Земля. Месяц пробуждения цветов. Люди башен
13 апреля 2233 года по Галактическому исчислению
Солнце взбесилось нежданно. Вчера еще пристойно теплое, как ему и подобает по ранней весне, оно полыхнуло с утра, вмиг раскалив небо добела, и влажный ветерок, лениво тянущий с моря, к полудню превратился в сгустки испарений, забивающих глотку почище комьев промасленной пакли. Мгновенно распахнулись неторопливо набухавшие почки. Молоденький тоще-долговязый лесок, некогда бывший бульваром, за пару часов оброс яркой, даже и на взгляд, липкой зеленью свежей листвы и шуршащей занавеской закрыл вид на море: и пока еще серую, но начинающую понемногу наливаться синевой гладь воды, и руины порта, скалящиеся обломанными клыками проржавевших кранов.
Вид открывался с пятого этажа и выше, но туда хода не было: рухнувшие лет десять тому лестничные пролеты не вели никуда, и даже сумей кто-то настырный чудом взобраться по остовам гнилой арматуры, он был бы разочарован: от пятого, заложенного наглухо кирпичом этажа тянулись в небо лишь перекореженные развалины.
Окна же заселенных уровней были затворены намертво; незачем было смотреть вниз, да и не хотелось, тем более что все окна, кроме бойниц, были заперты. Лишь те, чей черед выпал заступить на шухер, сидели в тесных проемах, сторожко вглядываясь в происходящее под башнями, ловили малейший намек на угрозу. Лица парней, одетых, как и подобает в военное лихолетье, просто и невычурно — легкие тренировочные брюки напуском на кроссовки и безрукавки коричневой кожи на голое тело, — были сосредоточены и не обременены печатью раздумий: не выслужив хотя бы тоненькую рыжую цепочку, не имеешь права и размышлять.
Пусть думает лошадь. У нее голова большая.
Или пахан. На то он и пахан.
Но лошади паслись сейчас вдалеке от башен, стреноженные и поставленные под надежный присмотр. Не хозяйский, нет. Они чувствовали беду и ржали, выкликая хозяев, но тщетно…
Конюшни были захвачены еще в первый день, с лету.
А тот, кому полагалось думать за всех, думал. Напряженно и сосредоточенно. И никак не мог придумать ничего. И оттого медленно стервенел.
Ибо надежды не было.
К полудню пятых суток осады хаза скисла по жизни, и кодле, почти всей, от седоусых козырей до последней, не нюхавшей еще серьезных разборок сявки, сделалось очевидно, что ловить уже нечего.
Умные фраера не пошли на приступ, они путем прикинули, каково станет рубиться в хитрых закоулках хазовых переходов и путанице галерей. И поступили мудрее: попросту обнесли все три башни хазы невысокой стенкой в человеческий рост, за пару часов накидав ее из битого кирпича и перекрученных обрезков арматуры, а потом оцепили их по периметру кольцом лучников и принялись ждать, зорко контролируя оба подъезда и сбивая стрелами взмывающих из окон почтовых голубей.
Последний турман хазы был сбит на третий день осады.
Тогда же, окончательно врубившись в расклад, пахан приказал рыпнуться внаглую. В этом был определенный смысл: навязав фраерам рукопашную, можно было надеяться сделать их вмокрую до того, как лучники успеют вписаться в гасиловку. А потом вызволить лошадей и дернуть за атасом в хазы Поскота. Слабая надежда, в натуре, и все же.
Поэтому рыпнулись без гнилых ломов, с яростным нахрапом отрицаловки, врезались в мгновенно сомкнувшиеся ряды осаждающих — и откатились вспять, к подъезду хозяйственного корпуса, оставив на пыльных вздыбинах треснувшего асфальта пятерых самых борзых из шпанки и даже одного козырного, поймавшего, несмотря на крутую выучку, длинное фраерское перо в бок.
Фарта не вышло. Контратакуя, фраера погнали давшую ноги братву, не давая опомниться, и на плечах бегущих ворвались в холл хозяйственного корпуса. Территория хазы сократилась ровно на треть, хуже того, накрылись кладовые с прикидом, железом и, главное, со жратвой. Вторые сутки там копошатся группки фраеров, перебирая и распихивая по телегам трофеи.
Утрата конюшен лишь предвещала полный звездец. Потеря хозхорпуса сделала его явственно ощутимым.
Но самое страшное: к полудню, отыскав заветные места по наводке ссучившихся в момент лохов из поселка, осаждающие перекрыли водопровод. Как раз накануне нежданно упавшего на зону зноя…
Теперь разве что шпанюки-шестерки, едва-едва выбившиеся в люди из лохов, и то не все, а самые тупые, могли питать какую-то надежду. Да еще пидоры. Но они, мало терявшие при любых вариантах, ни на что и не обращали особого внимания, а суетились под клиентами в обычном темпе, словно и не замечая тяжелой тишины, пропитавшей духоту коридоров.
Братва расползлась по нарам, глуша тоску, и то тут, то там время от времени возникали — пока еще сквозь стиснутые зубы — тихие, шепотливые, но очень нехорошие базары…
Катили на пахана. И ему было известно об этом.
В три пополудни у первого подъезда протрубил рог: фраера изволили наконец прислать парламентера.
Спустя несколько минут безоружный фраерок с белым флагом был встречен у входа и препровожден в башню.
А в четыре пахан объявил сходняк.
Кряжистый и седой, с малоподвижным, почерканным бугристыми шрамами лицом, прикинутый строго по закону — в единственный на хазе костюм с галстуком в тон, он сидел под мраморным изваянием Хранительницы, возвышающейся в межоконном проеме, и медленно оглядывал собравшихся.
И сквозь тяжелый прищур набрякших век наряду с беспокойством сквозила гордость.
Было чем гордиться? Лучшая кодла зоны, не имеющая равных даже среди дурных хаз на той стороне залива, сидела именно за этим столом; пахан расчетливо не жалел дувана, сманивая к себе всякого, чье имя прогремело на толковищах; умный, он жертвовал долей, приобретая неизмеримо большее. Недаром паханы ближних хаз, да и не знающие закона блатные Поскота все опасливее и опасливее косились на венчающую бульвар почерневшую от давнего огня корону трехбашенной хазы.
Отборные урки сидели здесь — все, как один, невзирая на удушливую жару, затянутые в кожу, соответственно случаю, все — с массивными цепями на мощных шеях, почти все — с золотыми же браслетами.
Иным из них не западло было бы и основать собственную хазу: на первый же свист отозвалось бы немало братвы. Однако же доныне такого не бывало ни разу, и этим тоже по праву гордился пахан. И хотя облом последних дней изрядно поколебал веру братвы в паханский фарт, но пока что авторитеты, все до одного, привычно опускали глаза под пудовой тяжестью взгляда того, кто возглавлял стол.
А перед ними, спиной к двери, стоял посланец — парень в начале пути, не более пятнадцати весен от роду, но до краев наполненный силой. Меховая, из шкуры дикого дворового кота безрукавка чуть прикрывала широкие плечи, и еще были на нем узкие брюки, некогда именовавшиеся джинсами. Они были ветхи, но посланец, видимо, гордился ими и не раз уже обновлял, ставя на прорехи домотканые заплаты.
И был он единственным, не опустившим глаза под изучающим прищуром пахана.
— Говори! — дозволил пахан.
Посланец расправил плечи и стал словно бы выше ростом.
— Так говорит Старшая Сестра! — начал он, и с каждым словом голос его делался все звонче. — Люди правды пришли не по ваши жизни. Люди правды хотят выкупа. Тогда они уйдут.
Братва коротко переглянулась.
И сам пахан чуть приподнял бровь, изумленный.
Выкуп?! Неслыханное дело! Не было такого, чтобы фраера наезжали на бригадных, потому они и фраера. Ужели мир перевернулся? Но если так, то, значит, ничего не потеряно и зря погибли кореша на разборке. Выкуп есть выкуп, и фраера ответят потом…
— Чего не хватает людям квэхва? — доброжелательно улыбнулся пахан. — Есть у нас прикид — можем поделиться. Найдутся и лишние лохи, способные пахать…
И вновь братва перекинулась многозначительными взглядами вполприщура.
Умен пахан! Самое ценное, что держит хаза, назвал он, не затягивая базара, но и самое бесполезное для фраеров. Кому неведомо, что прикид козырных не носят они, лохов же не держат и не желают держать?
Посланец покачал головой.
— Чего же хотят люди квэхва?..
И посланец назвал цену. А назвав, приготовился умереть, ибо никогда и никому, произнесшему подобное, ни одна кодла не позволила бы остаться в живых.
Даже под угрозой собственной гибели.
И он бы умер на месте, глупый юнец, если бы пахан, тяжко грохнув перстнями о полировку, не заставил скрыться в ножны уже выскочившие на волю перья.
— Иди. Жди. Ответ будет. — На устах пахана уже не было улыбки.
И когда сявки вывели оборзевшего фраерка, в зале воцарилось нелегкое молчание. Не сговариваясь, братва скрестила взгляды на мраморном изваянии, осеняющем кресло пахана. На фигуре клевой телки, округло стройной, нежной и шелковистой, словно бы и не каменной вовсе, чью красоту никак не портило даже отсутствие невесть кем и когда отбитых рук.
На Хранительнице хазы.
Ибо такова и была цена.
Братва молчала.
Молчали козырные, потеющие — все пятеро, как один, — в одинаковых куртках из скрипучей черной кожи, умостив квадратные подбородки на тяжелые кулаки.
Молчали подкозырки — дюжина бугаев в куртках из ломкого коричневого заменителя, невыносимого в носке, но положенного законом на сходняке.
И конечно же, молчали сявки, не имеющие права голоса, но обладающие привилегией слушать старших и набираться ума, что само по себе возвышало над обычной шпаной.
Сходняк ждал первого Слова.
И оно не замедлило всколыхнуть вязкую тишь.
И было это Слово:
— Беспредел!
По праву прожитых весен сказал это козырный, занимающий кресло по левую руку пахана. Иссиня-сед и мутен глазами был он, помнящий еще те давние годы, когда хазы лишь начинали править закон и на тоскующую впусте землю первые блатные сгоняли первых лохов, не по делу забывших о первейшем долге человека долге на труд и о высшем праве его — праве иметь над собой господина.
— Беспредел! — повторил старик и заплакал.
И братва оцепенело смотрела, как горько, по-детски рыдает вещий старец, оплакивая себя, дожившего на исходе честно и славно прожитых лет до такого позора.
Чудовищный выкуп затребовали фраера. Забрать Хранительницу — вырвать у хазы душу. Такое бывало раньше, давно, когда не отгремели еще кровавые войны за передел зоны и братва еще не установила закон. Но те времена минули, и цена жизни кодлы мудро облеклась в кипы прикида и головы лохов. Отданное ради мира всегда можно взять, накопив силы для крутой разборки. Но — Хранительница?! Что в ней фраерам, живущим не по благородному закону хаз?..
И первым словом, повисшим на устах каждого, было: «Нет!»
Так требовал закон. И еще он указывал отделить кощунственный язык, осмелившийся высказать такое, вместе с головой, голову же, окутав шелком, отослать тому, кто прислал гонца.
Но каждый из сидящих здесь помнил о судьбе ближайших соседей, сидевших в хазе у моста. Там сейчас одни лишь руины, и обнаглевшие лохи играют на пепелищах отрезанными головами тех, перед кем вчера еще пресмыкались…
Причина лютости фраеров, доныне загадочная, стала явной. Конечно же, мостовым тоже предложили такой выкуп; но они не сдали своего мраморного мужика с пращой, нет, они гордо отказались и поступили с посланцем по закону; и их выморили жаждой, а потом перестреляли, как петушков, до последнего шпанюка…
— Жду базара! — обрывая тишину, произнес пахан.
И лица братвы окаменели.
Вякнет ли кто? Последнее слово закон оставляет за тем, кто сидит во главе стола. Если же слово это — единственное, значит, вера в паханский фарт жива и решать ему. А коли нет — тогда пусть несогласный качнет права и перьям решать, кому как стоять на хазе…
— Есть базар!
Конечно же! Козырь вторых этажей ударил перстнем о перстень в знак желания вякнуть, и на лице пахана не было удивления. Если от кого из братвы и стоило ждать подляны, так именно от этого, борзого не по летам. Всем известно, что козырю вторых этажей не в кайф шестерить. Что ж, он в глухом авторитете, и не только на своих этажах.
Увы, умом он не блистал никогда. Возможно, поэтому и не косил ставить собственную хазу, хотя пустую башню в округе отыскать нетрудно и кореша за ним пойдут. Сам знает, что не управится. Проще взять под себя уже обустроенное…
Не говоря ни слова, пахан скинул на руки подскочившему шестерке пиджак и галстук и накинул на плечи скрипуче-глянцевую черную куртку. Непомерного веса цепь мелькнула на груди, в тугих завитках пего-седых волос, выбивающихся из-под полурасстегнутой рубахи.
Став одним из равных, он готов был слушать.
— Фраеров надо мочить, я давно говорил! Мочить, а не травить с козлами баланду!
Что спорить — козырь вторых этажей виртуозно владел благородной речью хазы, много круче, чем старики, пожалуй, и чем пахан. Он был молод, он вырос с этой речью, отличающей истинного воина от ничтожных поселковых землероек. И еще он был смел. Но — не более того. И не таким решать судьбу хазы.
— Выйди и замочи! — очень спокойно отвел наезд сидящий во главе стола.
И братва хмыкнула. А серые глаза козыря вторых этажей, не терпевшего насмешек, налились кровью.
— Можно пробить крышу и кинуть дымы! Блатные помогут; фраера скиснут, если встанет вся масть.
И братва хохотнула, уже не стесняясь. А тот, кто сидел во главе стола, даже не стал отводить дурной наскок.
Круто заявлено: вся масть! Когда оно было в последний раз, чтобы даже не вся, а хотя бы кодла ближних хаз шла на дело по связке? Да, бывало такое! И фраерам тогда житья не давали, и даже черных — тех, что сидят за заливом, щупали не по разу. Было! Но где эти дни?..
— Гнилой твой базар, корешок! — отхохотав, вставился кто-то из подкозырков. — Ладно свистишь, а не по делу. Кому не известно: скурвилась масть. Друг друга едим и тем сыты бываем…
И покосился тишком: доволен ли вставкой тот, кто сидит во главе стола?
— А Бригадир?! — Губы козыря вторых этажей дергались, и в уголках их уже вскипала белесая пена. — У него ж мусоров немерено — три сотни лбов, кабы не пять! Что мы, за так долю на общак сдаем?!
Козырек порол фигню и с каждым словом падал все глубже, сам того еще не соображая. Но остальные соображали отлично, даже безгласные сявки. И шестерка, бережно держащий на весу пиджак и галстук, сделал осторожные полшажка обратно к торцу стола.
— Бригадир? — опередив соседа, подал голос еще один подкозырок. — А ему как раз и по кайфу, что хаза хазе глотку рвет. Против общего слова какой он Бригадир? Ты вот, корешок, попробуй-ка на общак не сдать, так тут песня иная: в момент мусора под хазу придут…
И братва хмуро закивала.
Известно: легавый бригадному не товарищ; мусор козырю не поделъник…
Базар спекся. Никто не пойдет за дураков, это было уже вполне понятно. Всем, кроме козыря вторых этажей, окончательно сорвавшегося с катушек.
— А вот при Бабуа!..
Он вдруг побелел и затих. Но поздно. Что он мог помнить о бывшем в дни Бабуа? Ничего. Да никого это особо и не колебало. Но сидящий во главе стола сам был из тех, кто некогда замочил Крутого Йошку на малине, качая волю для хаз, и сказавший вслух о той давней бузе должен был либо заделать седого козыря, либо умереть сам.
А козырек вторых этажей был горазд звездеть у параши, но не умел прикидывать наперед.
И поэтому умер.
Свистнув мимо лиц братвы, тонкое перо вошло ему под кадык, и тело бывшего авторитета грянулось оземь, раскинув по сторонам отягощенные фунтом золота ладони.
Сидящий же во главе стола не спеша повязывал галстук, и никто на весь сходняк уже не осмелился возбухать.
— Гаси базар, братва!
Пахан говорил веско и кратко. Его власть была подтверждена и признана, но вместе с правом власти вернулся и ее долг. Ему, никому иному, надлежало ныне выручать хазу.
— Фраера не понтуют. Им нужна Хранительница, и они возьмут ее. Отдадим будем живы. Не отдадим — скачают с моченых, как у мостовых. Надо отдавать. Пока еще лохи не поймали фасон…
Мудро! Хранительница, конечно, важна, но куда важнее удержать лохов. Пока что они просто бродят вокруг башен и глазеют на осаду. Привыкли к разборкам, а фраеров от блататы не очень и отличают. Но еще день-другой — и забуреют, а уж тогда защемить поселки по новой встанет в кровь; да и тех, кого помочить придется, тоже жаль: лох — барахло ценное, его не вдруг и вырастишь, а охотиться на лохов вольных себе дороже…
— Позволь слово? — почтительно промолвил подкозырок, тот самый, догадливый, и пахан милостиво кивнул:
— Базарь!
— Но ведь без Хранительницы хаза — не хаза. Если лохи узнают?..
«Этот подкозырок заслужил повышения», — подумал пахан. Он коверкает язык хазы словечками землероек, но он далеко не глуп. И, кажется, предан.
— Упакуем. А потом… Зырь сюда, братва!
Пахан широко распахнул окно и указал вниз.
Там, около самой стены, окруженная меченосцами, стояла женщина. Длинные, абсолютно седые волосы ее волной ниспадали до самого пояса, но она вовсе не казалась старой — слишком легка и стройна даже на далекий взгляд была ее фигура, и ноги, обнаженные короткими шортами, походили на девичьи. И еще одна стояла рядом с нею, очень похожая, только копна волос искрилась под солнцем не серебряными бликами, а теплыми отсветами светлого янтаря.
Они прибыли совсем недавно, уже во время сходняка; коноводы стояли поодаль, удерживая под уздцы тяжело дышащих лошадей. Седая что-то говорила, подтверждая неслышные в зале слова резкими жестами, и собравшиеся вокруг нее фраера почтительно внимали.
— Сама пришла! — присвистнул кто-то за спиной пахана.
— Клевая сука! — не пряча восхищения, добавил другой.
