Кажется, что эта трагическая пара – Николай II и Александра Федоровна – была создана историей специально для того, чтобы завершить династию.
Этого человека и его семью с самого начала преследовал злой рок. Когда в разгар мировой войны царю пришло в голову сместить великого князя Николая Николаевича и самому стать главнокомандующим, почти все его приближенные пришли в ужас. Они понимали полную неспособность царя выполнять эту миссию и его абсолютную некомпетентность в военных делах. Кроме того, они опасались негативной реакции солдат и всей страны. Все шептались, что присутствие невезучего императора на фронте не сулит войскам ничего хорошего.
Характер Николая II сформировался под беспощадным влиянием судьбы, а не случая. Поэт Александр Блок писал о нем: «Упрямый, но безвольный, нервный, но равнодушный ко всему, не верящий в народ, тревожный и осторожный в словах, он не был хозяином самому себе». Распутин говорил: «У него чего-то не хватает внутри».
Он воспринимал чужие советы с упрямой пассивностью, словно желая бежать от жизни. Его реакция на события была замедленной и, если так можно выразиться, машинальной. Казалось, это не человек, а его плохая копия. В критические моменты власть в его руках была «не властью, а ее бледной тенью».
Видимо, апатичность и нерешительность Николая II объясняются его детством, на которое оказал влияние суровый отец. Александр III был суровым и деспотичным человеком, способным сломить волю любого. Слабая, почти женственная натура Николая заставила его быстро приспособиться к тирании отца. Он стал послушным и раболепным. В семье ему дали кличку Ники Чего Изволите.
В императорской семье была жива память об Александре II, убитом бомбой террориста; Александр III, огражденный от мира концентрическими кругами тайной полиции, жил как затворник, как затравленный волк, рычащий на своих преследователей. Маркс называл его «военнопленным русской революции, сидящим под домашним арестом в своем гатчинском дворце». Этот узкий круг с его душной атмосферой оказывал угнетающее влияние на молодого цесаревича. Даже временное бегство, которым стало для Николая путешествие на Дальний Восток и в Японию, не принесло ему счастья. По иронии судьбы он попал в замок, куда был воспрещен вход иностранцам, и был тяжело ранен в голову мечом простого самурая; эта рана стала предвестием еще более тяжелой раны, которую крошечная Япония нанесла позднее военному престижу России не только на Дальнем Востоке, но и во всем мире.
После этого Николая подвергли второму «домашнему аресту». Среди «человеческих документов» того трудного времени есть наивная короткая записка, отправленная одним из дворцовых гвардейцев своим родным после убийства царского министра Сипягина: «Министра похоронили в четверг, но бедный император посетил только церковь, а на кладбище не был. Его жизнь хуже нашей. Император боится всего на свете и большей частью сидит в Зимнем дворце, как под арестом. Его единственное развлечение – игра с собаками. Он спускает с поводка штук пять – восемь и носится с ними по саду, а они прыгают на него; иногда он бегает по крыше или играет в мяч с братом; такова их несчастная судьба».
Ясно, что приятной такую жизнь не назовешь. В своем крымском имении Ливадия он жил как в осажденной крепости. Местным жителям было строго-настрого запрещено приближаться к резиденции императора; кордоны и пикеты из солдат и чинов полиции, как обычной, так и тайной, были повсюду. Во время путешествий Николая по России вдоль всей железнодорожной колеи стояла цепочка солдат. Регулярно проводились досмотры и облавы. В городах, которые посещал император, по маршруту его следования прочесывались все чердаки и подвалы. Водопровод и канализация проверялись на наличие мин. Подходить к окнам и выходить на балконы можно было только по специальному разрешению. Стоять на тротуарах могли только те, кто получил пригласительный билет. Все это было так утомительно!
В беспросветном существовании Николая был только один светлый момент. После смерти своего отца, мрачного тирана, Николай, которого Лев Толстой однажды назвал «бедным, запуганным молодым человеком», внезапно стал всемогущим повелителем одной пятой земного шара. От такого закружилась бы голова у каждого. Он стал царем. Подданные, уставшие от хмурого царствования Александра III, ждали от его преемника перемен к лучшему. Неужели сам Николай не чувствовал тяжелой руки отца? Все, кто еще сумел сохранить живую душу, жадно искали намека на такие перемены.
Порадовать тогдашнее русское общество было легко. Две-три августейшие («благожелательные и утешительные») пометки, сделанные на полях отчетов губернаторов напротив пунктов о расширении школьной сети; два-три выхода из дворца без сопровождения тайных агентов; указ о выделении пятидесяти тысяч рублей на помощь нуждавшимся авторам – всего этого было достаточно, чтобы зажечь в сердцах надежду. Но выходы из дворца без охраны тут же вызвали тревогу, и «беспечного молодого человека» моментально окружили двойным кордоном. Деньги, выделенные для неимущих авторов, тут же передали в так называемый «рептильный фонд», предназначенный для подкупа. А что касается императорских заметок на полях, то цензура хотя и не посмела их скрыть, но запретила комментировать.
Чувствуя приветливые и ожидающие взгляды подданных, Николай мог считать себя счастливым, а счастливые люди стремятся сделать счастливыми и других. Это подтверждает граф Витте. «Когда император Николай II унаследовал престол, он, если так можно выразиться, излучал добрую волю. Он искренне и от души желал мира и счастья всей России, всем ее народам, всем подданным, потому что у императора действительно было доброе сердце, и если в последние годы возобладали другие черты его характера, то лишь потому, что императору пришлось очень многое пережить». Даже оппозиционные газеты, выходившие за пределами России, не были настроены против молодого царя. После семи лет тщетных ожиданий перемен к лучшему французская газета «Либерасьон» все еще не хотела расставаться с надеждой. «Сам по себе царь – человек хороший и страстно стремится сделать Россию счастливой», – писала она. Верить в такое стремление приятно, и когда-то возникший слух о мягкости и «доброй воле» молодого царя дальше поддерживался по инерции. Например, террорист Евгений Шауман, убийца генерал-губернатора Финляндии, писал: «Ваше Величество! Я приношу в жертву свою жизнь, пытаясь убедить вас, что дела в России обстоят хуже некуда. Зная доброе сердце и благородные намерения вашего величества, я умоляю Ваше Величество тщательно изучить ситуацию… С глубочайшим и преданным уважением остаюсь верным подданным Вашего Императорского величества, самого могущественного и милосердного императора. Евгений Шауман».
