Как хорошо, что вы пришли, Кларк. Весьма польщен и, знаете, я был не вполне уверен, что вы сумеете выкроить время». «Мне удалось завершить дела в несколько дней, впрочем, все идет не так живо сейчас. Но нет ли у вас дурных предчувствий, Раймонд? Это безопасно?»
Собеседники медленно прохаживались по террасе перед домом доктора Раймонда. Солнце все еще висело над цепью западных гор, но светило уже тускло — красным, не отбрасывающим теней заревом, и было тихо кругом, лишь свежее дыхание старого леса доносилось со склонов гор, а с ним — мягкое воркование диких голубей. Внизу, в вытянутой прелестной долине, извивалась меж уединенных холмов река, и как только низко парящее солнце растворилось где-то на западе, робкий молочно-белый туман начал подниматься от берегов. Доктор Раймонд резко повернулся к своему приятелю.
«Безопасно? О, разумеется. Сама по себе операция простейшая. Любому хирургу по плечу». «И никакой опасности впоследствии?»
«Никакой, даю слово, ни малейшей физической опасности. Вы чересчур робки, Кларк, чересчур, к тому же вам известна моя научная биография. Двадцать последних лет я отдал трансцендентальной медицине и все эти годы только и слышал: знахарь, шарлатан, мошенник! Но, тем не менее, я не сомневался, что нахожусь на верном пути. Пять лет назад я достиг цели, и с тех пор каждый день стал приготовлением к предстоящему нам этой ночью».
«Хотелось бы верить, что все это так, — Кларк сдвинул брови и подозрительно взглянул на доктора Раймонда. — Вы абсолютно уверены, Раймонд, что ваша теория не плод фантазии, пусть и научной, не видение ли это, положим прекрасное, но все же видение… не мечта ли, в конце концов?»
Доктор Раймонд задержал шаг. Он был средних лет, угловатый и тощий, с бледно-желтым оттенком лица, но когда, отвечая Кларку, он полуобернулся к собеседнику, вспышка румянца окрасила его щеку.
«Посмотрите вокруг, Кларк. Вы видите горы и волнами набегающие друг на друга холмы, видите сады, поля созревшей кукурузы и луга, доходящие до плавней у реки. Вы видите меня, стоящего рядом с вами, и слышите мой голос, но я говорю вам, что все это — да, все, начиная с той звезды, рая только что светила в небе, до твердой почвы у нас под ногами — я говорю, что все это, как не иллюзии и тени: тени, скрывшие от нас истинный мир. Да, есть подлинный мир, не он вне этих чар и этой призрачности, вне этих «гонок за собственным хвостом и карьерных мечтаний», — он спрятан всем этим, словно за покрывалом. Не знаю, приподнимала ли хоть одна человеческая душа это покрывало до меня, но я знаю наверняка, Кларк, что сегодня ночью мы с вами увидим его поднятым перед глазами другого существа. Вы можете счесть; это дикостью, игрой праздного ума — да, это кажется странным, но это правда, и древние знали, что значит поднять покрывало. «Увидеть великого бога Пана[1]», — мудрость не простаков, не находите?»
Кларк задрожал: от белого тумана, сгущавшегося над рекой, несло холодом.
«Это действительно чудесно, — сказал он. — Мы стоим у порога странного мира, Раймонд, конечно, если все, сказанное вами, правда. Полагаю, без ножа не обойтись и в чудесах?»
«Да, легкое повреждение в сером веществе — и все; незначительное перераспределение ячеек коры, совсем микроскопическое изменение, которое ускользнуло бы от внимания девяноста девяти специалистов по мозгу из ста. Я не хочу докучать вам «кухней», Кларк. Я мог бы погрузить вас в массу технических деталей, и они выглядели бы весьма впечатляюще да для неспециалиста, но при этом вы не стали бы более сведущи, чем сейчас. Но вы, должно быть, читали в подвале ваше газеты о том, что в физиологии мозга сделаны огромные шаги. Как-то я видел параграф о теории Дигби и открытиях Брау Фабера. Теории и открытия! Там, где они находятся сейчас, я был пятнадцать лет назад и мне не нужно вам объяснять, я не топтался на месте эти пятнадцать лет. Достаточно, если я скажу, что тому уж пять лет, как мною было сделано открытие, которое я упомянул, говоря, что достиг цели. После долгих лет труда, после изнурительного блуждания в потемках, после дней и ночей разочарований, а порой и отчаяния, когда я дрожал и покрывался холодным потом от мысли о других искателях того же, и вот, когда наконец я понял, что долгие странствия подошли к концу, острая, почти болезненная радость пронзила меня. Рядом с тем, что казалось тогда и до сих пор кажется мне случаем, прихотью сиюминутной праздной мысли, сошедшей, словно кэб, с давно проторенной колеи, великая истина вдруг озарила меня; и целый мир, задуманный в линиях света, увидел я в сфере неизвестного; материки и острова, и огромные океаны, в которых не плавал ни один корабль с тех пор, как Первый человек размежил веки и увидел солнце, и звезды тверди небесной, и твердь земную у ног. Вы можете счесть все это высокопарной болтовней, Кларк, но, поверьте, как трудно передать это словами. И я не знаю, можно ли изложить в простых и понятных терминах то, что я ощущаю. Например, этот наш мир уже сейчас изрядно опутан телеграфными проводами и кабелями, и мысль со скоростью чуть меньшей скорости света носится по ним через пустыни и топи от восхода до заката, то с юга на север, то с севера на юг. Теперь вообразите, что сегодняшний электрик совершенно неожиданно ощутил, что он и его друзья просто играли в бирюльки и ошибочно принимали их за основания мироустройства, вообразите, такой человек вдруг увидел, что бесконечное пространство раскрывается за тем, которое он считал единственным, и слова людей без всяких проводов несутся к солнцу и дальше за него, в потусторонность, а голоса «здравомыслящих» и «отчетливоговорящих» бренчат в пустоте, скованные узостью мысли. Мы продолжим эту весьма удачную аналогию, и вы, надеюсь, поймете сейчас немного из того, что ощутил я сам, когда стоял здесь в один из вечеров. То был обычный летний вечер и долина выглядела почти такой же, как сейчас, Я стоял здесь и вдруг увидел перед дабой невыразимую, немыслимую бездну, что зияла меж двух миров, между миром материи и миром духа, Я видел огромный и пустой разрыв, его глубины в тусклой дымке, и в этом мареве — мост ярчайшего света, переброшенный от земли к неизвестному берегу… Бездна была перекрыта. Вы можете взглянуть в книгу Брауна Фабера, если захотите, и вы обнаружите, что до настоящего времени люди науки не в состоянии объяснить суть или хотя бы точно определить функцию одной группы клеток в сером веществе головного мозга. Эта группа, если позволите, для причудливых теорий специалистов есть только бесполезное место. Но я не разделяю точки зрения Фабера; и иже с ним, я в совершенстве знаю функции этих нервных центров в мозге и шире, в мироустройстве. Одним касанием я могу ввести их в игру, и это касание способно изменить привычный нам ход событий, одним касанием я могу установить; сообщение между этим миром чувств и… мы закончим предложение чуть позднее. А по поводу ножа — да, он необходим, но подумайте, что совершит сей нож. Он устранит крепчайшую из стен, стену чувств, и, возможно, впервые со времен сотворения человека, дух взглянет на духовный мир, Кларк, Мэри увидит бога Пана!»
«Но помните ли вы, что писали мне? Я думал, это будет необходимым — то, что она…» — и Кларк прошептал остальное доктору на ухо…
«Нисколько, нисколько. Чепуха, уверяю вас. Лучше не бывает. Я вполне уверен в этом».
«Подумайте хорошенько, Раймонд. Это большая ответственность. Если что-то сорвется, остаток ваших дней вы ведете в муках».
«Нет, я думаю, нет, даже если произойдет худшее. Насколько я понимаю, из пропасти вытащил Мэри я, я вырвал ее из рук голода и лишений, когда она была еще совсем ребенком. И поскольку ее жизнь — это моя жизнь, я могу использовать ее так, как сочту необходимым. Пойдемте, уже поздно, нам лучше зайти в дом».
Доктор Раймонд вошел первым, пересек холл и спустился! в длинный темный коридор. Он вытащил из кармана ключ, открыл тяжелую дверь и жестом пригласил Кларка в лабораторию. Когда-то на месте ее была бильярдная, освещалась она стеклянным куполом в центре потолка, откуда все еще лился слабый серый свет сумерек, падавший на фигуру доктора, в то время как тот зажигал лампу с тяжелым экраном и водружал ее на стол, стоящий посредине комнаты.
Кларк осмотрелся. Менее фута[2] стен лаборатории оставалось свободным, все остальное пространство занимали полки, уставленные колбами и фиалами всех возможных цветов и оттенков. В углу стоял небольшой книжный шкаф. Раймонд кивнул в его сторону.
«Видите тот пергаментный список Освальда Кролиуса. Кролиус первым указал мне путь, хотя я не думаю, что он нашел его сам. Послушайте, это странное высказывание принадлежит ему: «В каждом пшеничном зерне спрятана душа звезды».
Мебели в лаборатории было немного: стол посредине, в углу каменная плита со сточным желобком, два кресла, на которых сидели Раймонд и Кларк, — и все, если не считать диковинного сиденья в дальнем углу. Кларк взглянул на него и приподнял в удивлении брови.
«Да, на этом вот кресле, — сказал Раймонд. — И мы можем теперь установить его должным образом». Он поднялся и, подкатив кресло к свету, начал его приподнимать, а когда сиденье оказалось на нужном уровне, доктор отрегулировал наклон спинки и подогнал подножку. Теперь кресло казалось достаточно удобным, и Кларк, как только доктор отрегулировал уровень, положил руку на мягкий зеленый бархат.
«Теперь, Кларк, устраивайтесь поудобнее. Несколько часов меня будут занимать дела — нужно сделать последние приготовления».
Раймонд прошел к каменной плите, и Кларк смутно различил, как он нагнулся над рядом фиал и зажег огонь под тиглем. Доктор держал в руках лампу, затененную, как и большая на столе, по краю приборов, и Кларк, сидевший в тени, видел только низ большой мрачной комнаты, дивясь странным эффектам, возникающим при сочетании яркого света и размазанной по верху комнаты тьмы. Вскоре он почувствовал странный запах, а когда тот усилился и стал отчетливым, он с удивлением обнаружил, что это не запах аптекарской или операционной. Некоторое время Кларк пытался анализировать свои ощущения, а потом вдруг ни с того ни с сего начал думать об одном дне, когда он, пятнадцать лет назад, бродил по лесам и лугам вблизи своего старого дома. Это был ослепительный день начала августа, жаркое марево растворило в себе расстояния и границы предметов, и те люди, что следили за столбиком термометра, говорили о небывалой, почти тропической жаре. Странно, что чудесный жаркий день пятидесятых, всплывший из глубин памяти Кларка, своим ослепительным всепронзающим светом, казалось, растворил тени и огни лаборатории, и он вновь ощутил, как бьют в, лицо порывы горячего воздуха, и увидел мерцание, идущее от торфа, и услышал, как мириадами голосов перешептывается лето.
«Я надеюсь, запах не раздражает вас, Кларк; не волнуйтесь, в нем нет ничего нездорового. Быть может, малость усыпляет, и только».
Кларк слышал слова вполне отчетливо, и знал, что Раймонд обращается именно к нему, но даже жизнь, поставленная на карту, не оторвала бы его сейчас от сладостных грез. Он мог думать только о той прогулке в одиночестве пятнадцатилетней давности: это был его последний взгляд на леса и поля, с которыми он был знаком с самого детства, и сейчас вдруг все это выступило перед ним в ослепительном свете, словно из картинки на стене. Но прежде был запах лета: смешанный аромат разных цветов, запах леса, тенистых мест, и густой, вездесущий запах хорошей земли, лежащей словно женщина с раскинутыми руками и улыбкой на губах. Его фантазии, как и в той, уже далекой реальности, заставили его брести из поля в лес, выслеживая крохотную тропинку мел поблескивающих корней бука и слушая, как сплетались прозрачную мелодию стекающие с известняка струйки воды. Затем мысли его начали блуждать и смешиваться с другими воспоминаниями: буковая аллея преобразилась в дорожку под сенью вечнозеленых дубов, где там и сям карабкались по ветвям виноградные лозы, выбрасывая вьющиеся усики роняя на землю лиловые ягоды; и редкие серо-зеленые листья олив выделялись на темном фоне дубовых крон. Кларк в глубине своих мечтаний воображал, что тропинка от дома его отца вела в неоткрытую еще страну, и он шел и удивлялся странности этого мира, когда неожиданно, посреди жужжания и шепота лета, беспредельная тишина, казалось, упала на все окружающее, замолчали леса и поля, и на мгновение он оказался лицом к лицу с сущностью, которая не была ни человеком, ни зверем, не была живой, и не была мертвой, и не было в ней ничего по отдельности, а все смешалось, и не было формы, а только отсутствие всех форм. И в этот момент растворились таинства тела и души, и голос, казалось, выкрикнул: «Уйдем отсюда!» — и мрак, чернее, чем за звездами, глянул из вечности.
Когда Кларк проснулся, он увидел Раймонда, наливавшего по каплям в зеленую фиалу какую-то маслянистую жидкость из склянки с плотно подогнанной пробкой.
«Вы задремали, Кларк, — сказал Раймонд, — путешествие, должно быть, утомило вас. Все готово. Я схожу за Мэри, вернусь через десять минут».
Кларк откинулся назад в своем кресле и любопытство вновь охватило его. Теперь он как бы перескакивал от одной грезы к другой, ожидая увидеть стены лаборатории расплавленными и исчезнувшими, а себя самого где-нибудь в Лондоне, содрогающимся от своих дремотных фантазий. Но наконец-то дверь открылась, это вернулся доктор, за ним вошла девушка лет семнадцати, вся в белом. Она была восхитительно хороша, и Кларк теперь не удивлялся тому, что доктор писал ему о ней. Ее покрывал румянец волнения: шею, лицо, руки, — Раймонд же был абсолютно бесстрастен.
«Мэри, — сказал он, — время пришло. Ты вольна делать, что хочешь. Согласна ли ты полностью доверить себя мне?»
«Да, дорогой».
«Ты слышишь это, Кларк? Ты мой свидетель. Вот кресло, Мэри. Это совсем легко. Просто сядь в него и откинься назад. Ну как, готова?»
«Да, дорогой, вполне готова. Поцелуй меня перед тем, как начнешь».
Доктор остановился и нежно поцеловал ее в губы. «Теперь закрой глаза», — сказал он. Девушка прикрыла веки, как если бы она устала и сильно хотела спать, и Раймонд поднес зеленую фиалу прямо к ее ноздрям. Лицо ее побелело и стало одного цвета с платьем, она вяло поборолась с чем-то внутри себя и с выражением покорства на лице затихла, скрестив на груди руки, словно дитя перед вечерней молитвой. Яркий свет лампы бил ей прямо в лицо, и Кларк отчетливо видел, как менялись его черты, точно тени быстрых облаков на холмах. Через минуту всякое движение в ней исчезло, перед ними лежала мраморная статуя. Доктор приоткрыл ей одно веко. Она определенно была без сознания. Раймонд надавил на рычаг, и кресло мгновенно откинулось назад. Кларк видел, как доктор выстригает на голове девушки круг, потом лампа придвинулась ближе. Раймонд взял маленький блестящий инструмент из небольшого ящика, и Кларк, вздрогнув, быстро отвернулся. Когда он посмотрел вновь, доктор уже стягивал края сделанного им разреза.
