Человеческая рука повернула выключатель настольной лампы, и кабинет дирекции Кабаре осветился зеленым светом, а окна почернели. Рука принадлежала Римскому. Знаменитый, небывалый еще в истории Кабаре вечер закончился минут пять тому назад. Было около 12 часов ночи. Римский чувствовал, что публика еще течет по всем галереям к выходам Кабаре, он слышал ее глухой шум и плеск, но директор не захотел дожидаться окончания разъезда. Директору нужно было остаться одному, чтобы какие-то чрезвычайной важности мысли привести в порядок и что-то немедленно предпринять. Римский оглянулся почему-то пугливо и погрузился в облупленное кожаное кресло. Первым долгом он сжал голову руками, что нисколько и ничему не помогло. Тогда он отнял руки и уставился на поверхность стола. Сперва он глядел отсутствующими глазами, но затем внимание к ближайшим предметам вернулось к нему. Однако ему до смерти не хотелось бы видеть этих близких предметов. «Ну, конечно, я так и ожидал!» — подумал Римский, и его передернуло.
— Ах, ты пакость, — сквозь зубы протянул он.
Перед ним лежал дожидавшийся уже его запечатанный пакет с фотограммой. Вскрывать, однако, нужно было. И Римский вскрыл конвертик. Фотограмма эта, снятая явно и несомненно с записки Степы, была ясна и осмысленна:
«Вылетел быстроходным Москву буду четвертого утром Проверьте получило ли ГПУ мои телеграммы Наблюдайте Воланда Лиходеев».
Римский вновь сжал голову и заскреб в волосах, но тут какой-то уличный шум привлек его.
Кабинет был угловой комнатой во втором этаже здания, и те окна, спиной к которым помещался Римский, выходили в летний сад, а одно, по отношению к которому Римский был в профиль, на Садовую улицу. Ей полагалось быть в это время шумной. Десятки тысяч народу выливались из Кабаре, ближайших театров и синема. Но этот шум был необычайный. Долетела милицейская залихватская тревожная трель, затем послышался как бы гогот. Римский, нервы которого явно расходились и обострились, ни секунды не сомневался в том, что происшествие имеет ближайшее отношение к его театру, а следовательно, и к нему самому, поднялся из-за стола и, распахнув окно, высунулся в него.
Предчувствие было правильно. Совсем близко под собой Римский увидел возбужденно спешащую из парадных дверей последнюю вереницу народу, а несколько поодаль, на широченном асфальтовом тротуаре, обезумевшую даму в одной короткой сорочке, из которой, сияя под фонарями, соблазнительно выпирали ее полные плечи. Сорочка была заправлена в обычные шелковые дамские штаны, на голове у дамы была модная шляпенка, лицо у дамы было искаженное, а платья на даме не было.
Кругом рвалась к даме толпа кепок и дико гоготала, милиционерские шлемы мелькали тут и там, а какой-то гражданин, сдирая с себя летнее пальто, никак не мог от волнения выпростать руку из рукава.
Дама отчаянно крикнула:
— Да скорее же, дурак! — И гражданину наконец удалось сорвать с себя пальто и укутать присевшую от стыда и отчаяния даму.
Но тут же из толпы, которая гоготала все громче, и тыкала пальцами, и даже улюлюкала, вырвался какой-то в сорочке, в кальсонах, в лаковых штиблетах и великолепной заграничной шляпе. Он сиганул, как заяц, потерял эту самую шляпу и кинулся в боковую калитку летнего кабаретного сада, но там ему отрезала путь толпа обычных садовых хулиганов. Началась там какая-то кутерьма.
Тут в другом месте закипел другой водоворот. И эта сцена была соблазнительнее предыдущих. Именно: широкомордый и сильно выпивший лихач пытался тронуть с места свою поджарую лошадь в наглазниках, чтобы увезти мужчину, который был совершенно гол. На нем не было и белья. Голый, вертясь как на иголках, одной рукой пытался закрыться газетой «Вечерняя Москва», а другой, в которой была зажата пачка червонцев, тыкал в спину лихача, суля ему громадные деньги. Лихач с дорогой душой увез бы несчастного, но представители милиции преградили путь.
Минут пять понадобилось, чтобы рассеялись возбужденные толпы с Садовой. Полуодетые исчезли, а голого увез на том же лихаче единственный не изумившийся ничему происходящему расторопный милиционер. Последний проявил великолепную находчивость и энергию. Он велел лихачу закрыть фартуком и верхом пролетку, и несчастный голый скорчился в экипаже, как бедный, затравленный толпой зверек.
Римский закрыл окно и вернулся к столу. Директор не удивился происшедшему на улице, да и нечему было удивляться. Не было никаких сомнений в том, что эти раздетые были из Кабаре, — те самые, которые соблазнились и приобрели вещи в сомнительном магазине клетчатого гаера. Фокус выплеснулся за пределы Кабаре, но с фокусом Римский примирился, как бы странен он ни был. Вне сомнений, заграничные фокусники применяли гипноз. Последствия сеанса...