Момент восшествия на престол стал лучшим в жизни Николая. Но даже тогда в бочке меда оказалась ложка дегтя. Московская коронация, во время которой населению должны были раздавать царское угощение и подарки, была организована с азиатской беспечностью и привлекла на Ходынское поле несметные толпы народа. На этом поле было полно старых ям и траншей. Началась давка, а когда она закончилась, эти ямы наполнились телами затоптанных насмерть людей.
«Где стол был яств, там гроб стоит…»
Суеверный народ воспринял случившееся как недоброе предзнаменование. И тут молодой царь впервые проявил удивительную бесчувственность, которая так часто изумляла людей впоследствии. Не пожелав прервать коронацию, Николай продемонстрировал полную невозмутимость. Хотя тела многочисленных жертв (их общее количество так и не было предано гласности) еще не были погребены, он почтил своим присутствием бал, устроенный неким иностранным посольством.
Восшествие молодого царя на престол было омрачено еще одним происшествием. Принимая делегацию земств, которая в своем приветственном адресе намекнула на необходимость либеральных реформ в управлении, царь отклонился от текста заранее заготовленной речи, в которой говорилось о невозможности удовлетворить «беспочвенные мечтания» о конституции. Вместо этого он оговорился и употребил куда более резкое и даже просто оскорбительное выражение «бессмысленные мечтания», после чего смутился и быстро покинул зал. Присутствовавшие при этом иностранные корреспонденты отметили его «мальчишескую неловкость, шаркающую походку и смущенный вид»; для них он был «царем-манекеном, производившим жалкое и в то же время сильное впечатление своей склонностью к истерии и автоматизму».
Было ясно, что «шапка Мономаха» слишком тяжела для головы, на которую она легла. Николай согнулся под ее бременем; он всю жизнь пытался выпрямиться и не дать людям заметить, что эта шапка ему не по размеру. Царь старался подбодрить себя мыслью о том, что он не простой смертный, а помазанник Божий, что на нем лежит благословение небес и ведет его по незримой тропе жизни без всяких усилий с его стороны. Николай шел по этой тропе с непостижимой (многие называли ее «таинственной») полуулыбкой на губах; он никогда не смотрел посетителю в глаза, но бродил взглядом по его лицу или устремлял взор куда-то в пространство.
Со временем эти черты характера только усиливались. Увидев царя в январе 1917 г., граф Коковцев вздрогнул. «Его лицо было ужасно худым, осунувшимся и изборожденным мелкими морщинами. Глаза… полностью утратили цвет и беспомощно блуждали с одного предмета на другой». В важные моменты беседы царь «впадал в абсолютно непостижимое, беспомощное состояние. Его лицо не покидала странная улыбка, лишенная выражения и даже болезненная – я бы сказал, почти бессознательная; он смотрел на меня растерянно, словно искал помощи и хотел, чтобы я напомнил ему, что абсолютно исчезло из его памяти». После аудиенции граф Коковцев осмелился сказать доктору Боткину: «Разве вы не видите, в каком состоянии находится император? Он на грани душевной болезни, если уже не переступил эту грань». Ответом Боткина было красноречивое молчание.
Конечно, оговорка молодого царя при его первой встрече с делегацией подданных была случайной. Возможно, он страдал из-за нее сильнее всех. Он не любил неприятных сцен. Если кто-то из его приближенных попадал в опалу, Николай предпочитал высказывать свое неудовольствие у него за спиной, не переставая быть внешне «неизменно благорасположенным». Иными словами, он придерживался манер, которые с самого детства делали его «примерным мальчиком», олицетворением хорошего воспитания. О Николае говорили, что он напоминает Александра I, который был «grand charmeur» [великим обольстителем (фр.). – Примеч. пер.]. «Я не знаю никого, – говорит один министр, – кто при первом представлении не был очарован императором; он чарует своей искренностью, своим любезным обхождением, а особенно превосходным воспитанием; за всю свою жизнь я не встречал более воспитанного человека, чем император».
Николаю II следовало родиться не императором, а сельским помещиком средней руки, с состоянием, достаточным для мирной жизни вдали от общественных потрясений. Как пишет генерал Данилов, «мне кажется, последнему русскому монарху по складу его характера больше всего подошла бы жизнь без ответственности и без печалей». Однако история возложила на его хрупкие плечи огромную тяжесть и сделала главным героем трагического конца династии, насчитывавшей триста лет.
Николай унаследовал от предков стремление к завоеваниям. В фантазиях и планах на будущее он щедро вознаграждал себя за неудачи в настоящем. Его наперсник генерал Куропаткин писал в дневнике: «Я сказал Витте, что наш император вынашивает грандиозные планы: завоевать Маньчжурию и присоединить к России Корею. Он хочет взять Персию и захватить не только Босфор, но и Дарданеллы. Он мечтает распространить свою власть на Тибет». Его взгляды на внешнюю политику были следующими: «Конфликт Сербии и Болгарии выгоден для нас». Так же выгодно «настроить тибетцев против англичан». Полезно «создать полосу дикой и почти непроходимой ничейной земли, чтобы разделить русскую и японскую сферы влияния», «принять на службу хунхузов (китайских бандитов)» и заманить японцев в Корею, потому что «лучше сражаться с ними на Корейском полуострове». Но поскольку министры такие авантюры не одобряли, царь отворачивался от них. «Император по-прежнему думает, что он прав, что он лучше нас понимает нужды и выгоды России. Поэтому он нас обманывает». Каждый случайный фаворит, готовый одобрить что угодно, «кажется царю лучше понимающим его мысли, чем мы, его министры»1.
Самые талантливые его помощники (люди типа Витте) могли доверять свои мысли и сожаления только бумаге. «Мне жаль царя. Жаль Россию. Бедный, несчастный император. Что он получил в наследство и что оставит после себя? Конечно, он человек добрый и умный, но лишенный воли; именно эта черта является причиной всех его неудач как государственного мужа; именно ею объясняются его неудачи как правителя, тем более правителя абсолютного и ничем не ограниченного, второго после Бога»2.
Эсеровская пресса однажды сыграла с царем злую шутку. Журналисты тщательно собрали из «Правительственного вестника» и других официальных источников все его речи – главным образом тосты. Они были не слишком многочисленны и чаще всего представляли собой вариации на тему банального тоста в честь военных, произнесенного 21 мая 1896 г.: «Я поднимаю этот бокал за здоровье военных. Ваше здоровье, господа!» Публикация книги, наполненной этими пустыми и монотонными речами, вызвала оглушительный политический скандал. Цензор спешно конфисковал весь тираж под предлогом того, что речи императора можно публиковать только с личного разрешения «августейшего оратора».