Пахан обернулся:
— Она не дура. С ней можно толково базарить, я знаю. Я сам пойду к ней. Может быть, она оставит нам Хранительницу. Если же нет, то…
Договаривать он не стал. К чему? Брата и так поняла. И ноздри козырных вздулись, словно предвкушая сладость будущей погони и мести.
… И спустя недолгое время, когда пахан вышел из подъезда, кольцо меченосцев распахнулось, пропуская его к седоволосой воительнице.
Они шли втроем — пахан, толмач-шестерка и широкоплечий пацан-посланец, еще не вполне поверивший в то, что остался жив. И именно к нему, нарушая обычай, а может быть, и не желая соблюдать чужой закон, повернулась она, до времени не обращая внимания на пахана.
— Я рада, что ты жив, Андрэ!
Голос ее был сух, но милостив, а в глазах второй, невероятно похожей на нее, но совсем молодой, плясала откровенная радость. И выживший посланник улыбнулся в ответ радующейся и вытянулся по швам перед похвалившей.
— Ты можешь просить поощрения! Чего ты хочешь?..
Нет, она не желала видеть пахана! Она занималась своими делами, награждала и указывала, а он стоял перед нею, скрипя зубами от унижения, но готовый вытерпеть все во имя того, чтобы долг пахана был исполнен, а хаза выжила. И кроме того, он знал: случись иначе, и он точно так же не замечал бы — долго! очень долго! — седую женщину, пришедшую просить мира.
— Говори же! — Улыбка ее тоже была сухой.
— Я… — Голос посланца прозвучал неуверенно, совсем не так, как перед братвой, когда он стоял, готовый умереть и не боясь смерти. — Я хочу этой ночью лечь с Яаной!
Судя по улыбке златовласой, Яаной звали ее, и она не желала противиться награждению заслужившего.
Седая же нахмурилась:
— Это невозможно, Андрэ. Ты же знаешь: Яана лежала со Звездным и с той ночи принадлежит лишь ему…
Парень упрямо набычился, избегая взгляда седой.
— Звездный далеко. Он уехал давно, а кровь Яаны горяча. И я имею право просить того, что прошу. Не с твоего ли дозволения, Старшая Сестра, я был первым, кто лег с Яаной?
— Это невозможно, — ледяным голосом повторила та, кого назвали Старшей Сестрой.
— Но, мама! — вскинулась было золотоволосая и тотчас затихла, обожженная холодным огнем равнодушных серо-синих глаз. И пахан мельком позавидовал — хотел бы и он уметь так вот, единым ударом взгляда, окорачивать непокорных…
— Но ты достоин награды, — словно и не услышав вскрика, продолжала холодноглазая, — и ты будешь награжден. Сегодня ты ляжешь со мной!
Подойдя вплотную к пунцово вспыхнувшему парню, она спокойно и уверенно прикоснулась к пряжке его пояса.
— Или, быть может, ты думаешь, что я сумею наградить тебя хуже, чем моя дочь?
Юное лицо внезапно затвердело, и дыхание стало прерывистым. Меченосцы жадно следили за пальцами Старшей Сестры, и пахан, на которого сейчас не глядел никто, мог бы дать зуб, что многие из них, если не все, завидуют в этот миг извивающемуся в судорогах сявке…
Конечно же, они знали, каково ему сейчас!
У фраеров слишком много мужиков, и бабье само решает: когда и со сколькими; этот обычай омерзителен целомудрию хаз, но однажды, давным-давно, и пахану довелось узнать сладость пальцев Старшей. Она тогда еще не была седой, и фраера заключили мир с хазой, тот мир, который сами же нарушили ныне; и Старшая потребовала скрепить договор именно так…
Много отдал бы пахан за повторение той ночи.
Увы! Тогда, скрепив соглашение, Старшая встала и ушла, не дав себе труда одеться. И он даже не видел ее с тех пор.
— У-у-ооооо! — выстонал паренек.
Глаза его закатились под веки, из прокушенной губы текла алая струйка, но он, похоже, не чувствовал боли. Зато прелестный лик златокудрой был в этот миг таков, что мать вряд ли бы обрадовалась, оглянувшись.
Впрочем, она была слишком занята.
И лишь доведя дело до конца, слегка улыбнулась — снова одними лишь губами.
— Иди. Придешь на закате! — Никакого волнения не было в ее голосе, и тем же самым тоном она обратилась к пахану, словно только теперь заметив его: Говори!
Плевком в душу было все, что произошло, но ради хазы, ради долга перед братвой пахан был готов на худшее.
— Старшая! Гнилые понты гонишь…
И тотчас затараторил шестерка-толмач, знаток языков, еще не шпанук, но усердием выслуживший право на кожаный браслет:
— Госпожа! Мой повелитель удивлен тем, что договор нарушен без видимых причин!
Седая молчала.
— Ежели хаза в чем не права, братва, в натуре, сфильтрует базар…
И снова заблеял толмачишка:
— Мой повелитель готов допустить, что условия договора не соответствуют реалиям сегодняшнего дня. От лица своих вассалов он готов пересмотреть условия…
— Хватит! — Серо-синий лед вновь налился огнем. — Говори сам. Коротко. И без фени…
Еще один плевок. Что ж, придется стерпеть и это.
— Хранительница? — отстранив толмача, отрывисто бросил пахан, и тьма его зрачков устояла против сине-серого огня.
Старшая фраеров оценила и тон, и взгляд. Улыбка ее чуть смягчилась, намекая, что владыку хазы узнали и вспомнили…
— Идол наш! — прозвучал короткий ответ. — Так велено Звездным!
Кем?! Неясно. Но спорить, видимо, не было смысла.
— Еще?
— Звездный велел поглядеть. Лишнего не возьмем.
— Лошади?
— Пополам. Уведем всех. Половину пригоним. Потом.
— Лохи? Прикид? Жратва?
— Оставьте себе.
— Оружие?
— Оставим. Стрелы увезем. Можете выкупить. Потом.
Последнее прозвучало насмешливо, но без зла. Фраерская сука решила мудро. Так на ее месте поступил бы и сам пахан. Без коней невозможна погоня. Без стрел невозможна война. Выкупить? Не на что. Делать новые — долго.
Что ж, месть обождет. Главное теперь — сшибить гонорар с лохов. Они всегда борзеют, когда хаза в прогаре. Тем паче в руинах, говорят, снова завелись вольные. Ну и что? Мечи оставят. А с перьями в руках кодла выстоит и один к десяти…
— Просить могу?
— Проси.
— Прикажи завернуть Хранительницу. Пусть лохи не видят.
Седая понимающе кивнула.
— Нет вопросов.
И пахан благодарно склонил голову перед великодушием среброволосой воительницы.
… Спустя три часа, загрузив телеги, фраера двинулись восвояси. А братва высыпала из башен и выстроилась в две шеренги, обнажив отточенные до синего звона перья.
Пришло время разобраться с лохами.
За все: за перекрытую воду, за камни в окна, за наглый свист и разграбленный хозкорпус, за взгляды исподлобья на каждого, кто защищает их, жалких землероек, от вражеских наездов и по праву носит благородный кожаный прикид.
Еще до темноты масть возьмет свое, лохи снова поймут, что господа опять остались — господами.
А лохи уже выползли из руин. Нестройная толпа, полусмазанная вуалью сумерек, медленно разрасталась, многоруко размахивая дубинами и обрезками труб.
Их было много, больше, чем думалось, пожалуй, с тысячу, и пахан укорил себя за то, что давненько не пускал поселку кровь. Землеройкам позволили расплодиться сверх меры, а это уже может быть опасно.
Ну что ж! Нынче же ошибка будет исправлена. В конце концов, пахану не впервой было петушить немногим меньшие толпы, имея за спиной всего лишь полсотни бойцов, и не почти семь десятков отборной кодлы, как сейчас.
Даже град камней никого не смутил. Десяток-другой вольных крыс с пращами, выползших из подвалов, ничего не решат. Пускай ведут лохов за собой — первыми и лягут.
Тем легче будет потом.
Жаль, конечно, что фраера увели лошадей. Для конницы не составило бы труда рассечь и погнать толпу. Пешим, нет спора, сложнее…
Страха не было. И все же нечто настораживало.
Лишь за миг до столкновения грудь в грудь пахан понял, что именно. И похолодел.
Скрип. И мерный шорох. И снова, снова, снова — скрип!
Боязливые, панически боящиеся козырного прикида, лохи шли не каждый сам по себе, как бывало. Они надвигались спокойной волной, шагая в ногу, и на плечах идущих в первых шеренгах зловеще похрустывали пока еще неловко сидящие, только что — впервые! — надетые кожаные глянцево-скрипучие куртки…
Демократический Гедеон
18 апреля 2233 года по Галактическому исчислению
Встреча была проведена в полном соответствии с протоколом. Едва лишь дряхлый, разболтанно трещащий клепками скверно обновленной обшивки, космолет замер на бетонной посадочной полосе, к трапу, сияя лаком и золотом вензелей, подкатил правительственный экипаж, запряженный шестеркой вороных чистокровок, и офицер в парадной форме, при галунах и аксельбантах, соскочив с запяток, вытянулся в струнку, отдавая честь неторопливо спускающемуся по ступеням пассажиру.
Офицерик лучился юностью и гордыней.
Далеко не каждому из сослуживцев доверил бы господин Президент встретить и препроводить во Дворец высокого гостя. И хотя он, конечно же, никому и ничего не расскажет — ни маме, ни даже Эльзе, нет, не расскажет, ведь он же давал подписку! — но такая потрясающая новость, как прибытие космолета, хочешь не хочешь, а разнесется по столице, и это даст ему, адъютанту Его Превосходительства, бесспорное основание многозначительно хмурить брови и закатывать глаза, отвечая холодным молчанием на неизбежные расспросы…
— Ваше Превосходительство господин Председатель! От лица Его Превосходительства господина Президента имею честь доложить, что…
Он очень старался вычеканивать слова, как положено, и у него получалось! Но прибывший, седой, с редкими длинными усами старик, немного похожий на истощенного моржа, не оценил усердия.
Вяло кивнув, он проследовал в экипаж, уселся на мягкое сиденье, задернул шторы и аккуратно уложил на колени большой портфель из тисненой крокодильей кожи, украшенный тускло золотящимся, полустертым изображением вздыбленного медведя.
— Трогай! — приказал офицер кучеру, и юношеский голос сорвался, выдав глубоко спрятанную обиду.
И шестеро вороных красавцев ходко рванули с места, вынося экипаж с бетона посадочной полосы на асфальт трассы, ведущей к центру столицы.
Мелькали кварталы, оставались позади запущенные скверы, немногочисленные прохожие таращились вслед вихрем пролетающей карете. А прибывший дремал, так и не отдернув шторки. Не на что было глядеть. Тот Гедеон, который помнился, исчез безвозвратно. А современные виды вовсе не интересовали господина Председателя Совета Единого Ормузда. Даже не глядя, мог он сказать, что увидит там, за окошком.
Пыль. Бетон. Угасшие фонтаны. Кладбища автомобилей.
Снова пыль. Постовые с бердышами на каждом углу. Хмурые лица.
И опять — пыль.
Все, как дома…
Впрочем, узорная решетка дворцовых ворот распахнулась без скрипа. Масла пока еще хватало. Дворцовая охрана раздвигала алебарды и козыряла, почтительно пропуская президентский экипаж. И мраморная лестница, ведущая к парадному входу, была чисто подметена и свежевымыта.
Если бы собрались еще подкрасить фасад…
Почти не глядя на группку встречающих, старик с наивной молодцеватостью взбежал по мрамору ступеней, опережая сопровождение, прошел по анфиладе затемненных комнат, безошибочно узнавая дорогу, — и полуобшарпанные, некогда обильно позолоченные двери кабинета гостеприимно распахнулись перед ним.
— Добро пожаловать, коллега!
Кабинет Его Превосходительства пожизненного Президента Демократического Гедеона выходил окнами в дворцовый парк, но, хотя стояла теплая, солнечная погода, окна были плотно закрыты и полузавешены тяжелыми бархатными портьерами.
Дряхлому, болезненно расплывшемуся старцу, заполнившему собою инвалидное кресло, было холодно, и свет, судя по всему, неприятно резал ему глаза. В кабинете царил приятный полумрак, именно такой, который одобрял и любил господин Председатель. Обстановка строга и скупа — ничего лишнего. Единственная роскошь: на большом столе, меж двух бронзовых канделябров — коробка компьютера с надлежащей периферией.
Прибывший отметил это не без зависти; последняя персоналка Ормузда вышла из строя полтора года назад, и с тех пор даже он, лидер нации, не мог позволить себе подобного облегчающего труд излишества.
— Ну что же вы, коллега? Проходите, располагайтесь. Не угодно ли чаю с дороги?
Голос, исходящий из груды жира, растекшейся в инвалидном кресле, был приятен и до боли знаком. Да и кто, кроме старого приятеля, мог бы хозяйски распоряжаться в этом кабинете? И все же вошедший медлил.
— Право же, коллега, это я! — Туша весело хихикнула, и лишь ухо старика сумело различить в смешке тоскливую горечь — молодежи подобного не понять. Честь имею представиться, коли уж не узнаете: Мигель Хуан Гарсия дель Сантакрус де Гуэрро-и-Карвахаль Ривадавия Арросементе, с вашего позволения, сеньор, пожизненный Президент здешних мест с окрестностями, к вашим услугам!
После двух инсультов у него еще были силы шутить.
И гость, на миг утратив самообладание, почти бегом преодолел разделяющие порог и кресло пять шагов и, сломавшись пополам, обнял паралитика.
— Дон Мигель! Боже, могли я подумать?
Он всхлипнул — искренне, без притворства. И хозяин кабинета, уловив неложность сочувствия, позволил себе расслабиться и всхлипнуть в ответ.
Простительная, понятная слабость.
Всего лишь секундная. И — наедине.
— Спасибо, коллега. Зато вы — молодцом. Поделились бы секретом, что ли?
Президент уже взял себя в руки. И гость вдруг позавидовал калеке. Потому что спросил себя самого: смог бы я так? И честно ответил самому себе: нет!
— Так что ж, может, все-таки чаю?
— Не откажусь, коллега. Дорога, признаться, была утомительна…
Чай возник мгновенно, словно по волшебству, хотя дон Мигель, не подав видимых знаков, всего лишь мигнул. Порядок в гедеонском дворце был железный. И Председатель Хаджибулла вновь позавидовал воле Президента.
— Итак, нас всего лишь двое.
— К сожалению, дон Мигель.
— Молодежь… она не понимает.
— Увы…
Старики многозначительно переглянулись. Встреча эта, первая на высшем уровне после Катастрофы, замысливалась не так, совсем не так, и предварительная работа была проведена на совесть. Кто же мог предугадать, что ни Президенты пяти планет, осколков Демократической Конфедерации, ни лидеры четырех обрубков Единого Союза не откликнутся на серьезные, взвешенные и подкрепленные доводами предложения?..
— Вы упомянули, что я готов предоставить заложников?
— Разумеется, дон Мигель. Ни в какую. Кстати, вашему внуку очень нравится у нас на Ормузде…
— Правнуку, коллега, правнуку!
— О, даже так? От души поздравляю…
Обвислые плечи Президента чуть колыхнулись, изображая пожатие.
— Пусть их! Все равно их ресурсы не столь существенны. Главное, что откликнулись вы, дружище.
— Мог ли я не откликнуться, дон Мигель? Наши… э-э-э… коллеги, Хаджибулла слегка усмехнулся, и вислые усы дрогнули, — они, знаете ли, из нынешних. Им простительно не понимать. Мы-то с вами — иной коленкор…
— К сожалению. Итак, к делу!
С душераздирающим скрипом над подлокотником воздвиглась механическая рука, и чашка с подостывшим чаем оказалась точно у губ Президента.
— Прекрасный напиток. Между прочим, с наших, гедеонских плантаций. Рекомендую захватить с собой фунтов двадцать, в качестве дара доброй воли, скажем так. М-да. Так вот… похоже, в свое время мы с вами что-то недодумали, коллега?
Гость медленно опустил веки.
Он не раз размышлял об этом. Тогда, двадцать лет назад, все казалось кристально ясным. Всеобщая неразбериха, разброд и шатания, крах морали. И ко всему — безответственность лидеров, возомнивших себя объединителями Галактики и готовых во имя этой дурацкой идейки попрать все национальные идеалы. Союз, его Родина, и Конфедерация, Отчизна дона Мигеля, стояли на краю пропасти. И то, что было задумано и претворено в жизнь, казалось единственно верным выходом из кризиса.
Побочные эффекты? Чушь! Они тоже были учтены и последствия просчитаны. Временный развал? Пусть! Элементы разрухи? Пусть! И пускай даже кретины помоложе поиграют в планетарные суверенитеты! Все равно: пять-шесть лет самостийности планет покажут и олигофрену необходимость восстановления держав. Но на иной основе. На основе дисциплины, морали и абсолютного порядка. И, конечно же» на базе паритета…
Не вышло. А жаль.
— О, коллега, еще как жаль! — отозвался паралитик, и Председатель Хаджибулла сообразил, что последние слова произнес вслух. — Не вышло. И знаете почему?
Это прозвучало неожиданно жестко, с оттенком превосходства. Дон Мигель не сомневался, что уж ему-то ответ известен, и был уверен на все сто, что известен ему одному. Он ждал отрицающего взгляда, виноватой улыбки, недоуменных вопросов: он полагал себя всеведущим и упивался своим всезнанием.
И зря.
— Знаю, — ответил Хаджибулла.
— Вот как? — Президент, кажется, не поверил; вопрос прошелестел скрытой усмешкой. — И каков же ваш вариант?
На миг гостю захотелось не делать хозяину больно. Ответ можно было смягчить — тоном, формулировкой, недоговоркой, наконец. Но Председатель сам был стар и хорошо знал, что старости вредно, когда ее щадят чересчур.
— Земля! — безжалостно сказал Хаджибулла.
И дон Мигель обмяк в кресле.
— Вы правы, коллега, — произнес он после долгого молчания уже другим, несколько севшим голосом. — Но если не секрет: что вам известно? И откуда?
Гость отставил в сторону чашку и откинулся на жестковатую спинку, собираясь с мыслями.
Не стоит играть в пинг-понг с доном Мигелем. На карту поставлено слишком многое. Человечество, сколько еще осталось его, вырождается, и это факт, прекрасно известный им обоим. Преждевременная смертность. Волна за волной, все шире и шире — эпидемии самоубийств. Рост сумасшествия. Падение рождаемости, причем в геометрической прогрессии. И самое страшное: выжившие растут дебилами. Не полными, нет, но интеллектуально ограниченными. А вот и дети уже тяготеют к клинической дебильности. И объяснений этому нет.