«Через пять минут она очнется, — сказал Раймонд, по-прежнему невозмутимый, — все уже сделано, остается только ждать».
Минуты тянулись медленно, в тишине было слышно медленное тяжелое тиканье старых часов, что стояли в коридоре. Кларк почувствовал слабость и тошноту, из-за дрожи в коленях он едва смог подняться.
Неожиданно, когда они смотрели в сторону кресла, до них донесся протяженный вздох, и цвет, что, казалось, полностью сошел с лица девушки, внезапно наполнил ее щеки и так же внезапно открылись ее глаза. Кларк дрогнул перед ними. Они сияли ужасным светом и смотрели куда-то далекие дали, маска нечеловеческого удивления скрывала ее черты, руки вытянулись вперед, точно касались чего-то невидимого. Но через мгновение удивление спало с ее лица и уступило место невообразимому ужасу. Лицевые мышцы отвратительно сокращались, тело от головы до ног неистово тряслось, словно бы запертая в нем душа билась о стены плоти, с чем-то сражаясь там, внутри. Это было невыносимое зрелище, но Кларк все же бросился к ней, едва она, пронзительно крича, рухнула на пол.
Три дня спустя Раймонд подвел Кларка к постели Мэри. Она лежала без сна, вращая головой в разные стороны и бессмысленно ухмыляясь.
«Да, — сказал доктор с присущим ему бесстрастием, — какая жалость, она безнадежный идиот. И здесь уже ничем не поможешь, но все же — именно она видела Великого бога Пана».
Мистер Кларк, джентльмен, выбранный доктором Раймондом в свидетели странного эксперимента с богом Паном, был человеком, в характере которого странным образом смешались осторожность и любопытство. Пребывая в трезвом духе, он думал о необыкновенном и эксцентричном с нескрываемым отвращением, и все же в глубине его сердца притаилась пытливость ко всему, что касалось наиболее сокровенного и тайного в природе человека. Последнее как раз превалировало, когда он принял приглашение Раймонда; хотя по зрелом суждении Кларк отвергал теории доктора как дичайшую нелепицу, все же в тайне он поддерживал веру в чудеса и был бы рад видеть подтверждение этой веры. Ужасы, коим он стал свидетелем в мрачной лаборатории, были в известной степени полезны дли него, а осознав, что доктор Раймонд вовлек его в дела не вполне достойные джентльмена, он все последующие годы отважно цеплялся за банальности и отвергал любой повод к оккультному исследованию. В самом деле, по принципу гомеопатии он некоторое время посещал сеансы признанных медиумов, надеясь, что неуклюжие трюки сих джентльменов заставили бы его переполниться отвращением к мистицизму любого сорта, но лекарство, хоть и было горьким, оказалось неэффективным. Кларк знал, что он все еще томится неведомым, и как только перекошенное в дикой гримасе лицо Мэри стало блекнуть в кладовых его памяти, мало-помалу окрепла в нем и давняя страсть. Вечер после целого дня серьезных и прибыльных дел вносил сильнейшее желание расслабиться, особенно в зимние месяцы, когда пламя из камина наводило теплый румянец на обстановку его холостяцкого жилища, а под рукой стояла початая бутылка отборного бордо. Переваривая обед, он несколько притворно углублялся в чтение вечерней газеты, но простое перечисление нескончаемых фактов вскоре пресыщало его, и Кларк находил себя за любовным рассматриванием японского бюро, что приютилось неподалеку от камина. Похожий на мальчика перед запертым в шкафу вареньем, он некоторое время топтался в нерешительности, но вожделение брало верх, и в конце концов Кларк пододвигал свое кресло, зажигал свечу и садился перед бюро. Отделения и ящики бюро кишели документами по самым болезненным вопросам, а на дне покоился большой рукописный том, в котором он хранил самое дорогое из своей коллекции. Кларк, надо сказать, испытывал стойкое отвращение к публикуемой литературе, только самые инфернальные истории могли удостоиться его интереса, если им «посчастливилось» выйти в свет. Его единственное удовольствие заключалось в чтении, собирании и составлении того, что он называл «Свидетельствами существования Дьявола», и отданный этим занятиям вечер уже не тянулся, а, казалось, пролетал, слишком быстро обрываясь в ночь.
В тот особенный вечер, когда уже падала промозглая декабрьская чернота, Кларк спешно окончил свой ужин, чтобы не мешкая приступить к своему обычному ритуалу перебирания бумаг. Перед тем как подойти к бюро, он два или три раза смерил шагами комнату, потом открыл дверцу и, постояв с минуту в задумчивости, сел. Откинувшись назад, он поначалу погрузился в одну из тех фантазий, которым был особенно привержен, потом вытащил из ящика толстую тетрадь и открыл ее на последней записи. Три или четыре страницы были покрыты плотным каллиграфическим почерком Кларка, начало записи выделялось более крупными буквами:
НЕОБЫЧНЫЙ РАССКАЗ, ПОВЕДАННЫЙ МНЕ МОИМ ДРУГОМ ДОКТОРОМ ФИЛИППСОМ. ОН УВЕРЯЕТ, ЧТО ВСЕ СОБЫТИЯ, ИЗЛОЖЕННЫЕ НИЖЕ, СТРОГО И ЦЕЛИКОМ ДОСТОВЕРНЫ, НО ОТКАЗЫВАЕТСЯ СООБЩИТЬ КАК ФАМИЛИИ УЧАСТНИКОВ, ТАК И ТОЧНОЕ МЕСТО, ГДЕ ЭТИ ЭКСТРАОРДИНАРНЫЕ ЯВЛЕНИЯ ПРОИСХОДИЛИ.
Мистер Кларк начал читать изложенное, наверное, в десятый раз, с любовью поглядывая на карандашные строчки, которые он набросал во время рассказа приятеля. Это была одна из его услад — гордиться своими литературными способностями; он тщательно соблюдал стиль повествования и потому испытывал некоторые затруднения в передаче драматических моментов. Читал же он следующее:
Участниками нижеизложенных событий были: Элен В., которой, если она ныне здравствует, исполнилось бы двадцать три, Ракель М., ныне покойная, но возрастом на год младше вышеуказанной, и Трэвор У., имбецил, восемнадцати лет. К моменту описываемых событий все они были жителями деревни на границе с Уэльсом, и хотя во время походов римлян это местечко имело некоторое значение, сейчас оно представляло собой полузаброшенную деревушку, в которой обитало не более пяти сотен душ. Она расположилась на плоскогорье в шести милях от моря, уютно раскинувшись в живописном лесу.
Около одиннадцати лет назад Элен В. появилась в деревне при довольно необычных обстоятельствах. Будучи сиротой, она находилась на воспитании у дальнего родственника, который заботился о ней до двенадцати лет. Считая, однако, что ребенку необходимо иметь для общения сверстника, этот человек поместил объявление в местной газете, где заявил, что ищет хороший семейный приют в сельской усадьбе для девочки двенадцати лет, на каковое и откликнулся м-р Р., преуспевающий фермер из вышеупомянутой деревни. Его рекомендации оказались удовлетворительными, и джентльмен отправил свою приемную дочь к м-ру Р. с сопроводительным письмом, в котором он поставил условие, что девочке должны предоставить отдельную комнату и что ее попечители не будут беспокоиться о ее образовании, ибо она уже достаточно подготовлена к предстоящей взрослой жизни. М-ру Р. недвусмысленно дали понять, что девочке должно быть позволено самой выбирать себе занятия и проводить время так, как она хочет. М-р Р. встретил ее на ближайшей станции — то был городок в семи милях от его дома — и, кажется, не заметил ничего особенного в ребенке, помимо некоторой скрытности в отношении к прошлой жизни и сдержанности к приемному отцу. Она, однако, сильно отличалась от обитателей деревни: ее гладкая кожа была оливкового цвета, а черты лица — строгими и какими-то чуждыми местному типу. Но девочка, похоже; приспособилась к сельский жизни довольно легко и вскоре стала заводилой среди местной детворы, которая иногда сопровождала ее в лес — любимое место развлечений Элен. М-р Р. утверждает, что прогулки Элен, когда она покидала дом сразу после завтрака и не возвращалась до позднего вечера, не были тайной для него, и вызывали, понятно, вполне оправданное беспокойство. По прошествии некоторого времени м-р Р. связался с приемным отцом Элен, на что тот в коротком послании ответил: пусть она делает, что хочет.
Зимой, когда лесные тропы становились непроходимыми, почти все время Элен проводила в своей комнате, где жила одна, в полном соответствии с инструкциями ее родственника. Первый, выходящий за рамки обычного случай, связанный с Элен, произошел во время одной из прогулок в лесу, примерно через год после ее прибытия в деревню. Прошедшая зима была весьма суровой, с глубоким снегом и небывалыми морозами, и столь же яростным, но только в жаре, оказалось наступившее лето. В один такой исключительно жаркий день Элен отправилась из дому на свою, как обычно, длительную прогулку в лес, взяв с собой на ланч немного хлеба и мяса. Несколько человек видели ее, идущей по старой римской дороге, мостовой с позеленевшими камнями, что пересекает самую высокую часть леса, и были поражены, что девочка шла в эту дикую, почти тропическую жару, намеренно сняв шляпу. В то время в лесу недалеко от римской дороги работал Джозеф У., и ровно в полдень его маленький сын Трэвор принес ему обед: сыр и хлеб. После обеда этот мальчик семи лет от роду отправился в лес, как потом говорил Джозеф У., поискать цветы, и отец, которому были слышны счастливые возгласы сына от маленьких его находок, не испытывал и тени беспокойства. Но совсем неожиданно блаженство сменилось ужасом: из леса, как раз оттуда, куда пошел сын, донесся леденящий кровь вопль, и отец мальчика, бросив инструменты, поспешил узнать, что случилось. Пробираясь в направлении этих ужасных звуков, он вскоре встретил своего мальчика, который бежал сломя голову и был, несомненно, страшно напуган. Расспросив его как следует, отец в конце концов выяснил, что после того, как мальчик набрал себе букетик цветов, он почувствовал усталость и лег вздремнуть прямо на траву. Ребенок был разбужен внезапно, как он говорил, необычным шумом, похожим на странное пение, и, тихо раздвинув ветки, он увидел Элен В., игравшую на траве со «странным голым человеком», о котором напуганный мальчик ничего более сказать не мог, только то, что он почувствовал дикий страх и убежал прочь, отчаянно крича. Джозеф У. пошел туда, куда указал сын, обнаружил Элен В., сидевшую на траве посредине поляны или вырубки. Он со злобой начал обвинять ее в том, что она напугала его ребенка, но Элен полностью отрицала свою вину, да еще посмеялась над выдумками малыша о «странном голом человеке», которым и сам отец, надо сказать, не особо доверял. И Джозеф У. пришел к выводу, что мальчик проснулся от внезапного страха, такое нередко случается с детьми, но Трэвор настаивал на «странном человеке», был очевидно расстроен, и отец поспешил забрал его домой в надежде, что матери удастся успокоить сына. Многие недели, однако, мальчик тревожил родителей: он стал капризным и странным в привычках, отказывался выйти из дому без провожатых и постоянно будил домочадцев, просыпаясь среди ночи с криками: «Человек в лесу, папа! папа!».
И все же с течением времени засевший в нем страх, казалось, рассосался, и тремя месяцами позднее мальчик уже сопровождал отца в дом одного джентльмена, живущего по соседству, на которого Джозефу уже как-то доводилось работать. На время, пока хозяин вводил работника в курс дела, мальчика оставили поиграть в гостиной, и несколькими минутами позднее раздался пронзительный вскрик и звук падения. Поспешив на помощь, мужчины обнаружили мальчика лежащим на полу без сознания, с искаженным гримасой ужаса лицом. Не мешкая, позвали доктора, и тот после небольшого обследования заявил, что ребенок страдает особыми припадками вызванными неожиданным испугом. Мальчика отнесли в одну из спален и через некоторое время привели в чувство, но сознание, которое они пробудили, было уже сознанием жестокой истерии, как охарактеризовал его доктор. Он дал мальчику сильное успокоительное и часа через два сказал, что можно отвести ребенка домой, но когда несчастный пересекал гостиную, пароксизм страха обрушился на него с еще большей силой. Отец видел, как ребенок показал на что-то рукой, а потом услышал уже знакомый выкрик: «Человек в лесу!» — и, посмотрев в указанном направлении, увидел каменную голову гротескной наружности, которая была вмонтирована в стену над одной из дверей. Выяснилось, что владелец особняка совсем недавно делал некоторые изменения в помещениях дома, и когда во время рытья фундамента под какие-то конторы рабочие нашли забавную голову, пролежавшую, очевидно, еще со времен Римской империи, он не преминул украсить ею свою гостиную. Голова, как провозгласили опытные археологи района, была частью фавна или сатира[3].
Что бы ни вызвало припадок, этот второй шок оказался куда опаснее для здоровья мальчика, юноша и сейчас страдает прогрессирующим слабоумием с ничтожной надеждой на исцеление. Дело тогда дошло до сенсации, и м-р Р. расспросил Элен со всем возможным тщанием, однако безрезультатно, она стойко отрицала, что испугала Трэвора или как-то иначе навредила ему.
Второе происшествие, с которым связано имя этой девицы, случилось около шести лет назад и имело еще более экстраординарный характер.
В начале лета 1882 года Элен тесно сдружилась с Ракелью М., дочерью преуспевающего фермера, что жил по соседству. Ракель была годом моложе Элен, и большинство жителей деревни считало ее более очаровательной в этой симпатичной паре, хотя черты Элен с приходом зрелости значительно смягчились. Две девушки, которые старались быть вместе при каждом удобном случае, являли собой странный, но вместе с тем и притягательный контраст: одна — с итальянскими чертами и гладкой оливковой кожей, другая — белокожая и румяная, общепризнанная, по деревенским меркам, красавица. К месту будет сказать, что содержание Элен, назначенное м-ром Р., было притчей во языцех в деревне из-за его исключительной щедрости, и мало кто из местных жителей сомневался в том, что наступит день — и Элен станет обладательницей огромного состояния. Родители Ракель, понятно, не возражали против дружбы своей дочери с этой девушкой и даже поощряли их отношения, хотя сейчас горько сожалеют о своем косвенном содействии беде. Элен все еще сохраняла чрезвычайную расположенность к лесу, и в нескольких прогулках Ракель сопровождала ее — тогда подруги, отправляясь в дорогу рано утром, оставались в лесу до поздних сумерек. Раз или два после этих экскурсий миссис М. замечала, что манеры ее дочери стали довольно странными, да и сама она казалась вялой и рассеянной, говоря словами миссис M., «не похожей на себя», но все эти странности выглядели пока несущественными для серьезного беспокойства. Но однажды вечером после прихода дочери мать Ракель услышала шум, похожий на сдерживаемый плач, он шел из ее комнаты; войдя к дочери, она обнаружила ее лежащей на постели наполовину раздетой в состоянии горчайшего отчаяния. Как только Ракель увидела мать, она воскликнула: «Ах, мама, мама, зачем вы разрешали мне ходить в лес вместе с Элен?» Миссис М. была, понятно, удивлена столь странным укором и решила как следует расспросить дочь. Ракель поведала ей жуткую историю. Она сказала: —
Кларк с громким хлопком закрыл книгу и развернул кресло к огню. Когда однажды вечером его друг сидел в этом самом кресле и рассказывал эту самую историю, Кларк на тех же словах перебил его речь, а несколько позднее, не найдя в себе сил слушать последующие ужасы, и вовсе оборвал рассказ. «Боже! — воскликнул он, — Ты только подумай, о чем говоришь. Это невероятно, чудовищно, такое не может происходить в нашем тихом мирке, где мужчины и женщины просто живут, живут и умирают, и борются, и побеждают или проигрывают — и тогда горюют, мучаются долгие годы от не сложившейся судьбы, но такого, слышишь, Филиппе, такого здесь не случается. Должно, должно быть другое, не столь ужасное объяснение всему этому, если нет — наш мир превратится в кошмар».