Царь оставил после себя еще один литературный жанр: заметки на полях докладов губернаторов, генерал-губернаторов и министров, отзывы на общественные события, резолюции на присланных ему петициях и телеграммы в адрес отдельных лиц или учреждений. Ни один злобный политический памфлет не мог бы создать впечатление, равное тому, которое оставляют «перлы царского пера».
Государственный совет представляет на рассмотрение правителя предложение об отмене телесных наказаний в России. Тот пишет: «Рассмотреть вопрос повторно». Государственный совет повторяет предложение. Николай отвечает: «Отменю, когда захочу». Семьдесят восемь виднейших литераторов обращаются к царю с жалобой на произвол цензуры и просят «защитить литературу с помощью закона». Виза Николая: «Оставить без последствий». В 1896 г., через четыре года после голода, потрясшего до основания все сельское хозяйство страны, с царем встретились представители дворянства. Он сказал: «Я знаю, что дворянство переживает трудные времена. Вы можете быть уверены, что я не забуду о его нуждах». Отвечая на вопрос российской переписи, касающийся его классовой принадлежности или имущественного положения, царь написал: «Первый дворянин». Но его ответ на вопрос о профессии оказался еще хлеще: «Хозяин земли Русской». На полях закона об ограничении права евреев на жительство он пишет: «Евреи, покидающие черту оседлости, ежегодно наполняют города Сибири своими мерзкими физиономиями. Эту нетерпимую ситуацию необходимо изменить». На рапорте о злоупотреблениях жандармского ротмистра графа Подгоричани во время еврейского погрома в Белостоке император делает пометку: «Какое мне до этого дело?» На многочисленных докладах о пытках, применяемых по отношению к заключенным, и казнях непокорных узников он пишет: «Ура, мои славные ребята!», «Славные ребята эти конвоиры, не растерялись», «Царское спасибо этим славным ребятам». На рапорте о появлении агитаторов в казармах он начертал: «Надеюсь, их тут же расстреляли». На докладе о взятии под стражу организаторов погромов красуется его резолюция: «Объявить им прощение». Эти бесчисленные заметки на полях оказали более сильное революционизирующее действие на разные слои общества, чем десятки агитаторов.
Однако все это мелочи по сравнению с отношением царя к черносотенному Союзу русского народа, который даже граф Витте называл «хулиганами и ворами», а Столыпин – «бандой уголовников». Однако царь объявил, что этот союз находится под его покровительством, не раз выражал ему благодарность и даже носил значок его почетного члена. Граф Витте был беззаветно предан царской династии, но не мог этого вынести. В его воспоминаниях можно найти горькие слова о «нищете политической мысли и болезненном состоянии души нашего деспотичного императора».
Были опубликованы дневники императора за несколько лет. Конечно, дневник – наиболее интимный литературный жанр; человек остается наедине со своей душой и поверяет бумаге свои самые сокровенные мысли и чувства. Однако в данном случае этот «человеческий документ» производит поразительное впечатление именно тем, что в нем полностью отсутствует человеческое. И в самые обычные дни его жизни, и в дни величайших потрясений, радостей или потерь дневник одинаково монотонен, мелочен и пуст. С точностью и бесстрастием часов царь отмечает пешие прогулки, охоты, чаепития, чьи-то визиты, смерти одних близких ему людей и браки других. Это не дневник, а «официальная хроника», редкостное доказательство полного автоматизма психики. Складывается впечатление, что этого человека ничто не могло тронуть. Все скатывается с него как с гуся вода. Даже в день своего отречения от престола царь тщательно записал: «Читал биографию Юлия Цезаря и играл в домино».
Генерал Данилов был свидетелем того, как вел себя царь во время всеобщего потрясения, вызванного катастрофой на Дальнем Востоке, и в еще более трагические дни марта 1917 г., предшествовавшие отречению. Генерал был поражен его «холодным, каменным спокойствием», резко контрастировавшим с подавленностью самого Данилова. «Я спрашивал себя, что это: поразительное, почти нечеловеческое умение держать себя в руках, достигнутое благодаря воспитанию и вере в свое божественное предназначение, или недостаток ума?» В конце концов генерал объяснил это «некоторым особым фатализмом восточного толка, тем не менее от рождения свойственным всем русским людям».
Витте писал то же самое: «Император по своей природе бесстрастный оптимист. Такие люди испытывают чувство страха только тогда, когда буря бушует у них перед носом, а как только она проходит, проходит и страх. Их чувствительность к феноменам, действующая на очень коротком расстоянии, приводит в ужас… Следует прибавить, что у императора женственный характер; кто-то заметил, что перед рождением он был снабжен атрибутами, отличающими мужчину от женщины, только по недосмотру природы. Каждый, кто должен отчитаться перед ним, а особенно тот, кому император назначил встречу сам, на первых порах радуется царскому благоволению, которое иногда переходит границы умеренности, но рано или поздно это благоволение сменяется равнодушием, а иногда (и довольно часто) – горечью и разочарованием человека, когда-то любившего; ибо если чувство прошло, это значит, что его предмет того не стоил».
Витте рассказывает интересную историю о «личном соперничестве», которое всегда омрачало отношения между Николаем и кайзером Вильгельмом П. Каждого, включая министра двора графа Фредерикса, «смущало, что царю не хватало внешнего величия – главным образом благодаря небольшому росту, из-за которого он отказывался носить немецкий мундир, делавший его еще меньше… В глазах общественности (не только российской, но и мировой) Вильгельм как личность был выше Николая. И физически он тоже был больше похож на императора. Тщеславного Николая это злило. Я помню, что после его первой встречи с Вильгельмом появились почтовые открытки с изображением двух императоров. При этом рука Вильгельма лежала на плечах Николая; казалось, немец обнимал его. Император был Вильгельму по плечо. Все открытки было тут же приказано конфисковать».