Вернее, не было до сих пор.
— Я отвечу, — кивнул Председатель. — Но сперва позвольте вопрос: как насчет высшего образования на Гедеоне?
Рука-рычаг дрогнула от резкого разворота кресла, и на пижамные брюки Президента пролилось немного мутной жидкости.
— Крах! — коротко и горько ответил дон Мигель.
Хаджибулла кивнул.
— На Ормузде не лучше. Специалистов вырастить невозможно. Врачей нет, кто поспособнее, тянет на фельдшера наших времен, да и таких почти не осталось. Об инженерах, компьютерщиках, теоретиках я даже не хочу говорить… Иными словами…
— Одну минутку, коллега!
Чудовищным усилием воли дон Мигель заставил непослушное тело принять величественную позу.
— Позвольте мне, как инициатору встречи. Иными словами, и вам, и мне понятно: цивилизация катится в тартарары. Да что цивилизация! Все человечество! К коему мы с вами, к сожалению, имеем честь принадлежать! И наш долг перед историей…
Сиповатый поначалу, голос его налился медью.
— Не нужно, дон Мигель, — поморщился гость.
Патетика была излишней. Она нервировала. На десятом десятке, право же, можно позволить себе не болеть за судьбы человечества в целом. Наедине с собой Председатель Хаджибулла не стеснялся признаться, пожалуй, даже с некоторым злорадством: картины угасающих планет, пустынные небеса над пустынными водами и твердью, кошмарные толпы вымирающих висло-губых кретинов вовсе не пугали его, отнюдь! — было в них даже некое мрачное величие, словно бы именно он, Хаджибулла, забрал с собой, уходя в неведомое, весь мир.
И это было бы просто-напросто здорово, если бы среди груд мусора, прячась от липких лап идиотов, медленно погибая и не находя спасения, в этих видениях не являлись его внуки.
Вот о них забыть Председатель Совета Единого Ормузда не хотел и не мог. И во имя их, и только их будущего он был готов на многое. Как, впрочем (он знал это наверняка), на многое пойдет и пожизненный Президент Демократического Гедеона, тем паче что у дона Мигеля, оказывается, есть уже и правнуки.
Что же касается остального человечества, всех этих полутора десятков миллионов индивидуумов, то против них Председатель Хаджибулла тоже, в сущности, ничего не имел.
Если удастся задуманное, пусть уцелеют и возродятся.
Так сказать, за компанию. А заодно будет выполнен, как верно отметил дон Мигель, и долг перед историей…
В полной тишине лидеры обменялись улыбками.
Слов не понадобилось. Старость ужасна, нет сомнений. Но есть у нее и преимущества. В частности, она может позволить себе цинизм.
Гость расстегнул портфель.
— Видите ли, друг мой… Стыдно сказать, но на старости лет я увлекся вещами, о которых не мог бы подумать всерьез еще лет десять назад. К примеру, мистикой. Вы вправе назвать это старческим склерозом, в конце концов, вы ведь моложе меня…
— На два года, коллега, на два года, — саркастически ухмыльнулся Президент.
— Вот-вот, на целых два года. Да, так о чем это я?
— О мистике.
— Да, спасибо. Так вот, возможно, это и впрямь старческий склероз, и тем не менее…
Тонкими, слегка подпорченными подагрой пальцами Председатель расстегнул портфель и добыл из недр его плоскую, несусветно старомодную видеокассету.
— Надеюсь, у вас найдется видеодвойка? Не сомневался ни минуты. Как вставить? Благодарю…
Экран стереовизора вспыхнул, развеивая полумрак, и в кабинете объявился еще один гость, яркий и аляповатый, щедро изукрашенный расстроенным механизмом цветорегуляции.
Еще молодой, бледный и худощавый, увенчанный буйной короной торчащих дыбом курчавых волос, на которых чудом удерживалась коническая шапочка с кистью, он был дивно задрапирован в нечто наподобие складчатого балахона, щедро усыпанного многоконечными звездами, полумесяцами и соцветиями крючковатых кабалистических знаков. Съемка велась, очевидно, в рабочем кабинете; ничем иным нельзя было объяснить наличие на заднем плане вешалки с разноцветными мантиями, стоящих рядком у стены разновеликих жезлов с загогулинами, полочек с аккуратными рядами черепов. Имелся там также большой хрустальный шар, водруженный на медную треногу. И несколько летучих мышей висели вниз головами на потолке, лениво пошевеливая перепончатыми крылышками.
В янтарных, немного навыкате глазах странного человека приплясывала легчайшая дымка безумия, в должной пропорции перемешанная с давящей уверенностью и умело, хотя и с заметным трудом сдерживаемой истерикой.
— Ну и?.. — Удивлению дона Мигеля не было границ.
— Одну секундочку, друг мой. Сейчас он начнет…
Экран на миг погас и тут же вспыхнул ярче прежнего.
Тишина сменилась потрескиванием помех, треск — шуршащим шелестом, потом прерывистым писком, перешедшим в негромкий заунывный вой. Затем какофония стихла.
— Я — Полонски! — торжественно сообщил носитель балахона. — Я последний маг Вселенной!
— Понятно, — констатировал Президент. — И где же вы нашли эту радость, коллега?
— Вы не поверите, сам пришел, — вполне серьезно ответил Председатель Хаджибулла.
— Очень славно. Но, знаете ли, мне недосуг наслаждаться гостями из астрала. Может быть…
Завершить фразу он не успел.
Экран пошел полосами, разводами, перекрестьями соцветий. Буйнокудрый юродивый сгинул и тотчас явился вновь, но уже нисколько не похожий на опереточного полушута-полубезумца, каким был пару мгновений назад.
Негромкая спокойная тьма плеснула с экрана, разбавив искристым хрустальным блеском полумрак кабинета; чудовищную силу источала она, и Президент, машинально попытавшись заслониться руками, с изумлением ощутил, что руки, неподвижные, бессильные руки — слушаются!.. и сквозь тьму, пронизывая ее, но не въявь, пролетали багровые отсветы пламени; пламя было темнее мглы, и свет его нельзя было понять, но лишь угадать… и, сотканное из непостижимого разумом, не вмещаясь в рамки экрана, возникло лицо…
…лицо ли?..
…возникло ли?..
Лик явился из ниоткуда, и черты его расплывались в вечности огненной тьмы и бесконечности темного огня; и только глаза, одни лишь глаза, и ничего, кроме них, жили в безбрежности этого видения; иные черты лишь угадывались, слабо, нечетко, глаза же давили и подминали, втягивали и выматывали; темнее тьмы были они, ибо глубоко-глубоко в провалах зрачков не искрились ни хрустальные искры, ни пламенные отсветы… и только чуть-чуть, намеком, грезились подчас там светящиеся следы полета летучих мышей, крепко сжимающих в лапках тонюсенькие черточки посохов…
— Боже правый!
В течение следующего часа дон Мигель не издал ни звука. И Председатель Хаджибулла, хоть и знающий каждое слово наизусть, не отрываясь, вслушивался в течение голоса…
…голоса ли?..
Нет, голоса не было. Приходило знание. Видение за видением. Образ за образом. Смутные, непостижимые, они складывались в единую картину, исключающую сомнения.
Ибо все начинается с колыбели. Колыбель же человечества — Земля. Со дней сотворения и по нынешние дни сплетались над нею нити жизней, прожитых людьми, каждым в отдельности и всеми вместе. Боль дополнялась радостью, а ненависть любовью, и так из рода в род, и бесконечно, и безгранично; и пришедший в мир становился частью его, а уходящий не исчезал вполне, оставаясь вздохом ветра и шумом травы; из поколения в поколение сплетали венок бытия бывшие, оставляя его сущим, а через них — грядущим… и так, шаг за шагом, становился человек тем, чем стал. Даже уйдя с Земли, не рвал человек нить и возвращался, дабы укрепить ее; даже не возвращаясь, не терял человек связи с Землей, ибо подпитывалась и укреплялась связь силой, привезенной теми, кто побывал на Земле; и там, на планете-колыбели, окреп дух человечества, и неизбежно иссякнет он, если разорвана нить; не прожить в люльке жизнь, но и не избыть память о ней; и так будет вечно, бесконечно, всегда, пока жив человек, когда же не станет так, исчезнет и тот, кто именует себя человеком…
Бин-н-нь-г!
Экран взорвался с глухим причмокиванием, но осколки не разлетелись по сторонам. Их просто не было, осколков; вместо экрана зияла черная дыра, и в глуби ее медленно угасали багряные отсверки…
— Боже правый! — У дона Мигеля рвался голос.
Неверящими глазами он рассматривал собственные руки, вертел перед собою сжатыми кулаками, разминал пальцы… и в глазах его стояли слезы.
— Господи! Мои руки… они ожили!
— Не волнуйтесь, коллега, это ненадолго, — совершенно серьезно ответил Председатель Хаджибулла. — У меня после первого просмотра тоже кое-что ожило…
— Да? — Губы Президента жалко скривились. — А сколько же примерно?..
— Месяцев шесть могу гарантировать. Возможно, больше.
— Вот как?! — Дон Мигель с надеждой поглядел на коллегу. — А знаете что? А не уступите ли вы мне этого вашего… как его?..
— Полонски. Алекс Полонски. Охотно бы, друг мой, но… увы!.. он сейчас в коме. После сеанса. Выйдет ли, не знаю…
— Жаль.
Президент покачал головой и с видимым удовольствием собственноручно вытер влажные глаза.
— Помнится, была в свое время владелица салона, если не ошибаюсь, тоже Полонски. Этот, ваш, не из тех ли?..
— Внук. Кстати, именно мадам в свое время предсказала Катастрофу.
— Ну и что же?
— А ничего. Экранизировали. Помните: «Мир будет спасен» Топтунова? Ну, там, где полицейский срывает путч…
— Знаете, помню! Эх, нам бы того полицейского!..
— Вы думаете? — лукаво прищурился гость.
И хозяин от души рассмеялся. А затем переплел послушные пальцы и отчетливо, почти сладострастие похрустел ими.
— Вы ведь знаете, коллега, я скептик. Но я верю! Дело в том, что к таким же выводам пришли и мои аналитики…
Замолчал. Укусил себя за мизинец. Прислушался.
— Болит… Болит же! — сообщил с ребячьим восторгом.
И продолжил прерванную мысль:
— Представьте себе, у меня тут осталось немного аналитиков. Странно, да? В общем, шанс есть. Но…
— То-то и оно, что «но»! — Хаджибулла хлопнул ладонью о подлокотник. — Вы предлагаете колонизировать Землю? Но как? Это же не-воз-мож-но!
— Минуточку!
Как ни пытался Президент сосредоточиться, у него никак не получалось. Мешали руки. Кроме того, под клетчатым пледом все явственнее обозначалось подрагивание коленок.
— Кто говорит о колонизации? Сие невыполнимо даже технически. Гедеон — что уж скрывать! — имеет три космолета и астрокатер. В распоряжении Ормузда — два космолета.
— Три!!!
— Не надо, коллега! Два. Зато один из них — грузовой. Так что друг без дружки нам не обойтись…
Меж век дона Мигеля плясали бесенята. И высокий гость помимо воли насторожился. Слишком давно знал он этого толстяка, чтобы не придать значения мимике. По пустякам дон Мигель не озорничал и в мальчишеские пятьдесят пять, на Дархае…
— ?! — выразительно приподнял бровь Председатель.
— Ничего сложного! — откликнулся недавний паралитик. — Не откажите ознакомиться, коллега.
Несколько минут Хаджибулла внимательно изучал ровные столбики текста, возникшие на дисплее. Когда же чтение завершилось и старомодные роговые очки вернулись в фетровый футляр, на впалых щеках гостя играл слабый румянец.
— Вы — гений, дружище, — очень искренне сказал Хаджибулла.
— Полноте, коллега! Просто у меня было время подумать.
Президент кокетничал и не скрывал этого. Величие и простота его идеи были вполне очевидны с первого же взгляда.
В самом деле: человечество, в сущности, больно. Злокачественной формой ностальгии. С метастазами и вполне вероятным летальным исходом. Ностальгию лечат Родиной. Но ведь если не по средствам ехать на курорт, можно принять лекарство!
— Вы — гений! — убежденно повторил Председатель.
Вторично дон Мигель возражать не стал.
— Хорошо, пусть гений. Дело не в этом. Как там сказал ваш кудесник «сгустки людских воль»? Отлично. Мои спецы выражаются по научнее, но суть та же. Вы видели список? Три четверти фондов Музейного комплекса уцелели. Вот их и следует вывезти. Здесь, кстати, не обойтись без вашего «грузовика»…
Гость размышлял, машинально поддакивая и кивая.
Камень и полотна, всего лишь! Обтесанный камень и раскрашенные полотна… Гос-с-споди, как же все просто! Не книги! — там нужно уметь искать смысл. Не наука! — на познание ее тайн нынче нет сил. А живые, концентрированные аккумуляторы энергии. Творческой энергии, черт возьми!..
Конечно, со временем любой аккумулятор садится. Но на десяток лет подпитки остатков человечества должно хватить. А к тому времени что-нибудь да придумается…
— Э, коллега! Да вы ж меня не слушаете! — оборвал размышления укоризненный смешок Президента. — Повторяю: нам хотя бы звездолеты подремонтировать, и то хлеб. Тогда можно всерьез подумать и о колонизации. Если, конечно, доживем…
Судя по тону, в последнем дон Мигель нисколько не сомневался.
— Согласен! — без раздумий ответил Хаджибулла. — Целиком и полностью. Принцип дележа?
— Разумеется, паритетный. Идея моя, «грузовик» ваш. Экспонатов по списку хватит обоим. В крайнем случае создадим комиссию…
— А остальные? В смысле — коллеги?
— Молодняк обойдется. Цивилизуем, когда дойдут руки.
— Возражений не имею.
Рукопожатие скрепило пакт.
— Прекрасно. А теперь… — Дон Мигель выдвинул верхний ящик стола и самолично разлил по рюмкам прозрачную влагу.
— За удачу! И попрошу вас, коллега, еще минутку внимания…
Дисплей вновь включился. И на сей раз Хаджибулле хватило короткого взгляда. Изумленный излом тонких губ был выразительнее любых возгласов.
— Документация Рубина?!
— Так точно! — В толстяке после опрокинутой рюмки пробудился дремавший полвека вояка. — Строго говоря, только по металлургии, но большего и не нужно. Люди тоже найдутся, не из лучших, правда, но выбирать не приходится, знаете ли… В любом случае Рубин бездарей не держал.
— А сырье? — Гость нервно покусывал ус.
— Да, это проблема проблем. Придется поклянчить у наших дархайских друзей. Если там все по-прежнему, данную миссию я возьму на себя. Лично. Сколько, вы сказали, у меня времени? Полгода?.. Полагаю, управлюсь…
Президент доверительно подмигнул.
— Вам, коллега, при вашем бычьем здоровье не понять, как надоедает нормальному человеку паралич!
Хаджибулла не ответил улыбкой. Он был явно встревожен.
— Простите, друг мой! Документы у вас, технологи у вас, контакт с поставщиками ваш. Дьявол вас разрази, при чем тут Ормузд?! И для чего мне знать об этом? Вы же всех нас…
Звонкий щелчок ногтем о ноготь недвусмысленно пояснил, что имеет в виду Председатель.
— Э нет, — почти пропел дон Мигель. — Не нужно путать меня с нашими юными кретинами коллегами. И не нужно забывать о паритете. В одиночку, знаете ли, удобно только умирать…
И коллега Хаджибулла, с минуту помолчав, склонил в знак полного согласия едва намечающуюся плешь.
— Ну что ж, подведем итоги! В какие сроки «грузовик» будет подготовлен к рейсу?
Морщины на лбу Хаджибуллы сделались глубже. Он устал. Ему хотелось дремать. Но отдых следовало отложить до взлета: дряхлый космолет нуждался в плавном выходе на орбиту, и время начинало поджимать. Разговор и так затянулся.
— М-м… С полгода, не меньше. Придется повозиться.
— Ясно. Срок приемлем. А мои люди там пока что организуют доставку груза к месту посадки…
Президент вальяжно подпер голову рукой.
— Скажу откровенно: нам чудовищно повезло, коллега. Не знаю, есть ли Бог, но если есть, то он за нас. Судите сами. Музейный комплекс не заражен радиацией. И, во-вторых, он обитаем. Причем туземцы окажут любую потребную помощь.
— О! — Изумление выбило Председателя из дремотной вялости. — И кто же они?
— Откуда мне знать? Какие-то чудики выжили, и как раз в районе музеев. Вы не поверите! — Дон Мигель вкусно хохотнул. — Двадцать лет они терзали меня радиограммами, просили, понимаешь, о помощи. При этом почему-то путали меня с Единым Союзом. Я их на всякий случай не разочаровывал — а вдруг, думал, пригодятся. И пригодились, как видите. Что скажете?..
— Я ведь уже сказал: вы — гений. Добавить нечего.
— Не спорю. Мой человек, кстати, уже там. Освоился, установил контакт с аборигенами. Наладил сбор и сортировку. Списки, которые вы видели, между прочим, его работа…
— Хорошая работа, — одобрил гость. — А что за человек?
— Майор Нечитайло. Вполне надежен. Впрочем, можете познакомиться…
На дисплее возник портрет, снабженный столбиком текста. Весьма характерное лицо: резкое, надменное, словно отчеканенное из красноватой меди. Более всего напоминающее маску индейского вождя из старинного стереофильма.
— Нечитайло Въяргдал Игоревич, — вслух прочитал гость. — Однако! «Недремлющий лебедь»! Он что же, дархаец?..
— Мать дархайка. И даже из дома Ранкочалар. Наложница моего тогдашнего подопечного, мир его праху. Его же семиюродная сестра. И, кстати, племянница вашего протеже, принца Видратъхьи… Помните такого, коллега?
— Еще бы! — содрогнулся Хаджибулла. — То-то, гляжу, кого-то он мне напоминает. Ну-ну. Так. О! Мастер классического ниндзюцу! Да, этот, пожалуй, не пропадет…
Исподволь взглянул на часы.
— По законам Империи, между прочим, этот ваш майор мог бы при известных обстоятельствах претендовать на престол…
Развел руками. Поднялся. Плотно натянул треуголку.