Но Филиппс все же рассказал тогда всю историю до конца, заключив ее следующим:
«Полет Элен остается тайной до сего дня; она исчезла среди бела дня, ее видели гуляющей по лугам, а мгновением позже там никого уже не было».
Кларк, как только придвинулся к огню, попытался обдумать все еще раз, но сознание его опять не выдержало: содрогнулось и отпрянуло, испуганное явлением столь мощных, ужасных и неизъяснимых сил, царственно утвердившихся и ликующих в человеческой плоти. Перед ним вытянулась длинная туманная перспектива зеленой[4] мостовой в лесу, как описал ее его приятель; он видел покачивающиеся листья и их дрожащие тени на траве, видел солнце и видел цветы, и две фигуры, идущие к нему из смутного далека. Одна была Ракель, но другая?..
Кларк вовсю пытался разувериться во всем этом, однако в конце рассказа собственноручно записал:
Et diabolus incarnatus est.
Et homo factus est.[5]
«Герберт! О, Господи! Да возможно ли это?»
«Да, меня зовут Герберт. Думаю, что и мне знакомо ваше лицо, но имени вашего я не помню. Память — причудливая вещь».
«И вы не помните Виллиса Уэдхема?»
«Да, конечно, конечно. Прошу прощения, Виллис. Никогда бы не подумал, что буду просить милостыню у старого однокашника. Спокойной ночи, Виллис».
«Мой дорогой друг, к чему такая спешка. Мое пристанище неподалеку отсюда, но сразу мы туда не пойдем. Давай немного пройдемся по улице Шефтебери? Но черт возьми, как ты докатился до этого, Герберт?»
«О, это долгая история, Виллис, и еще более странная, но, если захочешь, можешь выслушать ее».
«Тогда продолжай. И возьми мою руку, ты выглядишь не слишком бодрым».
Странная пара медленно шла вверх по Руперт-стрит: один был выряжен в грязные ужасные лохмотья, другой — в роскошную униформу городского повесы, щеголевато, нарядно, с тем ненавязчивым шиком, что выдает немалый доход и общее процветание. Виллис до этой странной встречи как раз выскочил из ресторана после своего роскошного многосменного обеда, приправленного фляжкой хорошего кьянти; в легком приподнятом настроении, ставшем почти хроническим, он несколько задержался в дверях, дабы осмотреть тускло освещенную улицу в поисках каких-нибудь загадочных происшествий или даже особ, коими Лондон кишел на каждой улице, в каждом квартале, в каждый свой час Виллис, надо сказать, гордился собой в роли опытного исследователя темных закоулков, лабиринтов и трущоб Лондона, и в этом неприбыльном деле выказал тщание, достойное более серьезного применения. Итак, он стоял у столба, оглядывая прохожих с нескрываемым любопытством и той весомостью, что доступна только систематически обедающим джентльменам, и перекатывал в сознании полюбившуюся формулу: «Лондон назвали городом встреч, нет, он больше того — это город воскресений», — когда его размышления были внезапно прерваны жалким скулением где-то у локтя и смиренным прошением милостыни. Он огляделся в некотором раздражении и был явно потрясён, столкнувшись лицом к лицу с воплощенным доказательством напыщенности и никчемности своих капризов. Там, в шаге от него, с помятой физиономией, со слабым телом, едва прикрытым отвратительными лохмотьями, стоял его старый друг Чарли Герберт, который поступил в университет одновременно с ним, и с которым он веселился и набирался мудрости двенадцать семестров подряд. Различие занятий и расхождение интересов прервали эту дружбу, прошло шесть лет с тех пор, как Виллис последний раз видел Герберта, и сейчас он глядел на этот огрызок человека с печалью и тревогой, смешанной с известной долей неуемного любопытства к несчастному: какая же мрачная цепь обстоятельств выволокла его на столь скорбный путь? Как всегда в таких случаях вместе с сожалением в Виллисе прорезался и вкус любителя тайн, так что он имел все основания поздравить себя с успехом в наблюдениях.
Некоторое время они шли в тишине, и мало кто из прохожих не оборачивался, чтобы не потешиться видом хорошо одетого джентльмена и нищего, висевшего на его руке, отчего Виллис, смущенный таким вниманием, решил продолжить путь темными улицами Сохо[6]. Здесь он еще раз задал свой вопрос.
«Как вообще это могло случиться, Герберт? Я всегда был уверен, что ты займешь превосходное место в Дорсетшире. Не лишил ли тебя наследства отец? Ведь определенно нет?»
«Нет, Виллис. Я стал полноправным собственником всего состояния после смерти моего бедного отца, умершего спустя год, как я окончил Оксфорд. Он был мне очень хорошим отцом, и я довольно искренне оплакивал его смерть. Но тебе ли не знать, что такое молодость. Через несколько месяцев я оказался в городе и много времени проводил в обществе. Разумеется, я получил блестящее представление, наслаждениям не было конца. Я немного играл, как без этого, но никогда не делал больших ставок, и даже выиграл в нескольких забегах, что принесло мне несколько фунтов — немного, но на сигары и мелкие удовольствия этого было довольно. Шел второй год моих увеселений, когда все круто переменилось. Ты, конечно, слышал о моей женитьбе?»
«Нет, никогда».
«Да, я женился, Виллис. Однажды в доме своих знакомых я повстречал девушку удивительной и странной, почти неземной красоты. Не могу сказать тебе, сколько ей было лет, я никогда не знал этого, но, насколько мог догадываться — что-то около девятнадцати в то время, когда я познакомился с ней. Мои друзья встретили ее во Флоренции, она сразу сообщила им, что она круглая сирота, отец ее был англичанин, мать — итальянка. Она очаровала их, как потом очаровала и меня. В первый раз я увидел ее на вечеринке. Я стоял в дверях и беседовал с приятелем, когда неожиданно над шумом, суетой и разговорным бубнением услышал голос, который сразу проник в мое сердце. Она пела итальянскую песню. Меня представили ей в тот же вечер, а через три месяца Элен стала моей женой. Виллис, эта женщина, если я вообще могу назвать ее женщиной, съела мою душу. В первую брачную ночь я вдруг понял, что сижу на кровати в ее спальне и слушаю, как ее прекрасный голос говорит о таком, что я не решился бы произнести и шепотом в беззвездную ночь, хотя я и сам далеко не безгрешен. Ты, Виллис, наверное думаешь, что знаешь жизнь и Лондон, и все, что происходит днем и ночью в этом ужасном городе, и уж, конечно, слышал немало гнуснейших историй обо всем на свете, но, поверь мне, о том, что знаю я, ты не имеешь ни малейшего понятия, даже в мыслях своих ты не сможешь вообразить и тени того, что слышал и видел я. Да, видел. Мне довелось лицезреть такие невероятные ужасы, что я останавливаюсь иногда посредине улицы и спрашиваю себя, да возможно ли, чтобы человек продолжал жить, увидев такое… Через год, Виллис, я был конченый человек, душой и телом».
«Но твое состояние, Герберт? И твои земли в Дорсете».
«Я все продал: поля и леса, наш старинный дом — все».
«А деньги?»
«Она все взяла себе».
«И, конечно, после этого исчезла?»
«Да, в одну ночь. Мгновенно, словно растворилась. Я не знаю, где она сейчас, но уверен, если увижу ее еще хотя бы раз — мне конец. Оставшаяся часть моей истории уже неинтересна — убогое нищенство — вот и все. Ты можешь подумать, Виллис, что я все преувеличиваю и говорю для эффекта, так знай, ты не услышал и половины. Я мог бы рассказать тебе и все остальное, что, конечно, убедило бы тебя, но после этого ты бы никогда не испытал счастья. Никогда. Ты провел бы остаток своей жизни, как провожу свою я: вечно преследуем тем, от кого не уйти, — собой, человеком, видевшим ад».
Виллис привел несчастного товарища в свой номер и накормил его. Герберт ел мало и едва прикоснулся к стоящему перед ним вину. Он сидел, понурившись, у огня, молчаливый и унылый, и оживился только к уходу, когда Виллис дал ему немного денег.
«Кстати, Герберт, — уже у дверей сказал Виллис, — как звали твою жену? Ты, кажется, говорил Элен? Элен, а дальше?»
«Когда я встретил ее, она называла себя Элен Воган, но каково ее настоящее имя, не знаю. Не думаю, что у нее вообще есть имя. Нет, нет, не в этом смысле. Только люди имеют именам Виллис, и извини, большего я сказать не могу. Прощай. Да, я не паду больше до того, чтобы просить у тебя денег, если увижу иной способ воспользоваться твоей помощью. Прощай».
Когда нищий уже окунулся в неприютную ночь, Виллис вернулся к камину. Было нечто такое в Герберте, что чрезвычайно потрясло его: нет, ни его лохмотья, ни отметины, что наложила на него бедность, а скорее, бесконечный ужас, который висел вокруг него, точно туман. Он сознался, что сам не избежал напасти, что эта женщина совратила его, войдя в душу и тело, и Виллис почувствовал, что его бывший друг — просто статист на подмостках зла, в театре, где слова теряют свою силу. Его рассказ не требовал подтверждений: он сам был его воплощенным доказательством. Виллис, тщательно обдумывая только что выслушанную историю, задался вопросом, а есть ли у нее начало и конец, «Нет, — подумал он, — определенно; это еще не конец, скорее, это только начало». Подобные случаи похожи на русскую матрешку: открываешь одну за другой, а там все новые и новые головы. Скорее всего, бедный Герберт — самая внешняя, и за его бедой откроются другие, куда более значительные…
Виллису не удалось отвлечься от истории Герберта, мрачность и дикость которой только сгустились к исходу ночи. Огонь начал слабеть, холодный утренний воздух вползал через открытое окно в жилище, Виллис поднялся, осторожно оглядел пустую комнату и, слегка дрожа, пошел к постели.
Несколькими днями позже он увидел в своем клубе одного знакомого джентльмена, звали его Остин, прославился же он своей осведомленностью в интимной жизни Лондона, как в ее темных, так и в светлых проявлениях. Виллис, памятуя их встречу в Сохо и последующие за ней, подумал, что Остин мог бы пролить некоторый свет на злоключения Герберта, и после некоторого обмена любезностями неожиданно спросил:
«Доводилось ли вам что-нибудь знать о человеке по имени Герберт, Чарльз Герберт?»
Остин резко обернулся и уставился на Виллиса с нескрываемым удивлением.
«Чарльз Герберт? Вас не было в городе три года назад? Нет? Значит, вы не слышали о случае на Поул-стрит. В свое время он произвел сенсацию».
«Какой случай?»
«Ну так слушайте. Джентльмен, человек с хорошим положением и репутацией, был обнаружен мертвым вблизи одного дома на Поул-стрит, за дорогой на Тоттенхем. Разумеется, не полиция сделала это открытие: если вы засиживаетесь за полночь с горящим светом в окне, констебль забьет тревогу, а если вам случается лежать мертвым на чьем-нибудь участке, уверяю, вас оставят в покое. В этом случае, как и во многих других, тревогу поднял какой-то бродяга, я не имею в виду обычного бродягу или бездельника из ночлежки, то был, скорее, джентльмен, чье любимое занятие — бродить по лондонским улицам в пять утра. Этот индивид, как он объяснял впоследствии, шел домой, откуда — неясно, и между четырьмя и пятью утра проходил Поул-стрит. Что-то привлекло его внимание к дому под номером 20, он объяснил свое любопытство тем, что строение это имеет наиболее отталкивающий вид, каковой доводилось ему созерцать, но тем не менее он удосужился посмотреть под ноги и был весьма удивлен, когда заметил лежащего на камнях человека с плотно прикрытыми веками и уставленным в небо лицом. Наш джентльмен успел подумать, что лицо лежавшего несло на себе печать неизгладимого ужаса, и, занятый этой мыслью, он поспешил на поиски полицейского. Констебль поначалу был склонен рассудить здраво и просто, заподозрив обычное пьянство, однако после осмотра подозреваемого весьма быстро сменил тон. Та ранняя пташка, которая первой клюнула этого червячка, была отряжена за доктором, а полисмен стал звонить и стучать в дверь до тех пор, пока неряшливая полусонная служанка не спустилась вниз. Констебль поспешил указать ей на непорядок на участке, после чего девица закричала так, что ee благим матом можно было разбудить всю улицу, но человека она не узнала, и вообще никогда не видела его ни дома, ни на улице и т. д. Тем временем своеобразный открыватель успел вернуться с доктором, и следующий этап расследования предполагал изучение места происшествия. Ворота были открыты, и весь квартет заковылял вниз по ступеням. Доктор, не затратив и минуты на обследование, сказал, что бедняга уже несколько часов как мертв, и с этого момента рядовой случай начинает становиться интересным. Мертвый человек не был ограблен, и в одном из его карманов нашли документы, по которым выходило, что несчастный принадлежал, да, к элите общества, был изрядно родовит и, насколько это могло быть известно, никогда не имел врагов. Я не привожу его фамилии, Виллис, по той причине, что она ничего не значит для нашей истории, да и соскребывать истории с мертвого не лучшее занятие для джентльмена. Следующей особенностью было то, что медицинские эксперты не могли прийти к согласию относительно того, как он встретил свою смерть. На плечах у него было несколько синяков, но ушибы были столь легки, что, скорее, выглядели результатом бесцеремонного обращения с кухонной дверью, чем последствием серьезных действий: швыряния на рельсы или спускания с лестницы. Но и других следов жестокого обращения с умершим, которые могли бы прояснить причину смерти, не было решительно никаких. И никаких следов яда при вскрытии. Конечно, полиция захотела узнать все возможное об обитателях Поул-стрит, 20, и здесь снова, как мне сообщили из частных источников, проступили странности. Оказывается, проживали по этому адресу некие мистер и миссис Герберт: он, как говорят, был земельным собственником, хотя Поул-стрит по общему мнению не лучшее место для родовых поместий. Что до миссис Герберт, никто, кажется, не знал, ни что, ни кто она есть, и между нами, я воображаю, что ловцы жемчужных раковин после истории с ней обнаружили себя в довольно странных водах. Разумеется, они оба отрицали, что знают хоть что-нибудь об умершем, и в отсутствие всяких улик против этой пары обвинение с них было снято. Но некоторые весьма необычные факты все же обнаружились. Хотя это происходило между пятью и шестью утра — время, когда увозили мертвеца, у места происшествия собралась большая толпа, оказалось там и несколько соседей, очаровательно свободных в своих комментариях на счет дома 20, из чего и выяснилось, что сей дом был в большой немилости у Поул-стрит. Детективы попытались подвести твердое основание фактов под эти слухи, но ничего не вышло, почва осталась такой же зыбкой. Люди качали головами и сводили брови, и все, чего удалось добиться от них, заключалось в том, что Герберты «странные», «и никто их не видит», и «неприветливые» и т. д., но в целом ничего осязаемого. Власти не сомневались, что несчастный встретил свою смерть в доме номер 20, однако отсутствие доказательств, а также следов насилия или отравления, превращали их подозрения в беспомощные гипотезы. Странный случай, не так ли? Но к вящему любопытству, за этим кроется нечто больше того, что я вам рассказал. Мне довелось знать одного из врачей, консультировавших полицию при выяснении причин смерти, и некоторое время спустя я встретил его и спросил напрямую, что он сам об этом думает. «Не изволите ли признаться, — сказал я, — что тогда вы зашли в тупик, и причина смерти так и осталась не выясненной». «Прошу прощения, — ответил он. — Я вне всяких сомнений знаю, что повлекло смерть. Бланк умер от страха, и никогда еще за время моей практики я не видел столь чудовищно искаженных черт лица, а я видел целое сонмище мертвых лиц». Доктор был, как правило, невозмутим, поэтому горячность его речи и жестов поразила меня, но большего я от него добиться не смог. Я полагаю, судебные органы не нашли способа законного преследования Гербертов за то, что они до смерти напугали человека; как ни крути, «деяния» не было, и, пошумев, случай забыли. А вы, вы знаете что-нибудь о Герберте?»