Этот эпизод был символичен. Николай II не выносил рядом с собой по-настоящему больших людей. В критические моменты он не раз пользовался услугами графа Витте, который в политическом смысле был на голову выше остальных придворных подхалимов и карьеристов. Витте не раз находил выход из самых безнадежных ситуаций. Но в глубине души царь никогда не мог простить графу его уникальность и незаменимость. Он постоянно подозревал Витте (причем несправедливо) в том, что тот медленно, но верно готовит себе путь к тому, чтобы стать президентом Российской республики. Николай обращался к помощи Витте крайне неохотно и только в чрезвычайных случаях, причем (если не считать внешних знаков внимания вроде орденов) неизменно отвечал ему черной неблагодарностью. Царь предпочитал министров, которых он мог менять как перчатки, не меняя при этом рутинного порядка. Характерно, что в последние годы и месяцы царского режима постоянная смена министров достигла такого уровня, что даже Пуришкевич – этот enfant terrible [одиозная личность (фр.). – Примеч. пер.] правого крыла Государственной думы – злобно и гласно протестовал против «министерской чехарды».
Поэтому неудивительно, что все, кто был предан престолу и служил ему верой и правдой, испытывали чувство глубокой горечи и недовольства своим правителем. Когда убийство министра Боголепова положило начало новому этапу террористической деятельности, потребовалось назначить сильного министра внутренних дел. Царь попросил совета у духовного вождя реакционной клики Победоносцева, кого назначить на этот пост – Сипягина или Плеве. Победоносцев ответил, что никакой разницы нет: один дурак, второй мерзавец. Царь назначил сначала первого, потом второго: оба были ликвидированы военной организацией партии социалистов-революционеров. Сипягин, ультрареакционер и аристократ до мозга костей, действительно не отличался умом, но был беззаветно предан императору. Незадолго до своей смерти Сипягин сказал Витте «искренне и с большой горечью, что императору нельзя доверять; хуже того, он лжив и неискренен. В отчаянии он [Сипягин. – Примеч. пер.] сказал то же самое своей жене». После смерти Сипягина в его доме появились посланцы, которым было поручено забрать дневник хозяина для царского просмотра. Когда дневник вернули вдове убитого министра, многие важные части оттуда исчезли. Согласно графу Шереметьеву, царь уничтожил их лично и даже «соизволил» в чем-то заподозрить своего посланца, генерал-адъютанта Гессе.
Благодарность была чувством недостойным положения русского царя. Во всяком случае, так считала императрица, которая сразу после смерти Столыпина прочитала графу Коковцеву нотацию: «Вы придаете Столыпину слишком большое значение. Не следует так сильно переживать из-за тех, кого больше нет. Каждый исполняет свою роль; если его уже нет среди нас, это значит, что он сыграл свою роль до конца и добавить ему было нечего».
В наиболее важном источнике последних лет – двухтомных мемуарах графа Коковцева – говорится, что даже Витте, человек, обладавший огромной энергией и уверенностью в себе, был доведен до такого состояния, что готов был покончить с собой.
Когда князь Святополк-Мирский попытался с помощью мягких методов управления примирить страну с ее правителем, он потерпел неудачу, потому что за его спиной (и к его удивлению) царь сорвал все планы князя, назначив на ответственные посты нескольких махровых реакционеров. После своей отставки князь с горечью заявил: «Нельзя верить ни одному слову императора, потому что завтра он откажется от того, что одобрил сегодня». Место Святополк-Мирского занял Трепов, прямой, грубый и самоуверенный генерал, «вызывающая внешность, устрашающий взгляд и простая солдатская речь» которого произвели на царя такое впечатление, что на некоторое время Трепов стал чуть ли не диктатором. Затем царь решил избавиться и от этого «в высшей степени лояльного и преданного слуги» с помощью некоего хитрого плана, но сам запутался в нем. Витте туманно говорит о какой-то «трагической ситуации с этим недалеким, но честным и преданным царю человеком, возникшей за несколько недель до его смерти». Сам Витте с горечью замечает: «Что касается слов императора, то я уже знал, что им нельзя верить. Он не мог доверять даже сам себе, потому что непоследовательный человек не способен управлять собой; он дрейфует по ветру, от которого, к несчастью, чаще всего разит миазмами».
Недавно генерал Мосолов, который, как заместитель министра двора, имел полную возможность наблюдать за царем вплотную, попытался реабилитировать последнего русского монарха. Согласно его словам, царь не являлся обманщиком от природы. Он был чрезвычайно застенчив благодаря болезненному тщеславию и боязни уронить свое достоинство. Поэтому он избегал споров, в которых не мог победить, был чрезвычайно замкнут и любил слушать других, сохраняя свое мнение при себе. Царь не мешал министрам, которые пытались убедить его или оказать на него влияние. Они уходили, уверенные в успехе, но позже разочаровывались. После благосклонного приема их могли неожиданно отправить в отставку. Мосолов приписывает это чрезвычайной «воспитанности» царя. Спорить из-за слов не имело смысла. Согласно Мосолову, подростка Николая научил этому его наставник, генерал-адъютант Данилович, прозванный учениками пажеского корпуса «иезуитом».
Недавно были опубликованы записки Николая Михайловича Романова, единственного умного представителя царской династии и профессионального историка. В них содержатся поразительные (чуть ли не непечатные) высказывания об императрице и нелицеприятное мнение о царе: «Что это за человек! Он мне отвратителен, и все же я люблю его, потому что он от природы неплохой человек, сын своего отца и матери. Наверно, любить его меня заставляют родственные чувства, но все же какая у него мелкая душонка!»3
Из многих документов, но главным образом из «Записок» великого князя Николая Михайловича, мы знаем, что в высших придворных кругах и даже в императорской семье считали убийц Распутина чуть ли не героями и приветствовали их «с бурным энтузиазмом». Даже сам великий князь, в глубине души напуганный этим убийством, и особенно его подробностями (в том числе гомосексуальной связью между Распутиным и одним из его убийц), тем не менее одобрял данное убийство до такой степени, что готов был сам принять в нем участие. «То, что они совершили, – писал великий князь, – очистило воздух, но это всего лишь полумера, потому что Александру Федоровну [императрицу. – Примеч. авт.] и Протопопова следовало устранить тоже. Мысль о новых убийствах снова и снова приходит мне в голову… потому что иначе все может пойти прахом. Графиня Бобринская, Миша Шаховской пугают меня, подбадривают и умоляют действовать: но как? с кем? В одиночку это немыслимо… После бегства этих людей и Пуришкевича я не вижу и не знаю никого, кто мог бы справиться с этим». Далее, выражая свои симпатии к убийцам, он добавляет: «Я не мог выразить им ничего, кроме сердечного сочувствия и сожаления, что они не довели дело уничтожения до конца».
