– Эк, горой вас раздуй! Здесь что, место преступления или лавка мясника?! – зычно рявкнул сотрудник сыскной полиции Василий Романенко, едва переступив порог квартиры убитого ростовщика и тотчас угодив сапогом в лужу крови.
Квартира и впрямь представляла собой зрелище пугающее. Посреди просторной комнаты лежал ещё не старый мужчина, элегантно одетый, с тремя пулевыми ранами в груди. Судя по многочисленным лужам крови, оставленным на полу, убитый умер не сразу, а пытался убежать от убийцы, который, по-видимому, напал на него в соседнем помещении. Заглянув туда, Романенко увидел накрытый на двоих стол с опрокинутым и разбитым вдребезги графином (судя по запаху, в нём была водка) и нетронутой закуской, несколько опрокинутых стульев. В стене обнаружилась небольшая ниша, дверца которой была распахнута. Видимо, это был тайник. На ручке двери, разделявшей помещения, виднелся отчётливый отпечаток окровавленной руки. Очевидно, после первого выстрела несчастный ещё пытался спастись, захлопнуть дверь и не выпустить убийцу, но это ему не удалось. Недалеко от трупа на полу сидела молодая очень красивая женщина с отсутствующим взглядом широко распахнутых глаз, сжимавшая в руках револьвер.
Чтобы вполне оценить картину произошедшего Романенко понадобилось несколько минут, после чего он подозвал к себе квартального надзирателя:
– Докладывай, Кулебяка.
– Да что докладывать, Василь Васильич? Сами, буде, видите, какое тут смертоубийство, – вздохнул Кулебяка, отирая платком сияющую лысину.
– Да уж вижу! – зло бросил Романенко. – Час от часу нелегче! Мало мне Рахманова, так ещё это теперь… Черти бы их драли всех!
– Никак начальство опять лютует, Василь Васильич?
– И его бы тоже черти драли… Вынь да положь им Рахманова! Что я, рожу его, что ли? Он, каторжанин, с пересылки дёру дал, а из меня теперь жилы тянут, будто бы я его упустил… Да ты что ж мне зубы-то заговариваешь? Ты мне давай о нонешнем пой. Кто труп нашёл? Какие свидетели есть? Слышал ли кто выстрелы? Это кто? – Романенко кивнул на неподвижную женщину.
– Это, буде, сожительница покойного Михаила Осипыча Лавровича. Как зовут, неизвестно покуда, так как она, подлянка, молчит. Но, склоняюсь к мнению, что она его и спровадила на тот свет. Мы её так и нашли: с пистолетом в руках. Свидетелей покуда, буде, лишь двое. Дворник тутошный Клим Карпыч да соседка Варвара Антиповна. Желаете сами беседу с ними иметь?
– Да уж, пожалуй, – ответил Романенко, снимая с себя мешковатый сак. – Я, братец, привык сам всё выслушивать и осматривать, а то неспокойно мне. Где с ними потолковать-то можно?
– Так, я полагаю, у Варвары Антиповны. Буде она этажом выше проживает. И дворник там теперь. Я нарочно распорядился, чтобы не искать потом. И доктора пришлю к вам. Он, буде, сюда ещё прежде нас прибыл, так что кое-что рассказать может.
– Так уж пойду возьму их в разделку, – решил Романенко.
– Разрешите и мне с вами, – подал голос молодой человек с ярко синими глазами, который всё это время задумчиво бродил по квартире, пристально рассматривая каждый угол, каждую деталь.
– А с кем имею честь? – полюбопытствовал Василь Васильич.
– Помощник следователя Немировского, титулярный советник Пётр Андреевич Вигель.
– Рад знакомству, – Романенко протянул Вигелю руку. – Василь Васильич Романенко.
– Я о вас слышал, – улыбнулся Вигель, пожимая руку Романенко. – Так что же, не будете возражать против моего присутствия?
– Да с какой же стати? Ваше полное право, – Василь Васильич направился к двери, приговаривая: – Цоп-топ по болоту шёл поп на охоту…
Вигель последовал за ним.
Дверь в квартиру Варвары Антиповны оказалась открытой, и изнутри доносились приглушённые голоса. Хозяйка вместе с дворником пребывали на кухне, сидя за наскоро накрытым столом.
– Хороша у вас наливочка, Варвара Антиповна! – крякнул Клим Карпыч, ставя опорожнённую рюмку на стол.
– Муж-покойник ещё вкуснее приготовлять умел. Мастер был, царствие ему небесное!
Романенко вошёл в кухню, отбросив со лба свои тёмные нестриженные давно волосы, имеющие вид причёски, называемой «а ля мужик».
– Доброго здоровья всем, – сказал он.
– Здорово, ваше благородие! – отозвался дворник.
– И тебе, батюшка, доброго, – ответила хозяйка. – Присаживайтесь. Не хотите ли угоститься?
– Я на службе, благодарю, – Романенко сел за стол.
Следом за ним в кухню вошёл Вигель и примостился в углу, с интересом всматриваясь в лица присутствующих. Дворник покосился на него, затем – на Василь Васильча, и сказал:
– Вот, мы тут соседушку помянуть собрались…
– Не рановато ли поминать-то начал, борода? – нахмурился Романенко. – Ведь мне тебя, чёрта, ещё поспрошать надо, а ты уж глазом стреляешь.
– Господь с вами, ваше благородие! Я ж едва пригубил! Да мне ж, чтобы уж не соображать ничего, надо цельный этот самый графин без закуси употребить, и того мало будет! Так что вы свои вопросы задавайте. Я отвечать готовый.
– Ну, для начала расскажите-ка мне оба всё, что знаете об убиенном нынче Лавровиче.
– Да что рассказывать, ваше благородие? Близко мы его не знавали. В Москву приехал он с год тому назад. Обосновался в нашем доме да ссудную лавку открыл. Сами понимаете, что люди разные к нему шатались. Правда, приходили они не через парадный подъезд, чтобы лишних неудобств не делать, а через чёрный ход. Были и господа солидные, и студенты… Некоторые и частенько заглядывали…
– Михаил Осипыч, царствие ему небесное, человек неплохой был, – продолжила Варвара Антиповна. – У него обычно тихо было. Не пил, не буйствовал, всегда такой вежливый да обходительный был. Даже и не подумаешь, что таким делом занимается… Правда, слабость была у него… Даже не знаю, как сказать…
– Что ты, мать, зарделась-то? Дело-то обычное! До баб был падок покойник, ваше благородие! Весьма даже охоч! Месяц спустя как он приехал да обосновался стала к нему краля ходить. Вся такая пышная да размалёванная! Известного, в общем, сорта краля! Пробы ставить негде. У ней даже голос хриплый такой был…
– А смех такой нахальный! Аж у меня слыхать было! И ругалась непотребно! Сам-то покойник не позволял себе, а, вот, она… Прямо подлянка, прости господи! Стыд один!
– Зато, по всему видать, горяча была, аки конь необъезженный. Скусная.
– Жила она здесь?
– Да нет, батюшка. Господь миловал. Но бывала часто. А иногда и другие бывали…
– А потом куда-то испарилась. А он откель-то новую кралю приволок. Вы её видали, должно. Месяца три назад привёз и поселил у себя.