— Увы, дорогой друг, мне пора.
— Понимаю, коллега. До встречи. И… спасибо вам за…
— Не стоит. Прошу вас, не стоит. Если Алекс оправится, считайте, он в вашем распоряжении. Разумеется, с возвратом.
Стиснув зубы, Президент вдруг резко оттолкнулся от подлокотников. И встал. Неумело. Трудно. Всего лишь на миг. И тотчас ноги подломились, не удержав веса… но подломились по-живому! С болью!!!
И дон Мигель рухнул назад в коляску, сияя гримасой счастливой муки.
— Вот. А вы говорите, не стоит. Плесните-ка, сделайте одолжение!
Бережно принял пузатую рюмку. Отсалютовал ею.
— Ну, на посошок… За операцию «Ностальгия»!
Старики выпили, не чокаясь. Без алаверды. Не нужно было слов, чтобы высказать, как им — даже им! — не хватало все эти годы звонкого земного неба…
— Все! — Хаджибулла привычным движением поправил пышный плюмаж. — Долгие проводы — лишние слезы. Крепитесь. И если не затруднит, сообщите своему «претенденту» мой личный код. Есть пара вопросов. Сугубо интимного плана. Все-таки Земля…
— Понимаю, коллега. Попытаюсь. Но обещать не могу.
— Что так? — Председатель приостановился у двери.
— Видите ли… — Дон Мигель выглядел несколько смущенным. — Дело в том, что майор Нечитайло уже второй месяц не выходит на связь…
Земля. Месяц быстрых гроз. Люди идеи квэхва
5 мая 2233 года по Галактическому исчислению
Осторожно приподняв заостренную голову, большая сивая крыса принюхалась и вновь припала к земле. Нет, двуногие не ушли. Хотят обхитрить. Ее. Но она хитрее. Она стара и опытна. А двуногие злые и жадные. Им жалко вкусного, жалко мокрого, жалко того, что пищит. А ведь у них много. Этого. Почему они не хотят поделиться со старой, серой? Со ставшей обузой для стаи. С одинокой.
Совсем одна. В зеленом, мокром, где некуда даже укрыться от злых. От двуногих…
Плохо. Плохо здесь. Ночью гремело, и крыса промокла насквозь. Некуда было укрыться. Темное, твердое — далеко. Оттуда прогнали. Мелкие, юркие, острозубые, рожденные, выкормленные. Ее. Рождавшую, кормившую, защищавшую. Темное, твердое — нельзя. Там кусают. Ее. Старую, слабую, голодную…
Крыса пошевелила усиками. Двуногие где? Хорошо. Остатки сладкого, теплого есть. Хорошо. Уже холодные. Уже не пищат. Хорошо. Она не умрет. Сегодня не умрет. Еда есть…
Плохо. Темно когда. Придет тень. Пугать. Гнать. Не велеть есть сладкое. Не велеть брать то, что пищит. Тень — плохо. Гонит. Делает боль. Тень от зеленого. От плохого…
Пусть. Потом. Сейчас — хорошо. Тень — нет. Еда есть.
Двуногие ушли. Она перехитрила. Двуногих нет!
… Ссссс-ш-ш-ту-ххх!
Глухо чмокнуло — и большой, с полпса, серый ком, пища, покатился по ярко-зеленой траве. Бумеранг ударил хитро: точно в цель, но самым краешком, вскользь и не по голове, чтобы не убить сразу. И ошеломленная на миг крыса почти тотчас ожила, вскочила, напружинив старое, но все еще хищно-мускулистое тело.
Двуногий вот! Он обхитрил! Он подкрался и бросил!
Тяжелое, свистящее, летящее ниоткуда ударило. Больно. Ударило очень. Злой двуногий. Жадный двуногий. Он близко. Он взять сладкое, холодное. Он близко уже…
Двуногий, умри!
Крыса прыгнула, целясь в лицо человеку.
Но смуглый юнец в чистеньких, добела выгоревших, некогда пятнистых лохмотьях, легко уклонившись от жутких клыков, перехватил красноглазую убийцу в полете, скрутил ее, смял — и рванул. И еще раз! И еще! И еще!..
Крыса заверещала, истекая жаркими алыми струйками, бьющими из кровавых дыр на месте лапок и хвоста. А спустя мгновение, недобитая, была брошена на траву.
И тогда из ближних кустов поднялись люди.
Плотным кольцом обступили они умирающую тварь и не проронили ни слова, пока она корчилась в предсмертных судорогах, подбрасывая себя в воздух и расплескивая во все стороны соленые веселые капли.
Крыса получила по заслугам. Люди Барал-Лаона ничем не обидели ее. Она же приходила в ночи. Красть младенцев, которых и так немного. Которые нужны Барал-Лаону. Это не по доброй идее квэхва. Это по злому закону Земли. Проклятой страны демонов, куда заманили исчадия тьмы доверчивых людей Дархая…
Крысу не жаль. Люди Барал-Лаона никому не приносят зла. Но они — дети идеи квэхва, и они умеют постоять за себя. Крыса забыла об этом. И поэтому крыса будет страдать. Долго. До тех пор, пока не умрет.
А потом будут наказаны те, кто послал ее.
Это будет справедливо.
Юнец, наказавший людоеда, стоял, горделиво расставив ноги, и кровавые потеки на его лице, не высыхая, смешивались с крупными каплями пота. Он победил. Он отныне борец, взявший жизнь врага. Когда вернется Кайченг, к рукаву пятнистой куртки победителя будет прикреплена нашивка. И одна из женщин, он еще не знает, которая из восьми десятков готовящих пищу людям Барал-Лаона, ляжет перед ним и раздвинет ноги. Он не знает еще, кого определит для этого Кайченг. Хорошо, если это будет Конопатая Мью. Он видел ее у ручья; она грелась на солнце, и ему понравилось смотреть. Хуже, если пришлют бабушку Дхяо. В любом случае решать не ему…
Как бы то ни было, он был счастлив.
Люди Барал-Лаона смотрели на него с одобрением, а разве есть награда выше, чем похвала тех, среди кого вырос?
Вот — Конопатая. Она рада. Вот мать. Она довольна. Доволен и отец. И мелкота приплясывает на месте, предвкушая, как сегодня же будет играть во внутреннем дворе поселка в него, одолевшего ночного людовора.
А вот — Вещий. Ему следует поклониться.
Победитель преклоняет колена перед невысоким сухопарым мужчиной с наголо обритой головой и сетью мелких морщин, рассыпанных по щекам. Стар ли он? Наверное, да. Люди Дархая стареют рано. Сколько зим встретил и проводил он? Не менее пятидесяти, это наверняка. А может быть, и больше. Он, и Кайченг, и отец победителя крысы были среди тех, кого обманом увели с благословенного Ю Джуга заоблачные демоны. Но и Кайченг, и отец, и Однорукий Крампъял были тогда немногим старше, чем юный борец. Вещий же и в те дни был стар, и кое-кто болтает, что старик обладал нашивками даоченга. Победитель крысы уверен: это досужие побасенки. Разве есть на всем свете столько людей правильной идеи квэхва, чтобы набрать целое дао? А если болтуны не лгут, так отчего же главенствует в Барал-Лаоне не он, а Кайченг?..
Нет, одолевшего крысу не проведешь. Он молод, но не по годам мудр.
Старик прикасается ладонью к потно-кровавому лицу юноши, проводит пальцами вниз, вверх, ощупывает, размазывая по коже светло-розовые потеки. Он ничего не видит пустыми провалами глаз, но руки сообщают ему все, что следует знать.
— Дай. Дан. Дао. Ду, — говорит слепец.
И люди Барал-Лаона отзываются размеренно и тихо:
— Дай. Дан. Дао. Ду…
Они чествуют победителя. Они воздают ему, с позволения Вещего, наивысшую почесть, возможную до того, как вернется Кайченг.
Старец наклоняется к затихшему людокраду. Крыса уже не пищит. Лежит на испачканной кровью траве рваным серым комком, и бусинки глаз неподвижно таращатся в синее предгрозовое небо. В равнодушное небо обители демонов. Перед которыми слабы, но которых не боятся люди отважной идеи квэхва.
— Терпеть больше нельзя, — говорит старец, выпрямив спину. — Терпеть больше нельзя!
Хмурые лица оживают.
Верно сказано. У терпения и миролюбия есть предел. Не в крысе дело. Она была лишь прислужницей зла. Дело в демонах. Они не дают покоя честным людям квэхва. Они не хотят сидеть в грязных руинах своих городов. Им мало крови людей Земли, заслуживших свою участь. Демонов давно пора покарать. Они близко. Они здесь. Вот в этой роще; иные из людей Барал-Лаона даже видели их, когда выходили на сбор кореньев. Исчадия зла хитры; они притворяются то призрачными девами, то забавными, безобидными на вид клубками шерсти. Исчадия зла трусливы: они никогда не нападают сами. Демоны подсылают своих прислужников. Нынче крысу-людоеда. А две луны тому — стаю диких дворовых котов, обитавших в отдаленных руинах…
Что нужно было котам от людей квэхва? Люди квэхва не ходят в груды камня, где вольготно живут коты. А стая пришла и натворила немало бед. Многие были порваны и выжили не все; загончик для псов разорен, и обглоданных скелетов полезных было так много, что поселку даже не нужно было столько копалок и шильц. Коты пришли не сами, нет: их послали, их позвали, их навели…
— Пусть зло будет наказано! — повелевает старец.
В отсутствие Кайченга он имеет право отдавать приказы. И люди довольны. Они торопятся в поселок. Они приносят много хвороста, и достаточное количество пакли, и прикатывают бочку с темной вонючей водой, которая бывает полезна в зимнюю стужу.
Каждое из трехсот деревьев обкладывают они тем, что умеет гореть, и обливают тем, что заставляет пылать. Это правильно. Так следовало сделать давно. Как сделали это со своими демонами люди поселка Пао-Пао, что лежит в полудне пути, у самой соленой воды. Демоны топили детей и не разрешали рыбе идти в сети. Они не слушали увещеваний. И тогда смелые люди квэхва залили в мелкую соленую воду много-много бочек темной вонючей воды, которая умеет гореть, и духи зла метались в волнах, и зеленый старик звал на помощь, и девы, покрытые чешуей, клялись не вредить больше, но поздно было — ничем могли и не хотели помочь демонам беспощадно-справедливые люди квэхва из поселка Пао-Пао. Вот как нужно поступать с демонами. Тогда они закаятся причинять зло…
По каменным тропинкам леса прошли мстители, мимо железных ворот, хранимых обезглавленными людьми Земли, крошащимися под дождем, и обильно умастили прибежище демонов тем, что дарит пищу огню.
И, высоко неся факел мести, вышел вперед Вещий.
— Слушайте, злые! — произнес ой торжественно, и в пустых глазницах мерцало темное пламя гнева. — Разве докучали вам люди квэхва? Разве оскверняли мы пыль любезных вам развалин?.. Ничего вашего не взяли мы, разве лишь немного кореньев и плодов, да еще собак приютили, ибо необходимо мясо человеку!.. Небеса подтвердят: все взятое оплачено честно. Разве не дарили мы вам лучших щенков, толстых и тяжелых? Разве не бросали вам самые спелые из собранных плодов?! Вы же злом ответили на добро и сами пожелали войны. Так сгиньте же и будьте прокляты, как проклята на веки вечные ваша обитель, трижды неблагословенная Земля!
— Земля! Земля! Земля-а-а… — откликнулось эхо.
И запылал костер.
Затрещали, закорчились, вздыбливаясь и хрустко ломаясь, корявые ветви, стоном отозвалась земля, и с визгом лопались мохнатые кустарники. А старец смеялся, указывая на огонь пальцем, и громко извещал людей обо всем, что видят незрячие очи. Скулил и завывал лес, метались, не умея спастись, призрачные девы, истекали дымом пушистые карлики, тщась зарыться в горящую, спекшуюся землю, и козлорогий, вопя, скакал по угольям на обожженных, плавящихся копытах…
И люди миролюбивой идеи квэхва, не видя, внимали Вещему, и радостно было им, потому что наказаны демоны и не скоро посмеют, устрашенные, вернуться в обугленный лес.
Нет сомнений: когда вернется Кайченг, он одобрит хорошее пело, тем паче что совершившееся не повернуть вспять и того, что случилось, не изменить.
Если же найдет сделанное неверным, то разве поднимет руку на старца?
Покарав злых, люди ушли с места, ставшего запретным.
Никаким трудом нельзя заниматься более в день битвы с демонами. Следует вернуться в поселок, омыть лица студеной колодезной водой, а затем, собравшись за вечерним столом, молчать и слушать слово Вещего.
Так заведено издавна.
… Барал-Лаон лежал совсем близко от леса. Один из поселков людей праведной идеи квэхва, не самый большой, но и не из мелких. Тринадцать десятков борцов и тех, кто станет борцами, если не уйдет до зрелости в Темные Ущелья. Вполне достаточно для того, чтобы сила поселка устрашила чужаков, а слово поселка было достойно принято на Совете. Хороший поселок, ничем не отличающийся от иных. Длинный дом женщин и длинный дом борцов. Дом мелкоты, еще не достигшей возраста разделения. Просторный стол, за которым принимают пищу люди, собравшись вместе, как велят вековечные идеи квэхва. Колодец. Яма с дождевой водой, собранной впрок. Что еще? Еще — врытые в землю хранилища пищи. И, конечно же, псиный загончик, заботливо прикрытый навесом от непогоды. Оттуда вечно доносятся рык, визг, тявканье, но уши людей терпеливой идеи квэхва привычны к этому шуму и почти не замечают его. Пес — благословение Ю Джуга; пес дает мясо и жир, пес дает шкуру и кость. Пес предупредит, учуяв чужака, и отгонит дикого дворового кота, если решится тот подкрасться к поселку в одиночку. Без пса не выжить. Поэтому, забивая щенков для котла, надлежит испросить прощения у него, лопоухого, и воззвать к Великой Суке, к Кесао-Лату, описав ей злого врага, что пришел и совершил недоброе дело…
А вокруг поселка — земляной вал в человеческий рост, укрепленный тыном из металла. В прошедшие дни ходили люди квэхва в дальние руины, собирали необходимое и платили за взятое надлежащую цену. Там стал Одноруким могучий борец, великий охотник Крампъял, там лишился второго глаза Вещий. Зато вырос над валом густой частокол, переплетенный твердыми колючими веревками, и чужим не под силу одолеть на совесть воздвигнутую преграду. Те, кто пытался, убедились в своем бессилии. Вон их головы — скалятся костяными ухмылками на остриях, предупреждают заносчивых: нет сюда ходу; здесь, не обижая никого, обитают люди добродушной идеи квэхва!
Чужаки понятливы. Давно уже не набегают на поселок ни злобные жители руин, ловко мечущие камни издалека, но бессильно-трусливые в схватке, ни кожаные бродяги, твердо сидящие на спинах уродливо высоких безгорбых куньпинганов…
Если и бывают изредка, то — с миром, с меной.
Это хорошо. Так и предписывает миролюбивая идея квэхва.
Омыты были лица и очищены руки. И сели люди Барал-Лаона за общий стол, уже уставленный блюдами вареных клубней и чашками мясного отвара, приготовившись слушать Вещего.
В торце стола, на том конце, что ближе к входу в длинный дом борцов, восседает старец. Он уже подготовил себя к изречению Предания: синим и алым раскрашены щеки, повязкой укрыт высокий мудрый лоб, помеченный крылатым знаком — отметием гордой птицы токон, не живущей в неволе. Птица распростерла крылья, она хочет взлететь, но сетка морщин удерживает ее, и вся страсть, весь огонь полета изливается в тихой, исполненной веры речи Вещего.
— Слушайте и не забывайте, люди квэхва! Было некогда так: создав твердь небес и нежность земли, назвал сотворенное Дархаем великий созидатель Ю Джуга, и означало имя это «Страна, Не Знающая Злосчастья». Сказанное, немедля обретало силу каждое слово Ю Джуга, и было по воле его. Без краев раскинулся вширь и вдаль, без границ распростерся вглубь и ввысь счастливый Дархай, и вольно гуляли в вечно цветущих садах люди, явившиеся из мечты всеблагого Ю Джуга. Он же, поразмыслив, нарек пришедших из грез Лунгами, и значило прозвище это «Незлобивые». Воистину незлобивы были сыны и дщери мечтаний всевеликого, ибо не ведали зла, от явления на свет стремясь лишь к добру…
Каждое слово из тех, что лились из уст старца, было ведомо детям мудрой идеи квэхва, плечом к плечу сидящим за широким столом. Ибо из вечера в вечер, из луны в луну, год за годом повторялось предание, дабы не истерлась в памяти людской истинная правда и подлинная суть.
— Бесконечно долго было так, и не было иначе. Творя и переделывая мир, не мог оставаться всегда с возлюбленниками своими беспредельный Ю Джуга, однако и оставить их без надзора и присмотра не желал знающий все. Потому плюнул на ладонь себе великомощный, присыпал слюну щепоткой пыли предсущности, смял; и так возник под сияющим небом Дархая яростный Хото-Арджанг, чьим уделом стало с той поры надзирать за миром и покоем Лунгов. Но пылок был нрав назначенного бдить, и подчас увлекался он охотою на легкоперые облака, оставляя без защиты и охранения тех, кого призван был защищать. Тогда дунул на ладонь свою Ю Джуга, добавил в дуновение толику ясного звона; и так возникла среди вершинных снегов Дархая легкоустая Кесао-Лату, чьей долей определил всенеодолимый услаждать и наслаждать Лунгов в те дни, когда отвлекается от предначертанного Хото-Арджанг…
Тихо и внимательно слушали люди. Первый намек на сумерки уже явился дню, подгустив светлые тени, но прозрачность ветра пока что не желала отступать. Ничто не перебивало речи Вещего, кроме не замечаемого никем псиного подскуливания и подвывания. Да еще шуршали сандалиями те, кто нынче надзирал за котлами, расставляя на широкой столешнице необходимое для трапезы.