В высших кругах Петербурга члены миссии лорда Милнера часто слышали откровенные разговоры о возможном убийстве царя и царицы. Нынешний британский посол в Париже сэр Джордж Клерк писал: «Каждому из нас приходилось слышать о неизбежности чрезвычайно серьезных событий. Вопрос заключался лишь в том, кого устранят: императора, императрицу, Протопопова или всех троих сразу»4.
Многие, даже среди крайне правых, давно лелеяли мысль о смене царя ради сохранения монархии. Профессор Никольский, один из наиболее активных лидеров реакционного Союза русского народа, еще в апреле 1905 г. записал в тайном дневнике свои впечатления от частых встреч с царем: «Посмею ли я признаться даже самому себе? Я думаю, что царь органически не способен что-то понять. Он больше чем бездарен. Прости меня, Господи, он – полное ничтожество. Если это так, его правление долго не протянется. О боже, чем мы заслужили, что наша верность так безнадежна?
Если бы мы могли надеяться, что он покончит с собой, у нас был бы шанс. Но он этого не сделает! До чего мы дожили! Я не верю в ближайшее будущее. Теперь, чтобы очистить воздух, одного убийства будет слишком мало. Нам нужно что-то на сербский манер…[1]
Единственной жертвой должна была бы стать династия. Но где мы возьмем новую? Одним словом, конец, полный конец. Чудес не бывает. Конец той России, которой я служил, которую любил, в которую верил. Я не увижу ее возрождения: ночь будет долгой. Агонию можно продлить, но какой в этом толк?»
Если к такому выводу пришли даже крайне правые монархисты, то династии грозила опасность лишиться поддержки вообще.
Несчастный царь пожинал то, что посеял. В критический момент, когда революция уже уничтожила его трон, он ощутил вокруг себя зияющую пропасть. Николай записал в дневнике: «От меня потребовали отречься… Я согласился… В час ночи я оставил Псков с тяжелым чувством: кругом измена, трусость, обман».
Если «женские» черты в характере царя признавали почти все, то роль мужчины в этой августейшей паре играла императрица Александра Федоровна. Свидетельством этого являются ее письма.
«Дорогуша, – игриво пишет она мужу, – не смейся над своей глупой старой женушкой, но у нее есть невидимые брюки». Стремящаяся стать «ангелом-хранителем» и «верной помощницей» мужа, она поучает Николая на каждом шагу: «Будь более властным, более суровым, более решительным и уверенным в себе, демонстрируй свою непреклонность и твердую волю». Лучшей рекомендацией для ее кандидатов в министры были слова: «Он мужчина, а не юбка». Других она отвергала, характеризуя их следующим образом: «Этот Воейков – трус и дурак… Я сказала ему, что все его министры были «des poltrons» [мокрыми курицами (фр.). – Примеч. пер.]… Уверяю тебя, я хочу показать этим трусам свои бессмертные брюки». Ничуть не лучше она отзывается о боевых генералах, «больших шишках» в ставке, за их стремление к полумерам: «Предложить тебе это могли только трусы… Я вижу, что мои черные брюки нужны и в ставке – все эти идиоты просто отвратительны».
«Царица никому не нравилась, – пишет поэтесса Зинаида Гиппиус, – еще в давние времена, когда она была юной невестой наследника престола. Ее резкое лицо, красивое, но мрачное и угрюмое, с тонкими поджатыми губами, не производило хорошего впечатления; ее германская угловатая надменность была неприятна». Возможно, окружавшим не нравилась ее подозрительность. В письмах к мужу она дает себе волю, называя всех «слюнтяями», «дураками», «трусами», «мерзавцами» и «идиотами». Никто так беспощадно не описывал людей, составлявших ближайшее окружение императора.
Когда-то российской самодержицей была одна бедная немецкая принцесса. Ее звали Екатерина II. Почему Александра не могла последовать ее примеру? Эта женщина чувствовала себя более мужчиной, чем большинство окружающих, в том числе муж, уступавший ей во всех отношениях. Она всеми силами пытается вдолбить в голову мужа мысль: «Твоими врагами являются те, кто говорит, будто я слишком вмешиваюсь в государственные дела… Это показывает, что тот, кто предан тебе в истинном смысле этого слова, не станет пытаться отстранить меня». Когда Александре наконец удается достичь цели, она ликует: «Как чудесно, что ты отдал мне Верховный совет… Представь себе, я встречаюсь со всеми этими министрами… Со времен Екатерины ни у одной императрицы не было такой личной власти».
Этой гордой и властолюбивой натуре, презиравшей людей, судьба предназначила в спутники жизни человека малоспособного, нерешительного, постоянно терпевшего неудачи и в глубине души тяжело переживавшего их, человека, никому не верившего, болезненно тщеславного и в то же время лишенного веры в себя; человека, искавшего поддержки у окружающих, одновременно смертельно завидовавшего каждому, кто был способнее его, и не прощавшего другому его превосходства; человека угрюмого, двуличного, упрямого, несчастного и по-детски жалеющего себя. Эта тщеславная и склонная к интригам женщина решила во что бы то ни стало возвысить своего мужа. Чтобы добиться этого, она пустила в ход весь свой изобретательный и беспокойный ум. Хотя на первых порах императрица была равнодушна к мужу и даже испытывала к нему едва ли не отвращение, в конце концов она страстно полюбила его как собственное неудачное создание, как взрослого ученика, словно мать, которая после тяжелых родов начинает болезненно любить своего хрупкого ребенка с физическими недостатками, видя в нем олицетворение страданий, которые она пережила, производя его на свет. Эта полуматеринская любовь, усиленная супружеским чувством, превратилась в жгучую ненависть ко всем, кто мог затмить ее духовного отпрыска, уничтожить его своим превосходством или пытался водить его на помочах.
Врач, который лечит нервных больных с помощью внушения, мог бы позавидовать искусству, с которым императрица влияла на психику своего мужа с помощью писем: она присылала ему инструкции, подбадривала, льстила его тщеславию, лелеяла его подозрительность, любовно журила, умоляла и прибегала к словесным заклинаниям, упорно добиваясь своего. По ее мнению, он был слишком добр и мягок, очаровательно скромен, но плохие люди злоупотребляли его добротой. Он должен заставлять их повиноваться с помощью ума и опыта; у него есть и то и другое, просто он боится продемонстрировать их. Любви окружающих недостаточно; они должны бояться его – нет, дрожать перед своим царем. Он должен демонстрировать им свою железную волю, принимая решения даже вопреки мнениям и желаниям окружающих. Он должен научиться приказывать, не задаваясь вопросом, выполним ли приказ. «Используй свою метлу… показывай им свой кулак, наказывай их, будь хозяином и правителем, ты самодержец, они не смеют забывать об этом, а если забудут, как сейчас, то горько раскаются».
