молиться? Без этого Эллен с удовольствием обошлась бы. В прошлом году она училась нырять вниз головой, и это было похоже. Нужно было подняться на высокий мостик, чтобы нырнуть в самую глубину. А еще надо было решиться на прыжок, смириться с тем, что Франциск Ксаверий на тебя не смотрит, и еще — забыть о себе.
Но сейчас все должно было решиться. Эллен по-прежнему не знала, зачем она со своей просьбой обращается именно к этому святому, о котором в старинной книге было написано, что он объехал много чужих стран, но умер, когда открылась его взору та страна, о которой он страстно мечтал.
Она изо всех сил попыталась все ему объяснить. — Моя мама на той стороне, но она не может за меня отвечать, никто за меня не отвечает. Если бы ты мог… — Эллен замялась. — Если бы ты мог внушить кому-нибудь, чтобы он за меня поручился! Я бы тебя тоже не разочаровала, лишь бы только мне выбраться на свободу!
Святой как будто удивился. Эллен заметила, что не сказала напрямик то, что имела в виду. С усилием она отодвинула в сторону то, что отделяло ее от нее самой.
— То есть я бы тебя в любом случае не разочаровала — даже если я здесь останусь, даже если я слезами обольюсь!
Святой вроде бы опять удивился, и ей пришлось сделать еще шаг.
— То есть я бы не стала обливаться слезами. Я бы все равно пыталась ни в чем тебя не упрекать, даже если я не попаду на свободу.
И опять ничего — только немое удивление Франциска Ксаверия, и последняя дверь подалась.
— То есть я хотела сказать, я не знаю, что мне нужно сделать, чтобы попасть на свободу.
На глаза у Эллен навернулись слезы, но она чуяла, что в этом разговоре слезы не помогут.
— Прошу тебя: что бы ни случилось, помогай мне верить в то, что есть такое место, где вокруг синева. Помоги мне пройти по воде, даже если я останусь здесь.
Разговор со святым был окончен. Все двери стояли нараспашку.
— Возьмите меня в игру!
— Дуй отсюда, поняла?
— Возьмите меня в игру!
— Катись!
— Возьмите меня в игру!
— Мы не играем.
— А что вы делаете?
— Ждем.
— Ждете? Чего?
— Ждем, когда здесь будет тонуть ребенок.
— Зачем?
— Мы его тогда спасем.
— Ну и что?
— А то, что это будет хороший поступок.
— А вы сделали что-то плохое?
— Не мы, а бабушки с дедушками. Это все наши бабушки и дедушки виноваты.
— Понятно. И давно вы ждете?
— Скоро два месяца.
— А много детей здесь тонет?
— Да нет.
— И вы в самом деле хотите дождаться, пока в канал свалится младенец?
— А почему нет? Мы его перепеленаем и отнесем бургомистру. А бургомистр нам скажет: «Молодцы, настоящие молодцы! С завтрашнего дня разрешаю вам садиться на все скамейки. Мы простим вам ваших бабушек и дедушек». — «Спасибо большое, господин бургомистр».
— «Не за что, рад оказать услугу. Большой привет бабушкам и дедушкам».
— А ты хорошо это сказала. Если хочешь, давай прямо сегодня играть с нами в бургомистра.
— Давай сначала!
— Вот ребенок, господин бургомистр!
— Откуда взялся этот ребенок?
— Мы его спасли.
— А как это случилось?
— Мы сидели на берегу и ждали…
— Нет, это не надо говорить!
— Ладно. Мы сидели на берегу, а тут он упал!
— И что дальше?
— Дальше, господин бургомистр, все произошло очень быстро. И мы очень рады, что нам удалось его спасти. Теперь нам можно опять садиться на все скамейки?
— Можно. И гулять в городском парке тоже можно. Ваших бабушек и дедушек мы вам простили!
— Большое спасибо, господин бургомистр!
— Погодите, а что мне делать с ребенком?
— Можете оставить его себе.
— Но я не хочу его оставлять! — с отчаянием крикнула Эллен. — Этот ребенок никому не нужен. Мама у него уехала, а отец в армии. И даже если он встретится с отцом, о маме с ним говорить нельзя. Погодите, с бабушками и дедушками у него тоже не все в порядке: одни правильные, а другие неправильные! Ни то ни се, а это хуже всего, это уже слишком!
— Ты о чем?
— Этого ребенка некуда девать, он ни на что не годится, зачем вы его спасали? Заберите, заберите его обратно! А если он хочет с вами играть, поиграйте с ним, ради всего святого, поиграйте!
— Подожди, не уходи!
— Иди сюда, сядь рядом с нами. Как тебя зовут?
— Эллен.
— Мы будем ждать ребенка все вместе, Эллен.
— А как вас зовут?
— Это у нас Биби. Два неправильных дедушки и две неправильные бабушки, главный предмет гордости — светлая губная помада. Она хочет ходить в школу танцев. Надеется, что бургомистр ей разрешит, если она спасет малыша.
Тот, третий от тебя, — Курт, он в глубине души считает, что это просто курам на смех — всем вместе ждать ребенка. А все-таки ждет. Когда ребенка спасут, он хотел бы снова играть в футбол. У него из бабушек и дедушек трое неправильных, а он вратарь.
Леон — самый старший. Тренируется вместе с нами в спасении на водах, хочет стать режиссером, знает все приемы, два неправильных дедушки, две неправильные бабушки.
Там дальше — Ханна. Она собирается когда-нибудь потом родить семерых детей, а еще она хочет дом на шведском побережье и чтобы муж у нее был священником, и она все время вышивает скатерть. А может, это занавеска для детской в ее новом доме, верно, Ханна? Слишком много солнца вредно. Так вот, она тоже ждет с нами, даже не уходит в полдень ни домой, ни в тень газометра, вон туда, выше по реке.
А это Рут, наша Рут! Она любит петь песни, лучше всего про золотые улочки вдалеке от мук земных. Ее родителей уже предупредили, чтобы в сентябре они освободили жилплощадь, а она все надеется, что у нее будет квартирка на небесах. Мир прекрасен и велик — тут мы все согласны, — по все-таки! Какая-то здесь неувязка, верно, Рут? Концы с концами не сходятся.
Герберт, иди сюда, малыш, он у нас самый младший. У него нога не сгибается, и он боится. Боится, что не сумеет плыть вместе со всеми, когда надо будет спасать ребенка. Но он прилежно тренируется, и скоро у него получится. Из дедушек и бабушек у него трое с половиной неправильные, и он их всех очень любит, а еще у него есть красный мяч для водного поло, и он иногда дает его нам поиграть, верно, малыш? Он — серьезный ребенок.
— А ты?
— Меня зовут Георг.
— Ты убиваешь драконов?
— Я их запускаю, не драконов, конечно, а воздушных змеев. Вот погоди, наступит октябрь, и Рут споет: «Пусть душа твоя взмывает, как воздушный змей» — или что-то вроде того. Что у меня еще есть? Четыре неправильных дедушки и бабушки и коллекция бабочек. Об остальном сама догадайся.
Иди-ка поближе. Видишь, у Герберта старый театральный бинокль, он им все время обшаривает канал. Герберт — наш маяк. А там, на другой стороне, — железная дорога, видишь? А там внизу — старая лодка, в ней все время сидит кто-нибудь из наших.
А если ты пройдешь немного дальше в сторону гор, там будет цепная карусель.
Цепная карусель — это красота: можно всем хвататься за руки, а потом отпускать.
— И сразу улетаешь далеко друг от друга!
— И закрываешь глаза!
— А если повезет, цепи порвутся. Музыка современная, и размах аж до Манхеттена, так говорит человек в тире. А уж если цепи оборвутся! Знать бы, кому уже привалила такая удача?
— Каждый год приходит кто-то из какой-то комиссии и проверяет карусель. И очень зря, говорит человек в тире. Только мешает людям летать. Но они и сами рады, хотят, чтобы им мешали, так говорит человек в тире.
— А потом как начнут раскачиваться — и переворачиваются вниз головой!
— И тут они наконец замечают, что перевернулись вниз головой, говорит человек в тире.
Дети говорили неудержимо, перебивая друг друга.
— А вы уже много катались? — потерянно спросила Эллен.
— Кто, мы?
— Ты имеешь в виду нас?
— Мы еще ни разу не катались.
— Ни разу?
— Запрещено: цепи могут порваться!
— Наши бабушки и дедушки слишком тяжелые.
— Но иногда приходит человек из тира и садится рядом с нами. Он говорит: пускай лучше слишком тяжело, чем слишком легко! Он говорит: они нас боятся.
— Нам еще и поэтому нельзя кататься на карусели.
— Только если спасем ребенка!
— А если ребенок в воду вообще не свалится?
— Вообще?
Детей охватил ужас.
— Что ты сочиняешь? Лето еще не скоро кончится!
— И почему ты спрашиваешь? Ты же не из наших!
— Один неправильный дедушка и одна неправильная бабушка! Этого мало!
— Ты не понимаешь. Тебе не так важно спасти ребенка. Ты и так можешь сидеть на всех скамейках! И так можешь кататься на карусели! Ну что ты ревешь?
— Я подумала… — всхлипнула Эллен, — я только подумала вдруг… подумала, что вот приходит зима. А вы все сидите тут, рядышком, и ждете этого ребенка! У вас под ушами, носами, глазами наросли длинные сосульки, и бинокль замерз. И вы смотрите и смотрите, а ребенок, которого вы хотите спасти, все не тонет. Человек из тира давно ушел домой, цепные карусели заколочены досками, и драконы уже набрали высоту. Рут хочет запеть, Рут хочет сказать: «А все же…» Но у нее нет сил открыть рот.
А там люди в теплых, светлых вагонах прижимаются щеками к холодным окнам: «Посмотрите, посмотрите вон туда! Там, за каналом, где такие тихие улочки, справа от газометра, за рекой, покрытой льдом, — что там за маленький памятник в снегу? Памятник? Интересно, кому это памятник?»
И тогда я скажу: детям, у которых неправильные бабушки и дедушки. И тогда я скажу: мне холодно.
— Да успокойся ты, Эллен!
— Не бойся за нас, скоро мы спасем ребенка!
Вдоль канала шел какой-то человек. Вода в реке корежила его отражение, морщила, растягивала его, а потом на миг оставляла в покое.
— Жизнь, — сказал человек, поглядел вниз и засмеялся, — жизнь — это целительная жестокость. — А потом плюнул далеко в грязное зеркало.
Две старухи стояли на берегу и возбужденно переговаривались.
Они так частили, словно читали наизусть стихотворение.
— Попробуйте узнать себя в речной воде, — сказал мужчина, проходя мимо, — по-моему, выглядите вы ужасно странно. — И пошел прочь спокойно и быстро.
Увидев детей, он помахал им и прибавил шагу.
— Бродил я по белу свету, — пели в два голоса Рут и Ханна. — Прекрасен, велик наш мир. — Остальные дети молчали. — А все же… — пели Рут и Ханна. Лодка покачивалась на воде.
— А все же! А все же! — крикнул мужчина и пожал всем детям по очереди руки. — А все же… А все же… А все же — что?
— Это Эллен, — поспешно объяснил Георг. — Из дедушек и бабушек двое неправильных, двое правильных. Ничейный счет.
— А это мы все, — засмеялся мужчина и своей большой рукой похлопал Эллен по плечу, — радуйся, когда все становится ясно.
— А уже ясно, — с сомнением сказала Эллен.
— Радуйся, когда все становится ясно, — повторил мужчина. — Когда справа кто-то смеется, а слева кто-то плачет, ты к кому пойдешь?
— К тому, кто плачет, — сказала Эллен.
— Она хочет с нами играть! — закричал Герберт.
— У нее мама уехала, а отец в армии.
— А где ты живешь? — строго спросил мужчина.
— У моей неправильной бабушки, — испуганно ответила Эллен, — по она на самом деле правильная.
— Погоди, скоро обнаружишь, как неправильно все правильное, — проворчал мужчина.
— Эллен боится… — тихо сказал Георг. — Ей страшно, что ребенок, которого мы хотим спасти, так и не свалится в воду.
— Как тебе такое могло в голову взбрести? — гневно крикнул мужчина и встряхнул Эллен. — Как только тебе могло такое взбрести в голову? Если ребенок хочет, чтобы его спасли, он непременно упадет в воду, понимаешь?
— Да, — испуганно согласилась Эллен и попыталась вырваться.
— Ничего ты не понимаешь! — сказал мужчина и разъярился еще больше. — Никто не понимает, что с ним творится. Все хотят спастись, а падать в воду не хотят. Но как можно спасти того, кто не падает в воду?
Старая лодка все покачивалась.
— Она выдержит только одного из нас! — Биби попыталась отвлечь мужчину.
— Только одного, — повторил он уже спокойнее. — Только одного. И правильно, так и надо.
— Слабая лодка, — презрительно пробормотал Курт.
— Она умнее океанского лайнера, — возразил мужчина. Он уселся совсем рядом с детьми. Вода невозмутимо поплескивала в стенки каната.
— А как у вас? — боязливо спросила Эллен. — Я имею в виду, с дедушками и бабушками?
— Четверо правильных и четверо неправильных, — сообщил мужчина и вытянул ноги на серой траве.
— Не может быть! — засмеялась Эллен. — Восемь дедушек и бабушек?
— Четверо правильных и четверо неправильных, — стойко повторил мужчина и тремя пальцами скрутил себе сигарету, — как у каждого из нас.
Птицы летали низко над водой. Герберт без устали смотрел на воду в бинокль.
— Кроме того, я почти как боженька, — объяснил мужчина, совсем сбив Эллен с толку, — я хотел владеть целым светом, а владею тиром.
— Мне очень жаль, — вежливо сказала Эллен. И снова все примолкли. Дети внимательно следили за каналом. Позднее солнце коварно улыбалось из-за их плеч, но они ничего не замечали.
Мы ждем чужого ребенка, мы спасем его, чтобы не утонул, и отнесем в ратушу. Какие молодцы! — скажет бургомистр. — Забудьте про ваших бабушек и дедушек. С завтрашнего дня можете снова сидеть на всех скамейках, с завтрашнего дня можете снова кататься на карусели — завтра — завтра — завтра…
— Рыбы играют! — засмеялся Герберт, и бинокль заплясал у него перед глазами.
— Маяк их видит, а они маяка не видят, — задумчиво сказала Рут. — Можно подумать, что все перепуталось. А ведь в одной песне так и поется.
— А все же, — закричал человек из тира и внезапно вскочил на ноги, — а все же вы у меня еще сегодня покатаетесь на карусели!
— Вы сами в это не верите, — недоверчиво сказала Ханна. Биби медленно подтянула гольфы.
— Вы хоть понимаете, чем вы рискуете?
— Там! — крикнул Герберт вне себя. — Чужой ребенок! Он тонет!
Леон взял у него из рук бинокль.
— Это взрослый мужчина, — с горечью сказал он. — Плывет.
— Пошли, — тянул их владелец тира, — я не шучу. Мой компаньон уехал, вам выпала единственная возможность. В это время никто не станет летать. Вы будете одни.
— Мы будем одни, — повторил ошарашенный Георг.
— Здорово! — крикнула Биби, и это прозвучало, словно птичий крик. — А Эллен?
— Эллен сегодня не будет кататься, — сказал мужчина. — И потом, она может покататься в другой раз.
— Я вас здесь подожду, — безмятежно объяснила Эллен. Такая справедливость не вызывала у нее возражений. Она посмотрела им вслед.
Человек из тира побежал вперед, а они поспешили за ним в сторону гор. Вода текла им навстречу, от этого казалось, что они бегут еще быстрее. Они крепко держали друг друга за руки. Собаки лаяли и отставали от них, парочки размыкали объятья на серых лужайках. Плоские камешки шлепали по воде.
Освещенная поздним солнцем, неподвижно застыла карусель. Человек отпер замок. Карусель застыла между двумя газометрами, задумчивая и отрешенная, как еще не загримированный клоун. С пестрой крыши свисали длинные, внушительные цепи. Маленькие сиденья блестели лаком. Небо и солнце внезапно тоже засверкали лаком. Ни с того ни с сего дети рассмеялись.
— Хотите музыку? — спросил мужчина.
— Настоящую? — возбужденно ахнул Герберт.
— Ты слишком много требуешь, — возразил мужчина.
Угрожающе чернели газометры.
— Музыка — это опасно, — сказал Георг. — На воде ее далеко слышно. Где-нибудь там есть тайная полиция.
— Воде-то что, течет себе мимо, — мрачно заметил мужчина.
— А если они узнают, что мы катаемся на карусели! — Рут поежилась. Владелец тира молча проверил сиденья. Грозно поблескивал песок.
— Музыку!
— А если на вас донесут?
— Знаете, что это значит?
— Нет, — спокойно сказал мужчина и крепко пристегнул детей. Словно на пробу он привел карусель в движение. Сиденья качнулись.
— Давай! — снова крикнула Биби. — Музыку!
Крыша начала кружиться. Негнущаяся нога Герберта боязливо взлетела в пустоту.
«Возвращайся!» — заорал раструб динамика поверх парапета набережной.
— Я хочу сойти! — закричал Герберт. Никто его не слушал.
Дети летели. Они летели вопреки закону своих тяжелых башмаков и вопреки закону тайной полиции. Они летели, повинуясь закону центробежной силы.
И серость, и зелень остались далеко внизу. Все краски слились. Чисто и ярко сверкал воздух во славу неведомого. Они глядели на мир другими глазами.
Глубоко внизу стоял, сложа руки на груди, хозяин тира. Он закрыл глаза. В этот миг тир вместил для него целый свет.
Дети кричали. Они то и дело хватались друг за друга, чтобы потом еще дальше разлететься в разные стороны. Все было так, как они себе представляли.
«Возвращайся!» — надрывался динамик.
Дети его не слышали. Блеск самых дальних звезд добрался до них.
Какая-то женщина переносила через мост коляску. Ребенок в коляске спал, и лежал, и улыбался. Другой ребенок бежал рядом с коляской и громко плакал.
— Хочешь есть? — спрашивала женщина.
— Нет! — плакал ребенок.
— Хочешь пить? — спрашивала женщина.
— Нет! — плакал ребенок.
— У тебя что-нибудь болит? — спрашивала женщина.
Ребенок заплакал еще громче и вообще не ответил.
— Помоги мне нести! — сердито сказала женщина.
Кривые ступеньки спускались к воде.
— Держи крепче, — сказала она. — Ты слишком слабо держишь.
Налетел ветер и попытался взбить ее повисшие прядями волосы. Ребенок в коляске заплакал. Ребенок рядом с коляской засмеялся. Они шли вдоль реки.
— Почему ты смеешься? — спросила мать.
Ребенок засмеялся еще громче.
— Нам нужно найти место, — сказала она, — хорошее место!
— Место, где ветер, — засмеялся ребенок, — где ветер и много муравьев!
— Место, где нет ветра, — возразила женщина, — и муравьев тоже нет.
— Такое место, где еще никто не лежал, — смеялся ребенок, — где трава еще высокая!
— Где трава уже примята, — сказала женщина, — и где уже лежало много народу. Там лежать лучше.
Ребенок умолк. Издали был слышен громкоговоритель.
— Вот! — крикнула женщина. — Вот хорошее место! Наверное, здесь совсем недавно кто-то был.
— Кто здесь был? — спросил ребенок.
Женщина достала из коляски одеяло и расстелила на траве.
— Следы маленьких ног, — сказала она. — Дети вроде тебя.
— Правда, вроде меня? — улыбнулся ребенок.
— Не приставай, — нетерпеливо сказала женщина.
Ребенок побежал вниз, к воде. Он нагнулся, поднял камень и взвесил его на руке.
— Мама, камень плавает?
— Нет.
— А я хочу пустить его поплавать!
— Делай что хочешь. Я устала.
— Что хочу, — повторил ребенок.
Солнце спряталось.
— Мама, там лодка, старая лодка! А там наверху — поезд. Как он быстро едет, как ярко сверкают окна! На чем мне поехать, мама, что меня дальше увезет? Лодка или поезд? Мама, ты спишь?
Женщина бессильно уронила голову на руки, ее дыхание выровнялось. Рядом лежал младенец с открытыми глазами, в них отражалось небо. Ребенок снова взбежал вверх по склону и наклонился над маленьким. Коляска неподвижно чернела на фоне тумана.
— Ты правда хочешь на ней поехать? — спросил ребенок. — Ничего, что так медленно?
Младенец беззвучно улыбался.
— Придет время, поедешь и на поезде. Но поезд уж очень часто делает остановки!
Младенец испуганно скривил рот.
— Нет, нет, ты этого тоже не хочешь! Эй! Там внизу — лодка. Если ты будешь в ней лежать, она поплывет без остановок! Она будет плыть, сколько захочешь. И никаких пересадок, и никто тебе не станет менять пеленки. Хочешь? Айда!
Женщина глубоко вздохнула, медленно перевернулась на другой бок. Тихо покачивалась лодка. У берега ее удерживал только черный канат.
Ребенок подхватил младенца и побежал с ним вниз по склону.
— Лодка похожа на колыбельку, правда?
Младенец закричал. Он лежал на корме, как связанный рулевой.
— Погоди, я сейчас!
Ребенок отвязал лодку. Он стоял обеими ногами в воде.
— Чего кричишь? Погоди, погоди! Не можешь потерпеть, что ли?
Младенец закричал еще громче. По его маленькому лицу запрыгали крупные мутные капли. Лодка дрейфовала к середине канала. Она крутилась, качалась, словно в нерешительности. Умнее, чем океанский лайнер, умнее, чем…
Эллен сонно заморгала и вытянула шею над парапетом набережной. В этот миг лодку подхватило течением. Она опрокинулась.
«Возвращайся!» Чуть ниже по течению динамик издал фальшивый звук и смолк.
— Ну что, накатались? — рассмеялся хозяин тира.
— Накатались! — радостно закричали слегка осовевшие дети.
Человек отстегнул их.
— Меня совсем не мутит, — сказал Герберт. — Ни капельки.
— Большое спасибо!
Они пожали ему руку. Человек сиял.
— Завтра придете кататься?
— Больше не придем, — серьезно ответил Георг. — В двух километрах отсюда тайная полиция.
— Берегитесь! — сказал мужчина. — А если… Я хочу сказать: дружба есть дружба. И в любом случае на карусели вы никогда не катались.
— Мы на карусели никогда не катались, — сказал Леон.
У выхода стоял, прислонившись, долговязый парень.
— А вы почему не платите?
— Мы уже! — крикнули дети и побежали.
Быстро, еще быстрее! До их места оставалось каких-нибудь несколько шагов.
— Здесь!
Руки у них опустились. Вся кровь отхлынула от лиц. Ошеломленные, стояли они на краю откоса, и неподвижно чернели их фигурки посреди летнего вечера.
То, что они увидели, превосходило их самые смелые представления о мировой несправедливости, превосходило меру их терпения: отряхиваясь от водяных брызг, из канала выходила Эллен, и на руках у нее был грудной младенец.
Младенец, которого они поджидали почти два месяца, младенец, которого они хотели спасти, чтобы оправдаться, чтобы им наконец разрешили сидеть на всех скамейках, — их младенец!
Держа за руку второго ребенка, на берегу стояла мать и кричала от ужаса и радости. Со всех сторон сбегались люди. Словно они все вынырнули из реки, как призраки, чтобы воспользоваться этой редчайшей возможностью и доказать, на какое сочувствие способны их сердца. Эллен в замешательстве стояла среди них. И тут она увидала на краю откоса своих друзей.
Женщина хотела обнять Эллен, но Эллен ее оттолкнула.
— Я ничего не могла поделать! — с отчаянием в голосе закричала она. — Я ничего не могла поделать! Я хотела вас позвать, но вы ушли слишком далеко, я хотела… — Она растолкала людей вокруг себя.
— О чем говорить! — холодно сказала набережная.
— Где мой театральный бинокль? — закричал Герберт.
Ханна и Рут безуспешно пытались сдержать слезы.
— Мы расплатимся по-другому, — прошептал Леон.
Эллен стояла перед ними, бледная и отчаявшаяся.
— Пойдем с нами, — спокойно сказал Георг и накинул ей на плечи свою куртку, — там наверху есть скамейки. Мы сейчас все вместе сядем на скамейку. Возьмем и сядем.
Шаги сапог проскрипели по гравию, бессмысленные и самодовольные — так шагают только те, кто сбился с пути. Дети в ужасе вскочили. Скамья опрокинулась.
— Ваши удостоверения! — потребовал голос. — Вы имеете право здесь сидеть?
Этот голос. Эллен отвернула лицо в сторону темноты.
— Да, — ответил Георг, окаменев от страха.
Ханна порылась в карманах своего пальто в поисках удостоверения. Но ничего не нашла. Леон оказался вне светлого круга, он попытался шмыгнуть в кусты, Герберт рванулся за ним. Его негнущаяся нога шаркнула по земле. Обоих вернули назад.
В тупой тишине стояли солдаты. Один из них был, кажется, офицер. Блестели серебром его погоны. Биби снова заплакала, но сразу умолкла.
— Все пропало, — шепнул Курт.
На секунду все участники сцены замерли. Офицер, стоявший между двух солдат, начал терять терпение; он раздраженно положил руку на револьвер.
— Я спросил, имеете ли вы право здесь сидеть!
Герберт два раза громко сглотнул.
— Вы арийцы?
Эллен застыла на месте, попыталась шагнуть вперед и вновь отпрянула в тень. Но когда офицер, еще резче и раздельнее повторил вопрос, она быстро вступила в освещенный круг, привычным движением отбросила с лица свои короткие волосы и сказала: — Ты сам это знаешь, отец!
Каски, возможно, были задуманы специально для того, чтобы скрывать выражение лиц. Это подтверждалось на всех фронтах.
У людей в маленьком запыленном парке перехватило дыхание, стало чудовищно, оглушительно тихо. Оба солдата, слева и справа, не вполне понимали, в чем дело, но оба чувствовали дурноту и головокружение, словно их ткнули носом в какую-то ошибку. Дети все поняли и торжествовали, застыв в темноте.
Это был тот самый человек, который умолял Эллен, чтобы она его забыла. Но разве слово может забыть уста, которые его произнесли? Когда-то он отказался додумать свою мысль до конца. И теперь эта мысль накрыла его тенью и простерлась далеко впереди.
Никто из детей больше не думал удирать. Одним махом они перешли в наступление, из их бессилия хлынула неведомая сила. Вавилонская башня зашаталась от их легкого дыхания. Влажный, набухший дождем ветер налетел с запада и зашумел над водой — спасительное дыхание мира.
Эллен попыталась улыбнуться. «Отец!» И протянула к нему руки. Мужчина слегка отпрянул. Теперь он стоял чуть позади своих спутников, так, что они не могли следить за его движениями. Его страдальческие глаза умоляюще впились в ребенка. Правой рукой он вцепился в портупею, потому что эта рука дрожала. Он изо всех сил пытался молча вразумить Эллен.
Но девочку уже было не удержать. Доверие разбушевалось, как волны в бурю, и вынесло ее на пустынный берег выступившей из тумана земли, и бросило посреди муки и горечи разочарования. Она прыгнула, повисла у него на шее и поцеловала его. Но тут он уже опомнился, оторвал детские руки от своих плеч и легонько отстранил ее.
— Ты как сюда попала? — спросил он со строгими нотками в голосе. — И что это с тобой за компания?
— Хорошая компания, — сказала Эллен, — не хуже другой.
Она обернулась и небрежно махнула рукой:
— Можете идти по домам!
В кустах зашелестело — сперва тихо, потом погромче, зашуршала листва, платья зацепились за колючки и с хрустом отцепились от них. Еще секунду было слышно, как Леон что-то бормочет и как шаркает Герберт — шлеп-шлеп по земле, быстро и тихо, — а потом все смолкло.
Оба солдата озадаченно обернулись, однако никакого приказа не получили, поскольку Эллен яростно и старательно держалась за шею отца. Она впилась в него и не давала ему открыть рот. Она висела на его погонах, как маленький, настырный зверек.
Она думала: у Герберта нога не гнется, Герберту нужно больше времени. Больше она ни о чем не думала. Она плакала, и ее слезы оставляли пятна на мундире. Ее тело сотрясалось от всхлипов, но между всхлипами она смеялась, и прежде чем отцу удалось высвободиться, она укусила его за щеку.
Он достал носовой платок, поднес к губам и стал оттирать пятна с кителя.
— Ты больна, — сказал он. — Немедленно иди домой.
Эллен кивнула.
— Доберешься одна?
— Доберусь, — спокойно сказала она, — еще бы! — Но при этом она имела в виду совсем не тот грязный квартал, где жила с бабушкой и тетей Соней, а обволакивавшую ее даль.
— Я на службе, — объяснял он, медленно успокаиваясь. Вышестоящему начальству можно представить происшествие как фантазию больного ребенка.
— Не буду тебя больше задерживать, — вежливо сказала Эллен.
Он поискал некоего завершающего жеста и нерешительно взял под козырек. Эллен хотела еще что-то сказать, хотела еще раз увидеть его лицо, но не шевельнулась. Световой конус ускользнул прочь. Она осталась в темноте.
Она повернулась к скамье. — Георг! — прошептала она.
Но Георга там не было. Никого не было. Все убежали. В этот миг ветер разогнал тучи. Эллен побежала вниз по ступеням и остановилась над водой. Луна перебросила ее тень, как мостик, с одного берега на другой.
Кто не принесет свидетельство, тот пропал, кто не принесет свидетельство, тому конец. Куда нам идти? Кто даст нам великое свидетельство? Кто поможет нам ради нас самих?
Родители наших родителей дали маху. Родители наших родителей за нас не ручаются. Родители наших родителей ставятся нам в вину. Мы виноваты, что мы здесь, виноваты, что каждую ночь растем. Простите нам эту вину. Простите нам румяные щеки и бледные лбы, простите нам нас самих. Ведь все мы — дары из одной и той же руки, огонь от одной и той же искры, вина в одном и том же преступлении! Мы — вина старших, а старшие — это вина тех, кто еще старше, а те — вина еще более старших. Ну чем не дорога, уходящая к горизонту? Где обрывается улица этой вины, где ее конец? Сами-то вы знаете, где?
Когда проснутся те, что были раньше? Когда поднимут головы из могил и станут свидетельствовать за нас? Когда они сотрясут своими телами землю и присягнут в том, что мы — это мы? Когда кончится язвительный смех?
Сто, двести, триста лет тому назад? И это, по-вашему, великое свидетельство? Считайте дальше! Отсчитайте тысячу, две, три тысячи лет. До тех самых пор, покуда Каин не поручится за Авеля, а Авель — за Каина, до тех пор, покуда у вас не закружится голова, покуда вас не потянет на убийство, потому что и вам неведомо, что дальше. Потому что за вас самих некому поручиться. Потому что вы сами — только свидетели струящейся крови.
Где мы снова встретимся, где рожденное будет подтверждено? Где, на каких небесах будет записано великое свидетельство, оправдывающее всех нас?
Это будет там, где расплавленные колокола вызванивают сразу и Начало и Конец, там, где совлекаются покровы с мгновений, — это может быть только там, где все в конце концов претворяется в синеву. Там, где кончается последняя разлука и начинается свидание. Там, где кончается последнее кладбище и начинаются поля.
Если вы нам запретили играть в городском парке, мы станем играть на кладбище. Если вы нам запретили отдыхать на скамейках, мы будем отдыхать на могилах. А если вы нам запретили ждать то, что должно наступить? Мы все равно будем ждать.
Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать, играем в прятки. Кто нашелся, тот оправдан. Там, у белого камня! Там будет убежище. Даже о птицах здесь уже не скажешь, что они свободны как птицы. Раз, два, три, четыре, пять, мертвецы играют с нами. Слышите? Вы слышали? Свидетельствуйте за нас, восстаньте, поднимите руки и присягните в том, что вы живы и за нас ручаетесь! Присягните, что мы живы, как все люди. Присягните, что мы голодны!
— Нет, Леон, так дело не пойдет. Ты жульничаешь, подглядываешь сквозь пальцы! Ты видишь, куда мы бежим.
— Я вижу, куда вы бежите, — тихо повторил Леон, — я подглядываю сквозь пальцы. И вижу, как вы исчезаете между могил, конечно, вижу. А потом уже ничего не вижу. Не убегайте больше! — умоляюще крикнул он. — Давайте останемся вместе! Скоро стемнеет.
— Играем дальше! Через час кладбище закроют. Надо пользоваться, пока осталось время!
— Осторожнее, а то в другой раз не найдетесь! — вне себя от страха закричал Леон. — Осторожнее, а то вас по ошибке похоронят!
— Если ты будешь так орать, сторож нас выгонит и мы потеряем последнее место для игры!
— Осторожнее, а то вас перепутают с мертвецами!
— Ты с ума сошел, Леон!
— Если вы сейчас спрячетесь, то очень может быть, что я уже не сумею вас найти. Буду ходить между могил и окликать вас по именам, буду кричать и топать ногой, а вы не отзоветесь. Хвать — а это уже не игра. Листья шуршат, но я не понимаю, что они хотят мне сказать, непролазные кусты смыкаются надо мной и гладят по волосам, но не могут утешить. Прибежит бегом из зала прощания сторож и схватит меня за ворот. Ты кого тут ищешь? Ребят. Каких еще ребят? Тех, которые со мной играли. А во что играли? В прятки. То-то и оно! Сторож уставится на меня. И вдруг начнет смеяться. Почему вы смеетесь? Где мои друзья? Где ребята? Никаких ребят нет. Они прятались в могилах, и их похоронили. Они не представили главного свидетельства, но это было давным-давно.
Почему вы играли в прятки? Почему вы всю жизнь играете в прятки? Почему вы ищете друг друга только на кладбищах? Уходи! Беги отсюда, сейчас закроются ворота! Никаких ребят здесь нет. Сторож грозит мне. Лицо у него недоброе. Уходи! А я не уйду. Так ты тоже один из них? Так на тебя тоже нет никакого свидетельства? Значит, тебя тоже нет. Вдруг сторож исчезает. Белая дорожка становится черной. Справа и слева могилы, безымянные могилы. Детские могилы. Нас больше нет. Мы умерли, и никто не представил на нас никаких свидетельств!
— Леон прав!
— Так играем мы в прятки или не играем?
— Погоди, Георг, дай подумать!
— Нет, я вам не дам подумать, я хочу играть, я знаю самое лучшее место! Хотите, скажу вам — какое? Вон там — где самые старые могилы! Там, где надгробные камни уже покосились и холмики осели, словно их и не было никогда! Где никто уже не плачет, где все ждут. Где ветер стихает, будто прислушивается. И небо над этим местом словно чье-то лицо — там никто из вас меня не найдет!
— А лет через сто люди найдут твои белые косточки.
— Вы от Леона заразились.
— Ты хочешь, чтобы тебя нашли?
— Почему вы спрашиваете?
— А почему ты прячешься?
— Оставайся здесь!
— Давайте останемся все вместе!
— Кто знает, здесь мы вообще или нет, — сказал Леон. — У нас нет мертвецов, которые бы подтвердили, что мы — это мы. Наших родителей все презирают, родители наших родителей не ручаются за нас.
— Они уклоняются.
— Они пришли издалека и ушли далеко.
— Их травят, как нас.
— У них нет покоя.
— Они стараются, чтобы их не нашли там, где их ищут.
— Они не лежат тихо под своими надгробиями.
— Их осыпают руганью!
— Их ненавидят!
— Их преследуют!
— С нашими мертвыми обращаются так, словно они и не думали умирать! — сказал Леон.
Дети взялись за руки. Они заскакали в хороводе вокруг чужой могилы.
— А нам это можно, а нам это можно, мертвые и не думали умирать!
Их крики, как сноп искр, взлетали к серому небу. К небу, которое нависло над ними, как лицо, как сострадание чужого человека, как свет, который тает, нисходя с высоты. К тяжелому небу, которое все тяжелее и тяжелее опускается над ними, как чересчур большие крылья.
— Наши мертвые и не думали умирать.
— Они просто спрятались.
— Они играют с нами в прятки.
— Мы пойдем их искать, — сказал Леон.
Остальные разжали руки и внезапно замерли на месте.
— Куда нам нужно идти?
Они сбились в стайку, обняли друг друга за плечи. Склонив головы, уселись на тихую могилу. Их темные хрупкие фигурки замерли на фоне белого надгробия. Вдали, как печальный сон в сумерках, парил купол зала прощания. На дорожке, посыпанной гравием, танцевали последние золотые листья под шагами неведомого.
— Дозволь мне быть листочком под ногами у тебя, — боязливо проговорила Рут. — Так сказано в одной песне.
Куда несутся листья? Куда катятся каштаны? Куда летят перелетные птицы?
— Куда нам бежать?
Без конца и без края тянулись на запад могилы. Далекие от людских страстей, тянулись они в область незримого.
То и дело прерываясь приземистой красной кирпичной кладкой, остальные кладбища, обступившие город, — на каждую конфессию свое — примыкали к этому последнему кладбищу.
И на юг тоже уходили ряды, словно безмолвное войско, которое намерено перейти в наступление с обоих флангов.
Севернее была улица. Оттуда доносился грохот трамвая, который у этого последнего кладбища не делал остановки и так быстро проскакивал мимо, словно ему было страшно, словно он хотел, как человек, отвернуться в другую сторону. Если забраться на какой-нибудь холмик и встать повыше на надгробие, можно было заметить его быстрые красные огни, тут и там, тут и там, как бегающие глаза. А при желании можно было над этим посмеяться.
С тех пор как детям запретили ходить в общественные парки и эти запреты ужесточились, они перенесли свои игры на самое последнее кладбище. Здесь они играли только в прятки, но все труднее оказывалось найти других и не потеряться самим.
Это дальнее кладбище было полным-полно безнадежных тайн, колдовства и заклятий, и могилы на нем заглохли и одичали. Там были маленькие каменные домики, на них непонятные буквы, а рядом — скамейки, но кроме того все лето там были бабочки, и жасмин, и над каждой могилой застыло молчание и разросся кустарник. Играть здесь было больно, и каждый быстрый, задорный крик тут же оборачивался бездонной тоской. Дети с готовностью бросались в объятия, которые раскрывали им навстречу белые руки посыпанных гравием дорожек, растопыренные пальцы маленьких круглых площадей.
— Куда нам бежать?
С востока, как последний барьер на больших скачках, черная низкая изгородь отделяла кладбище от убегавших вдаль полей, бесконечность которых служила свидетельством покатости земли и черпала в этой покатости свое собственное свидетельство. Разве не для того кругла эта земля, чтобы быть бесконечной? Разве не для того она кругла, чтобы покоиться в чьей-то руке?
Но какой же путь избрать из всех путей? Где мы нагоним мертвых? Где призовем мы их к ответу? Где они дадут нам свидетельство?
Не там ли, где близкое далеко, а далекое близко, не там ли, где все претворяется в синеву? Все дальше по дороге, вдоль полей, между злобой и злаками?
— Куда нам бежать?
Дети в отчаянии задумались. Их глаза впивали безмолвную тьму, как последнюю каплю из походной фляги.
Высоко над ними загудел самолет. Они подняли головы от могил и посмотрели ему вслед. Взлетели вороны. Все вместе они равнодушно исчезли в темноте. Самолет и вороны. А мы — нет. Мы не хотим исчезать, пока не получим свидетельство.
По ту сторону изгороди горел маленький костер. Там паслись три козы.
— Пора вам домой идти, — сказал старик. Ласково сказал, но не детям, а козам.
— И нам тоже пора, — прошептал Леон.
Биби вскочила и побежала к изгороди, остальные за ней.
Поля окутал туман. Старик с козами исчез. Дети равнодушно вернулись к чужой могиле. Руки у них болтались вдоль тела. Ноги налились тяжестью. Постепенно становилось холодно. Издали доносилось пыхтение поезда.
— Уедем отсюда!
— Доберемся тайком до границы!
— Скорее, а не то будет поздно!
Но ведь если хочешь оседлать паровозный свисток, надо ехать налегке. Надо быть легче самих себя. Такая езда тяжелее, чем кажется. И потом — куда?
Разве они уже не выложили последние деньги, когда покупали перронные билеты, провожая поезда с детьми, идущие в чужую землю, и разве не растратили последние улыбки на то, чтобы пожелать своим более удачливым друзьям еще больше удачи и счастливого путешествия? И разве они не выучили назубок, как махать большими платками и оставаться в мигающем свете синих, затемненных вокзальных фонарей? Но все это уже давно в прошлом.
Теперь им уже давным-давно известно, что, покуда ты на этом свете добиваешься своих прав, ты остаешься неправым. Они научились продавать мебель из дому и не морщась сносить пинки. Сквозь чердачное окно они видели, как горит Храм. Но на другой день небо снова было синим.
Нет, они больше не доверяли этому ослепительно-синему веселому небу, не доверяли кружащему снегу и набухающим почкам. Но их взрослеющие умы и бурный, опасный поток невыплаканных слез искали выхода. И этот поток пробил себе дорогу.
— Прочь отсюда!
— В чужую землю!
А не поздно ли? Поезда с детьми уже давно не уходят. Границы на замке. Идет война.
— Куда нам бежать?
— Где та страна, которая нас примет?
Не примет ни юг, ни север, ни восток, ни запад, ни прошлое, ни будущее.
Значит, остается только одна страна: та, где оживают мертвые. Значит, остается только одна страна: та, где получают свидетельство перелетные птицы и разорванные облака. Значит, остается только одна страна — «Где козы получают свидетельство, — сказал Герберт, — белые козы, листья и каштаны, там и мы тоже его получим».
— Брось, малыш! Не надо нам рассказывать сказки!
— Он прав, — задумчиво возразил Леон. — Там, где ветер получает свидетельство, ветер и дикие птицы, там и нам дадут свидетельство. Только где это?
— Кто ручается за ветер и за акул, — закричала Эллен, — тот и за нас ручается, так сказал консул.
— Но где этот «тот»?
Леон вскочил.
— Нам нужно идти в Иерусалим! — внезапно сказал он.
— Ты имеешь в виду Святую землю? — крикнула Эллен.
Остальные засмеялись.
— Я слыхал, — сказал Леон и прислонился к белому надгробию, — что там собирают огромный урожай апельсинов. Прямо руками собирают!
— А как ты туда попадешь? — иронически спросил Курт.
— Нам бы только перебраться через ближайшую границу, — сказал Леон, — а дальше, возможно, будет уже не так трудно.
— Но как нам добраться до границы?
— Кто нам поможет?
— Туман, — сказал Леон, — да мало ли кто, хоть бы и тот человек с козами.
— Человек с козами! — На Биби напал смех. Она прямо вся тряслась от смеха.
— А если на границе нас поймают?
— А если нас отправят обратно?
— Не думаю, что поймают, — спокойно сказал Леон.
— Молчи! — крикнул Курт. — Ты нас всех за дураков принимаешь! Айда, пошли отсюда.
— Куда?
— Оставайтесь здесь! Давайте останемся вместе!
— Вместе! — передразнил Курт. — Вместе? Если бы мы хоть направление знали, куда идти! Через могилы наискосок? Как попасть в Святую землю?
— Я говорю серьезно, — сказал Леон.
Вдали из-за низкой ограды вновь послышался грохот трамвая. За изгородью, в том месте, где был костер, поднимался белый дымок. Вечерняя звезда боязливо пряталась за туманом. Как нечто давно решенное, о чем еще никто не знает. Контуры предметов терялись в тяжелых сумерках, словно заблуждения.
— Там кто-то стоит! — сказал Леон.
— Где?
— Там, по ту сторону, где дорожка к воротам.
— Вы его видите?
— Стоит и прислушивается!
— Теперь видите?
— Да, вижу.
— Прямо возле покосившегося камня!
— Это куст, — сказала Ханна.
— Маленький куст, совсем крошечный кустик, — съязвил Курт.
— За десять минут из земли вырос: это заколдованный принц.
— Так расколдуйте его!
— А теперь он шевелится.
— Он все слышал!
— Мы ничего такого не говорили.
— Обо всех наших планах!
— Зачем вы говорите так громко?