— Черт с ним, с гипнозом, — сморщившись, пробормотал Римский и уставился в фотограмму.
Сейчас самым важным для Римского было одно: решить вопрос о том, нужно ли звонить в ГПУ или нет. На первый взгляд и сомнений быть не могло. Когда директора театров залетают во Владикавказ, а администраторы театров исчезают... звонить необходимо. И тем не менее руки у директора сделались как бы деревянными. Почему, почему вы, Григорий Максимович, не беретесь за трубку телефона? Да, это трудно было бы объяснить!
Здание театра начало стихать. Публика покинула его, а затем ушли цепью и капельдинеры. В здании осталась только одна дежурная, пожарный на своем посту за сценой. В кабинет к директору никто не постучал, так как было известно, что Григорий Максимович нередко остается работать в кабинете. Прошли последние гулкие шаги по коридору, а затем стала полная тишина.
Римский курил папиросу за папиросой, морщился и о чем-то думал. Чем больше он курил, чем больше думал, тем больше у него расстраивались нервы. Не только им овладела тоска, но даже и какие-то воспоминания, жгучие, неприятные.
Печальная цепь его размышлений была прервана звонком. Ожил телефон на столе. Тут всякому бы стало понятно, насколько развинтились нервы у директора. Он вздрогнул так, как если бы его укололи в бок. Но оправился и снял трубку. Прежде всего, на его «Да!» никто ничего не сказал, но почему-то Римский угадал, что кто-то есть у аппарата. Ему почудилось даже, что он слышит, как кто-то, притаившись, дышит у аппарата.
— Да... — повторил тревожно директор.
Тут он услышал голос. И голос этот хрипловатый, женский, низкий был Римскому не знаком.
— Пришлю к тебе гонца, — сказала дальняя женщина, — берегись, Римский, чтобы он не поцеловал тебя[34]!
И голос пропал. Римский повесил трубку.
— Хулиганы! — шепнул злобно и страдальчески директор, но никакой уверенности в его голосе не было. Тревога окончательно овладела им. Он пожал плечами, потом пробормотал:
— Надо будет валерианки принять.
А затем добавил веско и решительно:
— Так вот что, Григорий Максимович, — звонить или не звонить? Проверю цепь, — шепнул сам себе Григорий Максимович.
И он проверил ее. Она была такова. Внезапно приехал из-за границы артист, проклятый Степка с ним заключил договор. После этого Степка напился. После этого Степка пропал. Дикие телеграммы. Посылают в Гепеу Внучату, а он пропал. После этого — сеанс артиста, невероятный какой-то. Голые на улицах. Червонцы. Но ведь ясно же телеграфирует Степка. Надо звонить в Гепеу.
Так говорил ум Григория Максимовича, но кроме ума что-то еще было в нем, что не позволяло ему поднять руку к телефонной трубке, и он не мог уяснить себе, что это именно было. Колебания его приняли характер мучений. Когда он почувствовал себя совершенно разбитым, круглые часы начали бить полночь. Последний удар уныло и протяжно разнесся по директорскому кабинету, еще сильнее подчеркнув ту тишину, которая стояла в пустом театре. Бой часов еще более возбудил Римского, и он принял трусливое решение еще немножко обождать — хотя чего ждать и сколько времени ждать, он не мог бы сказать. Чтобы забыться, развлечь себя, он решил заняться бумагами. Портфель он взял за угол, подвез к себе и вынул пачку документов. Сделав над собой усилие, он принялся за верхний, но что-то мешало ему сосредоточиться. Первое ощущение появилось в лопатках, захотелось как будто передернуть ими. Потом в затылке. Потом общее ощущение: кто-то близко есть и кто-то смотрит. Болезненно поморщившись, Римский отмахнул дым и посмотрел вбок. Там была несгораемая касса и ничего более не было. Он повел глазами вверх. С карниза никто не смотрел. Он вновь уперся глазами в строчку «...сектор искусств в заседании от 15-го сего июня принял резолюцию, единодушно...» и вдруг внезапно и резко повернулся и глянул в окно. Сердце у него покатилось, отнялись ноги.
Прилипши к стеклу венецианского окна, расплющив нос, на Римского глядел Внучата. Смертельный ужас Римского объяснялся несколькими причинами. Первое: выражением глаз Внучаты — в них была странная горящая жадная злоба. Второе, что поразило Римского, — это рот Внучаты: это был рот с оскаленными зубами. Но главное было, конечно, не это все, а то, что Внучата вообще за окном подсматривает почему-то ночью. И наконец, что было хуже всего, это то, что окно находилось во втором этаже, стало быть, пропавший Внучата ночью поднялся по гладкой стене, чтобы подсматривать, или же влез на дерево — липу, толстые ветви которой, чуть тронутые зеленоватым светом луны, отчетливо виднелись за окном.