Да, она хотела быть добрым гением своего мужа, но стала его злым гением, потому что беспощадно прогоняла от него всех, кто обладал хотя бы намеком на независимость. Она могла терпеть и терпела только тех, кто мог и соглашался играть роль дурнушки при сомнительной «красавице». Волю императора (которую поддерживала в нем она сама) следовало чувствовать, о какой бы жизненной сфере ни шла речь. Она желала командовать даже в области религии: часто церковные вопросы решались по указке императора, что вопиюще противоречило каноническому праву. Ей хотелось участвовать даже в военных операциях; во всяком случае, она давала советы мужу. Она болезненно завидовала популярности великого князя Николая Николаевича как главнокомандующего, считая, что эта популярность «украдена» у царя, которому следовало стать главнокомандующим самому. Лихорадочная военная активность Вильгельма II не давала ей покоя. После воззвания Николая Николаевича к полякам она заподозрила великого князя в тайном желании «после войны стать королем Польши или Галиции». Позже она подозревала его в гораздо худшем: «Он получает слишком много наград и благодарностей… Он все время забывает, что не имеет никакого права отдавать приказы без твоего позволения… Он решает все, назначает и увольняет… Министры ездят к нему с докладами, словно он уже стал императором… Он пытается играть твою роль… узурпирует твои права… хочет быть твоим ментором… Он и его ставка, в которой собрались изменники, лишают тебя первенства».
Сначала она подстрекает царя за спиной главнокомандующего совершить неожиданную поездку на фронт и опубликовать обращение к армии без упоминания имени главнокомандующего. Затем она советует царю, чтобы тот сместил дядю с поста главнокомандующего и сам занял его место. Еще позже, когда Николай Николаевич был отправлен в почетную ссылку на Кавказ, царица перехватывает его письма и внушает царю, что «все неблагонадежные элементы собираются вокруг дядюшки и пытаются использовать его как знамя», что он взял с собой на Кавказ подозрительно большую свиту, что он «продолжает сеять смуту», что Синод на его стороне, что во время трех дней, когда к царю можно было обратиться с петицией, «в толпе распространяли тысячи портретов Н», что в окружении бывшего главнокомандующего говорили о необходимости «сослать царицу в монастырь». За ними нужно следить, «нужно послать людей разнюхать это дело», «там собрались опасные враги», «это пахнет изменой». Пока еще не пришло время, но, «когда война закончится, тебе придется наказать их; почему эти люди должны оставаться на свободе и занимать завидные посты, если они готовы лишить тебя престола, а меня запереть в монастырь?».
Но самые яростные громы и молнии императрица метала в Государственную думу, ее ведущие партии и все общественные организации, вмешивавшиеся в дела, которые мог и обязан был решать только самодержец, как помазанник Божий. «Не собирай Думу», «немедленно распусти Думу», «не верь тем, кто пытается напугать тебя черными предсказаниями», «нескольких ударов недостаточно; их можно и необходимо сокрушить». Похоже, для императрицы главным врагом были не революционеры, а такие люди, как лидеры правых партий конституционных демократов (кадетов) и Союза 17 октября (октябристов) Гучков, Родзянко и Милюков, пытавшиеся стать буфером между престолом и возбужденной страной и убедить царя принять конституцию, чтобы избежать революции. Одно письмо летело вдогонку другому: «Ты должен избавиться от Гучкова, но как? Вот в чем вопрос. Сейчас время военное, нельзя ли под каким-нибудь предлогом арестовать его и посадить в тюрьму?» А то еще проще: «Почему бы не повесить Гучкова?» Или: «Почему Милюков до сих пор на свободе?» Слыша об угрозах царицы, даже председатель правой Думы Родзянко готовился отправиться в ссылку.
Все это относится к «мужской ипостаси» императрицы. Настало время перейти к ее «женской ипостаси». На сцене появляется фигура, оказавшаяся для династии роковой: Распутин.
Отношения между царицей и Распутиным долго были предметом «скандальной хроники». После падения династии их охотно мусолила «желтая пресса», не знающая жалости к побежденным – особенно тем, кто раньше был идолом.
Почву для таких слухов создал сам Распутин своими намеками, красноречивым молчанием и пьяным хвастовством. Повторять их нет нужды. Они только затемняют истинное значение трагикомедии, которая усилилась с появлением Распутина в императорских апартаментах.
Мы будем опираться лишь на тщательно проверенные факты.
Существует составленный Синодом «Отчет о деле Распутина». Еще в 1902 г., после сообщения священника села Покровское, уполномоченный по Тобольскому округу рапортовал губернатору о подозрительном поведении крестьянина указанного села Григория Распутина. Он упомянул о регулярных ночных сборищах в особом помещении без окон (видимо, бане). Губернатор передал этот вопрос на рассмотрение местного архиепископа Антония. Тот поручил своему представителю провести тщательное дознание, сопровождавшееся обыском избы Распутина. Отчет этого представителя был передан на рассмотрение специалисту по сектам, инспектору Тобольской духовной семинарии Березкину. Последний определил несомненную принадлежность Распутина к «хлыстам», одной из наиболее темных мистических сект, в которых религиозный экстаз доводился до невротических оргий. Для этой секты (или, по крайней мере, для некоторых ее ответвлений) характерен резкий переход от мучений и истязаний плоти к взрывам чувственности. Как руководитель хлыстовской общины, или «корабля», Распутин обладал абсолютной властью над прихожанами, особенно над их женской половиной, и видел в их подчинении любому его капризу мистическую связь с наполнявшим его «святым духом». «Некоторые из подробностей этого документа, – свидетельствует Родзянко, читавший отчет Синода, – были до того безнравственны и отвратительны, что их нельзя было читать без омерзения». Церковные власти решили провести дополнительное расследование, а потом передать дело государственному прокурору.