– Как звать её, не знаете?
– Не знаем, батюшка. Он её всё какими-то ласкательными прозвищами называл, а по имени – никогда. Даже чудно. А, как она появилась, так других он приводить сюда перестал.
– Однажды та шушундра, прежняя-то его приходила, так он её даже в дом не пустил.
– А что она хотела?
– По-моему, денег, батюшка. Ух, как она на него серчала! А он ей так спокойно ответил: «Ты свой отступной уж получила! Больше ни алтына не получишь. А ещё раз заявишься, так я уж устрою, чтобы и положенной уже суммы ты не увидела!» С тем она и ушла, зараза.
– Только, ваше благородие, горбатого, видно, могила исправит. Стал Михал Осипыч из дому часто в последнюю пору отлучаться. Раз был я у родственников. Недели две назад, кажись… Шёл я мимо одной ресторации. Глядь: а из неё выходит наш Михал Осипыч с какой-то барышней, совсем-совсем юной. Извозчика остановил, подсадил её, сам следом сел, приобнял её и велел везти их в Газетный переулок. По всему видать, ваше благородие, что в «Кавказ» он свою кралю новую повёз, в номера тамошние.
– Вот, бесстыдник-то! – покачала головой Варвара Антиповна.
– А нонешняя-то его, видать, про то узнала.
– И какие тут скандалы начались! Батюшки святы! Прежде она такая тихая была! А тут криком кричала на него!
– Что кричала-то?
– Ой, батюшка, глуховата я. Плохо расслышала. Но угрожала! Точно помню. Убить грозилась! Как раз намедни это было.
– У Михайлы Осипыча револьверт был. Так она им завладела. Я вечор в окно заглядываю и вижу такую картину: стоит он посредь комнаты, а она на диване сидит и револьверт на него направляет. То на него наведёт, то к виску своему приставит. Он ей крикнул что-то. Крикнул и убежал. Из дома выбежал, я его спрашиваю: «Михал Осипыч, что ж вы мер не предпримите? А ну, как она, подлянка, в вас пульнёт?» А он мне: «Нет. Никогда она в меня не выстрелит. Это она пугает только». А вечером, когда он вернулся, так она ему в ноги кинулась, ноги обхватила, рыдает! Мол, прости дуру! На том и примирились… Да только, вот, ненадолго хватило…
– Эх, неужто она его? – вздохнула Варвара Антиповна. – Даже не верится. Такая тихая, красивая… Жалко её.
– Что сегодня случилось, можете рассказать что-нибудь?
– С утра я, батюшка, слышала, как они ругались. Он кричал, чтобы она револьверт вернула, а она не отдавала. Потом всё тихо было. А потом я к обедне ушла. Я всякий день в этот час к обедне хожу. Пришла, а тут такое… – старушка всхлипнула и поправила выбившуюся из-под чепца прядь.
– А я вечор употребил крепко… – признался дворник. – У приятеля моего именины были. А я, когда с перепою, так сплю по полдня, как убитый, совершенно бесчувственный.
– Хорош гусь!
– Грешен, ваше благородие!
– И что ж, неужели выстрелов не слыхал?
– Да помстилось во сне… Так, говорю ж, пьян был. Думал, снится… А очнулся я уж, когда вопли услышал. Она так, бедняга, кричала, как зарезанная…
– Сразу после выстрелов?
– Да откуда ж я помнить могу? – пожал плечами дворник. – Услышал я её вопли, кинулся к Михал Осипычу в квартиру. А там он лежит… А она над ним стоит: руки окровавленные, в одной пистолет держит, в лице ни кровинке, вопит. Велела врача звать. А доктор-то у нас недалече живёт: я к нему, а затем к квартальному надзирателю… Вот и всё.
– А вы были в квартире после убийства? – подал голос Вигель.
– Были, батюшка, – кивнула Варвара Антиповна.
– И, что же? Не пропало ли что?
– Да кто ж его знает, ваше благородие! – махнул рукой дворник. – Я у покойника в приятелях не хаживал. Шут его знает, что у него там было…
– Я не совсем уверена… – Варвара Антиповна помялась. – У Михаила Осиповича часы были. Бригет. Золотые. Известной марки. С брильянтом даже. Очень дорогие. Он иногда хвастал ими: уж очень ими покойник дорожил и гордился. Я, правда, на него, убитого, мельком лишь глянула… Страшно ведь! Он там лежит, в крови весь… Но, по-моему, часов не было…
– Так он мог их в другом костюме оставить, – пожал плечами Романенко.
– Разумеется… Я так… На всякий случай.
– Ладно, проверим, что там с часами. Впрочем, картина, по первому абцугу, весьма явственной представляется: убийство из ревности. Банальный случай. Надо только установить личность этой дамы… А что, больше никто в доме не живёт?
– Нет, батюшка. Есть ещё одна квартира, на третьем этаже. Но она уж полгода пустует. А прежде там жил какой-то чиновник с семейством. А потом переехал… Теперь, вот, одна осталась! – Варвара Антиповна утёрла глаза платком.
– Теперь можно помянуть? – спросил Клим Карпыч Романенко.
– Поминай уж! – махнул рукой Василь Васильич, поднимаясь из-за стола. – Пойдёмте с доктором потолкуем, – добавил он, обращаясь к Вигелю.
В дверях квартиры убитого сыщики столкнулись с носилками, на коих выносили труп. Вигель приподнял покрывавшую покойника простыню и со вздохом опустил опять.
Внутри картина переменилась мало. Сожительница Лавровича сидела на том же месте и в той же позе. Только пистолета в её руках уже не было. Его забрал квартальный надзиратель, сидевший тут же за письменным столом и что-то записывающий. У окна стоял высокий сухопарый господин с глубоко посаженными глазами и курил.
– А, Василь Васильич, Петр Андреич, допросили уже? – повернулся всем своим плотным торсом Кулебяка. – Вот, я попросил доктора Жуховцева задержаться. Можете поговорить с ним.
Сухопарый господин поклонился:
– Жуховцев, Иван Аркадьевич. Честно говоря, мне особенно нечего вам сказать… Смерть наступила в результате трёх пулевых ранений, два из которых, по крайней мере, были смертельными. Первая пуля попала в живот и прошла навылет. После этого потерпевший выбежал из той комнаты в эту и попытался захлопнуть дверь, но ему это не удалось. Убийца выстрелил ещё два раза. Последний раз уже в лежащего. Пули попали область сердца. Вот, и всё. Когда я пришёл, делать мне уже было нечего.
– А как вела себя эта дама? – спросил Романенко.
– Да так же, как и теперь. У неё глубокий шок. Правда, вначале она всё повторяла: «Это я виновата. Гадина я. Лучше б мне вовсе не жить… Прости меня, голубчик…» Она ещё имя называла… Но не имя убитого, что меня удивило.
– Какое же имя?
– Из головы вылетело, простите. Я был занят осмотром жертвы, надеясь, что ещё можно сделать что-то… А она почти сразу замолчала.
– Странное дело, у кого же она прощения могла просить?
– Этого уж я не знаю. Я могу идти? Меня ещё сегодня ждут пациенты…
– Да, конечно, доктор. Спасибо вам.
– Всего доброго! – Жуховцев откланялся и вышел.