— И пока было так, ничто не могло смутить покой стократ преосвященной страны Дархай. И за пределами мира, далеко за сугробами сизых туч, злобствовали демоны, тщась и не умея разрушить то, что создано на благо и пребывает вовеки, по воле демоносокрушающего Ю Джуга. Но пришел день, когда воспылал Хото-Арджанг греховной страстью к Кесао-Лату и предложил ветроголосой взойти на ложе свое. И не преодолела зова неправедного лона Дева Небесных Снегов. Впустила она громоносное копье в алмазную пещеру, истекла потоком недозволенных наслаждений — и рухнули стены добра, обороняющие Дархай, ибо в непорочности Кесао-Лату заключалась тайна незримой преграды, к коей не в силах были подобрать ключ демоны…
Ни ветер не окреп, ни тучи не затянули спокойное небо, но сгустился вдруг предвечерний зной, уплотнился, стал вязким. Людские лица заблестели каплями испарины, и даже псы в загоне, прекратив ненадолго свою вечную возню, расползлись по углам, тоскливо поглядывая в посмурневшую гущу теней…
— Явившись из-за облаков, окропили черным зельем зла ясный лик сотворенного блага злые демоны, и нашлись у них подручники среди людей, ибо многие, уподобившись Хото-Арджангу, возжелали наслаждений для себя и презрели чаяния иных, нисколько не худших. И нет слов, чтобы высказать горечь полноты бед, сполна испытанных Дархаем. Но!..
Радостной усмешкой озарился лик сказителя.
— Проведал о злой беде великий Ю Джуга. И в славе своей, и в силе своей явился в сотворенный край, дабы искоренить зло. Сперва приказал встать пред очи свои достойным презрения подручным. И пришли в трепете. И не было им что ответить на гневный упрек, ибо виновны были они. Тогда сказал всеисправляющий жалкому Хото-Арджангу: не будь! И не стало мнившего себя божеством. Легкой карой было небытие и по заслугам, ибо всего лишь подчинился желанию своему преступивший приказ. Гнусно-злонравной же Кесао-Лату повелел надстоящий стать отныне и навсегда Великой Сукой, и рождать псов, и выкармливать их, и вновь оплодотворяться, и не знать перерыва в родильных муках, и не ведать сладости осознанной любви. И было это справедливо, ибо вожделение бешенолонной навлекло беду на возлюбленных детей Ю Джуга… Миг наступил. И как всегда, именно на этом месте Однорукий Крампъял ударил бочонкоподобным кулаком по столешнице, заставив подпрыгнуть братаны и мисы.
— А-Видра, и только Он, и кто, кроме Него?!
Прорычал и хмуро поглядел по сторонам: не возразит ли кто? Но не было безумца. Ибо лишь лживый язык опровергнет истину, и кроме того, кто осмелится сказать против Крампъяла, ломающего в пальцах молодую березку?
Как каждый вечер случалось, так случилось и ныне. И привычным укоризненным взором невидящих глаз одарил несдержанного Вещий, ибо верно было сказано, но не в должный срок.
— Подкравшись сзади, убили демоны могучего Ю Джуга, ибо крепко задумался он о том, как избыть горе Дархая. Убив же, рассмеялись, зная, что некому отныне встать против них!
В душной тишине раннего вечера отчетливо и горько всхлипнула женщина. Вещий же привычно возвысил голос, призывая не предаваться до времени отчаянию.
— Умер телесно Ю Джуга, но не могли убить злобные последний его крик. По вершинам горным лавиною пронесся стон, вспенился в бурунах морской волны, в ветрах распахнул крылья, обернувшись ясноперой птицей токон, — и встал из огня боли всесотворившего пламенный принц Видрат, и меч мести ярким сполохом полыхал в его руке, и ряд к ряду плотнились за спиною принца Видрата могучие исполины, чье светлое имя было Ван-Туаны, означает же это на благородном дархи «Жаждущие Равенства». И неизбежна была битва, и казалось всему сотворенному, что последней для злобных станет она!..
Восторгом вспыхнули глаза самых младших из мелкоты, что сидела в конце общего стола, но все так же скорбны были лица взрослых, знающих предание наизусть.
— Нет, не стала! Всего лишь крик лежал в основе гнева, и не одолел злобу крик. Пал принц Видрат, но завещал перед гибелью Солнцу и Луне не позволить тому, кто придет вслед, ковать меч из крика багровых зарниц. Вслед же за павшим пришел рожденный от брака крови Ю Джуга и пашни, принявшей в себя эту кровь, яростный герой, Железный Вождь А Ладжок, и мощь воли его превосходила всесилие павших Ван-Туанов. В кровь и землю добавил восхищенный ветер отзвуки крика того, кто не мог умереть вполне, и родились от тройного союза светоносные идеи квэхва. И вновь неизбежною стала битва, и вновь метилось всему сущему, что гибельной для гнусных станет она!..
В заметно сгустившейся предвечерней мгле тонули стиснутые горестными гримасами губы Вещего, и казалось, что не шевелит он ими, но откуда-то извне из туч ли? из отдаленных ли руин? — долетает древний сказ.
— Нет, не стала! Не сломили в битве отважного А Ладжока хитрые, не одолели злокозненные. В ужасе осознали они, насколько близка погибель. А осознав, прикинулись светлыми духами и втерлись обманом в сердца не знавших дотоле лжи и лукавства людей Дархая. Улестили доверчивых, сказав, что ведут на помощь Железному Вождю А, и увели с собою за облака, бросив на мучения в гиблых зазвездных краях, имя которым Земля!..
— Земля! Земля! Земля-а-а? — подхватило эхо, И словно бы удивление звучало в вернувшемся голосе; но не услышали нот сомнения люди квэхва, потому что не хотели услышать. Да и не было им дано…
— И пал железный вождь А Ладжок, не лицом к лицу сраженный, но подлой хитростью. С той поры и владеют яснозаревым Дархаем демоны гадостного зла, и торжествуют они…
Вещий рывком поднялся и воздел к исчерна-синим небесам длинные худые руки, увитые жесткими веревками вспухших жил.
— Зря торжествуют и тщетно! Не угасла воля к воскрешению светлой правды добра, нет смерти великому Ю Джуга. Сказано им, и ведомо людям, очнувшимся от лукавых чар: придет час и настанет миг, и явится из далеких стран возродившийся из бесплотия Ю Джуга. Не богом вернется он, но человеком, подобным божеству. Пламенный дух Огненного Принца унаследует он и совокупит его с твердой стойкостью Железного Вождя; двуединый, придет он из безвестности, и будет имя его…
— А-Видра! — взревели мужи.
— А-Видра! — тонкими голосами поддержали женщины.
— А-Видра! — завизжала мелкота.
Обессиленный, рухнул на скамью вещун, но не закончено было пока еще предначертание, и надтреснутый голос зазвенел вновь.
— Не поверит сначала людям квэхва, что раскаялись, двуединый герой и не назовется. Но без ошибки узнают его прозревшие, ибо будет лик его горд и резок и знаком им по отпечатку своему, сохраненному Книгой Книг; ликом Огненному Принцу будет подобен он, и не ошибутся люди. Ибо будет это…
— А-Видра!
— И грудь его украсит дивный амулет, знак крови и земли, не подвластный никому, кроме Железного Вождя. Чернью и багрянцем расцветет он, и не станет заблуждений. Ибо будет это…
— А-Видра!
Хлестнул ветер, предвещая грозу, и редкие тяжелые капли рухнули на столешницу, звонко рассыпаясь в мельчайшую водяную пыль. Рывком исчезла духота. И в мгновенно посвежевшем голосе старца звонко рассыпались трели задорной юности.
— И тогда, узнав, испытают его люди квэхва. Сорок лучших из лучших борцов поднимут мечи на пришедшего, и спустят с тетивы быстролетящие стрелы, и метнут в него хитробьющие бумеранги, но тщетно! Отобьется, и уклонится, и увернется пришелец, и так узнают люди наверняка, кто есть он. А узнав, преклонят колени и поклянутся исполнять любой приказ без сомнений, и сжалится он, и укажет, где же Дархай, и снизойдет отдавать приказы, потому что будет это…
— А-Видра, и только Он, и кто, кроме Него?!
Громовой раскат ошеломил сидящих за общим столом, и в первый миг показалось, что это тучи рассыпали наконец свои каменные бубенцы. Но не рассекла верхнюю темень кривая змея огня, зато у распахнутых ворот возвышалась темная в сумерках фигура, почти на голову превышавшая рост Однорукого Крампъяла, и на непомерной ширины плечах совсем крохотной казалась туша громадной свиньи.
Вернулся Кайченг.
Сбросив ношу на руки подбежавшим женщинам, он прислонил к столу широкий, слегка изогнутый меч, освободил плечо от ремня, удерживающего лучный чехол, и присел на положенное место. И капли дождя замедлились, поредели еще более, а спустя миг вовсе исчезли, словно знали, что идеи квэхва повелевают пришедшему в час трапезы вкусить пищу за общим столом.
Четыреста глаз, не считая Вещего, вонзились в Кайченга, немо вопрошая. Всем ведомо было, для чего покидал исполин поселок, и не нашлось бы ни одного, кто не жаждал бы услышать, чем же завершился поход.
Но устои воспрещают начинать с главного.
Поэтому Кайченг заговорил не ранее, чем преломил лепешку и вкусил ее, окунув прежде в отвар псины:
— Вот, убил свинью. — Голос его гремел и подавлял, даже и уменьшенный вполовину. — Видел следы выводка. Стоит выйти. Свинья слаще, чем пес.
Никто не оспорил очевидного.
— Что было здесь?
Однорукий Крампъял отвечал толково и кратко, а Кайченг жевал и слушал, изредка задавая вопросы.
На большой тропе видели людей башен? И? Ах, разъехались мирно! Что ж, значит, помнят урок.
Приходили люди Старшей Сестры? Что принесли? Соль? Доброе дело. Что взяли взамен? О! Поди ты…
Крыса-людоед? Скверно. Завтра выйду, накажу. Уже? Добрее доброго дело. Кто покарал? Хвалю. Останешься сегодня с бабушкой Дхяо. Нет, с Конопатой. Бабушка Дхяо опытна, но Мью слаще, я знаю. Подвиг достоин того.
И наконец опустевшая миска со скрипом отъехала к краю общего стола.
— Я был там, — пророкотал Кайченг. — Все были там: кайченг из Пао-Пао, и плешивый из Дзхъю, и остальные, всего числом четыре десятка и десяток без двух. Все смотрели Ему в лицо, а потом поглядели на меня. И я показал. И все поняли, что это — Он…
Бережно достав из-за пазухи Книгу Книг, великан почтительно приложил ее ко лбу и передал, как должно, в затрепетавшие ладони Вещего. Цены не было истрепанному томику, прочитать хоть строку из коего не в силах был ни один из людей идеи квэхва. Ибо на взлохмаченном переплете явственно просматривался потертый временем, но нетленный лик Огненного Принца. Величайшим достоянием Барал-Лаона по праву слыла единственная на все поселки Книга Книг, и пуще зеницы ока надлежало ее беречь.
Резкое, надменное лицо.
Видрат, порожденный вскриком боли Ю Джуга…
— На груди же его покоился амулет, смешавший цвет крови с цветом вспаханной земли, — тот, о котором вещают предания. И все поняли еще раз: это Он. Но сам Он отрицал, не желая признаваться, как и предупреждают мудрые. И тогда мы напали на него, все четыре десятка и десяток без двоих…
Оборвав речь, Кайченг поднял ладони к лицу, всмотрелся в короткие чудовищно толстые пальцы, и в свете зажженных мелкотой факелов видно было, что он не в силах поверить в случившееся даже сейчас, два дня после того…
— Он бросил меня на землю! — Бесконечное изумление звенело в грозовых раскатах. — Он опрокинул меня, как щенка, и я уже не смог встать. Я! А потом он бросал наземь остальных, всех, кто подходил спереди и прыгал сзади. Одного за другим и всех сразу. Даже Большого Джаргджа из Тун-Кая. И ни один бумеранг не ударил его, и стрелы летели мимо. Пока мы нападали, Он отражал и разил, но был незрим, словно ветер. А после снова явился во плоти, привел нас в чувство и спросил: почему?
Молчание слушающих было подобно безмолвию полнолунной ночи. Даже неугомонная мелкота притихла, никак не смея поверить в чудесно сбывающуюся сказку.
Лишь много ударов сердца спустя Вещий нарушил тишину.
— И что же?
Кайченг шумно, по-кунпинганьи вздохнул.
— Мы не стали отвечать. К чему? Он знает все и так. Мы преклонили колени все, кто был там, даже те, кто пришел ради того, чтобы ничему не поверить. Он отказывался открыться, но наша мольба была искренней, и покорность раскаявшихся не отвергли.
— Открыл ли Он, где Дархай? — тихо вопросил слепец.
— Отдал ли Он приказ? — хрипло прорычал Однорукий Крампъял, бывший до увечья кайченгом поселка.
— Да, — чуть встряхнул лохматыми кудрями гигант. — Он приказал идти в руины и собирать бесполезное. Это странный приказ. Простым умом не постичь, для чего. Но Он сказал, что знает, где Дархай. И тогда мы — три десятка, и еще полдесятка, и трое — дали клятву на верность Ему. Именем Ю Джуга присягнули мы, от себя и от наших поселков.
— Во благо поступили вы! — торжественно одобрил Вещий. — Не нам задавать вопросы Ему. Ибо Он есть…
И не досказал. Не сумел. Не смог. Слабый голос его утонул в рыке Однорукого:
— А-Видра, и только Он, и кто, кроме Него?!
Земля. Месяц звонкой травы. Люди аршакуни
19 июня 2233 года по Галактическому исчислению
Травы звенели. Иссыхающая в нещадном жару, степь мечтала о влаге. Мечтала без надежды. Пролетела быстрая вода и сгинула, и еще неблизко было до освежающих ливней месяца усталого зноя. Когда солнце докарабкалось до зенита, все живое, все шуршащее, снующее и ползучее зарылось в землю, пережидая ярь.
Кроме людей. Колонна носильщиков, согбенных под тяжестью неудобных угловатых тюков, медленно и упорно ползла по ломким, скрежещущим под босыми ногами травам, стремясь добраться до лагеря. Там тень. Там вода. Там накормят и позволят отлежаться под навесами, блаженно вытянув истоптанные, гудящие от усталости ноги…
Иные из бредущих, самые смелые, бормотали сквозь зубы невнятные проклятия. Но — тихо. Так, чтобы не услышали сопровождающие колонну всадники. Нельзя браниться. Тех, кто бранится, бьют хлыстом. Не сдержавшихся повторно — лишают воды. Провинившихся трижды — карают. Носильщики видели уже, как умеют карать всадники, и потому не роптали в голос.
Разъедая почти ослепшие глаза, капли пота скатывались по лбам из-под ременных повязок, удерживающих тюки; ошпаренные солнцем спины взбухали мгновенно лопающимися волдырями, и все труднее становилось идти.
Но лагерь был близок. Сто шагов. Передышка в пять вздохов. Еще сто шагов. Опять передышка… и вот уже первые палатки. Ну! Еще! И еще шажок! Немного осталось! Немного… и вот уже тюки опускаются на вытоптанную траву, осторожно, чтобы не повредить содержимого, а люди, понурившись, не имея сил даже и радоваться завершению мук, бредут к навесам, где ждут их уже лохани, полные горячей, прогорклой, но такой желанной воды… а чуть позже туда будут принесены и чаны с варевом. Все! До завтра всадники никуда не прикажут идти. Отдых заслужен, и уже никто не шипит вполголоса ставшие ненужными слова обиды и гнева…
Спешившиеся сторожа тоже рады. На глазах у носильщиков они не позволяют себе слабости. Бросив поводья подбежавшим лагерным, они чинно, перекидываясь нарочито веселыми шутками, расходятся по палаткам. Их труд на сегодня не окончен. После трех часов дремоты придется заступать в охранение. Им нельзя отдыхать. Они не носильщики. Они — полноправные люди аршакуни, и поэтому их ноша должна быть тяжелее ноши иных, не в пример слабым, чей удел — лямка и ноша на спине.
Лишь один из них, судя по всему, предпочел бы сейчас снова оказаться в пылающей печи степей, да подальше. Чтобы не глядеть в бешеные синие глаза девушки, преградившей ему путь. И товарищи смущенно торопятся отойти, оставляя парня наедине с яростной златовласой всадницей.
— Я ждала тебя, Андрэ! Я ждала до рассвета! Ни слова в ответ.
Парень мнется, старательно отводя глаза.
— Почему, Андрэ?!
Гнев девы передается ярко-солнечной, в цвет волос наездницы, кобыле. Она прядет ушами и, коротко, с ненавистью проржав, напирает грудью на виновато переминающегося человека. Это боевая лошадь; ей ничего не стоит смять хрупкую плоть и размесить ее по траве твердыми копытами.
И хозяйка почти не старается сдержать кобылицу.
Она очень красива, дева, восседающая на солнцешерстном злом звере. Так красива, что даже ко всему, кроме воды и отдыха, равнодушные носильщики, отказывая себе в лишних мгновениях блаженства, распахнули глаза и приоткрыли щербатые рты. Точеное, слегка скуластое лицо цвета темного меда словно светится изнутри; пухлые губы не испорчены даже гримасой обиды. И тяжелая волна совсем чуть-чуть подвыгоревших волос, искрясь в лучах солнца, окутывает всадницу, плотной накидкой защищая спину от зноя…
— Почему, Андрэ?!
По-прежнему — молчание вместо ответа. Парень тяжко вздыхает, косясь на приятелей, уже пустивших по кругу чашу с квасом. По лицу видно: он жалеет, что когда-то родился. Ему нечего ответить.
И бешенство в синих озерах сменяется бурей.
— Она?.. — неожиданно тихо и хрипло сползает с девичьих уст, и простое слово похоже на брань, за которую карают носильщиков.
Юноша понуро молчит.
— Она! — звонко выкрикивает дева.
И тонкий хлыст, просвистев в стонущем от зноя воздухе, крест-накрест перечеркивает алыми полосами редкобородые щеки. Парень не отшатывается, он, похоже, рад каре. Глаза не задеты, но лучше лишиться зрения, чем хотя бы раз в жизни столкнуться взглядом с таким прищуром, похожим На небесный плевок…
— Йих-хха!
От удара пяток гулко екают конские бока.
— Й-ай-их-ха-а! — мечется в ополоумевшем поднебесье пронзительный визг.
Сбивая с ног неосторожных, не успевших отпрыгнуть, златовласая мчится к центру становища. На скаку сбрасывает себя с конской спины. Не глядя, отшвыривает стража, попытавшегося заступить путь, и влетает в большой шатер единственный на весь лагерь настоящий шатер, почти втрое превосходящий размерами самую вместительную из палаток.
Ярость подкрашивает синевой прохладную тень.
— Я ненавижу тебя, мать!