Римский слабо вскрикнул и невольно закрылся ладонью, тотчас ее отнял и, дрожа, глянул опять и увидел, что никакого лица Внучаты за окном нет, да, вероятно, и не было. Дрожа, стуча зубами, Римский опять вспомнил про валерианку. У него мелькнула мысль тотчас броситься к окну, распахнуть его и проверить, тут ли Внучата, но Римский понял, что ни за что он этого не сделает. Он приподнялся, протянул руку к графину, расплескал воду, хлебнул, потом вытер лоб и понял, что лоб в холодном поту.
Тут дверь стала открываться. Римский взялся за сердце, вошел мужчина, и Римский узнал Внучату.
Директор даже отшатнулся и на некоторое время утратил дар речи. Внучата очень удивился.
— Что с тобой, Григорий Максимович? — спросил администратор каким-то не своим голосом.
Григорий Максимович оправился и произнес:
— Ты меня так испугал... вошел внезапно... Ну, говори же, где ты пропал?
И Римский протянул руку. Но как-то так вышло, что Внучата ее не пожал. Администратор развел руками и воскликнул:
— Ну и ну!
— Ну, ну, — нетерпеливо воскликнул Римский.
— Ну, в ГПУ и был.
— Я испугался, уж подумал, не задержали ли тебя.
— Зачем меня задерживать, — с достоинством сказал Внучата, — просто выясняли дело.
— Ты хоть бы дал знать...
Внучата хитро подмигнул и ответил:
— Дать знать... сказали — «не стоит», — и продолжал: — Ну-с, выяснили нашего дорогого Степана Богдановича.
— Где же он?
— В Звенигороде, в больнице, — торжественно сказал Внучата.
— Позвольте-е! — возмущенно вскричал Римский и сунул последнюю фотограмму Внучате, но тот даже и читать не стал.
— Плюнь и спрячь, — заговорил он, пододвинул кресло и, взяв сложенную афишу, заслонил ею лампу от себя. Римский глянул удивленно, а Внучата пояснил: «Да глаз болит».
Тут Римский всмотрелся и увидел, несмотря на затемненный свет, что левый глаз у Внучаты запух, а под глазом синяк и что весь администратор выглядит очень плохо. Не то что бел, а даже желт, глаза странные, и что, кроме всего прочего, шея администратора завязана черным платком. Заметив, что Римский недоуменно глядит на черный платок, администратор пояснил с некоторым раздражением:
— Да все из-за сегодняшней кутерьмы. В такси садился, высунулся... дверцей шофер и прихлопнул, и глаз повредил, и шею, проклятый, изодрал. — Администратор потыкал в платок пальцем и вдруг так раздражился при воспоминании о неловком шофере, что даже зубы оскалил. Тут что-то стукнуло в голову Римскому, он вздрогнул и подумал, что все это странно. «Как же я?.. был он в окне? Или не был? Фу, глупости! Не мог, конечно, быть».
«Но тогда... — еще мелькнула мысль, — выходит, что я галлюцинировал?» Необыкновенно скверно и тревожно стало на душе у директора. И пожалуй, молчание продлилось больше, чем нужно, и пристально и тревожно двое смотрели друг на друга. Римский мучительно хотел спросить — прошел ли Внучата через боковой ход из сада или через главный с улицы... «Спросить?» — резанула быстрая мысль.
И не спросил.
Вместо этого он попросил:
— Ну, рассказывай же.
Рассказ Внучаты был чрезвычайно интересен. В ГПУ обратили необыкновенное внимание на случай с директором Кабаре и разобрали его в один вечер. Все выяснили и всех нашли. И все расшифровалось.
Оказалось, что Степан Богданович, находясь уже, очевидно, в умоисступлении каком-то, не ограничился вчерашней попойкой в Покровском-Стрешневе, а начал, надо полагать, по инерции чертить и на следующий день. Так и было, как сказал Воланд по телефону. Степан взял машину и двух дам и, вместо того чтобы отправиться на службу, отправился, имея в машине водку, коньяк, а также барзак...
— Как, и про барзак известно? — спросил заинтересованный Римский.
— Ну, брат, видел бы ты работу! — сказал многозначительно Внучата, — красота! Стало быть, барзак... расположился на берегу реки...
Римский втянул голову в плечи, а глаза и руки возвел к потолку. «Вы, мол, видите, добрые люди, какого директора посадили мне на шею?»
— ...дам напоил до такого состояния, что просто непристойно рассказывать, сам нарезался до того, что отправился на телеграф зачем-то, свел там дружбу с телеграфистом, напоил и его, а затем стал, шутки ради, «садить», как выразился Внучата, эти самые глупые телеграммы в Москву...