Романенко прошёлся по комнате и, остановившись возле Вигеля, сидевшего на диване и что-то рисовавшего карандашом в блокноте, заглянул ему через плечо. С белой страницы на него смотрел портрет безымянной сожительницы Лавровича.
– Ба! – ахнул Василь Васильич, прищурив бирюзовые глаза. – Да вы, Пётр Андреич, прямо-таки художник, как я погляжу! Как это ловко у вас вышло! А ведь пригодиться ваш портрет может, чтобы личность нашей дамочки выяснить.
– Вы всё-таки полагаете, Василь Васильич, что она и есть убийца? – спросил Вигель, пряча блокнот.
В этот момент вошли двое полицейских и, осторожно подняв под руки убитую горем женщину, увели её.
– Да все улики на лицо как будто!
– Как будто… Но есть много странностей.
– Каких же? – Романенко закурил папиросу и опустился на стул.
– Во-первых, открытый тайник, где покойник, по-видимому, хранил деньги и ценные бумаги.
– Он мог сам открыть его зачем-нибудь.
– Мог, – согласился Вигель. – Но почему при осмотре квартиры ни денег, ни ценных бумаг обнаружено не было? Вещи, принятые в заклад, на месте. Они хранились в шкатулке, в ящике бюро, запертом на ключ. Я ничего не путаю, господин Кулебяка?
– Никак нет. Всё так.
– Спрашивается, куда могли деться деньги и ценные бумаги? А также часы? Варвара Антиповна оказалась права: часов нет. Итого, на лицо кража!
– Да не спешите вы так. Часы покойник мог, в конце концов, потерять. Или отдать в починку. Что ещё вас не устраивает, милейший Пётр Андреевич?
– Ещё меня не устаивает само убийство. Пули были выпущены точно, метко, холоднокровно. Если предположить, что стреляла вышедшая из себя от ревности женщина (впрочем, любящая женщина: помните сцену примирения, которую нам описал дворник?), то пули должны были бы попасть, куда попало. Более того, если она выстрелила в состоянии приближённом к помешательству, сгоряча, так сказать, то вид крови (вид страданий любимого человека!) должен был бы остановить её. Но нет! Она бежит за ним. И стреляет ещё. Причём, заметьте, точнее, чем прежде. И ещё раз – в лежащего уже! Нет, это никак не походит на убийство из ревности, в состоянии аффекта.
– Вы ещё и психолог! – усмехнулся Романенко. – Что ж, не оспариваю: в ваших доводах есть смысл. Эх, освинел народ: убивают, воруют – чем дальше, тем больше. Однако, пока эта метреска – единственная наша подозреваемая. К слову, забыл спросить вас, этим делом будет заниматься следователь Немировский?
– Да.
– Это хорошо. Это очень хорошо! Во-первых, замечательно умный человек, с которым работать в удовольствие. Во-вторых, чудо как с людьми разговаривать умеет. Может, и нашу даму разговорит. Если уж он не сумеет, так уж и не знаю…
– Так, если здесь работа завершена, не направиться ли нам прямо к Николаю Степановичу? Составим план расследования. Мне отчего-то кажется, что дело это весьма интересным будет.
– Романтик вы! – заметил Романенко. – Однако, вы правы, едемте. Иван Мефодьевич, заканчивай здесь всё, а мы уж пойдём, – повернулся он к Кулебяке.
– Будет сделано, Василь Васильич! До свиданьица! – кивнул Кулебяка.
– И тебе не хворать, – Романенко накинул свой сак и вместе с Вигелем вышел на улицу. Там дожидалась их пролётка.
По дороге Василь Васильич спросил:
– А всё-таки какие версии у вас?
Вигель задумчиво сдвинул брови:
– Первая: убийство сожительницей из ревности со всеми не выясненными странностями. Второе: хладнокровное убийство ею же с целью ограбления… Впрочем, мало вероятно, потому что тогда бы она сбежала, а не осталась на месте преступления с оружием в руках и не звала бы на помощь. Может быть, у неё был сообщник. Ведь называла же она чьё-то имя, по свидетельству доктора. Он-то и совершил преступление, забрав деньги, а она помешалась, когда осознала ужас содеянного…
– Вам бы романы писать, – усмехнулся Романенко. – Это же не версии, а лабуда какая-то, уж извините. По мне, так есть одна ещё версия. Первая любовница Лавровича, которая требовала с него денег. Правда, непонятно, какую роль в таком раскладе играет наша таинственная незнакомка. Так что это тоже, конечно, версия сродни вашей… Романическая.
– А если ограбление? Вообще не связанное с его женщинами? Ведь никто не видел, кто входил и кто выходил от Лавровича сегодня! Может такое быть?
– Быть всё может. Но револьвер был в руках у этой очаровательный метрески, которую вы столь недурственно изобразили. Пока ясно одно: убил Лавровича кто-то из своих. Кто-то, кого он хорошо знал и от кого не ждал нападения. Более того, готовился с ним или с ней отобедать, водочки выпить да грибочками закусить. Чужих водку пить не приглашают. Тем более, ростовщики! Кстати, я бы водочки теперь выпил… Так жалко было её, разлитую там… Вы какую водочку предпочитаете, Пётр Андреевич?
– Кизлярскую, – улыбнулся Вигель.
– А я Ерофеича предпочитаю. Можно и лачком покрыть…
– Да нет, водка с пивом – это чересчур!
– Это вы от молодости говорите. Не привыкли ещё. Вот, раскроем это дело с вами и айда в ресторацию. В «Палермо»! Няни откушаем да калачей фаршированных! Настоящая русская еда! А лучше – в баню! Я баню очень уважаю. Из Ламакинских как заново родившийся выходишь! Вы как насчёт баньки?
– С удовольствием, Василь Васильич!
– Ну, вот, и славно! – улыбнулся Романенко, откинув голову и закрыв глаза. – Не поверите, милостивый государь, третьи сутки не сполю с этим жульём, горой его раздуй…
– Приехали! – доложил извозчик.
– Вот, чёрт, а? Так и не успел вздремнуть, – вздохнул Василь Васильич. – Найду этого сукина сына Рахманова, так самолично в битое мясо превращу! А я его… найду! Не родился ещё вор, которого бы Василий Романенко в Москве не нашёл!
***
Евдокия Васильевна Луцкая отложила счета и, откинувшись на спинку глубокого кресла, сняла очки и закрыла глаза. Мелодично звякнули украшавшие её запястья серебряные браслеты, следы былой роскоши… Когда-то Евдокия Васильевна была принята в обществе, блистала на балах и часто бывала в театре. С того времени осталась лишь до сей поры безупречная царственная стать, манеры, почти странные среди окружавшей её бедности, да эти браслеты. Когда-то у неё был свой дом, не большой, но уютный. Дом, где она была счастлива несколько лет, будучи женой лучшего, как казалось ей, человека. Однако, природа скупа на счастье и, дав его однажды в избытке, после компенсирует… горем. Горе в семью Луцких вломилось, как шайка разбойников-громил, варваров. Вначале сгорело дотла небольшое имение под Калугой, приносившее Луцким большую часть дохода, потом, не вынеся случившегося, ударом скончался глава семейства. Скончался, не оставив семье ничего, кроме долгов. С долгами вдова рассчиталась, продав дом, а сама вместе с дочерью, верной её нянькой, ставшей с той поры и кухаркой, перебралась в меблированные комнаты на Сретенском бульваре. По смерти мужа Евдокии Васильевне был положен пенсион, но был он весьма мал, и его не хватало. А ведь дочери, барышне на выданье, нужно было хоть какое-то образование дать, одеться прилично. И комнаты должны были выглядеть хоть небогато, но достойно, чтобы нестыдно было принимать редких гостей. Просить у кого-то помощи Луцкая не желала. Мешала врождённая гордость.