Но женщина, раскинувшаяся на ложе, не реагирует. Ей не до того. Облокотившись на войлочный валик, она полусидит, по пояс укрытая широким покрывалом. Руки ее расслабленно раскинуты по сторонам. Легкий жилет, накинутый на голое тело, нисколько не стесняет тяжелые, слегка обвисшие груди. Глаза женщины полуприкрыты, губы мучительно изломлены, она дышит тяжело и размеренно, а ниже пояса, там, где покрывало возносится холмиком, нечто медленно шевелится.
— Ненавииижу!
Вихри разбиваются о скалу. Сидящая запрокидывает голову, дыхание ее становится чаще, прерывистее, скулы затвердевают, и серебряно-седая прядь падает на лоб.
— А-х-хххх!
Золотоволосая озирается, уже не сознавая, что происходит.
Шаг к ложу.
— Стоять! — хлестко щелкает окрик.
Синее пламя никнет, споткнувшись о серо-голубой лед. Веки той, что на ложе, почти сомкнулись, и тяжелый укол невидимых зрачков, впившись в лоб златовласой, заставил ее пошатнуться и замереть.
— Еще, малыш, еще! Аааах-х!
Напряженные черты полулежащей обмякли. Глубокий вздох освобожденно вырвался из груди, а из-под покрывала вынырнуло курносенькое, совсем юное девичье личико. Спустя миг и вся она, худенькая и нагая, выбралась из душной тьмы и свернулась клубочком, припав к плечу среброволосой, подставив под медлительно-нежные пальцы крохотную тугую грудку с малиновым, похожим на вишню соском.
— Успокоилась? Теперь говори.
Голос владетельницы шатра очень походил на голос той, что посмела нарушить покой, разве что несколько ниже и бархатистее. Вообще, во всем, до мелочей походили юная и зрелая одна на другую; их можно было бы счесть сестрами, если бы кожа старшей не была чуть пошершавее и суше, а золото походило на серебро.
— Я ненавижу тебя! — вновь прозвучали жуткие слова, на сей раз — вполне спокойно. Внятно. Осмысленно.
— Опять? И за что же на этот раз? — Гнев девы, кажется, забавлял сребровласую. Она не сердилась!
— Андрэ! — бичом ударил крик.
— А! Понимаю. Теперь, значит, Андрэ. Ну а почему же ты снова решила ненавидеть меня?
— Ты лежала с ним. Ты, — еще один крик-щелчок.
— Лежала. В награду за доблесть.
— А после? Второй раз, и третий, и вчера? Ведь он вчера был с тобою?
— Допустим, Яана. Даже наверняка. И что же?
— А то, что он не пришел ко мне!
— К возлюбленной Звездного?
Она явно веселилась, дразня дочь. Легкая улыбка то и дело появлялась в уголках губ, а пальцы тем временем мяли и гладили почти утонувшую в узкой ладони грудь курносой, и девчушка время от времени тихонько повизгивала.
— Мать! — Янтарно-загорелое лицо Яаны потемнело. — Ты сама знаешь, что это не так. Звездный далеко. Может, его уже и нет. И ты сама велела мне пойти с ним!
— Это верно. А разве тебе было плохо?
— А? — На миг Яана растерялась. — Нет. Мне было хорошо. Но он не здесь. И я хочу тех, кто близко. Я хочу Андрэ! Зачем он тебе?
— Во-первых, затем, что его имя Андрэ, — с неожиданной серьезностью ответила седая, и по лицу ее видно было, что это не ложь. — Впрочем, тебе не понять. С тебя довольно, что из нас двоих он хочет меня.
— Лжешь!
— Ты думаешь, Яана? Малыш! — Среброголовая приподняла руку, освобождая курносую. — Кликни Андрэ, да поживее!..
И худышка мигом выбежала прочь, лишь входной полог колыхнулся вслед…
Прежде чем успела ткань успокоиться, вызванный явился.
И встал на почтительном расстоянии от ложа, стараясь не встречаться взором с Яаной.
— Ты звала, Старшая Сестра? — Крестообразный рубец мешал ему говорить внятно.
— Звала, Андрэ. — Голос среброголовой был не просто спокоен, но, пожалуй, даже и равнодушен. — Яана сердита. Ты избегаешь ее. Неужели моя дочь тебе противна?
— Нет! — вскинулся юноша. Так неложно, что глаза златовласой на частицу мгновения потеплели.
— Тогда она — твоя. До возвращения Звездного. Разве могу я хотеть дурного дочери? Но… — лежащая откинула покрывало и удивительно гибким движением скрестила ноги, — дорогу сюда забудь. Людям аршакуни следует помнить о целомудрии…
Андрэ замер. Лицо его побагровело, и рубцы вспухли мелкими капельками крови. А потом он упал на колени. Чего никогда не делают люди аршакуни.
— Старшая Сестра! — почти прорыдал юнец. — Не гони меня. Не гони. Не гони меня, Старшая Сестра!..
И вот теперь-то улыбка лежащей стала явной. А голос — грудным и тягучим.
— Разве я гоню тебя, маленький? Ну-ка, назови меня так, как можно тебе…
— Не гони меня, Эльмира! — Юноша почти плакал.
— Эльмира? Разве так нужно? Скажи, как ночью, я разрешаю…
— Лемурка, не гони меня… — уже со слезами.
— Я не гоню тебя, Андрюша. Мой Андрюша… — Голос среброволосой сделался зовущим, и смысл слов перестал быть важен. — Иди ко мне, ну иди же скорее…
Тело ее напряглось, каждая часть его заиграла, зажила; ноги медленно раздвинулись, чуть согнувшись в коленях, и слабый, сладковато-приторный запах ударил в ноздри, бросив рыдающего юнца на ковер, и ползком поволок его к ложу, словно невидимый аркан…
Глаза Яаны остекленели.
— Стой! — Эльмира натянула покрывало до плеч. — Придешь вечером. Можешь идти.
Поглядела вслед. Пожала плечами:
— Вот так, дочь. Что скажешь?
— Я скажу… — тихо, нараспев и оттого вдвойне страшно выдавила Яана. — Ты всегда унижала меня. Всегда. Ты отбираешь тех, кого хочу я. Ты отдала меня Звездному, которого я не хотела. И еще ты отдала Звездному знак власти, который обещала мне. Ты поганая сука, и я не прошу тебе ничего, Старшая Сестра…
— Молчать!
Жесткая сила приказа не допускала и намека на тень ослушания. Легко, резвее курносенькой худышки, Эльмира взвилась с ложа, единым прыжком встав лицом к лицу с дочерью.
— Девчонка! Вот сейчас ты и впрямь ненавидишь. Ох как ненавидишь! Будь я на твоем месте, я сказала бы: возьмем мечи и выйдем в степь. Ну, пошли?!
Неуловимо быстрое движение; невесть откуда взявшийся короткий меч лег в руку Старшей Сестры, и ярость во взоре златовласой испарилась, начисто вымытая ужасом.
— Что ты, мама?!
Дева рванулась к выходу — и не успела. Резкий рывок изящных, почти стальных пальцев, и вот она уже отброшена на влажное материнское ложе.
— Ты назвала меня сукой, дрянь! Меня! Что ты понимаешь? Что ты вообще можешь понять?! Ты, рыжая стерва, неспособная отбить мужика у меня, старухи! И знаешь почему? Потому что тебе просто хочется, и ты даешь, а я делаю из мальчишек мужчин, и они чувствуют это!..
Зарывшись в войлочные подушки, Яана дрожала всем телом, и никто сейчас не назвал бы ее красивой.
— Ты боишься! От тебя завоняло, как от падали, едва речь зашла о мече! А я уже не могу без меча, тебе ясно?! Почти двадцать лет я не женщина, я даже не человек! Я — Старшая Сестра, хочу того или нет… И чтобы хоть ненадолго забыть об этом, я кидаю под себя мальчишек и имею их, как хочу, но все равно наступает утро, и я опять — Старшая Сестра!..
За шевелящимся пологом мягко шлепнуло тяжелым о твердое: рухнул без чувств страж, услышавший крик всегда спокойной Старшей Сестры. И она взяла себя в руки.
— Пойми: в одной руке — ты, бесхвостая лягушка, в другой — меч, а вокруг только смерть. А я обязана была выжить, потому что у меня была ты, и еще потому, что люди смотрели на меня и надеялись. Тебе ясно? Надеялись! И я выжила и заставила выжить других, и знаешь почему? Потому что у других была только надежда, а у меня была мечта. Мечта, Яана!..
Захлебнувшись, Эльмира умолкла. Сбросила безрукавку, оставшись совсем обнаженной. Провела ладонью по лицу.
— Ты ведь никогда еще не убивала, разве нет? Ты даже не хотела смотреть, как это делают другие! Еще бы! Принцесса боялась запачкать ручки. А я не боялась. Мне нельзя было бояться. И я рубила головы!..
Среброволосая резко выкинула вперед ладони, едва не задев Яану, и та отшатнулась, вжавшись в войлок.
— Я рубила головы этими самыми руками! Людям, которые верили мне и любили меня! Ты можешь понять, что это такое?.. Я убивала их не за измену, не за подлость, а потому, что им было не под силу мечтать!.. И остальные учились, если хотели жить! Ты этого не помнишь, ты росла уже с мечтой. С моей мечтой, которая единственно верна!..
Яана шевельнулась, отодвигаясь подальше, и вдруг шмыгнула носом.
— Прости меня, мама… Я больше не буду…
Какое-то время Эльмира молча глядела на дочь, глядела сверху вниз, раздувая ноздри. А потом опустилась на краешек ложа и крепко обняла смуглые плечи беззвучно плачущей золотоволосой красавицы.
— Маленькая, глупая девочка, разве мама может хотеть тебе зла? Мы живем в мертвом мире, в мире, где можно выжить, но нельзя жить. Земля умерла уже давно, когда еще все было не так. Ты не помнишь, но я — то помню. Здесь не жили; сюда приезжали отдыхать, и отдых быстро надоедал. Посмотри: люди аршакуни уже и не помнят почти, как было когда-то. А ведь многие должны помнить! Не так уж много прошло лет. Мертвая Земля крадет память о живом мире. И я мечтала о том дне, когда за нами прилетят со звезд братья и заберут отсюда всех, кто еще жив. Разве мечта не сбылась? Пришел Звездный, и значит, я не зря ждала столько лет. И я не хочу — понимаешь, Яанка, я не хочу — и не буду думать, для чего мы собираем всю эту дребедень. Звездному виднее, Я знаю только одно: это просьба, а не плата за билет…
— Билет? Что это? — Синие глаза округлились совсем по-детски.
— Не важно. Важно, что братья не забыли нас. Мы улетим отсюда, все вместе. Улетим, чтобы наконец-то не быть людьми аршакуни, а просто жить. Ты ведь даже не знаешь, роднуська, как живут там, где нас пока нет!..
Мать подмигнула дочери и указала пальцем вверх, в белый кружок жаркого неба, ровно обведенный краями дымового отверстия; щелкнула блаженно зажмурившуюся девушку по кончику носа — совсем не больно, любя.
— Мечта моя сбылась, и я разбила передатчик. К чему он, если Звездный уже здесь? И я отдала ему знак власти. Амулет не нужен. Меня люди аршакуни чтят и без него, а тебе — зачем? У тебя не будет власти. Зато у тебя будет семья. Настоящая семья. Тебе этого пока что не понять. Но поймешь. Поэтому я и велела тебе лечь со Звездным. Подумала: а вдруг? Но нет так нет. Если хочешь, лежи с Андрэ, у него многое, полезное для женщины, получается неплохо. Но запомни: я не хочу, чтобы ты привыкала к кому-либо из людей аршакуни. Не хочу и не позволю. И только ради того, чтобы так не случилось, я отнимаю у тебя твоих сопляков. Когда-нибудь ты поймешь и это. Когда встретишь там, в настоящей жизни, своего единственного. Когда выйдешь замуж…
Помолчала, словно прислушиваясь к чьему-то зову, долетевшему издалека. Улыбнулась незнакомой Яане улыбкой. Подула в смуглое юное лицо, настороженно-доверчиво глядящее снизу вверх, взъерошив ласковым дуновением пушистые прядки золотых нитей.
И вымолвила — тихо, с глубоко скрытой болью:
— За того, кто будет похож на твоих отцов. На первого из аршакуни… или хотя бы на того, чье имя ты носишь…
Встала.
Прошлась по шатру, подбирая разбросанную одежду.
Накинула безрукавку. Натянула шорты. Туго зашнуровала сандалии. Перестегнула плечо перевязью короткого заспинного меча. Пристегнула к плетеному поясу ножны с длинным немного изогнутым концом.
С каждым движением вновь становясь Старшей Сестрой.
— Мне нужно идти. А ты оставайся здесь. И спи!
Колющий свет в прищуре серых глаз.
Девушка роняет голову. Она не хочет спать. Но веки смыкаются помимо воли. Приказ четок, и ослушаться нельзя. Никто из людей аршакуни не решится на подобное. Никогда.
Мыслимое ли дело — не чтить Старшую Сестру?
Белоголовая воительница выходит в жар и сушь лагеря.
Подзывает стража.
— Она спит. Не впускать никого…
Криво усмехается.
— Кроме Андрэ. Если она захочет.
А утоптанная площадка перед шатром не пуста. Пятеро всадников, придерживая поводья, караулят группку угрюмых оборванцев, связанных одной на всех веревкой, от шеи к шее. Кони запаленно пыхтят, наездники покачиваются в седлах, и кожа их серее раннего рассвета, но белые зубы весело блестят меж обметанных темной коркой губ. Они довольны! И каждый, кто справедлив, признает, что есть причина, и редкий не позавидует удачникам!
Еще бы! Восемь голов подвальных людей пригнали они в лагерь. Восемь живых голов, снабженных широкими спинами, способными принимать тюки, и крепкими ногами, умеющими перемещать ношу. Редкая удача! Успех, выпадающий не всякому! В лагере не хватает рук, работы непочатый край: даже половина мест, указанных Звездным, пока еще не обследована, и многие из тех, что найдены, лежат далеко в трех, в пяти часах нелегкого пути по жаре, даже и в девяти, если дорога лежит через развалины…
Наездники похваляются молча. Добыча говорит сама за себя. Людям аршакуни не к лицу бахвальство. Друзья оценят и без слов, а врагов в лагере нет.
Нелегко обнаружить подвального. Стократ труднее изловить его, на ощупь знающего тайные тропинки подземных переходов. И горе тому, кто сунется под землю, если ловкий подвальный, ускользнув от аркана, предупредит ватагу. Их следует брать немедля, врасплох, но мало кому под силу подкрасться незаметно к обитателям подземелий: они не отползают далеко от своих нор, а слух их и обоняние изощрены тысячекратно в сравнении с обычными людьми. Хорошо еще, что многие из них подслеповаты!
Подвальные опаснее крыс, чьим мясом питаются. Из чьих шкурок шьют одежду, неснимаемую, пока не расползется по швам от грязи и пота. Чьи клыки превращают в страшные метательные иглы, густо смазанные ядом, добытым из протухших серых и бурых тушек. Поэтому люди аршакуни никогда раньше не связывались с обитающими под землей. Не было нужды. Вести обмен подвальные не научены, новостей не знают, на выползающие в степь окраины развалин не суются.
Нечего доселе было брать с бесполезных.
Теперь — есть: они сами.
Почему — они, если можно взять выкуп покорными лохами у тех, кто сидит в башнях? Это непонятно. Но пусть излишне любопытный пойдет и спросит у Старшей Сестры…
Среброволосая приблизилась, и всадники спешились, прекратив наконец заслуженное, но сверх меры затянувшееся выставление себя на завистливый показ.
Старшой дозора выдвинулся вперед, готовый дать отчет.
Ни к чему. Нужно ли знать — как? Главное, среди людей аршакуни нет убитых. И задетых отравленными иглами, что еще хуже быстрой смерти, тоже нет. Сломанная при падении ключица и пробитая камнем из пращи голова — пустяки. Зарастут…
Зато! Вот стоит восьмерка сильных и смелых мужчин, превыше всего ценящих свободу. Они невероятно грязны, они вшивы, повадки их отвратительны, но тем не менее они заслуживают уважения. Ибо в подвалы идет лишь тот, кому невыносимо рабство. Как нестерпимо оно людям аршакуни, не живущим в неволе…
Косматые, свалявшиеся бороды. Въевшаяся в поры грязь. Неизводимо витающий над телами запах нечистот и гнилой влаги заплесневелых подземных стен.
Но! Лучше так, чем идти к башням, и есть вполсыта каждый день, и видеть солнце, расплачиваясь за это вылизыванием кроссовок и пресмыканием перед кожаными куртками. Недаром люди башен, изловив подвального, поджаривают его на медленном ленивом огне, согнав полюбоваться зрелищем толпу послушных лохов из ближайших поселков.
Почему подвальные не идут к людям аршакуни?
Их приняли бы, и умыли, и обеспечили едой, и каждый пришедший стал бы равен остальным. Потому что все, знающие цену свободе, — братья… Братья, заплутавшие во мгле подвалов.
Как к заблудшим братьям и обращается к пленникам Старшая Сестра:
— Вольные люди! Не было между нами раздоров доныне. Мы жили, как жили мы, вы жили, как жили вы. Не лежала кровь между людьми подвалов и окраин. Но теперь все не так…
Отточен, краток и даже подвальному понятен призыв.
Скоро придут братья из-за звезд; предвестник их уже явился людям аршакуни, и уже спешат высокие корабли, чтобы забрать достойных в пространство, лежащее за небесами. Туда не возьмут тех, кто в башнях, ибо они унижают и гнетут подобных себе; туда не захватят и тех, кто в поселках под башнями, ибо они жалкие, недостойны полета к новой жизни. И тем, кто обитает у лиманов, не взойти по сходням — они чужие братьям, спешащим из-за звезд. Счастливая участь уготована лишь людям аршакуни, по вере и мечте их. Люди же аршакуни, всей душой любящие вольных братьев своих из-под земли, готовы взять подвальных людей с собою, не сделав различия между теми, кто вырос под солнцем, и теми, чьи глаза, открывшись впервые, столкнулись с тьмой. И пусть не таят обиды дорогие младшие братья из подвалов, что привели их в лагерь вот так, связав попарно за шеи. Приглашали и добром. Звали у нор. Не скрывали ничего. Но никто не явился по доброй воле. А ведь людям аршакуни нужна помощь: далеким братьям требуется нечто, что есть в избытке на Земле, но слишком мало рабочих рук, и не к лицу полноправному человеку аршакуни подставлять спину под тюк…
Вот почему пришлось пригласить так, как пригласили.