— Эллен как о чем-то подумает, так сразу об этом и кричит.
— Вы тоже кричали!
— А теперь он снова стоит на месте.
— Просто пришел человек на кладбище, у него здесь родные или близкие похоронены…
Ветер шевелил кусты. Последние листья удерживались изо всех сил, чтобы не опасть.
— А если это не просто человек?
— Если он на нас донесет?
— Он ничего не слышал.
— Все он слышал!
— Ваш план провалился! — язвительно заметил Курт.
Внезапно дети примолкли.
От могилы, на которой они устроились, дорожка шла немного дальше, а потом сворачивала за угол, огибая кладбищенское строение. Местами ее заслоняли кусты и скамейки, но около ограды она опять становилась видна и вела в широкие черные ворота, словно река, о которой неизвестно, исток у нее здесь или устье. По этой дорожке двигались от зала прощания в сторону детей похороны. В последние годы на дальнем кладбище стали хоронить больше людей, чем прежде, но это были что-то уж совсем поздние похороны. Ворота уже вот-вот закроют. Поначалу заметно было только что-то темное и похожее на гусеницу, — оно медленно проползло по дорожке и, словно собираясь превратиться в куколку, исчезло за кустами. Когда оно завернуло за угол и снова показалось, его уже было видно отчетливее. Радуйтесь, когда все становится ясно, так сказал владелец тира.
Это и в самом деле были похороны. Могильщики спешили изо всех сил, шли как могли быстро, но их поспешность все равно оставалась медлительной. Недовольно потрескивали доски носилок.
Господи, не оставь нас, потому что близится вечер!
Могильщикам хотелось домой. Им так же сильно хотелось домой, как покойнику в гробу.
Дети соскочили с могилы, пыль и листва взметнулись ввысь. Какое-то мгновение все вместе было похоже на облако, которое уже готово унести их оттуда, превратить их во что-то другое. Но над этой пылью тоже тяготело проклятие, и она вновь вернулась к земле.
Они отступили в сторону. Могильщики торопливо прошмыгнули мимо, не обращая на них внимания. Гроб был из грубых досок, светлый длинный гроб. Зависимый от движений могильщиков, он колебался в воздухе и, казалось, освобождался от их власти. Он словно хотел доказать, что в этой его последней зависимости, безмолвной и парящей, таилась последняя независимость, как таится косточка в плоде.
За гробом никто не шел. Никто из тех всхлипывающих и все-таки волей-неволей смешных людей, которые обычно идут за гробом и, ничего не видя сквозь черные вуали, спотыкаются на каждом шагу. Неужели никто не шел за гробом?
Кто из детей оказался первым? Герберт, Эллен или Леон? И что их подтолкнуло? Страх — страх перед кустом у покосившегося надгробия, который оказался вовсе не кустом? Или жгучая тоска — тоска по Святой земле?
Они пошли за чужим гробом; пошли за незнакомым покойником, единственным, к кому они здесь обратились, единственным, кто теперь мог их защитить, кто давал им почву под ногами и свидетельство; между Эллен и Георгом шел Герберт, как обычно, слегка приволакивая свою негнущуюся ногу, за ними Леон, а потом Рут и Ханна, чьи светлые волосы, светлые, как неструганые доски, из которых делают гробы для бедных, разметались прядками на осеннем ветру.
Чем дальше шли дети, тем сильнее их движения напоминали движения могильщиков: они шли, удрученные нерешительностью и нетерпением, причем одинаково удрученные и тем и другим, переходя от того к другому и обратно. Не родные и близкие, а зеваки. Казалось, они тоже несут гроб. Это ли была дорога в Святую землю? Над могилами не было ни огонька.
Могильщики раздраженно пыхтели. Работенка им выдалась нелегкая. В такой час, да еще поздней осенью, подобная работа — не развлечение.
— Эй, вы, там, позади, чего вам надо?
— Мы не посторонние.
— Близкие родственники покойного?
— Нет.
— Пришли проводить в последний путь?
Вечер был темный. И оборачиваться было трудно, тем более если шагаешь вперед в темноте с тяжелой ношей. Еще труднее было найти достойную брань для непрошеных гостей, явившихся проводить в последний путь. Могильщики шли то медленнее, то опять быстрее, выкрикивали через плечо угрозы и проклятия. Под конец они стали подбрасывать гроб на носилках, чтобы напугать детей. Но это не помогло. Они непоколебимо шли за гробом, парящая светлая масса того, что несли перед ними, вела их за собой, как песня, и глаза их были с надеждой устремлены на эту ношу. Словно это в самом деле был путь в Святую землю: ни на восток и ни на юг, ни на север и ни на запад, ни в прошлое и ни в будущее. Путь, просто путь. Все прямо и прямо, а прямо — значит везде.
На ходу дети тихонько смеялись над проклятиями могильщиков. Неузнанная цель отражалась в их лицах.
Они шли дальше и не удивлялись, почему дорога такая широкая. Они бы даже не удивились, если бы пришлось идти так еще час за часом, все идти куда-то сквозь туман, вдоль могил, и они бы даже не удивились, если бы могильщики с гробом вдруг перемахнули через изгородь и поспешили вслед трем козам, которые брели домой.
Однако могильщики остановились. Остановились и поставили носилки на землю. Казалось, они стоят так исключительно для того, чтобы задержать детей. Казалось, и могила вырыта исключительно ради этого.
Могила была вырыта заранее — а как же иначе? Тонкие черные ветви склонялись над ней и концами касались края бездны. Могила была расположена на самой границе дальнего кладбища.
Хоронившие наклонились, сняли гроб с носилок и обмотали его ремнями, чтобы спустить вниз. Гроб заколыхался и быстро исчез в темноте.
Дети молча стояли над кучей земли. Внезапно им показалось, что здесь кончается последний путь на волю, последняя дорога, ведущая к границе, последняя возможность потребовать где-нибудь свидетельства. Могильщики принялись закапывать могилу, и дети нерешительно пошли прочь.
Перед теми, что шли первыми, уже выросли стены зала прощания, как вдруг они заметили незнакомца, который медленно, покачиваясь, шел по белой дорожке им навстречу. Как загнанная дичь, они бросились в кусты.
Эллен и Георг, немного поотстав от остальных, не услышали их предупреждающих криков. Они побежали, потому что вдруг потеряли всех из виду, и угодили прямо в объятия к этому чужому человеку.
— Куда спешим?
Наклонив голову вбок, он стоял, расставив ноги, посреди дорожки, и не пропускал их.
— Куда?
— Кто вы?
— Не куст и не шпион.
Это был, как сразу же выяснилось, кучер катафалка. И он все слышал.
— Вы хотите в Святую землю?
— Это была шутка, — сказал Георг. Дети держались стойко и старались больше не убегать. Он ухватил их за плечи и пошел вместе с ними к воротам. Они чувствовали его холодные вялые руки.
— А почему вы хотели прямо в Святую землю?
— Мы так играли, — возразила Эллен.
— Но это же глупость, — сердито крикнул кучер. — Святая земля слишком далеко, слышите? — Он нагнул голову ближе к детям. — Граница тут совсем близко, добраться до нее легче легкого! И оттуда вам уже больше никуда не нужно. Там вдоволь игрушек, там вам все вернут…
— Там летают жареные куропатки, — нежно улыбнулась Эллен, — это тоже из сказки!
Кучер сердито на нее посмотрел.
— Здесь есть граница, совсем недалеко, — настойчиво повторил он.
— И много часовых, — добавил Георг.
— Не всюду расставлены часовые, — возразил кучер. — И я вожу не только катафалк.
— Что вы за это хотите?
Он назвал сумму.
— Деньги, — сказала Эллен.
— А ты что думала?
— И когда вы поедете?
— Послезавтра. Я свободен послезавтра.
— Уже послезавтра? — сказал Георг.
— Или сразу, или никогда, — возразил человек.
— А если мы все-таки достанем денег? — Внезапно они загорелись энтузиазмом.
— Дело ваше, — сказал кучер. — Если придете, отыщете меня здесь.
Они дошли до ворот. Смотритель гремел ключами.
— Вы тоже из тех, которые тут пробежали?
— Нет, — сказал кучер.
— Да, — крикнули дети, но кладбище уже осталось позади. Ворота за ними закрылись.
— Послезавтра к вечеру уезжаем от дальнего кладбища. Жду у ограды. Послезавтра, — в последний раз повторил кучер.
Послезавтра. Это не ошибка? Жить договорились на послезавтра и умереть на послезавтра. А все ли в порядке с этим свиданием? Может быть, вообще все на свете как этот договор с чужим кучером? Как условленная встреча у кладбищенской ограды? Радость о том, что будет послезавтра, и страх перед тем, что будет послезавтра?
Послезавтра — это был как раз тот день, начиная с которого в их районе отказывали от квартир таким, как они, и об этом всех предупредили заранее. «Гонят, как собак», — сказала бабушка.
А завтра было кануном этого дня.
В этот последний день кроткая рассеянность детей перешла все границы. И бабушка обвинила Эллен в том, что книжный шкаф до сих пор не продан. Этот старый книжный шкаф, — его ценность составляли мечты тех, кто рос и умирал, а цена определялась притязаниями вымогателей. Кому это можно было объяснить?
— На переезд нам нужны деньги, — объяснила бабушка перед уходом. — Шкаф необходимо продать.
— На переезд, — повторила Эллен. — На какой переезд? — Оставшись одна, она беспокойно обошла на цыпочках все комнаты, словно предательница, которую предали.
Карета ждет у последнего кладбища. Шкаф необходимо продать. По какой цене продают то, что любят?
— Тебя — за деньги, — объяснила Эллен книжному шкафу, — а деньги — за то, чтобы доехать до границы. Ты должен меня понять, тебя — за то, чтобы добраться до границы!
Она попыталась обнять его обеими руками.
Первый покупатель ушел, потому что никак не мог постичь связи между мечтой и сделкой, второй ушел, потому что в углу старого шкафа обнаружил паука, и только с третьим Эллен удалось вступить в переговоры. Не такие уж плохие были переговоры, потому что начались они с молчания. После того как оба достаточно долго помолчали, чтобы хоть немного узнать друг друга, Эллен обрушила на голову сбитого с толка покупателя свои волшебно-блестящие аргументы. Она заговорила в защиту старого шкафа.
— Он скрипит! — сказала она, прижала палец к губам и тихонько повернула ветхую дверку. — А если мимо проходит поезд, у него начинают дребезжать стекла. Хотите дождаться, пока мимо пройдет поезд?
Покупатель сел в кресло, которое тут же перевернулось. Он встал с полу, но ничего не ответил.
— Он пахнет яблоками, — грозно и беспомощно прошептала Эллен. — В самом низу одна дощечка выпала, и там можно спрятаться!
Она тщетно пыталась облечь в слова несказанное. Она совершенно забыла сказать, что стекла в дверцах шлифованные, как велела передать бабушка, и что с обеих сторон у него инкрустация.
— Осенью он потрескивает, как будто у него есть сердце! — торжествующе сообщила она вместо этого.
— А что, у кого есть сердце, тот осенью потрескивает? — спросил покупатель. И они снова стали молча ждать поезда.
— Ветер дует! — сказала Эллен, словно это обстоятельство тоже должно было подтвердить ценность шкафа. — Сколько вы хотите заплатить?
— Я жду, — не двинувшись с места, сказал покупатель. — Жду поезда.
Прошел поезд. Стекла задребезжали.
— Он боится, — сказала Эллен и побледнела. — Шкаф вас боится.
— Я его беру, — сказал покупатель. — Назовите вашу цену.
— Спасибо, — сказала Эллен, — только я не знаю… Он вас боится!
— Он успокоится, — сказал покупатель.
— А вы в состоянии за него заплатить? — испуганно спросила Эллен.
— Нет, — печально ответил покупатель, — нет, я не в состоянии за него заплатить. Он скрипит и пахнет яблоками. Я останусь вашим должником. — И он выложил на стол пятьсот марок.
— Нет! — сконфуженно возразила Эллен. — Бабушка сказала: «Чтобы не дешевле ста пятидесяти марок!»
— Скажите вашей бабушке: «Что может быть дороже глубокого сна!»
И покупатель ушел, так и не забрав шкаф. Он купил запах яблок и бледное лицо Эллен…
Послезавтра наступит завтра, а завтра уже сегодня. Дни катятся, как жемчужины с порванного ожерелья. Бросайтесь на пол и ищите — вы никогда уже их не найдете. Сегодня превратится во вчера, а вчера — в позавчера, не допускайте этого! Хватайте сегодня! Позаботьтесь о том, чтобы остаться! Шум времени в ушах — как хлопанье крыльев, как гомон дикой охоты перед вашими окнами. Теперь и в час нашего умирания. Разве Теперь не заключено в часе нашего умирания, подобно тому как час умирания заключен в Теперь? Дни — это убийцы, душегубы! Шайка контрабандистов, орудующих на вашей границе. Не отпускайте ее, хватайте ее! Хватайте Сегодня!
Но как вы это сделаете?
Разве вы не выставили часовых, вооруженных до зубов, на всех границах вашего пространства? Так поставьте часовых и на границах вашего времени, вооружите предков, прародителей, вооружите мертвых! И пускай они подтвердят, что сегодня — это сегодня. Поставьте на всех ваших границах часовых — и тогда с вами ничего не случится.
Что вы говорите? Этого не нужно?
Тише, тише. Где-то там — тайная полиция.
Что, что? Ваши часовые не хотят стоять на месте? Они перебежали в другую страну, в ту самую страну, куда убегают дни? Ваши пращуры дезертировали, и ваши границы стоят открытые? И некому больше доказывать, что сегодня — это сегодня?
Не смиряйтесь с этим. Бегите обратно. Сто лет, двести, триста. А дальше?
Ваша родословная утратила силу. Разве время не круглое, разве оно не такое же круглое, как ваше пространство? Как вам остаться? Все ваши границы стоят нараспашку и свидетельствуют о вашем бегстве. Вы — беглецы, которые бродяжничают и скрываются, все дальше, еще дальше. Время для ваших душ — как бег кареты, бег черной кареты.
— Садитесь!
Кучер снял шляпу. Эллен сунула ему в руку деньги. Он открыл дверцу и поклонился. Звякнула его часовая цепочка. Дети колебались, они крепче взялись за руки.
Это была темная, тяжелая карета, помятая и искореженная, с растрескавшейся от солнца и времени кожей. Это была похоронная карета. Печально лоснились лошади, худые темные лошади сплошь в зарубцевавшихся шрамах. Улица, тянувшаяся вдоль кладбища, была в этот час безлюдна, в том смысле, что ее безлгодность в этот час была очевидна, она и сама чувствовала себя безлюдной. Сегодня уже завтра, а завтра уже вчера.
— Пошевеливайтесь! — Дети вскочили в карету. Дверца захлопнулась. Стук был слышен до самого сада, в котором плели венки для покойников. Он прозвучал, как предостерегающий птичий крик.
Карета тронулась.
Георг укрыл колени Эллен покрывалом. Они поехали. Поначалу медленно, потом быстрей, все быстрей, приблизительно в направлении дороги, ведущей к границе. Красная кладбищенская стена, белые дворики каменотесов и серо-зеленые сараи садовников, — все это осталось далеко позади. Позади остались последние цветы, дым из труб и крики голодных птиц, но может быть и так, что позади осталась черная карета, а все остальное улетело. Кто мог это точно установить?
Небо было из синего стекла, и красные буки на дороге разбивали себе головы в кровь. И не только красные буки. И синее стекло, пока они ехали, крошилось и рассыпалось по серому оперению серых птиц, покрывалось налетом и омрачалось чернотой черной кареты.
— Граница, где граница?
— А вы не видите? Там, где проходит линия между землей и небом, там и есть граница.
— Вы смеетесь!
— Да что вы, и не думаю!
— Вы везете нас по кругу!
— Откуда такое недоверие?
— Мы устали.
— Это одно и то же.
— Та линия, на которую вы показываете, и не думает приближаться!
— Стойте, кучер, стойте! Мы лучше сойдем!
— Я уже везу вас туда!
— Мы хотим домой. Мы хотим к остальным!
— Я хочу вернуться!
— Я хочу к бабушке!
Но кучер больше не отвечал. Постепенно они перестали кричать. Они обнялись и легли голова к голове. Они капитулировали перед чужим кучером, черной каретой и границей, которая все никак не приближалась.
— Эллен, Эллен, твоя голова слишком давит мне на плечо! Эллен, куда мы едем? Эллен, темнеет, я больше не могу тебя сторожить, все кружится…
— Все кружится! — крикнул человек с волынкой и на ходу запрыгнул сзади в карету. — А как ужасно было бы, если бы все не кружилось! Невозможно было бы отыскать полюс. — Ему удалось открыть дверцу. Он сорвал с головы шапку, засмеялся и повел носом.
— Трупы, пахнет трупами!
Карета мчалась вдоль реки.
— Что тут смешного? — строго спросила Эллен.
— Никто этого не замечает, — захихикал чужак. — Разразилась чума, но никто этого не замечает. Они жили, не замечая, а теперь они умирают, тоже не замечая. Их сапоги — это погребальные дроги, которые увозят их из города. Их ружья — носильщики, которые бросают их в ямы. Бубоны, бубоны, сплошные бубоны! — Чужак раззявил рот, зашатался и рухнул под сиденье.
— Кто вы?
— Я упал в зачумленную могилу.
— Кто вы?
— Я пел песню.
— Кто вы?
— Ах, мои милый Августин, так сразу не объяснишь!
Карета по-прежнему катилась вдоль реки. Телеграфные провода поблескивали над черными угольными складами, чайки спускались, как пикирующие самолеты, к ледяной серой воде, а на другом берегу кран тянул руки к холодному небу, словно вымаливал себе какой-нибудь груз. Вечерело, и осенний день бесшумно, беззащитно и таинственно клонился к концу.
Неподалеку от заброшенной верфи к ним подсел человек с глобусом. Он поджидал их, сидя на обломках корабля, который еще не отбуксировали.
— Колумб! — любезно улыбнулся он и снял шляпу. — Нужно еще столько открытий сделать! Каждый пруд, каждая боль и каждый камень на берегу.
— Америку в конечном счете так и не назвали вашим именем!
— Нет! — рявкнул Колумб. — Но мое имя носит неведомое. Все, что еще предстоит открыть. — Он удобно развалился на грязных подушках и вытянул ноги.
— Открытия утомляют?
— Но это прекрасная усталость! Честно зарабатываешь ночной отдых!
— А бывают сны наяву?
— О, сны — это куда большая явь, чем поступки и события, сны охраняют мир от крушения. Сны, сны, именно сны и ничто иное!
— Разразилась чума, но этого никто не замечает, — хихикнул милый Августин из-под своего сиденья. — Они не заметили, что их сотворили, и не заметят, что их уже предали проклятию.
Теперь они переезжали дамбу, эта дамба тянулась вдоль большой реки, а река текла вдоль дамбы. И ни река, ни дамба даже не пытались отделиться друг от друга, тихо и мирно убегали они в бесконечность.
Карета въехала в деревню. Серое и глубокое небо лежало над низкими оградами садов. Рыжие деревья тонули в темноте, а перед желтыми домиками играли дети. Они рисовали ногами линии на речном песке и морщили лбы. Они молча росли, между делом звонко кричали в сумерках и швыряли камнями в воробьев. Они царапались в запертые садовые калитки, кусали зубами железо и со смехом отрывали уши у старого безобразного пса.
Вдруг один из них, мальчик, перескочил через ограду. На нем была коротенькая светлая рубашка, а в правой руке праща. Его лицо пылало гневом, и он прикончил больного плачущего пса одним-едннственным камнем. Потом он развел посреди улицы костер и бросил пса в огонь. И запел: «Мы хотим принести Богу огненную жертву из наших грехов. Идите и подарите ему ваши грехи, потому что ничего другого у вас нет».
И вдобавок он заиграл на лире. Его песня звучала мучительно, чуждо и настойчиво, а от костра на пустынной улице запахло пожаром. Он вскарабкался на ограду и начал проповедовать. И после каждой фразы он швырял камни, и окна у людей разбивались, и им поневоле приходилось выглядывать наружу. Сердитые и заспанные, они просовывали свои тяжелые головы в неровные пробоины и звали детей домой. Но дети не шли, а стояли и слушали чужого маленького проповедника и разевали свои красные алчные рты, словно хотели его сожрать.
«Камни, камни в ваших окнах суть хлеб, которого вы алкаете, а хлеб на ваших блюдах есть камень, отягощающий вас. Все, что приносит вам пользу, вы возводите на трон. Боль всегда приносит пользу. Боль — вот последняя польза!»
Он занесся совсем высоко и возликовал, когда ему не хватило слов.
Деревенские дети ликовали с ним вместе, но тут один из них крикнул: «Волосы у тебя черные и курчавые, ты чужак!»
— Я ли чужак оттого, что волосы у меня черны и курчавы, или вы — чужаки оттого, что руки у вас холодны и тверды? Кто чужак, я или вы? Чужак не тот, кого ненавидят, а тот, кто ненавидит, а кто считает себя единственным настоящим хозяином в доме, тот и есть главный чужак!
Но деревенские дети больше его не слушали. Они вскочили на ограду и сбросили его вниз. Они завыли, и заревели, и перестали расти. А взрослые, которые тоже давно перестали расти, выскочили из домов и набросились на чужого мальчика. Они опрокинули его на последние языки его догоравшего костра, но пока они думали, что сжигают его, они только закаляли венец у него на голове. И пока они думали, что убивают его, он от них ускользал, но они этого не знали. Он вспрыгнул в черную карету, положил голову на колени рослому Колумбу и немного поплакал, пока милый Августин гладил его обожженные ступни. Потом они сыграли дуэт на лире и волынке, и лишь когда они уже проехали вместе добрую милю, чужому мальчику пришло в голову представиться.
— Давид, царь Давид, — смущенно пробормотал он, — еду в Святую землю.
Карета катила по лугам и долам, мокрые ветви хлестали по крыше.
— Мы тут все в Святую землю!
— Мы тоже в Святую землю!
— Кто вы такие, и чего вам надо в Святой земле?
— Это Эллен, а я Георг, и мы хотим получить великое свидетельство. Почему вы за нас не поручились? Почему вы бросили нас на произвол судьбы? Разве вы не за всех ручаетесь? Но они прогоняют нас, они все у нас отнимают, они над нами издеваются: вы, говорят, ничем не подтверждаетесь! Идите в Святую землю, поищите там ваших предков и скажите им: это вы виноваты, что мы здесь, помогите, загладьте свою вину! Загладьте свою вину, из-за которой нас выселяют, загладьте свою вину, из-за которой нас преследуют, загладьте эту ненависть в сердцах! Ведь это вы виноваты, вы, вы виноваты, что мы есть!
— Зачем вы сели в черную карету?
— Мы хотим перейти границу, мы ищем тех, что жили раньше.
Туман и река, бушуя, перетекали друг в друга. Линия между небом и землей исчезла.
Колумб нервно крутил в руках глобус. Когда он начал говорить, его голос зазвучал мрачнее и глуше, чем поначалу: — Тех, что жили раньше, уже нет. Есть те, кто есть, и те, кого нет, существующие и несуществующие — игра неба и ада разыгрывается внутри нас! Но те, которые есть, — те есть всегда, а те, которых нет, — тех никогда не было. Ждите и вслушивайтесь, живите и светитесь! Сносите чужое презрение и умывайтесь слезами, от слез глаза светлеют. Прорывайтесь сквозь туман и открывайте мир! Быть — вот паспорт для вечности!
— Не думайте, что это так легко, — крикнул Давид. — Кто думает, что он есть, тех нет. Только те, кто сомневается в себе, могут пристать к берегу, только те, которые страдали. Ибо берег Господень — это пламя над мрачным океаном, и кто пристанет к берегу, тот сгорает. И берег Господень прирастает, ибо горящие испускают свет, и берег Господень истаивает, ибо трупы изувеченных приплывают к нему из тьмы!
— Разразилась чума, но никто не замечает, — хихикнул милый Августин, — пойте песню в чумной могиле, пойте песню, пойте песню! Мы ничего не можем вам подтвердить. Только песня, которую вы поете, служит вам свидетельством.
— Повергните Голиафа в сердце вашем!
— Откройте мир заново, откройте Святую землю!
— Сносите чужое презрение и умывайтесь слезами, от слез глаза светлеют!
Карета теперь мчалась как бешеная и подпрыгивала на камнях. Дети вскрикивали. Они уцепились за шерстяной пояс Давида и спрятали головы в широкие рукава Колумба.
— Мы хотим остаться здесь, мы хотим остаться здесь!
— Оставайтесь, чтобы идти вперед, идите вперед, чтобы остаться.
— Уступайте буре, как кустарник на берегу!
— Так вы и родились: в тряске черной кареты. Так движение станет покоем, а покой движением.
— Так уловляете вы мимолетное, так совлекаете с него покровы!
— И ваша боль уравновешивает расстояние.
Серая и знающая, мерцала река в темном свете ночи. Невозмутимо поблескивал гравий.
— Граница, где граница? Где Святая земля?
— Повсюду, где пастухи пасут овец и все оставляют по зову ангела.
— Овцы блеют, когда их бросают на произвол судьбы!
— Овцы блеют, потому что не умеют петь, овцы блеют, чтобы Бога хвалить.
Царь Давид снова заиграл на лире, а милый Августин подхватил мотив на своей волынке, а Колумб тем временем низким голосом затянул матросскую песню, что-то про белые звезды и тоску по суше. Они не обращали друг на друга внимания, но все вместе звучало удивительно стройно и гармонично: псалмы Давида, моряцкая песня Колумба и забавные рулады милого Августина.
Это вершилось во славу Божию, а все, что вершится во славу Божию, звучит стройно.
Карета неслась скорее, все скорее, скорее скорого, но скорость растворялась, становилась спокойной и незаметной, как скорость реки или дороги. Медленная скорость на грани вечности, где все сходится воедино. Линия между небом и землей исчезла. Остались только белые волны во мраке, здание таможни на дороге и голоса над рекой.
— Мы на границе!
Выскочили три старика и преградили путь. Лошади встали на дыбы. Черная карета остановилась.
— Вы готовы петь песню в чумной могиле?
— Готовы.
— Вы готовы убить Голиафа в ваших сердцах?
— Готовы.
— А готовы заново открывать Святую землю?
— Готовы.
— Тогда пересеките границу, получите свидетельство, войдите в Святую землю!
— Оставьте черную карету, оставьте похоронного кучера, выходите!
— Выходите! — гневно крикнул кучер и встряхнул спящих детей. — Выходите, выходите! Кругом часовые, мы ездили по кругу. Проваливайте отсюда!
Дети открыли глаза и осовело подняли головы.
— Живо просыпайтесь! — крикнул кучер. — Все было напрасно. Все пропало, через границу уже не проехать!
— Мы уже на другой стороне, — крикнули дети. Они выскочили из кареты и, ни разу даже не оглянувшись, побежали назад в темноту.
Тучи несутся на рысях, мчатся стремглав в гуще войны, безумствуя, приплясывая на лету, они мчатся глубоко над крышами мира, глубоко над этой ничейной землей, между изменой и пророчеством, глубоко над глубинами бездны. Тучи мчатся быстрее синих драгун из песни, они не носят мундиров, без конца меняются и все-таки узнают друг друга. Тучи мчатся напролом через поля пшеницы и брани и через полуобвалившиеся остовы каменных строений, которые раньше назывались городами. Тучи несутся на рысях, мчатся стремглав в гуще войны, и их тайная легкость навлекает на них подозрения.
Мчатся по делам чужой силы. Всем стоять! Вниз!
Посреди улицы на серой мостовой лежала раскрытая школьная тетрадь с английскими словами. Ее, должно быть, потерял какой-то ребенок, и теперь ее перелистывала буря. Упала первая капля и попала на красную линию. И красная черта посередине страницы вышла из берегов. Смысл в ужасе хлынул из слов во все стороны и стал звать перевозчика: переведите меня, переведите!
А красная черта все набухала и набухала, и стало ясно, что она одного цвета с кровью. Смысл и всегда-то был в опасности, но теперь ему грозило захлебнуться, и слова, как маленькие покинутые домики, торчали по обе стороны красной реки, оцепенелые и бессмысленные.
Шел проливной дождь, а смысл все блуждал по берегам и звал на помощь. Поток уже дошел ему до пояса. Переведите меня, переведите!
Но тетрадь потерялась. Ее потерял Герберт, когда шел на урок английского: у него была дырка в портфеле. А за мальчишкой, не носившим формы, шел другой, одетый в форму. Он посмотрел на тетрадь, поднял и жадно в нее вцепился. Остановился, полистал тетрадь и попытался прочесть слова, но дождь припустил слишком сильно. Дождь гасил последние огоньки, мерцавшие в словах. Смысл вновь воззвал: «Переведите меня, переведите!» Но мальчишка, одетый в форму, не желал его слышать. Черта была цвета крови. Пускай лучше смысл захлебнется, чем мы предадим кровь! Он захлопнул тетрадь, сунул ее к себе и побежал на службу. Побежал за мальчишкой без формы.
Оба вошли в один и тот же дом. Тот, что был не в форме, поднялся на пять лестничных пролетов и оказался в мансарде, где вел занятия какой-то старик. Мальчик, одетый в форму, не поднимался ни на одну ступеньку, потому что учреждение со скамьями светлого дерева и темной картиной на стене персикового цвета было расположено удобнее.
— Я что-то нашел! — крикнул он.
— Что ты нашел?
— Тетрадку со словами.
Песня про синих драгун оборвалась. Над брандмауэром взмыло молчание. В этом молчании таился топот их коней, звяканье сабель и колыханье плащей. В этом молчании таилась тень, которую отбрасывали их свисающие поводья, и тень ползла по лицам детей, приглушала блеск их пряжек и на мгновение прятала из виду ножи у них на ремнях. Песня про синих драгун оборвалась. Синие драгуны застыли на месте. Они въехали в затонувший город. Звонкая музыка смолкла. Или они только теперь заметили, что их барабаны и трубы не издают ни звука?
— Что ты нашел? — резко переспросил командир отряда.
Мокрая тетрадь со словами одиноко лежала посреди стола. Бессмысленно одиноко. Она была раскрыта, и на раскрытой странице стояли расплывшиеся, словно от слез, слова: «Я буду стоять — ты будешь стоять — он будет стоять — я буду идти — ты будешь идти — он будет идти — я буду лежать — ты будешь лежать — он будет лежать…» Ниже шел перевод.
Бледные щеки детей светились.
Кто будет лежать?
Может быть, мы — все мы? Окоченелые, холодные, вытянувшись в струнку, в пятнах, с оскалом невольной улыбки?
Нет, мы не будем. Никто из нас лежать не будет. А на поле брани?
Человека разрывает на куски — так говорят те, кто приезжает с фронта.
«Мы будем лежать — вы будете лежать…» Лежать? Нет. Пускай лежат другие, те, которые не носят формы. У которых чулки темнее, а лица бледнее. Они и будут лежать, окоченелые, холодные, вытянувшись в струнку, в пятнах, с оскалом невольной улыбки. Им это больше подходит.
— Чья это тетрадь?
— Одного из тех, сверху, которые не имеют права носить форму. Из тех, других!
— Тетрадь с английскими словами?
— Зачем они учат английский?
— Границы закрыты!
Тучи несутся на рысях, мчатся стремглав в гуще войны. А дети там, наверху, те, не в форме? В гуще войны учат английский.
Они еще не знают, что ли?
Никто из них не сможет выехать. Они будут лежать, чтобы лечь не пришлось нам. Они еще не знают, что ли? Зачем учить английский, если все равно придется умереть?
Вновь упало подозрение, словно тень от болтающихся поводьев на блестящие пряжки. Синие драгуны мчатся…
— Почему вы перестали петь?
Драгуны в песне тоже как будто задумались.
«Вверх, к светлым дюнам!» — так поется в первом куплете.
Дюны бродят с места на место. Мы не успели дух перевести, а дюны уже перебрались с места на место. Стремительно и неудержимо, как тысячелетия. Нам не следует переводить дух, а не то нас разгонит ветер. А не то мы еще призадумаемся, а не то нас разгонят, а не то нас депортируют, как детей в мансарде. Нам нельзя переводить дух, а не то мы пропали. Последний куплет кончается так: «Завтра я буду один!»
Нет, мы не будем одни.
Потому мы и носим форму, чтобы не остаться в одиночестве. Чтобы никогда не выглядеть смешными в собственных глазах. Смешные, беспомощные, одинокие — это они, другие. Те, что под крышей, те, что не носят форму.
Не думайте, что нас плохо информируют! Кто не носит формы, тот остается один, кто остается один, тот задумывается, а кто задумывается, тот умирает. Долой это все, так нас учили. К чему мы придем, если каждый будет думать по-своему о том, что правильно, а что нет?
Все должно рифмоваться, одна строчка с другой, один человек с другим. Мы это учили: потому что мы должны жить. Но для чего учить английский? Никто из них не переберется через границу. Зачем учить английский, если все равно придется умереть?
— Мы их спросим!
— Пускай ответят!
— Мы носим форму, и нас все равно больше!
— Погодите, погодите, у меня что-то есть!
— Что у тебя?
— Подозрение, страшное подозрение, очень серьезное подозрение! Зачем учат английский? В гуще войны?
— Что ты имеешь в виду?
— А вы до сих пор не поняли?
Тучи несутся на рысях, мчатся стремглав в гуще войны. Нельзя допустить, чтобы тучи восторжествовали!
— На последнем этаже шпионы!
— А мы — внизу.
— Пускай никто нас с ними не спутает!
Дети не носят формы — это уже само по себе подозрительно. Тени в мансарде, отмеченные невидимой печатью. Теперь круг замкнулся. — Тетрадь с английскими словами — чем не доказательство?
— Я знаю кое-что получше, мы будем вести за ними наблюдение!
— Рядом с мансардой — чердак.
— А ключ от чердака?
— У дворника.
— Его дочка одна дома.
— Пошли скорей!
— Стучи громче!
— Почему ты нас боишься?
— Я не боюсь. У каждого из вас есть нож, чтобы меня защитить.
— Давай сюда ключ от чердака!
— Нет у меня ключа.
— Врешь!
— Разве я могу вам врать?
— Сможешь, если захочешь!
— Захотела бы, если бы могла.
— Давай сюда ключ!
— Вот он! Берите, он старый и ржавый. И оставьте меня в покое.
— О каком таком покое ты говоришь?
— Только о своем собственном.
— Тогда с тобой все в порядке, тогда ты не опасна.
— Убирайтесь!
— Эй, ты! Тебе что-нибудь известно о старике там наверху и о тех, что не носят формы?
— Они тоже хотят покоя.
— Только для себя самих?
— Может, и еще для кого.
— Вишь ты, мы и сами так думаем!
В застекленной крыше дыра. Над дырой небо. А небо засасывает вас вверх по лестнице, хотите вы того или нет. Все выше вверх. И небо смягчает ваши шаги.
— Ключ подходит?
— Вы все здесь?
— Скорее туда. Рассчитаться! Все на месте?
— Знаешь, сколько в небе звезд?
— Тихо!
Вас еще можно пересчитать, как синих драгун. Но дюны бродят с места на место. И последний куплет кончается так: «Завтра я буду один».
— Как здесь темно…
— Осторожно, паутина!
— Будет гроза.
Скрипнул люк в полу. Отчаянно простонала посреди чердака подпора, держащая балку. Резкий ветер распахнул створку слухового окна. И окно, черное и мстительное, уставилось вслед летящим тучам. Тучи помчались еще быстрее.
О, как они боялись этой черноты, волнами струящейся из человеческих домов, этих распахнутых драконьих зевов, этих нескончаемых ужасных вопросов. Исполненные страха, ринулись они туда, внутрь, вглубь. Прочь от всех этих осквернителей, этих одержимых, вкладывающих персты во все раны, этих ни во что не верующих, подслушивающих через стенки собственных сердец!
Гневно плясала на сквозняке болтающаяся доска. Вслед за тучами, вырвавшись из тесной рамы! Прочь от этих сумасшедших, которые возводят в закон земное тяготение, прочь от подозрений этих подозрительных личностей.
Возле слухового окна с грохотом вращался флагшток и пытался удержать небо. А небо повисло на нем, как разодранный в клочья балдахин над оклеветанными святынями. Синий, давно оскверненный шелк слабо просвечивал и вновь исчезал из виду. Пыль и духота густо переплелись под скошенной крышей.
Те, что были одеты в форму, беззвучно закрыли за собой дверь, разулись и, пригнувшись, подкрались к стене, сквозь которую собирались подслушивать. Мокрые чулки, которые сушились на длинных веревках, предостерегающе проезжались по их лбам, губам и глазам, как материнская рука. Они раздраженно уворачивались от этих касаний. Заскрипели половицы. В тот же миг они заметили, что их слишком много. Слишком много. Быть многочисленнее, чем другие, — эта гордость, эта сила вывернулась наизнанку, как старая перчатка, и обернулась слабостью; но уходить никто не хотел. Первые уже обнаружили стену, а в стене маленькую железную дверь, которая соединяла чердак с чуланом старика. Последние наступали им на пятки. Дверь задрожала.
Разве я здесь не для того, чтобы меня отворяли? Разве я не есть великое противоречие между мыслью и реальностью, между людьми во вселенной и людьми в форме? Распахните меня настежь, вообразите, что меня вообще нет, сорвите меня с петель!
Дети, одетые в форму, ожесточенно пытались призвать дверь к молчанию. Это бессильное громыхание обладало властью их выдать. Они напряженно прижимались своими теплыми, буйными телами к ржавой темноте.
Тут они услыхали голос Герберта. И этот голос произнес: «Там рядом кто-то есть». Он произнес это звонко и так беззлобно, словно хотел сказать: там мой лучший друг.
— Слышите?
— Кошка, — сказала Рут.
— Птицы.
— Мокрые чулки.
— Ветер.
— Собирается гроза.
— А тут есть громоотвод?
— Ты сегодня всего боишься!
— У меня пропала тетрадь со словами.
— Тоже мне чудо, Герберт, у тебя же в портфеле дырка!
— Вот именно, тоже мне чудо! Тоже мне чудо: война. Тоже мне чудо, что мы голодные. Тоже мне чудо: тетрадь пропала. Но должны же быть все-таки на свете чудеса!
— Говори тише, Эллен!
— Лучше помогите ему найти тетрадь!
— Пошли поглядим, может, она лежит на лестнице!
— Сейчас вернемся!
— Никогда нельзя так говорить. Не ходи одна за угол, а то пропадешь.
— Пропаду?
— В портфеле дырка, а дырки всегда рвутся дальше. Моя бабушка сказала…
— Да ладно тебе, лучше скорее возвращайтесь!
— Как потемнело на улице!
— Не хнычь, малыш!
— Ну что, нашли?
— Нашли кое-что на лестнице, но не тетрадь!
— Нож!
— Короткий кинжал, как те, что носят на поясе они.
— Кто — они?
— Те, другие, снизу, которые в форме.
— Мыши в мышеловке, вот мы кто!
— Границы закрыты.
— Мышка, мышка, прыг из норки, вот во что они с нами играют!
— Никто из нас не сможет выехать.
— Зачем учить английский, если это напрасный труд?
— Бросьте, моего папу арестовали, мы все пропали. Люди говорят…
— Разве мы не хотели разучиться немецкому?
— Но это тянется слишком долго!
— Разве мы не хотели пожимать плечами, когда нас оскорбляют, и не понимать, что нам такое говорят?
— Сегодня уже двенадцатый урок. А мы еще не разучились ни единому слову.
Опрокинулось кресло; из бездны бубнил громкоговоритель. Диктор только что кончил читать сообщение. Под конец он сказал: «Кто слушает зарубежные радиостанции, тот предатель; кто слушает зарубежные радиостанции, заслуживает смерти». Его услышали на всех этажах, не понять его было невозможно. Сразу же после диктора включилась музыка, быстрая и веселая, словно в мире ничего веселее не было: кто слушает зарубежные радиостанции, заслуживает смерти.
Прекрасная идея — возводить в заслугу смерть, эту не поддающуюся отключению, самую зарубежную изо всех зарубежных радиостанций. Музыка внезапно оборвалась. Молчание прервал новый голос. Этот голос был нежен и невозмутим. Казалось, он шел с самой вышины.
— Кто может заслужить смерть? — сказал старик. — Кто заслуживает жизни?
Дети, одетые в форму, крепче прижались к железной двери. Этот голос срывал у них с груди шнуры и лишал их отличий. Этот голос натягивал поверх их формы светлые длинные рубахи, успокаивал их против их собственной воли и делал их души бесстрашными.
— Кто из вас не иностранец? Евреи, немцы, американцы, — мы все здесь иностранцы. Мы можем сказать: «Доброе утро», или «Становится светло», «Как вы поживаете», «Собирается гроза», — и это все, что мы можем сказать, почти все. Мы и так говорим на ломаном языке. А вы хотите разучиться говорить по-немецки? Я вам в этом не помощник. Но я помогу вам выучить его заново, как иностранец изучает новый язык, осторожно, бережно, как зажигают свет в темном доме, а потом идут дальше.
Дети, одетые в форму, злились сами на себя. Они сами поставили себя в такое положение, что теперь им лучше помалкивать о своей смехотворной наблюдательности, о том, как они проявили покорность древнему ордену.
— Переводить: переводить через буйную, глубокую реку, причем в этот миг даже не виден берег. И все-таки переводите — переводите сами себя, других, переводите мир. На всех берегах блуждает нарушенный смысл: переведите меня, переведите! Помогите ему, переведите его на другую сторону! Зачем люди учат английский? Почему вы раньше не спросили?
Дети на чердаке схватились за ножи. Они были как передовое охранение на откатившейся линии фронта.
— Зачем люди учатся читать, зачем учатся считать, зачем учатся писать, если все равно придется умереть? Ступайте, бегите на улицу, спросите их, спросите всех! Никто вам не ответит. Почему вы стали спрашивать только теперь?
— Вы видите старика?
— Он зажег свет.
— Пустите меня туда!
— Меня!
— Тише, они нас слышат!
— Меня разбирает смех.
— Тсс, не выдавайте нас! Пошли назад, спускаемся!
— Тихо!
— Вы что, не поняли?
— Дверь на лестницу заперта.
— У кого ключ?
Чернокосая дочка дворника сбежала вниз по лестнице. На бегу она звонила в разные двери, а потом спряталась за колоннами. Между делом она распахнула настежь все окна. В доме бесчинствовал ветер. Как тень, исчезла она в квартире подвального этажа. В руке у нее был большой заржавленный ключ.
Небо омрачилось еще сильней. Тучи набросили черные плащи и неслись навстречу неведомым преградам. Молнии сверкали, как сигналы врага. «Пускай ваши головы пребудут у вас на плечах!» — ревел гром. Потому что согласно древнему преданию мертвые рыцари носят свои головы в руках. Знающими идете вы спать, незнающими встаете ото сна. Восстаньте, смиренные.
Пускай ваши головы пребудут у вас на плечах!
Дети, одетые в форму, боязливо тянули лица к открытому люку. Что их заставило покинуть комнату со скамьями светлого дерева? Кто им приказал прервать песню про синих драгун, не допев до конца даже первого куплета, и кто приказал синим драгунам отбросить фанфары и броситься врассыпную, как тучи на небе?
Кто их соблазнил карабкаться на пять лестничных пролетов вверх, следуя по пятам за своим подозрением, как на зов Крысолова? По пятам за этим чужим, ужасным подозрением: зачем им учить английский, если они все равно умрут?
Они играли в вопросы и ответы, и в конце концов из этого вышло вот что: зачем плакать, зачем смеяться? зачем носить рубашку? Неужели огонь зажигают только для того, чтобы потом дать ему угаснуть? И неужели ему дают угаснуть только для того, чтобы потом снова зажечь? Они внезапно оказались втянуты в участь тех, кто находится под угрозой, запутались в собственных подозрениях, очутились взаперти на чердаке. И единственная дверь, через которую можно вернуться на свободу, — это дверь к тем, другим. Какой соблазн заставил их обречь себя на милость обреченных?