«Да, — ответил Виллис, — он был моим однокашником и одно время приятелем».
«Да неужели? А жену его вы видели?»
«Нет, не довелось. Я потерял его из виду много лет назад».
«Странно, не правда ли, расстаться с человеком у дверей колледжа, не видеть его годами, а затем обнаружить его нищим. Но я хотел бы повидать м-с Герберт, о ней рассказывают потрясающие вещи».
«Какого рода вещи?»
«Хорошо, но я, право, не знаю, как описать это. Каждый, кто видел ее в полицейском участке, рассказывал потом, что она являла собой красивейшую и одновременно отталкивающую женщину из всех, на которых когда-либо взирал человеческий глаз. Я говорил с одним из тех, кто видел ее, и могу уверить, он, что называется, трясся, когда пытался описать ее, но так и не смог ответить, почему. Она, кажется, была одной из тех загадок, о которых, если бы мертвые умели говорить, можно было бы услышать немало странного. Но увы, головоломка останется без решения, и мы не узнаем, что привело такого весьма респектабельного джентльмена, как мистер Бланк (если не возражаете, давайте назовем его так), в столь загадочный дом на Поул-стрит, 20. Странный случай, не находите?».
«Нахожу. Случай, Остин, действительно, невероятный. Не думал, когда спрашивал вас о своем старом друге, что забреду в такую чащу. Ну, ладно, мне пора. Адью».
Виллис ушел от всезнающего друга с мыслью о своей собственной матрешечке — блестящая работа!
Через несколько месяцев после встречи Виллиса с Гербертом мистер Кларк, как обычно, коротал послеобеденные часы у камина, решительно ограждая свое внимание от блужданий в районе бюро. Целую неделю он успешно удерживал себя от копания в «Записках» и лелеял надежду на полную реабилитацию, но, несмотря на его усилия, удивление не ослабевало, и в конце концов почти неудержимое любопытство к последнему, записанному им случаю, охватило его. Он изложил происшествие или, скорее, очертил его своему гипотетическому ученому другу, который, покачав головой, решил, что у Кларка поехала крыша, отчего в этот особенный вечер Кларк прилагал все усилия для рационализации истории, когда неожиданный стук в дверь оторвал его от внутреннего спора.
«Виллис с визитом», — прозвучало за дверью.
Кларк открыл.
«Дорогой мой Виллис, прекрасно, что улучили минутку. Сколько же я не видел вас, год, наверное? Входите, входите… Да, но как вы поживаете, Виллис? Нужен совет по вкладам?»
«Благодарю, думаю, вклады в полной безопасности. И все же я пришел к вам именно за советом, и в деле, скажу вам, чрезвычайно любопытном. Но, боюсь, вы сочтете все это выдумками, стоит лишь мне рассказать эту историю. Иногда я и сам так считаю, именно поэтому я решился зайти к вам, и потом, вы человек практический и рассуждаете на редкость здраво».
Мистер Виллис был незнаком с «Записками к доказательству существования Дьявола».
«Хорошо, Виллис, я буду счастлив дать вам совет, насколько это в моих силах. Но в чем же дело?»
«Оно целиком из ряда вон выходящее. Вы знаете мои пристрастия, я всегда созерцаю жизнь улиц и на своем веку мне доводилось наблюдать и необычных людей, и необычные случаи, но этот, думаю, превосходит все. В один из отвратительных зимних вечеров, месяца эдак три назад, я, как обычно, вышел из ресторана после весомого обеда и доброй фляжки кьянти, думая, какая же все-таки это загадка, вечерние улицы Лондона и проплывающие по ним компании, как вдруг мои мысли оборвал какой-то нищий — он плелся позади меня и привычно голосил. Я обернулся, обернулся и нищий: передо мной стоял мой старый приятель по колледжу, звали его Герберт. Я спросил его, как он дошел до такого отчаянья, и он мне все рассказал. Мы поднимались и спускались темными улицами Сохо, и я слушал его историю. Он поведал мне, что женился на прекрасной девушке, младше его на несколько лет, и, по его словам, она сокрушила и его душу, и его тело. Он не вдавался в детали, говоря, что не осмеливается, ведь то, что он видел и слышал, преследует его ночью и днем, и, когда я взглянул ему в лицо, я понял — Герберт говорил чистую правду. Было в нем нечто такое, что и меня ввергло в дрожь. Не знаю почему, но это произошло. Я дал ему немного денег и довольно поспешно выпроводил, и уверяю вас, когда он уходил, у меня перехватило дыхание. Его присутствие, казалось, останавливает кровь».
«А не смахивает ли все это на водевиль, Виллис? Полагаю, бедный ваш друг слишком опрометчиво женился и, попросту говоря, захирел».
«Ладно, тогда что вы скажете на это?» — и Виллис рассказал Кларку историю, которую слышал от Остина.
«Поймите, — заключил он, — практически нет никаких сомнений в том, что мистер Бланк, кто бы он ни был, умер от ужаса, он видел нечто столь страшное, столь невыносимое, что именно это оборвало его жизнь. И все, что он видел, он, скорее всего, видел в том доме, который так или иначе снискал дурную славу у соседей. Я решил полюбопытствовать и отправился на место, чтобы осмотреть все самому. Это унылая улица, где дома достаточно стары, чтобы выглядеть значительными и мрачными, но не стары в той мере, чтобы стать необычными. Насколько я мог видеть, большинство из них превращено в квартиры, меблированные и нет, и почти на каждой двери по три звонка. Там и сям первые этажи были сделаны под лавки обычнейшего типа — улица, в общем, оставляла гнетущее впечатление. Узнав, что дом 20 сдается, я от правился к агенту и взял у него ключ. Разумеется, я ничего не выяснил о Гербертах, но я честно и откровенно спросил у агента, как давно они покинули дом, и были ли арендаторы после них. Он подозрительно осмотрел меня и сказал, что Герберт съехали сразу после неприятностей, и с тех пор дом пустует».
Мистер Виллис перевел дыхание и продолжил.
«Я всегда любил осматривать пустые и брошенные дома есть какое-то неуловимое очарование в затхлых комнатах, торчащих из стен гвоздях, в толстом покрывале пыли на подоконниках, но дом под номером 20 удовольствия мне не доставил. Стоило мне ступить за порог, как сразу я отметил нечто загадочное и тяжелое в воздухе этого жилища. Конечно, все пустые дома кажутся душными, но в этом была особенная духота. Я не могу описать это точно, но, казалось, в доме перехватывает дыхание. Я прошел в передние и задние комнаты, спустился на кухню — все эти помещения были пыльными и довольно грязными, что неудивительно, удивительно другое — «то самое» ощущалось и в них. Особенно сильное чувство тревожного ожидания вызывала самая большая комната на первом этаже. Обои, картины на стенах, возможно, в оные! времена и взывали к радости, но теперь на всем лежал налет какого-то мрачного уныния. Комната была переполнена страхом, словно сами стены хранили его: стоило мне тронуть ручку на двери, как у меня заклацали зубы, и когда я вошел, первым моим желанием было броситься на пол. Но я пересилил себя и встал напротив дальней стены, изумляясь тому, что же, черт возьми, заставляет дрожать меня всеми членами, словно у гробовой доски. В одном углу была целая куча газет, разбросанных по полу, и я начал рассматривать их: это были газеты трех— и четырехлетней давности, некоторые наполовину стерты, некоторые измяты, словно в них было что-то упаковано. Я перевернул целую кипу и нашел любопытный рисунок. Я еще покажу его вам. Но я не мог больше находиться в комнате, это было сильнее меня. Я был рад убраться восвояси, целым и невредимым, и быстро вышел на улицу. Обитатели ее дырявили меня взглядами, пока я шел, и кто-то сказал, что прохожий сильно пьян. Я шатался от одной стороны тротуара к другой и делал все возможное, чтобы как можно скорее вернуть ключ агенту и добраться домой. Я провалялся в постели около недели, страдая, как сказал доктор, чем-то вроде нервного срыва и истощения. В один из этих дней я читал вечернюю газету и случайно набрел на заметку, озаглавленную: «Умерший от голода». Это был рядовой случай: меблированные комнаты в Мерилебоне, запертая несколько дней дверь и мертвый человек в кресле. «Мертвец, — говорилось в колонке, — не кто иной, как Чарльз Герберт, ранее процветающий землевладелец. Его имя стало известно публике три года назад в связи с таинственной смертью на Поул-стрит, Тот-тенхем-корт-роуд, когда он был арендатором дома номер 20, и тогда же на участке этого дома джентльмен видного положения был найден мертвым при обстоятельствах, не исключающих подозрений». Трагический конец, не так ли? Но в конце концов, если то, что он рассказал мне, правда, в чем я уверен, то жизнь его была трагедией куда более зловещей, чем представлялось поначалу».
«Так это и есть история?» — меланхолично спросил Кларк. «Да, она самая».
«Ну, Виллис, я и не знаю, что сказать вам. Имеются в этом случае, без сомнения, обстоятельства, выпадающие из обычного понимания, труп того джентльмена, например, и непривычное слуху мнение врача насчет причины его смерти, но, в конце концов, все эти факты могут быть объяснены без обращения к чудесному. Что касается ваших ощущений, Виллис, во время осмотра дома, здесь я бы предположил, что они обязаны яркому воображению, и размышляли вы, должно быть, под бессознательным впечатлением от слышанного. Я определенно не вижу, что еще можно сказать по этому делу, вы, конечно же, думаете, что там кроется тайна, но Герберт мертв, куда еще обратить свои взоры?»
«Я предлагаю обратить их на женщину. На ту женщину, которая была его женой. Она — тайна».
Два человека сидели в тишине у камина: Кларк, тайно поздравлявший себя с тем, что успешно справился с ролью защитника банальностей, и Виллис, вовлеченный в свои мрачные фантазии.
«Думаю, стоит закурить», — сказал гость и полез в карман за портсигаром.
«Ах! — воскликнул Виллис. — Я забыл, ведь у меня кое-что припасено для вас. Вы помните, я говорил вам, что нашел довольно любопытный набросок в куче старых газет. Вот он».
Виллис вытащил из кармана небольшой пакет, обернут коричневой бумагой и перетянутый для сохранности бечевой с запутанным узлом. Невзирая на свою маску бесстрастия, Кларк почувствовал такое любопытство, что вытянулся вперед в своем кресле, глядя, как Виллис разрывает бечеву и разворачивает верхнюю оболочку. Внутри была еще одна, матерчатая, Виллис снял ее и молча протянул небольшой лист бумаг Кларку.
Мертвая тишина в комнате воцарилась на целых пять минут. Эти двое сидели так тихо, что могли слышать тиканье высоких старомодных часов, стоявших в гостиной, и в сознании одного из них этот монотонный звук пробудил давние, давние воспоминания. Он напряженно вглядывался в небольшой набросок женской головы, сделанный мастером так точно и достоверно, что, казалось, душа выглядывает из глаз, т улыбка вот-вот сорвется с разомкнутых уст. Кларк пристально вглядывался в лицо на портрете, и оно выудило из его памяти один давний летний вечер: он снова видел вытянутую очаровательную долину, реку, петляющую меж холмов, луга и поля кукурузы, тусклое красное солнце, холодный белый туман, поднимающийся от реки. Он слышал голос, говорящий ему через годы: «Кларк, Мэри увидит бога Пана!» — а затем стоял в мрачной комнате рядом с доктором, слушал тяжелое тиканье старинных часов и ждал, ждал, поглядывая на зеленое кресло под ярким светом лампы. Мэри поднялась, и он взглянул в ее глаза, и сердце его похолодело.
«Кто эта женщина?» — спросил он наконец; Голос у него был сухой и хриплый.
«Та самая, на которой женился Герберт».
Кларк еще раз взглянул на рисунок; нет, это была не Мэри. Лицо определенно ее, но черты его выражали нечто большее, чего не было у Мэри, ни когда она вся в белом вошла в лабораторию с доктором, ни в момент ее ужасного пробуждения, ни когда она лежала, ухмыляясь на кровати. Чем бы это ни было вызвано: взглядом, идущим из глаз на изображении, улыбкой на губах, или выражением всего лица, — Кларка затрясло той дрожью, что исходит из самых глубин души, и он бессознательно вспомнил слова доктора Филиппса: «самое яркое воплощение зла, каковое я когда-либо видел». Он перевернул набросок совершенно механически и мельком глянул на оборот.
«Милостивый Бог! Кларк, в чем дело? Вы белы, как смерть».
Виллис вскочил со своего кресла, видя, как Кларк со стоном откинулся назад, выронив рисунок из рук.
«Мне плохо, Виллис, я подвержен приступам. Налейте мне немного вина. Спасибо, этого будет довольно. Мне станет лучше через несколько минут».
Виллис поднял упавший набросок и перевернул, как до него сделал Кларк.
«Вы видели это? — спросил он. — То, почему я опознал в портрете жену Герберта, точнее, мне следовало сказать — вдову. Но как вам сейчас?»