– Я и умирать буду – стоя! – говорила она.
Эта гордая барыня, однако, втайне занялась вместе с няней шитьём, портя зимними ночами свои некогда сияющие глаза. В случае крайности, продавали оставшиеся ценные вещи.
Вскоре в новом жилище Луцких появился ещё один жилец. Его звали Сергей Никитенко. Был он студентом, но до того бедным, что не имел даже пальто, а в холод спасался пледом. Прежде Никитенко жил, как и многие студенты, в Латинском квартале, но, заболев чахоткой, вынужден был, не имея средств к существованию, оставить университет. Тогда-то и предложил он давать уроки нуждающимся по разным предметам за предоставление угла и пропитания.
Вначале Евдокия Васильевна была против, чтобы какой-то студент жил в их доме: мало ли, что ждать от него? Но когда он явился к ней, худой, бледный, с запавшими и болезненными глазами и длинными, прилипшими ко лбу волосами, в своей нищенской фризке, башлыке, пледе и ботинках, подошва на одном из которых отвалилась и была привязана платком, держа в одной руке связку книг, а в другой ящичек, в коем оказался микроскоп, старая барыня поняла, что просто не может выгнать этого несчастного, больного юношу на улицу, где бушевала зима, которая непременно свела бы его в могилу. Ей, всегда мечтавшей о сыне, стало жаль Никитенко, матерински жаль, захотелось приласкать его, обогреть… Луцкая взяла его учителем для своей дочери Зины не за знания, оценить коих не имела возможности, а из человеколюбия, которое не смогло убить даже собственное бедственное положение.
Впрочем, юноша, в самом деле, оказался знающим и с успехом обучал Зиночку математике, географии и иным полезным наукам, не исключая астрономии. Правда, он часто болел, а вначале, в первую зиму ту и вовсе несколько недель пролежал, харкая кровью, и лишь жарко натопленные комнаты и заботы няни, Нины Марковны, а также участие Евдокии Васильевны и Зины, поставили его на ноги. С тех пор прошёл почти год, и за это время Никитенко стал для Луцких членом семьи: сыном, братом – в общем, человеком родным и дорогим.
Вот, и теперь, сквозь тонкую перегородку, Луцкая слышала, как Серёжа растолковывал Зиночке очередную теорему, а та смеялась в ответ:
– Серёжинька, может быть, я вам лучше на фортепиано сыграю?
– Сыграете, Зиночка, но после урока, – тихий, вкрадчивый голос.
Евдокия Васильевна запахнула душегрейку и вздохнула:
– Ох-ох-ох, жизнь наша сибирская: куда ни кинь – всюду клин… Се терибль!4
– Что, матушка, опять случилось что? – спросила Нина Марковна, входя в комнату, чуть приволакивая ногу.
– Да всё то же, Марковна… Денег нет, ничего нет… Ты, чаю, с базара?
– С базара, родимая. Цены-то прямо басурманские! Не подступиться ни к чему… Вот, прежде-то жизня была. Манность небесная да и только!
– Что в городе-то слыхать? Потешь меня, расскажи что-нибудь…
– А что ж рассказывать, матушка? Говорят, будто бы Брюс воскрес-таки и зараз по городу шастает. Хотя и расчленил его ученик-то подлый, а сам с его женою, ведьмой, сбежал, а Брюс таки посильнее его колдуном оказался. Вот, минуло сто лет, он и возвернулся. Такие-то страсти, матушка! – старуха округлила глаза.
– Марковна! – рассмеялась Евдокия Васильевна. – Да ведь это же чушь всё… Глупости… Неужто ты веришь этим россказням?
– Ты, родимая, сама же просила рассказать, о чём говорят. А поверить-то тоже можно. Нынче-то такие дела тёмные делаются, что не приведи Господь! Люди среди бела дня пропадают. А иных убивают… Вот, намедни, сказывают, ростовщика в собственному дому не то застрелили, не то зарезали. Полюбовница евонная… Кровисчи там было, кровисчи! Мне молочник говорил…
– Ну, полно, Марковна, ужасы всякие рассказывать! Се терибль!2 И так кошки на душе скребут…
– А ещё торговец один всякие женскому полу нужные вещи предлагал… Ходит с узлом, а в узле кружева всякие да платки, да шали…
– Вот ещё! Нужна-то нам чухонская рухлядь! Нам бы, Марковна, – Луцкая понизила голос, – Серёже пальто, какое ни на есть, справить. Зима уж почитай! А у него пальто нет… Опять ему всю зиму из дому носу не высовывать, у печи сидеть… Нужно ему пальто. Ведь хворый он такой…
– Нужно-то оно нужно, да откуда ж взять? У нас же грош с копейкою не сталкивается! – вздохнула няня.
– А то я сама о том не знаю… Так ведь продать можно что-нибудь… Серьги мои, например. Анатоль в прошлый раз за весьма серьёзную сумму кольцо моё продал… А Зиночке такой чудный медальон подарил… Что-то не заходил он давно к нам… Странно… Уж не забыл ли он нашу Зину? Ведь лучшей-то пары ей не сыскать… Кругом-то всё алтынники да охмурялы… Честного человека и не отыщешь!
– Ох, Евдокия Васильевна, не во гнев тебе будет сказано, но не нравится мне ваш Анатоль! – покачала головой Нина Марковна.
– Да чем же, помилуй?
– Лицом он, матушка, бел, а душой черен! Помяни моё слово!
– Глупости ты болтаешь, Марковна! – рассердилась Луцкая. – Мы Анатолю стольким обязаны! Уж он и в делах мне помогает, и Зиночку на выставки да в приличные места водит, и подарки дарит, и вежлив, и собою хорош! Сразу видать, порядочный человек!
– Воля твоя, барыня, а не верю я ему.
Евдокия Васильевна махнула рукой, звякнув браслетами:
– Пойди лучше на кухню, принеси-ка мне травничку. Нервы что-то шалят у меня…
– Сейчас, матушка, – кивнула няня, кутаясь в залатанную местами шаль, и направилась на кухню.
Анатоль, ставший причиной раздора в доме Луцких, появился прошлой весной. Тогда Нина Марковна и Зина возвращались с базара. Ноша их была тяжёлая, и обе изрядно запыхались. Внезапно рядом остановилась коляска, и молодой человек учтиво предложил подвезти их. Зина немедля согласилась, и Нина Марковна сочла, что ничего дурного в том, чтобы воспользоваться любезным предложением, нет.