Разве они не имеют права призвать тех, других, к ответу, отхлестать по щекам, и разве не для того носят они ножи, чтобы дать отпор при малейшем подозрении?
Чулки беспокойно болтались на светлых веревках. В темноте расплывался теплый запах пыли и плесени. Его сотрясали мощные порывы ветра. Как слепые летучие мыши, шелестели под крышей табачные листья.
Безумная скачка в небе, казалось, достигла своего апогея. Угрозы слухового окна обернулись беспомощностью. Его чернота распылилась по черноте неба. Буря зашвырнула флагшток внутрь. Он упал на подслушивавших.
Дети, одетые в форму, почувствовали, что отброшены на задворки мира, на задворки всего, что до сих пор поворачивалось к ним только парадной стороной, а теперь им стало ясно, что над светлыми комнатами есть пустые высокие чердаки, которые расставляют играющим ловушки из невидимой проволоки. И они испугались.
Сотрясаясь от гнева, они налегли на железную дверь.
— Это ты виноват, это ты сказал…
— А ты несешь ответственность!
— Нет, не я, а вы!
— Вы шуты гороховые!
— Тихо, а не то они нас обнаружат!
— Не смейтесь, зачем вы смеетесь?
— Мы хотели их подловить. А они сами нас подловили.
— Не смейтесь! И кому говорят: не шевелитесь, они нас уже слышат! Прекратите! Это подло, это не по правилам, не смейтесь, это же заразительно, ох, лопнуть можно, над чем вы смеетесь? Вы провинились, и я вам приказываю: перестаньте смеяться!
Они теснились друг к другу, приглушенно фыркали, затыкали себе рты рукавами, стонали и прятали головы под куртки, но это уже не помогало.
— Ты сам смеешься!
Мокрые чулки дрожали, балка скрипела, а доска под ногами стучала от этого беспричинного взрыва веселья.
Почему люди смеются, почему люди плачут, почему учат английский? Распахнулась железная дверь.
— Позвольте нам посмеяться с вами! — сказал старик.
Герберт испуганно ухватил его за руку, остальные не шелохнулись.
Дети, одетые в форму, подкатились прямо к их ногам, расцепились и вскочили на ноги. В лица им дикой кошкой прыгнула серьезность.
— Смеяться не над чем! — крикнул командир отряда.
— И да и нет, — сказал старик.
От грозы начал мигать свет. Качалка замерла, а кошка спрыгнула на землю.
— Обыск помещений, — объяснил командир отряда.
— Что вы хотели здесь найти?
— Может быть, вражеский передатчик.
Старик гостеприимно раскинул руки. Прошу вас!
На секунду они оторопели и метнули взгляд на остальных. Потом началось.
Полетели в воздух доски, опрокинулись ящики, разорванные тетради усеяли пол. Разбилась вдребезги какая-то тарелка. С грохотом обрушился словарь и, распахнутый, остался лежать под ногами.
— Могу ли я вам чем-нибудь помочь? — спросил старик. Они толкнули его в грудь. Та самая буря, которая омрачила их лбы и набросила волосы им на глаза, убрала у тех, других, с лиц волосы и заставила эти лица сиять еще светлее.
— Откуда у вас нож?
— Нашли.
— Это каждый может сказать. Знаете, во что вам это может обойтись?
Звенели оконные стекла, светло-зеленые обои повисли клочьями.
— За этим что-то стоит, да или нет?
— Где у вас заграничный передатчик?
Дети, одетые в форму, остановились в изнеможении.
Командир отряда схватил нож. Остальные тут же все поняли. Не дожидаясь другого сигнала, они бросились вперед. Упал умывальник, головы ударили в ребра, руки и ноги переплелись. Твердые подошвы наступали на лица. Кошка прыгнула в гущу свалки, взвыла и полетела в потолок. Над хаосом разразился всемирный потоп. На всех берегах блуждает изгнанный смысл.
— Оставьте Герберта, не трогайте его, у него нога хромая!
— Где ваши правила?
Окно разлетелось вдребезги. Черные и блаженные, плясали тучи, и вражеские сигналы шли подряд один за другим.
Сам Ной, с раненой кошкой в руках, молча смотрел на потасовку.
— Ну что, нашли вражеский передатчик?
По знаку командира отряда дети, одетые в форму, вытащили ножи. Старик бросился им наперерез. Ради детей Ной покинул ковчег. Их пальцы вцепились ему в бороду, руки и ноги запутались в его длинном зеленом халате. На мгновение старик увидел над собой занесенный ножик командира, этот пропавший, подмененный, давно проигранный ножик. Красная черта опять вышла из берегов.
Увидев кровь, они отшатнулись. Они пятились шаг за шагом — все пятились. Четыре стены удерживали их. Огромность подозрения их побратала.
Потому что вполне могло оказаться, что никакого передатчика нет.
Зачем мы тогда подслушивали, и зачем мы тогда учились? Зачем мы тогда смеялись и зачем плакали? Если нет никакого вражеского передатчика, тогда мы сами — просто дурная шутка, и ничего больше. Если нет вражеского передатчика, значит, все было напрасно.
Гроза медленно уходила. Между разворошенной кроватью и опрокинутым столом лежал старик. Красный ручеек неустанно сочился сквозь трещины в половицах. Они закатали старику рукава.
— У вас есть перевязочный материал?
— Внизу, в клубе, — заикаясь, пробормотал командир.
Все побежали вниз. С трудом удалось им перебинтовать рану. Они перестелили постель и уложили на нее старика. Где-то раздобыли водку.
— Приберите! — буркнул командир.
— Само собой, — огрызнулся Георг.
— Само собой, — повторил тот, другой. Это был новый оборот.
Они поставили на место стол и стулья, вытерли пол; потом они задвинули ящики обратно в шкафы, сложили книги ровной горкой и попытались собрать тетрадки со словами. Обнаружились любопытные вещи.
Небо улыбалось небесной голубизной. Но они уже не поддавались на этот обман. Эта ясная, чистосердечная синева, небесная синева, синева горечавки и синева синих драгун отражалась в солнечном диске чернотой мира, этой бесконечной, непостижимой чернотой за границами. Если тут нет никакого вражеского передатчика, мы все пропали.
— Очнитесь, ну очнитесь же!
В отчаянии они схватили старика и посадили его на кресло-качалку. Его голова тяжело и равнодушно свисала набок. Они подложили ему под спину подушки и укутали ноги одеялом. Они налили ему водки и тихонько покачали. Солнечные блики блуждали по их испуганным лицам, как следы беглеца.
— Если вы не можете объяснить, — еще раз начал командир, — если вы не можете объяснить, зачем вы здесь собрались…
— А вы? Зачем вы здесь собрались? Вы ничего не можете нам объяснить, потому и набрасываетесь, как на врагов! Вы знаете, что вы шуты гороховые, вот вы и рветесь в бой. Защитная окраска, чтобы спрятаться от себя самих. Вы же не хотите стареть, и болеть не хотите, и не хотите снимать шляпу перед чужими могилами!
— Где ваш вражеский передатчик?
— Если бы он у нас был! — в отчаянии крикнул Герберт. — Эх, был бы у нас передатчик…
— Он есть, — сказал старик. — Успокойтесь, он у нас есть. — Старик хотел приподняться на локте, заметил повязку и словно опомнился.
— Вам еще больно?
— Нет. Вы все здесь?
— Все, — сказал Георг.
— И другие тоже?
— Да.
— Тогда подойдите ближе!
Они сгрудились вокруг кресла. Где-то в доме захлопнулась дверь. Этажом ниже ребенок играл упражнения на рояле, играл без ошибок и раз за разом повторял одно и то же. Трезвучия хороводом летели над сверкающими крышами.
— Что такое наша жизнь?
— Повторять, — сказал старик. — Повторять, повторять!
— Повторение не часто услышишь.
Он кивнул. Услышишь не часто, но разве это что-то меняет? Мы повторяем упражнения на немой клавиатуре.
— Опять этот ваш тайный язык! — сказал командир.
— Да, — ответил старик, — именно так: тайный язык. Китайский и еврейский, то, что говорят тополя и о чем молчат рыбы, немецкий и английский, жить и умереть, — все это тайна.
— А иностранный передатчик?
— Когда кругом тихо, его слышит каждый из вас, — сказал старик. — Ловит волны!
Смеркалось.
Глубоко внизу на перекрестке громкоговоритель выкрикивал над городом вечерние новости. Он что-то рассказывал о затонувших кораблях в Северном море. По красивому голосу диктора было ясно, что он понятия не имеет о том, какая зеленая вода сомкнулась над матросами этих кораблей.
Дети молча прислушивались. Там вдали сумерки покрывали равнину и растворялись в неведомом. Темно-зеленым плюшем лежали луга у речной излучины. А надо всем парил лунный серп в руке чужого жнеца, не дававшего ему упасть. Близилась ночь.
Командир отряда вцепился в старика и снова начал ему угрожать: — Зачем вы учите английский, если это занятие стало бесцельным? Сейчас война, границы закрыты, никто из вас не сможет выехать.
— Он прав, — сказал Леон.
— Зачем я накрываю на стол, — сказал старик, — даже если я совсем один? — Он успокаивающе прижал палец к губам и слегка оттолкнулся ногой от пола; качалка пришла в движение.
Дети встревожились и теснее сгрудились вокруг него. Их лица были обращены к нему.
— Это верно, — сказал старик, — возможно, вы уже не сможете убежать. Цель рухнула. Но цель — это только предлог для того, чтобы сохранить игру, только тень настоящего. Мы учимся только для школы, а не для жизни. Не для того, чтобы убивать, и не для того, чтобы бежать. Не ради вещей, которые прямо перед нами.
Они уткнулись лицами в руки и вздохнули. Внизу по улице проехал автомобиль. Над рекой еще шел дождь.
— Зачем свищут дрозды, зачем мчатся тучи, зачем мерцают звезды? Зачем люди учат английский, если это напрасно? Все по одной и той же причине. И я вас спрашиваю, известна ли она вам? Теперь она вам известна? В чем вы нас подозреваете?
— В том, что вы служите чуждой силе! — крикнул командир отряда.
— Подозрение справедливое, — сказал старик.
Зеркало было как большой темный герб. В самой его середине стояла звезда. Эллен счастливо засмеялась. Она привстала на цыпочки и заложила руки за голову. Какая чудная звезда. Прямо посредине.
Звезда была темнее солнца и бледнее луны. У звезды были большие острые лучи. В сумерках ее очертания были неразличимы, как линии чужой ладони. Эллен тайком достала ее из шкатулки для рукоделия и нацепила на платье.
— И в мыслях этого не держи, — сказала бабушка. — Радуйся, что ты от нее избавлена, что тебе не надо ее носить, как другим! — Но у Эллен было на этот счет другое мнение. Не столько не надо носить, сколько нельзя носить, вот именно — нельзя. Она глубоко и с облегчением вздохнула. Она шевельнулась, и звезда в зеркале шевельнулась тоже. Она подпрыгнула, и звезда тоже подпрыгнула: теперь Эллен могла загадать желание. Она отступила назад — и звезда вместе с ней. От счастья она прижала руки к щекам и закрыла глаза. Звезда осталась на месте. Звезда и была той тайной идеей, которую с давних пор лелеяла тайная полиция. Эллен ухватила пальцами краешек платья и покружилась, она танцевала.
Из трещин в половицах сочился сырой полумрак. Бабушка ушла. Она завернула за угол, как колышущийся на волнах корабль. Пока она не скрылась из виду, ее зонт вздымался под мокрым ветром, как черный парус. Непонятные слухи зябко тянулись по улочкам острова. Бабушка пошла узнать, что новенького.
Что новенького?
Эллен задумчиво улыбнулась звезде в зеркале. Бабушка хотела ясности. Между двух зеркал. Как неясна любая ясность! Ясно только неясное, и от сотворения мира оно становится все ясней и ясней.
Этажом выше тетя Соня давала уроки игры на рояле. Она давала уроки тайком. В комнате слева все ссорились те два мальчишки. Отчетливо слышались их ожесточенные звонкие голоса. В комнате справа глухой старик кричал своему бульдогу: «Пегги, ты хоть понимаешь, что происходит? Они ничего мне не говорят, никто мне ничего не говорит!»
Эллен взяла из шкафа две жестяные крышки и гневно состукнула их одна о другую. Во дворе кричала дворничиха. Что-то вроде: «…убираться отсюда… уберется… уберутся…»
Эллен секунду пристально смотрела на пустые серые стены, маячившие в зеркале позади нее и позади звезды. Она была одна дома. В комнатах слева и справа жили чужие люди. В этой комнате она была одна. А комната была домом. С вешалки у стены она сняла пальто. Бабушка может скоро вернуться, надо спешить. Зеркало — как большой темный герб.
Она сорвала с платья звезду, руки у нее дрожали. Когда кругом такой мрак, надо светить, а как прикажете светить без звезды? Эллен не допустит, чтобы они ей это запретили — ни бабушка, ни тайная полиция. Быстро, большими неуклюжими стежками пришила она звезду на пальто, на груди слева. Она сидела за столом и низко наклоняла голову над шитьем. Потом она накинула пальто, захлопнула за собой дверь и побежала вниз по лестнице.
Секунду постояла в подворотне, набирая в грудь воздух; в воздухе висел туман. Потом бросилась навстречу поздней осени. Эллен, сама того не зная, любила позднюю осень за то, что она всему придавала глубину и темноту, из которой вырастало какое-то чудо, и за то, что возвращала людям представление о неведомом, возвращала тайну тем, кто был лишен тайны. За то, что она, в отличие от весны, не выставлялась на всеобщее обозрение открыто и ослепительно — смотрите, это я иду! — а отходила в сторонку, словно человек, который знает больше других: давайте, идите же сюда!
Эллен пошла на зов. Она пробежала по старинным туманным улочкам, мимо равнодушия и лоска, и бросилась в укромные объятия осени. Звезда на пальто ее окрыляла. Громко хлопали ее подошвы по твердой мостовой. Она бежала по улочкам острова.
Только торт в полуосвещенной витрине кондитерской заставил ее остановиться. Торт был белый и сияющий, а сверху было розовой сахарной глазурью написано: «Сердечно поздравляю!». Подходящий торт для Георга: воплощение мира и покоя. Со всех сторон его обрамляли рыжеватые присборенные занавески, словно прозрачные руки. Как часто они стояли здесь и смотрели! Как-то раз торт оказался желтым, другой раз — зеленым. Но сегодняшний торт был самый прекрасный.
Эллен отворила стеклянную дверь. С повадкой иноземной завоевательницы вошла она в кондитерскую и большими шагами приблизилась к прилавку. — Добрый вечер! — рассеянно сказала продавщица, оторвалась от разглядывания собственных ногтей и вдруг осеклась.
— «Сердечно поздравляю», — сказала Эллен. — Я хочу купить этот торт. — Ее длинные влажные волосы свисали поверх старого пальто. Из этого пальто она давно выросла, и платье из шотландки выглядывало из-под него на добрых две ладони. Но это бы еще ничего. Все началось со звезды. Тихо и светло красовалась она на реденьком темно-синем материале, словно убежденная в том, что сияет в небесах.
Эллен положила деньги перед собой на прилавок: она копила их много недель. Она знала, сколько нужно заплатить.
Посетители кругом перестали жевать. Продавщица уперлась толстыми, красными руками в серебристую кассу. Ее взгляд впился в звезду. Кроме звезды она не видела ничего. Кто-то позади Эллен встал с места. Кресло отодвинули к стене.
— Торт, пожалуйста, — повторила Эллен и двумя пальцами придвинула деньги ближе к кассе. Она не могла понять, почему такая заминка. — Если он подорожал, — неуверенно пробормотала она, — может быть, он уже подорожал, тогда я сбегаю за деньгами, дома у меня есть еще немного. Я быстро сбегаю… — Она подняла голову и заглянула продавщице прямо в лицо. Там она увидела ненависть.
— …если вы еще не закрываетесь… — заикаясь, договорила Эллен.
— Убирайся!
— Простите, — робко сказала Эллен, — вы не так поняли. Вы наверняка не так поняли. Я не прошу, чтобы вы подарили мне торт, я хочу его купить! А если он стоит дороже, я готова… я готова…
— Тебя не спрашивают, — с металлом в голосе оборвала продавщица. — Иди отсюда. Уходи, или я скажу, чтобы тебя арестовали!
Она отняла руки от кассы и медленно обогнула прилавок. Она подошла к Эллен.
Эллен замерла на месте и заглянула ей в лицо. Она была не уверена — не сон ли это. Она провела рукой по глазам. Продавщица стояла прямо перед ней.
— Уходи! Ты что, не слышишь? Скажи спасибо, что я тебе позволяю уйти. — Она перешла на крик.
Посетители не шевелились. Эллен обвела их взглядом в поисках поддержки. В этот миг все увидели звезду у нее на пальто. Кое-кто зло хохотнул. У кого-то блуждала на губах сочувственная усмешка. Никто не пришел на помощь.
— Если он стоит дороже… — в третий раз начала Эллен. У нее дрожали губы.
— Он стоит дороже, — сказал один из посетителей.
Эллен опустила глаза. Внезапно она поняла, сколько стоит торт. Как же она могла забыть. Забыла, что люди со звездой не имеют права заходить в магазины, и уж тем более в кондитерские. Платой за торт была звезда.
— Нет, — сказала Эллен, — спасибо, не надо!
Продавщица схватила ее за воротник. Кто-то распахнул стеклянную дверь. В неярко освещенной витрине стоял торт. Воплощение мира и покоя.
Звезда пылала, как огонь. Она прожгла синее матросское пальто, и кровь застучала у Эллен в висках. Значит, надо было выбирать. Выбирать между звездой и всем остальным.
Раньше Эллен завидовала детям со звездой, Герберту, Курту и Леону, всем своим друзьям, она не понимала их страха, но теперь ее затылок помнил жесткие пальцы продавщицы. С тех пор как вошло в силу постановление, она боролась за звезду, но теперь эта звезда, как расплавленный металл, прожгла ей пальто и платье до самой кожи.
А что она скажет Георгу?
Сегодня у Георга был день рождения. Стол был раздвинут во всю длину и накрыт большой светлой скатертью. Скатерть была цвета яблоневых лепестков. Дама, которая жила в каморке у кухни, одолжила эту скатерть Георгу на день рождения.
Георгу показалось странно, что ему что-то одолжили на день рождения. Одолжили. Эта мысль его преследовала. Он неподвижно застыл в одиночестве на почетном месте в ожидании гостей, ему было холодно.
Кровать, на которой они с отцом спали, была придвинута вплотную к стене, чтобы выгадать место. И все равно танцевать было негде — а Биби хотелось, чтобы были танцы. Георг нахмурил брови и положил руки на стол. Ему было грустно, что он не может предложить гостям все, что им хочется. Большая черная коврижка неуклюже стояла среди чашек, словно чашки, не спросясь, хочет она того или нет, выбрали ее королевой. Чашки заблуждались: она была не шоколадная. Просто черная коврижка.
Георг сидел, не шелохнувшись. Как нелепо, что он радовался, предвкушая этот день. Так же нелепо, как радовались пятнадцать лет назад его родители, когда из светлой больницы в сумерках несли его на руках по улице. Георг был рад, что родился. Но никогда еще он не радовался этому так, как в этом году.
Уже несколько недель шли разговоры о том, как бы им отпраздновать его день рождения; уже несколько недель они строили планы и без конца все обсуждали.
Для пущей торжественности отец дал ему на этот день поносить свой темно-серый костюм. В брюки был продет узкий кожаный ремень. Пиджак был широкий, двубортный, отцовские плечи невозмутимо ниспадали с плеч Георга. Если бы только не звезда, не большая желтая звезда на этом нарядном пиджаке!
Она отравляла Георгу всю радость.
Звезда была цвета солнца. Любимое солнце, сияющее светило детских лет — теперь оно было разоблачено! Если зажмурить глаза, вокруг него возникали черные ободки, которые ловко сжимались и вытягивались, а посредине проступало слово «Еврей».
Георг с досадой прикрыл звезду рукой, потом убрал руку. Из притихшего двора сквозь блеклые стекла протянулись туманные полосы и попытались окутать звезду. Тайная полиция запретила окутывать звезду. Сумерки становились наказуемыми, да и луна тоже становилась наказуемой, когда проливала на затемненный город свой насмешливый свет.
Георг вздохнул. Уже послышались голоса гостей. Он вскочил и, обогнув стол, побежал навстречу.
— Вы все здесь?
— Кроме Эллен.
— Может, она больше не придет!
— Может, она больше не хочет приходить.
— Может, с нами дружить нехорошо.
— Вряд ли, — задумчиво сказал Георг. Туманные полосы по-прежнему тянулись сквозь оконные стекла. И по-прежнему стояла посреди стола унылая черная коврижка. — Погоди, — сказал ей Георг, — скоро придет твой жених. Твой жених — бело-розовый тортик. Сердечно поздравляю! Скоро ты уже не будешь чувствовать себя такой одинокой, моя милая!
Коврижка молчала.
— Его принесет Эллен, — упрямо сказал Георг. — Эллен точно его принесет. Знаешь ли, Эллен не обязана носить звезду! Она отворит стеклянную дверь и положит на прилавок деньги. Она скажет: «Торт мне, пожалуйста!» — и ей дадут торт. Так и будет. Говорю тебе, так оно и будет. Если не носить звезды, можно получить все, что хочешь!
Биби засмеялась, но смех прозвучал ненатурально. Остальные расселись вокруг стола и безуспешно попытались завязать беседу в том тихом и безучастном тоне, в каком беседуют взрослые. Как будто они не слышали плача из соседней комнаты и как будто им не было страшно. В соседней комнате кто-то плакал, должно быть, тот молодой человек, которого сюда недавно переселили.
Георг поднялся с места, подтянул ремень и широко и неуверенно выложил руки на скатерть. Он закашлялся и отпил глоток воды. Он хотел сказать речь, и чтобы эта речь прозвучала празднично. Он хотел сказать: я очень благодарен вам, что вы пришли, и для меня это большая радость. Спасибо Биби, и Ханне, и Рут за три шелковых носовых платка, они мне в самом деле очень пригодятся. И спасибо Курту и Леону за кожаный кисет, он мне очень кстати. Когда война кончится, я как-нибудь достану его из кармана, и мы раскурим трубку мира. Спасибо Герберту за красный мяч для водного поло — теперь он принадлежит всем нам. Будущим летом мы опять будем играть в мяч.
Вот что хотел сказать Георг. Поэтому он встал и положил обе руки на скатерть. Поэтому он неустанно барабанил пальцами по краю стола. Он хотел привлечь к себе внимание.
Дети уже давно притихли, но незнакомый молодой человек по соседству не умолкал. Из-за его плача слова угасли у Георга на устах, как угасают одна за другой спички на сквозняке.
Георг хотел произнести длинную речь. Он хотел сказать все, что полагается, но вместо этого произнес только: — Там кто-то плачет! — и снова сел. — Вот именно, кто-то плачет, — ворчливо повторил Курт. На пол упала ложка. Биби нырнула под стол и подняла ее. — Курам на смех, — сказал Герберт, — и чего он плачет? Из-за ничего, просто так!
— Из-за ничего, просто так! — безнадежно повторил Леон. — Вот именно. Именно, что так!
— Берите коврижку! — крикнул Георг. Это должно было прозвучать ободряюще, а прозвучало тоскливо. Все взяли по куску коврижки. Георг испуганно смотрел на гостей. Они жевали торопливо и с усилием: коврижка была чересчур сухая. Они давились. — Теперь уже скоро придет Эллен с тортом, — сказал Георг. — А самое вкусное всегда лучше приберечь на закуску.
— Эллен не придет, — перебил Курт, — она больше не хочет с нами водиться!
— С нами и нашими звездами.
— Она нас забыла.
Рут встала и разлила по чашкам чай, бесшумно, быстро и не пролив ни капли. Глаза детей потерянно блестели поверх чашек. Герберт сделал вид, будто поперхнулся, и начал кашлять.
Георг медленно обходил гостей, хлопал на ходу каждого по плечу, кричал «Старина!» и тому подобное и даже смеялся. Остальные смеялись вместе с ним. Стоило им на мгновение притихнуть, из-за стены снова отчетливо слышался плач. Курт хотел рассказать что-то смешное и перевернул чашку. «Ничего! — крикнул Георг, — это ерунда!» Биби вскочила с места и подложила под мокрое пятно свою салфетку. Туманные полосы, тянувшиеся сквозь оконные стекла, из серых превратились в черные. Беспричинно блеснули на шкафу пустые банки.
Биби что-то шепнула Курту.
— На моем дне рождения никаких тайн! — огорченно пробормотал Георг.
— Радуйся, что ты этого не знаешь! — крикнула Биби через стол звонко и, пожалуй, громче, чем следовало. — Радуйся, Георг, что к твоему дню рождения это не относится! — Биби была бы рада, если бы у нее были какие-нибудь тайны. О том, что бы из этого могло получиться, она не думала. Если бы у нее была тайна, с нее было бы довольно.
Плач за стеной не переставал. Внезапно Ханна вскочила. «Пойду спрошу у него, в чем дело, — сердито крикнула она. — Вот сейчас пойду и спрошу!»
Георг загородил дверь. Он расставил руки и прижался головой к дереву — живая баррикада против плача, который несется изо всех комнат, стоит только прислушаться. Ханна вцепилась ему в плечи и попыталась оторвать его от двери.
— Я хочу выяснить, в чем там дело, ясно?
— Это нас не касается! Хватит с нас и того, что мы вынуждены жить дверь в дверь с чужими людьми. А почему они плачут и почему смеются — это нас не касается!
— Нет, касается! — вне себя крикнула Ханна. — Это уже много раз нас касалось, а мы были чересчур тактичными. Но теперь это касается нас совсем по-особенному! — Она обернулась к остальным. — Помогите мне, помогите же! Мы должны добиться ясности!
— Нам нельзя требовать ясности, — тихо сказал Георг. — Это делают взрослые, почти все взрослые, и от этого умирают. Оттого, что требуют ясности. Сколько бы вы ни спрашивали, все равно все останется неясно, слышите? Пока вы живы. — Окоченевшими пальцами он вцепился в дверной косяк. Постепенно его руки обмякли — вот-вот опустятся.
— Ты болен, — сказала Ханна, — Георг, ты болен.
Остальные молча стояли кружком.
Герберт протиснулся вперед.
— Хотите знать, что Биби сейчас сказала? Я знаю! Я слышал. Хотите, скажу? Хотите? Я скажу, да?
— Говори!
— Не говори!
— Только попробуй, Герберт!
— Биби сказала, она сказала…
— Я не хочу знать! — крикнул Георг. — Сегодня мой день рождения, и я не хочу ничего знать! — Его руки равнодушно повисли. — Сегодня мой день рождения, — без сил повторил он, — и вы желали мне всего самого лучшего. Вы все желали.
— Он прав, — сказал Леон. — Сегодня его день рождения, и точка. Давайте во что-нибудь поиграем!
— Давайте, — сказал Георг. — Ну давайте! — Его глаза снова заблестели. — Я уже приготовил лото.
— А на что будем играть?
— На честное слово.
— На честное слово? — язвительно усмехнулся Курт. — На какое еще честное слово? Давайте играть на звезду!
— Опять вы начинаете, — упрямо сказал Георг.
— А теперь, — залепетал Герберт, — теперь я вам все-таки скажу, что сказала Биби! Она сказала… — и прежде, чем ей удалось зажать ему рот ладонью: — Биби сказала: звезда означает смерть!
— Это неправда, — сказала Рут.
— Мне страшно, — сказала Ханна, — потому что мне еще хотелось бы иметь семеро детей и дом на шведском побережье. Но в последнее время отец часто гладит меня по волосам, а когда я к нему оборачиваюсь, он начинает насвистывать.
— Взрослые, — взволнованно крикнул Герберт, — взрослые все время говорят дома на иностранных языках!
— Они всегда так, — возразил Леон, — они и раньше так делали. — Его голос изменился. — Все становится отчетливее.
— Неотчетливее? — переспросила Рут, сбитая с толку.
— Это одно и то же, — объяснил Леон. Но ему показалось, что он произнес вслух тайну, о которой лучше бы промолчать. — Отдайся на волю неясного, чтобы достичь ясности.
Остальные отвернулись. «Можно, Георг? А то в комнате душно». Они рывком распахнули окно и свесились наружу. За окном была темнота, глубокая, как море. Двор был неузнаваем. «Если бы мы сейчас попрыгали из окна, — хрипло сказал Курт, — друг за другом! Миг — и все, и больше никакого страха. Никакого страха. Представьте себе!»
Дети закрыли глаза, они отчетливо увидели самих себя, друг за другом. Черные, и проворные, и вытянувшиеся в струнку, словно прыгают в воду.
— А ведь неплохо? — сказал Курт. — Если они нас потом найдут, вытянувшихся во всю длину, неподвижных. Люди иногда говорят: мертвые смеются. Так давайте и мы над ними посмеемся!
— Нет, — крикнул Герберт, — нет, нельзя!
— Мамочка не разрешает, — съехидничал Курт.
— Каждый из нас должен и сам это понимать, — спокойно сказала Рут из комнатной темноты. — Если получил подарок на день рождения, его нельзя выбрасывать.
— А сегодня как раз мой день рождения, — подхватил Георг, — вы ведете себя невежливо. — Он всеми способами пытался увести остальных от окна. — Кто знает, будем ли мы в будущем году по-прежнему вместе. Может, это наш последний праздник!
— В будущем году, — насмешливо крикнул Курт. Отчаяние вновь забирало власть над детьми.
— Пожалуйста, берите коврижку! — вне себя крикнул Георг. Если бы только Эллен была здесь! Эллен бы ему, наверное, помогла. Эллен бы их переубедила и увела от окна. Но ее здесь не было.
— Если бы мы это сделали! — настойчиво повторил Курт. — Если бы мы прямо сейчас это сделали! Терять нам нечего.
— Нечего, кроме звезды!
Эллен испугалась.
Туман пошел клочьями. Небо было как высокое сводчатое зеркало. В нем больше не отражались ни лики, ни очертания, ни границы, ни вопросы, ни страхи. В нем отражалась только звезда. Мерцающая, тихая и неумолимая.
Звезда повела Эллен сквозь сырые мрачные улицы, прочь от Георга, прочь от друзей, прочь от всех желаний, в сторону, противоположную всем другим сторонам, где бы Эллен могла с ними встретиться. Звезда увела Эллен от нее самой.
Она спотыкалась; широко расставив руки, она неуверенно брела за звездой. Она подпрыгивала и хватала, но ухватиться было не за что. Сверху не свисала никакая веревка.
Выходит, что бабушка была права, когда ее предостерегала?
«Горе тебе, если ты возьмешь звезду. Радуйся, что это тебя миновало! Никто не знает, что значит звезда. И никто не знает, куда она ведет».
Нет, это было невозможно узнать заранее, да и не нужно — нужно было только идти за ней следом, и этот приказ касался всех.
Чего тут еще бояться? Зачем все прорицатели, если есть звезда? Кто, как не она, обладает властью претворять время в нечто другое и прорывать стену страха?
Внезапно Эллен остановилась. Кажется, она пришла как раз туда, куда было нужно. Ее взгляд медленно оторвался от звезды и соскользнул по небу вниз до самых крыш. От крыш было уже недалеко до номеров и имен. Все было то же самое, они прятались от звезды.
Эллен стояла перед домом, в котором жила Юлия. Юлия, о которой не говорили — ее исключили из компании после того, как она сама себя исключила. Она не хотела принадлежать к ним, к тем, у которых на лице был написан страх. Они были обречены на неудачи. Уже тогда, на набережной, Юлия не хотела с ними играть. Она должна была носить звезду, но она ее не носила. С тех пор как вошел в силу приказ о звезде, она больше не выходила на улицу.
Юлия больше не желала, чтобы ее причисляли к тем детям, которые должны носить звезду. «Я выйду из дома только для того, чтобы уехать в Америку!»
— Тебе не дадут визы, мне тоже не дали!
— Тебе не дали, Эллен. А мне дадут. Я уеду с последним поездом, с самым последним поездом!
С тех нор Эллен больше ни разу не видела Юлии. Юлия — это было имя непреходящей необъяснимой удачи, рядом с которым имя Эллен было именем непреходящей неудачи. Среди детей считалось предательством ее навещать. А недавно бабушка сказала: «Юлия едет в Америку. Тебе следовало бы с ней попрощаться».
— Попрощаться? Еще и прощаться? Может быть, еще и поцеловать, и пожелать ей всего наилучшего?
Эллен застонала и подняла воротник.
Еще несколько секунд — и она оказалась в объятиях Юлии и между множеством быстрых нежных поцелуев узнала, что Юлия несколько часов назад получила американскую визу.
Та самая Юлия, которой было уже шестнадцать, и она носила длинные шелковые панталоны и подбирала носовые платки непременно в тон платью.
И вот Эллен, бледная и окоченевшая, сидела на светло-зеленой банкетке, и пыталась удержать слезы, и поджимала под себя ноги, чтобы не испачкать разбросанной повсюду одежды.
У окна стоял дорожный сундук.
— Раньше я тоже часто играла в укладывание вещей, — с трудом выговорила Эллен.
— Играла! — воскликнула Юлия.
— Но теперь я уже давно не играю, — сказала Эллен.
— Почему ты плачешь? — удивленно спросила старшая девочка.
Эллен не ответила.
— Зеленые с белой оправой! — восхищенно сказала она вместо ответа и подняла с полу солнечные очки. — Ты возьмешь с собой молитвенник?
— Молитвенник? Странные вещи приходят тебе в голову, Эллен! По-моему, это зависит от уровня развития.
— Мысли почти всегда зависят от уровня развития, — пробормотала Эллен.
— Но зачем мне брать с собой молитвенник?
— Может быть… — сказала Эллен, — я просто подумала, а вдруг корабль потерпит крушение. Тогда очень кстати будет…
Юлия выронила носовые платки и испуганно уставилась на гостью.
— С какой стати корабль потерпит крушение?
— Ты не боишься?
— Нет! — сердито воскликнула старшая девочка. — Нет, я не боюсь! Чего мне бояться?
— Все бывает, — уже спокойнее продолжала настаивать Эллен, — бывает, что корабли терпят крушение.
— Может быть, ты мне этого желаешь?
Обе тяжело дышали. И прежде чем кто-то из них опомнился, они вцепились друг в друга и полетели на пол.
— Возьми свои слова назад! — Они почти закатились под рояль. — Ты мне завидуешь! Мне больше повезло на приключения!
— У меня будет больше приключений, чем у тебя!
Страдание придало Эллен сил. Юлия судорожно зажала ее руки в своих, как в тисках, но Эллен изловчилась и ударила ее головой в подбородок. Однако старшая из девочек была крупнее и гораздо проворнее, и ей прекрасно удалось себя защитить. При этом она успела безжалостно прошептать:
— Океан сине-зеленый. На пирсе меня будут ждать. А на Западе растут пальмы.
— Перестань! — пропыхтела Эллен и зажала ей рот, но Юлия продолжала тараторить — про колледж, про игру в гольф, ее голос проникал сквозь пальцы Эллен, а когда младшая на миг ослабила хватку, она ясно и отчетливо произнесла:
— За меня поручилось три человека.
— Да, — ожесточенно взвыла Эллен, — а за меня никто не поручился!
— За тебя и нельзя ручаться!
— Да уж слава Богу, что нельзя, — сказала Эллен. Обе в изнеможении замерли.
— Ты мне завидуешь, — сказала Юлия, — ты всегда мне завидовала.
— Да, — возразила Эллен, — это правда, я всегда тебе завидовала. И когда ты раньше меня научилась ходить, и когда тебе первой купили велосипед. А теперь? Теперь ты поплывешь по морю, а я нет. Ты увидишь Статую Свободы, а я не увижу…
— Теперь у меня будет больше приключений! — торжествующе повторила Юлия.
— Нет, — тихо произнесла Эллен и совсем ее отпустила, — может быть, самое большое приключение — ничего этого не иметь.
Юлия вновь вцепилась в младшую девочку, прижала ее спиной к стене и боязливо всмотрелась в нее.
— Ты желаешь мне, чтобы мой корабль пошел ко дну? Да или нет?
— Нет, — нетерпеливо крикнула Эллен, — нет, нет, нет! Потому что это было бы для тебя самым большим приключением, а кроме того…
— Что кроме того?
— Потому что тогда ты не сможешь передать от меня привет моей маме.
Они испуганно примолкли, и последний этап борьбы прошел в молчании.
Анна отворила дверь и остановилась в темном проеме. На ней был светлый шарфик, она смеялась.
— Как пьяные матросы! — невозмутимо сказала она. Она жила в том же доме и расхаживала вверх и вниз по лестнице. Но она была старше Юлии.
Эллен вскочила с полу, ударилась головой об угол и крикнула:
— По-моему, у вас сверкает звезда.
— Я ее вчера начистила, — ответила Анна. — Если уж приходится ее носить, пускай блестит. — Она прижалась головой к дверному косяку. — Все люди должны носить звезды!
— А я не должна, — ожесточенно крикнула Эллен, — мне ее не позволяют носить! Мне не хватает одной неправильной бабушки и одного неправильного дедушки! И они говорят, это все ко мне не относится!
— Ну, знаешь, — сказала Анна и опять засмеялась, — какая разница, где ты ее носишь, на пальто или прямо на физиономии!
Юлия медленно со стоном выпрямилась:
— Уж ты-то носишь ее дважды, и на пальто и на физиономии. И все равно ты всем довольна?
— Да, — ответила Анна, — а ты нет?
— Нет, — с сомнением в голосе произнесла Юлия, — хотя я на этой неделе уеду в Америку. Но Эллен мне завидует.
— Чему же тут завидовать? — спросила Анна.
— Разве непонятно? — пробормотала Эллен.
— Все понятно, — сказала Анна. — Америке. Я бы только хотела узнать о ней побольше.
— Морю, — неуверенно пробормотала Эллен, — и свободе!
— Это уже не так точно, — спокойно возразила Анна.
— Как вы это делаете? — спросила Эллен. — Я хочу сказать: у вас есть на то какая-нибудь особая причина?
— О чем ты?
— О том же, о чем сейчас говорила Юлия. Почему вы так сияете?
— У меня нет на то никакой особой причины, — медленно сказала Анна.
— Не может быть! — недоверчиво сказала Юлия. — А зачем ты пришла?
— Я пришла с тобой попрощаться.
— Но я получила визу только сегодня, и ты никак не могла об этом знать.
— Нет, — с усилием признала Анна, — я об этом и не знала. И все-таки я пришла с тобой попрощаться.
— Ничего не понимаю!
— Я тоже уезжаю.
— Куда?
В ответ Анна промолчала. Эллен снова вскочила на ноги.
— Куда вы едете?
Юлия вспыхнула от радости:
— Мы едем вместе!
— Куда вы едете? — повторила Эллен.
Анна перевела на нее взгляд и спокойно посмотрела в ее бледное, искаженное страданием лицо.
— Ты завидуешь мне, Эллен?
Эллен отвернулась в сторону, но почувствовала, что обязана встретиться с Анной взглядом.
— Да или нет?
— Да, — тихо сказала Эллен, и ей показалось, что от отчаяния ее слова остались беззвучными в этой комнате. — Да, я вам завидую.
— Берегись, — насмешливо предупредила Юлия, — сейчас она на тебя бросится!
— Оставь ее! — сказала Анна.
— Она права, — устало прошептала Эллен. — Но там моя мама. И свобода.
— Свобода, Эллен? Она там, где светит твоя звезда. — Она притянула Эллен к себе. — Это правда, ты мне завидуешь? — Эллен попыталась разомкнуть ее объятия, но закусила губы и перестала вырываться. Она еще раз отвела глаза и опять почувствовала, что надо посмотреть Анне в лицо. И она увидела, как на секунду сияние прекратилось. И она увидала в лице Анны страх, смертельный страх, увидала, что у нее свело губы.
— Нет, — в ужасе пробормотала Эллен, — нет, я вам не завидую. Куда вы едете?
— Да что с вами обеими? — нетерпеливо спросила Юлия.
Анна встала, отстранила от себя Эллен.
— Я пришла попрощаться.
— Вы едете не вместе?
— Нет, — ответила Анна, — в разные стороны. — Она легонько оперлась о стену и попыталась найти нужные слова.
— Меня… Меня отправляют в Польшу.
Это было то самое, о чем никогда не смели заговорить вслух они все — ни бабушка, ни тетя Соня, никто, никто. Это было то самое, из-за чего они тряслись от страха. Впервые Эллен услышала, как об этом говорят, не понижая голоса. В этом слились для нее все страхи на свете.
— Что ты будешь делать? — в ужасе спросила Юлия.
— Поеду, — сказала Анна.
— Нет, я не об этом. Я хочу сказать, на что ты надеешься?
— На все, — сказала Анна. И сияние великой надежды вновь разлилось по ее испуганному лицу.
— На все? — тихо повторила Эллен. — Вы сказали — на все?
— На все, — спокойно подтвердила Анна. — Я всегда надеялась. С какой стати мне отказываться от этого именно теперь?
— Я так… — заикаясь, проговорила Эллен, — я так и думала. Звезда — это и значит все.
Юлия растерянно переводила взгляд с одной на другую.
— Погодите! — крикнула Эллен. — Я недолго, я только сбегаю за остальными.
И прежде чем ее успели задержать, за ней уже захлопнулась дверь…
Они испуганно отпрянули от окна.
— Пошли со мной!
— Куда?
— Вы же хотели узнать, что означает звезда…
Они так ослабели от страха, что больше ни о чем не спросили. Они были рады, что их уводят от засасывающей бездны.
Молча побежали они за Эллен. Они больше не видели ни маленьких, тяжело груженных телег по краям мостовой в темноте, ни заплаканных лиц, ни смеха равнодушных зрителей. Они, как Эллен, видели только звезду.
Перед чужим подъездом они отшатнулись.
— Только не к Юлии!
— Нет, — сказала Эллен и толкнула дверь подъезда.
Юлия успела собрать разбросанные носовые платки. Она поздоровалась с детьми, ничего им не сказав о визе и не глядя им в лица.
— Мы бы нипочем к тебе не пришли, — своим высоким голоском объявила Биби, — это все Эллен!
— Нипочем! — подтвердили остальные.
— Мы бы с легкостью без этого обошлись, — добавил Курт.
Их тяжелые башмаки оставляли следы на светлом полу.
— Здесь Анна, — сказала Эллен.
Анна — это было как глоток воздуха. Как смирение и жертвенность в каждом из них.
Анна сидела на дорожном сундуке и смеялась, глядя на них. Они оправились от замешательства. — А почему бы вам не присесть?
Они расселись в кружок на полу. Средняя палуба. Внезапно показалось, что они уже давно в пути.
— И что вы хотите знать?
— Мы хотим знать, что значит звезда!
Анна спокойно оглядела их одного за другим:
— Зачем вам это знать?
— Потому что нам страшно. — В их лицах бились языки пламени.
— А чего вы боитесь? — спросила Анна.
— Тайной полиции! — выкрикнули они.
Анна подняла голову и посмотрела сразу на всех. — Но почему? Почему вы боитесь именно тайной полиции? — Дети растерянно молчали.
— Они запрещают нам дышать, — сказал Курт и вспыхнул от гнева, — они плюют на нас, они нас преследуют!
— Интересно, — сказала Анна, — а зачем они это делают?
— Они нас ненавидят.
— Вы им что-нибудь сделали?
— Ничего, — сказал Герберт.
— Вы в меньшинстве. Вы относительно меньше и слабее, чем они. У вас нет оружия. И все-таки они из-за вас не знают покоя.
— Мы хотим знать, что значит звезда! — крикнул Курт. — Что с нами будет?
— Когда наступает темнота, — сказала Анна, — когда наступает полный мрак, что бывает?
— Становится страшно.
— И что тогда люди делают?
— Защищаются.
— Люди наносят удары куда попало, верно? — сказала Анна. — Они замечают, что это ничего не дает. Мрак еще больше сгущается. И что делают тогда?