«Спасибо, лучше, обычная мимолетная слабость. Не думаю, что я уловил ваши намеки. Что, вы говорили, позволило вам отождествить рисунок?»
«Это самое слово — «Элен», написанное на обороте. Разве я не говорил вам, что ее имя было Элен? Да-да, Элен Воган».
Кларк застонал; теперь не оставалось и тени сомнений.
«Вы и сейчас будете настаивать, — сказал Виллис, — что в истории, которую я только что рассказал, особенно в той ее части, где на сцену выступает Элен Воган, нет ничего загадочного?»
«Да, Виллис, — пробормотал Кларк, — это действительно странная история, очень странная. Вы должны дать мне время все обдумать. Возможно, я смогу вам помочь, а может и нет. Вам, наверно, пора? Ладно, прощайте, Виллис, спокойной ночи. Навестите меня на неделе».
«Знаешь ли, Остин, — сказал Виллис, степенно прохаживаясь с приятелем по Пиккадилли одним чудесным майским днем, — знаешь ли, я убежден, что все, рассказанное тобой, — лишь эпизод в исключительной истории. Могу также признаться, что, когда я расспрашивал тебя о Герберте несколько месяцев назад, я видел его собственными глазами.
«Ты видел его? Где?»
«Он попрошайничал и наткнулся на меня. Он был в отчаянном, почти плачевном положении, но я его узнал и, более того, выбил из него рассказ о его злоключениях. Если коротко, он дошел до ручки не без помощи своей жены».
«И каким же образом?»
«Он так и не сказал мне, только сообщил, что она погубила его: и душу и тело».
«А что с его женой?»
«Гм, я и сам хотел бы это знать. Но, поверь, я найду ее рано или поздно. И я знаю человека по имени Кларк, он хоть и человек дела, но проницательный донельзя. Ты понимаешь, говорю не о меркантильной проницательности, а о той, что связана с жизнью и человеком вообще. Так вот, я посвящаю его в исключительную историю, и он, проницательный человек, несомненно поражается ей. Говоря, что случай нужно как следует обмозговать, он просит меня прийти еще раз в течение недели. А несколькими днями позже я получаю это необычное письмо».
Остин взял в руки конверт, извлек письмо и с любопытством прочитал его. Оно гласило следующее:
«Мой дорогой Виллис, я обдумал то дело, о котором мы говорили с вами прошлой ночью, и мой вам совет — бросить портрет в огонь и вычеркнуть эту историю из своей памяти. И никогда не вспоминайте ее, вспомните — печаль разъест вашу печень. Вы, конечно, рассудите, что я обладаю какими-то тайными знаниями, и в определенном смысле — это правда. Но по делу я знаю немного, я только странник, который заглянул в бездну и отпрянул назад в диком страхе. Все, что я знаю, загадочно и страшно, но за пределами моих знаний есть глубины таинственного и злого, ужас от которых превосходит всякое воображение. Я твердо решил, и ничто не изменит моего решения не заниматься этим, и, если вы цените свое счастье, то, уверен, примете такое же решение.
Разумеется, ничто не мешает вам навещать меня, но впредь беседовать мы будем на более веселые темы, чем эта».
Остин методично свернул письмо и вернул его Виллису.
«Письмо, определенно, необычное, — сказал он. — А что знакомый подразумевал под портретом?»
«Ох, забыл сказать тебе, что я был на Поул-стрит и кое-что там обнаружил».
И Виллис рассказал о своем приключении Остину, как и ранее Кларку; Остин слушал Виллиса в полной тишине и, казалось, погружался во все большее недоумение. Наконец он произнес:
«Все это настолько необычно, что я едва не упустил главного: ведь твои неприятные ощущения в той комнате могли быть просто игрой воображения, обычным отвращением, короче».
«Нет, это было больше физиологическим, чем психическим. Так, словно в меня при каждом вдохе проникали Испарения смерти, в каждый нерв, в каждую мышцу и каждую кость. Я чувствовал изнеможение во всем теле, от головы до пяток; мои глаза затуманились, казалось, сама смерть пожаловала ко мне».
«Да, и впрямь очень странно. Ты говоришь, твой приятель признался, что с этой женщиной связана какая-то очень темная история. Не заметил ли ты чего-нибудь особенного в нем, когда рассказывал ему о своем визите».
«О, конечно. Он сильно побледнел и обмяк, но уверял меня, что это рядовые приступы слабости, коим он давно подвержен».
«И ты ему поверил?»
«Да, тогда да, сейчас — нет. Он слушал все, о чем я говорил ему, в совершенном спокойствии до тех пор, пока я не показал ему портрет. Как раз в тот момент с ним случился приступ. Уверяю, он выглядел ужасно».
«Значит, он должен был видеть эту женщину до того. Но есть и другое объяснение, ему могло быть знакомо имя, не лицо. Что ты скажешь на это?»
«Пока ничего. Насколько я помню, приступ случился с ним как раз после того, как он перевернул портрет лицом вниз — он чуть не свалился с кресла. А имя, как ты знаешь, написано на обороте».
«Вполне вероятно. В конце концов, в таких случаях невозможно прийти к чему-то определённому. Я не люблю мелодрам, и ничто не вызывает во мне большего отвращения, чем банальная и скучная история о привидениях из книжной лавки, но здесь, Виллис, действительно кроется какая-то загадка».
Два человека поднимались вверх по Эшли-стрит, направляясь от Пиккадилли на север! Это была длинная, довольно унылая улица, хотя местами более жизнерадостный вкус обитателей оживил темные дома цветами, веселыми занавесочками и бодрыми картинками на дверях. Остин вдруг прервал беседу и взглянул на один из домов: герань, красная и белая, зеленой рекой лилась с каждого подоконника, и желтые шторы струились за стеклом.
«Выглядит свежо, правда?» — спросил Виллис.
«Да, а внутри, скажу тебе, еще милей. Я слышал, это — один из приятнейших домов сезона. Самому мне там побывать не удалось, но я встречался с некоторыми людьми из числа принятых в доме, и они признались мне, что место необычайно веселое». «Чей это дом?» «Миссис Бьюмонт». «И кто же она?»
«Не могу сказать. Я слышал, она приехала из Южной Америки, и в конце концов не так уж важно, кто она. Она, вне всяких сомнений; очень богатая женщина, более того, ее приняли в лучших семействах. Да, вот еще, она угощает своих гостей уникальным бордо, которое стоит огромных денег. Лорд Apгентино говорил мне об этом, он был у Бьюмонт в прошлое воскресенье. Аргентино заверяет, что никогда не пробовал такого вина, а он, как ты знаешь, в этом деле дока. Между нами миссис Бьюмонт весьма странная особа. Как-то Аргентино поинтересовался у нее возрастом вина, и что ты думаешь, она ответила? «Полагаю, около тысячи лет», — каково?! Лорд Аргентино посчитал, что она разыгрывает его, и, когда он рассмеялся над ее «шуткой», она сказала, что говорит вполне серьезно и предложила ему взглянуть на бутыль. Разумеется, после осмотра крыть ему было нечем, но вообще-то, любому покажется подозрительным распивать такой раритет… Ах, смотри, мы дошли до моего дома. Не желаешь зайти?»
«Благодарю, не откажусь. Давненько я не осматривал твою лавку древностей».
Обстановка в комнате была богатой и не совсем обычной, поскольку не только каждый стул, каждая полка и каждый шкаф, но даже коврики и разные банки-склянки, казалось, вели свою собственную, отделенную от других, полную индивидуальности жизнь.
«Есть что-нибудь свеженькое?» — после некоторой паузы спросил Виллис.
«Нет, думаю, нет… Кувшинчики ты, кажется, видел, любопытные, не так ли? А больше… нет, не думаю, что мне приходилось сталкиваться с чем-нибудь интересным за последние, недели».
Остин шарил взглядом по комнате от буфета к буфету, от полки к полке в поисках новых пополнении своей экстравагантной коллекции. Наконец, глаза его остановились на старом сундуке с искусной и причудливой резьбой, что стоял в темном углу комнаты.
«О! — воскликнул он. — Я совсем забыл, ведь у меня есть чем тебя позабавить». С этими словами Остин открыл сундук, вытащил оттуда толстый альбом, положил его на стол и раскурил погасшую сигару.
«Ты был знаком с Артуром Мейриком, художником?»
«Немного. Я встречался с ним разок-другой у моих друзей. С ним что-то случилось? Признаться, я давно не слышал, чтобы его кто-то поминал».
«Как же, помянули. Он мертв».
«Не может быть! Он был достаточно молод, чтобы…»
«Да, всего лишь тридцать».
«И почему?»
«Не знаю. Мейрик был моим близким другом, и каким! Представляешь, он частенько захаживал ко мне, и мы могли толковать с ним часами — собеседник он был отменнейший. Даже о живописи, подумай, с художником говорить о живописи! Года полтора назад он почувствовал себя несколько переутомленным и, частично с моего одобрения, отправился поскитаться по свету без особых целей и программы. Мне кажется, Нью-Йорк был первой его остановкой, хотя я и не получал от него никаких вестей. Три месяца назад мне вручили этот альбом с весьма официальным письмом от английского врача, практикующего в Буэнос-Айресе; в письме утверждалось, что сей врач посещал мистера Мейрика на протяжении его болезни, и что упомянутый больной выражал настоятельнейшее желание, чтобы запечатанный пакет с альбомом после его смерти был доставлен именно мне. Вот и все, пожалуй».
«И ты не догадался написать доктору для выяснения обстоятельств?».
«Я подумывал об этом. А ты бы посоветовал мне написать?»
«Разумеется… Так что там за книга?»
«Она была запечатана, когда я ее получил. Не думаю, что доктор видел ее содержимое».
«Должно быть, редкая? Он что, был коллекционером?»
«Нет, думаю, нет. Вряд ли он что-нибудь собирал… А вот, взгляни-ка на эти айнские кувшинчики[7], как ты их находишь?»
«Своеобразно, но мне нравится. Однако ты, кажется, хотел мне показать альбом бедного Мейрика?»
«О да, конечно. Дело в том, что там, под обложкой, находятся довольно своеобразные вещи, и я еще не рисковал кому-либо показывать их. И тебе не советовал бы распространяться. Взгляни».
Виллис взял альбом и открыл его наугад.
«Кажется, он не печатный?»
«Нет, это коллекция рисунков моего бедного друга Мейрика».
Виллис добрался до первой страницы, она была пуста, рая содержала краткую запись, которую он зачитал вслух.
Silet per diem universus, nec sine horrore secretus est; lucet nocturnis ignibus, chorus Egipanum unique personatur: audintur et cantus tibiarum, et tinnitus cymbalorum per oram maritimam[8]. На третьей странице был набросок, который заставил Виллиса вздрогнуть и взглянуть на Остина — тот стоял у окна и рассеянно смотрел вдаль. Виллис листал альбом страница за cтраницей, погружаясь, вопреки своему сознательному желанию, в рисованную черным и белым Вальпургиеву ночь, в чудовищную вакханалию зла. Фигуры сатиров, фавнов и дриад танцевали перед его глазами, танцы в чащах, танцы на вершинах гор, сцены на пустынных берегах и сцены в зеленых долинах и в пустынях, и среди камней, — чуждый человеку мир, перед которым не может устоять слабая душа, что трепещет и бежит от непознанного. Оставшуюся часть книги Виллис бегло листал, зрелищ было в избытке, но самая последняя страница все же остановила его внимание.
«Остин!»
«Слушаю».
«Ты знаешь, кто это?»
Виллис говорил о женском лице, единственном на белой странице.
«Знаю, кто это? О, нет, конечно, нет».
«Я знаю, Остин».
«И кто же?»
«Миссис Герберт».
«Ты уверен?»
«Никаких сомнений. Бедный Мейрик! Еще одна веха в ее хронике».
«Но каково все-таки твое мнение о рисунках?»
«Они ужасны. Закрой книгу и спрячь ее подальше. На вашем месте я бы сжег ее. Я бы не хотел иметь такого спутника жизни, даже если он и спрятан в сундуке».
«Да, художества несколько необычны. Но мне все-таки интересно, какая может быть связь между Мейриком и миссис Ге берт, или, скажем проще, что соединяет ее и эти рисунки?»
«Ах, кто может сказать? Есть вероятность, что все сказанным и кончится, и мы ничего больше не узнаем, но… на мой взгляд эта Элен Воган или миссис Герберт — только начало. Он вернется в Лондон, Остин, не сомневайся, обязательно вернется, и мы еще услышим о ней. И не думаю, что это будут приятные новости».
Лорд Аргентино был чрезвычайно популярен в лондонском свете. К двадцати, помимо выдающейся фамилии предков, иного богатства он не нажил и был вынужден сам зарабатывать на жизнь, так как даже самые ярые из ростовщиков не рискнули бы и пятьюдесятью фунтами под залог смены его имени на титул, а бедности на удачу. Хотя состояние его отца было в известной степени уже близко к тому, чтобы обеспечить хотя бы одного из наследников, но сын, вот беда, доведись ему вступить в права наследства, все равно не получил бы так много, как хотел, а «состояние» Экклезиаста его не влекло вовсе. Так он предстал перед миром: защищенный лишь одеянием холостяка и сообразительностью бедного родственника, — но и при таких доспехах он решил не сдаваться. К двадцати пяти м-р Чарльз Обернаун обнаружил, что он все еще человек борьбы и дерзаний, из семи родственников, что стояли между его скромным местом в семье и высшим положением, осталось только трое, правда, в этой троице «жильцы» все были отменные, однако против дротиков зулусов и тропической лихорадки средств еще не придумано… и вот однажды утром Обернаун проснулся и понял, что он теперь лорд Аргентино, и что ему всего лишь тридцать, и что, столкнувшись с трудностями существования, он не дрогнул и потому победил. Новое положение развлекло его чрезвычайно, и он решил, что богатство должно приносить не меньше удовольствий, чем до того давала бедность. После некоторого раздумья новоявленный лорд заключил, что трапеза, возведенная в ранг искусства, была, вероятно, наиболее сладким грехом из всех, открытых падшему человечеству. Его обеды стали греметь на весь Лондон и вызвали настоящую охоту за приглашениями. После десяти лет обедов Аргентино все еще проявлял готовность развлекать других и изнурять развлечениями себя, из-за чего и был признан душой общества. Его неожиданная и трагическая смерть вызвала настоящую сенсацию. Обитатели престижных кварталов отказывались верить в эту кончину, хотя со всех углов неслись выкрики газетчиков: «Загадочная смерть в высшем свете!» — и прямо в глаза лезли крупные заголовки газет. Но под заголовками помещалось не так уж много строк: «Лорд Аргентино был обнаружен утром мертвым. Обстоятельства смерти удручающи. Как утверждается, нет никаких сомнений в том, что его светлость совершил самоубийство, хотя мотивов для подобного акта общему мнению не имелось. Умерший был широко известен в обществе и любим всеми, кому довелось ощутить его роскошное гостеприимство, и т. д., и т. п».