Тем временем Распутин, воспользовавшись задержкой в церковном расследовании, сумел привлечь к себе внимание известного агитатора «черной сотни» протоиерея Восторгова и с его помощью добрался до Санкт-Петербурга. Он вернулся оттуда с деньгами и подарками, полученными «на память» от различных высокопоставленных особ и подписанными ими лично. Среди этих подарков был и медальон императрицы. Расследованию стали тут же ставить палки в колеса. Вскоре прибыл приказ Синода, за которым скрывалось высочайшее распоряжение: архиепископа Тобольского, преподобного Антония, повысить и сделать архиепископом Тверским и Кашинским. Ему предлагалось сделать выбор: либо прекратить расследование дела Распутина и стать архиепископом Тверским, либо подать в отставку. Антоний был человеком практичным и предпочел отставке повышение.
В то время в самом центре православной церкви возникла демагогическая черносотенная группа. Она наполняла свои проповеди политическими лозунгами наиболее реакционного толка. Среди ее руководителей помимо уже упомянутого протоиерея Восторгова были иеромонах Илиодор, страстный и умелый проповедник (горящие глаза и пламенное красноречие сделали его кумиром простонародья города Царицына, а особенно женской половины последнего); неуравновешенный авантюрист отец Гапон, начавший свое служение под покровительством тайной полиции, но затем, к изумлению многих, подавшийся в революционеры; покровитель Илиодора Гермоген, влиятельный епископ Саратовский; буйный монах Варнава, ставший из простого садовника епископом, и многие другие. В то время партия реакционеров стремилась заручиться поддержкой «простых людей» и стать «ближе к земле». Она мечтала создать «союз царя с его народом» без участия «образованных вольнодумцев и политиканов».
Хитрый Распутин, уловив дух времени, решил плыть по течению. Полуграмотный и абсолютно невежественный, он не пытался навести на себя лоск и изменить свои грубые крестьянские повадки. Он понял, что именно эти повадки помогут ему сделать карьеру. Сначала он действовал осторожно, наблюдал, ставил перед собой цель и пытался решить, какой способ позволит ему успешно проникнуть в высшее общество. Он был жадным мужиком атлетического сложения, невероятно сильным и выносливым, способным пить и блудить до бесконечности. Распутин быстро сообразил, что петербургское высшее общество состоит из смертельно скучающих самок, психопаток и истеричек. Многие женщины страдали от недостатка духовной жизни и были готовы броситься на шею любому новоявленному пророку и чудотворцу. Другим хотелось приключений и возбуждения любого рода. Дам, томившихся от безделья, могло привлечь только что-то очень извращенное. Они называли Распутина «неаппетитным мужиком», но ощущали к нему нездоровое влечение. «Le laid, c’est le beau» [чем хуже, тем лучше (фр.). – Примеч. пер.]. Распутин поступал очень умно, прикрывая их слабость пеленой мистицизма. Он примешивал к сексу религиозную истерию. Простое прикосновение к нему или хотя бы к его одежде якобы оказывало на людей магическое влияние; иногда оно излечивало болезни, а иногда приносило счастье и успех. А самый интимный контакт с ним, естественный для брака, должен был перенести женщину в «высшие сферы» и помочь ей полностью «обновиться». Это был «духовный брак», самое высшее из «таинств». Распутин был окружен настоящим гаремом настойчивых и любопытных женщин, буквально осаждавших его. Он умудрялся не только сохранять, но постоянно расширять этот гарем за счет новых наложниц, очарованных его гипнотическим красноречием и религиозными бреднями. Его красноречие было необычным. Оно представляло собой поток бессвязных, неожиданных, примитивных фраз. Ничего другого от него и не требовалось. Разве когда-то Христос не призвал к себе простых рыбаков, дабы те посрамили своей простотой тщеславных язычников, кичившихся своим знанием философии и прочих наук? За неуклюжими словами Распутина должна была скрываться более высокая мудрость, вдохновленная самим Господом.
Постепенно Распутин – пифия в сапогах со скрипом, молодой чудотворец из простонародья – проник в петербургские салоны. Конечно, «дамские пророки», обладавшие большими или меньшими претензиями на «святость», были и до него. Неподалеку, в Кронштадте, существовал отец Иоанн, уступавший Распутину в авантюризме, но сумевший появиться в нужный момент и разрекламированный на всю Россию как «святой человек». Он тоже был окружен толпой поклонниц, но не мог пользоваться ими на манер Распутина. Поэтесса Гиппиус описывает еще одного такого типа, «маленького отца из Чемряка», некоего Щетинина. Кроме того, она утверждает, что Варнава был «младшим братом» Распутина, «дешевым изданием» последнего. Даже Питирим, последний митрополит царского времени, принадлежал к тому же типу, хотя был более осторожным и соблюдал внешние приличия, подобавшие его высокому сану.
Подобно многим своим предшественникам, Распутин мелькнул бы на петербургском горизонте, как яркий метеор, и упал в болото, если бы не открыл для себя новые ослепительные возможности. Ему удалось найти путь в императорские покои.
У Александры Федоровны, как императрицы, была своя миссия: произвести на свет наследника престола. Но одна беременность за другой кончалась рождением очередной девочки. Для нее каждая новая беременность была трагедией ожидания, тревог, надежд, разочарований и отчаяния. У нее был один выкидыш и одна ложная беременность. Психическое равновесие императрицы было нарушено. Этим объяснялась ее истерическая религиозность, желание чуда и суеверные поиски чудотворца. Московские царицы с незапамятных времен окружали себя «святыми людьми» всех мастей: начетниками, ясновидящими, «юродивыми» и прочими шарлатанами и психопатами на религиозной почве. Императрица бросилась в объятия этих проходимцев, казавшихся ей экзотичными. Среди них были такие люди, как эпилептичка Дарья Осипова, заговаривавшая женщин от выкидышей, или гундосый юродивый Митя. К этому сброду добавлялись чудотворцы, выписанные из-за границы: например, лионский полумасон-полуспирит Филипп и его ученик, известный шарлатан Папюс.
На этот раз высшие церковные иерархи созвали тайное совещание. Они испугались возвращения времен, когда при дворе процветали сектанты и масоны, а православная вера пошла на убыль. Духовником императорской пары назначили епископа Феофана. Судя по описаниям, Феофан был человеком не от мира сего, искренне преданным христианской вере, и это похоже на правду. Но ему казалось, что побороть нездоровую склонность императрицы к женскому мистицизму легче всего с помощью незатейливой, но сильной веры в Бога, которой обладают простые люди. Ум епископа сильно уступал его святости. Именно Феофан решил, что Григорий Распутин является воплощением крестьянского религиозного примитивизма.