— Ищут свет! — крикнула Эллен.
— Звезду, — сказала Анна. — Вокруг тайной полиции очень темно.
— Вы думаете… Вы правда так думаете? — Дети заволновались. Их лица светились белым неуемным свечением.
— Понял! — Георг вскочил на ноги. — Понял! Теперь я все понял!
— Что ты понял?
— Тайная полиция боится.
— Ясно, — сказала Анна. — Тайная полиция сама и есть страх, живой страх, и больше ничего. — Ее лицо засияло еще сильней.
— Тайная полиция боится!
— А мы боимся их!
— Страх перед страхом, так на так и выходит!
— Страх перед страхом, страх перед страхом! — выкрикнула Биби и засмеялась.
Они схватились за руки и заскакали вокруг огромного сундука.
— Тайная полиция потеряла свою звезду.
— Тайная полиция гоняется за чужой звездой!
— Но та, которую они потеряли, и та, которую мы носим, — это одна и та же звезда!
— А что, если мы рано обрадовались? — сказала Биби и остановилась. — Что, если правда то, что я слышала?
— Что ты слышала?
— Звезда означает смерть.
— Откуда ты это знаешь, Биби?
— Родители думали, что я уже сплю.
— Может быть, ты не так поняла, — прошептала Эллен, — может, они думали, что смерть означает звезду?
— Не давайте сбить себя с толку, — спокойно сказала Анна, — вот все, что я могу вам посоветовать: идите за звездой! Не спрашивайте взрослых, они вас только запутают, как Ирод хотел запутать трех волхвов. Спрашивайте самих себя, спрашивайте вашего ангела.
— Звезда, — крикнула Эллен, и щеки у нее разгорелись. — Звезда мудрецов, я же знала!
— Пожалейте тайную полицию, — сказала Анна. — Опять они боятся царя иудейского.
Юлия встала и зябко задернула шторы: — Как темно стало!
— Тем лучше, — сказала Айна.
Мария уронила сверток, а Иосиф легонько толкнул Ангела в бок. Ангел повернул голову и беспомощно улыбнулся трем святым царям-волхвам, которые сидели рядышком на большом ящике, переодетые бродягами. Три святых царя-волхва поджали под себя ноги; глаза, горевшие на их бледных угрюмых лицах, не отрывались от дверей. В двери звонили.
Ангел утратил все свое превосходство. Тот самый Ангел, который совсем недавно с тихим ликованием в срывающемся мальчишеском голосе просил их: «Сбросьте ваши плащи!» — в доказательство тому, что они — ищущие и пришли издалека, и что они принесли дары, и что тела свои под грязными лохмотьями перевили серебряными елочными цепями, что они… они…
Но времени больше не оставалось. Прозвенел звонок.
И вот теперь, в сгущающихся сумерках, они обхватили колени руками, они застыли в ожесточении и неподвижности, они по-прежнему терзаются все тою же ужасной неопределенностью — и не все ли равно, волхвы мы или ничто. И оказалось, что плащи сбросить было нельзя, потому что им было страшно, до сих пор страшно. Они могли выдать себя малейшим движением. Их вина состояла в том, что они родились на свет, у них был страх, что их убьют, и надежда, что их полюбят, что они станут царями. Ради этой надежды, наверно, и становятся гонимыми.
Иосиф боялся своего собственного страха и отводил взгляд в сторону. Мария нагнулась и бесшумным движением снова подняла сверток. Ничто не помешает матери. Она прильнула к Иосифу, отводившему глаза, — вот так царь, что спит у нее на руках прильнет в свое время к кресту, к которому его пригвоздят. Боясь, дети предчувствовали, что его учение велит льнуть к тому, к чему ты пригвожден, и они боялись этого учения больше, чем пронзительного короткого звонка снаружи за дверью.
Но может быть и так, что это их предчувствие само начало звенеть.
Они молча сидели в потемках. Заржавленной булавкой Ангел укрепил простыню у себя на плечах.
— Ничего страшного, — заикаясь, пробормотал он, — это просто так… — и осекся.
— Успокойся, — иронически сказал самый рослый бродяга, — не отступай от роли!
И опять позвонили. Четыре коротких звонка и три длинных. Но условный сигнал был не такой.
— Кто-то ошибся дверью, — прошептал бродяга с негнущейся ногой, самый маленький из троих. — Кто-то не знает, к кому относится, к нам или к тайной полиции. Друг он или убийца.
Да и кто это о себе знает?
Маленькая черная собачка под столом принялась лаять.
— Зажмите ей морду, — сердито сказал Иосиф, — ей тут нельзя быть.
— Я с самого начала была против того, чтобы ее оставлять, — сказала Мария. — Нам нечем ее кормить, да и потом, на нее не во всем можно положиться. И вообще, там сказано об осле. О животном, приспособленном для перевозки, — вздохнула она, — спокойном и приспособленном для перевозки.
— Евреям запрещено иметь домашних животных, — прошептал Ангел, — а уехать можно и в пломбированном вагоне. Вопрос в том, куда.
— На границе с Египтом идут бои!
— Ну, тогда прямо в Польшу.
— А царь иудейский?
— Поедет со всеми.
Звонки в дверь возобновились, теперь они звучали умоляюще.
— Мы начинаем играть, мы не откроем!
— Тогда живо, поспешите! Внимание… приготовились…
— Начали!
Трое бродяг вскочили на ноги. Они поднесли свои фонари к зеркалу старого комода и отразились в нем.
— Вы видели мир? — крикнул самый маленький бродяга.
— Но ты же держишь свой фонарь криво! — Перебил его Ангел. — Герберт, по-моему, у тебя даже кулак дрожит. Боишься? В твоей роли это не предусмотрено. Вы видели мир? Спроси как мужчина, малыш, схвати их за плечи, чтобы они начали искать у себя в подсумках и под подушками…
— Вы видели мир?
Трезвон смолк — казалось, он тоже ждет ответа. Детям было зябко, они придвинулись ближе друг к другу. Зияющая и бездонная, раззвездилась перед ними пустота и приказала: «Заполните меня!» И двое бродяг решились произнести: «Здесь никого нет».
— Никого, слышишь, Георг? Никого, ужасное слово. Все — и все же никого, миллионы людей — и все же никого. Эй, никто, все, которые ненавидят, которые отводят взгляд всторону, слушайте: никто нас не ненавидит, никто нас не преследует — никто! Почему вы боитесь? Никого, скажи еще раз, Георг! Пускай она начнет петь, твоя печаль, и в своих многолюдных собраниях пускай они это услышат: здесь нет никого, никого, никого!
Отчаянно заполыхали фонари трех бродяг в темной комнате.
— Искали слишком долго мы!
— Фонарь тускнеет среди тьмы!
— Нам не найти его вовек.
— И сил нам не хватает.
— Ах, знать бы нам…
— Что это — мир?
— Но нет, никто не знает.
Они в отчаянии рухнули на грязный коврик.
— Нет на земле его нигде!
— Его искали мы везде!
— Молили!
— Призывали!
— Корили!
— Угрожали!
Опять послышался звонок. Голоса детей, захлебываясь, сменяли друг друга. На мгновение им удалось заглушить звонок.
— Мы свет вносили в каждый дом.
— И всюду гнали нас пинком.
— Но свет ваш слишком слабый! —
сказал Ангел, пока люди переводили дыхание.
— Кто говорил?
— Да ты же сам!
— Здесь кто-то был!
— Не здесь, а там!
Бродяги, не сбиваясь, продолжили спор, они разъяли голос Ангела и растворили его в тревоге:
— Чей голос — твой?
— Нет!
— Звал не я!
— Да что с тобой?
— Эй, без вранья!
— Что за толчок? Кто там?
— Молчок.
— Никто? Молчок?
— И ни гу-гу?
— Что ж, сам я дам отпор врагу!
— Кто хочет — трусь, я не боюсь!
«Мира взыскуете вы?» — крикнул Ангел и взмыл на шкаф. «Мира!» — вздохнул он, но звон остался, словно стальная рама вокруг темной картины.
— Искали мы и здесь и там.
— По улицам и площадям.
— Все испытали, что могли.
— Разбойничали, крали, жгли.
— Мы в пекло забрались к чертям!
— И не нашли…
Изрыгая проклятия и крепко вцепившись друг в друга, лежали бродяги на земле. Все быстрее и настойчивее пылал над их потасовкой голос ангела. Колыхались накидки, а звонок на лестнице, перекрывая голос Ангела, пронзительно звенел. Ледяным дождем обрушились эти звуки на отвернувшиеся, закутанные лица детей. Откройте, откройте!
Вся эта темная комната превратилась теперь просто-напросто в один колеблющийся кое-как запахнутый капюшон. И в дверь звонили. Четыре коротких и три длинных. Мучительная назойливость неправильного пароля. Трое бродяг с нетерпением утопили колени и кулаки в старом ковре. Самый младший поднял указательный палец.
Из-под дверей у наших ног
блеснул нам огонек.
— Как странно! Никого здесь нет!
— Откуда этот свет?
Голос младшего задрожал, остальные отпихнули его в сторону. Каждому из трех бродяг не терпелось высказаться:
— Кто скажет нам, где мир лежит?
— Кем мир измерен?
— Кем добыт?
— Как нам узнать…
— Где мир сокрыт…
Они в изнеможении понурили головы.
— В лохмотьях мы все трое…
— Лишились башмаков…
— Не будет нам покоя
во веки веков…
И вновь младший поднял указательный палец.
— Мне кое-что пришло на ум,
но только прекратите шум.
— Сегодня Рождество… —
вздохнул Ангел в завешанном окошке.
— Рождество?
Трое бродяг поспешно выпрямились. Это слово было связано с дарами, с пирогами и ветками омелы и с непонимающими, взволнованными лицами взрослых. Но как связать его с пронзительным воплем звонка, который теперь уже звонил не умолкая?
— Поторопитесь, — напоминала Война, которая, надвинув на самый нос краденую исполинскую противовоздушную каску, прислонилась к двери, ведущей в переднюю. — Они высадят дверь. Как бы они не погрузили нас раньше, чем мы будем готовы.
— Тем лучше, — ворчливо произнес Иосиф, — январь такой серенький. Все серебряные гирлянды уже порвались, и живот болит.
— Пока наступит май, мы уже превратимся в вишневые деревья, — иронически заметила Война.
— Тихо, — крикнула Мария, крепко прижав к себе сверток, — перестаньте сейчас же, я не хочу быть вишневым деревом! И вообще никаким деревом!
— Играйте дальше! — крикнул Ангел.
— Что делать нам?
— Что ждет нас там?
— Давайте запоем
рождественский псалом!
Трое бродяг шевельнули губами, но у них ничего не получилось: за ту вечность, которая тянулась последнюю четверть часа, они разучились петь. Они разучились радоваться радости, губы им запечатала какая-то чуждая сила.
— Я так устал,
вконец устал!
И даже флейта ни гу-гу,
ни звука выдуть не могу!
— Постойте!..
— Мир от нас бежит!
— Да, мир, что был от нас сокрыт…
— Я догоню его сейчас!
— Нет, я!
— Нет, я!
— Нет, скрылся с глаз…
— Но где же свет?
— Его здесь нет…
Дети вскочили на ноги. Трезвон там снаружи внезапно оборвался. Внезапно и, как всем показалось, окончательно. Все замерло в неподвижности.
— Откройте, — тихо сказал Ангел, — лучше откройте!
Свисавшая простыня мешала ему соскочить с шкафа.
Война распахнула дверь в переднюю. Трое бродяг бросились наружу.
Откройте, откройте каждому, кто взыскует вас. Кто не откроет, тот утратит себя.
Дети решительно распахнули настежь входную дверь и разочарованно отпрянули назад.
— Ты? И никого больше?
Эллен, растерянная и заплаканная, стояла, навалившись на железные черно-серые перила.
— Почему вы не открывали?
— Ты не знала условного знака.
— Вы мне его не сказали.
— Потому что ты не наша.
— Возьмите меня в игру!
— Ты не наша!
— Почему?
— Потому что тебя не заберут.
— Я обещаю вам, — сказала Эллен, — что меня тоже заберут.
— Как ты можешь давать такие обещания? — сердито закричал Георг.
— Одни об этом знают, — тихо сказала Эллен, — а другие не знают. Но заберут всех.
Она оттолкнула остальных и первой побежала в темноту. Она так потянула за белую простыню, что чуть не стащила Ангела с шкафа, и принялась клянчить: «Возьмите меня в игру, ну пожалуйста, возьмите меня в игру!»
— Тебе бабушка запретила с нами играть! — сказал Леон, ангел на шкафу.
— Потому что бабушка все еще думает, что тем, кто остается, повезло.
— А ты так не думаешь?
— Давно уже не думаю, — сказала Эллен и захлопнула за собой стеклянную дверь. Пространство опять сомкнулось вокруг детей, как черный капюшон.
— У нас для тебя не осталось роли.
— Давайте я буду играть Землю!
— Опасная игра! — сказал Леон.
— Знаю! — нетерпеливо крикнула Эллен.
— Землю играет Ханна, — проворчал Курт.
— Нет, — тихо сказала Эллен, — нет! Сегодня ночью ее забрали.
Дети отшатнулись и стали в кружок вокруг нее.
— Дальше! — лихорадочно выкрикнул Леон. — Мы должны играть дальше!
— Леон, кто дал нам такие плохие роли?
— Трудные роли, но разве самые трудные роли — не самые лучшие?
— А какая у нас ужасная публика, темная пасть, которая нас пожирает, безликие люди!
— Если бы у тебя было больше опыта, Рут, ты бы знала, что перед сценой всегда дышит тоскливая тьма, жаждущая утешения.
— И мы должны утешать? Кто бы нас утешил?
— Кто подсадит нас на грузовик, если он будет слишком высокий?
— Не бойтесь! — крикнул Леон, и его лицо задрожало, как маленькое неяркое пламя, выбивающееся из складок белой скатерти. — Смотрите, я возвещаю вам великую радость!
— Вам разрешается сдохнуть, вот и все! — перебил Курт.
Ангел смолк от недоверия, прихлынувшего с ночных полей, смолк перед бледными лицами выданных на заклание. Он не знал, что дальше.
— Нет, далеко еще не все, — пришел ему на помощь из темноты кто-то из детей, — сегодня еще принадлежит вам…
Внизу по узкой улочке проехал тяжелый грузовик. Окна задрожали, и небо за окнами тоже начало дрожать. Дети вздрогнули, хотели броситься к окнам, но не двинулись с места. Грузовик взревел, прогромыхал мимо и уехал. Любое громыхание рано или поздно смолкает перед тишиной: любой звук напрасен, если не заполнен тишиной.
— Играйте, играйте дальше!
Играть. Это была единственная возможность, которая им оставалась, устойчивость на волосок от непостижимого, стойкость перед тайной. Молчаливейший приказ: играть ты должен перед лицом моим!
Это открылось им в водопаде мучений. Как жемчужина в раковине, в игре таилась любовь.
— Не ссорьтесь, идите сюда!
— Смотрите, меркнет наш свет,
его прогоняет гроза,
и сил у нас больше нет.
— Слипаются наши глаза.
Вступила тишина, которая была условным сигналом для Ангела. Леон рывком спрыгнул со шкафа в матовый фонарный круг. Он прыгнул в самую гущу детей, чтобы остаться над ними. И он бросил им назад их вопрос:
— Вы видели свет?
— Не видели никогда.
Бродяги бессильно опустились на землю; решительным движением они глубоко надвинули капюшоны на растерянные лица.
— Если бы вы могли видеть себя так, как я вас вижу! — пробормотал Ангел вопреки своей роли. — Как вы тихо здесь лежите, в этой мрачной комнате, и с какой нечеловеческой храбростью!
Он уронил руки. Ему страстно хотелось увидеть и запечатлеть образ. Если бы вы могли видеть, как я вас вижу. Но свет шел на убыль.
— Как жалко, Леон, что ты никогда не станешь режиссером!
— Почему же, стану. В грузовике и в вагоне будет играться первоклассная пьеса, можете мне поверить! Без хеппи-энда и без аплодисментов: пускай зрители уйдут домой притихнув, с бледными лицами, светящимися в темноте…
— Спокойно, Леон! Ты что, не видишь, как вы все раскраснелись и как у вас вспыхнули радугой глаза? Разве ты не слышишь: они уже сейчас смеются так же, как они будут смеяться, когда нас повезут через мосты!
— Леон, в какой валюте тебе будут платить, и с каким обществом ты заключил договор?
— С человеческим обществом, платить будут огнем и слезами.
— Останься ангелом, Леон!
Леон колебался. Он простер руки над спящими бродягами. «Спите крепко…» — Он перевел дух, мгновение помолчал, а потом заговорил дальше:
И, может быть, во сне
подарит вам Господь
то, что искали вы,
избрав неверный путь.
Гасите ваши фонари,
они домой не приведут:
ведет один лишь свет любви
чрез ветхий мост над бездной!
Ангел склонился и задул фонари. Сам он остался в темноте, как последняя одинокая свеча в темном окне.
Гордыня вам пригодится навряд,
вы лучше отбросьте ее навсегда.
Любовь рядится в другой наряд.
Зачем вам идти и куда?
Вы ищете путь, что к миру ведет?
Бессмысленны ваши раздоры.
А мир у каждого в сердце живет,
вы это поймете скоро.
Ангел так широко простер руки над тремя спящими, как будто хотел распространить этот жест на всех спящих вообще, в том числе на тайную полицию, которая воображала, что не смыкает глаз, а сама предавалась беспробудной спячке.
Спите же спокойно,
может быть, во сне
вам Господь подарит
то, что вы искали
в смерти и в огне.
Потушите фонари —
они не осветят вам путь домой.
Свет любви, лишь ты гори,
гори надо всей землей.
Ангел отступил назад. Бродяги беспокойно заворочались во сне. В потемках было слышно, как взволнованный Иосиф уговаривал Марию: «Пошли, наша очередь!» Но она не двигалась с места.
— Иди! — крикнул Ангел.
Мария крепче ухватила сверток. — У меня нет покрывала, — сказала она, — а без покрывала я не играю.
— Что ты себе думаешь? — спросил Леон. — Что дальше?
Трое бродяг вскочили и с воплями накинулись на нее:
«Играй, ну пожалуйста, играй!» И даже Война с каской в руке попросила: «Играй дальше, ну играй же!» Их крик был слышен даже на лестнице.
— Ты хотела играть Марию, да или нет?
— Да, — ответила Биби, — но с покрывалом. Вы обещали мне покрывало, и без покрывала я играть не буду! — Она робко прижала к себе сверток.
— Если дело только за этим… — медленно сказала Эллен и рывком открыла свою сумку. В полутемной комнате сверкнула белая ткань. Биби отложила сверток в сторону. Остальные повскакали с ящиков и кресел, подошли ближе и потрогали покрывало холодными пальцами. Биби уже схватила его и завернулась.
— Какая ты красивая! — закричали дети. Они хлопали в ладоши, собирали покрывало в складки и вновь расправляли, и ослепленные возводили глаза к небу, как бедные души на краю чистилища, там, где небо и преисподняя граничат своими последними полуостровами. И они счастливо смеялись. Если бы вы могли видеть, как я вас вижу, думал Леон. Но в то самое время, пока он считал, что картина от него ускользает, на ней покоилось недремлющее око уложенного в сторонке Бога.
— Если дело только за этим… — сердито повторила Эллен. Ее лицо, исполненное ожидания, вынырнуло за спиной Биби. И прежде, чем та решилась оторваться от своего удивленного отражения в зеркале, Эллен сорвала с нее покрывало, взмахнула им и завернулась в него сама. Ее глаза мрачно сверкнули из струящегося блеска.
— Слушай, ты… — крикнула Биби, — ты похожа на погонщика верблюдов!
— Вот и хорошо.
— Отдай покрывало, — невнятно сказала Биби. Безмолвно и непримиримо стояли они лицом к лицу. Чудо сошло на землю, но земля хотела сама быть чудом. Мария поставила условия, Ангел забыл предостеречь трех царей-волхвов, и Бог попал в руки Ироду. — Отдай покрывало! — повторила Биби. Она дрожала от ярости. Как хрупкое чужое оружие, взлетела ее рука и вцепилась в ткань. Эллен отпрянула. Они запутались в покрывале, каждая дергала к себе и не отпускала. Оставалось только тихое шуршание шелка, страх всех покрывал на свете быть порванными. Но прежде чем до этого дошло, оно расправилось, светлое, все светлее и светлее, паря, как нечто примиряющее между сном и явью, как тишина Благовещения, и вдруг устало опустилось на землю, никем больше не удерживаемое. Вспыхнула искра, — они поняли, за что сражаются.
— Занавеска, — пробормотал Леон и предостерегающе протянул обе руки.
— Занавеска, которую в последние дни вышивала Ханна.
— Для дома на шведском побережье.
— Для белой комнатки с высокими окнами, где будут спать ее семеро детей.
Семеро детей, которые спят так крепко, что никто не в силах их разбудить, семеро детей, спящие так сладко, что никакой Бог их не потревожит. Семеро детей, на которых не пало проклятие родиться, носить клеймо и быть убитыми.
— Когда ты ее видела, Эллен?
— Вчера, поздно вечером.
— Она уже что-то знала?
— Да.
— И что она делала последнее?
— Укрепляла пуговицы на пальто.
— Семь пуговиц, — сказал Леон.
Снова побежала трещина по льду темного пруда, и бежать дальше становилось все опасней.
— Она еще хотела написать вам письмо, — сказала Эллен, — но не успела и дала мне только это. Сказала, если вам это понадобится для игры, она не против.
— Не нужно было у нее брать, Эллен: ей бы пригодилось от мух или от солнца.
— От солнца?
— Потому что Ханна не любила слишком яркое солнце. Говорила, солнце — обманщик, оно меняет людей, делает их жестокими.
— Поэтому занавеска должна была колыхаться на морском ветерке. Слегка колыхаться в окне!
— Будет колыхаться, — сказала Эллен.
— Саван, — тихо сказал Георг. — Для мертвых детей.
— Ты про кого? — испуганно спросил Герберт.
— Не про тебя, малыш!
— Нет, ты имел в виду меня!
— Может быть, я имел в виду всех нас, — пробормотал Георг.
— Лучше бы Ханна оставила покрывало у себя, может быть, оно бы ее защитило.
— Остается только то, что отдаешь.
Дети испуганно подняли головы. Никто так и не понял, кто это сказал. Светлый голос Ангела в мрачном сне. Нам остается только то, что мы отдаем.
Так отдайте же им все, что они у вас берут, ибо они от этого станут еще беднее. Отдайте им ваши игрушки, ваши пальто, шапки и жизни. Раздарите все, чтобы это вам осталось. Кто берет, тот теряет. Смейтесь над пресыщенными, смейтесь над успокоенными, что лишились голода и тревоги — драгоценных даров, ниспосланных людям. Подарите последний кусок хлеба, чтобы сохранить голод, отдайте последний кусок земли и пребудьте в тревоге. Озарите тьму сиянием ваших лиц, чтобы оно стало еще сильнее.
— Играйте дальше! — сказал Леон.
Иосиф оперся на свой суковатый посох. Мария легко положила руку поверх его руки, а маленькая собачка с белым пятном на левом глазу подбежала ближе, хотя в Писании о ней нигде не упоминалось. Не задавая вопросов, она играла неназванное, ту тишину, которая несет в себе плоды.
— Меж чуждыми племенами
под чуждыми именами
мы издали прибрели.
— Несло нас по бездорожью
благословение Божье:
его мы в руках несли.
— В ребенке этом сегодня
несем мы волю Господню
обнять, утешить, помочь.
— Печали, муки, утраты,
что сердцем познал распятый,
несем мы сквозь холод и ночь.
Иосиф и Мария остановились, изнемогая от усталости, и попытались заглянуть друг другу в лица, но им было уже почти ничего не разглядеть. Лица остальных тоже растеклись, как светлые краски по черной тени. В этой все прибывающей дымке стало ясно, как недостижим один человек для другого, как недостижим он сам для себя и для всех преследователей.
Мария испугалась.
— Мы не одни, смотри:
Вот спутники наши, их целых три!
Она вцепилась Иосифу в рукав и кивнула на трех спящих перед комодом бродяг. Один из них во сне перевернулся на другой бок и, не просыпаясь, шевельнул губами:
— Обувь не выдержала дороги,
отдыха просят усталые ноги…
— Он говорит во сне.
— Ах ты болезный!
Я расскажу тебе о любви небесной:
в сердце Господнем она горит.
— Кто там меня позвал?
Я устал, я слишком устал.
— Он крепко спит, —
сказал Ангел. Мария разочарованно выпрямилась.
— Одежа моя превратилась в лохмотья,
усталости не могу побороть я, —
прошептал второй бродяга.
Мария опять наклонилась.
— Ах ты болезный!
Я расскажу тебе о любви небесной…
— Он крепко спит, —
устало перебил ее Иосиф. По нему было заметно, что он бы охотно прилег рядом, если бы он не был Иосифом, Иосифом званым, которому было страшно стать избранным.
— Холодно мне,
кто тревожит меня во сне?..
И в третий раз испугалась Мария. Кто-то включил свет в прихожей, и свет сквозь стеклянную дверь проник в комнату. Стеклянная дверь задрожала, не воспринимая очертания детей, которые перед этим холодным блеском оставались темными.
Раздался стук, и сразу же кто-то отворил дверь. В дверном проеме стояла дама из соседней комнаты. В правой руке она держала маленький, перетянутый кожаными ремнями чемоданчик, в левой — свернутый зонтик, на голове у нее красовалась пестрая шляпка с пером.
— Все добрые духи… — сказала Война, оборвав фразу на половине, и стащила с головы каску. Это уже была не игра.
— Что вы здесь делаете в темноте? — Она нащупала выключатель.
Иосиф бережно обнял Марию за плечи, словно мог ее защитить от обманчивого света. Остальные не шевельнулись.
Дама из соседней комнаты повторила вопрос, но ответа не получила.
— Вы больны, — испуганно сказала она. Она заметила на старом ковре три неподвижные фигуры в лохмотьях, а за ними Войну и Ангела, которые сидели рядышком на ящике и шептались, и черную собачку между Иосифом и Марией.
— Куда вы идете? — спросил Георг.
— Прочь отсюда, — ответила она.
— Прочь… — задумчиво произнес Георг. — Прочь уходят многие. Но может быть, это неверное направление.
— Вам тоже следует отсюда уйти, так или иначе! Здесь опасно.
— Со временем всюду станет опасно, — сказал Леон. — Мы больше никуда не хотим уходить.
— Вы еще раскаетесь!
— Раскаяние — великое чувство, — сказала Война и вновь напялила каску. Герберт закашлялся от смеха.
Дама из соседней комнаты беспомощно потрясла головой. Подобный бунт был ей не по плечу. — Так или иначе, я сейчас ухожу, вы остаетесь в квартире одни.
— До свидания, — сказал Леон.
Иосиф и Мария проводили ее и заперли входную дверь. Собачка взволнованно бегала за ними по пятам. Они всюду потушили свет и остались только с фонарем и свертком в руках.
— Я это вам вручаю
и свято хранить поручаю…
Но не успела Мария положить сверток между спящими, как на нее упала тень Эллен.
— А я — Земля
и на своем пути
о, как я Мир хотела бы найти!
Земля была босая, голову и плечи себе она обвязала старой скатертью, из-под которой ниспадали ее волосы, длинные и спутанные.
— Из дома в дом меня гонит война,
надо мною смеется она
и, не скупясь, мне дарит сполна
пожары, ужас и муки.
— Кого ты ищешь?
— Ищу покой.
— Смотри, в крови твои руки!
В испуге оперлась Мария на угловатого Иосифа. Она слышала, как под накидкой бьется его сердце, и от этого ей делалось не так страшно.
— Мы Бога несем,
бесконечна дорога.
Нас все отвергают и гонят с порога,
нигде отдохнуть не дают,
нигде не найти нам приют.
Но мы от тебя убегали!
— И вновь пред тобою предстали!
Маленькая черная собачка насторожила уши и принюхалась. Изумление Святого семейства распространялось и на нее. Оно пронизало и преодолело прохладу забытой комнаты: неужели вы всегда идете следом за нами? Неужели вы распинаете только то, с чем не можете справиться, а потом вам приходится искать убежища под собственными крестами? Бичуйте нас, убивайте, топчите — настичь нас вы сможете не раньше, чем захотите любить или быть любимыми. Не раньше, чем пойдете по пятам за беглецами, чтобы найти у них убежище. Отбросьте ваше оружие — и вы их настигнете.
— Под вашим светлым покрывалом
вы не укроете меня?
Стоптанными каблуками Война забарабанила о край ящика, чтобы обозначить свое появление. Земля испуганно оглянулась вокруг.
— Это она!
Это война!
Война спрыгнула с ящика. Шелково зашуршала темнота.
— О, впустите меня сюда!
Я не сделаю вам ничего…
— Мы сами бежим незнамо куда,
мы не знаем здесь никого!
Мария запнулась. Война, готовая к прыжку, отшатнулась, потому что в дверь зазвонили, и звонок все дребезжал и дребезжат. Это был уже второй звонок.
Но в игре на сей раз не было суфлера, никого из тех, кто своим шепотком смягчает серьезность и умеряет удаль любой игры, кто помогает развитию действия, не действуя сам. То и другое окончательно совпало. Тот, кто прозевал и не успел вовремя вступить, запутывается, а тот, кто прозевал момент, чтобы выйти из игры, запутывается вдвойне. До чего же трудно входить и выходить вовремя, с той же четкостью, с какою день сменяет ночь. В этом и было все дело. Но дети не знали, что дальше, потому что звонок неистовствовал.
— Младенец Христос, — прошептал Герберт, но никто не засмеялся.
— Почтальон, — поспешно сказала Рут, сама себе не веря.
— Дама из соседней комнаты: что-то забыла.
— Сама себя забыла!
— Тихо, не шумите!
— У нее же есть ключ!
— Играйте дальше!
— Какую игру ты имеешь в виду?
— В которую мы играем или в которую с нами играют?
Дети колебались. Трезвон прекратился и зазвучал опять, он долбил запертую дверь, как окровавленный клюв хищной птицы.
— Играем дальше, слышите?
Но то, что сыграют с нами, только через боль превратится в то, во что играем мы сами. Они очутились посреди превращения, явственно почуяли испарения от лохмотьев, и в то же время им почудилось, что сокровенный блеск елочных гирлянд вокруг их бедер и шей стал ярче. Обе игры уже начали перетекать одна в другую и неразрывно сплелись в новую игру. Кулисы раздвинулись, четыре узких стены постижимости разлетелись на куски, и победоносно, как водопад, прорвалось непостижимое. Играть должен ты перед лицом моим!
— Играйте дальше!
Мария крепче ухватила сверток. Война издевательски вынырнула из тени. Она выскочила из угла и одновременно изо всех углов сразу — и казалось, по пронзительному звуку звонка она ввалилась в комнату сквозь бесчисленные люки в полу и потолке. На ней был плащ, который был ей велик и чересчур роскошен, и она с трудом волочила его за собой. Иосиф попытался оттолкнуть ее в сторону. Снаружи непрерывно звенел звонок.
Земля затравленно металась по кругу. Фонари бесшумно провалились в бездонную пропасть и погасли. Сверток словно засиял.
Война свистнула сквозь зубы. Она рванула к себе Землю и швырнула ее обратно на пол, подняла и еще раз с силой толкнула.
— А ну убирайся вон со двора!
Ты пойдешь со мной,
то-то будет игра!
Бродяги подсматривали сквозь пальцы, Ангел, опираясь на левый локоть, висел в темноте, как на краю купола. Земля застыла в нерешительности.
— Останься здесь!
— Нет, пойдем со мной,
брось ребенка здесь,
за мной, за мной!
Дверной звонок бушевал и требовал какого-то решения. Бродяги беспокойно ворочались во сне. Мария неловко протянула сверток в холодный сумрак.
— Решайся, бери меня!
Бери!
Земля пошатнулась. Она зябко завернулась в скатерть. Война наклонилась вперед и попыталась заглянуть ей в лицо. Ее глаза мерцали во мраке, они высматривали, где больше всего опасность. Еще раз предостерегающе возвысил голос Ангел. Звонок на лестнице жалобно дребезжал, казалось, он задыхается. Он о чем-то просил. Где больше всего опасность?
Земля выпростала руки из скатерти и протянула к ребенку.
— Да, да, беру,
я решилась, смотри!
Война сорвала с головы каску.
— О счастье на все времена!
Я — Мир, а не Война!
Ликуя, отшвырнула она солдатский плащ в потемки. Огонь набросился на усталые дрова. Звонок надсаживался.
— Откройте, это бессмысленно!
— Тише!
— Играйте дальше!
Тяготы Преображения обрушились на детей. Глубоко в темноте стояли они друг против друга. Иосиф рванулся прочь от Марии, узловатый посох с оглушительным грохотом покатился по полу. Ангел посмотрел на свои руки с таким видом, точно они были связаны.
Георг пытался на ощупь отыскать дверь.
— Ты куда?
— Пойду открою.
Трое бродяг в ужасе вскочили с пола и попытались его удержать. Дверь была не смазана и запела чужую песню.
— Кому ты открываешь, Георг?
В дверях стоял господин из другого квартала. Дети вздохнули с облегчением. Господин, который хотел им помочь. Леон был с ним шапочно знаком и раньше. Последнее время этот господин бывал у него чаще и, казалось, не обращал ни малейшего внимания на звезду, которой была отмечена дверь; знал он и его друзей. Он то и дело повторял детям, что он в курсе всех событий. И вдобавок обещал предупредить, если что-нибудь узнает.
Они включили свет и принесли кресло. Гость попросил стакан воды. Заметив под пианино каску, он осведомился, где они ее раздобыли.
— Дали поносить, — пробормотал Курт.
— В чем дело? — нетерпеливо спросил Леон.
Мужчина ответил не сразу. Дети молча обступили его. Рут принесла стакан воды. Он медленно пил, а они почтительно смотрели на него. Никто не осмеливался повторить вопрос. Он вытянул ноги, и дети немного отступили. Потом он подобрал ноги под себя, но они уже не стали подходить ближе. Он сказал: «Не бойтесь!»
— «Это я», — добавила Эллен. Мужчина метнул на нее сердитый взгляд. Он вытер капельку воды в уголке рта и закашлялся. Георг стукнул его по плечу, испугался и сказал: «Извините, пожалуйста!»
Мужчина улыбнулся, кивнул и задумчиво обвел взглядом их маленькие негнущиеся ноги. Если мысленно отстраниться от всего прочего, они выглядели как ряд башмаков, выставленных для чистки. Рут вздохнула. Он поднял голову и внимательно на нее посмотрел. Потом он ни с того ни с сего сказал: «Все отменяется. Отбой. Депортация в Польшу приостановлена».
Дети не шелохнулись. Где-то далеко завыла пожарная машина, звук поднялся на полтона выше и оборвался.
— Выходит, мы спасены? — сказал Леон. «Спасены», — повторил Георг. Это прозвучало так, будто они сказали: «Погибли».
— Я не верю! — крикнула Эллен. — Вы точно знаете?
— Откуда вы узнали?
Гость начал смеяться, судорожно, громко, и смеялся, пока они на него не налетели: «Это правда, это в самом деле правда?», а черная маленькая собачка рыча напрыгивала на него.
— Провалиться мне на этом месте!
— А если провалитесь? — прошептала Эллен.
Он вскочил и возмущенно встряхнул ее.
— Совести у вас нет! Чего вы, собственно, хотите?
— Играть, — сказал Георг. — Вы застали нас в разгар игры.
Его лицо мрачно грозило из-под драного капюшона: не мешай нам, не обманывай нас, оставь нас! Спасены — чужое слово. Слово без содержания, ворота без дома. Разве есть на свете хоть один спасенный?
Гость сердито забормотал себе под нос и потянулся за шляпой.
— Останьтесь, — попросили дети. — А может, вы знаете что-то определенное?
— Вы с ума сошли, вот что я знаю определенно! — Он вновь опустился в кресло и опять зашелся в хохоте. — Я жажду объяснений, — сказал он, успокоившись.
— Мам это теперь не так уж важно, — возразил Георг.
— Может быть, когда-нибудь, — сказал Леон, — когда все будет уже позади, мы столкнемся на улице и не узнаем друг друга.
— Под огромными зонтами! — крикнула Эллен.
— Это верно, — задумчиво сказал Леон, — назад мы не хотим.
— А я хочу, — перебила его Биби. — Я хочу остаться здесь и ходить на танцы. Хочу, чтобы кто-нибудь еще поцеловал мне руку!
Гость тихо встал с кресла. Он быстро наклонился к ней и поцеловал ей руку. «Спасибо», — смущенно сказала Биби. Ее вздох светло и мимолетно повис в воздухе. На город налетела буря, стало холоднее.
— Видно наше дыхание! — сказал Герберт.
Георг посмотрел на часы. Маленькая стрелка двигалась так быстро, будто ее подталкивали. И сразу же ему показалось, что она застыла на одном месте и остановилась. Он был обманут. С тех пор как дети прервали игру, между секундами повисали тяжелые паузы, и эти паузы все разрастались.
— Во что вы, кстати, играли? — спросил гость.
— Искали мир, — объяснил Герберт.
— Так играйте дальше!
— Да скажите же вы нам точнее, что с нами будет?
— Точнее я не знаю. Приказ сверху: приостановить депортацию. Совершенно неожиданно.
— Правильно, — крикнул Георг, — совершенно неожиданно, но почему никто этого не ждет? Почему хорошее всегда случается неожиданно?
— Так играйте же дальше, — сказал гость, — играйте, а я посмотрю! — Это прозвучало как приказ.
— Мы играем, — сказал Леон, — но на публику мы не играем.
— А вы поиграйте с нами!
— Да, поиграйте с нами!
— Ну нет! — раздраженно воскликнул гость, затряс головой, немного побледнел и оттолкнул детей от себя. — Дурацкая компания!
— Почему вы такой сердитый? — удивленно спросил Герберт.
— Я не сердитый. Просто мне неинтересно.
— Уж лучше будьте сердитым, — задушевно сказал Георг.
— Мы сыграем сначала, для вас. Но вы играйте с нами!
— Это репетиция или уже представление?
— Мы сами не знаем.
— А роль-то у вас для меня есть?
— Можете играть одного из бродяг.
— Получше ничего нет?
— Под конец вы сбросите с себя лохмотья и станете святым царем-волхвом!
— Ах вот как? Я думал, их только трое…
Гость стал играть с ними. Он играл от имени всех несвятых царей — большая роль без слов. Он вышагивал позади детей и подглядывал за их всепоглощающей тоской. Он услышал их отчаянное: «Здесь никого нет!» и испугался.
Поверх их голов поглядел он на дверь.
— Почему вы играете в темноте?
— Так мы лучше видим!
От дальнейших вопросов он воздержался. Герберт вложил теплые пальцы в его большую влажную ладонь и бережно указывал ему дорогу. Вплотную за тремя бродягами шел тяжелыми неуклюжими шагами чужой непрошеный гость.
— Там кто-то есть!
— Но кто же там?
— Нет, просто показалось нам!
— Мы здесь одни,
устали мы!
— Закрылась дверь,
мы среди тьмы,
о, как здесь холодно теперь,
и больше нет надежды.
Гость нерешительно опустился вместе с бродягами на пол и притворился спящим. Большой и безмолвный, лежал он между ними. В квартире над ними слышались шаги. Кто-то беспокойно расхаживал взад и вперед.
Гость закрыл лицо руками.
— Ах ты болезный!
Я расскажу тебе о любви небесной:
в сердце Господнем она горит.
— Кто там меня позвал?
Я устал, я слишком устал.
— Он крепко спит.
Иосиф хотел увлечь Марию прочь, подальше от этих ряженых, которые до сих пор еще не знают, хорошие они или плохие, подальше от этих четырех безмолвных бродяг, но она не решалась отойти.
— Он смеется! — внезапно воскликнула она. — Посмотрите туда! Он над нами смеется!
— Прямо задыхается!
— Над чем тут смеяться?
— Почему вы смеетесь?
Георг сердито встряхнул его за плечи. Они сорвали у него с шеи шаль и попытались поднять его голову, но это им не удалось.
Гость всеми силами пытался спрятать лицо. Как дрожащая гора, лежал он посреди них и позволял их твердым угловатым кулакам барабанить по его пальто. Казалось, это было ему приятно. Его виски заливал румянец. Герберт вцепился ему в воротник.
— Над чем же тут смеяться? Над чем вы смеетесь?
— Перестаньте! — гневно крикнул Леон. — Немедленно перестаньте! — Но Герберт не слышал. Он верил в чужого, он держал его за руку. Он лихорадочно рванул пальто.
— Ты еще и воротник у меня оторвешь, — сказал мужчина и поднял голову.
— Он плачет, — сказала Эллен.
— Отдайте ему шляпу!
— Нет, — сказал гость, — нет, дело не в этом.
На миг он во имя другого задания забыл о том, которое поручило ему его ведомство. Он забыл, что он — шпик, забыл о тайной полиции и о приказе задержать детей, пока за ними не придут. Никого из них не следовало выпускать из квартиры.
В доме начал подниматься лифт. Мягко и неудержимо протискивался он сквозь стены. Человек хотел вскочить на ноги, хотел предупредить детей: «Уходите, убегайте прочь, ваши собрания обнаружены!», но чувствовал себя парализованным, как будто они непостижимым образом подчинили его своей власти. Лифт проехал мимо.
— На пятом этаже живет господин с костылями, — сказала Рут.
— Да нет же, — сказал мужчина.
— Дальше, — перебил его Леон.
— Скажите мне, куда же вы
пойдете Мир искать…
Ярко вспыхнула мечта.
Гость чувствовал, как под ногами убегающей Земли задрожал пол. Он слышал, как дребезжит окно, и не желал уже ничего — только бы остаться лежать здесь. В свете фонаря он видел, как Мария отдает миру свое дитя.
Он слышал предостережение Ангела, и когда оно прозвучало в третий раз, он оказался последним, кто вскочил на ноги. Как во сне, отряхнул он пыль со своего пальто и опустил воротник. Он должен был доиграть до конца роль несвятого царя. Потому что святых царей только трое.
— Сбросьте ваши плащи!
Радостно засверкали серебряные гирлянды. Никто из детей не обращал на него внимания. Они ринулись к двери. Игра захлестнула их, как большое танцующее пламя.
Ночь прыгнула с неба, проворная и любопытная, словно вражеский батальон, которого давно и тайно ждали. Молча раскрылись черные парашюты. Ночь прыгнула с неба.
Она накрывает нас, бормотали люди и, вздыхая, сбрасывали с себя одежду, но эти их вздохи были притворством. Она накрывает нас. Ночь тряслась от смеха, но смеялась она беззвучно и с осторожностью прижимала обе ладони к глазам и губам. Потому что приказано ей было другое: «Спрыгни и раскрой!» И под плащом у нее была спрятана самая сильная лампа ее хозяина — темнота. Ночь просвечивала стены, проникала сквозь бетон и захватывала врасплох влюбленных и покинутых, глупых и мудрых, простодушных и двоедушных. Она падала, как железный занавес в конце комедии, и отделяла сцену от публики. Она падала прямо на людей, как меч, и отделяла исполнителя от зрителя, и отделяла каждого от него самого. Она падала, как дождь пепла из огнедышащей горы, которой до сих пор никто не принимал всерьез, и приказывала всем оставаться на месте и ждать приговора. И согбенные так и оставались согбенными, а вопиющие уже не могли закрыть рты.
Ночь прыгнула с неба и открывала для себя, как безжалостен мир и как достоин он жалости. Она открыла для себя новорожденных. Отчаяние в крошечных сморщенных лицах, страх перед воплощением, боль от утраченного сияния. А еще она открыла умирающих с их печалью об утрате земной оболочки, с их страхом перед близким уже сиянием.