На другой день Анатоль, оказавшийся студентом и представившийся отпрыском довольно известной фамилии, явился к Луцким с визитом и сразу покорил и мать, и дочь внешним изяществом, безупречностью манер, тонкостью беседы и тем, что пришёл не с пустыми руками, а с подарком: большой коробкой шоколадных конфет. Молодой человек был весьма тонок в кости и двигался, танцуя, точно вместо суставов у него были шарниры, а к подошвам приделаны пружины. Черты белого лица его, обрамлённого белокурыми волосами, были столь мелки, что, пожалуй, больше бы подошли женщине, нежели мужчине. В довершении всего от Анатоля пахло флёрдоранжем, а руки его были холёны и изобличали пристальное слежение за собою. В манерах и обхождении его было также очень много женского. Женственность – вот, пожалуй, было слово, определяющее всё существо Анатоля.
Нине Марковне это не понравилось сразу.
– Разве ж это мужчина? Красная девица и только! И весь-то такой сахарный да сладкий, что аж противно: приторный весь…
– Так сладок мёд, что, наконец, и горек… – согласился с нею Никитенко.
– Да что это вы, Серёжинька, говорите такое? – возмутилась Зина.
– Это не я… Это Шекспир… – отозвался Никитенко.
– Да вы просто завидуете ему! Потому что он красив, знатен и деньги имеет, а у вас нет ничего!
– Благодарю, что напомнили, – Сергей закашлялся и вышел.
Зина смутилась и, поймав уничижительный взгляд няни, побежала вслед за своим учителем, чтобы просить прощения. Мать же её пожала плечами:
– В конце концов, не ему, бездомовнику, под нашей крышей приют имеющему, такие рассуждения излагать!
Зина в Анатоля влюбилась. Он казался ей принцем, о котором она так мечтала. Когда он приходил, она расцветала, сама поила его чаем, играла ему на фортепиано, а иногда они вместе гуляли…
Однажды Анатоль застал Евдокию Васильевну сильно огорчённой.
– Что-то случилось? – спросил он. – Могу ли я помочь вам? Располагайте мною!
– Ах, Анатоль, я хочу заложить мою брошь, но решительно не предполагаю цены её… Думаю, рублей сто она стоит… Я так неопытна в таких делах!
– Что ж, это неудивительно. А могу ли я взглянуть на брошь?
– Да, пожалуйста, – кивнула Луцкая, доставая из комода шкатулку. – Мон дьё!5 Сущее разорение, сударь мой, сущее разорение…
Анатоль посмотрел брошь и сказал уверенно:
– Она стоит больше ста рублей. Конечно, в лавке всю цену не дадут. Но я мог бы снести её одному ростовщику, с коим прежде приходилось мне иметь дело, и, думаю, мне удалось бы отстоять ваши интересы в той мере, в какой это возможно.
– Я была бы вам очень благодарна, но… – Луцкая замялась.
– Вы боитесь отдать дорогую вещь в руки человека, ещё не очень близкого? – докончил Анатоль. – Совершенно понимаю. Вы абсолютно правы. В наше время никому доверять нельзя. Я оставлю вам сто двадцать рублей и завтра же снесу брошь, куда следует. Думаю, что принесу и ещё дополнительно некоторую сумму. Согласны?
– О, вы благороднейший человек, Анатоль! Моя признательность будет безграничной! Же ву ремерси тре бьен!6
– Дё рьян!7 – улыбнулся Анатоль, галантно целуя руку Луцкой.
В тот же день он отчислил Евдокии Васильевне сто двадцать рублей и забрал брошь. На другой день он принёс ещё сорок рублей к величайшей радости Луцкой. С тех пор она советовалась с Анатолем во всех делах и уже не раз поручала ему заложить или продать ту или иную свою вещь.
Пару месяцев назад Анатоль был вынужден уехать по семейным делам в Петербург, и Евдокия Васильевна с дочерью не находили себе места, пока он, наконец, не вернулся. Вернулся Анатоль очень усталым.
– Уж не захворали ли вы, шер ами8? – обеспокоено спросила Евдокия Васильевна.
– Чепуха… Немного простудился в столице. Знаете ли, там ведь сыро очень. Климат не то, что у нас. Вот и не уберёгся.
– Вы уж берегите себя, сударь мой! Я ведь без вас, как без рук теперь!
– Не беспокойтесь, Евдокия Васильевна! Я всегда готов вам услужить! – улыбнулся в ответ Анатоль немного устало.
И всё-таки Нине Марковне не нравился этот смазливый и услужливый молодой человек, но даже самой себе не могла она объяснить, чем.
Войдя на кухню, старуха застала там Никитенко. Он сидел, упёршись острыми локтями в стол, низко опустив голову, и о чём-то думал. Нина Марковна ласково погладила его по плечу:
– Ну, что ты, яхонтовый мой, загрустил? Давай-ка я тебе супа согрею. Тебе горячего нужно больше есть, а то, не приведи Господь, опять расхвораешься! И хлебца горбушку отрежу тебе. Тёплый ещё: только что из пекарни. Ну, что за кручина у тебя? Иль нездоровится?
– С Зиною я опять едва не поссорился, Нина Марковна, – вздохнул Серёжа. – У ней теперь весь разговор только об её Анатоле. Что сказал, да как посмотрел… Да всё в окно поглядывает: не идёт ли? А я сердцем чувствую, что дурной он человек… А, может, и впрямь от зависти я на него взъелся. И сказать ей не смею! А каково мне слушать её? Слушать о том, какой он прекрасный, о том, как она его любит? Ведь это же невыносимо… Я одной вам скажу, Нина Марковна, потому что мочи нет в себе держать: я ведь Зинаиду Прокофьевну больше жизни люблю!
– Батюшки святы! – старуха присела на край стула, подпёрла рукой голову. – Ну и дела…
– Вы только не сердитесь на меня! И худого не подумайте! Я Зине только счастья желаю! А со мною – какое ж счастье? Я ведь хуже пустого места… Бездомовник нищий. Даже пальто у меня нет. Студент-недоучка. А ещё и больной! Я ж только землю зазря копчу! – голос Серёжи задрожал. – Я б к её ногам мир бросить хотел, я бы… А что ж я могу ей, которой нет лучше в мире, дать? Только сердце своё, жизнь свою… А много ли это? Я и смотреть-то не смею на неё. От стыда за себя. За то, что, если я теперь ещё существую и солнце вижу, то лишь по неизъяснимой доброте её матери, меня пожалевшей… А каково это жить, зная, что живёшь лишь благодаря чьей-то к тебе жалости?! Я от всего этого иной раз убить хочу! Не знаю, кого! Может быть, себя… Она моего страдания не знает, любви моей не ведает, и, дай Бог, чтобы не узнала. Этого уж не простит она мне! И тогда я даже быть рядом с нею, как друг, права иметь не буду! Нельзя любить такому, как я, человеку. И меня любить нельзя. Это же преступление… Непростительно!
– Да что ж ты говоришь такое, родимый! – сплеснула руками Нина Марковна. – Окстись! Христос с тобою, милый мой! Да тебе ли на себя такое наговаривать? У тебя ж душа-то андельская. Да нешто ж так себя изводить-то можно?!