Распутина сделали «придворным ламповщиком», отвечавшим за поддержание огня в лампадах, всегда горевших перед иконами, и за хранение коллекции редких икон, написанных старыми мастерами. Против назначения его на эту должность возражали многие женщины, совращенные Распутиным, а затем освободившиеся от его гипнотического влияния и увязшие в политических, административных и судебных дрязгах.
Наконец царица родила сына. Но ее радость была испорчена с самого начала. Ребенок был неизлечимо болен гемофилией – болезнью, при которой малейшая царапина приводит к сильному кровотечению. Здесь медицина была бессильна; оставалось надеяться лишь на чудо. Распутин предложил сотворить такое чудо, и императрица алчно клюнула на приманку.
Распутин, как большинство подобных людей, обладал неосознанным магнетизмом. Силу его внушения испытывали на себе женщины, которые, несмотря на душевные страдания и остатки собственной воли, делали все, что он хотел. Это внушение ощущали даже такие высокопоставленные люди, обладавшие сильной волей, как Столыпин. Однажды Столыпина послали припугнуть Распутина и заставить его убраться из Петербурга. После этого Столыпин рассказывал Родзянко: «Он уставил на меня свои белесые глаза, начал бормотать таинственные и бессвязные фразы из Писания, делать странные пассы руками, и внезапно я почувствовал невыносимое отвращение к тому, что надвигалось на меня. Но я понял, что этот человек обладает мощным гипнотическим даром и сознательно внушает мне сильное психическое чувство отвращения. Поэтому я взял себя в руки и прикрикнул на него…»
Родзянко описывает свою встречу с этим грубым мужицким Калиостро очень похоже: «Распутин повернулся, и его глаза начали блуждать по мне: сначала по лицу, потом в области сердца, а потом снова по лицу. Так продолжалось несколько секунд. Я не подвержен действию гипноза (проверял это много раз), но тут ощутил влияние какой-то огромной и непостижимой силы. Я почувствовал, как во мне возник чисто звериный гнев, к сердцу прихлынула кровь, и понял, что близок к настоящему безумию. В свою очередь я посмотрел Распутину прямо в глаза и ощутил, что мои глаза буквально вылезают из орбит».
Императрица смотрела в эти белесые глаза с надеждой, на первых порах робкой, а затем все более и более исступленной. Распутин поступал очень мудро: он появлялся вскоре после того, как ребенку оказали медицинскую помощь, но лекарство еще не успело подействовать. Поэтому улучшение состояния цесаревича неизменно приписывали его влиянию. Однажды царский хирург Федоров пришел в ужас, увидев, что стерильные бинты и прочие материалы, которые он приготовил в операционной для больного ребенка, накрыты грязной поддевкой, которую Распутин снял со своего плеча; таким образом он призывал на предстоящую операцию благословение небес.
Распутин умел развлекать и смешить мальчика. Кроме того, при нем императрица оставалась совершенно спокойной. Сила внушения, которой обладал «придворный ламповщик», прекращала ее приступы истерии.
Вся ее жизнь заключалась в больном маленьком наследнике престола, который был не только ее сыном, но воплощением императорской власти. В каком-то смысле муж также был ее духовным сыном, за которого она постоянно переживала и болела душой. Чувства к двум созданиям, связанным друг с другом благодаря ей и находившимся перед ней в неоплатном долгу, слились в одно. Если бы эти люди умерли, у нее не осталось бы ничего. Такая любовь исключает возможность интимной связи с Распутиным, слуху о которой охотно верили и завсегдатаи петербургских салонов, и подавляющее большинство населения России. Но сам Распутин так высоко не метил. Этот неутомимый распутник ограничился тем, что соблазнил в императорских покоях лишь особу своего ранга: няню детей правящей четы. Когда со временем няню тихо убрали из дворца, она продолжала ныть, что царских детей нужно вырвать «из когтей этого дьявола».
По отношению к царице Распутин вел себя так, что она могла поверить в его чистоту и святость. Для Александры Федоровны он был человеком, посланным ей Провидением, ангелом-хранителем ее обожаемого сына – того самого взрослого коронованного ребенка, к которому Распутин испытывал тревожную отцовскую любовь. Однажды царь и царица вместе читали французскую мистическую книгу, называвшуюся «Друзья Бога». Там говорилось, что иногда небеса посылают на землю «божьих людей», которые должны руководить земными владыками и служить посредниками между ними и небесами. Именно таким человеком был спирит Филипп. Он подарил царице икону с колокольчиками, звон которых должен был предупреждать ее о приближении опасных людей, враждебно настроенных к трону. Но Распутин пошел еще дальше. Он подарил царице образ Николая Чудотворца, который следовало держать в руках перед каждой важной встречей. Еще одним его подарком стал посох из Нового Афона с изображением рыбы, держащей птицу; в одной руке нужно было держать его, а в другой – посох, освященный прикосновением спирита Филиппа. Кроме того, он подарил царице свой гребешок. Перед важными встречами император должен был несколько раз провести этим гребешком по волосам, что должно было резко повысить его проницательность. Кроме того, у императрицы была большая коллекция подаренных Распутиным образков, каждый из которых обладал магической силой, и амулетов (в их числе были засушенный букетик ландышей, хлебная корочка и пустая бутылочка из-под мадеры – естественно, «вина не обычного, а чудодейственного»).
Императрица, которую придворные называли «гениальной женщиной» и сравнивали с Екатериной II, которая получила прекрасное образование, говорила на нескольких языках, поддерживала близкие отношения со сливками современной литературы и искусства, под влиянием Филиппа и Распутина стала верить во всякую чушь вроде счастливых и несчастливых дней, предсказаний, вещих снов самого Распутина, с которым следовало обсуждать всякое действие, в том числе и наступление на фронте.
В эпизоде с Распутиным действительно было нечто роковое. Но дело заключалось не в том, что «жена Цезаря, которая должна быть выше подозрений», приблизила к себе грязного авантюриста, пользовавшегося скандальной славой. Трагедия была в том, что царь и царица, толпы министров и князей церкви, духовно бедные и обладавшие низким самосознанием, в самый решающий момент мировой истории держали в своих руках судьбу колоссальной страны, раскинувшейся от полярных льдов до выжженных солнцем степей Средней Азии и от Балтики до Тихого океана.