Время от времени эту мартовскую ночь начинали душить слезы, но слезы были в ее задании не предусмотрены. Поэтому она пыталась отвлечься и напяливала на головы спящих ночные колпаки. Ну и вид у вас с этими накрученными на бигуди кудряшками и болтающимися чулками, думала она, сколько вам нужно застежек и завязок, чтобы чувствовать себя уверенно. Она сдерживала натиск сновидцев, которые толпами спасались бегством от яви, и, словно коварный часовой на таможне, спокойно смотрела, как они падают во все пограничные реки. Там они отчаянно барахтались до утра, а затем, обессилевшие и опухшие, вновь возвращались в свое сознание и пытались истолковать сны, которых не видели.
Эта ночь принуждала великих к печалям ничтожества, а малых к печалям величия, и заставляла тех и других сжимать в дрожащих пальцах очинённые перья и с отвращением записывать в дневниках, что для того, чтобы стать всем, приходится сперва становиться ничем. Она раскрывала новое в старом и старое в новом, она давала падающему устоять на ногах, а стоящему упасть. Но и этого ей было мало. Ей всего было мало.
Дрожа, ночь боролась за выпавшее из памяти слово, за свое особое задание. Помоги мне, просила она ветер, а он любил ее и рывком распахивал для нее окна и двери, сбрасывал с кровель черепицу, с корнем вырывал из земли молодые деревья и отнимал у них их растущие души. Эта парочка в страхе разбивала оконные стекла и срывала крыши с домов, но ничего не находила. Бог меня накажет, стонала ночь, я больше никогда не стану днем. И она удрала от своего возлюбленного, от ветра, убежала прочь по безмолвным мостам, а ему оставалось только сникнуть и бессильно опуститься на каменные опоры.
Над мостами тянуло дымом. Ночь дрожала от волнения, наугад швыряла свою темноту в множество окон. Я должна стать днем, стонала она. Ты станешь днем, шепнул кто-то рядом с ней, но ни одна ночь не верит, что станет днем. Ночь затравленно обернулась. Кто ты? Она никого не увидела, и никто ей не ответил. В последний раз отшвырнула она от себя темноту и обнаружила незнакомку. Та застыла, прислонившись к стене старой церкви.
Кто ты?
Я погоня.
Ночь испугалась. Эта особа была выше нее по положению и делать открытия умела получше. Ее тьма была чернее, проникновеннее и непроницаемее, а ее молчание — огромней, потому что у нее уже не было в любовниках ни ветра, ни месяца. Эта вот особа быстрее находила то, что искала, потому что умела отступать и сжиматься в комочек, как дух в бутылке. Ее задание состояло в том, чтобы потерять саму себя, и она передавала это задание всем, кого привлекала к себе, в свою бездонность, которая была черней любой ночи. Что поделываете, с любопытством спросила ночь, что вы ищете, что новенького?
Слишком много вопросов сразу, непреклонно ответила погоня. Совсем молоденькая ночь, подумала она про себя, незрелая и похожа на людей с этими их бесконечными вопросами: «Мы выживем? Почему мы должны умереть? Нас уморят голодом, или нас унесет эпидемия, или нас расстреляют? И когда, и как, и каким образом?»
Они не умели всех идолов уместить в одном боге, все вопросы вложить в одно слово, но не произнести его вслух.
Ночь не подала виду, что от нее не укрылось неодобрение незнакомки. Прислушайтесь! — сказала погоня. Они помолчали, напряженно вслушиваясь в тишину. Из полуоткрытого окна доносилось всхлипывание ребенка, который запрещал себе спать. Они пустились в дорогу.
Ветер тайно летел за ними следом, забирался им под одежду и осторожно проносил над пылью их длинные шлейфы. Чем ближе подбирались они к всхлипам, тем сильнее спешили, и ветер запел, тихонько подпевая этим всхлипам. В узкой глухой улочке они внезапно остановились. Всхлипывание смолкло. Ветер сник и улегся маленькой собачкой к ногам обеих путешественниц.
Тихо, это где-то здесь!
Плохое затемнение, шепнула ночь и торжествующе указала на окно высоко вверху. Она обернулась: погоня исчезла. Ночь приказала ветру соорудить для нее приставную лестницу и вскарабкалась по фасаду. Мимоходом приветствовала она слабый свет, выбивавшийся из окна: с добрым утром. Она заметила, что окно полуоткрыто, а черная бумага смялась и норовит порваться. Почему бы и не помочь? И она распорядилась, чтобы ветер рванул еще чуть-чуть.
Что вы видите? — с любопытством прошептал он.
Ночь не отвечала. Она положила руки на подоконник, ее шлейф развевался над крышами, а глаза впились в маленькую убогую комнатку. Иди, у тебя есть и другие ночи! — крикнула она ветру. И ветер снялся с места, предатель, и как ни в чем не бывало полетел навстречу солнцу. Ночь осталась одна с ребенком и старой женщиной, с корабельным сундуком, географической картой и четками, крестик от которых покачивался прямо над юго-западной Африкой.
Эллен прикрыла руками лицо, она притворялась спящей и напряженно следила за бабушкой, а бабушка сидела на краю кровати и напряженно смотрела на Эллен.
— Ты спишь?
— Да, — тихо сказала Эллен, но старая женщина пропустила это мимо ушей. Она выдвинула ящик своего ночного столика и принялась в нем рыться. На свет божий появился пузырек глазных капель, томик старинных стихов, шпагат и разбитый термометр, но она явно искала не глазные капли и не термометр, да и не старинные стихи; да и обрывки шпагата были чересчур короткие. Она переворошила постель, потрясла подушку, пошарила под наволочкой, под простыней и между матрасами, но ничего не нашла. Она подошла к шкафу, открыла его и дрожащими руками покопалась в карманах платьев и за стопками с бельем.
Искать, искать, искать, сочувственно думала ночь, неужели мы для того только и годимся, чтобы искать и ничего не находить, кроме того, чего не искали? А Эллен думала: «Какая бабушка некрасивая, какая бледная и печальная, по мне уж лучше умереть в сорок лет!» И сразу же она облила себя презрением за эту мысль. «Нужно как-то с этим бороться, но как бороться с фруктовыми косточками, дохлыми крысами и морщинами вокруг глаз? Господи Боже, как сделать, чтобы ничто не портилось?» Она застонала, заметалась и просунула ноги и руки между прутьями кровати, которая стала ей слишком коротка. Бабушка опять спросила: «Ты спишь, Эллен?», подошла к ней и испуганно встряхнула ее, но девочка молчала, как печальная марионетка, как мешок с дозревающими фруктами. «Господи Боже, как сделать, чтобы ничто не портилось? И почему лиса поедает кошек, а кошка поедает мышей?»
Теперь бабушка схватила корзину для бумаг и рылась там. Она распахнула печную дверку, принялась за печку, пошарила между окон, ее движения делались все быстрее и жаднее. Эллен испуганно отвернулась и снова безмолвно заплакала.
Что она ищет, Боже мой, что она ищет, — размышляла ночь, — и в чем состоит мой долг?
С грохотом упала швабра, белье глухо шмякнулось на пол перед шкафом.
Ночь напряженно навалилась на подоконник. Она давно заметила, что Эллен не спит, а подсматривает и время от времени украдкой лезет под свою подушку. Как мало знают люди друг о друге, — думала она. А Эллен думала: мне нельзя засыпать, а не то она это найдет, а она не должна это найти, мне нельзя поддаваться сну!
В этот миг Эллен забыла свою боль. Она забыла, что осталась на свободе против своей воли, что ее отпустили из лагеря, отправили назад, на свободу, как будто она — одна из тех, кого проклинают; она забыла невеселую, язвительную усмешку друзей: «Мы же тебе говорили, что ты не наша!» Она забыла, с какой силой завидовала своей собственной бабушке: «Ты поедешь с ними, тебя не отпустят, ты их всех опять увидишь, Герберта, Ханну и Рут!» И забыла толчки и удивленный смех шпиков. «Позвольте мне ехать с ними, пожалуйста, позвольте мне ехать с ними!»
Из-за этих просьб Эллен и выпустили, швырнули в тюрьму ее собственного сердца, из ада выставили в его преддверие, из окончательного безмолвия — в мелкие мучительные вопросы. Но теперь она все это забыла, потому что бабушка уже опять наклонялась над ней и трясла ее за плечо. «Ты спишь, Эллен?»
Ночь окончательно перебралась через белый подоконник в комнату. Ни с того ни с сего выключился свет, за окном потихоньку пошел дождь. Ветер пролетал мимо и словно в шутку гнал перед собой тучи, как стайку совсем молоденьких девушек. Дождь припустил пуще, и повсюду, куда мог дотянуться, он рисовал блестящие лужицы, в которых отражалось одиночество. Одиночество всех начал, одиночество семян, падающих из теплых рук в холодную сырую землю.
— Ты спишь?
— Нет, — призналась Эллен. Она села и вцепилась руками в холодный край кровати. На полу бело и испуганно светилось выброшенное из шкафа белье, да крестик мерцал над юго-западной Африкой.
— Что ты ищешь, бабушка?
— Ты знаешь, что я ищу.
— А ты сама знаешь, что ищешь?
— Чего ты от меня хочешь? — с отчаянием сказала старая женщина.
— Заколи косу, бабушка, — сказала Эллен, — и накинь халат! — Сквозь потемки она увидела Георга, Герберта и Рут, они примостились на краешке матраса, истерзанные и униженные вшами и страхом, но спокойные, со скрещенными на груди руками, и в шелесте дождя она слышала ответ Биби на вопрос эсэсовского шарфюрера: «Последний род занятий?» — «Игра!» А еще она почувствовала, как Георг напоследок пожал ей руку. «До свидания!» Больше он ничего не сказал, как будто завтра они снова встретятся, перед библиотекой или перед чужими воротами.
— Чего ты от меня хочешь? — повторила бабушка, закалывая волосы.
— Выдержки, — тихо ответила Эллен, — или нет, еще больше: хочу, чтобы ты требовала от меня выдержки.
— Я от тебя другого хочу, — возразила бабушка. — Ты, наверно, это спрятала.
Эллен с отчаянием думала о тех, которые могли бы ей сейчас помочь, но они были далеко, и она искала заклинания, чтобы их вызвать. Это была попытка найти подкрепление — позвать не только дедушку с дальнего кладбища, за которым уже тянулись поля, не только маму из чужого дома в чужой стране, но и тетю Соню, которая совсем недавно понесла шляпку в переделку. Но домой она не вернулась. «Исчезла», — говорили люди, и тетя Соня в самом деле исчезла, как блестящая монета в ржавой решетке водостока. Шляпка осталась не переделанной, многие знакомые искали объяснений: может быть, тетя Соня прячется, или ее арестовали в гостях у друзей. Но Эллен знала лучше. Она знала за тетей Соней чудесную способность переодеваться и копировать людей, знала ее страстную тягу к одному-единственному направлению — к Востоку, знала о ее любви к горизонту и о ее блестящем умении удары воспринимать как удачи, а удачи как удары. Она знала, что тетя Соня способна обрадоваться даже смерти, как путешествию в чужую страну.
Эллен не могла найти слов для заклинания, чтобы ее вызвать. Но она чуяла, что тетя Соня где-то здесь, так же как дедушка и мама, что они со всех сторон примчались сюда и сидят рядом с ней на белой простыне, готовые ей помочь. Она знала уже давно, что умирают только мертвые, а не живые. Смешно с их стороны думать, что они могут убить неуловимое: даже если они его уловили, все равно — им его не убить, куда там. Теперь Эллен и среди бела дня чаще видела перед собой тетю Соню. Она шла к горизонту, а иногда оборачивалась и говорила: «Вот увидишь, я до него дойду!»
Она шла как слепая, вытянув руки вперед, на плечах хорошо знакомая чернобурка. Дойдя до края света, она еще раз обернулась и кивнула, прежде чем исчезнуть.
— Бабушка, — мягко сказала Эллен, — мне бы хотелось, чтобы ты сейчас присела со мной рядом и что-нибудь мне рассказала. Что-нибудь совсем новое, историю, которой ты мне еще ни разу не рассказывала. Или сказку.
— Может быть, меня сегодня ночью заберут, — сказала бабушка.
— Это совсем не новое, — возразила Эллен, — но авось они разрешат мне поехать с тобой, и я понесу твои чемоданы. Все время буду нести, куда бы мы ни поехали!
— Да? — умоляюще переспросила бабушка и вцепилась в прутья внучкиной кровати. — Но сколько чемоданов нам с собой взять?
— Мне кажется, два, — сказала Эллен. — Носить удобнее.
— Два, — с отсутствующим видом повторила бабушка и посмотрела сквозь Эллен.
— А теперь расскажи мне что-нибудь, бабушка!
— Может, они сегодня ночью и не придут.
— Расскажи, бабушка, расскажи что-нибудь новое!
— А ты не знаешь, грузовики покрыты брезентом? Мне недавно кто-то рассказывал, что видел…
— Это никакая не история.
— Да не знаю я никаких историй.
— Неправда, бабушка!
Старая женщина вскочила, сердито посмотрела на Эллен, но в последний миг ее глаза опять словно глянули сквозь девочку. Она гневно шевельнула губами, но ничего не ответила.
— Жили-были, бабушка, жили-были… Кто-нибудь где-нибудь жил да был, уж наверное, что-нибудь было такое, о чем никто не знает, кроме тебя, бабушка. Ты же всегда знала, о чем болтают турецкие кофейные чашки, когда стемнеет, и что рассказывает во дворе голубям толстый пес.
— Я это все придумывала.
— Почему?
— Потому что ты была еще маленькая.
— Нет, потому что ты, бабушка, еще была большая!
— Тогда над нами не висела опасность, никто не мог за нами прийти!
— Ты всегда говорила, когда темнеет, приходят разбойники.
— В этом я, к сожалению, была права.
— Будь и дальше права, бабушка! — сказала Эллен.
Старая женщина не ответила, а стала беспокойно ощупывать тонкое одеяло. «Это, наверное, у тебя, это у тебя. Я уверена, что это у тебя!»
— Нет у меня ничего! — сердито прошептала Эллен, откинулась назад и крепко прижалась головой к подушке, следя за костлявыми, жалкими руками, похожими на руки умирающей, которые шарили по простыне и прутьям кровати. Что она ищет, — думала ночь, — Господи, что она ищет? Ночь притаилась, сидя на корточках, посреди комнаты, а шлейф ее разметался по неровному грязному полу. Но до сих пор она еще не получила ответа, все вопросы томительно повисали в воздухе. А дождь шумел, как причетник в церкви, которого никто не понимает.
— Расскажи мне сказку, — отчаянно пробормотала Эллен, потому что бабушка добралась до подушки и потянула ее на себя. Эллен поджала ноги и всем телом легла на подушку, но у нее кружилась голова от страха и силы ее оставили. Она сжала кулаки, чтобы отбиться от бабушки, но ей это уже не удалось. Подушка сдвинулась. Эллен очутилась в изножии кровати, и с края постели упал маленький стеклянный пузырек, покатился по полу, зазвенел, открылся и покатился дальше. Ночь осталась недвижна, по ее черному шлейфу рассыпалось несколько белых таблеток. Эллен соскочила с кровати. Она оттолкнула бабушку в сторону, голыми ногами наступила на стекло пузырька, раскровенила ноги и попыталась негнущимися пальцами собрать рассыпанные таблетки. Бабушка снова на нее набросилась, но Эллен с силой ее оттолкнула. Ее длинная синяя ночная рубашка собралась складками, как одеяние деревянного ангела на старинном мрачном алтаре. Бабушка с девочкой столкнулись головами, но борьба продолжалась недолго. Эллен исхитрилась опять собрать часть ядовитых таблеток, но бабушка уже держала остальные в зажатом кулаке. Однако лишь содержимого обоих кулаков было довольно, чтобы привести к смерти, к этой высокомерной спекулянтке, которая поначалу, пока ее проклинают, предлагает товар задешево, а когда ее начинают страстно призывать, вздувает цену.
— Ты еще не доросла мне мешать! — сказала бабушка.
— А вот и нет, — возразила Эллен, — доросла, — но в тот же миг усомнилась и отпрянула назад. Потянувшись за ней, бабушка потеряла равновесие и во весь рост растянулась в потемках.
Эллен застыла, сбитая с толку, но уверенная в своей правоте, возбужденная победой, как тяжелым старым вином; она обдернула рукава и наугад шагнула вперед. Она дрожала от ликования, и ей смертельно хотелось спать — опасное следствие любой победы. С какой-то чужой планеты долетел стон, и она его еле услышала. Она беспомощно уронила руки и только потом опустилась на колени рядом с бабушкой, без большого труда разжала влажную чужую руку и отняла яд. Она подсунула руки под костлявое тело и попыталась его поднять. Но тело было тяжело от усталости и отвращения.
— Бабушка, вставай! Слышишь, бабушка? — Эллен вцепилась ей в плечи и поволокла в сторону кровати, то опуская, то опять подхватывая и продолжая тащить. Стоны были невыносимы.
— Тише, бабушка! — И Эллен бросилась рядом с ней на твердый пол. Бабушка молчала. — Скажи что-нибудь, — вымаливала Эллен, — ну скажи мне что-нибудь! — Она попыталась взять бабушку на руки. — Ты жива, бабушка, я точно знаю, что ты жива, ты только притворяешься мертвой, как божья коровка! Мне тебя больше не удержать, вставай!
— Не встану, пока ты мне не отдашь мое, — спокойно ответила бабушка и посмотрела прямо на Эллен. — Ты меня обокрала. Я заложила шубу, и рецепт обошелся мне недешево. — Внезапно ее слова преобразились, оправленные в последние горькие остатки утраченного авторитета.
— Я тебе этого не дам, — возразила Эллен.
— Может, тебе это самой нужно?
Эллен не шелохнулась. Потом она отпустила бабушку, встала и медленно положила таблетки на стол.
— Я тебе отдам, бабушка. Но прежде ты мне расскажешь историю.
— Обещаешь, что потом все мне отдашь?
— Обещаю, — сказала Эллен.
Старая кровать раздраженно заскрипела. Эллен взбила подушку, накрыла бабушку, как ребенка, потом сама завернулась в одеяло и присела на край кровати. Ликование улеглось, и она мерзла. По всем щелочкам комнаты расползлось молчание, напряженное и задумчивое молчание, ожидание правды, заложенной в самой последней сказке, ожидание шепота суфлера. Серо-зеленая печка, старинный корабельный сундук и белая пустая кровать — все они сморщились в этой сосущей тишине, словно из них выпустили воздух, обвисли складками и замерли в ожидании, когда их снова надуют. Безнадежно поблескивал крестик над юго-западной Африкой и до последнего оборонялся против иссушенного жаждой дыхания отчаявшихся людей.
Бабушка отвернула лицо от Эллен и задумалась. История, что-нибудь новое — придумать это было труднее всего на свете. Эллен ждала, завернувшись в одеяло и привалившись к спинке кровати. Она ждала молча и неумолимо, как любое молчание всегда ждет слова, которое бы его наполнило, — ждала, когда у нее снова забьется сердце. Как неприкаянная душа, скорчилась она на краешке кровати.
— Рассказывай, бабушка, рассказывай! Ты же сама говорила, что все истории носятся в воздухе, стоит только руку протянуть!
— Мне ничего не приходит в голову, давай в другой раз! — Бабушка испуганно оглянулась по сторонам.
— Прямо сейчас, — прошептала Эллен.
— У тебя еще будет много сказок, ты еще молодая!
— Ну и что? — сказала Эллен.
— Сейчас-то уволь меня!
— Не могу.
— Ты молодая, — сказала бабушка, — и жестокая.
Эллен наклонилась и прижалась лбом к бабушкиному лбу. Она не знала, как ответить. Старая женщина беспокойно заметалась. Куда они подевались, все эти истории, которые она сотнями вытаскивала из карманов, из шляпки, а на худой случай и из-под разорванной шелковой подкладки, из бесчисленных тайничков, как хомяк — свои припасы? На них обрушилась всесильная полиция. Все поглотила тьма. Та самая тьма, что всегда зевает, не удосуживаясь прикрыть зияющую пасть рукой.
Бабушка застонала. Она листала от конца к началу распадающийся альбом воспоминаний. В альбоме она нашла трехлетнюю Эллен на белой блестящей табуретке, с открытым в беззвучном вопросе ртом.
— Бабушка, что такое воробей?
— Шустрое маленькое чудо.
— А голубь?
— Упитанное чудо.
— А продавец каштанов?
— Продавец каштанов — это человек.
Тут Эллен замолкала на несколько секунд, не больше, а затем снова бралась за свое.
Белую табуретку давно сожгли, и фото пожелтело. Но вопросы не умолкали.
— Историю, бабушка!
Но разве бывают вообще новые истории? Все истории старые, древние, и только ликование человека, раскрывающего объятия, сотворяет их заново, — ликование человека и дыхание мира. Пока Эллен требовала рассказать историю, она посреди черной, опасной ночи требовала, чтобы бабушка жила.
Итак: или бабушка придумает историю, и тогда после этого она уже не захочет умирать. Или она ничего не придумает, тогда она проиграет пари и яд останется у меня. Но что я с ним буду делать? Выброшу его в темноту. Темнота от этого не умрет.
— Бабушка!
Но бабушка все еще не знала, с чего начать. Она все так же понапрасну боролась со словами, и мятая географическая карта висела под крестиком — кусок бумаги, и больше ничего. Огня ждала печь, тепла ждала постель, а ночь ждала указаний. Ночь охватило нетерпение, потому что уже угрожающе надвинулось утро, наполненных осчастливило надеждой, а не наполненных прогнало прочь. И ничего не произошло, опять ничего. Все вызревало в тишине, а кто не мог ждать, оставался незрелым. Так ждала ночь, и Эллен ждала, пока бабушка не задремала. Удар, успела она подумать, легкий апоплексический удар, пока они не пришли! Но Бог не наносит ударов по нашему хотению. Эллен с усилием кусала ломоть хлеба и не оставляла надежды. «Жили-были… — запинаясь, пробормотала бабушка, — жили-были…»
— Правильно! — возбужденно крикнула Эллен, отбросила хлеб и нагнулась ниже, чтобы расслышать доносившиеся издали слова. — Дальше, бабушка, дальше! — Но бормотание снова перетекло в ничто. Рассказывать истории оказалось не так просто. Они требовали разжатых рук и маленьких щелочек между пальцами, сквозь которые они могли бы просочиться. И они требовали открытых глаз.
Старая женщина все твердила эти два слова, но историй не было. Истории в самом деле носились в воздухе, но они спали, а когда просыпались, начинали насмешничать, подлетали к самым губам и снова уносились прочь. «Таблетки», — раздельно произнесла она через некоторое время. Эллен покачала головой. Бабушка умоляюще протянула руки, в последний раз шепнула «Жили-были…», потом все силы, которые и были источником мучений, ее покинули, и она впала в сон.
— Ну нет, — беспомощно сказала Эллен. Она зажгла ночник и вздрогнула. То, что здесь лежало, было такое чужое, так далеко и так поглощено собой, словно оно никогда не было бабушкой. То, что здесь лежало, дышало так тяжело и так задыхалось, словно никогда не знало радостей мирной жизни. «Эй!» — неуверенно сказала Эллен и прижалась теплым лицом к холодному на подушке. Приступы удушья постепенно затихли, дыхание стало легче. Но все остальное было по-прежнему далеко.
— Раз так, — решительно сказала Эллен, — раз такое дело, я сама расскажу историю! — Она не знала, почему начала с Красной Шапочки, не знала и того, кому предназначалась эта сказка, ночи, марту или сырой стуже, сочившейся сквозь щели в окне. Ведь бабушка спала, и только время от времени вздрагивала в сиянии черного света.
— Жила-была на свете мама, — начала Эллен и задумчиво наморщила лоб, — в Америке. Она там работала в клубе официанткой. Эта мама сильно тосковала. И тоска у нее была красного цвета. — Эллен смолкла и вызывающе огляделась по сторонам, но рядом никого не было, кто бы ее подбодрил, и никого, кто бы ей возразил. Тихим голосом она стала рассказывать дальше. — Когда она ночью возвращалась с работы, она была очень усталая, и никто ее не ждал. Тогда она начинала вязать. И она связала из своей тоски круглую красную шапочку с длинной кисточкой, чтобы ее трепал ветер. Она вязала каждую ночь, но тоска не уменьшалась, и шапочка получилась такая большая, как нимб вокруг святых, но красная, а кисточка такая толстая, как мяч для водного поло, игрушка для бури. — Ночь прислушалась и облокотилась на окно. Окно звякнуло. — Когда на улице было тихо, — сказала Эллен и метнула поверх кровати взгляд в темное стекло, — или когда в оконные стекла дул ветер с моря, она все вязала и вязала. Когда шапочка была готова, мама оборвала нитку, тянувшуюся из ее сердца, положила шапочку в коробку и послала ее через океан. Да, чуть не забыла, она еще положила туда немного пирога и бутылку вина и корзинку для бабушки. — Эллен снова оглянулась, словно кто-то сомневался в правдивости ее слов, но ночь у окна только тихо смеялась и роняла слезы — тоже бесшумно. — Одному Богу известно, как это все пробралось через таможню, — сказала Эллен, — но все-таки посылка дошла. — Теперь она говорила быстрее. — Только бумага немного обуглилась и пирог пахнул горелым, потому что шапочка раскалилась. Взял ребенок шапочку и быстро надел на голову. Но когда вечером он хотел снять шапочку, она уже не снималась, крепко сидела на голове, как красный нимб, и пылала огнем. Такому прекрасному нимбу мог бы позавидовать кто угодно.
За окном все еще шел дождь, старая женщина дышала ровнее, и пол потрескивал, словно голос Эллен его только что разбудил. Но Эллен не давала себя сбить с толку, она помолчала только секунду, словно смутилась в такой большой компании, а потом сразу заговорила дальше. — Бутылка треснула, но Красная Шапочка несмотря ни на что все-таки положила ее в корзинку, и подгорелый пирог тоже, и пошла в гости к бабушке. Бабушка жила в той же комнате, но дорога к ней была дальняя и вела через темный лес. Корзинка у девочки ударилась о дерево, и бутылка выкатилась. В другой раз выпал пирог, и его сожрала война. У нее была длинная, косматая, грязная шерсть, прямо как у волка. «Куда ты идешь?» — «Иду к бабушке.» — «А что ты ей несешь? — насмешливо спросила война. — Ведь в твоей корзинке пусто!» — «Я несу ей тоску». — Тут волк разозлился, потому что не мог же он сожрать тоску, она бы обожгла ему язык. В гневе убежал он прочь, забежал вперед девочки, а Красная Шапочка в страхе побежала за ним. Но волк бегал быстрее и первым добежал до цели. Бабушка лежала в постели. Но была сама на себя не похожа».
Эллен запнулась. Она схватила бабушку за плечи и пристально заглянула ей в лицо. Она подняла ночник и посветила над старой кроватью. Вскочила и попыталась найти слова.
— Тут Красная Шапочка и говорит: «Бабушка, почему у тебя такие большие уши?» — «Чтобы тебя лучше слышать!» — «Бабушка, а почему у тебя такие большие зубы?» — «Чтобы тебя лучше укусить!» — «Бабушка, почему у тебя такие толстые губы?» — «Чтобы это лучше проглотить!» — «Яд, бабушка? Ты имеешь в виду яд?»
Эллен соскочила с кровати, она стояла босиком посреди комнаты и дрожала от холода и страха. Старая женщина спала и не шевелилась. На столе белели таблетки, Эллен не стала их трогать. Одним прыжком очутилась она у себя в кровати. Она натянула одеяло, подложила руки под голову и стала думать над последним вопросом: «Бабушка, почему у тебя такие холодные руки?» Но ответа она не находила. Она стерла слезы со щек и вздохнула. Еще немного, и она, окончательно обессилев, уснула.
И видит она, как из высокого старого здания Северного вокзала вышел, спотыкаясь, бледный солдат. На худой спине у него висел рюкзак, и он тихо ругался себе под нос, но так тихо и так беспомощно, что всеведущий Господь засчитал ему это за молитву. Ноги у солдата замерзли, поэтому он без конца спотыкался. Форма у него была драная, а солдатская книжка поддельная. Он то и дело озирался, а потом остановился в тени, словно кого-то ждал, кто должен был его ждать. Но его никто не ждал. Тогда он прошел еще немного дальше. Он прошел под маленьким виадуком в сторону полей. Он наступал во все лужи, какие были этой ночью в самом начале весны, и обрызгал старого полицейского вахмистра, который возвращался из полей после патрулирования. Солдат старался держаться как можно незаметнее, и поэтому действовал очень заметно. Шатаясь, он побрел к реке и на полдороге опять повернул обратно. Он ломился в расхлябанные, но все же запертые двери кафе и некоторое время болтался на станции детской железной дороги, словно не прочь был вернуться в свое детство, сбросить ботинки и побегать босиком. Но поезд не приходил. В конце концов солдат бегом вернулся в город. При этом он потерял шапку, наклонился, но уже не нашел ее. Волосы у него на голове были светло-каштановые, короткие и пушистые; их не помешало бы пригладить щеткой. Ногти у него на руках были обкусаны, на нем был клетчатый шарф. Но его никто не ждал. Он побрел назад к Северному вокзалу и некоторое время, как заблудившийся зверь, рыскал вокруг желтых стен. Наконец он решился идти домой, хотя именно это и было опасно. Когда он шел по старому рынку, ему показалось, что его преследуют, и он, задыхаясь, остановился между ларьками. Он спрятался между двух мешков с картошкой за штабелем ящиков с луком, но вокруг никого не было. Он снял рюкзак, потом опять надел и заковылял дальше. То и дело он доставал из кармана поддельную солдатскую книжку и внимательно ее рассматривал, как будто она была настоящая — да, как будто все поддельные солдатские книжки были настоящими, а настоящие поддельными. Потом он снова ее прятал. Когда он добрался до площади перед церковью, он уже твердо был уверен, что кто-то за ним идет, и укрылся в тени у подножия каменного святого. «Заступись за меня, — взмолился он, — заступись!» Имени святого он не знал. Когда он выбрался из укрытия и пошел дальше, в лунном свете показалось, что святой шевельнулся и благословил его древним таинственным жестом.
Парень запустил обе руки в волосы, у него были вши. Он снова услыхал шаги за спиной, но уже не стал оборачиваться. Он побежал, как заяц, петляя, и наконец очутился перед высоким тихим домом с неаккуратно затемненным окном. Кто-то за мной идет… нет, никого нет… никто, опасный преследователь… никто… никто… никто… пустота во всем мире. Солдатик подергал широкие уродливые ворота, но они не поддавались. Он стал стучать, шуметь и сбил себе кулаки в кровь. Он забарабанил в ворота своими рваными башмаками, но башмаки рвались все больше и больше.
Эллен вынырнула из сна. Она села, непонимающе уставилась в темноту и забыла, что ей снилось. Забыла сразу и полностью, как будто этот сон никогда не пронзал ей сердца, как будто он не обсыпал ее сомкнутых век солью и не заливал водой. Она тихо вылезла из постели и выглянула в окно. Но ей было не видать, что там внизу. Где-то внизу прошаркали шаги, ворота отворились. Они скрипели и стонали. «Нет», — сипло сказала Эллен. Она шагнула к бабушкиной кровати и остановилась. Отступила на три шага назад, и опять на два шага вперед — это напоминало старомодный танец. Но танцевать уже было некогда. Они поднимаются по лестнице, перепрыгивают через три-четыре-пять ступеней. «Они тебя уведут, бабушка!» Эллен вскрикнула. Она зажала себе рот кулаками и прикусила пальцы. Она хотела подумать обо всем сразу, но в голове не было ни единой мысли. На столе назойливо белели в каком-то незнакомом свете ядовитые таблетки. Старая женщина проснулась, привстала и потянулась к ним обеими руками. Она как будто не встревожилась и совсем не удивилась. «Дай сюда», — сказала она. Эллен присела на корточки и растерянно заглянула ей в спокойные глаза. «Ну что ты! Бабушка, ты же большая. Волк не сможет тебя проглотить!»
— Дай сюда! — резко повторила бабушка.
— Нет, — забормотала Эллен, — нет, я уведу тебя отсюда, я тебя спрячу — пойдем скорее на чердак, или полезай сюда, в шкаф, а я буду тебя защищать — да, я им задам, вот увидишь, какая я сильная!
— Тише, — угрюмо сказала бабушка, — не кричи, сделай то, что я тебе сказала!
— Будь со мной поласковей! — взмолилась Эллен.
— Да, — сказала бабушка, — потом.
— Нет! — закричала Эллен. — Потом ты уже не успеешь!
— Поторопись! — настаивала старая женщина.
Эллен встала. Она включила свет, подошла к столу, взяла таблетки в левую руку, а в правую стакан воды и со всем этим вернулась к бабушке.
— Больше воды!
— Хорошо, — отозвалась Эллен. Она двигалась неловко и осторожно. Она налила в стакан свежей воды.
— Не разлей! — сказала бабушка. Эллен поднесла стакан к ее губам. Потом она накормила бабушку таблетками, как воробей кормит своих птенцов, и сразу же опустилась без сил на пол возле кровати.
— Встань, — сказала бабушка. Эллен встала. Как деревянная, с бессильно повисшими руками, стояла она рядом с кроватью. Из подушек донесся чужой голос, отстраненный и свободный от всего, что было вокруг и уже не принадлежавший самому себе: — Теперь, когда они придут, отвори дверь, будь вежливой, ничего не говори, и пускай все идет само собой.
— Они вытащат тебя из кровати, бабушка, — сказала Эллен, но в ее словах тяжко и понуро маячило умалчиваемое.
— Не меня, а мои кости!
— Они будут топтать тебя ногами, когда обнаружат, что ты приняла таблетки!
— Их ноги до меня не дотянутся.
— Они будут на тебя орать, бабушка.
— Не туда попали, неправильное соединение: у меня сменился номер.
— Да, — испуганно сказала Эллен, — думаю, что теперь у тебя секретный номер!.
— Иди и послушай, что там на лестнице! — Эллен пошла и стала слушать. Она прислонилась к входной двери и затаила дыхание. Сперва слушать было нечего, но потом раздались шаги. Они медленно взбирались вверх, замирали и раздавались снова. «Пьяные… — прошептала Эллен, — они не торопятся, думают, никуда мы от них не денемся!» Ее охватило чувство победы. «Я правильно поступила, правильно, правильно!» И изо всех углов вынырнули растерянные злобные физиономии шпиков. Эллен проскользнула назад в комнату. «Правильно, все правильно…» — и она уткнулась лицом в поникшие бабушкины плечи.
— Они за тебя возьмутся, а ты сделаешь маленький шажок, бабушка, и они полетят в пустоту — маленький шажок, совсем маленький шажок… И ты его уже сделала!
Бабушка привстала и оперлась на локоть, ее лицо пылало. Она схватила Эллен за руки. Так они и сидели, как дети в Сочельник, как дети, которые заглянули в замочную скважину и пытаются праздновать победу. «Мы их перехитрили! Мы их перехитрили! Смотри, как у них дрожат подбородки, как трясутся колени, как надуваются щеки!» И опять изо всех щелей вынырнуло разочарование шпиков. «Видишь их, видишь? Они уже одолевают последние ступени. А теперь остановились. Шатаются, держатся друг за друга. Читают фамилии на дверях. Увидели звезду и зубоскалят. Но они избрали неверный путь. Они губят тысячи невинных детей, и все эти дети — не те. Теперь они ищут звонок… звонок не звонит… они заносят кулаки и…» Все было по-прежнему тихо. Старая женщина опустилась на кровать.
— Нет, — второй раз сказала Эллен. Она широко открыла рот, хотела закричать, но воздух сгустился в ком и грозил ее задушить. Она выбежала из квартиры, ощупью добралась до окна на лестнице и осторожно его отворила: темно… хоть глаз выколи… ни звука… ни дыхания… ничего. Эллен пошарила дрожащими пальцами в поисках ключа. Она зажгла свет и отперла дверь. Вышла и сказала: «Что вы тянете… приходите же… приходите, не бойтесь!» Она встала на пороге и беспомощно развела руками. «Приходите за нами… Бог ничего не имеет против… Бабушка приняла яд, а я хочу со всеми, я хочу к Георгу!» Но никто не пришел.
— Нет, — сказала Эллен еще раз. — Они что-то забыли, они вернутся! — Она присела на корточки и стала ждать. Время бежало. Но никто не вернулся. Ночная бабочка покружилась вокруг ее лица и села ей на руку, Эллен ее стряхнула. Она встала и опять заперла дверь. Расправила на себе рубашку, поправила ворот. Потом положила ключ обратно в ящик и накинула пальто, черное пальто, принадлежавшее не ей. Задвинула ящик, набросила дверную цепочку и проскользнула обратно в комнату. Ее босые подошвы производили тихий глухой шорох. Под ночником стоял полупустой стакан. «Слишком близко к краю», — пробормотала бабушка. Эллен переставила стакан на середину. «Медленно действует», — прошептала бабушка.
— Ты уснешь, — сказала Эллен, — а когда проснешься… — Старая женщина покачала головой. — Бабушка!
— Да?
— На будущей неделе твой день рождения. И мне хочется… мне хочется тебе сказать…
— На этой неделе, — раздельно произнесла бабушка, — на этой неделе у меня день намного лучше.
— Пожалей меня, — сказала Эллен, — ты же обещала, раньше, ты же говорила, а теперь… — Губы у нее задрожали.
— Звонят, — улыбнулась старая женщина. Эллен не слышала. Это был совсем другой звонок.
— Они идут, — беззвучно вздохнула бабушка и закрыла глаза. Ее голова внезапно откинулась набок.
Эллен обняла умирающую и попыталась заглянуть ей и лицо.
— Бабушка, выплюнь таблетки, не умирай… не умирай бабушка! — В полумраке увядшие губы разжались, голова приподнялась и вновь упала на подушку. Этой попыткой все и кончилось. Эллен запрыгнула на кровать, как молодая кошка. Она обхватила бабушку обеими руками и попыталась ее приподнять. Отчаянно трясла ее, тормошила. Старуха недовольно застонала.
— Господи Боже мой, что помогает от смерти? — Старая кровать трещала по всем швам. — Бабушка, проснись, возьми себя в руки… кто сам не хочет, тот не умирает!
Ночь с широко открытыми глазами слушала эту поразительную проповедь против смерти. Кажется, приближало главный момент ее задания.
Эллен настороженно вытянула в темноту свою чуткую круглую, черноволосую голову; она размышляла. Теперь умирающая захрипела. Эллен стояла над ней на коленях и вслушивалась; она напрягала все органы чувств. Бабушка еще чего-то хотела — она чего-то требовала, и это требование казалось ненасытным. Ее руки высвободились из объятий девочки и беспокойно заплясали, зашарили по одеялу.
— Что ты ищешь? Ты знаешь, что ищешь, бабушка? — спросила Эллен. — Однажды ты искала платок, другой раз — бинокль, а в прошлый раз таблетки. Но разве ты не хотела чего-нибудь совсем другого? Бабушка, почему ты не подумала хорошенько? — Эллен тряслась от страха. Она схватила беспокойные руки, но их было не унять. Она взяла жидкую седую косичку и дернула за нее, но бабушка не отвечала.
— Что ты ищешь?… скажи мне, чего ты ищешь, я все тебе дам! Бабушка, ну скажи хоть что-нибудь, хоть пустяк… Бабушка, почему ты не отвечаешь, бабушка, ты хочешь жить? — Дыхание словно нехотя вырывалось из полуоткрытого рта умирающей. Эллен, прислушиваясь, опустила голову и уперлась пальцами в матрац.
— Ты хочешь жить?
— Да, — вздохнула вместо нее ночь и положила руки на плечи старой женщине…
— Тогда я тебя оживлю, — решительно сказала Эллен, а крестик по-прежнему поблескивал над географической картой. Она наполнилась всепоглощающей волей, рывком распахнула сердце и навострила уши. Но в этой великой буре не различить было ни единого голоса. Эллен соскочила на пол и принесла свой черный толстый молитвенник из старого шкафа, на последней странице там были молитвы по умирающим. Она начала, испугалась собственного голоса и выронила книгу. Хрипение стало тише. — Останься, — шептала Эллен, — останься здесь, дай мне подумать. Разве не я дала тебе таблетки? Значит, я должна теперь тебя разбудить!
В этот миг ее осенила мысль сбегать за врачом. Но он жил далеко, а другого врача звать было нельзя. И даже если он еще застанет бабушку в живых, что он сможет? Зонд, длинный желудочный зонд — Эллен это знала. Но разве эти пляшущие, ненасытные руки требовали зонда? Эллен помотала головой. Она прижалась коленями к краю кровати и замолчала.
«При реках Вавилона, там сидели мы и плакали…» — неожиданно сказала ночь. Эллен услышала, и увидела, как они сидят на реках, и увидела, как реки становились все больше от их слез. Но они не прыгали в воду. Они ждали, они все ждали и пели чужие печальные песни, все пели и говорили. Четверо из них встали и подошли к старой кровати. Вот сейчас они возьмут бабушку и унесут ее из комнаты на последнее кладбище, которое боязливо спит в сером рассвете. И они будут молиться, петь и плакать, но их молитвы останутся лежать на земле как пустые мехи, безмолвные и печальные. Вино ушло. У этого кладбища самый старый секретный номер, но сторожа забыли этот номер, и все, кто там лежал, от этого страдают. Они, точно как умирающая бабушка Эллен, всю жизнь требовали самых разных вещей, которых они вовсе не хотели, они звонили по самым разным номерам, но в сущности их всегда неправильно соединяли, потому что каждый раз это был не секретный номер. «Погодите! — лихорадочно закричала Эллен, — может быть, я его знаю, может быть, я его для вас узнаю! Вы хотите жить?»
«Да, — во второй раз сказала ночь. — Да», — нетерпеливо сказала она, потому что над крышами, торжествуя победу, уже вставало утро. Бабушкин нос торчал, заострившись, щеки ввалились. Сама Смерть искусно нанесла последние удары резцом и стерла то, что стиралось. Эллен распахнула глаза, она шевелила руками, словно что-то лепила, словно могла вырвать у сумерек то слово, которое разбудит бабушку. Сжавшись, словно перед прыжком, она лежала в изножье кровати и стыла в тишине, в молчаливой готовности.
Рубашка на бабушке порвалась, одеяло было сброшено. От ночи осталась только тень в складках одеяла.
— Бабушка, что ты ищешь? Бабушка, ты хочешь жить?
Из-за какого-то маленького движения у ночника ослабел контакт, свет погас. Голова умирающей еще раз дернулась назад перед приближающейся темнотой, тело приподнялось. Эллен подскочила, схватила полупустой стакан. Не хватало всего трех глотков. Остаток воды она вылила на бледный угловатый лоб, на шею и грудь, в неподвижные подушки, и, когда послышался еще один, последний хрип, сказала: — Бабушка, благословляю тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь.
Ночь опустилась на руки дню.
В ту ночь маленький отчаявшийся дезертир пришел домой около двух часов, а утром его арестовали.
За три минуты до отправления поезда машинист забыл, куда ехать. Он сорвал с себя китель, сдвинул фуражку на затылок и стер пот со лба. Соскочил на землю, пробежал немного вперед. Остановился, развел руками и медленно пошел назад. При этом он громко разговаривал сам с собой. Он должен вспомнить, вот именно, он должен вспомнить. В темноте, за лучом прожектора. Там она лежит, спрятанная, — цель назначения, вот и лежала бы, пока поезда с людьми летят сквозь тьму и никому не приходит в голову выключить прожектора и немного пройтись в одиночестве. Там она должна бы лежать, тихая и неподвижная, перед их безумием, там должна была бы она лежать, пока они считают своей великой, светлой целью унылые, затемненные станции, пока у них вместо мудрости — имена, пока они пускаются в объезды, чтобы избежать узловой станции, которая расположена посредине, пока они путают отправление и прибытие, пока то, пока се… но было уже слишком поздно.
Времени больше не оставалось, Господи, нет больше времени! До отправления три минуты.
Почему вы так спешите? Идите сюда, выходите из вагонов, помогите мне сообразить. Цель, цель.