Постепенно стали выявляться и детали, но происшествие оставалось загадкой. Главным свидетелем при расследования был слуга умершего лорда, который и сообщил, что вечер, предшествовавший трагической ночи, его светлость проводил с одной весьма уважаемой леди, чье имя выпало из газета сообщений. Около одиннадцати лорд Аргентино вернулся и сообщил слуге, что тот ему не потребуется до утра. Несколько позднее, оказавшись по случаю в прихожей, слуга увидел: его хозяин тихо ускользает наружу, чему был весьма удивлен. Лорд сменил свой обычный вечерний наряд и был одет в. кую куртку, бриджи и низкую коричневую шляпу. Причин предполагать, что лорд Аргентино видит его, у слуги не было и, хотя хозяин нередко ложился спать поздно, мысль о некоторой необычайности вечернего ухода не слишком занимала его голову; утром, без четверти девять, он, как обычно, постучал в дверь спальни. Ответа не последовало, постучав с перерывами еще два или три раза, слуга решился войти в комнату и, войдя, увидел тело лорда Аргентино, свисающее с крова под неестественным углом. Он обнаружил, что его хозяин привязал к спинке кровати прочный шнур, потом, сделав петлю, накинув ее себе на шею, этот несчастный, должно быть, вполне обдуманно бросился вниз, чтобы умереть от медленно удушения. Он был в том же самом легком костюме, в котором слуга видел его выходящим за дверь, доктор же, которого немедленно позвали, объявил, что смерть наступила более четырех часов назад. Все бумаги, письма и прочее оказались в совершенном порядке, не было обнаружено ничего и из того, что намекало хотя бы на малейший скандал или неприятности. На этом очевидное заканчивалось: ничего больше на не удалось. Несколько человек, присутствовавших на последнем обеде, уверяли, что лорд Аргентино был, как обычно» в ударе. Слуга также подтвердил, что хозяин вернулся несколько возбужденным, но признал изменения в его настроении незначительными. Казалось совершенно безнадежным искать какие-либо зацепки, и предположение, будто лорд Аргентино неожиданно подвергся приступу острой суицидальной мании, получило повсеместное распространение.
Однако все эти «находки» пришлось отвергнуть, когда в течение трех недель еще три джентльмена, один дворянского сословия, двое других тоже хороших кругов и не последних состояний, весьма плачевно, почти в той же манере, что и несчастный лорд, закончили свои дни. Лорд Суэнли одним прекрасным утром был найден повешенным на вбитом в стену крючке в своей гардеробной, а мистер Колли-Стюарт и мистер Харрис избрали тот же способ покончить с собой, что и лорд Аргентино. И опять не нашлось ни единой причины в каждом из случаев. Только голые факты: живой человек вечером и мертвое тело с черным распухшим лицом утром. Как-то полиция уже была вынуждена признать себя неспособной арестовать преступников или хотя бы объяснить убийства в Уайтчепел[9], но эти ужасные самоубийства на Пиккадилли[10] и Мэйфайр[11] просто ошарашили полицейских, ибо жестокость нравов, служащая дежурным объяснением для преступлений в Ист-Энд[12], вряд ли могла годиться для Запада. Каждый из этих джентльменов, решивших умереть позорной и мучительной смертью, был богат, уважаем и, по всей очевидности, находился с миром в полной и тесной гармонии, и ни одно, даже самое тщательное расследование не смогло выудить и намека на тайную причину в любом из этих случаев. Ужас разлился в воздухе: при встречах люди стали вглядываться друг другу в лица, гадая, кто же станет следующей жертвой безымянной трагедии. Журналисты тщетно искали в своих коллекциях газетных вырезок схожие случаи, чтобы состряпать предупредительные статьи; и утренние газеты во многих домах разворачивались с чувством страха и напряженного ожидания: никто не знал, где и когда будет нанесен следующий удар.
По прошествии нескольких дней вслед за последним из этих ужасных происшествий Остин навестил мистера Виллиса. Ему не терпелось узнать, преуспел ли Виллис в поисках свежих следов миссис Герберт, с помощью Кларка или как-нибудь еще.
«Нет, — сказал Виллис, — я писал Кларку, но он по-прежнему упрямится, другие каналы тоже ничего не дали. Я не могу выяснить, что стало с Элен Воган после ее исчезновения с Поул-стрит, но думаю, она, должно быть, уехала за границу. И, по-правде говоря, Остин, я не уделял много внимания этому делу в последнее время; я очень близко знал бедного Харриса, и его ужасная смерть просто потрясла меня, просто потрясла…»
«Хорошо понимаю тебя, — серьезно ответил Остин, — знаешь, ведь и Аргентино был моим другом. Если я не ошибаюсь, мы говорили о нем в тот самый день, когда ты заходил ко мне».
«Да, это было в связи с тем домом на Эшли-стрит, что принадлежал миссис Бьюмонт. Ты, кажется, упоминал, что Аргентино посещал его».
«Так и есть. Тебе известно, конечно, что именно там Аргентино обедал перед… перед своей смертью».
«Нет, я ничего подобного не слышал».
«О да, это не дошло до газетных полос, чтобы уберечь репутацию миссис Бьюмонт. Аргентино был ее большим другом, и, говорят, она некоторое время после его кончины находилась в ужаснейшем состоянии».
На лице Виллиса отразилась борьба любопытства и сомнения: и пока он пребывал в нерешительности сказать или не Остин продолжил:
«Никогда еще я не испытывал такого ужаса, как в тот момент, когда мне на глаза попалась заметка о смерти Аргентино. Я до сих пор не в состоянии понять, как, по какой причине он, человек, которого, как мне казалось, я знаю от и до, мог столь хладнокровно отправить себя на тот свет да еще сто чудовищным способом. Не говоря уж о способностях лондонских сплетен: они выведут на свет божий любой похоронный скандал и перемоют косточки всякому скелету, а уж в этом случае — знатный человек, весь на виду, и нате, чудеса — гробовое молчание. Что до теории мании, она, конечно, годится для королевского суда, но даже глупец скажет тебе, что все: чушь. Суицидальная мания — не иголка, в стог ее не упрячешь.
Остин снова впал в печальные раздумья. Виллис тихо снарядом, и выражение нерешительности все еще разгуливало его лицу; он, казалось, взвешивал свои мысли, но коромысло рассуждения, так и не придя в равновесие, держало его в стоянии напряженного молчания. Остин же попытался стряхнуть с себя воспоминание о трагедиях, столь же запутанное, безнадежное, как критский лабиринт Дедала[13], и заговорил нарочито бесстрастно о более приятных происшествиях сезона:
«Та миссис Бьюмонт, — начал он, — о которой мы уже говорили — сущая бестия — она ворвалась в Лондон как буря. Я видел ее как-то у Фулхэмов — удивительная женщина».
«Ты встречал миссис Бьюмонт?»
«Да, и подле нее чуть ли не дворцовые страсти, свита, и все такое. Ее можно было бы назвать красавицей, если бы не что-то такое в ее лице. Не знаю, как сказать, но что-то отталкивающее. Нет, все черты исключительно хороши, но выражение… странное. И все время, когда я смотрю на нее, мне кажется, что как раз это выражение я уже где-то и когда-то встречал».
«Должно быть, ты видел ее в театре».
«Нет, я уверен, раньше она не попадалась мне на глаза; в этом-то и загвоздка. И ко всему прочему я не встречал женщину даже отдаленно похожую на нее; то, что я ощущал при виде ее, было смутным и точно чужим воспоминанием, неясным, но настойчивым. Единственное чувство, с чем я могу сравнить это, возникает во сне, когда фантастические города, невообразимые земли и скользящие тени обитателей кажутся знакомыми и даже привычными».
Виллис кивнул и бесцельно стал шарить взглядом по комнате, вероятно, в поисках какой-нибудь зацепки, способной подтолкнуть к другой теме. Его глаза остановились на старом сундуке, по виду весьма подходящем для странных наследств и фамильных гербов.
«Ты писал что-нибудь о бедном Мейрике доктору?» — спросил он.
«Да, и в письме я просил его сообщить все обстоятельства его болезни и смерти. Я не рассчитываю получить ответ раньше, чем через три недели. Думаю, мне следовало бы расспросить его и о том, знал ли Мейрик англичанку по имени Герберт, и ежели так, то мог бы он дать мне о ней информацию, которой располагает. Но и так, мне кажется, ясно, что Мейрик встретил ее в Нью-Йорке или в Мехико, или в Сан-Франциско, правда о дальнейшем его путешествии у меня нет ни единой догадки.
«Да, и весьма вероятно, что имя у этой дамы может быть и не одно».
«Точно. Жаль, что я не догадался попросить у тебя ее портрет. Я мог бы послать его вместе с письмом д-ру Мэтьюсону».
«Конечно мог, а мне и в голову не пришло. Но мы можем послать его и сейчас. Чу! О чем там голосят эти мальчишки?»
В то время как два джентльмена вели эту беседу, сумбурные крики, доносившиеся с улицы, становились все громче и громче. Шум, набирающий силу на востоке, разбух и уже заполнял Пиккадилли — то был настоящий поток звуков, он катился по обычно тихим улицам, превращая на своем пути каждое окно в раму, откуда выглядывали портреты возбужденных обывателей. Крики и голоса уже ломались эхом между домов улицы, где жил Виллис, когда неожиданно мешанины звуков вылетел отчетливый возглас:
«Ужасы Уэст-Энда[14]! Еще одно ужасное самоубийство! Все подробности!».
Остин бросился вниз по лестнице, купил газету и тут же вернулся. Волна шума уже прокатилась мимо дома, но тишина и покой не вернулись на улицу: там, за окном, царила уже другая тишина, отравленная тяжелыми вздохами почти панического страха. Остин нашел нужный абзац и зачитал его Виллису:
«Еще один джентльмен пал жертвой ужасной эпидемии самоубийств, которая вот уже месяц терзает обитателей Уэст-Энда. Мистер Сидней Крошоу из Королевского Банка Фулхэма, Девоншир, был после длительных поисков найден в собственном саду сегодня в час дня повешенным на дереве. Скончавшийся джентльмен, как утверждается, в обычном расположении духа провел прошлый вечер в клубе Карлтон. Он вышел из клуба около десяти пополудни и несколько позднее был замечен прогуливающимся по улице Сент-Джеймс-стрит. Последующие его перемещения не прослеживаются. Попытка оказать медицинскую помощь была предпринята сразу же после обнаружения тела, но желаемого действия не возымела, жизнь в нем уже угасла. Насколько известно, мистера Крошоу не беспокоили никакие проблемы или неприятности. Это прискорбное самоубийство, следует напомнить, стало за последний месяц пятым из того же ряда, что и предыдущие. Руководители Скотленд-Ярда не берутся даже предположить что-либо, способное объяснить эти ужасные события».
Остин отложил газету в немом страхе.
«Завтра же я покидаю Лондон, — сказал он, — это город кошмаров. Происходящее здесь просто чудовищно, Виллис!»
Мистер Виллис сидел у окна, спокойно поглядывая на улицу. Он внимательно прослушал газетное сообщение, и теперь даже тени нерешительности не было на его лице.
«Погоди минуту, Остин, — сказал он, — я хочу кое-что добавить по поводу происшедшего сегодня ночью. В газете, кажется, утверждается, что Крошоу в последний раз видели живым на Сент-Джеймс-стрит сразу после десяти?»
«Да, кажется так. Секунду, я взгляну еще раз. Да, точно так».
«Почти так. Ну хорошо, я в состоянии опровергнуть это утверждение, что скажешь? Крошоу видели живым и позже десяти, значительно позже».
«Откуда тебе это известно?»
«Потому что мне самому довелось видеть Крошоу где-то около двух часов утра».
«Ты видел Крошоу? Ты сам, Виллис?»
«Да, я видел его совершенно отчетливо, между нами не было и нескольких футов».
«Где, черт возьми, ты видел его?»
«Не так далеко отсюда. На Эшли-стрит. Он как раз выходил из дома».
«Ты узнал, чей это дом?».
«Разумеется… Миссис Бьюмонт».
«Виллис! Подумай, что ты говоришь, здесь, должно быть, кроется ошибка. Возможно ли, чтобы Крошоу был у миссис Бьюмонт в два часа утра!? Нет, нет, тебе это приснилось, Виллис, ты всегда слыл фантазером».
«Нет. Я был бодр, как никогда. Но даже если бы я и спал, как ты считаешь, то увиденное пробудило бы меня лучше пушки».
«Что, что же ты видел? Что-то необычное было в Крошоу? Но нет, нет, я не могу поверить, это невозможно».
«Ладно, если ты не против, я расскажу тебе о том, что видел, или, если тебе больше по вкусу, о том, что вообразил, а ты уж тогда сам рассудишь, было это или нет».
«Хорошо, Виллис, не томи».
Суета на улице как будто улеглась, и хотя отдельные выкрики до сих пор пробивались откуда-то издалека, свинцовая тишина уже накрыла все мрачным покоем, какой бывает после штормов и землетрясений. Виллис отвернулся от окна и заговорил.
«Тем вечером я находился в одном доме возле Регент-парка[15] и, когда я ретировался оттуда, странное желание прогуляться до дома пешком вместо того, чтобы нанять извозчика, овладело мной. Ночь была приятной и достаточно ясной, улицы казались свежими и привлекательными. Удивительное и странное дело, Остин, оказаться в Лондоне ночью: вытянувшиеся в клин пунктиры фонарей, мертвая тишина, всегда неожиданно прерываемая шумом одинокого экипажа, дробный перестук, посвист хлыста, летящие от копыт искры. Я двигался весьма живо и около двух уже сворачивал на Эшли— стрит. Здесь было еще тише, чем на других улицах, мне не встречалось и фонарей, в общем, как в лесу зимой. Пройдя с половину улицы, я вдруг услышал мягкое хлопанье двери, естественно, полюбопытствовал, кто же еще, помимо меня, в столь поздний час высунулся наружу. Как водится, неподалеку от дома оказался фонарь, так что я хорошо разглядел стоящего на ступеньках человека. Он только что прикрыл дверь, и лицо его было направлено как раз ко мне — я сразу узнал Крошоу. Я никогда не был знаком с ним до такой степени, чтобы завести разговор, но и ошибиться не мог, видел я его достаточно часто. Несколько мгновений я смотрел на него, а затем, должен признаться, я буквально сорвался с места чуть ли бегом и сохранял столь быстрый темп до тех пор, пока не закрыл за собой собственную дверь».
«Но почему?»
«Почему? Да потому что у меня кровь застыла в жилах, когда я разглядел его лицо. Я не посмел бы и вообразить, что такая адская смесь страстей способна таиться в человеческих глазах. Я чуть не упал в обморок. Я понял» что заглянул в глаза, которые уже не были вратами души, но стали вратами ада. Неистовая страсть и ненависть бушевали там диким пламенем, утрата всех надежд, и ужас, казалось, надрывался немым криком в ночи, и все тонуло в черноте отчаянья. Я уверен, он заметил меня, он не мог видеть ничего из того, на что смотрим мы, но он видел что-то другое, то, чего мы не увидим когда, если только. Да… Я не знаю, когда он умер, думаю, через час или два, но уже тогда, на Эшли-стрит, человек, открывавший дверь, не принадлежал этому миру, ибо тот, на кого я взглянул, был сам Сатана».