Но теперь все будет хорошо. Люди окраин готовы поделиться с людьми подвалов и своей мечтой, пронесенной сквозь годы, и былью, в которую она обратится со дня на день…
— Вот и все, дорогие мои, — просто заключает Эльмира.
Но пленники смотрят не на нее. А на три косых креста, вкопанных в землю в тридцати шагах от шатра. Кресты велики, каждый — в полтора человеческих роста; сделаны из ржавых металлических труб, накрепко связанных проволокой. И к каждому прикручен человек. Вернее, человек — лишь на одном. Но скоро и он станет обвислым куском мяса, облепленным мушней и мошками, подобно висящим слева и справа от него…
Быть может, удайся подвальным перекинуться хоть словцом с собратьями, привлеченными к совместному с людьми аршакуни труду раньше, они бы прислушались к доброму совету носильщиков. Но так не случилось. И поэтому они не могли знать, что зрелище это хоть и отвратительно, но не страшно.
Нечего бояться человеку, имеющему мечту и волю к ее воплощению. Если же человек слаб, он мертв; если лжив — мертв вдвойне…
Все очень просто. Проще некуда. Но подвальные соображают туго. А посоветовать беднягам некому.
— Сука! — сиплым басом выкрикнул один из подвальных.
Он был не прав. И ясный серый свет под разлетом серебристых бровей мгновенно потускнел, уподобившись крысиной шкуре.
— Ты назвал меня сукой? Ты, подземная плесень, посмел назвать меня сукой?..
Каждое слово падало четко, слог за слогом, вовсе не громко, и всадники, в отличие от подвальных, с детства знающие Старшую Сестру, попытались сделаться незаметными.
— Ты, не имеющий мечты, посмел?..
Темные, в кровавых прожилках глаза, обрамленные безресничными веками в гнойничках ячменей, не опустились.
— Убьешь? Убей. В неволю не пойдем.
— Не просто убью, — задушевно, как лучшему другу, сообщила Эльмира, и дозорные, понимающие цену слов, побледнели.
— Ясное дело, — понятливо согласился подвальный. — Об чем речь? У тебя, вишь, аж два резака, у меня — ни одного…
— Бери любой!
В единый миг оба клинка покинули ножны и веревка, охватывающая короткую шею красноглазого, упала наземь.
— Ну!
В следующий момент мечи скрестились.
Подвальный оказался не прост. Возможно, ему довелось пожить в башне и он сбежал оттуда, сманенный вольным зовом руин? Или обучился чему у диких, занявших берега лимана? Они неохотно принимают чужаков, но подчас случается и такое…
И Эльмире, полагавшей, что схватка завершится на втором, много — третьем ударе, пришлось повозиться; подвальный не боялся смерти и очень хотел убить; он не желал помогать мечте людей аршакуни… Единожды ему удалось даже задеть клинком тонкое предплечье, и вдоль загорелого локтя потекла тоненькая алая слезинка, но сразу вслед за этим короткий меч Старшей Сестры описал затейливую кривую, похожую на многократную восьмерку, и липкие колтуны бороды расцвели багрянцем.
Кончик бугристого, в рытвинах и прыщах носа был отсечен начисто.
Еще один радужно сияющий просвист. Ухо… Второе…
Подвальный взвыл, кружась на месте.
Четвертый и пятый удары, неподражаемо, почти неправдоподобно скользящие, аккуратно срезали ему брови.
Шестой и седьмой — щеки.
Восьмой — уколом — пошел в пах.
— Уууббей, шшука! — взбулькнул подвальный, выронив меч.
— Нет. Рано, — отозвалась Старшая Сестра.
Меч ее гудел и шелестел, медленно, словно капусту, обрывая подвального. Слой за слоем. Обтесок кровоточащего мяса корчился и кувыркался, пытаясь увернуться от неутомимо жужжащей боли. И семеро подвальных, ничем не оскорбивших Старшую Сестру, созерцали кару, уподобившись застывшим в степи сусликам. По глазам их было видно: они уразумели все и готовы стать хорошими, не замысляющими побега носильщиками…
— Нннеее… нннааа… — содрогаясь, сипело на траве то, что было недавно злым и глупо-дерзким подвальным. — Бууу… ууу… меее… ааа… хооо… ууу… мечтать!
Последнее слово выскочило звонко и внятно, словно один из кровавых пузырей на губах, лопнув, выпустил его на волю.
Старшая Сестра опустила меч.
Обвела медленным взглядом связанных, не обделив ни единого искоркой серо-голубого сияния.
— Я не верю ему, друзья. Он говорит, — Эльмира прислушалась, — что будет мечтать. Что уже хочет мечтать… А я не верю. Мечту не вбивают в сердце острым железом. Мечта — это крылья. И трижды мертв не имеющий мечты!
Клинок подпрыгнул — и маленькое багровое, отделившись от большого багрового, покатилось по жаркой траве, окрашенной во влажный осенний блеск кленовых рощ.
— Вымыть и накормить! — приказала Зльмира.
И старшой дозора ретиво дернул намотанную на запястье веревку, приглашая новых носильщиков следовать за собой. Туда, где их умоют, накормят и дадут место для сна.
Людям аршакуни пристало быть гостеприимными с младшими братьями, знающими цену свободе…
Земля. Месяц медовой капели. Обитель
16 июля 2233 года по Галактическому исчислению
Глухарь токовал совсем близко, в полную силу, но даже зоркие глаза охотника не могли разглядеть его в предрассветном сумраке чащобы. А! Что-то шевельнулось среди мохнатых еловых лап. Так и есть — вот он, глухарь, весь виден. Всегда так бывает: смотришь, смотришь — нет птицы! А ведь точно знаешь тут она. И вдруг — видишь. И диву даешься: ведь в то самое место и смотрел, а не различил…
Ну, правду сказать, теперь попривык. Навострился. Это Лесные, с которыми Старый любит по ночам потолковать, глаза поначалу отводили. Не принимали за своего. Нынче — ничего, подобрели, признали: бери, стреляй, коли глаз верен и рука не дрожит. Свыклись, понимаешь. Опять же и Водяные, на что уж нравные, а пошли на попятный: ладно, чур с тобой, пришлый: закидывай крючок, кидай острогу. Но уж не обессудь: что добыл, с того отдай долю.
Спасибо Старому. Научил. Надоумил. Не дал пропасть.
Не сводя глаз с птицы, охотник ждал. Вот глухарь снова заскрипел, вытянув шею. Бить? Нет. Неудобно пока. Сбоку надо бы зайти. Смолк глухарь, подняв голову. Настороженно прислушался. И охотник тоже замер, не шелохнется, ждет, пока новую песню заведет хвостатый. Тихохонько отпрыгнул влево и снова притих. Ближе и ближе к птице. Вот! Теперь хорошо бить, удобно: глухарь шею вытянул, крылья растопырил.
Снизу, под самое крылышко целить надо…
Дождавшись еще одной песни, охотник осторожно поднял лук. Тяжелая, со стальным наконечником стрела ударила точно. Большая черная птица, обламывая мелкие сучки, рухнула на грязноватые остатки талого, усыпанного хвоей снега. Охотник кинулся на нее, придавил. Зевать никак нельзя: бывает и так, что подраненная птица вскинется да и улетит. Это со стрелой-то в боку! И гоняйся потом за ней по всему лесу, да и не за ней уже, а за стрелой.
Стрелы, они дорогого дороже. Считанные!
Стоя над трепещущей добычей, охотник поискал глазами — где чащоба погуще? Повернулся к буреломным завалам, сказал, как Старый наказывал:
— Прими, Лесной, свою долю, да с родовичами поделись, не пожадничай! Это от меня тебе. А от Старого приглашение: приходил бы ты, Лесной, на квасок, совсем Обитель позабыл!.. Неладно так-то!
Наколов на острый сучок краснобровую голову глухаря, охотник выдернул из тушки стрелу, подобрал копье и прислушался. В глухой чащобной дали неистово и страстно пел еще один глухарь. На ином конце, там, где дрягва-болото легла, откликался другой. Чуть ближе, рукой подать — третий. Сквозь темные лапы елей уже проползало понемногу бледное зарево раскрывающейся зари. Ночные тени уползали, прятались под коряги и выворотни.
Боится света нечисть. Ей только во тьме хорошо. А охотнику и в ночи не страшно. Зря, что ли, Старый ожерелок из кладун-травы на шею накинул, провожая с вечера? Никакая пагуба не пристанет с таким-то оберегом. А днем так вообще иное дело: добрые Лесные в обиду не дадут.
Охотник глубоко, во всю глотку вдохнул влажный весенний воздух. Дыхание перехватило студеной свежестью. Ох! Словно меду напился. Не первый ведь раз уже, а все равно никак не привыкнуть… Хорошо в лесу! Вон глухарь, который за прогалиной, тот вовсе от дурной весенней радости охмелел, взахлеб токует. Можно бы и его взять, но зачем? Глухаря им со Старым сверх меры довольно будет. А лишнее из лесу зачем брать? Только Лесных обижать попусту. Притом и обратно пора: Старый настрого наказал с зарей вернуться. Так уж лучше просто постоять, голоса птиц послушать, пока еще костер на восходе только собирается разгореться…
Да и пути пока что нет. Не было Знака.
Ух ты! Словно бы и впрямь вспыхнул лес!..
Только что чуть брезжило за стволами, а вон, глянь-ка, вмиг полнеба пламенем окатило. Вот-вот лопнет земля, разродится, выпустит на волю жар-птицу…
Тихо прошелестело. Темная четырехпалая лапа, заросшая то ли шерстью, то ли корой, вынырнув из ниоткуда, ухватила глухариную голову, сдернула с сучка, подбросила на мохнатой ладони, ровно на вес прикинула — и сгинула в никуда, унося положенную долю.
Вокруг зачмокало, зачавкало, заурчало.
Вот и Знак. Открылся путь.
Стало быть, пора!
Охотник окинул напоследок прощальным взором ельник, и частые кустарники, и набросы подгнившей хвои, взвалил на плечо тяжелую глухариную тушку — и вышел.
Из предутренья — в последневье.
Из студеной весны — в летнюю теплынь.
Из леса — в Обитель.
К Старому.
И, как всегда бывало, лишь переступил порог, так и не стало тотчас охотничьего наряда. Ни куртки меховой без ворота, с короткими, по локоть, рукавами, ни кожаных узких штанов, перевитых тонкими ремешками пониже коленей, ни добротных поршней-кожаниц…
Оно и удобнее по жаре: сорочка да порты, ничего больше.
— Ну, каково сходил?
Старого не поймешь. Легко ему, многоликому, а человеку каково? Спросят вот так, а видны одни лишь очи: белый огонь да черное пламя. А голос всегда ровный. И звучит не разобрать как-то ли ласково, а то ли хмуро…
Неопределенно хмыкнул охотник. Плечами дернул. Кинул глухаря с плеча. Полетела тушка на пол, да не долетела, как всегда и бывает. Невидимые на лету подхватили.
— Ладно, сам вижу. Принял тебя лес. А самого видел ли?
Охотник кивнул.
— Углядел, отче. Понять не понял, а заметить заметил. Лапу мохнатую, и только.
— И того много, — прищурил левый, ночной, глаз Старый. — Сам Хозяин мало к кому выйдет. Бывало, гуливал, себя показывал кому ни попадя. А нынче разве изредка ко мне заглянет, и то хлеб. Да и ты ведь не я.
— Куда уж мне, — без обиды согласился охотник, вытирая руки расшитым рушником.
— Ешь, однако. Вот дичина твоя уже и поспела, — указал Старый. И продолжил, то прикрывая нестерпимые очи, то поглядывая, как охотник споро, без лишних слов рвет зубами нежное мясо под хрустящей корочкой: — И воде ты глянулся, по всему судя…
Хрустко перемалывая глухариные косточки, человек кивнул л промычал нечто невнятно-согласное.
Было дело. Третьего дня на берегу синь-озера сидел; ни шатко ни валко, хоть и золотая осень кругом, а рыбешка — по разу в час, и то сплошняком мелочь, стыдно и с крючка снять. И вдруг — клев. Да какой! Одна за одной пошла, рыбищи-чудища, иные и в руку длиной, от кончика пальцев до плеча. Лещи, сазаны, щуки зубастые, а под самый закат уже усатого зацепил. Пришлось в воду, в осоку… ступни в кровь изрезал, покуда вытащил пудового.
Зато когда крепко размахнулся и зашвырнул налимью печень почти что на самую середину озера, на миг явственно угляделось, хоть и сумрачно было: в сколах темной всплеснувшейся глади вынырнул сам Хозяин, ухватил чешуйчатой лапой долю — и поминай как звали. Зелен был водяной дед, струился весь, а очи бледные, точь-в-точь рыбьи…
— А ко мне нынче друзья-приятели забредали. Погостевать, стало быть, потолковать о том о сем…
Ба!
Прекратив хрупать, охотник поднял голову от стола.
Забредали, выходит. Это кто ж, забавно б узнать? Уж не Старая ли? Коли так, то и славно, что разминулись. Невредная бабка, да смешная: сто лет в обед, кабы не больше, а туда же — платочек не как-нибудь повязан, а бантиком, сарафан всегда с расфуфыриной, с цветочками всякими. Не иначе к Старому подкатывается, дура. Это дело Старому вовсе без надобности, трудно ль понять?.. Или Крылатый наведался? То дело иное; хоть и молчун, а порой, ежели раззадорить как следует, такого наговорит — после на десяток рыбалок думать хватит. Точно, кто-то из этих. Забрели бы Чужие, так Старый бы так сразу и сказал: Чужие. А никак не друзья-приятели, при всем нашем к ним почтении. А Лесные с Водяными, ежели и наведывались, так ни к чему и поминать особо, это гости частые, привычные, да, почитай, и не гости вовсе…
— О тебе речь вели, — сообщил Старый. И прищурился.
Ох и не к добру же эти прищуры! Ни разу не случалось, чтобы просто так глаза узил. Знал ведь все заранее — и когда по первым разам в лес либо на озеро посылал, и после! Ведал, что леса оборвется и что нога, не так на мхах пойдя, вывернется, а уж про косолапого наверняка загодя провидел и не предупредил же ни намеком, жучина старая…
Впрочем, стар ли Старый иль молод, то охотнику ведомо не было. Дивное диво: сколько себя помнит, жил тут, все вместе да вместе, а каков он есть, Старый-то, и по сей день невдомек. Без облика? Не скажешь! Есть обличье, да только какое-то эдакое, что ни миг изменяющееся: и старое, и молодое, и хмурое, и любезное, и всякое; вроде и видишь его, а после не описать. Ни словом, ни даже воспоминанием.
Одни очи чего стоят! Ладно что огненные, разноцветные, так к тому ж еще и меняются цветами: ныне левый — светел, правый — темен, а мигнет разок, и видишь — наоборот.
А что о таком думать? Старый, он Старый и есть.
— Всяко рядили, — продолжает Старый, — а к единому пришли. Хочешь не хочешь, а пора тебе имя давать…
Поперхнулся охотник, выронил изо рта недожеванный кус.
Ну дела!
Сколько раз доселе подступался к Старому: скажи, мол, кто ж я есть таков, что не знаю о себе ни капельки, ну, скажи же, страсть как любопытно… а в ответ одно и то же: обожди-де до времени, вот дадим тебе имя, тогда все и узнаешь. А кто ж даст? Ответил: Земля!.. Отчего не теперь? — В ответ на то лишь черно-белый прищур, да еще Невидимые возмущенно шелестеть начинали…
— Поснидал? — полувопрос-полуутверждение. — Тогда иди-ка сюда…
Подумалось: в глубь хоромины зовет. Не так оказалось. Подошли к двери. Только не к той, откуда привык в лес аль на озеро уходить, а к иной, той, что напротив. Заповедная дверка. Невысокая, гладкая и — чужая. Единое на всю Обитель, от чего живым духом не несет. Гладкая, на ощупь скользко-неприятная, сделанная словно бы из множества слитых воедино стрельных наконечников. А по скругленным краям — ряд клепок.
Давно спрашивал Старого: а там-то что, покажи?
Отмолчался Старый.
Скребся сам. Без толку. Не живая дверь. Ни рукой, ни заповедным словом не отпереть,
А когда единожды — со злого озорства — кладун-траву к холодной глади прижал и словом заповедным усугубил, так после полчаса ничком на досках валялся в своей же блевотине: ровно жахнуло изнутри чем-то горелым… а Невидимые метушились обочь и сердито цвиркали. До того сердито, что даже и зримыми слегка стали: то белое мерцание виделось, то черное — словно отсветы очей Старого, но пожиже…
— Иди. Потом потолкуем.
Натужно проскрипев, дверь чуть приоткрылась. И стало видно, что там, на дворе — день.
Серый. Пасмурный. Волглый.
И не захотелось вдруг выходить.
В ту, привычную дверь шагал радостно, без заминок. А тут удержало что-то. Не захотело пускать. Не посоветовало.
— Иди! — как подтолкнуло.
Что поделать? Не поспоришь. Сделал шаг.
Обернулся. Все, как всегда: сгинула Обитель. Нет ее, как не было. И не будет, покуда Знак не явится.
Осмотрел себя. Странный наряд. Ранее такого не бывало.
Вместо поршней на ногах тяжелые твердые чехлы, дополголени прошнурованные толстыми нитями. Жмут. Давят. В таких по лесу и часа не прошагать, не говоря уж о том, чтобы добычу не спугнуть. Вмиг учует. Порты и куртка тоже невиданные: плотные, душные, ни душе, ни телу не в радость. Томят. Гнетут. Скверная лопотъ; разве что утиц в дрягве сподручно в этаком наряде караулить. Болотный окрас, под гнилую зелень; так вот в тугаях залечь — не то что утица, кабан и тот мимо прошагает, не хрюкнув. Совсем сольешься с зыбунами.
Поглядел вокруг. Лес? Не лес. Болото? Никак не болото.
Серые деревья натыканы пучками тут и там; ветви перевиты дикой порослью. Куда ни кинь глаз — хоромины нежилые. И неживые. Оплывающие. Осыпающиеся. Гниющие. Иные хоть и целы на вид, а все одно: гиблым духом дышат. Провалы окон глядят слепо, и обвислые двери щерятся беззубой угрозой.