Но поезд был товарный, эшелон с боеприпасами, поезд, обязанный доставлять на фронт оружие, а оружие из вагонов не выйдет. Машинист в отчаянии бегал вдоль поезда. Не выходите? Почему? Не хотите. Лучше на фронт. Где фронт? Фронт там, где вы проклинаете цель, фронт вечен, фронт везде, фронт здесь. Человек задыхался. Один из кочегаров изумленно глянул ему вслед.
— Не уезжайте, не уезжайте, — прошептал машинист и снова повернул назад, — вы не покорите ее своими колесами, она всегда останется так же далеко. Мошенничество. Вы перегоните вагоны через всю страну и обратно, вокруг земли и обратно, и это будет передвижка вагонов и ничего больше. Туда и обратно, туда и обратно, имена, имена, и ничего кроме. Новые вагоны будут прицеплены, а старые вы отцепите, а когда стемнеет, вы начнете стрелять, и все ваши границы будут называться фронтом. Имена, и ничего больше, и ни одно из них не попадает в самую точку. И я должен вам помогать? Нет, не буду я больше вам помогать. Довольно я уже поездил по этому перегону, взад и вперед, взад и вперед, все это вместе — надувательство, пасьянс, времяпрепровождение для тех, кому скучно, а мне не скучно. Я найду цель. Три минуты опоздания легко наверстать. Опоздание длиной в целую жизнь — послушайте, это намного хуже.
— Эй, — испуганно закричал начальник станции, — куда вы бежите? — С сигнальным флажком в руке он большими шагами помчался следом.
— Куда мы едем? — крикнул машинист, обернувшись назад, и удвоил скорость. — Вы знаете, куда мы, собственно, едем?
Он снова попытался пересечь луч прожектора, за которым пряталась цель.
— Стой! — закричал начальник станции. — Стоять сейчас же! Куда вы бежите?
— Куда мы едем?
— Силы небесные! — задохнулся от испуга начальник станции.
— Да, — засмеялся машинист и в восторге остановился, — вот видите, я тоже это подумал. Потому я и вышел из поезда. Пешком, думается мне, выйдет быстрее. Нам нужно найти новый перегон, нужно построить новый перегон, такой, по которому еще никто не ездил, перегон без конечной станции, перегон, ведущий к цели.
— Эй! — в ужасе вскричал начальник станции, схватил его за рукав, стал дергать туда-сюда и успокаивающе похлопывать жезлом по его тощим плечам. — Придите в себя!
— Сами придите в себя, — воинственно огрызнулся машинист, как будто и речи не могло идти о том, что господин начальник станции находится в себе или где-то неподалеку от себя. — Куда мы едем?
— На северо-восток, — в изнеможении ответил начальник станции, — на фронт. — И назвал маленький городок, местечко; название было длинное, серьезное, и начальник станции произнес его неправильно.
Машинист замотал головой. Он совершенно ничего не помнил. Он, как ересь, отмел от себя все воспоминания — воспоминания обо всех этих названиях и сигналах, обо всем, что лежало вне света, вне круга, очерченного лучом прожектора. Огромное забвение вошло в него, как совсем свежее воспоминание.
— Это важно, — возмущенно крикнул начальник станции, — это чудовищно важно, слышите? Оружие, оружие, оружие! Оружие для фронта — это будет стоить вам головы!
Но машинист не двинулся с места и затряс головой, как будто она не очень крепко сидела на плечах, как будто головы ему, в общем, не жалко — лишь бы только это не стоило ему сердца. Оказалось, что никак нельзя объяснить ему в его плачевном состоянии, какую важность представляют двадцать орудий и в этой связи три минуты, потому что в эту связь он больше не верил.
— Отправляйте поезд! — вне себя крикнул начальник станции, поднял флажок и ударил им машиниста в лоб. — Отправляйте поезд! На помощь, на помощь! — Он бушевал и топал ногами. — На помощь! — Он так кричал, словно щуплый машинист по меньшей мере располагал своим собственным орудием и твердо намеревался немедленно выстрелить и отправить начальника вместо снаряда на луну, туда, где совсем пустынно, где нет ни названий населенных пунктов, ни флажков и где есть время для раздумий. Однако согласно служебным представлениям это и было хуже всего, что только могло произойти. Никакого расписания и никакого свистка в левом верхнем кармане, никаких инструкций. Только не на луну, ради всего святого, только не на небеса! Начальник станции кричал как бешеный. Машинист не шелохнулся.
От здания станции бежали люди. Они тоже кричали и возбужденно махали руками.
— Идите же! — торопил начальник станции, — если вы сейчас пойдете, я вас не выдам.
— Выдать можно только то, что сам знаешь, — равнодушно откликнулся машинист.
— Я буду действовать так, словно ничего не было, — устало объяснил начальник станции.
— Вы всегда так действуете, — сказал машинист. Он хотел еще что-то добавить, но они его уже схватили и злобно потащили назад, к паровозу. Они лезли ему в душу с вопросами и сорвали у него с головы фуражку.
— С ума сошел, что ли?
— Да, — ответил он, — или еще с чего-нибудь, — и ему удалось поднять с земли фуражку. Он остановился и стал ее чистить. Они угрожали ему и толкали в спину. Растерянные, стояли они полукругом у паровоза.
Кочегар свесился со своего мостика. Он громко смеялся.
— Полицию! — бушевал начальник станции. — Сообщите в полицию! Немедленно!
— Великая мобилизация, — сказал машинист. Кочегар засмеялся еще громче.
— Охрана! Где полицейский патруль? — задыхался начальник станции.
— Невозможно найти. — Голос кочегара потерял равновесие. Машинист весело поддакнул.
— Расстрелять! Тебя расстреляют на открытом перегоне!
Над машинистом вновь взметнулись кулаки.
— Все ваши перегоны открытые, — сказал он. — Разве мы теперь не на открытом перегоне и разве нам не предстоит вернуться на открытый перегон?
Кочегар примолк.
— Все ваши перегоны — открытые, — пробормотал машинист, изо всех сил вытаращил глаза, опустил руки и пристально посмотрел вдаль поверх голов.
Начальник станции туже обдернул на себе китель: — К счастью, у нас есть наручники, есть зеленые фургоны с зарешеченными окошками и стены с колючей проволокой. — Его голос радостно задрожал. — И есть виселицы, и эшафоты, и инструкции, и…
— И есть ад! — угрожающе крикнула из-за вагона Эллен, — и есть машинисты, которые не знают, куда едут! Запечатанный конверт — и все. Не очень-то радуйтесь! Не уезжай, не уезжай, пока не узнаешь куда!
Она спрыгнула на землю. Дежурные полицейские затравленно суетились вокруг нее. Безмолвно застыл поезд.
— Не уезжай, не уезжай, не уезжай, пока не узнаешь куда! Подумай, не уезжай! — голос был все тише. Крик полицейских тоже терялся в тумане.
Машинист растерянно смотрел на прожектора. Подумать — о чем? Чего я не знаю? Направления? «Северо-восток», — упрямо пробормотал он. Слепой крот, обернись, вот он, ваш компас. Белый платок возле глаз.
Лицо побледнело. Рельсы сверкали холодным блеском.
Инструкция, мой Бог, инструкция. Твоя совесть, твой Бог, твоя совесть. Ты должен построить новый участок пути, ты должен найти свою собственную инструкцию. Ты должен проложить другие рельсы, получше. К цели, к цели, подумай, не уезжай — что за цель?
Голос смолк.
— Простите, — сказал машинист и оглянулся кругом, — простите, мне очень неловко, что это со мной было? Мы сильно запаздываем? — И он произнес название местечка, длинное и серьезное название, причем выговорил его неправильно.
— Да уж я думаю, — сердито сказал начальник станции. — Вы, наверно, пьяны. Поднимайтесь на паровоз и поезжайте. И никогда больше не задумывайтесь о цели. Впрочем, этот случай не останется без последствий.
Молча вскарабкался машинист назад, на свое место.
— Влюбился? — засмеялся кочегар. — И кто она?
— В глаза не видел.
Начальник станции поднял флажок. Еще раз мелькнула черная проворная тень в луче прожекторов. Цель, цель!
Одним прыжком перемахнула Эллен через железнодорожное полотно. Прямо перед идущим поездом она перепрыгнула через рельсы.
Полицейские дернулись, но не тронулись с места. Проскочив перед идущим поездом, Эллен вырвалась вперед.
Начальник станции вытер пот со лба. Полицейские кусали себе губы до крови, считали вагоны, сбивались со счета и хватались за резиновые дубинки.
Пушка, ствол которой назойливо торчал над краем последнего вагона, обнаружила гнев в их глазах и испугалась. Она бы с удовольствием втянула в себя глупый молодой ствол, чтобы оградить его от взглядов полицейских. Но это было не в ее власти.
Ее проглотил туман. Машинист надвинул фуражку глубже на лоб. Поезд мчался в темноте.
Флажок опустился. Он хотел сказать: поезд прошел. Но он хотел сказать еще гораздо больше: бегите, бегите, бегите! Бегите все. Ни одно колесо, ни один пропеллер, ни один поезд и ни один самолет не догонит тайну. Одна надежда на израненные, горящие ноги — на ваши непослушные ноги, ваши ноги, ваши собственные ноги. Бегите, бегите, бегите, бегите, покуда хватит дыхания, это приказ. Прочь от себя самих, вперед к себе самим. Поезд ушел. Беги, Эллен, беги, они у тебя за спиной.
На угольной площадке играл уличный мальчишка.
Уличные мальчишки, вы тоже бегите, и вы бегите, полицейские. Железнодорожное полотно свободно; вы свободно можете через него перепрыгнуть. Слушайте, как оно поет: перепрыгни меня, перепрыгни! Оно этого требует. Бегите, полицейские, догоняйте тайну! Снимите ваши фуражки, бросьте их на землю, тайну не ловят, как птицу. Догоняйте тайну! Бегите вслепую, бегите, вытянув руки, бегите, как дети навстречу матери. Догоняйте тайну.
Налево или направо, налево или направо? Разбегайтесь в разные стороны, чтобы ее окружить, врассыпную, разомкните кольцо! Только не забудьте, зачем вы разбежались в разные стороны. Не потеряйте сами себя.
Флажок еще немного вздрогнул и умолк. Бесконечно тянулась железнодорожная насыпь.
Эллен бежала. За Эллен бежали оба полицейских. А за обоими полицейскими бежал уличный мальчишка, который не понимал как следует, что происходит. Вокруг поленницы, через пакгауз наискосок, по мосту над путями.
Он точно знал, что ничего не знал точно. Он и раньше всегда понимал, что собраться с силами нелегко, что поленницы больше, чем просто поленницы, а вокзальная площадь больше, чем просто вокзальная площадь. Что важно устать раньше, чем наступит ночь.
Теперь беги, беги, они у тебя за спиной! Удерживай преимущество, ведь что такое преимущество? Проклятая милость, бессмысленная милость. Налево или направо? И ни туда, и ни сюда, бесполезная милость.
Эллен бежала, она бежала, как обращенный в бегство, наголову разбитый царь, по пятам за которым поспевает ослепшая свита: те бедняги, как все преследователи на свете, из преследователей превратились в следующую за господином свиту.
Дым — пахнуло дымом, и кострами, на которых жгут картофельную ботву в бесконечных полях, и растаявшим зноем. Товарный вагон и катафалк свернули за последний угол, и их уже не догнать. Ни Георг, ни бабушка не махнули ей на прощанье.
Эллен бежала, и оба мужчины бежали, и мальчишка бежал, и все они вместе бежали вслед тайне, этому потоку, повернувшему назад.
Следуйте за мной, следуйте за мной. Потому что поленница больше, чем просто поленница.
Беззвучно подкарауливали в засаде сумерки, они сидели, как чужие всадники, у них на плечах и подгоняли их. Бегите, бегите, бегите, пользуйтесь большой переменой! Пользуйтесь быстротечной жизнью. Междуцарствие между приходом и уходом. Не стройте между ними крепости!
Беги, Эллен, беги, кто-то должен бежать первым. Считалка давно закончилась. За кем гонятся, тот и водит. Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь, тебе можно стать жертвой. Увлекай, увлекай за собой цепочку преследователей! Прямо вверх, вход запрещен, прямо вверх над вами самими.
Караулка… лестница наверх… курятник. Прыгай, прыгай, тени все ниже. Фонари по дороге. Перепрыгни, ничего страшного. Темные фонари, светлеющая тьма, Бог маскируется, вы его не выносите. А себя самих вы выносите?
Дальше, давай дальше! Шлагбаумы вверх, шлагбаумы вниз, бочки, бочки с горючим. Ударь бочку — какой гулкий звук! горючего нет, кончилось, вытекло. Обман, надувательство, все пустое звучит гулко, бочки далеко раскатываются у тебя за спиной.
Слышишь шум? расстояние между тобой и преследователями сокращается. Пустой вагон — насквозь, проскочи насквозь. Слышишь, как свистят? Бедные преследователи. Увлекай их за собой, туда, к цели. Расстояние увеличивается.
Крики, топот, крики. Бегут по кругу. Спотыкаются, падают, отстают. Замирают на месте.
Эллен притормозила, оглянулась назад. Ее охватило сочувствие к преследователям, потерявшим ее след. Флажок опустился. Для кого? И вот уже ни беглецов, ни преследователей, ни дороги, ни цели. Нет, нет, этого не будет, цепь не может порваться. Она перевела дух.
Раздался долгий, пронзительный и буйный свист, свист в пять пальцев. Длиннее Млечного Пути и короче последнего вздоха. Куры путевого обходчика испугались. С поленницы сорвалось несколько деревяшек. Отцепленные вагоны на соседнем пути притихли еще больше. Эллен засвистела своим преследователям. Остановилась, прислушалась, задержала дыхание.
Полицейский под облетевшим тополем поднял лицо в тумане. Да, там караулка, лестница вверх, там тебя больше нет. Пакгауз, забитый инструментами, а ты разве не инструмент, чужой инструмент среди молотков, среди клещей, среди сверл, там тебя тоже нет.
Полицейский замерз, но со лба у него катил пот. Пальцы у него окоченели от волнения. Это был еще совсем молодой полицейский, неопытный и напрочь лишенный самоуверенности. И хотя он обучался валить с ног одним ударом и ставить на колени, он все же еще не был обучен, как быть, когда сбивают с ног и ставят на колени тебя самого. И хотя он был обучен стрелять и пригибаться, когда стреляют другие, он вовсе не был обучен тому, как быть, когда тебя застрелили, да и вообще действовать более или менее в одиночку. Он побежал, но у него были слишком тесные сапоги. Он передвигался очень неуверенно.
Еще дважды из сумерек вырывался свист. Угрожающий, как приказ его полковника, призывный, как просьба его возлюбленной, и куда насмешливей, чем насмешка уличного мальчишки на его участке. Пока молодой полицейский бежал, кровь ударила ему в голову. Последнее средство достичь цели: замри на месте, прислушайся, задержи дыхание!
Никакого движения вокруг. Словно в засаде, лежали рельсы в тени семафоров. Сомнение опустилось на него, как власяница. Разве это не смехотворно — хватать ничто?
А что, кроме ничто, вы хватаете? — пели тополя над насыпью.
Злобно и одиноко продвигался полицейский вперед. Его усердие росло. А потом, думал он, а потом, когда я это схвачу, что схвачу, кого схвачу, тень на свету, тогда меня отметят, тогда я сделаюсь незаменимым в этом мире, тогда меня уже не пошлют на фронт, тогда мне уже не придется погибнуть, тогда уже на свету не останется никаких теней, кроме моей собственной.
Проклятый туман встал, как забытая кулиса, лег, как жидкое молоко, между нерешительными. Беспокойно ворочалась луна между тучами. Молодой полицейский бежал, высунув язык, наклонив и выставив вперед голову и повернув нос к земле, как собака, вынюхивающая след. След, след, вдоль рельсов. Как будто не осталось больше никаких следов, кроме рельсов, следов, которые пересекаются, следов, которые переплетаются со следами-рельсами, и никакого стрелочника, в том-то и дело.
Но потом, когда я его догоню, этот след от тени, все будет хорошо. «Стой, или буду стрелять, стой, или буду стрелять! Стой, стреляю!» Его голос сорвался. Эллен стояла вплотную к нему. Он протянул руки, но руки были слишком коротки. Как танцующий медведь, он остался позади тени. «Стой, или буду стрелять!» Но не выстрелил. Еще раз откинул голову назад, словно собирался позвать товарищей.
По восточному виадуку медленно шла женщина. В нескольких шагах от полицейского взлетела птица. Полицейский приготовился к прыжку, прыгнул и ухватил пустоту. У него закружилась голова. Матово и сине мерцали вдали огни станции. Он дрожал от ярости. Он бросился на землю, вновь вскочил и в отчаянии повернулся вокруг своей оси, как его мать-Земля. Он топнул ногой, принялся молотить воздух вокруг себя руками и, наконец, замер. Он встал на цыпочки, его сапоги скрипели на голой земле, новые сверкающие сапоги — полицейский был и впрямь еще очень молод.
— Здесь кто-нибудь есть? — спросил его голос, голос мальчика. Он на ощупь достал сигарету. Вспыхнул огонек. Кто здесь? Qui vive?[3] Старый вопрос — смехотворный вопрос. А сам-то ты никто?
Эллен не шевельнулась, ее глаза мерцали зеленым цветом под вагоном. Красный и зеленый, красный и зеленый, сигнал для последнего поезда. Она подтянула колени к подбородку. Полицейский был совсем близко. Так и хочется просунуть руку из-за колеса и сорвать у него с ноги сапог.
— Здесь кто-нибудь есть?
Так и подмывает перекинуть ему вопрос обратно, чтобы он утешился. Да, да, не нервничай, мой милый.
Внезапно пошел дождь. Полицейский замерз. «Если тут кто-то есть, — громко сказал он, — я ему приказываю… я ему приказываю… — он перебил сам себя, — я его прошу…» Он осекся и замолчал.
Издали он слышал крики товарищей. Тут и там, тут и там, приказано найти, да, приказано искать — нет. Вам государь прислал приказ и повелел… Только не меня, пожалуйста, только не меня!
— Кто здесь? — раздраженно прошептал паренек последний раз, а потом: — Я-то могу и подождать, хорошо же, я могу ждать долго. Последние дни у нас было много занятий по строевой подготовке, и я устал. Через три дня я еду на фронт. Туда, где горизонт укреплен. Три дня я могу подождать, три дня… — Его плечи поднялись; хорошо, что поблизости нет никого из товарищей. Никто тебя не видел, никто тебя не слышал, никто, никто… Беги, будь героем, поймай тень на свету и доставь ее в караулку. Она далеко от тебя, на что ты тратишь время? Подожди, я тебя достану, тень на свету, свист в тишине, насмешка в ночи!
Задыхаясь, полицейский споткнулся о мертвые рельсы. Его трясло от гнева, доброго сильного гнева. Сигарета полетела на землю, он ее раздавил ногой. И ринулся вперед, словно по его следу рвались собаки.
Эллен просунула голову под вагон и посмотрела ему вслед. Он бежал вслепую, руки болтались, полотняная фуражка слабо держалась на голове. Предупреждающе поблескивал герб на спине. Эллен выползла на дорогу. Пригнувшись для прыжка, она замерла на мокрой земле. Беги, они тебя не обнаружили. Беги в другую сторону, скорее, беги домой. Под виадук, в сторону улицы, там в одном месте, ты знаешь, в насыпи есть проход. Ныряй вниз, пока они тебя не нашли! Но рядом зазвучат еще один голос, его невозможно было различить, но и не различить тоже было нельзя. А потом опять первый: погоди, давай поворачивай, ты бежишь не в ту сторону!
Эллен была позади полицейского. Ее ноги проворно касались деревянных шпал. Как по кочкам вспаханного поля, прыгала она с одной шпалы на другую. И с каждым прыжком она преодолевала мучительное сонное онемение тела, и с каждым прыжком перепрыгивала через себя саму. Как черное повстанческое знамя, развевались ее волосы в сгустившемся тумане. Молодой полицейский бежал впереди нее. Он снял фуражку с головы и бежал быстро. Во что бы то ни стало, ради всего святого, любой ценой. Тень на солнце, горе тебе! Эллен бесшумно мчалась за ним по пятам.
Полицейский ускорил шаги. Его глаза беспокойным огнем горели в черной прохладе. Тут, там, нигде. Его взгляды были похожи на маленьких пойманных птиц, они метались из темноты и в темноту, казалось, наталкивались на стекло и враждебно возвращались к нему. Его голова беспокойно дергалась во все стороны. Угрозы, как пузырьки пены, прыгали по его губам и лопались во влажном воздухе. Он наливался гневом. Ноги у него болели. Рубашка прилипала к телу, воротник перекосился. С неба сыпались иголочные уколы дождя. Его собственная спина нанесла ему удар в спину. Еще несколько шагов — и игра проиграна. Слушаюсь, ничего, совсем ничего, вообще ничего. Дождь идет, туман сгущается, ночь наступает.
Кто-то крикнул? Или ему уже грезится? Ничего, нечему грезиться. Там перрон, товарищи, караулка. Его голова уныло повисла. Еще три шага, еще два, еще полшага. На выходе под жестяной крышей пристроились остальные.
— Поймал?
— Схватил?
— Никого! — гневно выкрикнул полицейский. — Никого, никого, никого.
Чья-то рука зажала ему рот. Чья-то рука ухватила его за ворот. «Никого», — смущенно пробормотал он. «Только я», — сказала Эллен и, не сопротивляясь, дала утащить себя в караулку.
Мимо строгих тупых лиц, мимо глаз, которые торчали как мокрые пятна на серых стенах, мимо толчков, тупых уколов, которые от нее отскакивали, сквозь коридоры, сквозь туловища распухших змей, неохотно извивавшихся под черными огнями, и через чужие пороги, как сквозь ядовитые зубы.
Лихорадка полицейских требовала сопротивления, проклятий и униженной мольбы, однако Эллен уступала, без малейших сомнений подчинялась их сомнительным распоряжениям, словно дело касалось всего лишь попытки исполнить старое па в новом танце. Полицейским казалось, что они танцуют в этих переходах впервые.
Караулка, как все караулки на свете, застыла на земле, погруженная в полудрему, ей снились недобрые сны, и разбудить ее было невозможно. Караулка караулила собственный сон, ревниво стерегла свои тяжкие сновидения и с готовностью впитывала в себя все испарения зла.
Исколотая булавками, между запертыми окнами висела географическая карта. Исколотые синие пучины океанов, мерцающий глянец равнин, темные водовороты населенных пунктов, исколотый образ их мира. Потому что названия городов превратились в названия битв: побережье или фронт, город или битва, сапоги или крылья, кому охота в этом разбираться?
Все ставни были заперты, в них не должен был проникнуть ни единый луч света. Посторонние могли утешаться собственной безутешностью. Война, война.
Бедная караулка. Синий дым смешивался с желтым электрическим светом и перетекал в ядовито-зеленый цвет солдатской формы. Эллен изумленно зажмурилась. В караулке спорили. Мужчины замолчали. За прикрытыми ставнями с неотвратимостью звучали чьи-то торопливые шаги.
— Что у вас? — тот, что стоял в середине, выпрямился.
Полицейский вытянулся в струнку. Он откинул голову назад, открыл рот и не издал ни единого звука.
— Ваш рапорт? — нетерпеливо переспросил полковник. — Мы не можем терять время.
— Так точно! — сказал молодой полицейский. — Мы можем потерять гораздо больше. — Он произнес это высоким и очень неуверенным голосом. Под его глазами глубоко залегли темные круги.
Второй полицейский вмешался:
— Разрешите доложить, среди оружия нами обнаружен ребенок.
— Разрешите доложить, — перебил молодой, — среди оружия все время попадаются дети.
— Поезд с боеприпасами чуть не выбился из графика, — сердито выкрикнул второй. — Машинист забыл, куда идет поезд.
— Разрешите доложить, — сказал молодой, — никто из нас не знает, куда идет поезд.
Полковник снял очки, покрутил их в руках и снова надел.
Эллен спокойно стояла между двумя зелеными мундирами. Капли воды стекали с ее волос на плечи, а оттуда на пыльный иол.
— Дождь идет, — сказала она в тишине.
— По порядку, — резко заметил полковник и облизал губы.
— Разрешите доложить, — выкрикнул второй полицейский, — мы заметили тень в луче света.
— Разрешите доложить, — тихо сказал молодой, — она там всегда бывает, наша собственная.
— Теперь она у нас в руках, — задохнувшись, выпалил второй.
— Держите себя в руках! — крикнул полковник. Он прижал ладони к краю стола.
Мужчины беспокойно переминались с ноги на ногу. Один из них громко расхохотался. Буря швыряла в закрытые ставни косые капли дождя, словно вражеские армии.
Отворите, отворите, отворите нам!
— Закройте дверь, — сказал полковник обоим полицейским, — снаружи тянет холодом.
— Разрешите доложить, — тупо сказал молодой, — я бы предпочел оставить ее открытой. Хватит меня за нос водить. Мне через три дня на фронт идти.
— Увести его, — сказал полковник, — немедленно увести.
— Снаружи тянет холодом, — повторила Эллен.
— Молчи, — крикнул полковник, — ты здесь не дома.
— Разрешите доложить, — в изнеможении шепнул молодой, — никто из нас здесь не дома… — Его схватили.
— Дайте ему выговориться!
— Если он начал задумываться, — спокойно сказал парень.
— Больше вы ничего не имеете доложить?
— Больше ничего. — Руки его повисли вдоль тела.
— Ничего, — бессильно повторил он.
— Все, — сказала Эллен, и ее голос полетел над ним в черные переходы. Но вслед ему она не посмотрела.
Лампа качалась. Эллен нагнулась и подняла свою косынку, которая соскользнула на пол.
— Поставьте ее на середину.
Пол задрожал.
— Как тебя зовут?
Эллен не отвечала.
— Твое имя?
Она пожала плечами.
— Где ты живешь?
Эллен не шелохнулась.
— Вероисповедание — возраст — семейное положение?
Она поправила застежку. Слышно было, как дышат полицейские; не считая этого, все было тихо.
— Родилась?
— Да, — сказала Эллен.
Один из мужчин дал ей пощечину. Эллен удивленно посмотрела на него снизу вверх. У него были черные усики и испуганное лицо.
— Как зовут твоих родителей?
Эллен крепче сжала губы.
— Занесите в протокол, — рассеянно сказал полковник.
Один из мужчин рассмеялся. Тот самый, который смеялся раньше.
— Молчать! — крикнул полковник, — не перебивайте! — Его пальцы барабанили по деревянному барьеру в каком-то чужом ритме.
— Как тебя зовут, где ты живешь, сколько тебе лет и почему ты не отвечаешь?
— Вы неправильно спрашиваете, — сказала Эллен.
— Ты, — сказал полковник и поперхнулся, — ты знаешь, что тебя ждет? — Его очки потускнели. Лоб блестел. Он толкнул барьер.
— Небо или ад, — сказала Эллен. — И новое имя.
— Фиксировать? — спросил протоколист.
— Фиксируйте, — крикнул полковник. — Все фиксируйте.
— Не надо, — быстро сказала Эллен, — не надо фиксировать, а то получается какая-то фикция. Пускай слова растут, как трава в поле.
— Бумага — это каменистая почва, — испуганно сказал протоколист и, помаргивая, оглянулся вокруг. — Я в самом деле слишком много записывал, всю жизнь я слишком много записывал. — Его лоб прорезали борозды. — Когда я что-то замечал, я это фиксировал, а то, что я фиксировал, рушилось. Я ничего не оставлял в покое, ни о чем не умалчивал. Что бы мне ни втемяшивалось, я ничему не давал ходу. Сперва я ловил бабочек и накалывал их на булавки, а потом и все прочее. — Он схватил ручку и отшвырнул ее в сторону. Чернила вырвались на волю и разбрызгались по полу, темно-синие чернила высохли и стали черными. — Мне очень жаль, но я больше не хочу ничего фиксировать, нет, больше никаких фикций не будет! — Протоколист пылал. Перед глазами у него все плыло и кружилось. — Во-ды, — засмеялся он сквозь слезы, — воды!
— Дайте ему воды, — сказал полковник. — Дайте ему воды! — крикнул он.
— Воды, — улыбнулся протоколист, утешаясь. — Вода прозрачна, как невидимые чернила. Когда придет время, все станет видимым.
— Да, — сказала Эллен.
— Как тебя зовут? — закричал полковник. — Где ты живешь?
— Нужно пойти на поиски себя, — прошептал протоколист.
— Где твой дом? — спросил толстый полицейский и наклонился к ней.
— Место, где я жила, — сказала Эллен, — никогда не было моим домом.
— А где твой дом? — повторил полицейский.
— Там же, где ваш дом, — сказала Эллен.
— Но где наш дом? — вне себя закричал полковник.
— Теперь вы спрашиваете правильно, — тихо сказала Эллен.
Полковник прикрыл глаза. Когда он отвел руку от глаз, свет в караулке стал бледней. Барьер плясал у него перед глазами. «Сейчас я мог бы приказать, — с отчаянием подумал он, — чтобы этот барьер исчез».
Этот пляшущий барьер между плененными и обреченными, между взламывающими и взломщиками, этот шаткий барьер между разбойником и жандармом.
— Где наш дом? — повторил толстый полицейский.
— Молчать! — крикнул полковник. — Говорите, когда вас спрашивают.
Дождь все играл за плотно прикрытыми ставнями.
— Если кто-то хочет спросить, значит, его уже спрашивают, — бесстрашно сказал протоколист и опрокинул чернильницу.
Эллен стояла совершенно неподвижно.
— Как твое имя? — сказал полковник и угрожающе надвинулся на нее. — Кто ты такая?
— Что имена? Капканы, — прошептал протоколист. — Прячутся в мокрой траве. Что в темном саду ты ищешь? Ищу самого себя. Постой, ты ищешь напрасно. Как звать тебя? Как-нибудь…
— Тише, хватит, — крикнул полковник и заткнул уши обеими руками, — хватит, хватит!
— Нет, — возразил протоколист, — не хватит, господин полковник. Меня назвали Францем. Как меня зовут? Франц. Но что такое я, кто я, что я значу? Сто и один. Почему вы не спросите дальше? Вы торчите в капканах, слышите, у вас за спиной раздается смех! Все ваши имена взывают о помощи. Вырвитесь из капканов, раздерите ноги в кровь, бегите, ищите дальше! — Протоколист совсем разбушевался. Он взлетел на стол и распростер руки в стороны. Полицейские стояли и словно ждали точного приказа.
— Достаточно, — холодно рассмеялся полковник. Он был удивлен. Тремя шагами он приблизился к Эллен. — В последний раз: как тебя зовут, кто ты такая?
Дверь распахнулась рывком.
— Моя косынка небесно-голубая, — сказала Эллен, — и мне очень хочется отсюда.
Волны холода в непонятной пляске врывались в жаркую караулку. Берегись! Сопротивление шаркающих по земле ног, — эти танцоры совсем не подходят друг другу — и удары опускающихся кулаков, рукоплескания дьявола.
— Биби, — крикнула Эллен. У нее задрожали губы. Прежде чем она взяла себя в руки, к ее ногам упал мокрый окровавленный узел.
— В последний раз, как тебя зовут?
— Эллен, — крикнула Биби, — Эллен, помоги мне!
— Ее зовут Эллен, — сказал протоколист.
— Тихо, — сказала Эллен. — Биби, ты только не кричи. — Она помогла ей подняться с пола, вытащила косынку и вытерла кровь с лица младшей. Человека у дверей затрясло от ярости. Он хотел на нее накинуться, но в тот же миг заметил полковника и остался на месте. Полковник не шевельнулся.
— Эллен, — сказала Биби, — я не пошла с другими. Они нас расстреляют, так сказал Курт, к лету над нами вырастут вишневые деревья. Так сказал Курт, и пока мы были в лагере, он уже ничего другого не говорил. И в конце концов я поняла, что с меня хватит.
— Да, — отозвалась Эллен.
Полицейские попятились ближе к стене. Обеих девочек окружал только пол с его грубыми пыльными половицами.
— Рассказывай дальше, — сказала Эллен.
— С меня хватит! — взревел человек у дверей.
— Будет еще больше, — сказала Эллен.
— Георг их отвлек, — прошептала Биби, — он мне помог. В последний день, когда нас уже должны были погрузить в вагон…
— Закройте дверь! — крикнул полковник поверх их голов.
— И тебе удалось! — сказала Эллен.
— Да. Сама не понимаю как. Но Курт сказал, они нас расстреляют и над нами вырастут вишневые деревья. А знаешь, Эллен, я хотела еще ходить на танцы, я не хочу превратиться в вишневое дерево.
— Биби, — сказала Эллен, — можешь мне поверить, вишни тоже иногда танцуют.
Малышка подняла лицо к тусклой качающейся лампе. — Я полтора месяца пряталась, и вот…
— Биби, — сказала Эллен, — раз-два-три, вот и дождались! Помнишь, тогда, на набережной?
— Да, — на миг улыбнулась Биби.
Человек у дверей дернулся, словно хотел на нее броситься. Биби задрожала, вскрикнула и снова расплакалась.
Полковник незаметно покачал головой. Человек у дверей замер на месте.
— Но на меня донесли, Эллен, и они меня нашли. Они выволокли меня из-под кровати и проволокли вниз по лестнице. Вот этот там был, этот полицейский…
— Полицейский спит, — презрительно сказала Эллен. — Он отстал от своих, пропал без вести, но сам об этом не знает. Бедный полицейский, он найдет других, только себя самого он не может найти. Пропавший без вести, воистину пропавший без вести!
Биби зажмурилась и, дрожа от страха, прижалась лицом к плечу Эллен. Среди полицейских поднялось угрожающее ворчание.
— Арестанты, — сказала Эллен, — бедные арестанты. Они не могут себя найти, смертельный враг держит их под арестом, они сами себя держат под замком. Они в союзе с дьяволом, но понятия об этом не имеют, их крылья сломаны. — Она перевела дух. — Заводы, изготовляющие секретное оружие, но у них нет туда пропуска, они висят на воротах и хлопают крыльями. У них сломаны крылья!
Биби притихла.
— Мы должны им помочь, — сказала Эллен. — Мы их освободим.
— Освободим, — повторила Биби и подняла голову. — Эллен, как ты собираешься их освободить? Эллен, — изумленно сказала она, озираясь по сторонам, — Эллен, почему ты здесь?
— Я это уже довольно давно спрашиваю, — проворчал полковник, — и скоро у меня лопнет терпение.
— Ты не можешь это объяснить? — спросила Биби.
— Объяснить? — с негодованием воскликнула Эллен и отбросила волосы со лба. — Много ли можно объяснить? — Малышка боязливо вцепилась ей в руку. Эллен вырвала руку. От ее лица в низкой караулке повеяло жаром.
— Почему вы переломали себе крылья и обменяли их на сапоги? Через границу надо идти босиком, эту страну нельзя захватить. Победит тот, кто сдастся. Небо уже в дороге, — сказала она, — но вы его удерживаете силой. Слишком много флагштоков в воздухе. Ваши крылья сломаны.
— Крылья… — сказал полковник. — О каких крыльях идет речь?
— Все о тех же самых, — сказала Эллен. — Все войска на границах. Нужно было стянуть войска с краев, в середине никого нет.
— Ты говоришь о военных тайнах? — насмешливо спросил полковник.
— О военных тайнах? — засмеялась Эллен. — Нет, бывают тайны, бывают военные, а военных тайн не бывает.
— Мы найдем против тебя улики, — заявил полковник.
— Огонь проголодался, — спокойно возразила Эллен.
Жар, потрескивая, опустился в маленькую железную печь.
— Чайник слишком полный, — испуганно крикнул толстый полицейский.
— Все слишком полное — только глаза ваши остаются пустыми. Бодрствуйте, так мы учили на последнем уроке, потому что Диавол ходит, как рыкающий лев.
— Говори по порядку, — угрожающе потребовал полковник.
— В середине ничего не бывает по порядку, — ответила Эллен, — в середине все происходит одновременно.
— А я тебя теперь спрашиваю в последний раз: у тебя есть родители, братья, сестры? И с кем ты живешь? Как ты сумела пробраться в поезд с боеприпасами? Что было вначале?
— Крылья, — сказала Эллен, — и голос над водами, и много братьев и сестер, и я живу вместе со всеми.
— Да, — рассеянно сказала Биби, — это правда, однажды мы все вместе убежали в Египет.
— В Египет? — переспросил полковник. — Но поезд, которым ты хотела ехать, направлялся не в Египет.
— Названия, — пренебрежительно сказала Эллен, — Египет или Польша. Я хотела на ту сторону, я хотела за границу, туда, где Георг, Герберт, Ханна и Рут, вслед за моей бабушкой…
— Где твоя бабушка?
— В середину, — продолжала Эллен, не давая себя перебить. — Поэтому я забралась в поезд.
— Вслед мертвецам? — сказал полковник.
— Прочь от мертвецов, — запальчиво крикнула Эллен, — прочь от серых буйволов, прочь от заспанных. Имена и адреса — ведь это же не все!
— Возьми меня с собой, — сказала Биби и вцепилась в нее, — пожалуйста, возьми меня с собой! — По ее лицу текли слезы.
Среди полицейских возник шепот, нарастающее умоляющее урчание, и это напоминало ветер, дующий с гор, и прилив, набегающий на серый песок. Ядовито-зеленые мундиры тихо заколыхались.
— Я не могу тебя взять с собой, — сказала Эллен и задумчиво посмотрела на малышку, — но я знаю кое-что получше: пусти меня вместо себя.
Снова пробежал ветер между робкими кронами, снова прилив стал вымывать золото из песка.
— Пусти меня вместо себя! — нетерпеливо сказала Эллен.
— Нет, — сказала Биби, вытерла кулаками слезы со щек и вытянула обе руки, словно только что проснулась, — нет, я хочу идти, я хочу идти одна. Туда, где Курт и где у буйволов есть лица. — Она оправила на себе пальто и нетерпеливо подняла лицо. — Иди за мной, если хочешь.
Огни метались по кругу.
— Возьми меня с собой, — ухмыльнулся полицейский у дверей.
— Возьми его с собой, — сказала Эллен, — хоть немножко возьми его с собой. Проводи его к твоему поезду!
— Пойдемте, — сказала Биби полицейскому.
— Идите! — крикнул полковник. — Идите!
В стене что-то затрещало. Кирпичи под штукатуркой ударились друг в друга. Движение среди полицейских в сторону открытой двери усилилось, словно их против их воли теснили к невидимой границе вслед арестованному ребенку.
Молча и испуганно стояла Эллен в тусклом свете лампы. Полковник загораживал спиной дверь. «Вы все имеете возможность попасть на фронт». Он вытер со лба пот. «Путь к смерти открыт нам всем».
— Нет, — крикнула Эллен, — это к жизни путь открыт, и вам нельзя умирать, пока вы не родитесь! — Она вскочила на ближайшее кресло. — Где середина? Где середина? Военным поездом или самолетом? Год ехать или сто лет? — Она отбросила со лба волосы и задумалась. — Каждый едет по-своему, и рано или поздно вам придется туда отправиться. Прислушайтесь, откуда зовут, туда вы и призваны. Зовут из вас самих, из самой середины. Отпустите себя на свободу! — Она соскочила с кресла. — Отпустите себя на свободу, отпустите себя на свободу!
— Это зашло слишком далеко, — сказал полковник.
Он не понимал, каким образом до этого дошло. Беглое экстраординарное совещание вопреки всяким правилам протекало бегло и экстраординарно. Несколькими поспешными фразами оно перепрыгнуло через булавки на карте. Лопнувшие швы пестрой одежи требовали более светлой нитки. Трясущийся от волнения полицейский втолкнул в дверь какого-то ребенка, и все, что до сих пор представлялось ясным, оказалось ложным доносом. Караулка того и гляди вскричит: «Караул!».
Что ему оставалось делать? Теперь надо было действовать быстро, собранно и обдуманно. Среди мужчин снова поднялись чужие голоса.
— Тихо, — спокойно сказал полковник, — а ну-ка все тихо. Соберитесь с мыслями. Не смотрите влево и вправо, вверх и вниз. Не спрашивайте, откуда вы пришли, не спрашивайте, куда вы идете, потому что это заводит слишком далеко. Мужчины молчали. — Слушайте и смотрите, — сказал полковник, — но не вслушивайтесь и не всматривайтесь, у вас на это нет времени. Довольствуйтесь именами и адресами, слышите, хватит с вас и этого. Разве вы не знаете, как важно соблюдать порядок на перекличке? Разве вы не знаете, как приятно шагать в строю, плечом к плечу? Не спите, а не то заговорите во сне. Ловите, и хватайте, и пойте громче, а если становится муторно, пойте еще громче. Не думайте, что один человек — это один человек, думайте о том, что много — это много, это успокаивает. Хватайте саботажников, когда ночи светлые, не смотрите слишком часто на луну! Человек на луне остается один, человек на луне ходит со взрывчаткой за плечами. К сожалению, не в нашей власти его сдать властям. Но в нашей власти его забыть. У кого есть при себе карманное зеркальце, тот не нуждается в небесном зеркале. Все лица похожи.
— На кого? — испуганно прошептал протоколист.
— Я вас не спрашивал, — сказал полковник, — и вы не должны меня спрашивать. Вопросы вредят службе.
— Да, — сказала Эллен.
— Теперь о тебе. Мера твоя переполнилась. Обвиняешься в саботаже: задавала вопросы и позволяла себе нежелательные высказывания, подозреваешься в чуждых фантазиях и в том, что вынуждена была о большей части умолчать.
— Да, — сказала Эллен.
Полковник пропустил это мимо ушей. Он снова напустился на полицейских:
— Вы провинились. Нужно было обсудить важные вещи, и мне было поручено вам довериться. Вместо этого вы сами мне доверились, и ситуация изменилась. Я прибыл сюда по легкому подозрению для беглой инспекции всех этих раскиданных по первым этажам караулок. И что меня здесь ждало! — Он рывком отодвинул кресло и захлопнул барьер, поддернул рукав и глянул на часы. Было уже поздно.
Разрешите доложить, идет дождь, сгущается туман, наступает ночь.
Безмолвно стояли полицейские, словно ожидали прежних темных распоряжений. Двое самых надежных, на чьих лицах было написано опасное простодушие, были назначены на эту ночь часовыми. К утру Эллеи доставят в тайную полицию. Не удостаивая ее больше ни единым взглядом, полковник вместе с остальными мужчинами ушел из караулки. По дороге он гневно сорвал листок с календаря. Под числом на следующем листке было написано «Николаус».
Итак, стало ясно, что этот вечер — тоже канун. Дверь затворилась. Эллен осталась одна с двумя полицейскими.
Один слева, один справа. Она сидела между ними, сложив руки на коленях, и только время от времени мельком взглядывала на них и пыталась придать своему лицу такое же серьезное и беспомощное выражение, но это ей не совсем удавалось. Разница была вот в чем: Эллен знала, что уже этой ночью пойдет снег, а полицейские не знали.
Канун. Что такое канун? Может, он лежит, как пирог-плетенка, между вашими окнами? Так не оставляйте же его там. Ждите нежданного. Не ждите, что ваши часы идут совершенно точно и ваш воротничок сидит совершенно ровно. Не ждите, что снаружи за вашими ставнями станет тихо, когда утихнет непогода. Ждите, что начнется пение. Слышите? Не быстро, как поют солдаты, которым приказано быть веселыми, не громко, как поют девушки, которым положено быть грустными, нет, совсем тихо и немного хрипло, как поют маленькие дети, когда ложится туман. Слышите? Это доносится издалека. Это доносится оттуда, откуда и вы тоже пришли. Слишком далеко, говорит полковник. Полковник ошибся.
Безмолвно сидела Эллен между полицейскими. Полицейские смотрели прямо перед собой.