Никитенко опустил голову на стол. Плечи его дрожали от рыданий. Нина Марковна обняла его, прижала его голову к груди и, гладя по волосам, зашептала:
– Ну, что ты? Что ты? Успокойся, яхонтовый мой. Христос терпел и нам велел. Ты думаешь, у меня жизнь сладкая была? Эх, ты, чадунюшко неразумное… Меня девчонкою замуж выдали… Мы тогда в деревне ещё жили. Муж меня смертным боем бил, а в семье его надо мной потешались. Всю самую трудную работу на меня взваливали: в поле, дома… Придёшь иной раз ночью, дух вон от усталости, а этот ещё с ласками лезет… И одна думка в голове: хоть бы ты сгинул, проклятый… Я и брюхата была, а он меня кулаками потчевал. Как не забил до смерти, не знаю… Пятеро детишков у меня было, и все преставились. До трёх лет лишь сынок вторый дожил, а прочие и того прежде померли. Когда третьего схоронила, так меня барыня кормилицей к Зиночке взяла… С той поры я при них… Муж по пьяному делу убился… А я тому, прости Господи, так уж рада была, что и слёз для покойника не нашла. Ничего, кроме страха, за всю жизнь к нему не было у меня. Ничего, кроме боли, от него не знала… Так-то, милый… Такая-то жизнь у меня была…
– Так для чего же жить, Нина Марковна? Если вся жизнь лишь боль и страх и ничего больше? – тихо спросил Серёжа.
– А для того, что закон такой: дадена Богом жизнь – значит, живи. Крючься, зубы сцепляй, глотай слёзы, а живи… Я, вот, тебе такой сказ скажу. Жил был человек. И жизнь его казалась ему нестерпимо тяжёлой. Тогда обратился он к Богу: «Зачем дал мне такую великую ношу? Не по силам она мне! Облегчи!» И Бог облегчил ему ношу. Но и новый груз показался человеку чрезмерным и снова стал он вопить к Господу, чтобы облегчил он его ношу. И опять Бог внял его мольбе. Так продолжалось несколько раз, покуда ноша не исчезла вовсе. Да, вот, оказалось только, что именно эта ноша и удерживала его на земле, а без неё оказался он легче воздуха, и поднял его ветер и унёс, и стал носить по свету. И не может человек ни к земле пристать, ни на небо подняться, где претерпевшие покой обрели, так и мотается между ними вечность, ветром носимый, и плачет об отвергнутой ноше своей… И теперь, должно, где-то витает он…
– Мудрая ты, Нина Марковна! И откуда в тебе столько мудрости?
– Поживи с моё, яхонтовый мой, тоже мудрым будешь…
В этот момент из гостиной послышался крик Евдокии Васильевны:
– Марковна! Марковна! Куда ты пропала? Травник мой готов ли?
Нина Марковна охнула:
– Батюшки святы! Старая я полудурья! Меня же барыня за травничком послала… Нервы у ней шалят нынче… А я и забыла с тобою! – она проворно достала с полки склянку с настойкой и, наполнив ею рюмку, направилась к двери, крикнув: – Иду, матушка, иду!
Обернувшись к Никитенко, старуха сказала:
– Сиди здесь и никуда не уходи. Вернусь – обедом тебя кормить буду! Худенькой ты – в чём только душа-то держится? Сиди, милый! Я сейчас…
– Марковна! Да из ума ты, что ли, выжила?! – раздался грозный крик Луцкой.
– Бегу, матушка, бегу!
Нина Марковна ушла, а Никитенко с грустью посмотрел за окно, где уже падал первый снег. Прошлой ночью ему снилось, как они с Зиной зимою катаются с горы на санках. Она – румяная, красивая, глаза её горят. Она – смеётся. Он смеётся тоже, глядя на неё. И на нём – не плед, а пальто… Сани опрокидываются, и они падают в сугроб, и от этого лишь веселее им. И где-то внутри разрастается солнечный ком, счастье, которого бы хватило на весь мир.
Нина Марковна вскоре вернулась и, ставя на огонь кастрюлю с супом, сказала Серёже:
– Я намедни вещи старые перебирала и нашла костюм и несколько рубашек, что от покойного барина остались. Я-то об них забыла давно, а барыня – и подавно, а тут, вот, нашла. Я их простирну и ушью: авось, тебе сгодятся. Жаль, тёплые его вещи продали мы с самого ещё началу мытарств наших.
За стеной раздались волшебные звуки фортепьяно, клавиш коего коснулись нежные пальцы Зины, и её мелодичный голос зазвенел:
– Дышала ночь восторгом сладострастья,
Неясных дум и трепета полна,
Я вас ждала с безумной жаждой счастья,
Я вас ждала и млела у окна.
Наш уголок я убрала цветами,
К вам одному неслись мечты мои,
Мгновенья мне казалися часами…
Я вас ждала; но вы… вы не пришли…
И тотчас в гостиной послышались шаги Евдокии Васильевны, и уже в комнате дочери её голос произнёс сурово:
– Сладострастье… Млела! Откуда вы понабрались этого, машер?! Ведь это неприлично, ей-Богу!
– Маман, но ведь это очень известный сейчас романс!
– Мон дьё! Се террибль! Изволь уж петь что-нибудь более достойное!
– Хорошо, маман… А он, в самом деле, не пришёл…
– Придёт – никуда не денется!
Нина Марковна покосилась на Никитенко:
– А, по мне, милый мой, так тоже: лучше бы и вовсе он не приходил… Дурной он человек, сердцем знаю… Не верю я ему…
– Дай Бог, чтобы вы ошиблись, а я сошёл с ума от зависти… – прошептал Серёжа. – Ведь его Зина любит…
– Дай Бог… – вздохнула няня.
***
Некогда на углу Певческого переулка возвышался обнесённый забором, похожий на крепость, дом генерала-майора Николая Петровича Хитрова. Сам генерал, впрочем, в этом диком месте не жил. Жил он неподалёку, в доме №39, а тот же дом, №24, населяла его весьма многочисленная челядь. Территория, прилегающая к сему дому, громадный пустырь, также находилась во владении генерала. После кончины его в доме образовался притон, а пустырь, именуемый Вольным местом, обратился в рынок, названный в честь покойного хозяина Хитровым.
На Хитров рынок стекались обычно самые разнообразные обитатели московского дна. Человек, зашедший сюда впервые, с непривычки мог оробеть. Впрочем, торговля на вольном месте шла бойко. Здесь можно было купить всё, что угодно, за самую умеренную плату. Поэтому люди бедные отоваривались преимущественно на Хитровке. Здесь у старьёвщиков можно было разжиться поношенной и залатанной, но, однако же, вполне пристойной ещё одеждой и обувью. Продавалась и всякая полезная в хозяйстве утварь, и старые потрёпанные книги, и разные «чудеса для развлечения», и лечебные травы и снадобья. Можно было разжиться и весьма дорогими и хорошими вещами, продаваемыми из-под полы, если, конечно, покупателя не смущало, что они краденные. Приехавшие в столицу крестьяне, называемые пришлыми, продавали птицу, яйца, молоко, овощи и фрукты по сезону. И всё это – вперемешку. Всё – обильно разбавлено толпами нищих, просивших подаяния. Попадались, впрочем, бродячие артисты, кои закатывали для изумлённой публики диковинные представления с огнеглотанием, хождением на руках, жонглированием и т.п.
– Не проходите мимо! На ваших глазах всемирно известный шпагоглотатель проглотит только что купленные кухонные ножи!