Виллис умолк, тяжелая тишина повисла в комнате, и такс же тяжелое безмолвие царило над улицей, которая еще ч назад кипела от шума. Смеркалось. К концу истории голос Остина, склонилась к столу, руки закрывали глаза.
«Что все это может значить?» — спросил он наконец.
«Кто знает, Остин, кто знает. Темное это дело, и я считаю, что пока мы должны сохранить его для себя. А я тем временем попытаюсь что-нибудь разузнать о доме на Эшли-стрит и, ее мне удастся пролить хоть капельку света на это темное пятно, обещаю, что сразу дам тебе знать».
Три недели спустя Остин получил от Виллиса записку с приглашением посетить его в этот или в следующий полдень. Остин решил не откладывать встречу и обнаружил Виллиса на его излюбленном месте у окна, погруженным в созерцание сонной жизни улицы. Рядом стоял бамбуковый столик, диковинная вещь, украшенная позолотой и странными сценами, на нем лежала небольшая кипа бумаг, собранных и подписанных с такой же педантичностью, как любая вещь в кабинете мистера Кларка.
«Ну, Виллис, есть ли находки за эти три недели?»
«Думаю, да. Я располагаю двумя записками, поразившими меня своей необычностью, есть также одно заявление, к которому я бы хотел привлечь твое внимание».
«И что, эти документы относятся к миссис Бьюмонт? И ты действительно видел Крошоу на крыльце ее дома?»
«Что касается той ночи, моя позиция не изменилась, но все, что удалось узнать, не имеет никакого особого отношения к Крошоу. Правда, мое расследование привело к довольно странному результату. Я выяснил, кто такая миссис Бьюмонт!»
«Кто она? Что ты имеешь в виду?»
«То, что ты и я знаем ее гораздо лучше под другим именем».
«И под каким же?»
«Герберт».
«Герберт?!» — изумленно воскликнул Остин.
«Да, да. Миссис Герберт с Поул-стрит, а также Элен Воган с более ранними приключениями, также неизвестными мне. Поверь, у тебя был повод узнать выражение ее лица; когда вернешься домой, взгляни на лицо в конце альбома ужасов Мейрика и ты поймешь источник твоего воспоминания».
«У тебя есть доказательства?»
«Да, лучшее из доказательств. Я видел миссис Бьюмонт или, назовем ее миссис Герберт?»
«И где ты видел ее?»
«Едва ли там, где ты ожидал бы встретить леди с Эшли-стрит, Пиккадилли. Я видел ее у дверей дома на одной из самых тлетворных и порочных улиц Сохо. На самом деле, я назначил там встречу, нет, конечно не ей, но, в общем, она пришла и была в ладу с местом и временем».
«Все это выглядит весьма забавно, но я бы не сказал, что так уж невероятно. Ты, должно быть, помнишь, Виллис, что я уже видел эту женщину в привычной ей светской обстановке, разговаривающей, смеющейся, потягивающей кофе в уютной гостиной в компании милых людей. Но раз ты сказал о Сохо, то, наверное, знаешь, о чем говоришь».
«Разумеется, знаю. И учти, я не позволял себе увлекаться вымыслами или догадками. У меня и в мыслях не было искать Элен Воган, когда я затеял поиски миссис Бьюмонт в мутных водах лондонского дна, но итог, как ни крути, именно таков.
«Должно быть, ты побывал в диковинных местах, Виллис!».
«О да, в очень странных местах. Как ты понимаешь, было бы безумием идти на Эшли-стрит и просить миссис Бьюмонт рассказать мне о ее прошлых воплощениях. Нет, я предположил то, что и следовало предположить: послужной список это леди далеко не безупречен, а раз так, в прошлом она доля была вращаться в кругах, не столь рафинированных, как внешние. Если ты видишь грязь на поверхности, можешь быть уверен, всплыла она со дна. Знаешь, мне всегда нравилось погружаться в глубины этих странных улиц лондонского дна, но, как выяснилось, знание сих мест очень мне пригодилось, кажется, нет нужды говорить о том, что мои тамошние друз никогда не слышали имени Бьюмонт, и так как я никогда видел эту леди и, следовательно, имел мало шансов описать ее, пришлось приступить к делу с другого конца. Люди трущоб хорошо знают меня, к тому же я имел несколько поводе оказать им добрую службу, подозрений в связях со Скотленд-Ярдом на мой счет никогда не было, так что, пользуясь этим, я мог беспрепятственно получать какие угодно сведения. Мне пришлось оборвать немало обещающих нитей, хотя, перед тем как выудить рыбку из воды, я до последнего мгновения не знал, что ловлю именно ту рыбку. Но я слушал, и моя органическая тяга к бесполезному знанию помогла мне выслушать все, что мне говорили; в итоге я познакомился с одно весьма любопытной историей, на первый взгляд не имевшей к моим поискам никакого отношения. Итак. Около пяти шести лет назад, некая особа, называвшая себя Раймонда, неожиданно очутилась по соседству с тем местом, о котором я только что говорил. Ее описали мне, как весьма юную, не больше восемнадцати, и привлекательную, слегка деревенского вида, девицу. Я бы ошибся, если бы сказал, что она заняла подобающее ей место, очутившись в этом весьма сомнительном квартале, но дело не в том, что оно было слишком грязным для девушки, нет, даже самая грязная, зловонная от пороков дыра была бы слишком хороша для нее! Как ты понимаешь, особа, от которой я получил эти сведения, не относится к пуританскому сословию, так представь себе, даже ее трясло, когда ей довелось перечислять те гнусности, что выкидывала наша деревенская «овечка». После года такой жизни она испарилась так же неожиданно, как возникла, и мои знакомые не видели ее до того самого случая на Поул-стрит. Поначалу она приходила в свое прежнее обиталище эпизодически, потом стала появляться чаще, и в конце концов обосновалась там на целых шесть или восемь месяцев. Нет нужды входить в детали той жизни, которую вела эта женщина; если тебе хочется узнать подробнее, можешь заглянуть в альбом Мейрика. Те наброски — не плод его больного воображения, это зарисовки с натуры… И снова она исчезла, и местные обитатели потеряли ее из виду до настоящего времени за вычетом нескольких месяцев. Потом мой осведомитель сообщил мне, что она заняла несколько комнат в известном ему доме и имеет привычку появляться там два или три раза в неделю всегда ровно в десять утра. Теперь мне оставалось только надеяться, что какой-нибудь из этих визитов совпадет с нашим дежурством, когда мы с моим проводником будем на нашем посту. Да, мне удалось застать ее. Леди была весьма пунктуальна. Я стоял со своим другом под аркой, несколько поодаль от улицы, но она заметила нас и одарила меня таким взглядом, какой долго не забудется. Этого взгляда мне вполне хватило: теперь я знал, что мисс Раймонда — все равно что миссис Герберт, или миссис Бьюмонт, которые, признаться, успели вылететь у меня из головы. Она скрылась в доме, я же продолжил наблюдение; около четырех, когда она вышла, я последовал за ней. О, это были долгие блуждания, мне следовало быть очень внимательным, чтобы не засветиться и не потерять ее из виду. Она спустилась к набережной, потом к Вестминстеру[16], затем поднялась по Сент-Джеймс-стрит вдоль Пиккадилли. Мне показалось странным, что она свернула на Эшли-стрит, мысль о том, что миссис Герберт и миссис Бьюмонт — одно лицо, хоть и пришла мне в голову, но показалась слишком невероятной, чтобы быть правдой. Я подождал на углу, все время держа Раймонду в поле зрения, и проявил особенную заботу, чтобы запомнить дом, у которого она остановится. Да, это был тот самый дом с веселыми шторами, дом, полный цветов, дом, из которого однажды ночью вышел Крошоу, чтобы прийти в свой сад и там повеситься. Я уже отправился восвояси, переживая свое открытие, как на улице появился пустой экипаж и остановился перед домом, из чего я заключил, что миссис Герберт отправляется на прогулку. Я оказался прав. Наняв извозчика, я последовал за экипажем парк. Там мне довелось встретить одного знакомого, и мы стояли, беседуя, неподалеку от дороги. Мы не проговорили и десяти минут, как вдруг мой приятель снял шляпу, я обернулся увидел ту самую леди, которую преследовал весь день. «Кто это?» — спросил я у него, и он ответил: «Миссис Бьюмонт с Эшли-стрит». Все сомнения развеялись. Не знаю, видела она меня или нет, хотя, скорее, думаю, что нет. Я сразу же отправился к себе домой и, по некотором размышлении, решил, что теперь имею достаточно вескую причину, чтобы наведаться к Кларку».
«Но почему к Кларку?»
«Да потому что я не сомневался, что Кларк располагает такими фактами об этой женщине, о которых я ничего не знал».
«Ну, и что потом?»
Мистер Виллис вытянулся в своем кресле и некоторое время смотрел на Остина, как будто что-то решая. Наконец ответил:
«Моя идея заключалась в том, что мне вместе с Кларком было необходимо заглянуть к миссис Бьюмонт».
«И ты бы пошел в такой дом? Нет, что ты, Виллис, нет, не должен этого делать. И, кроме того, подумай, что…»
«Вскоре ты узнаешь обо всем. Но я собирался сказать, что мои сведения на этом не обрываются, конец их куда более невероятен. Взгляни на эту небольшую опрятную подшивку рукописей. Видишь, страницы пронумерованы, вот-вот, меня тоже прельстила эта алая кокетливая ленточка. И все не так уж незаконно, правда? Взгляни на это, Остин. Это список развлечений миссис Бьюмонт, припасенный ею для избранных гостей. Тому, кто написал это, удалось исчезнуть живым, но я не думаю, что ему удастся протянуть долго. Доктора говорят, что он, должно быть, перенес несколько тяжелейших нервных потрясений».
Остин взял рукопись, но читать не стал. Открыв ее на случайной странице, он мельком взглянул, вырвав взглядом всего одно слово, но тут же окунулся в следующую фразу, губы его мгновенно побелели, лоб покрылся испариной, и, застонав от укола в сердце, Остин швырнул бумаги вниз.
«Убери это скорее, Виллис, и никогда больше не говори o6 этом. Ты что, каменный, что ли? Ведь сам ужас и отчаяние смерти, даже точная запись мыслей того, кто в одно прекрасное утро стоит у выщербленной стены со связанными руками и ждет, когда в колокольный звон врежется грубое щелканье затвора, — все это пустяки по сравнению с этим. Я не стану читать, я навсегда лишусь сна».
«Замечательно. Могу представить, что ты там разглядел. Да, все это, конечно, страшно, но в конце-то концов, это лишь старая сказка, древняя мистерия, разыгранная у нас на глазах, здесь, в тумане лондонских улиц, а не среди оливковых рощ и виноградников. Теперь нам известно, что случилось с теми, кому довелось встретить Великого бога Пана, и с теми, кто сумел понять, что все символы есть символы чего-то, а не фиговый листок небылиц. Да, это был тонкий знак глубин, которым люди давным-давно прикрыли свои знания о самых ужасных и тайных силах, лежащих в сердцевине всех вещей, силах, перед которыми души людей чернеют и умирают, как чернеют под электрическим током их белые тела. Такие силы нельзя назвать, о них невозможно говорить, их даже нельзя вообразить, — можно лишь пощупать покров, лежащий на них, — символ, понимаемый большинством просто как поэтическая прихоть, а то и как глупая сказка. Но, во всяком случае, мы с тобой уже кое-что знаем о том кошмаре, который обитает в тайных закоулках жизни, скрывшись под человеческой плотью, — он, бесформенный, присвоил чужую форму. Как такое могло случиться? Нет, как такое может быть? И почему тогда солнце не померкнет, почему не расплавится и не закипит под такой ношей земля?»
Виллис мерил шагами комнату, капли пота выступили у него на лбу. Остин сидел молча, но Виллис заметил, что он украдкой крестится.
«Я повторяю, Виллис, ты не должен переступать порог того дома, ты ни за что не выберешься оттуда живым».
«Да, Остин, но я выйду и, думаю, живым. Я и со мною Кларк».
«На что ты надеешься? Ты не можешь, ты…»
«Погоди минуточку. Какой чудный воздух был сегодня утром, легкий бриз оживил даже эти унылые улицы; вот я и подумал, что неплохо было бы прогуляться. Пиккадилли выгнула передо мной залитый ярким светом простор, и солнце поблескивало на лаковых боках экипажей, и рассыпались в световой дождь его лучи, коснувшись подрагивающих листьев. Это было радостное утро, такое, что даже прохожие, спешащие, как обычно, по своим делам, взглянув на небо, улыбались, и даже ветер, веселящийся только на простерт пахучих лугах, весело дул в каменные ребра улиц. В общем, я и сам не знаю, когда покинул это оживленное место, но вскоре я уже шел по тихой пустынной улице, куда, казалось, не заглядывало солнце и не долетал ветер, и где горстка пеших людей слонялась без дела, позевывая на углах мрачных домов. Я шел по улице, едва сознавая, куда иду и что делаю, лиг странное побуждение продолжать поиски с неизвестной пока целью двигало мной. Итак, я шел по улице, замечая некоторое оживление у молочной лавки и дивясь той несообразной мешанине из грошовых безделушек, табака, конфет и газет, что была вывалена в небольшом проеме единственного окна. Я думаю, что как раз холодная дрожь, пробравшая меня там, это необычный мой собеседник первым сообщил мне: то, что я искал, — найдено. Я остановился напротив лавки и бросил взгляд на полустертую надпись над дверью, на почерневшие за два столетия кирпичи, на мутные окна, вобравшие в себя туманы и грязь бесчисленных зим. Я смотрел на дом и понимал, что вижу то, что давно желал видеть, но, думаю, прошло еще минут пять, прежде чем я успокоил себя и смог войти внутрь и, сделав каменное лицо, бесстрастно спросил то, что мне было нужно. Но и тогда, как мне кажется, голос мой слегка дрожал, ибо старый человек, появившийся из задней части лавки, как-то косо поглядывал на меня в то время, как увязывал сверток с покупкой. Я заплатил, не торгуясь, и остался стоять у прилавка, едва отдавая себе отчет в своей медлительности. Справившись у хозяина о делах, я узнал, что торговля идет плохо, прибыли почти нет, и улица с тех пор, как движение пошло стороной, неузнаваемо изменилась, уж сорок лет тому. «Как раз перед смертью моего отца», — сказал он. Я вышел из лавки и на сей раз пошел очень быстро, эта улица действительно угнетала, и мне было до странности приятно вновь ощутить себя среди шума и суеты. Не желаешь взглянуть на мое приобретение?»
Остин не ответил, но все же кивнул головой, хотя выглядел все еще бледно. Виллис выдвинул ящик из бамбукового столика и показал Остину моток веревки, новой и крепкой, с петлей на конце.
«Это самая лучшая пеньковая веревка, — сказал Виллис, — и дюйма джута, как сказал мне старик».
Остин стиснул зубы и уставился на Виллиса, еще больше белея в лице.
«Ты не сделаешь этого, — прошептал он наконец, — ты не должен брать на себя чужую кровь. Боже! — воскликнул он с неожиданной силой. — Ты что, действительно решил стать палачом, вешателем?»