Скорее заткните себе уши, пока не стало слишком поздно! Вам разрешено слушать, но не прислушиваться, полковник это вам запретил, слушать, а не прислушиваться, где граница между этим? Вы ее не переступите, через границу нужно идти босиком. Поставьте сапоги на подоконник, потому что завтра день святого Николая. Радуйтесь, радуйтесь! Имя исполнилось, имя забылось, имя стало для вас песней. Прислушайтесь к пению из-за плотно закрытых ставень и повернитесь к себе самим — поют внутри вас. Далекое становится близким, поставьте сапоги на окно. Яблоки, орехи и миндаль, и чужая песня, полковник ошибся.
Эллен сидела прямая, как свечка. Полицейские судорожно вцепились руками в колени. Полковник ошибся. Надо петь тихо, когда становится мрачно, тише, еще гораздо тише, как поют дети по ту сторону запертых ставень. О чем вы поете, о чем вы поете? Эллен слегка пошевелила длинными ногами. Полицейские притворились, будто ничего не слышали. Властно тикали часы, но все зря: объявления, что были вывешены кругом по стенам, с каждой минутой все больше расплывались. Звонкие сообщения переходили на шепот и наконец умолкали перед чужой песней. Что поют, что поют? Распахните ставни!
Полицейские крепче прижались сапогами к твердому деревянному полу. Один из них встал с места и опять испуганно сел. Другой тер себе лоб. Они начали разговаривать, громко закашляли, но ничего уже не помогало. Отворите ставни, зачем вы медлите? Сорвите светомаскировку и распахните окна. Высуньтесь подальше из самих себя.
Они наклонились над подоконником. Их глаза были ослеплены, так что сперва они ничего не могли понять. Звенели цепи, застенчиво смеялись дети, и епископский жезл ударял о влажную мостовую. Небо затянули тучи. Человек на луне исчез. Человек с луны спустился на землю. Не смотритесь слишком много в зеркало. Знаете ли вы, что вы переодеты в маскарадные костюмы? Белый плащ, черный рог, а посредине песня.
Снег повалит — завтра день святого Николая,
Вот какая радость, скоро снег повалит
И завтра день святого Николая,
Выставьте сапожки в окошки,
Завтра день святого Николая, и сапожки черт унесет,
А за них он принесет вам крылья,
Крылья, чудесные крылья,
Крылья, чудесные крылья,
Крылья для бури,
Крылья на продажу!
Как звучит последний стих?
Крылья на продажу!
Полицейские захохотали во всю глотку. Сквозняк свирепо дунул им в затылки, встряхнул их как следует. Караулка тонула в темноте, одиночество плясало вокруг шаткого барьера. Дверь стояла нараспашку. Эллен исчезла. Полицейские в ужасе засвистели в свои короткие свистки, бросились вдоль по коридорам, в ворота, затормошили часового на углу, прочесали множество улиц и вернулись обратно.
И пока один из них бежал по лестнице наверх, другой высунулся из окна и еще раз услышат далеко-далеко этот чистый мятежный голос: «Крылья на продажу!»
Яблоко перекатилось через край. Мрачно и выжидающе улыбнулась шахта лифта. Она ценила в себе многое. Она услужливо скрывала свою способность различать добро и зло. Бедное яблоко. Надкушенное и гнилое. Надкушенное и так и не доеденное. Виноваты Адам и Ева — гнили становится все больше. А отходы весят тяжелее, чем все роскошные яства.
Эллен испуганно вскрикнула и посмотрела вниз. Яблоко исчезло. Гнилое яблоко, только и всего? Ведра у нее в руках заколебались и застонали в суставах. Они стонали под грузом гнили, стонали под грузом тайн. И их стон был как ропот впервые собравшихся заговорщиков: почему мы так тяжко нагружены? Да, мы созданы, чтобы служить, но они превратили нас в крепостных. Кто дает вам право нас унижать? Кто дает вам право ставить мир вещей под власть рода человеческого?
И ведра угрожающе закачались в холодных, перепуганных руках Эллен. Разве они догадывались, что их подслушивают? Что кто-то из племени их тиранов, из тех, кто, возвысившись над миром вещей, злоупотребляет своей властью, настолько забудется, что начнет понимать их язык? Кажется, они догадывались, что так оно и есть, их гнев рос, и они пронзительно визжали, как маленькие пленники, которых ведут на работу, приплясывали, и сопротивлялись, и разбрасывали вокруг себя свой груз: апельсиновые корки, похожие на маленькие, упавшие с неба солнца, консервные банки, вспоротые и опустошенные, но не утратившие былого блеска. И всякую осторожность они щедро выплескивали через край.
Дарите бездумно, возлюбленные! — гласит заповедь.
Эллен бежала вниз по лестнице, словно за ней гнались по пятам, но это уже не помогало, ведра бушевали у нее в руках, бушевали во имя всех закрытых сундуков, всей зажатой в тиски красоты, всех оскверненных вещей. И Эллен знала, что месть совсем близко.
Мы — лишь знак, символ, и чего вам еще? Разве в вашей власти хватать то, что вы не можете понять, и утаивать то, что вы не хотите отпустить? Не ройтесь слишком глубоко в ваших шкафах и не цепляйтесь слишком крепко за коньки ваших крыш, потому что они искрошатся. Выйдите, пожалуй, еще раз на балкончик, выпрыгнувший из серой стены, словно забытый отважный порыв, полейте еще раз цветы, посмотрите вслед реке и уходите прочь. Измерьте глубину своими сердцами. Больше ни для чего не осталось времени.
Эллен перебежала через фабричный двор. Ее руки дрожали. Молотки по-прежнему с пением падали на камень, и их песня была греховно печальна. Это была песня без доверия, песня, которой никто не слышит.
Мимо прошел мастер и рассмеялся:
— Ты все теряешь!
Эллен остановилась и сказала:
— Я хотела бы потерять еще больше!
Но мастер прошел мимо.
Издали доносилось гудение взлетающего истребителя.
О, вы себя обогнали и остались далеко позади, — насмехались ведра. — Все точно рассчитано, и все же отныне вас может спасти только то, чего вы не рассчитали! Вы все использовали до последней капли — где же она, эта последняя капля? Ее требуют обратно.
Солнце, растрепанное тенями, лежало на песке. Эллен уронила ведра, руки у нее горели. Она замела солому и мусор большой метлой в угол двора. Куда делись последние остатки? Их требуют обратно!
— Быстрее, Эллен, быстрее, мы упускаем время!
Эллен откинула голову и поднесла к губам сложенные рупором руки: — Что вы сказали?
Звонкий и одинокий, ее вопрос взлетел к растерзанным небесам.
Те, что были на плоской крыше, в разноцветных развевающихся платьях, низко перегнулись через черные перила.
— Поднимайся, немедленно поднимайся, на той стороне стоят пушки! Нам надо закончить, пока не закончим, не уйдем отсюда. Свои мечты домечтаешь позже! Мы хотим домой. Грядет всеобщая тревога! — Как слепая белая галька, падали их голоса в подстерегающую бездну.
Эллен поставила швабру назад к стене.
— Где ваш дом? У вас что ни мечта — то большая тревога, но где ваш дом?
Она опять послушала сердитые голоса высоко у себя над головой. Но кто ее звал, кто на самом деле ее звал? Она напряженно прислушалась. Слева и справа стояли, помятые и скользкие, оба ведерка, во имя всех вещей освобожденные от последних остатков, полные светлой пыли и тайной мудрости, дырявые и чудовищно невозмутимые.
Не удивляйтесь облакам дыма на вашем горизонте, это возвращаются ваши собственные бесчинства. Вы жаждете хватать — так хватайте сами себя. Разве вы не искали замену незаменимому?
— Скорее, Эллен, скорее!
Снова застонали, сопротивляясь рывку, ведра. Ржавчина окровавила Эллен руки. Голова у нее закружилась. Высоко и безжалостно вздымалась дымовая труба. Стук по камню затих. Небо как будто стало бледнее. Маленькая зеленая деревянная дверь, ведущая со двора в подвал, была распахнута и весело ходила взад-вперед под весенним ветром.
— Чего вы от меня хотите? — испуганно спросила Эллен. Умоляющая немота пала на широкий утоптанный двор.
Склад жался к стене дома. Сирена на крыше напротив замолчала от надежды.
— Может быть, я и сама знаю, — пробормотала Эллен. Она подхватила ведра, толчком распахнула дверь в подвал и заковыляла вниз по ступеням. Ее окружила сырая тьма. Над двором по-прежнему стояла тишина — глубокая и недоверчивая. И сирена по-прежнему молчала.
Но этот подвал был очень глубокий. Он, как все на свете, был гораздо глубже, чем можно было предположить. Вот и здесь тоже людская осмотрительность наталкивалась на непредвиденное, и оно ее обступало со всех сторон: люди доверяли глубине.
Чемоданы и узлы, чемоданы и узлы. Последнее, что у вас осталось, о, самое последнее, но разве последнее позволит перетянуть себя ремнями? Разве оно стерпит, чтобы им владели, чтобы его сохраняли? Разве допустит, чтобы его стерегли и запирали, как богатство неправедное? Разве оно рано или поздно не прорвется наружу, не забьет ключом и не хлынет через край в жаждущую пустоту?
— Кто там? — испуганно крикнула Эллен, ударилась головой о балку и замерла. Узлы были разодраны, чемоданы разрезаны. Беспомощная, оголенная и вырванная у себя самой, тайная надежда лежала в пыли.
— Благослови Господи всех разбойников, — сказала Эллен.
— Что вы имеете в виду? — спросила темнота. Она хотела сказать: «Руки вверх», но сказалось нечто другое. У темноты было два голоса, один густой, а другой еще гуще, и оба звучали недоверчиво.
— Трудно объяснить, — испуганно сказала Эллен и поискала спички.
— Вы издеваетесь, — сказала темнота.
— Нет, — возразила Эллен.
— Я зажгу свет, — сказала темнота, но не нашла спичек. У нее ничего не было против себя самой.
— Руки вверх! — беззащитно сказала она.
— Я лучше пойду, — сказала Эллен.
Мужчины сняли пистолеты с предохранителя. Обвалился кусок стены.
В этот миг над городом, задыхаясь, отчаянно взревела сирена.
— Тревога, — сказала Эллен. — Но это не самая большая тревога. Большая тревога звучит не так, совсем не так, и человеку ничего не слышно, пока в него не попадут. В это надо верить!
— Боже упаси! — сказала темнота.
— К сожалению, — сказала Эллен, — мне надо идти.
— Ни с места!
— Нет, — возразила Эллен, — бомбоубежище на другой стороне, под складом. Здесь только вещи.
— И мы, — злобно сказала темнота. Завывания сирены внезапно смолкли, и стало совсем тихо.
— Я знаю, — с ожесточением крикнула Эллен и повернулась к двери, — но я больше не могу ждать! Меня будут искать.
— Берегись! — пригрозила темнота.
— К сожалению, — повторила Эллен, — свой чемодан я бы лучше открыла сама. Я бы его и взяла, и перевернула, а потом сказала бы: «Берите, берите все! Все, кто хочет! Но не здесь. На крыше, на солнце.» — Она перевела дыхание.
— Хорошо тебе говорить, малышка, — засмеялись мужчины, — да только с какой стати ты бы вдруг взяла да все раздала? Расскажи эти сказки своей бабушке!
— Я бы и рассказала, бабушка мне верит, — сказала Эллен. Она доверчиво обращалась прямо к пистолетным стволам. С юга слышались разрывы бомб. Очень частые. Один за другим.
— Пустите меня, — крикнула Эллен, — я никому не скажу!
— Тебе все равно не перебежать двор!
— Я виновата, — пробормотала она, — потому что не вернулась. Зачем я не открыла свой чемодан сама, прежде чем его открыли другие? Зачем заранее не раздала все свои вещи? Я хотела сама открыть свой чемодан, слышите?
— Замолчи наконец, — сказала темнота, — бомбежка все ближе! — Как волки во время отстрела, выли зенитки. И одновременно — мягкий, зловещий, неудержимый рокот падающих бомб. Эллен съежилась, присев на корточки у стены, и уткнулась лицом в колени.
Как это называлось? Надо же отличать то, что тянется вверх, от того, что падает вниз. Но они не обращали на эту разницу никакого внимания. Зерна в темном лоне земли, которые принимали себя за плоды на солнце.
Теперь бомбили еще ближе.
— Тсс! — зашипела темнота.
— Я и так молчала! — огрызнулась Эллен.
— Собственных слов — и то уже не поймешь!
— Я их никогда не понимала!
— Не отвечай, сейчас не время!
— Ох, если это время прошло, — закричала Эллен, — верните его!
— Это еще вопрос! — простонала темнота.
— Да, вопрос, — шепнула Эллен и прижала кулаки к глазам. Кругом все гудело. Гудение сомкнулось над ней, потом разомкнулось и вновь сомкнулось.
— Боже праведный! — крикнула темнота. — Проклятие, почему ты нас задержала? Пресвятые угодники, если так и дальше пойдет, провались ты ко всем чертям!
— Вы себе противоречите, — крикнула Эллен прямо в грохот, — вы все время себе противоречите! Почему вы себе противоречите?
— Они над нами! — Пистолет покатился на пол. Эллен выпрямилась, прыгнула на распотрошенные узлы, и чужая сила отшвырнула ее назад, и в голову ей полетела чужая фуражка. Потом все стихло.
— Воздушная волна, — вздохнула темнота, и немного погодя: — Слава Богу, пронесло!
— Пронесло? — возмутилась Эллен. — Они теперь над другим домом, и это вы называете «пронесло»?
— Иди сюда, малышка, — примирительно сказала темнота самым густым своим голосом.
— Они еще прилетят, — спокойно сказала Эллен, не двинувшись с места.
— Ты за них, что ли? — подозрительно спросили мужчины. Эллен не ответила. Да и что это значит: быть за кого-то?
— Иди сюда, — повторил один.
— Оставь ее, — сказал другой и начал лихорадочно искать спички, — нам надо сматываться, пока не объявили конец тревоги!
— А делить когда?
— Когда будем в безопасности.
— Когда вы будете в безопасности? — рассмеялась Эллен.
И сразу же она почувствовала, как кто-то надвинулся на нее, беззвучно и беспомощно. Она испугалась, на ощупь обогнула угол и побежала большими шагами вверх по коридору, по длинному прямому коридору.
— Стоп! — услыхала Эллен голоса мужчин близко за спиной.
Умоляюще глядел маленький двор над коридором в белесое небо. И прежде чем кто-либо успел это постичь, в воздухе возник рев, вой, дома глубоко и покорно обрушились, словно опустились на колени, дьяволы запели канон, и стены раскололись, открывая обзор.
Эллен и обоих мужчин отшвырнуло назад в коридор, прижало друг к другу; они покатились дальше и остались лежать, оглушенные. На их лица осели ужас и тонкая пыль.
Маленький двор опустошенно глядел в синее небо. По всему его пространству летали черные клочья бумаги. Большая серая фабрика рухнула на колени, и на землю сыпались балки и обломки степы. А там, где стоял склад, тот самый склад, в котором все искали укрытия, зияла непостижимо гигантская воронка.
На ветру летали разноцветные шелковые клочки, лоскутки от легких платьев, какие носят молоденькие девушки, когда проглянет солнце, из земли била ключом вода и окрашивалась в темно-красный цвет. На разбитой трубе лежала кисть руки. Камни, оторвавшись от развалин, катились в пропасть, два ведра, громыхая, обрушились через край воронки. И их громыхание было гулким, как звук фанфар.
Оба грабителя пришли в себя, но лежали неподвижно. Они скрывали друг от друга то, что они целы и невредимы, как явное бесчестие. Тихо! Нам снился дурной сон, но все-таки не будите нас. Потому что день еще намного беспощаднее.
Тут между ними шевельнулась Эллен, перевернулась и начала вертеть головой во все стороны. На мужчин навалился тихий, невнятный стон. В этом стоне слышались укор и огромная настойчивость, он словно хотел что-то сказать. Что он хотел сказать?
Оба мужчины осторожно приподнялись. Они стали откашливаться, им все причиняло боль. Изо рта у них вылетали песок и слизь, но ужас, как осколок, застрял у них в глотках. Ни один из них не отваживался подать голос. Одна Эллен дерзко стонала в тяжелой тьме. Мелкая пыль все еще падала на нее дождем.
Внезапно мужчинам остро понадобилось узнать, что хочет сказать Эллен, и это показалось им важнее всего остального. Они схватили ее за плечи и ощупали ее лицо. Один из них стал шарить в поисках платка и нашарил спички. Трясущимися руками он зажег спичку. Они лежали на раскрытых узлах, и им даже было мягко. Эллен скривила рот. Второй мужчина стал шарить в поисках спичек и нашарил носовой платок. Он поплевал на платок и равномерно размазал грязь по ее лицу.
— Перестань, бабушка, — недовольно сказала Эллен.
— Что она говорит?
— Говорит: «Перестань, бабушка!»
— Что она имеет в виду?
— У меня уши заложены, проклятый песок!
— Просыпайся, детка!
— Теперь она опять застонала.
— Оставь ее! Она же попросила.
— Она думала, что это бабушка.
— Не знаю. Теперь она совсем успокоилась.
— Ты во всем виноват, болван!
— Прислушайся: она дышит?
Губы Эллен были полуоткрыты и слегка дрожали. Мужчина нагнулся к ней и приложил ухо вплотную к ее рту. Эллен не шевельнулась.
— Она умирает, — испуганно сказал он. — Силы небесные, она умирает!
Второй отодвинул его в сторону. — Эй, детка, держись! — Он вскочил на ноги и сказал: — Надо вынести ее на воздух.
— А все остальное?
— Вернемся позже.
— Позже? Давай все возьмем с собой.
— Я совсем запутался, зажги еще одну спичку!
— Где коридор?
— Там!
— Нет, он был здесь.
— Еще спичку!
— Вот тут был коридор.
— Не тут, а там.
— Но я точно знаю…
— Молчи, он был там! — Старший заботливо ощупал узлы и камни под собой, стало тихо. Потом он внезапно объявил: — Ты прав, ты совершенно прав, он около тебя. В его голосе было облегчение. Парень промолчал.
— А что теперь?
Он все еще молчал, спичка погасла. Эллен снова застонала и громко вздохнула. Он бросился к ней. Снова приложил ухо к ее губам и прислушался.
— Вы слишком близко подходите ко всему, — невнятно сказала Эллен и оттолкнула его. — Слишком близко, — повторила она тихо.
— Живая! — крикнул парень.
— Чего ты хочешь? — удивленно произнесла Эллен. — Чего ты от меня хочешь?
— Свет! — сказал парень и чиркнул третьей спичкой.
— Спроси ее, почему Бог должен нас благословить, — насмешливо перебил его старший. Только теперь до него дошло, что коридор исчез. — Почему Бог должен нас благословить? — проревел он из темноты.
— Ты тратишь слишком много воздуха, — проворчал младший.
— Кто ты? — удивленно спросила Эллен.
— Да уж не твоя бабушка, — медленно произнес младший.
— Нет, — подтвердила Эллен.
— Бабушка у тебя добрая? — осведомился младший.
— Очень даже, — сказала Эллен.
— Почему Бог должен нас благословить? — прокричал старший.
Эллен попыталась встать и опять упала. Младший нашел свечу и укрепил ее на камне. Внезапно его тоже захлестнуло отчаяние. Он хотел пощадить Эллен, хотел подготовить ее постепенно, хотел обойтись с ней осторожно, как с неверной добычей, но чуял, что это ему не удается. — Не пугайся, — шепнул он.
— Легко сказать, — возразила Эллен и схватилась рукой за висок. Она протерла глаза от песка и сконфуженно села. — Почему он так кричит? — и она ткнула указательным пальцем в темноту.
— Он хочет что-то узнать, — объяснил младший. — Ты должна нам кое-что объяснить. Когда ты пришла в подвал, не знаю, почему ты сказала — ну, не знаю, с какой стати — может, с испугу, или от неожиданности, или просто ничего лучше тебе в голову не пришло, а может, хотела нам польстить, словом, как бы то ни было, ты сказала…
— Да благословит Господь всех разбойников! — повторила Эллен, и в голове у нее окончательно прояснилось. Она подтянула к себе колени и напряженно задумалась над смыслом собственных слов. Да, она так сказала, этими словами она забежала вперед самой себя, и теперь ей надо было себя догонять, надо было маленькими осторожными шажками пройти весь путь до конца, надо было это объяснить. Крыса за большим камнем присела на задние лапки и насторожилась.
— Я никому не хочу льстить, — мрачно сказала Эллен. — Вы должны все вернуть назад, это ясно.
— Еще того лучше! — крикнул старший и подошел ближе.
— Намного лучше, — сказала Эллен, — но другие тоже должны все вернуть. Те, которые не разбойники.
— И ничего нельзя придержать у себя? — растерянно спросил младший.
— Не придержать, а просто чуть-чуть подержать, — объяснила Эллен. — Вы за все держитесь слишком крепко.
— Почему Бог должен нас благословить? — угрожающе шепнул старший. — Об остальном лучше помолчи. — Он опять поднял пистолет и поигрывал им.
Эллен внимательно поглядела в темноту, на оружие она не обратила внимания. Потому что крик, требующий объяснения, исходил из той глубины, где так или иначе речь шла о жизни и смерти, все равно, сидите вы на залитой солнцем скамейке или на узле тряпья в заваленном подвале.
Свеча мерцала, отдавая на потеху теням развязанные узлы, эту жалкую, снятую с предохранителя уверенность.
— Тем, которые не разбойники, — неуверенно сказала Эллен, — нелегко все вернуть, труднее, чем вам, потому что они не знают, кому. За ними никогда не гоняется полиция, им никогда не приходится все побросать, чтобы спасти себе жизнь, и они спасают всегда не то, что нужно. Им и всем нам нужно помочь! Ходить за нами по пятам, нападать на нас, грабить, чтобы мы спасали то, что нужно спасать. Поэтому… — свеча тревожно затрещала, — поэтому Бог и должен вас благословить, вы преследуете нас по пятам!
Крыса за камнем осторожно высунула голову, как будто и ее тоже имели в виду. Эллен тяжело дышала. Она вскочила на ноги. — Пора идти! — сказала она. Внезапно стало тесно, все словно сжалось. — Воздуха, — сказала Эллен, — мне не хватает воздуха! — Никто ей не ответил. Она прижала руки к груди. Младший неподвижно стоял перед ней.
— Что случилось? — крикнула Эллен.
— Воздух кончается, — сказал младший, — говори тише. — Старший яростно забарабанил по стене рукоятью пистолета. Эллен в ужасе прыгнула туда, где раньше был коридор, и натолкнулась головой на что-то, что не поддалось. Младший подхватил ее. Свеча опрокинулась. Молча они принялись копать дрожащими руками. Обломки безучастно падали, уступая место новым. Из-под ногтей сочилась кровь. Пульс выстукивал тюремную азбуку.
— А вы слушали, как я болтала, — обессиленно прошептала Эллен, — болтала и болтала, как будто от этого что-то зависит.
— Кто теперь знает, от чего это зависит? — возразил младший.
Они перешептывались, как дети, словно их окружала тайна, а не спертый воздух. А старший все барабанил и швырял кирпичи в перекрытие.
— Это бессмысленно, — каменно сказал младший, — мы слишком глубоко внизу.
— А если попробовать с другой стороны?
— Нет, — сказала Эллен, — я знаю этот подвал, он только для вещей. Здесь нет запасного выхода.
— Мы должны принести обет… обет святой Марии! — Старик уронил пистолет и зашатался.
— Молчи, — сказала Эллен, — успокойся, если ты серьезно так думаешь, а не то ты дашь клятву дьяволу!
— Нет, — прошептал старик, — я не могу успокоиться, вот я обещаю, что все верну, торжественно обещаю. Я снова пойду работать на кирпичный завод у реки, как прежде!
— Пить — вот что ты снова начнешь, — возразил парень, — как прежде.
— Нет, — бессмысленно выкрикнул старик, — вы должны мне поверить, послушайте, вы должны мне поверить! Я все верну, почему вы мне не верите! — Его голос надломился.
Тем временем парень нашел лопату. — Вернуть? Кому? Тем, которые остались под складом, как будто для них это еще имеет значение? Как ты себе это представляешь?
— Мне плохо, — сказала Эллен.
Старик лежал на полу и ожесточенно пытался выбить из стены кирпич. У молодого лопата наткнулась на огромный камень, и теперь он все бил по этому камню. Звук был гулкий, надтреснутый.
— Нам нужно подать знак!
— Да, — удрученно шепнула Эллен.
— Не терять головы, — сказал парень. — Что бы теперь на нашем месте стали делать разумные люди?
— Выть, — сказала Эллен.
— Нам нужно откатить этот камень!
— За ним другой такой же, — захихикал старик.
— Могильный камень, — пробормотала Эллен, — а наутро он исчез, это сделал ангел.
— Этого ты долго будешь ждать, — возразил парень.
— Нам следовало начать раньше, — сказала Эллен.
— Нас ведь оглушили! — крикнул парень.
Эллен не ответила.
— Помогай мне! — потребовал он. Внезапно ему показалось, что ее лицо — словно окошко, за которым смеркается. Ему стало еще страшнее.
— Холодно, — сказала Эллен, — до чего мне здесь холодно!
— Ты тратишь слишком много воздуха! — старик сзади прыгнул на Эллен и схватил ее за горло. — Надо тебе заткнуть глотку! — Эллен отбивалась, но он был намного сильнее. Парень попытался оторвать его от девочки, а когда ему это не удалось, стукнул его лопатой по голове и при этом задел Эллен. Новых звуков ниоткуда не было слышно. Старик покатился на узлы, вскочил, снова бросился на Эллен. Его глаза сверкали.
— Ты, — злобно захихикал парень, — никакой ты не сумасшедший! Ты только притворяешься, потому что так оно проще, но если ты опять начнешь, я тебя стукну как следует!
— Я все хочу вернуть, — простонал старик и стал рыться в развязанном узле.
— Тебе бы самому вернуться! — крикнул парень.
Одним прыжком Эллен очутилась между ними:
— Перестаньте! Не ссорьтесь.
— Тихо ты, дурак!
Теперь слышно было совершенно отчетливо. Они услышали это, как слышат шаги этажом выше, и не смели поднять головы. Изумленные, стояли они среди собственных колеблющихся теней.
— Многие видят белых мышей, — прошелестел парень, — белых мышей, пальмы на берегу…
— Погодите! — отчаянно закричала Эллен, — оно уходит, оно опять уходит! Нам надо что-то сделать, чтобы оно опять не ушло! Поднимите меня, поднимите наверх, я буду биться головой в перекрытие, пожалуйста, поднимите меня!
— Спокойно, — сказал парень.
Старик осел на пол.
— Оно уходит, оно опять уходит!
— Оно вернется, придет сюда! — Парень взял лопату и как сумасшедший застучал по камню. Как только он устал, Эллен заняла его место. Старик кричал громко и протяжно, как свистит паровоз в ночи.
Когда они выбились из сил и притихли, топот над ними был почти осязаем, казалось, он грохочет у них над самыми головами и вот-вот обрушится на них. Внезапно на них напал страх перед освободителями.
— Они найдут разрезанные чемоданы, — сказал парень, — если они еще раньше не провалятся и не убьют нас из самых лучших побуждений!
Теперь стук слышался со всех сторон. И в то же время отчетливо слышалось определенная последовательность, ритм, намерение подать знак. Пыль и мелкий мусор быстро и самозабвенно заскользили вдоль стены: берите с нас пример, не принимайте себя настолько всерьез, забудьтесь!
Нам слишком много надо забыть!
Слишком, слишком много — это все равно слишком мало, поэтому сохраняйте спокойствие.
Неудачное движение там, наверху, — и все полетит на нас!
Если вы все это знаете, тогда зачем вы хватались за все подряд, пока вы были этажом выше?
Неловко вытащите какую-нибудь балку, и все рухнет!
Но сколько балок вы неловко вытащили и рванули на себя с тех пор, как вас послали спасать?
Один неверный шаг там, наверху, и все пропало!
Сколько неверных шагов вы сделали, думая, что победили? И как получилось, что вы до сих пор живы?
Мы сами себя об этом спрашиваем.
Если вы себя спросите, если вы только себя спросите…
Ничем не сдерживаемый песок побежал в глубину, блаженный, измельченный, и его уже не удержать.
Потому что вы будете обладать только тем, чего не удерживали, и обнимать будете то, что оставляете. Вы имеете столько, сколько вы сумеете одухотворить своим дыханием, а одухотворяете вы то, что для вас не имеет цены. Чужая цена, неведомая цена — вы слышите, как падает ваш курс? Какая у вас разменная монета? Золото, ради которого вы убиваете, нефть, которая вас продает, работа, которая оглушает? Не голод ли, не жажда ли — ваша разменная монета, и курс ваш — не ваша ли смерть? А на бирже Господней в цене только любовь, одна любовь.
— Они найдут разрезанные чемоданы, за грабеж полагается смерть. Они нас расстреляют!
— И меня? — испуганно спросила Эллен.
— Да, и тебя, — язвительно огрызнулся парень. — Ты нас сюда привела, ты нам показала место, и ты нам светила! — Эллен не шевельнулась. — Или ты им, может быть, хочешь рассказать, что пришла сюда, чтобы примирить сирены, ведра с мусором и орудия на подступах к городу? Пришла развязать свой собственный узел и на крыше, на солнышке, раздать последнее, что у тебя осталось? Кто тебе поверит? — бешено проорал парень. — Бог да благословит всех разбойников, но как ты докажешь, что ты — не одна из нас?
Теперь стук шел из коридора и был совсем близко.
— Этого я не могу, — оцепенев, сказала Эллен, — этого никто не может про себя доказать!
— Останься с нами! — простонал парень и бессильно опустился на пол.
Старик затрясся от смеха. Как одержимый, он изгибался во все стороны и вытянутыми руками отбивался от невидимого, которое исторгало у него смех, рассказывало ему скверные шутки и грозило связать беднягу по рукам и ногам его собственной тенью. Полные ужаса взгляды, как черные бабочки, метались от Эллен к парню и обратно. Уже можно было различить в стороне коридора далекие пронзительные голоса — те, что будут задавать вопросы, не дожидаясь ответов, те, что будут отвечать, не дожидаясь, когда их спросят, — далекие пронзительные голоса, которых не надломит близость самой кромешной тьмы, — голоса спасителей.
— Скорей! — крикнула Эллен. — Поторопитесь, пока они не пришли! — Белый, как культя руки, вырастал из камня огарок свечи. — Дайте мне лопату! Набейте чемоданы камнями и засыпьте все! И скорее, почему вы не двигаетесь с места?
— Набей нас камнями, — шептал парень, — зашей нас наглухо и брось в колодец. Разве ты не знала, что волчья утроба ненасытна?
Старик молча оттолкнул Эллен в сторону. Туфли и светлые шелковые рубашки испуганно вспорхнули в воздух. Он распотрошил остальные узлы и обеими руками сгребал к себе все, что удавалось. Эллен в отчаянии бросилась на него.
— Оставь это, слышишь, оставь! За грабеж полагается смерть, они нас всех расстреляют! — Но старик отпихнул ее в сторону. Его рот был сведен алчностью, он выхватывал все новые и новые вещи и набивал себя ими, словно шкуру мертвого хищника. Парень застыл на месте.
— Останови его, свяжи, усмири! — крикнула Эллен. — Да что с тобой, подумай, что ты скажешь, когда здесь станет светло? — Все начало кружиться.
— Все это разворошила взрывная волна, — возразил парень.
— А набила старику мешки тоже взрывная волна? — Эллен вцепилась в его руку. — Пока вы переваливаете с одного на другого, пока вы…
— За старика никто не в ответе!
— Ты! — крикнула Эллен. — Ты, и я, и те, что наверху, которые хотят нас спасти, и те, что еще выше, в самолетах, мы все отвечаем за старика, как ты не понимаешь, мы все должны держать ответ — ну вот, они нас уже слышат, иди сюда, встань, помоги мне, приготовься!
Но свет оказался ярче, чем они думали. Он обжег им глаза, так что все расплылось перед их взглядами, а по волосам словно прошелся чужой гребень. От этого света кожу у них защипало, в горле пересохло, а языки стали сухими и шершавыми. Он ставил им ловушки, и сбивал с ног, и смеялся у них за спиной, как старик, который лежал в большой воронке с пулей в затылке. А их собственные тени он швырнул на пол перед ними, словно убитых.
Парень потащил Эллен вперед. Постепенно выстрелы их спасителей отстали. Слепые, быстрые — эти выстрелы сами себя боялись.
— Они целятся в своих ангелов! — съязвил парень. Небо было бледное, как опоздавший зритель, которому никак не удается уловить связь между событиями на сцене. Эллен и парень пробрались через чужой сад, опрокинули детскую коляску, доверху полную картошкой, и нырнули в толпу — они перестали быть целью. Мимо скользили нагруженные тени. Цепенея в черном тумане, перед ними лежал город. С востока налетел порыв ветра.
Они побежали по улице, которая вела с холма, и переполошили очередь: люди с большими продуктовыми сумками стояли перед магазином, надеялись в последний раз унести домой припасы.
Эй, вы, — неужели вам не хочется унести с собой что-нибудь другое? Унести новый припас, прежде чем начнется осада, и запастись как следует? Выскакивай из очереди, ты должен унести самого себя, ты призван на самый последний участок, ты включен в новый отчет, выскакивай из очереди, ты должен сбросить с себя кожу! Беги, догоняй себя, вырывайся из своей упаковки! Люди в ужасе смотрели им вслед. Но парень и Эллен были уже далеко.
Их преследовал смех старика, он набросился на них, пресек им дыхание и заставил кровь стучать у них в висках. Этот смех издевался над ними: вы спасли не то, что нужно было спасать! Разве вы не презираете уже тот ваш недавний смертельный страх и чужие слова во тьме? Разве вы не раскаиваетесь, что ничего с собой не взяли? Не забудьте, — надрывался смех старика. — Не забудьте меня, помогите мне, откатите камень с могилы!
Они укрылись в пустой парадной.
— Повезло нам! — Эллен заглянула в серое лицо парня и испугалась.
— Словно тысяча лет прошла!
— Мы или другие, кого мы должны спрашивать?
— Экономь дыхание!
— Ничего больше не хочу экономить, все равно они это обесценят.
— Теперь-то успокойся, отдыхай. Из подвала мы выбрались. Ты больше никогда не будешь читать мне мораль!
— Буду — как только тебя опять завалит!
Со двора летела пыль. За стеклом двери возникла дворничиха и яростно погрозила кулаком.
— Эти окошечки, — презрительно сказала Эллен, — окошечки в дверях. Ну-ка, кто там снаружи? Ах ты ворюга! Неужели вы сами себя не боитесь?
Дворничиха чуть-чуть приоткрыла дверь и погрозила шваброй. Они бросились наутек.
Улицы были забиты фургонами с беженцами. Теперь уже невозможно было как следует разобрать — не то люди при узлах, не то узлы при людях.
— Узлы в ярости, — сказала Эллен парню, — их слишком туго затянули, они же все лопнут.
— Сами, что ли? — язвительно спросил он.
— Как взрывчатка, — объяснила Эллен. — Лучше их не трогать!
На границе города поднимались в небо маленькие круглые облачка дыма. Кожаные ремни хлопали по шелудивым спинам лошадей. Парню и Эллен удалось забраться в фургон, они спрятались подальше под брезент и затаились; закричал какой-то ребенок, но люди впереди их не заметили. В полутьме фургона узлы натыкались один на другой, как будто знали, о чем идет речь при этом бегстве: речь шла о том, чтобы проехать немного вместе в неизвестном направлении, чтобы тебя взяли с собой, не зная, что взяли тебя с собой, — не больше и не меньше.
От непомерной усталости Эллен и парень примолкли. Измученные голодом и жаждой, они спрыгнули с фургона недалеко от здания таможни.
Вы уже знаете? У мира кровоизлияние. Забил ключ — прибегайте и пейте! Набирайте кровь в ведра, ибо Бог сотворил чудо, Бог претворил ее в вино. Ожидая осады, в городе открыли все подвалы. Трое мужчин катили бочку к горизонту. Бочка от них ускользнула. Парень ее поймал. Тяжело дыша, подошли трое мужчин.
— Откуда это у вас? — спросила Эллен. Но они уже покатили бочку дальше, и ответа она не получила.
Желтые стены вынырнули из серой пелены. От таможни уцелело немногое. Они побежали вместе с другими, их одолевала ни с чем не сравнимая жажда. Пить. Они обливались пóтом со страху, как бы не опоздать. Все они в это верят: мир может истечь кровью прежде, чем они успеют напиться.
Парень вскарабкался высоко по приставной лестнице, Эллен за ним, аж до дырявой крыши, на плоские, высушенные солнцем доски таможни. — Здесь! — сказала Эллен. В углу лежали кувшины и ведра, лежали безмолвно и ехидно, готовые к тому, что за них внесут пошлину для отправки в никем не открытую страну, схватят, наполнят и разобьют.
Из бочек били быстрые красные струи, и люди не могли за ними поспеть. Влага обливала им руки и ноги, красные ручейки текли им на края одежды. Взошло солнце, чтобы лучше видеть то, что внизу. Белая и насмешливая луна осталась на краю неба. Опять эти люди внизу подожгли свои крыши. Лунный свет в ночи кажется им слишком мягким. Позади садов ждали своей очереди арсеналы, их тоже скоро взорвут.
Небо кротко стояло над пролитой влагой, в воздухе висело, постепенно темнея, испуганное мерцание. Черные бабочки задевали вечную лампу. Чужие летчики.
Вокруг бочек толклись жаждущие, опьянение властно бушевало над низким зданием таможни. Изумленные вещи порывали между собой привычные связи, небо запуталось в полосах тумана.
Кто-то оттолкнул Эллен от втулки, закрывавшей бочку. — Берегись! — закричал парень, — воры, разбойники! — Но он опоздал. Эллен вцепилась в наполненные ведра, покачнулась и едва не упала. В ушах у нее гудела тишина потерянных раковин, рокотание красного моря.
— Нет! — крикнула Эллен.
Пространство между небом и землей наполнилось ревом. Это, должно быть, услышали все. Красное море отступило. Пули штурмовиков пробили крышу. Бегущие стали падать ничком. Одна из бочек опрокинулась.
Не удивляйтесь!
Парень нагнулся и подхватил Эллен. По лицам обильно струились вино и кровь. Синие губы всплывали, тонули и вновь выступали на поверхность. И тихое удивление мертвецов затопляло таможню.
Не шевелитесь, храните тайну, слышите: храните тайну! Пускай себе разбойники маршируют по золотому мосту.
Доски сорваны, сквозь проломы пробился незнакомый свет.
А теперь: небо или ад? Ты плачешь или смеешься?
Но смех уже невозможно было унять, этот безумный смех уцелевших. Он бушевал, реял высоко над бочками и заставлял их катиться, прыгал между ними и пронзительно дребезжал с высоты. Сам истерзанный, он терзал молчащих людей.
Мы что, живы? Опять живы? Болтаемся между небом и преисподней, с обожженными ступнями и просветленным челом, взвихренная пыль между двух ураганов! Почему вы лежите так тихо? Дайте нам поесть, мы голодны! Небо или ад, отвечайте: вас уже оставил голод? В ваших кладовых плесневеет хлеб, в ваших покоях звонит телефон. Почему вы лежите так тихо? Помогите друзьям, помогите уцелевшим! Ведь они в эту минуту бредут со своей постелью в подвалы, они уже опять устраиваются так, словно остаются надолго. И опять успокаиваются. Начинается осада, но они об этом и знать не хотят. Они в осаде с тех пор, как родились, и не замечают разницы в масштабах.
Оставьте постель свою, вы, уснувшие, оставьте ваши кладовые! Сосуды разбились, молоко утекает в водосток, светлые плоды пляшут над бегущими.
Не давайте нам еды, нас тошнит. Не давайте нам ответа. То, что могло нас утешить, разрывает нас на куски, а что не разрывает, то будит в нас алчность.
— Домой, назад в подвал!
— А разве мы не слишком долго были в пути?
И снова в воздухе жужжание.
— А шмели собирают мед?
— Кровь, — запинаясь, ответил парень. Лестница, которая вела на улицу, обрушилась, и им пришлось прыгать вниз.
— Я голодная, — сказала Эллен.
— Вы разве не знаете: скотобойни открылись, народ штурмует скотобойни. Опять они играют в блаженненьких!
— Давайте и мы с ними играть! — сказал парень.
Когда они пришли на скотобойню, небо над ними нахмурилось. У парня вовсю шла кровь. Они держались за руки. Издалека грохотали орудия, сирены насмешливо и пронзительно верещали: «Тревога — отбой — отбой — тревога…»
Сбившись в ком, вопя, люди с воздетыми кулаками ввалились в черные скотобойни.
Барахтайтесь в собственной тленности — она никогда вас не насытит. Вы, глухие, вы, немые, вы, колеблющиеся, неужели не мутит вас во всякую пору, когда вы жаждете насытиться?
Но никто не различал грохота вещей в грохоте орудий. Большое стадо желало само себя принести в жертву. Отдайте нас волку!
К воротам бойни прислонился незнакомый молодой пастух, легкими перстами он играл на своей свирели:
Отдайте им все, отдайте им все,
А что вам иметь подобает,
Того все равно у вас нет.
Песнь беззащитности, песнь против волка. Люди безучастно пронеслись мимо. Отдайте все, отдайте все!
Эллен оглянулась на него, но ее уже тащили дальше. Ступени вели вверх. Глубоко внизу солдаты образовали цепочку. Цепочку из пота и гнева, последнюю цепочку, последнее украшение этого мира.
Их юные лица, словно из выщербленного камня, были обращены навстречу штурмующим.
Приказ был: разделите последние припасы! Но последнее неделимо.
Какой был приказ?
Огонь!
Там никто не смеется? Затрещали выстрелы. Там никто не плачет?
Эллен вскрикнула. Рука парня легко высвободилась из ее руки, он стал падать.
Цепь порвалась. Обезумевшие люди штурмовали скотобойню. Навстречу им громыхнул тяжелый холод, спички вспыхивали и беспомощно гасли. Передние упали, остальные, давя лежащих, бросились прочь. Эллен поскользнулась, чуть не упала, но удержалась на ногах. Забитый скот громоздился горами, мясо сверкало над мародерами белым металлическим блеском — приманка в западне.
Эллен отшвырнуло в загон. Ее одежда пропиталась жиром. Эллен окоченела ото льда, соль разъедала ей кожу. Издали она по-прежнему слышала крики остальных — люди метались, оскальзывались, падали, и на них наступали другие. Мясо, их собственная добыча, завладевало ими.
Наверху у старых ворот юный пастух играл, чисто выводя мотив:
Отдайте им все, отдайте им все,
А что вы из рук выпускать не хотите,
То никогда не отпустит вас.
Но Эллен его не слышала.
Эй, что ты приносишь им из преисподней? Она бессознательно рванула, рванула на себя белое, беззащитное мясо и прижала его к себе. Бежавшие навстречу попытались его у нее отнять, но она держала крепко; мясо все время норовило выскользнуть у нее из рук, но она держала крепко. Она поволокла мясо вверх по залитой кровью лестнице.
— Где ты? — Она стала звать парня, но никто ей не ответил. Бледная от ужаса, стояла она посреди огромной шумной бойни. Солнце исчезло.
— Что ты за него хочешь? — спросила какая-то женщина и жадно уставилась на мясо.
— Тебя, — мрачно ответила Эллен и крепче прижала к себе мясо.
Тут она услышала поверх шума и грохота песню незнакомого пастуха:
Дарите не глядя, любимые чада,
не надо держаться за ваше добро.
Раздайте им все, раздайте им все,
а что вы берете,
того вам уже не подарят.
Стало темно. Двое мужчин с криком нахлестывали корову и гнали ее вперед. Эллен заплакала.
— Эй, о чем ты плачешь?
— О вас, — крикнула Эллен, — и о себе!
Громыхание орудий раздавалось теперь совсем близко. Мужчины нетерпеливо промчались перед ней в ворота. Мясо выскользнуло у нее из рук. Она не стала его поднимать.
Эллен на четвереньках выползла из подвала и слева от себя заметила лошадь. Лошадь лежала и хрипела, и глаза ее с бесконечной доверчивостью были устремлены на Эллен, а от ее ран уже тянуло сладковатым запашком гниения.