Продавец ножей восторженно крикнул с места:
– Приятного аппетиту! А, ежели угодно, так я вам ещё и топор продам! Не угодно ли?
– Нет, топоры мы ещё не глотаем…
– Жаль!
Среди толпы ходила опитущая тётка с одутловатой физиономией, неся на одной руке орущего младенца, а другой – держа за ручку девочку лет четырёх.
– Люди добрые, помогите сиротам горемычным! Три дня голодаем, с голоду помираем. Подайте, добрые люди! Не дайте дитяткам невинным пропасть!
– А на водку у тебя, шалава, есть деньги?! У кого младенчика-то стырила, бельма твои бесстыжие?!
Тётка быстро ретировалась. Ребёнок перестал кричать. Видимо, оттого, что «мать» перестала щипать его, чтобы он слезами своими вызвал у публики жалость.
Меж рядами запестрели яркие юбки цыганок.
– Барыня-сударыня, позолоти ручку, я тебе на короля бубнового погадаю! Близок он – бубновый-то твой король! Да за ним пиковая дама, разлучница, по пятам ходит. Стерегись её, милая! Вижу впереди у тебя хлопоты пустые да дорогу дальнюю, вижу гость к тебе едет нежданный, едет для разговору сурьёзного! Жди его, барыня-сударыня!
И позолотила ручку оробевшая, окружённая смуглыми гадалками со всех сторон, жертва…
Посреди рынка сидел громадного роста босяк, окружённый слушателями.
– Эх, братцы, где я только ни был! – окал он, гладя бороду. – По Волге родимой ходил, в Киевскую Лавру пеший дошёл, чтобы святыням тамошним поклониться, во Сибири-матушке был, а ещё – на востоке, в самой земле Бухарской. Люди там всё не наши, веры чужой, нравов неизвестных. А зато тепло там да фрукты диковинные прямо на улицах растут: рви и уплетай за обе щёки! Да только, братцы, хоть и хорошо там, а среди чужих людей тяжко жить! У них ведь даже храма православного нет, чтобы голову бедовую приклонить. Не выдержал я такой жизни и ушёл оттуда.
– Басурмане! А верно ли, будто у них гаремы там? По несколько жён у всякого?
– Верно, мать! И ходят они с лицом закрытым, в одеждах просторных. Только глаза видны одни! Блеснёт такая краля глазами из-под покровов своих, и как в сердце – два кинжала турецких! Так и полоснёт! И пропал!
– Надолго ли в Москву возвратился?
– Как знать! Я ведь на месте усидеть не могу. Вот, жил однажды в пустыни одной. Монахи там учёные. Благодать Божья! Сердце слезами умильными обливается в сознание ничтожности своей! Ан не усидел… И оттуда ушёл.
– Тяжелёхонько, поди, по свету-то весь век мыкаться!
– Ничуточки. Босяки – народ славный! Из нашего брата много достойных людей вышло! Вот, хотя бы Гоголя взять! Сочинителя! Тоже из наших, из босяков! Долгие годы по свету хаживал, а потом, вот, сочинять стал, прославился.
– А ты, может, тоже писать станешь?
– А почему бы нет? Видал-то я много! Моей бы жизни на десяток романов хватило! Но покамест погулять ещё хочу, мир посмотреть. Вот, думаю до самой Святой земли податься, Гробу Господню поклониться! А, может, повезёт мне: отыщу я и царство Опоньское… Мечта у меня с ранних лет такая.
– Только уж если найдёшь, так дорогу не позабудь нам сказать! Нам тоже жить порядочно охота.
Среди разношёрстной публики Хитрова рынка встречались подчас и господа состоятельные, заходившие сюда подчас из любопытства. Впрочем, делать этого им никак не следовало. Опытный глаз тотчас выхватывал «солидную дичь» из толпы, и начиналась охота – спектакль, расписанный по актам и ролям.
В тот день в хаосе вольного места был замечен дородный господин приятной наружности в весьма дорогом пальто, неспешно прохаживающийся между рядов, осматривающийся, покупающий какую-то ерунду, слушающий праздные разговоры. Особенно заинтересовался он «копчушками», новыми иконами, которые умельцы закапчивали под старину. Опытному единственному глазу смотрящего достало четверти часа, чтобы приметить, в каком кармане носит господин довольно толстый бумажник с ассигнациями… Как только это было выяснено, в действие вступил новый персонаж: тырщик. Могучий верзила направился за жертвой, умело действуя локтями, отталкивая народ, наседая на богатого господина и заставляя его сворачивать в нужные ряды. Господин, явно встревоженный ускорил шаг, но очень скоро стал задыхаться, и тогда тырщик начал отставать. Когда он исчез, господин проверил, на месте ли бумажник, обрадованный, что отделался от преследователя, утёр лоб и остановился перевести дух, не замечая стоящего неподалёку человека с чёрными вьющимися волосами и чёрными блестящими глазами.
Между тем, это был сам ширмач, то есть карманник. Когда жертва, успокоенная, обрадованная и утерявшая бдительность, переводила дух, он с совершенно равнодушным видом прошёл мимо неё, и даже самый опытный глаз не заметил бы, когда его рука успела извлечь бумажник из пальто господина. Разумеется, и сам господин ничего не почувствовал.
Ширмач сделал несколько шагов, и к нему подбежал коротко стриженый мальчонка, убегало, который, получив из рук ширмача добычу, опрометью умчался с нею.
Когда ограбленный обнаружил пропажу, было уже поздно. Никого из четырёх грабителей уже не было поблизости, и напрасно он кричал на весь рынок с багровым лицом, размахивая кулаками:
– Караул!!! Ограбили!!! Держи вора!!!
Держать было уже некого. И подоспевший городовой лишь развёл руками:
– Ваше благородие, так зачем же вы в эдакое место-то? Здесь же, известное дело… Жульё!
– А, на ка-ко-го чёрты ты, дурак, поставлен здесь??? Не для того ли, чтобы честных людей от воров оберегать?!!! Да я тебя в бараний рог! Я к твоему начальству пойду!!!
Таким образом, весь гнев жертвы обрушился на несчастного городового, который стоял, вытянувшись по стойке смирно, красный и готовый провалиться сквозь землю. А вокруг щурилась, хохотала и тыкала пальцами оборванная, серая, в шрамах и язвах, масса…
Ширмач же спокойно вышел с вольного места и, чуть прихрамывая, прогулочным шагом направился к ближайшей подворотне. Там уже дожидалась коляска, запряжённая двумя быстрыми конями. На месте извозчика сидел верзила-затирщик, а в самой коляске – одноглазый смотрящий, мальчишка-убегало и очень красивая молодая женщина.
Ширмач блеснул оскалом белых зубов, чмокнул красавицу в щёку и сел рядом с нею:
– Ну, маруха, не соскучилась без нас?
– Не называй меня марухой, пожалуйста. Ты ведь знаешь, что мне это неприятно.
– Дура! Маруха – это честь! Подруга вора – чего ж тебе не нравится? Или я для тебя нехорош стал? Может, стыдишься? Чего молчишь?
– Не говори глупостей!