«Нет, нет, что ты. Я предложу ей сделать выбор, а потом оставлю нашу милую Элен Воган наедине с этой веревкой в закрытой комнате на пятнадцать минут. И если, войдя через пятнадцать минут, мы увидим, что ничего не произошло, я вызову ближайшего полицейского. И все».
«Я должен немедленно уйти отсюда, это чрезмерно, я не вынесу этого. Спокойной ночи».
«Спокойной ночи, Остин».
Дверь закрылась, но через мгновение открылась вновь. В проеме стоял Остин, белый, как полотно.
«Я забыл, — сказал он, — что у меня тоже есть о чем рассказать. Я получил письмо от доктора Хардинга из Буэнос-Айреса. Он говорит, что посетил Мейрика за три недели до его смерти».
«А он случайно не говорит, что лишило Мейрика жизни в расцвете лет? Не лихорадка же, в самом деле?»
«Нет, разумеется, нет. Согласно его заключению, это был предельный коллапс всей системы, вызванный, возможно, каким-то жестоким потрясением. Но он утверждает, что пациент ничего не говорил ему об этом, что поставило его в весьма невыгодное положение при лечении болезни».
«Что-нибудь еще?»
«Да, свое письмо доктор Хардинг заканчивает словами: «Думаю, это все, что я могу сообщить вам о вашем бедном друге. Он недолго прожил в Буэнос-Айресе и едва ли кого-нибудь здесь знал за исключением одной особы, которая, к сожалению, не была наделена благородством характера и с тех пор исчезла без всяких следов — мисс Воган».
(Среди бумаг хорошо известного врача д-ра Роберта Мэтьюсона с Эшли-стрит, Пиккадияли, внезапно скончавшегося от апоплексического удара в начале 1892-го, был обнаружен один листок с карандашными заметками. Все заметки сделаны на латыни, с большими сокращениями и, по всему видно, в великой спешке. С невероятными трудностями большинство фрагментов удалось расшифровать, но некоторые слова так и остались загадкой, несмотря на усилия специалистов. Дата 25 июля 1888 расположена в верхнем правом углу листа, изложенное ниже — перевод рукописи д-ра Мэтьюсона.)
Удовлетворится ли научный мир этими короткими заметками, если они будут напечатаны, или нет, я не знаю, хотя скорее всего, нет. Но одно для меня совершенно определено — я никогда не возьму на себя ответственность опубликовать ил разгласить хотя бы одно слово из записанных здесь, не только в силу моей клятвы, данной тем двум особам, что поведали мне обо всем, но также из-за невыносимости деталей этого злополучного дела. Возможно, что по зрелом размышление взвесив все «за» и «против», в один прекрасный день я уничтожу эту бумагу, или, по меньшей мере, оставлю ее, запечатанной, моему другу Д., полностью положившись на его усмотрение в том, дать ей ход или же просто сжечь.
Как и следовало, я сделал все, находящееся в пределах моих знаний, дабы увериться, что я нахожусь в здравом уме и рассудке и не принимаю иллюзии за действительность. Потрясенный поначалу в такой степени, что едва мог соображать, потом я пришел в себя и убедился, что мой пульс бьется ровно и я в своем уме. Тогда я попытался спокойно и твердо взглянуть на то, что было передо мной.
Хотя ужас и тошнота поднялись во мне, а вонь разложения перехватила дыхание, я все же решил не отступать. И был вознагражден или, лучше сказать, проклят видеть то, что содрогалось на кровати в метаморфозах, превращаясь в черное, подобно чернильной кляксе, пятно. Кожа и плоть, и мускулы, внутренности и кости, — вся та основа человеческого тела, которую я считал неизменяемой, постоянной от сотворения, от Адама, начала плавиться и растекаться.
Я, конечно же, знал, что тело под влиянием внешних воздействий может быть расчленено, но я бы ни за что не поверил, расскажи мне кто-то другой о том, что я видел сам. Там, несомненно, присутствовала какая-то внутренняя сила, о которой я совершенно ничего не знал, и которая отвечала за все превращения.
Перед моими глазами была повторена вся работа по сотворению человека. Я видел великое многообразие форм: форму, единого пола и колебание между мужским и женским, андрогина, разделяющегося на два пола, и воссоздающего себя вновь. Видел тело человека, падшего до зверя, и зверя, поднимающегося из глубин; и то, как бывшее наверху стало низом, и существо из бездны, ниже всех творений. Великая вереница рождений прошла передо мной, и я понял, что вижу не организмы, а саму силу жизни, ее тинктуру[17], лежащую в основе всех форм.
А потом изменился сам свет, он обернулся чернотой, нет, не той чернотой ночи, в которой видны лишь смутные очертания предметов, а прозрачной, нисколько не мешавшей видеть отчетливо и ясно. Но то был не свет, а будто его противоположность, предметы были как бы предъявлены мне без всяких посредников, примерно так, как была бы видна призма, в которой не разлагается свет.
Я смотрел за превращениями до тех пор, пока на кровати не осталось ничего, кроме какой-то желеобразной субстанции. И тогда лестница снова поднялась… (далее неразборчиво)… на мгновение я увидел Форму, восстававшую из мутного желе, форму, которую я описывать не буду. Намек на нее можно увидеть в древних скульптурах и в помпеянской живописи, которая сохранилась под лавой, но все это слишком отвратительно, чтобы описать словами… и как только это ужасное и непредставимое, ни человек, ни зверь, было преобразовано в человеческий вид, оно приняло окончательную смерть.
И я, кто видел все это, не без великого страха и трепета души, ставлю здесь свое имя в подтверждение того, что все, изложенное на бумаге, истинная правда.
Роберт Мэтьюсон, доктор медицины».
Такова, Раймонд, эта история, с которой я лично знаком и которую сам же наблюдал. Ноша, признаюсь, слишком тяжела для меня, чтобы нести ее одному, но я по-прежнему никому, кроме вас, не решаюсь все рассказать. Виллис, бывший со мной в конце этого дела, ничего не знает о той ужасной тайне леса, о том, как то, что мы оба видели мертвым, лежало когда-то на мягкой благодатной земле среди подсолнухов, в их легкой колеблющейся тени, и цепко держало тонкую руку Ракель, и как, приняв твердые очертания, оно ходило среди Нас, и мы не могли даже назвать его, и пользовались именем фигуры, являвшейся только символом, намеком. Я не стал говорить Виллису об этом, не сказал и о сходстве, поразившем меня, подобно молнии, когда я увидел портрет, который и переполнил в конце концов чашу моей смелости. Не осмеливаюсь я и предположить, что все это может значить. Да, я понимаю: то, чью смерть я наблюдал, не было Мэри, и все же глаза, что взглянули на меня из последней агонии, были ее глазами. Найдется ли кто-нибудь, кто сможет указать мне на последнее звено в цепи этих ужасных загадок. Я не знаю, есть ли такой человек вообще, но если он есть, то этот человек, Раймонд, вы. И, если вам известна разгадка, решайте сами, рассказать о ней или нет.
Я пишу вам это письмо сразу же по возвращении в город. Последние несколько дней я провел в деревне, и вы наверно угадаете, где она расположена. В то время как страсти и страхи в Лондоне накалились до предела, — как я уже сообщал вам, миссис Бьюмонт была хорошо известна в обществе, — я написал моему другу, д-ру Филиппсу, коротко обрисовав или, скорее, намекнув на то, что случилось, с просьбой сообщить мне название деревни, где произошли события, о которых он мне когда-то рассказал. Он выдал мне имя, уже с меньшими, как он сам признался, сомнениями, поскольку родители Ракель были к тому времени мертвы, а остальные члены семьи перебрались к родственникам в штат Вашингтон шесть месяцев назад. Ее родители, как он заявил, скончались от скорби и страха, вызванных ужасной смертью дочери и всем тем, что его предшествовало. Вечером того же дня, в который я получил письмо д-ра Филлипса, я был в Кермене и, стоя под рассыпающимися стенами римских построек, белых от семнадцати прошедших веков, смотрел на долину, где когда-то стоял старый храм Бога Глубин, и видел поблескивающий на солнце дом. Это был дом, где в свое время жила Элен. Я провел в Кермене несколько дней. Местные обитатели, как я выяснил, знали немного и еще о меньшем догадывались. Те, с кем я обсуждал это дело, охотнее удивлялись интересу какого-то антиквара (так я им представился) местной и почти забытой трагедией, чем сообщали что-нибудь важное. В общем, кроме набора общих рассуждений, я от них ничего не добился, ну и понятно, предпочел умолчать о том, что знаю сам. Большую часть своего времени я проводил в огромном лесу, что начинается сразу за, деревней, взбегает на холмы и спускается вниз к реке; там такая же прелестная долина, похожая на, ту, что была перед нашими глазами, когда мы, Раймонд, прогуливались у вашего дома. Многие часы я бродил в самой гуще этого леса, кружась и возвращаясь назад, продираясь сквозь заросли густого подлеска, темные и холодные даже в полдневную жару, делал короткие привалы под раскидистыми кронами дуба, лежал на крошечных лужайках, где вдыхал сладкий запах диких роз, смешанный с тяжелым ароматом бузины, больше походивший на смрадные испарения мертвецкой, — все прилетало ко мне на крыльях одного ветра: благоухание и вонь. Я стоял на опушках, созерцая всю пышность наперстянок, вздымающихся среди прибрежных лугов и сияющих красным в солнечных лучах, и вглядывался в темные глубины чащ за ними, где источники вскипают в камнях и насыщают влагой коварную сырую плесень. Но во всех моих блужданиях одного места я все же избегал вплоть до вчерашнего путешествия, когда я взобрался на вершину холма, туда, где по самому гребню вьется древняя римская дорога. Здесь они гуляли, Элен и Ракель, вдоль заброшенной позеленевшей мостовой, огороженной с обеих сторон высокой насыпью красной глины и живой изгородью буков. Здесь я пошел по их следам и, вглядываясь в просветы между ветвей, увидел, как широкая панорама леса, уходящего влево и вправо, сбегала вниз и тонула в бескрайней равнине, и желтое море было за ней, и земля за морем, а на другой стороне — холмы, волнами набегающие друг на друга, редеющие рощи, луга, еще дальше — кукурузные поля, белые дома, сверкающие на солнце, а за всем этим, далеко на севере, стена величественных гор с зубцами голубеющих пиков. Я пришел на место. Тракт здесь мягко уходил вверх и расширялся в площадку, огражденную плотной стеной зарослей, потом, сужаясь вновь, терялся в голубой дымке летних испарений. И как раз на эту прекрасную поляну Ракель проводила девочку и оставила, вот только кто скажет, что? Я же пробыл там недолго.
В небольшом городке вблизи Кермена есть музей, в котором содержится основная доля находок римской эпохи, обнаруженных поблизости в различные времена. На другой день после моего прибытия в Кермен я отправился в этот городок и сразу воспользовался возможностью посетить местный музей. Порядком устав от созерцания множества скульптурных поделок, каменных гробов, колец и монету я заметил, наконец, ту небольшую колонну квадратного сечения, что нашли совсем недавно в лесу, о котором я уже говорил, и, как мне удалось узнать, именно у расширения римской дороги. На одной стороне колонны была вырезана надпись. Я ее переписал. Некоторые буквы стерлись, но я не думаю, что могут возникнуть сомнения в том, как я их восстановил. Вот эта надпись:
DEVOMNODENTi
FLAvIVSSENILISPOSSVit
PROPTERNVPtias
quasSVIDITSVBVMBra
«Великому Богу Грез (Бог Великих Глубин или Бездны) Флавий Сенилиус воздвиг этот камень по случаю свадьбы, которую он видел ниже тени».
Смотритель музея сообщил мне, что местные антиквары были озадачены не столько надписью или трудностью в ее переводе, сколько событием или же обрядом, на который дается намек.
…А теперь, мой дорогой Кларк, перейдем к тому, что касается рассказа, посвященного Элен Воган, чью смерть, по вашим словам, вы лично наблюдали при обстоятельствах беспредельного, почти невероятного ужаса. Мне было интересно ваше изложение событий, но все, что вы мне сообщили, и даже больше того, я уже знал. Я могу объяснить и поразительное сходство портрета и реального лица, отмеченное вами, — вы видели мать упомянутой Элен. Вы, конечно, помните ту тихую летнюю ночь, когда я рассказывал вам (Боже, сколько лет назад!) о мире, лежащем за миром теней, и боге Пане. Вы помните Мэри. Она была матерью Элен Воган, которая родилась через девять месяцев после той ночи.
Сознание к Мэри так и не вернулось. Всю беременность она была прикована к постели и через несколько дней после того, как разрешилась от бремени, Мэри умерла. Мне кажется, что под конец она узнала меня; я стоял у ее кровати, и она вдруг взглянула на меня, осмысленно, как до помешательства, но это длилось всего секунду, потом она задрожала, испустила глубокий стон и скончалась. Это была дурная работа, та, которую я сделал в вашем присутствии той злополучной ночью. Я взломал дверь обители жизни, не зная и не слишком заботясь о том, что могло войти в нее. Я вспоминаю все, сказанное вами тогда — да, достаточно резко, но, как выясняется, и достаточно правдиво — в одном ключе, — я разрушил сознание человеческого существа, проводя глупый эксперимент, основанный на нелепой теории. Вы в совершенном праве винить меня, и я не стану отрицать вины; но что касается теории, она не вся состоит из нелепиц. Мэри действительно видела то, о чем я ей говорил, но я не принял во внимание одной вещи — ни одно человеческое око не может выдержать этого зрелища. И, признаюсь, было еще одно упущение: когда обитель жизни открыта, она беззащитна, нечто, еще не названное человеком, способно свободно проникнуть в нее, и тогда человеческая плоть может оказаться лишь покровом — чему? — ужасу, какой едва ли можно описать. Да, я играл с силами, которых не понимал, и вы видели конец этой игры. Элен Воган сделала доброе дело, сунув голову в петлю, хотя смерть ее была чудовищной. Почерневшее лицо, отвратительные формы, вовлеченные в те жуткие метаморфозы, что происходили прямо у вас на глазах: от женщины к мужчине, от мужчины к зверю, из зверя в нечто еще более гадкое, — весь тот ужас, свидетелем которого вы были, поразителен, но не скажу, что он сильно удивляет меня. То, что видел и отчего содрогнулся ваш доктор, которого вы позвали засвидетельствовать происшествие, я заметил очень давно. Ведь я знал, что сотворил уже в миг рождения ребенка, а когда девочке не исполнилось и пяти, я успел не раз и не два, «насладиться» ее играми, и теперь вы можете догадаться, с каким партнером. Жизнь с ней стала для меня постоянным непереносимым кошмаром, нескольких лет такой жизни хватило сполна, я почувствовал, что выносить этого больше не могу — и я избавился от Элен. Теперь вы знаете, что испугало мальчика в лесу. Знаете и то, от чего сходили с ума ее жертвы. И посему решили, что в этой загадочной истории теперь вам известно все до конца. Не спешите. Осталась последняя глава. Думаете, Элен умерла? Ошибаетесь, она просто вернулась в круг подобных себе, туда, откуда пришла в наш мир из-за моей беспечности, по невольному моему зову. Но двери в ее мир заперты не до скончания времен. И последнее, Кларк, я слышал, вы женились?»