— Ты права, — убежденно сказала Эллен, — не надо сдаваться… Не сдавайся… — Она отвернулась, и ее вырвало. — Почему… — сказала она лошади, — почему все так мерзко, так подло? Почему нам обязательно надо хлебнуть такого унижения, такого презрения — и только потом мы пускаемся на поиски? — Ветер закружился и дохнул ей в лицо теплым дурманящим тлением, это было все тление мира, взятое вместе.
Лошадь оскалила зубы, но у нее уже не было сил поднять голову. — Не сдавайся, — беспомощно повторила Эллен. Она зашаталась, присела на корточки и ухватилась за лошадиную гриву, слипшуюся от крови. На небе стояло светлое пятно, окутанное пороховым дымом. — Солнце маскируется, — сказала Эллен в утешение лошади, — вот увидишь… ты не бойся… На самом деле небо голубое…
Небо было хорошо видно. Дом напротив исчез. Первоцвет на краю воронки простодушно выставил из развороченной земли свои свежие цветы. — Бог насмехается, — сказала Эллен лошади, — почему Бог насмехается? Почему?
Но лошадь не дала никакого ответа, а просто посмотрела на нее еще разок — уже изменившимся, смертельно испуганным взглядом, — а потом, напрочь отметая самонадеянные вопросы, коротким рывком вытянула ноги.
— Почему, — крикнула Эллен, пытаясь перекричать завывание снаряда, — почему ты испугалась?
Из глубины подвала она слышала высокие и жалкие голоса взрослых, звавших ее назад. Она решительно выпрямилась во весь рост и побежала в сторону города. Она бежала быстро и упруго, легкими, ровными шагами и ни разу не обернувшись. Бежала к Георгу, к Герберту, к Ханне, к Рут и к танцующим вишневым деревьям. Она смутно угадывала в той стороне атлантическое побережье, и тихоокеанское, и берег Святой земли. Она хотела к друзьям. Она хотела домой.
Развалины вырастали, как барьеры, на ее пути; вокруг — выжженные руины, они, как слепые солдаты, пустыми оконными глазницами пялились на пугливое солнце, вокруг танки, вокруг команды на чужом языке.
Что же может случиться? — думала Эллен. Она бежала между пушек, руин и трупов, среди шума, беспорядка и запустения, и тихо кричала от счастья. Это продолжалось, пока силы ее не покинули. Из светло-лиловых кустов сирени высунулся ствол орудия. Она хотела проскочить мимо. Чужой солдат левой рукой быстро и грубо дернул ее в сторону. Со стороны орудий раздалась команда. Солдат отвернулся и выпустил Эллен.
В этом месте решетка парка была разворочена. Густой запущенный кустарник принял ее и опять отпустил. Высокая и зеленая стояла трава. Вдали на молодом деревце висела военная форма, по которой уже нельзя было определить, прячется ли внутри нее человеческое тело. А больше никого и видно не было. За спиной у Эллен совсем близко еще раз грохнуло в свежеразвороченную землю. Высоко взлетели обломки камней, комья земли и посыпались ей на плечи. Как будто стайка мальчишек кидалась в нее всем этим из-за куста.
Но чем дальше она шла в середину сада, тем тише становилось.
Шум боя схлынул, как не бывало. Словно беззвучный орудийный выстрел, обрушился с неба весенний вечер и накрыл всех сразу.
Эллен перепрыгнула через ручей. Деревянный мостик разбило снарядом. Белые лебеди исчезли. Канула в никуда их безудержная и бесстрашная настырность. Те, кого еще можно было кормить, не брали хлеба из рук у детей. Стекло метеобудки было разбито, торчащая стрелка навсегда застыла на отметке «переменно». По усыпанной гравием дорожке не появлялась из-за угла ни одна няня в белом платье. Трудно было поверить, что когда-то в этом саду были сторожа.
На детской площадке, в песочнице, лежали трое мертвых. Они лежали как попало, словно заигрались и не услышали, что их зовут мамы. А теперь они уснули и не увидели света в другом конце своего туннеля.
Эллен побежала вверх по косогору. Внезапно она услышала совсем близко лязг железа, там копали могилы. Эллен бросилась на землю. Притаилась в сумерках среди теней.
Чужие солдаты огромными лопатами выбрасывали из ям разрыхленную землю. Земля была черная и влажная, она легко поддавалась лопатам. Солдаты работали молча. Один из них плакал.
Легкий ветерок прошел по безмолвным кустам. Время от времени почва дрожала от дальних разрывов тяжелых снарядов. Эллен затаилась. Теперь она лежала, тесно прижавшись к земле, слившись воедино с ее содроганиями и темнотой. Из фонтана невозмутимо улыбалась поверх открытых могил статуя с отбитой рукой. На голове у статуи был кувшин — это придавало ей значительность. Он держался сам, статуя его не поддерживала. Фонтан давно иссяк.
Когда солдаты унесли из песочницы трупы, Эллен осталась одна. Она слегка приподняла голову и посмотрела им вслед. Они бежали вниз большими прыжками. Эллен видела, как они поднимали что-то темное из светлого песка. Но она не пошевелилась. Как высоко залетевшая шрапнель, взошла вечерняя звезда и против всякого ожидания осталась в небе.
Тяжелой неподатливой ношей лежали мертвые на руках у своих товарищей. Они при всем желании не могли сделаться полегче, это было не в их власти. Упрямо выгибался холм.
Солдаты опять уже почти добрались до вершины, но Эллен успела вытянуться во весь рост и, как свернутый коврик, скатиться вниз по другому склону. Она зажмурила глаза и приземлилась в воронке от снаряда. Подтянулась и, пригибаясь к земле, побежала по лужайке в сторону высоких деревьев. Деревья стояли тихо: привыкли служить укрытием. Отдельные ветви были, похоже, надломаны. Белая, израненная, мерцала из-под содранной коры древесина.
Когда Эллен добралась до середины лужайки, она услышала, что ее окликают. Ее ноги приросли к земле. Она не могла разобрать, кто зовет — бабушка, сойка или повешенный. Она и раздумывать над этим не стала. Она хотела домой, она хотела к мостам. И теперь не могла допустить, чтобы ее задерживали. Пригнувшись, она побежала дальше.
Было почти темно. Вдали за низкими оградами ревели моторы грузовиков. Грузовики подвозили боеприпасы к каналу. К тому самому каналу, на берегу которого, в последних лучах солнца, между фронтами, стояла брошенная карусель. Хотите полетать? Да еще и музыки в придачу? Ох уж эта карусель!
За несколько шагов до того, как деревья приняли ее в густую тень своих крон, ее опять позвали. Теперь оклик был гораздо ближе и явственно отличался от бушующей тишины, которая таила в себе что угодно, даже грохот танков; это был пронзительный, очень громкий голос. Эллен прыгнула в тень, на миг обхватила ствол дерева, потом побежала дальше.
Люди в подвале как раз доиграли в карты.
— Эллен, — возмущенно закричали они, — Эллен! Где дети? — Дети притаились у подвального окна, расширенного орудийным выстрелом, и шумно спорили, кто будет смотреть первым. В окно были видны развалины и первая звезда на небе. Но Эллен уже рассталась с детьми. Она бежала за звездой, бежала быстро, старательно, со страстью, вкладывая в бег последние запасы сил, остававшихся от детства.
— Надо бы уведомить полицию, но вопрос в том, какую!
Тень деревьев подалась назад. У Эллен закружилась голова, она споткнулась о брошенную каску и внезапно поняла, что силы у нее кончились, — истощились в ожидании, перегорели, ушли. Она стала ругать себя. Зачем она убежала из подвала? Зачем не слушала господина гофрата, соседей, дворника, тех, кто всегда и превыше всего ценил разумность и удовольствие? Зачем погналась за этим буйством, которое сманило ее на побег и на поиски бесследно потерянного?
Ее охватил неудержимый гнев, гнев против этого настырного, молчаливого зова, который ее сюда завлек.
Белые и одинокие, стояли маленькие каменные скамьи над высохшей рекой. Тени цеплялись за проволочный трос. Хотя нет — там оказался не один, а много тросов, но какой из них был единственный? Который из них выдержит? Эллен пошатнулась. Темный сад затопила вспышка света. Земля вздыбилась, повешенный заплясал, и мертвые беспокойно заворочались в свежих могилах. Небо разорвал пожар. Пожар — это все огни сразу. И те, что вырываются из окон, и те, что живут в фонарях, и те, что светят с башен. Пожар — это все огни сразу. И те, что согревают вам руки, и те, что вырываются из пушечных жерл. Пожар среди ночи.
Солдаты у пруда бросились на землю. Это место было защищено. Укрытое откосами холма, оно как никакое другое годилось для того, чтобы быстро развести костер и отдохнуть у этого костра после боя. И все-таки казалось, что темный коварный пруд отбрасывает в небо отблески, словно пруд — это тот же самый пожар, наделенный властью и воду кипятить, и разрушать города.
Люди у пруда встали с земли и еще раз наполнили котелок. Котелок запел, и солдаты тоже начали петь. Их песня звучала глубоко и таинственно. Словно в полумгле катилась повозка. Несколько солдат взбежали по склону холма, прислушались к дальнему шуму боя и, пригнувшись, стали вглядываться в тень под деревьями, в лужайку и в небо. Огонь костра ослепил их, и поначалу темнота показалась им непроницаемой, и лучше всего было положиться на волю того, что вырисовывалось в небе.
Так и получилось, что караульные на косогоре только теперь заметили обе фигуры, и Эллен и часовой с другого берега очутились перед ними совершенно неожиданно. Трава здесь, наверху, была мокрая и высокая. И солдатам показалось, что два темных стебля мгновенно выросли перед ними и, сами того не желая, обрели светлые человеческие лица.
Они легко щелкнули курками своих ружей.
— Что ты здесь ищешь?
— Она бежала через лужайку, — сказал другой, — бежала себе через лужайку, словно в воскресный денек. — Он засмеялся. — Когда там грохнуло, я ее заметил. Позвал. Она побежала дальше, в сторону деревьев. Как будто так и надо, как будто на дворе воскресный денек!
Они подвели Эллен к костру.
Лужайка круто спускалась к пруду. Здесь цвела сирень — белая, буйная, пышная. Безмолвно застыл музыкальный павильон на холме напротив. Кокетливо вздымалась его округлая крыша на фоне зарева, полыхавшего над мостами. Стало так светло, что Эллен могла разглядеть нотные пюпитры, которые сбились в углу танцплощадки, как толпа испуганных штатских. Половина танцплощадки была разворочена и покрыта камнями. Над растерзанным газоном вспухали клубы дыма.
Офицеры беспокойно совещались. Огонь колыхался, сплетал и расплетал их тени и втягивал Эллен в пространство между ними.
Что тебе здесь надо?
Эллен дрожала от холода. Она увидела каравай хлеба, перестала вырываться и сказала: «Я голодная». Чужие солдаты не очень-то понимали чужой язык, но это слово они знали. Они предложили ей сесть. Один из них отрезал кусок хлеба. Другой что-то крикнул ей, но она не поняла.
— Она ослабела, — сказал тот, который ее нашел, — дайте ей выпить!
— У нее есть при себе документы?
— Дайте ей выпить, — повторил другой. — Она ослабела.
Они дали ей вина. Пустые бутылки швырнули в пруд.
Вода брызнула серебром и вновь сомкнулась.
— У нее при себе ничего нет, — сказал солдат.
Через несколько минут кровь ударила Эллен в голову. Она выпрямилась и крикнула:
— Вы видели мир?
Тот, другой, засмеялся и перевел вопрос. Солдаты удивленно замолчали и вдруг покатились со смеху. Один из офицеров с удивлением глянул на нее в упор. Но никто ей не ответил.
Эллен начала плакать. Земля опять слегка содрогнулась от взрыва.
— Вы видели мир? — крикнула она.
— Предполагалось, что мир — это мы и есть, каждый из нас! Погоди же, вот я умою лицо в пруду! — Мрачно и тревожно билась в берег вода.
— Хочу к бабушке, — сказала Эллен, — моя бабушка лежит на дальнем кладбище. Пожалуйста, пусть кто-нибудь из вас меня туда проводит. — Она заплакала еще громче. Тучи порохового дыма наползли с севера и заволокли луну.
Со стороны реки нарастали орудийные раскаты.
— Может, вы хотя бы видели Георга, — безнадежно прошептала она, — Герберта, Ханну и Рут?
Тот, другой, больше не переводил.
— Успокойся! — сказал он.
— Она ломает комедию! — Солдаты угрожающе приподнялись. — Кто ее знает, зачем она здесь оказалась?
Один из офицеров вскочил на ноги и обошел костер.
— Они говорят, ты ломаешь комедию, понимаешь? Говорят, что тебя надо задержать! — Он говорил на ломаном языке, твердо выговаривая все звуки.
Над садом низко пролетели тяжелые штурмовики.
— Хочу к мостам! — сказала Эллен.
— Ты же сейчас говорила, что хочешь на кладбище?
— Домой, — сказала Эллен, — а это все по дороге.
— Где твой дом?
— На острове.
— А на острове идет бой. Понимаешь ты это?
— Да, — сказала Эллен, — это я понимаю.
Она опасливо наблюдала за солдатами. Как вздох, возносился ствол пушки в холодное небо.
— Этот город осажден, — сказал офицер, сам хорошенько не понимая, зачем он так долго препирается и объясняет то, чего не следует объяснять. Сквозь костер доносились сердитые возгласы. — Этот город осажден, — повторил он, — сейчас ночь. Кто не должен участвовать в сражении, остается в подвале… Разве ты не знаешь, как здесь опасно?
Эллен встряхнула головой.
Он бросил остальным несколько слов, это прозвучало умиротворяюще.
— Что вы сказали?
Но он не ответил. Третий разрыв оказался мощнее всех предыдущих. Должно быть, рвануло где-то совсем близко, на одной из примыкающих улиц, которые вели к мостам. Равнодушный костер грозил потухнуть, над прудом рассыпались искры. На этот раз солдаты не стали больше набирать воду в котелок, они лишь коротко посовещались. Офицер опять обратился к Эллен.
— Мне нужно к мостам, ты покажешь мне дорогу. Может, я смогу отвести тебя домой. Пошли, — сказал он нетерпеливо, — пошли сейчас же. Мы и так с тобой потеряли достаточно времени.
Он шел большими шагами. Эллен молча бежала рядом. Пруд остался позади. Далекие и высокомерные, залитые лунным светом, высились башни в центре города. Недалеко от могил он остановился и вроде бы задумался. Потом побежал вперед, ни о чем больше ее не спрашивая. Когда она стала отставать, он крикнул что-то на своем языке и взял ее за руку.
— Теперь нам обоим надо к мостам! — засмеялась Эллен. Он не ответил. Обоим надо к мостам! Эхо отразилось от стен. Через две горы развалин была перекинута доска, она шаталась.
— Держись, — сказал офицер. Эллен вцепилась в его широкий ремень.
Бой, который гремел за несколько улиц от них, казалось, шел на убыль.
— Идет на убыль! — засмеялся он. — Идет на убыль!
Ночь была очень светлая.
Руины торчали ввысь, как вырезанные из бумаги. Острее и сосредоточеннее, чем днем, населенные бесплотными жильцами. Теми, кто смирился с непостижимым, освободился от обывательского вопроса: «Ну почему именно я?» И чернота, зиявшая из обгорелых дыр, была не черней, чем в комнате, где спят люди. На уцелевших домах виднелись маленькие круглые следы от пуль. В лунном свете это напоминало новый орнамент, словно таков был архитектурный стиль наступавших.
Он достал из кармана пригоршню конфет и протянул ей.
— Спасибо, — сказала Эллен, но брать не стала.
— Наелась?
— Не наелась. Меня тошнит.
— Правда? — снисходительно усмехнулся он. — А так бывает?
— Значит, бывает, — возразила Эллен, — когда никак не можешь наесться. Всегда только дурнота начинается. Поэтому я и пошла искать!
— Кто тебе поверит?
Они бежали, прижимаясь к домам, словно прятались от несуществующего дождя.
— Всегда что-нибудь да остается на потом, — старательно объяснила Эллен.
— Если неправильно поделить.
— Я имею в виду другое, — сказала Эллен, — не то, что можно поделить.
— Ишь какая ненасытная! — недоверчиво усмехнулся он.
Красная и темная, растеклась по мостовой загустевшая кровь.
Они перепрыгнули. Эллен поскользнулась и упала навзничь. Он поднял ее. Стал звать, тормошить.
— Нам надо дальше, слышишь? К мостам!
Его дыхание веяло ей в лицо, тревожно блестели ордена. Эллен потянулась к нему.
Тремя метрами дальше выскочила пробка из бутылки шампанского и прожужжала прямо у них над головами. В полутемных воротах какой-то солдат уперся ружьем в каменный пол и засмеялся. Офицер его вроде бы знал. Он коротко переговорил с ним и опять обернулся к Эллен.
— Он одолжит нам машину.
Они выкатили машину из ворот. Она с трудом завелась и лукаво замигала одной фарой. Эллен вскарабкалась на сиденье. Передние брызговики и часть дверцы были вырваны с мясом. Задубевший от грязи обрывок брезентовой крыши ударил им в лицо.
На перекрестке светил черными огнями разбитый светофор. Больше никаких сигналов не поступало, каждому следовало самому позаботиться о безопасности. Они оставили позади два танка, миновали нагромождение баррикад и приближались к мостам. Теперь офицер гнал машину быстрее. Машина плясала и швыряла их друг на друга. Когда до цели оставалось уже немного, оказалось, что дальше мостовая взорвана, и они повернули назад. Похоже было, что звезда их покинула. Еще через несколько секунд левое переднее колесо машины угодило в воронку.
— Помоги мне, — сказал он, — нам надо дальше!
Машина поскрипывала, и казалось, что сдвинуть ее с места невозможно. Наконец она сдвинулась и увязла еще глубже. Офицер сорвал с головы фуражку, светлые влажные волосы упали ему на лоб. Эллен прыгнула в воронку, они молча напряглись. Машина упрямо сопротивлялась, но вдруг приподнялась, словно вырвалась на волю, и до того неожиданно уступила их усилиям, что они испугались. Снова вышла луна, перескочила через зарево пожара и запуталась в колесах. Далеко позади взлетел на воздух какой-то дом.
Где мы едем? Едем вдоль Золотого Берега, а вот куда едем? К мысу Доброй Надежды. Эллен закрыла глаза. Можно было в это верить. Но она не отваживалась сказать об этом вслух, а только все крепче вцеплялась в металл.
Мимо проходили солдаты, слышны были их шаги. Звенели стекла, весело сверкали осколки. Бесстрашно, без малейших церемоний, демонстрируя свои зазубрины во всем их блеске.
Когда она опять открыла глаза, улица была освещена пожарами, словно аллея, по которой тянется праздничная процессия. Там, где кончалась улица, огни сливались в одно большое пламя. Человек рядом с Эллен на секунду задумался. Ногами он нажимал на педали, руки так вцепились в руль, словно руль был наделен властью управлять человеком. Он посмотрел вперед и прибавил скорости. Багровая пелена наползла ему на лоб, растеклась по лицу и как будто прилипла к коже. Он скривил рот, усмехнулся, и ему еще хватило сил остановить машину в одной из боковых улочек. Кровь сочилась сквозь его шинель. Снисходительно скользили вниз крутые крыши над старинной улочкой. Казалось, что это последняя такая улочка, незаметная и почти пощаженная, сосредоточенная в своем молчании, превозмогавшая весь окружающий шум. Она хранила это молчание, как последнюю бочку топлива.
— К мостам, — заикаясь, пробормотала Эллен. Она выскочила из машины.
— Помоги мне! — сказал он. — Нет, не помогай. Ты пойдешь к мостам одна, ты просто передашь сообщение…
Эллен расстегнула ему мундир, оторвала лоскут от его рубахи, но ничего не разглядела. — Я позову на помощь, — сказала она. Но она боялась чужих солдат, говоривших на непонятном языке.
— Не уходи! — чуть слышно пробормотал он. — Как тебя зовут?
— Эллен. А тебя?
— Ян, — сказал он и улыбнулся в темноту, словно там таилась разгадка тайны мира.
— Подожди, — крикнула Эллен, — подожди!
Она соскочила на мостовую и протиснулась в разбитую дверь. В парадной было темно. Пахло запустением, гнилью, близостью распада. Эллен на ощупь пробралась вдоль стен и наткнулась на дверь. Она ринулась в эту дверь и очутилась по ту сторону — дверь была не заперта. Это придало ей храбрости, и она решилась зажечь спичку. Огонек взметнулся, вступив в союз с тишиной и с распахнутой дверью, и восстановил всю картину. Светлые стены и темный пол, блеск дверей и треснувшее зеркало, вобравшее в себя темноту парадной.
Эта квартира была оставлена обитателями. Они ее покинули, как душа покидает тело. Покинули, как незваные гости. Когда искры полетели над крышей, жильцы поняли, что они уже опоздали. Это их так потрясло, что они вызвали машину и уехали не попрощавшись. О хозяине они так и не спросили. Квартиру бросили в спешке.
Ян привстал и попытался выбраться из машины. Он хотел позвать на помощь, но его голос звучал тише обычного. Вот, значит, как оно бывает, когда в тебя попали, подумал он. Уперся в сиденье, вытянул ноги из машины, постоял секунду посреди улицы и упал спиной на радиатор. Улица закружилась, как волчок под кнутиком. Ян, сжав зубы, ступил три шага по мостовой. Эллен подхватила его.
— Идем, — сказала она, — идем, Ян!
У него были с собой свечи, и их свет рассеялся по чужой, заброшенной квартире. Ящики и столы, одеяла и кровати, и повсюду дремала тишина, эта истерзанная, эта самая израненная изо всех израненных. Ты, что меня сотворил, зачем ты это допускаешь? Зачем ты создал этих людей, которые должны меня растерзать, чтобы потом понять? Зачем сотворяешь их снова и снова?
Сапоги Яна оставляли на полу черные пятна. Он ударился головой о темную люстру, зазвенело стекло. Обессиленный, он рухнул в кресло. Его рубашка промокла от пота, сквозь нее беззвучно сочилась кровь. В сумерках он чувствовал, как его перебинтовывают, как на раны ложатся белые повязки, прохладные и по-матерински заботливые, готовые остановить неостановимое.
Свет окружен зеленым сиянием, зеленым, как трава на солнце. Это хорошо для глаз, это хорошо, Ян! Но от этого света его лицо стало еще бледнее.
— Ян, — сказала Эллен, — сейчас станет лучше, все будет хорошо! — Лучше или хорошо? Внезапно ей показалось, что важно отличать одно от другого.
Он просил пить, его знобило. Эллен нашла дрова за кухонной лавкой. После долгих поисков обнаружила медный чайник, открыла кран, но из крана давно уже ничего не текло. В углу стоял прикрытый чан с питьевой водой. Эллен набрала полный чайник. Недовольно задымила плита, но постепенно успокоилась, как лошадь под чужим седоком.
Ян лежал тихо. Кресло было мягкое и глубокое. Сквозь стены он слышал ее шаги, слышал, как она раскалывает дрова и звенит посудой. Можно было вообразить, что так было всегда и будет всегда. Если бы тем, что были до них, удалось в это поверить, то и они бы тоже могли себе это вообразить. Эллен молча держала руки над плитой. Можно было вообразить, что все происходит в первый и в последний раз. Если бы тем, что были до них, не удалось в это поверить, то им бы все равно удалось это вообразить. Она налила чай и поставила чашки на поднос. Услышала, как он ее зовет,
— Сейчас, — сказала она.
Он оторвался от спинки кресла. Рана перестала кровоточить. Фуражка соскользнула у него с головы, теперь его волосы казались еще светлей, чем раньше, в лунном свете. Она дала ему попить и взглянула на него.
Все, что было разорвано, вдруг соединилось. Красные цветы, пригоршня конфет и открытая рана. Все слилось воедино. Огромный мир внезапно обрел лицо молодого чужого офицера, светлое треугольное лицо, и щеки его круто сходились к острию подбородка двумя линиями, которые мягко отклонялись от прямой, как штрихи детского рисунка. Все боли мира слились вместе в одном скрытном взгляде. Невидимое заглянуло Эллен в лицо. Она взяла его за руку.
— Скажи, что это ты!
— Я? Кто — я?
— Тот, про кого я думала, когда говорила, что хочу домой!
Он лежал в кресле и смотрел на нее. Она крепче сжала его руку.
— Когда я раньше смеялась, то всегда потому, что смеялся ты, а когда я играла в мяч — я уже тогда играла с тобой. А выросла я для того, чтобы моя голова доросла до твоих плеч. Я ради тебя всему научилась, стоять, и бегать, и говорить!
Она одним прыжком очутилась у его ног и заглянула ему в лицо.
— Это ты. Скажи, что это ты!
Она хлопнула в ладоши.
— Мир… — крикнула она, — теперь и персиковое мороженое, и воздушное покрывало, и ты, — все у меня есть!
— Воздушное покрывало и я, — удивленно повторил он.
Он встал и обнял ее. Он немного пошатывался, но мог стоять. Он взял свою фуражку и надел ей на темные прямые волосы. Попытался засмеяться, но его смех выглядел беспомощно, будто смеялась только половина лица. Развеянное по ветру пение вторило этой коронации.
Эллен хранила серьезность. Трещина в зеркале делила ее лицо надвое, как удар мечом. Под куцым пальто светились белизной ее колени. Ветер дул в свою волынку. Над стенами плясало колыхание пламени и бросало на их щеки поспешные отблески.
— Ты давно здесь, Ян?
— Со вчерашнего дня.
— А долго пробудешь?
— Вероятно, до завтра.
— Со вчера до завтра, Ян, — это время, которое отпущено здесь всем нам!
Эллен мерзла, от печали у нее перехватило дыхание. Она сбросила фуражку. Озноб, как прохладная похвала, коснулся ее волос.
— Что с тобой? — в отчаянии крикнул он. Он схватил ее за руку и с силой притянул к себе. — Чего ты хочешь?
— Домой! — сказала Эллен.
Он вцепился ногтями ей в руки. Она не шевельнулась. Он был в нерешительности. Измученный, он прижался лицом к ее лицу.
— Ян! — сказала она. Ее доверчивость обезоружила его, он оттолкнул Эллен от себя. В ее глазах стояли слезы.
Внезапно на него напала слабость. Раненое плечо болело и снова начало кровоточить. Эллен испугалась. Она хотела сменить бинты, но он не позволил.
— Я схожу за помощью! — сказала она.
Он не хотел никакой помощи, он хотел есть. Она принесла ему то, что нашла. Расстелила на столе белую скатерть, нарезала ему хлеб и налила свежего чаю. Он задумчиво наблюдал за ней. Она двигалась быстро и все-таки отрешенно, серьезно и как будто играя. Они оба очень проголодались. И пока они пили чай, он поверх чашки тихо на нее поглядывал. Она пила молча и смотрела на свои колени. Он предложил ей сигарету. Она старательно попыталась с ней справиться.
Он приподнялся в кресле и тут же снова упал назад. — Со стороны можно подумать, — сердито усмехнулся он, — можно подумать, будто мы собираемся здесь остаться!
— Иногда можно подумать и так, — сказала Эллен. — Тебе нужно окрепнуть, Ян!
— Мне нужно к мостам! — крикнул он.
— Домой, — сказала Эллен.
Домой? Мысли у него смешались. — Ты имеешь в виду, туда, где равнина плачет во сне и дети, как дикие птицы, слева и справа кричат в полях? Туда, где на невидимых границах лежат маленькие городки, а покосившиеся вокзалы мудро остаются позади, когда мимо проносятся скорые поезда? Туда, где круглятся зеленые башни и заостряются лишь тогда, когда этого уже никто не ждет? — Его руки лепили улицы и железнодорожные насыпи, туннели и мосты. Он клялся ей в любви к молодым воронам над сжатыми нивами, к дыму костров, к волкам и ягнятам, и вдруг осекся.
— Что я тебе здесь рассказываю? — Он протянул руки и хотел привлечь ее к себе. — Иди сюда, — сказал он.
Она не шевельнулась.
— Ты это мне, Ян?
— Да, тебе!
— Ты ошибаешься, скажи, что ты ошибаешься!
Он встал и оперся рукой о стол.
— Не забывай мостов! — сказала Эллен.
— Не бойся, — сказал он. Он стоял вплотную к ней и глядел ей в лицо. — Ты, — сказал он, и его разобрал смех. Он так смеялся, что она испугалась, как бы у него опять не началось кровотечение.
— Успокойся, — с отчаянием сказала она, — успокойся, Ян!
Он попросил свою шинель и порылся в карманах.
— Зачем тебе надо к мостам? — недоверчиво спросил он еще раз.
— Домой, — уверенно объяснила Эллен. Она могла бы повторять это снова и снова. Теперь это было куда яснее, чем прежде.
— Это важно, — сказал он ей.
— Я знаю, — отозвалась она.
— Что знаешь?
— Знаю, что это важно!
— Что важно?
Он достал из кармана измятый конверт, написал на нем несколько слов и перекинул его Эллен. Конверт лежал на столе. Лежал тихо, словно всегда был тут. Так и лежал всегда — только что обнаруженный, в ожидании, когда его передадут дальше. Убежище от тоски, весть для мостов. Она знала это и без его объяснений. Но теперь он проникся к ней некоторым доверием.
— Нам надо дальше, — спокойно сказал он, — пока не рассвело. А если я совсем не смогу идти, ты передашь вот это вместо меня.
Эллен кивнула.
— Я покажу тебе дорогу! — Он отнял руку от стола и осторожно пошел к двери.
— Ты куда?
— Просто поднимусь немного по лестнице!
— Ты слишком ослабел, — сказала она. Он покачал головой.
На лестнице была непроглядная тьма. Эллен побежала назад — за свечкой. Остальные свечи продолжали гореть в чужой квартире, и дверь за собой они оставили распахнутой настежь. Так им было хоть немного светлей. Весенний ветер дул сквозь разбитые окна. Кабина лифта застряла посреди шахты. Несколько квартир стояли нараспашку.
Ян хотел взбежать по лестнице, но ничего не вышло. Через два этажа им пришлось сделать передышку. Они сели на темной лестнице, словно дети, вернувшиеся домой с прогулки. Но когда придут отец с матерью? Ян тяжело дышал, оба молчали. Когда они одолели последние ступени, ему снова пришлось опереться на Эллен. Ветром задуло свечу. Дальше наверху окна были заколочены досками. Темнота навалилась на них и не давала понять, как высоко они уже забрались. Они полезли вверх по железной лесенке.
Вот и крыша. Она услужливо простиралась на границе их нетерпения, на краю изнеможения, плоская, тихая, беспечная, а вокруг резвились ночь и огонь. Над крышей рассыпались искры, как стайка вспугнутых светляков. Огонь, как нетерпеливый жених, увивался вокруг тихой крыши: Соглашайся! Соглашайся! Я наряжу тебя в золотое платье! Хватит с тебя щебенки, хватит досок, хватит цемента — только свет, побольше света! Соглашайся!
Забыв о боли, Ян приподнял Эллен. Обнял ее здоровой рукой, засмеялся. Но из-за раны лицо его оставалось сосредоточенным, а движения скованными.
Дымовая труба застыла, как надгробие. На этой крыше больше никто не дежурил. В углу перила таинственно загибались, в зареве пожара вероломно помахивал забытый передник. Они обошли трубу кругом и склонились над перилами. Отсюда, сверху, все было дальше и гораздо тише, чем на самом деле. Отсюда, сверху, все выглядело так, будто большой камень упал в воду. Отсюда, сверху, все сливалось.
Ян по-прежнему обнимал Эллен здоровой рукой. Они видели глубину, видели пожар, видели, что светит луна. Все это дотлевало одно в другом. И их глаза вступили в союз с глубиной. Они посмотрели друг на друга и тихо рассмеялись. Будто в первый раз, и будто в последний раз — и будто как всегда. Все было — одно, и они были — одно, а за рекой шло великое торжество.
Они там пускают фейерверки, они там празднуют смерть. Там они выигрывают у великого балаганщика в его тире все главные призы, и каждую секунду, словно каждую вечность, вспыхивают и гаснут красные фонарики. И только там, вдали, во тьме лугов утонул пожар.
Они снова прислонились к трубе. Они искали глазами мосты. Как далеко отсюда до того места, где идет бой? Как до луны или как до соседней крыши?
— Видишь, Ян, куда надают снаряды, там мы раньше жили. А где горит, вон там, в той стороне, там мы жили потом. А где такой белый дым, там, по-моему, кладбища.
— А мосты? — нетерпеливо крикнул он.
— Вот они!
Он приложил руку козырьком к глазам и снова принялся наблюдать за ходом сражения, который был для Эллен непонятен. Он показал ей, какой мост имеет в виду. Над крышей опять взлетели искры. Он набросил на нее свою шинель, она потерянно отбивалась. Как во сне, они полезли вниз по железной лесенке, как во сне, спустились, ковыляя, по темным лестничным маршам.
— Наш огонь!
Вода выкипела, дрова отсырели. Эллен отчаянно попыталась разжечь их заново. Чад и дым заполнили чужую кухню, ласковая дремота и колючее беспокойство, домашние хлопоты и сборы в дорогу. Эллен раскашлялась, дым разъедал ей глаза. Огонь, смутно думала она, огонь, пожар там, у мостов, а дрова слишком сырые.
— Ян, тебе надо согреться перед дорогой!
Он прислонился к двери, но дверь держалась недостаточно крепко. Дверь не выдержала его тяжести и подалась назад. Мы, значит, не на крыше, думал Ян, мы, значит, уже ушли с крыши, тогда почему у меня так кружится голова. Мы внизу, глубоко внизу, отсюда никак не упадешь. В этом наше преимущество.
Эллен выпрямилась и отбросила волосы назад. Снова упала на пол, словно в обмороке, ее тень. Ян увидел эту тень сквозь открытую дверь. Тень поспешно и невозмутимо повторяла ее движения. Она вырастала до самого потолка на выбеленных стенах, окутывала Эллен, как вьющееся растение, кланялась, пропадала и возникала снова. Четко очерченная, но уже расплывающаяся, еще видимая, но уже неуловимая, пляшущая и оторвавшаяся от корней. Ян наблюдал за этой тенью, словно здесь перед ним на другой лад опять разворачивалась картина сражения.
Когда Эллен обернулась к нему, глаза его были закрыты.
— Ян, что с тобой? Очнись, Ян, не засыпай! Ты меня слышишь?
Шагни, шагни еще раз! Все дело всегда в том, чтобы сделать следующий шаг. Ведь пройдены уже миллионы шагов — неужели невозможно шагнуть еще раз? Миллионы шагов повисли у него на ногах и не пускали его дальше. Шагни, шагни еще раз — семимильные сапоги для одного этого единственного шага!
— Очнись, Ян! Что я теперь без тебя буду делать? Что же мне делать? — Она стала растирать ему виски и брызнула на него водой. — Ты меня слышишь? Мы же собирались к мостам!
— К мостам, — повторил он и выпрямился. И вновь эти мосты освежили его память. Светилось белизной письмо, вокруг плясали тени. Но сильнее всего была слабость.
— Очнись, Ян! Очнись, поднимайся…
Эллен наклонилась над ним. Его лицо было серьезно, сосредоточено на чем-то совсем другом, о чем он понятия не имел, когда бодрствовал. Он раскраснелся, голова склонилась набок. Эллен уложила ее обратно на подушку. Он бессознательно нахмурил лоб и схватился за ремень.
Ветер забросил занавески внутрь комнаты. Эллен испугалась. По какому праву она ему докучает? По какому праву навязывает ему свой страх? Останься, — думала она, — останься.
— Когда солнце взойдет, ты меня утешишь, Ян. Когда солнце взойдет, я непременно перестану бояться. Разве ты не сам говорил, что со стороны можно подумать, будто мы тут останемся? Разве нам нельзя притвориться, будто это так и есть на самом деле? — Эллен скрестила руки на груди. Как просто, когда из тебя ушли все силы. Когда ты одурманен и защищен против тайны, когда боль стерта, словно пена со стекла. Позади меня, впереди, справа, слева — ничто не имеет значения! Чайник — это чайник, пушка — это пушка, а Ян — это Ян.
Как просто. Чайник — это просто чайник. Все просто, как солдатское проклятие, просто, как обморожение. Если ты больше не чувствуешь боли, значит, тебе грозит опасность, говорил старик. Ох уж этот старик.
Если тебе грозит опасность, значит, ты больше не чувствуешь боли. Вот так лучше. Опрокиньте трамваи и постройте из них баррикады, ваше дело правое! Не соглашайтесь, чтобы ваше сердце превратилось в поле битвы. Не позволяйте порывам чувств бороться внутри вас. Держитесь друг за друга, так оно лучше. Не пытайтесь остаться благодаря самим себе. Верьте, что останетесь в ваших детях, так оно гораздо проще. Не дерзайте быть в одиночестве!
Эллен закрыла глаза руками. Забудь, забудь! Куда ты хочешь? Домой? Так верь им, когда они говорят: это здесь, или это там. Что ты ищешь? Это потеряно безвозвратно. Откажись от поисков, Эллен, успокойся. Чайник — это только чайник, на этом и успокойся! Эллен понурила голову. Забудь, забудь!
Тут она услыхала его дыхание. Она встала на колени. Вдруг ей стало понятно, что все пушки на свете созданы для того, чтобы заглушить человеческое дыхание, эти разоблаченные вдохи, эту распахнувшуюся мимолетность. Теперь было совсем тихо. Эллен больше ничего не слышала.
Как редко вы слышите свое дыхание! И как неохотно вы его слушаете.
Или одно — или другое, или одно — или другое!
— Ведь мы же хотели вдвоем идти к мостам, Ян! — Он не отвечал.
— Или ты думаешь, — сказала Эллен, — думаешь, что к мостам надо идти в одиночку? Ты отдельно, а я отдельно, каждый сам за себя?
Он беспокойно шевельнулся. Она легко дотронулась до его волос. Во сне он отстранил ее пальцы. Слабел и колыхался огонек свечи.
— Ян, полночь прошла! — Она уцепилась за его свисавшую руку. Он пробормотал на своем языке нечто угрожающее.
— Ян, уже весна, Ян, луна прибывает!
Его губы были распахнуты, на лбу проступили капли пота. Эллен их стерла.
— Ян, — в тревоге шепнула она, — ты должен меня понять. Ты же говорил, мы все — города на границе! Мы все — зеленые башни, которые заостряются, когда этого уже никто не ждет! Мы все — покосившиеся на ветру станции, которые мудро остаются позади, пока мимо них проносятся скорые поезда! — Из последних сил оборонялась она против спящего. — Я только один из многих поездов, что проносятся мимо тебя. Ян, когда проснешься, не ищи, где моя рука!
Она расправила свое пальтецо у него на коленях.
— Когда проснешься, все будет лучше. Когда проснешься, в лицо тебе будет светить солнце!
Его дыхание было спокойно.
— Ты должен это понять, Ян. Разве я не выкарабкалась из подвала, чтобы вернуться домой? Из дома — и домой. Прочь от множества желаний, в середину, Ян, к мостам!
Она еще раз попыталась все объяснить.
Но пока она говорила, ей показалось, что никаких доводов не надо, да, ей казалось, будто все, что она говорит, звучит в этой тишине совсем негромко, будто она шевелит губами, как немая. То, что она делала, не надо было объяснять никакими причинами, потому что оно уже несло в себе свои причины. К мостам надо идти в одиночку.
Эллен надела шапочку и опять сняла. На мгновение она замерла.
Шел уже первый час нового дня, тот час между чернотой и синевой, когда многие умирают и многим становится страшно, тот час, когда из-за плеча спящего человека выглядывает неизвестность. Не бросайтесь на другую сторону! С этим ничего не поделаешь.
Ночь шла. Все огни догорали.
Вот и огонь в плите почти погас. Эллен залила его водой. Убрала чашки и спрятала чайник на место, в шкаф. Еще раз наклонилась над Яном.
Она взяла письмо. Потом отворила дверь, тихонько прикрыла ее за собой и больше уже не оглядывалась. Она прошла по чужой квартире, прошла под стеклянной люстрой, мимо пальмы и треснувшего зеркала. Взяла в кухне ломоть хлеба. Кивнула вешалке для шляп и юркнула в шинель Яна. В таком виде ее никто не задержит.
— Мы встретимся, Ян!
Она ринулась вниз по ступеням. Растерянно постояла в парадной. На ощупь добрела до лестницы, ведущей в подвал, и забарабанила в дверь. Навстречу ей выглянули изумленные лица.
— Там наверху лежит раненый! — сказала Эллен.
Какие-то мужчина и женщина пошли с ней.
— Там, где горит свет, — сказала Эллен. Посмотрела им вслед. Еще раз осознала, до чего ей хочется пойти с ними вместе. Но в ее руке пылало письмо.
Она побежала вдоль по улице и пересекла площадь.
Чужая жизнь хлынула ей навстречу. Крики метались, как темные звезды. Бродили отвязавшиеся лошади. Все было как тысячу лет назад и как тысячу лет спустя. Разбилось зеркальное отражение. Изображение должно служить воображению. Картина должна быть символом. Солдаты затаптывали костер. Один из них что-то крикнул ей вслед. Эллен не оглянулась. Она прошмыгнула между двух лошадей и убежала. Там, на другой стороне, пылал остров, мосты, наверное, тоже пылали. Она снова пустилась бежать.
Как окошко в Сочельник, из серого цвета выплыл красный. Утро было холодное. Поверх всей суматохи вдали бесстрастно расплывались горы. Эти горы, за которыми начиналась синева.
«Чего не бывает», — думала Эллен. Она тесно прижалась к стене. Как часто она так бегала. И вечно кто-нибудь далеко позади кричал: «Постой! Не беги так быстро, а то упадешь! Погоди, пока я тебя догоню!» Теперь кричали далеко впереди. «Беги быстрее, еще быстрее! Не останавливайся, а то упадешь, не раздумывай, а то забудешь! Погоди, пока догонишь сама себя!»
Рано или поздно надо было прыгнуть. Эллен знала, что у нее больше нет времени. Знала, что скоро надо будет прыгнуть. Все превратилось в один-единственный разбег. Отец и мать, консул и Франциск Ксаверий, набережная и урок английского, бабушка, полковник и грабители в засыпанном подвале, мертвая лошадь, костер у пруда и эта последняя ночь. Эллен тихонько закричала от радости. И опять ей захотелось крикнуть им всем в лицо: это просто разбег, где-то там начинается синева. Не забудьте прыгнуть! Письмо она держала, как щит.
Она словно летела в последний раз на старенькой карусели. Грохотали железные цепи. Они были готовы отпустить Эллен в полет. Они были готовы порваться. Эллен бежала к набережной, к мостам, за которые шел бой. Бежала вослед царю Миру по его крестному пути. Никто ее больше не удерживал, никто бы не мог ее удержать. Часовой принял у нее письмо. Женщина в белом халате крикнула: «Не туда!» Халат был забрызган кровью. Она схватила Эллен за руку, но Эллен вырвалась, угодила в тучу едкого дыма и стала тереть глаза.
Ослепленная, она смутно различала толпу фигур, мечущихся взад и вперед, бревна, орудия и серо-зеленую взбаламученную воду. Здесь царил непоправимый беспорядок. Но за ним начиналась синева.
И снова услыхала Эллен пронзительный, испуганный вопль чужих солдат, а над собой увидала лицо Георга, но светлее и прозрачнее, чем раньше.
— Георг, моста больше нет!
— Мы построим его заново!
— Как он будет называться?
— Мост Великой надежды, нашей надежды!
— Георг, Георг, я вижу звезду!
Устремив горящие глаза на разбитый остов моста, Эллен перескочила через вырванный из земли, торчащий в воздухе трамвайный рельс, и не успела сила тяготения притянуть ее обратно к земле, как ударивший снаряд разорвал ее на куски.
Над пылающими мостами стояла утренняя звезда.