– Гранила, а барин-то богатый оказался! Пятьсот рублей ассигнациями, каково? Вот, ведь чурбан, с таким богатством – да на Хитровку! Небось, чки божие9 прикупить хотел. К ним всё приглядывался, – просипел смотрящий, скручивая папиросу.
– Да, добре поторговали нынче, – сказал затирщик, пуская лошадей рысцой.
Но ширмач молчал, глядя исподлобья чёрными углями глаз.
– Ты что такой невесёлый нынче, гранила? – осведомился смотрящий. – Торговля, как по маслу прошла, денег много у нас… А ты мрачный, аки сыч в дупле, сидишь…
– Сам не знаю, – вздохнул ширмач. – Какая-то мерехлюндия напала на меня. Так и точит, так и точит… Точно Милосердную в душе поют. Ещё сон скверный привиделся, будто бы по Владимирской дороге опять иду… И поют кругом меня как раз эту Милосердную… Так тошно сделалось. Трёх лет не прошло, как я по этой дорожке в кандалах шёл… На вечную каторгу. Да, вот, чёрт ли поворожил, а вернулся в столицу обратником… А теперь думаю, что не придётся мне в другой раз по Владимирке идти. Ждёт меня петля…
– Да что ты говоришь?! – вскрикнула маруха, бросаясь ширмачу на шею. – Не смей, не смей… Какая петля? Зачем петля? А я как же? Никто нас не поймает… Ведь осторожные мы, ведь ты же, как дьявол сам, хитёр…
– Дура… – вздохнул ширмач, гладя красавицу по голове. – Сколь верёвочке не виться, а конец всегда один… Тут уж и на судьбу пенять не приходится.
– В полиции дураки! Они не поймают тебя! Никогда! Никогда!
– Поймают, Дивушка. На всякого волка матёрого свой пёс отыщется. Да и не все лягавые глупцы… Есть, например, такой Василий Романенко… Он в прошлый раз меня изловить сподобился. И нынче изловит. Умный, сволочь…
– Так, может, его, гранила, того… Укокать? Чирикнуть ножичком в тёмном закоулочке – и делов! – осторожно предложил смотрящий.
– На всё-то один ответ у тебя. Нет, его трогать не хочу. Конец всё одно будет. Всё одно изловят. Да, коли он, так хоть незазорно. Он – ровня. Уважаю я его. Ни хабарит, ни чинов не дерёт, а лишь землю носом роет. Дело своё знает. Нет, я таких не трогаю.
– Блажной ты какой-то, гранила… То у тайного советника извернёшься часы сдербанить, то директора департамента петербургского в карты обмишуришь, то человека, что цыплёнка, прибьёшь, а инорядь в какие-то благородные заморчки вдаёшься: ровня, уважаю… Где это видано, чтобы гранила лягаша уважал?!
– Заткнись! – свирепо оскалился ширмач. – А, скажи-ка, сколь у нас ныне денег всего?
– Так пятнадцать тыщ будет, ежели не больше! Благо ащё должок-то старый лакуза нам возвернул! – доложил смотрящий.
– Эко гроши-то в карманах грызутся! – воскликнул ширмач. – Гуляем! А то через день уже пост начнётся, а в пост гулять дурно! Айда к Шипову! Напоследок! Покутим от души, чтобы чертям тошно сделалось!
– А и то правильно, – одобрил затирщик, хлестнув коней. – Самое верное дело от всяческих мерехлюндий. Р-развернись душа – жизня хороша!
Коляска мчалась по городу, и, видя в ней хохочущего смуглого красавца с чёрными кудрями, жмущего к себе рыжую красавицу, и галдящую его свиту, прохожие отшатывались в сторону в испуге, а иные и крестились набожно:
– Никак сам Антихрист едет? Спаси Христос! Прости грехи наши тяжкие!
Шиповым или Шиповской крепостью именовался в Москве бывший дом генерала Шипова, жившего ещё во дни Императрицы Екатерины Великой. Располагался он на Лубянской площади. Дом этот давно уже населяли бедные ремесленники и всякого рода сомнительные личности, облюбовавшие себе бывшую генеральскую вотчину. В лавках у Шипова торговали одеждой и различной рухлядью. Тут же располагались пивные и закусочные, а также трактир, где любили прогуливать шальные деньги личности с сомнительной репутацией.
Ширмач с подручными с шумом ввалились в трактир, где по углам сидело несколько непрезентабельного вида субъектов, а, кроме них, несколько девиц известного поведения.
– И чай пила и булки ела, позабыла, с кем сидела! – визгливо голосила одна из них, пьяная в дым, неприлично закидывая вверх ноги и хохоча.
– Замолкни, шишимора! – рыкнул на неё бородатый мужик, по виду извозчик, с другого конца трактира.
Девица вскочила, повернулась к нему спиной и, хлопнув себя по откляченному заду, крикнула:
– А это видал? Сам заткнись!
Ширмач скинул с себя серую волчью шубу и, лязгнув зубами, рявкнул:
– Трактирщик, принимай гостей!
– Желаете отобедать? – осведомился тотчас прибежавший хозяин заведения.
– И отобедать, и отужинать, и отзавтракать! Мы нынче тоску разомкнуть хотим! Гулять хотим, так, чтобы трещало всё кругом, чтобы страшно было! – ширмач достал пачку денег и, не считая, швырнул их трактирщику. – Пиковые деньги сразу прожигать надо! Они – беду приносят!
– Что прикажете подать?
– Всё, всё подавай! Всё, что есть, подавай! А, чего нет, то найди и тоже подай! Водки, вина! Чтобы напиться мне до беспамятства, чтобы отступила хандра от сердца!
По знаку трактирщика половые тотчас же начали собирать на стол.
– И музыки подай! – велел ширмач. – Цыган позови! Я цыган люблю! Я сам из цыган! Моя мать цыганкой была… Зови цыган! Всем заплачу! За всё заплачу!
И пошёл пир горой. Тот чисто русский не знающий меры и удержу разгул, чисто русское горькое веселье, веселье без радости, веселье не для радости, а для забвения, веселье, чтобы спрятать горе от других, но прежде – от себя. Увидите такую весёлость – не верьте ей. Это весёлость – уже от отчаяния крайнего, от горя безысходного, худшая, чем самые горькие слёзы, потому что безнадёжней, потому что только от безнадёжности окончательной над горем смеются, когда плакать уже нет слёз…
Ширмач сам не знал, отчего так горько ему. Никогда ещё так не грызла его хандра: даже, когда шёл он три года назад по Владимирской дороге, а кругом него такие же, как он, каторжане, в кандалы закованные, выли, страшно и горько, Милосердную. Он сидел за ломившимся от снеди столом в своей алой рубахе, но почти не ел, а лишь пил, занюхивая рукавом, горькую водку и смотрел, как веселились его подельники. А те пустились во все тяжкие: пробовали вина, жадно набрасывались на еду, щупали окруживших их пьяных трактирных девок, сажали их себе на колени, тискали грязными лапищами, а те хохотали… Мальчишка-убегало смотрел на всё это, разинув рот, почти с восторгом, хлебал вино и уплетал пирожные, заказанные специально для него. А маруха сидела рядом с ширмачом, положив огненно рыжую голову ему на плечо, гладила его большой смуглой рукой, прикрыв зелёные кошачьи глаза, и курила, держа мундштук в изящных пальчиках.