— Это невероятно... — тихо сказал Римский, не спуская взора с Внучаты.
— ...никакого Масловского помощника во Владикавказе нет и не было...
— Но позволь, — вдруг остановил Внучату Римский, — но пометка на телеграммах — «Владикавказ»?..
— Ах, я же тебе говорю, — почему-то раздражаясь до такой степени, что даже вскочил, отозвался Внучата, — напоил телеграфиста, тот печатал вместо «Звенигород» — «Владикавказ»!..
Римский даже глазами заморгал, подумал: «Чего он все время раздражается?», — а вслух попросил:
— Ну, ну, дальше...
— Дальше оказалось лучше... Кончилось скандалом. Обоих арестовали... дам тоже
Как ни был пышен рассказ Внучаты, какие бы в нем ни красовались авантюрные подробности и лихие приключения с битьем морды какому-то звенигородскому дачнику, с совместным и бесстыдным купанием с дамами на пляже, — этот изумительный рассказ все менее и менее занимал Римского, внимание которого целиком поглотил сам рассказчик. И немудрено. Чем дальше повествовал Внучата, тем страннее становился.
За время своего семичасового отсутствия Внучата приобрел мерзкую манеру как-то не то причмокивать, не то присвистывать губами[35]. Это было очень противно. Кроме того, Внучата стал беспокоен, ежеминутно почему-то оборачивался на часы, как будто чего-то ждал. Хуже всего были глаза, в которых явственно читалась злоба, подозрительность и беспокойство.
Сейчас, рассказывая о том, как Степа с револьвером в руках гонялся по пляжу за звенигородцами, Внучата, возбудившись, вскочил и продолжил речь, бегая по кабинету. Причем в самых неподходящих местах начал как-то припрыгивать, от чего Римскому сделалось вдруг страшно. «Да что он... с ума сошел?..» — помыслил Римский.
Изменения в администраторе, лишь только он вскочил из затененного угла у лампы, выступили чрезвычайно отчетливо. Кругленького, маслянистого, гладко выбритого Внучаты теперь и в помине не было.
Перед Римским беззвучно пританцовывал, рассказывая чепуху, восково-бледный, дергающийся, осунувшийся человек. В довершение всего Римский открыл еще одну странную деталь: угол рта у Внучаты был вымазан чем-то ржаво-красным, равно как и правый подстриженный усик. Еще один пытливый взгляд и, сомнений быть не могло, — неряха Внучата, расколотив лицо дверкой автомобиля, не вытер как следует кровь — это она запеклась.
Но было, было еще что-то во Внучате, уже совершенно необыкновенное, но что это именно, Римский не мог понять никак. В то же время ему казалось, что если он поймет, то упадет в обморок. Он морщился, воспаленными глазами следил за администратором, теперь уже мимо ушей пропуская половину того, что тот сообщал.
А тот, покончив со Степой, перешел к Воланду. Степино дело кончилось худо. Когда его схватили за буйство в Звенигороде, оказалось, что надлежит его помещать не в тюремный замок, а в психиатрическую лечебницу, что и было сделано. Ибо Степа допился до белой горячки.
Что касается Воланда, то тут все обстоит в полном благополучии. Приглашен Наркомпросом. Гипнотизер. Совершенно незачем за ним следить...
Тут новенькое что-то приключилось с администратором. Изложив все, что следовало, он вдруг утратил свою раздражительную живость, закрыл глаза и повалился в кресло. И наступило молчание. Множество встречных вопросов приготовил Римский Внучате, но не задал ни одного. Упорным взором он уставился в восковое лицо Внучаты и холодно, решающе мысленно сказал себе: «Все, что сейчас говорил здесь Внучата, все это ложь, начиная с дверцы автомобиля... Степы не было в Звенигороде, и, что хуже всего, сам Внучата и не думал быть в ГПУ!..» Но если так, то здесь кроется что-то непонятное, преступное, странное... Лишь только об этом подумал Римский, как жиденькие волосы с пролысиной шевельнулись на голове побелевшего Римского. Всмотревшись в кресло, в котором раскинулся администратор, Римский понял то необыкновенное, что было хуже окровавленной губы, прыжков и нервной речи. Кресло отбрасывало тень — черные стрелы тянулись от ножек, черная спинка лежала громадой на полу, но головы Внучаты не было на полу, и если глянуть на теневое отражение, то было ясно, что в кресле никто не сидел! Словом, Внучата не отбрасывал тени! «Да, да, не отбрасывал! — задохнувшись, подумал Римский, — ведь когда он плясал передо мною, тень не прыгала за ним, то-то я так поразился! Но, Боже, что же это такое?»
Римский опустился в кресло, и в это время часы пробили один час. Римский не сводил глаз с Внучаты.