Живого нет. Ни птичьего цвирка, ни звериного шороха.
Лишь у высокого входа в ближнюю хоромину — табунчик тарпанов. Смирно стоят. Понуро…
Поди ты! Губы человека вытянулись в удивленную трубку.
Тарпаны-то привязаны! И ремнями перетянуты!!!
Дела-а-а…
Где ж видано, чтобы вольный зверь себя ремнями стянуть позволил? Не подпустит. Вихрем улетит. Копытом зашибет. Волком грызться станет, а в неволю не пойдет.
«Это кони. Твои кони», — беззвучно подсказал Голос.
Мои?..
Учуяв человека, соловый тарпан встряхнул гривищей и призывно заржал.
Ноги пошли сами.
Подошел к табунчику. Так и есть. Не тарпаны. Подменыши. Похожи, спору нет. Как падаль — на живое. Не более того…
А звери тянутся, волнуются. Рады. Знают, видать.
Откуда бы?
На сизо-серой траве ровными рядками лежат расписные доски. Иные — поодаль, свалены небрежной грудой. Отдельно — истуканчики. Светильники на много свечей. Бусы с пушистыми хвостиками.
«Это поклажа, — вновь ожил Голос. — За ней и шел».
Рука, словно сама по себе, тянется к нашитому на груди мешочку. Полезное дело, краем сознания отмечает человек. Надо бы перенять. Удобнее, чем в калете носить…
Пальцы перебирают листики — словно бы тонкая береста, а в то же время и никак не она, — скрепленные меж двух кожаных створок.
По белым рядкам — черные значки, словно рябчик, испачкав лапки сажей, туда-сюда бегал. Иные строки зачеркнуты, супротив других — непонятные отметины. Крестики, птички, кружки, перечеркнутые наискось.
Руны? Нет, не они. У Старого есть таблицы с рунами, он порою говорит с ними, спрашивает о чем-то, рассказывает сам. Руны — угловаты, резки. Эти значки — округлы.
И чем-то знакомы. Чем? Не вспомнить.
Они — из другой жизни. Как кони. Как этот болотный душный наряд.
Из жизни, которой не было.
Человек замирает. Незримая мягкая ладонь ухватывает сердце в щепоть и начинает медленно, туго, жутко давить.
Невозможно вздохнуть.
Где ты, Голос?! Худо мне! Ху-у-удооооо!
«Это гибель твоя», — отзывается замирающий отклик.
И все. Нет Голоса. Затих.
Только спутанные кони беспокойно взвизгивают, глядя на павшего на колени человека.
Грудь рвется изнутри. Руки непроизвольно хватаются за жесткую ткань, рвут ее.
На миг, всего только на полвздоха становится легче.
Человек недоуменно глядит на сорванный с груди оберег.
Красное. Черное. Увесисто-небольшое.
Знак неясный, непонятный, неведомый.
На черно-красном — крошечный шарик, оседлавший человеческую ступню в странном поршне. И те же немые значки, что и на бересте не бересте меж кожаных створок.
«Мяч!» — вспыхивает вдруг слово.
«Челеста!» — откликаются значки.
… Человек умирает, корчась на жесткой мертвой траве, и к нему возвращается память. Понемногу. Рывками. Урывками.
Вразброс:
…конус космокатера тонет во мгле степной ночи; трава больно колет обнаженную спину; звенящее напряжение в каждой клеточке тела и разметавшаяся на плече нежность девичьих волос, золотящихся даже в неверном полусвете луны; и срывающийся шепот: «Да, да, еще, Звездный»; и спустя мгновение: «Но ты возьмешь нас с собой? Всех нас? Ты заберешь нас к себе?»; вопросы, на которые просто невозможно сейчас, здесь, ночью, в траве ответить: «Нет»…
Это было. С ним? Со мной. Давно? Не очень.
Врасхлест:
…гул бумерангов, свист стрел, протяжный шелест клинков; люди кидаются со всех сторон; странные люди: они убивают его, но не хотят убивать; и он оставляет их в живых, уложив на землю лицом вниз; а они ползут к его ногам, гордые могучие люди, и молят: «А-Видра! Прикажи!!!»…
Это было. Со мной? Да. Когда? Тогда же.
Врастяжку:
…тягучий взгляд грузного старика, складчато колышущегося в никелированном кресле; взгляд изучает, давит, сгибает; таким взглядом не имеет права обладать калека; но это не просто калека, это Высшая Власть, и нет необходимости размышлять, почему власть парализована; «У вас отличный послужной список, майор… Думаю, нет нужды напоминать вам о том, что такое присяга?»; нужды нет, он помнит…
Удушье.
Человек не умер еще; он изгибается на сером, пытаясь вобрать в легкие хоть глоток серого, и никак не может; он очень силен, и он борется со смертью изо всех сил, но разве под силу кому одолеть всесильную, если уж закогтила?
Бейся не бейся — осилит.
Раскаленные крючья рвут грудь изнутри, расплавленная смола заливает гортань снаружи, разъяренные кошки вопят меж висков; сознание сдается, и воля меркнет, могучее тело покорно расслабляется, подчинившись уже свершившемуся, и человек блаженно отдается мутной волне покоя, уносясь вдаль…
В яркую, ясную, явную, ярую даль…
В ярую даль…
В ярь… даль…
В… Я… Р… Г… Д… А… Л…
— Въяргда-а-ал! — захлебывается далеко позади, за чертой, безнадежный зов угасающей жизни, боящейся угасать.
Смерть.
Человек открывает глаза.
Тьма.
Он наг. Напротив — светлый круг, выхватывающий часть грубоделъного стола. Густая чернь резко очерчивает грань белизны, не расплываясь серым на стыке.
За столом — Старый.
— Ты вернулся, — говорит он бесстрастно. — Спрашивай, человек!
Обнаженный не медлит с вопросом;
— Въяргдал — кто?
Отвечающий не задумывается:
— Ты. Был, пока не умер. Теперь он мертв. А ты жив.
— Кто — я?
— Земля уже назвала тебя. Имя тебе… Не звуком — образом приходит знание….мягкое, душистое, то, в чем жизнь: хлеб….звонкое, сладкое, то, в чем смысл: победа….темное, тайное, то, в чем суть: судьба. Вот оно: хЛЕБ… поБЕда… суДЬба!
— Имя тебе — Лебедь.
И человек согласно склоняет голову.
— Почему я умер?
— Потому умирает Земля.
Снова — сон наяву:
…подернутый серым, медленно изгнивает заживо лес, тот самый, где поют по весне глухари; косолапый, пьяно шатаясь, бредет сквозь кустарник, и поределая шкура его отливает тусклой гнилой серью; и Хозяин, понуро сгорбившись на пеньке, закрыл мохнатый лик четырехпалыми лапами, ожидая конца…
…присыпанное серым, тягучее, иссыхает озеро, то самое, где рыбачил на заре; гноящаяся тина заткала некогда прозрачную гладь, рыбы вязнут, пытаясь выпрыгнуть в серый воздух; и Водяной дед, бранясь, рвет тину перепончатыми щупальцами, тщась вызволить хвостатых дев, но не может, и злится, и пытается гнать бессильную волну, осыпаясь сухой тусклой чешуей… Что это?!
— Для чего я умер?
— Для того, чтобы прийти и увидеть, — отзывается Старый, и голос его скорбен.
— Увидеть — что?
— Нас…
Круг света распахивается вширь.
Широкий стол перед Лебедем. А за столом — и влево, и вправо, теряясь в неизмеримой дали, — нелюди и люди.
Все они здесь: и Старая, и Крылатый, и лесной Хозяин, и Водяной дед, и иные, вовсе незнакомые, к Старому на огонек не забредавшие — это нелюди. Люди же подальше сидят, отсюда и не разглядеть лиц.
Все они здесь, и все глядят на него.
Неотрывно.
Молча.
Ожидающе.
— Для чего я жив? — гулко спрашивает Лебедь, и эхо обегает безмерность, распугивая снующих в высоком тумане крылатых тварюшек, то черных, то белых.
Это Невидимые. Но сейчас и они зримы.
Они и откликаются:
— Для того, чтобы спасти Землю.
Хор мелодичных голосов слаженно-звонок.
Нет. Это не хор. И не голоса.
Это — Голос.
— Почему — я? — вновь спрашивает Лебедь и сам себя поправляет: — Почему я жив?
Старый распахивает двусветно сияющие глаза.
— Потому что лишь тебе это под силу. Любовь Земли и Мощь ее вместе поручились за тебя, человек!
Двое, покинув стол, приближаются к тому, кто получил имя.
Женщина молода. Лицо ее прекрасно, хоть и подернуто вуалью тумана. Короткая юбка не скрывает округлых коленок, и тугая крепкая грудь под тонкой, ничего не прячущей тканью колышется в такт шагам.
— Ты справишься, Ярик!
И память Въяргдала, еще не угасшая до конца, срывается с уст Лебедя детски удивленным вскриком:
— Тетя Катя!
Улыбка ее полна нежности. И голос исполнен веры.
— Скажи людям Земли, что она любит их!
Мужчина сед. Но движения его тигрино-плавны, два меча изящно поддеты под широкий кушак, и складки украшенного драконами кимоно почти не колеблются, когда он идет сквозь искристый туман.
— Ты справишься, сэмпай!
И память Въяргдала, взбудораженная изумлением, вылетает из груди Лебедя юношески ломким баском:
— Мастер!
Черты седого неподвижны. И в словах не звучит сомнение.
— Скажи людям Земли, что она просит зашиты!
— Ты справишься, милок! — шепелявит Старая издалека.
— Ты справишься! — подтверждает Крылатый.
— Справишься! — шипит Пернатый Змей.
— Справишься! — подпевает ему Шестирукий. И эхо многих множеств, людских и нелюдских, кружится и рокочет вдали и ввыси:
— Справишься! Справишься! Справишься!
— А мы будем рядом с тобой! — заключает Старый.
И все смолкает.
Нет больше Обители.
На серой траве умирающего мира, у ворот с покосившимися фигурными створками, ржут кони, плотно навьюченные тюками. Из плохо зашнурованных мешков торчат края расписных досок.
Двое стоят друг против друга.
На одном — потная, запыленная военная форма, тяжелые десантные ботинки, кепи с кокардой в виде кленового листа.
Второй не имеет обличья. Лишь глаза живут и сияют, не струясь, не истекая, не изменяясь ежемгновенно. Все сказано. И все же:
— Земля отдала тебе что могла и сверх того. Дело за тобой. Запомни: когда слепой увидит, а глухой услышит, тогда сердца подскажут людям, как быть. И ты поведешь их.
— Но…
Тот, что в ботинках, хочет сказать. И не может.
Как передать то, для чего не найдено слов?
Как ему, умершему и возродившемуся, обойтись там, далеко, без этого леса, где поют глухари…
(…где этот лес?..)
…без озера, звенящего надсадной комариной тоской…
(…где это озеро?..)
…без скрипучего снега, испятнанного в просинце петлями заячьих следов?
Можно ли без этого жить? И зачем? И стоит ли?..
Нет слов. Поэтому не имеющий облика понимает.
И огненные очи наливаются мягким теплом.
Уже исходя маревом, растекаясь в наплывах еле слышного перезвона бубенцов, он откликается:
— Не бойся. Хочешь или нет, а они останутся с тобой…
Кося глазом, испуганно шарахаются кони от бесшумной черно-белой вспышки. Гулко отдается в ушах долетевший из нездешних далей громовой раскат.
Кончилось время вопросов.
Тот, кто пришел сюда майором десантных войск Демократического Гедеона Въяргдалом Нечитайло, потуже подтягивает подпругу.
Пришел час отвечать.
Тот, кто стал Лебедем, легко, лишь чуть коснувшись носком стремени, взмывает в седло.
Караван, ведомый всадником, растворяется в пыли, навечно повисшей среди перевитых серыми лианами развалин.
Их путь лежит на юг. Туда, где еще не все мертво.
… Из окошка Обители глядит вслед уходящим в пыль сухой и сморщенный старичок. Лицо его, обычно улыбчивое, сейчас печально. Белая, без всяких украшений долгополая риза ниспадает до пола, чуть приоткрывая щегольские, расшитые жемчугом туфельки. На одной, левой — крест. На другой — полумесяц.
Два призрака стоят рядом. Два морока. Две тени.
— Он сможет, я знаю, — нежным голосом говорит одна. — Он хороший мальчик. Мать гордилась бы им…
— Он сделает, — бесстрастно подтверждает вторая. — Он видит знамена княжества Такэда. Огонь! Железо! Ветер! Земля!..
— В том-то и дело, что Земля… — кивает старичок.
И меленько хихикает:
— Только, простите, при чем тут княжество Такэда?
Земля. Месяц усталого зноя. Лебедянь
30 сентября 2233 года по Галактическому исчислению
Приказ А-Видра не допускал кривотолков: всем людям идеи квэхва, способным держать в руках оружие и жаждущим обрести благословенный Дархай, не позднее предпоследнего дня месяца усталого зноя явиться в ставку Двуединого, лежащую близ мелких заливов, промедлившие же да не увидят светлого лика животворящего Ю Джуга.
Это был не очень понятный приказ. Каждому известно, что люди квэхва отважны и умелы в бою. Но всякий знает и то, что им не по нраву сражаться иначе, как защищая свои поселки от незваных гостей. Лихие же гости давно, очень и очень давно поняли, что налеты на поселки мирных людей квэхва — дело глупое и опасное. Поэтому никто не угрожал покою и упорному труду тех, кому не было дела до чужих свар.
Однако возможно ли смертному, не рожденному из соития почвы и ветра, понять всю глубину замыслов А-Видра? Ведь и первый приказ его — собирать безделицы, захороненные в руинах, тоже не могли постичь разумные люди идеи квэхва. Они просто подчинились, не задавая себе ненужных вопросов, на которые все равно не могли бы ответить даже умудренные годами Вещие. Они приняли приказ к исполнению, и малые отряды день за днем уходили в развалины, исполняя точный приказ.
Они задыхались в непривычной, горькой пыли омерзительных мертвых камней, они теряли родичей — по счастью, очень немногих — в бессмысленных стычках с гнусными земными людьми, выползающими в сумерках, а подчас и среди дня из глубоких подземных нор. В крысиные шкуры были одеты эти земляне, а что может быть отвратительнее для людей идеи квэхва, ненавидящих этих тварей? Да и сами подземные повадками походили на крыс. Они боялись открытой схватки, предпочитая нападать внезапно, по двое, по трое на одного. Тогда люди квэхва перестали бродить в руинах по одному, они трудились группками в пять-шесть человек, и подземные угомонились, резонно испугавшись грозной силы.
А возможно, они просто поняли, что людям идеи квэхва вовсе не нужны ни их норы, ни их руины, ни их крысы, без которых жизнь подземных прекратилась бы. Люди квэхва приходили, брали нужное — и уходили восвояси. Нужное же им было совсем не надобно подземным. Правда, случалось и так, что какой-либо пустяковины, указанной А-Видра, не обнаруживалось на должном месте. Тогда упорные люди квэхва подходили к ближайшей норе и громко просили поискать и отдать. Если подземные откликались и выносили сами, люди учтивой идеи квэхва благодарили их и уходили в поселок. Если же нет, они просили еще раз, а потом начинали настаивать.
Нет, они не лезли в подземные жилища, куда их не приглашали. Ведь это верх невежливости! А к тому же под землей бесполезны и смелость, и выучка. Догадливые люди квэхва просто затыкали все близлежащие выходы пучками особых трав, смоченных в гадко пахнущей жидкости, поджигали их и тихо стояли, наблюдая, как с воплями выскакивают из нор очумевшие крысы и вперемешку с ними нечистоплотные подземные жители.
А потом вдвойне учтиво благодарили оставшегося в живых после обстоятельных расспросов подземного, указавшего, где скрыта вещь, нужная А-Видра, брали ее и покидали руины. Поэтому обитатели нор очень скоро пришли к разумному выводу о пагубности нанесения обиды людям щедрой идеи квэхва и по первому же требованию вытаскивали на поверхность все, что было необходимо уважительно пришедшим просителям.
Как бы то ни было, приказ А-Видра был хоть и непонятен, но мудр. Чем больше скапливалось в поселках каменных и металлических изваяний, раскрашенных холстов, натянутых на излишне вычурные рамы, бесполезных для кухни вазочек из тяжелых, украшенных разноцветными твердыми каплями сплавов, тем меньше досадных случайностей происходило с людьми надежной идеи квэхва. Урожай в это лето выдался превосходящий самые смелые надежды, крысы вовсе не появлялись в виду сторожевых, случайная стая диких дворовых котов обошла стороной один поселок, и другой, и третий и канула где-то в каменных завалах, даже не подумав нападать. И суки этим летом щенились одна за другой, принося невиданное количество потомства, причем очень немногие щенки умирали…
Разумно рассудив, иные, самые проницательные из рассудительных людей идеи квэхва, стали воздавать хвалу штабелям аккуратно упакованных вещей, необходимых А-Видра. Собравшись подле прочных навесов, защищавших принесенное в поселки от дождей, они садились на корточки и долго пели благодарения заботливым вещам, столь тонко знающим нужды людей несуеверной идеи квэхва.
Если же этот приказ был непонятен, но мудр, то стоило ли предполагать отсутствие смысла в следующем?
Тем более что А-Видра, отдавая указание, не забыл и о жатве. Сбор был назначен как раз на то время, когда урожай будет убран, уборка отпразднована и, не стесненные ничем, люди идеи квэхва получат возможность без ненужных размышлений подчиниться велению Двуединого.
Вот почему стоило красному бумерангу, везомому запыленным гонцом, облететь поселки, все мужчины, уже познавшие сладость того, чем обладают женщины, не мешкая, собрались в путь. Женщины, снаряжая их в дорогу, шушукались и перешептывались. Они опасались, что А-Видра уведет мужчин на Дархай, бросив их, беззащитных, на проклятой Земле. Насмешливые мужчины поддразнивали длинноязыких, доводя их до слез шутливыми угрозами, сами же, собравшись кружком, толковали о том, что там, на Дархае, женщины, конечно же, есть и они, нет сомнения, краше и слаще, нежели здешние, а также и о том, что, как ни крути, а путь на Дархай долог и труден, и стоит ли обременять себя такой обузой, как сварливые долгокосые балаболки. Однако же, посудачив, сходились во мнении, что женщины женщинами, а зовут все же не для этого…
Ведь ежели б было так, то А-Видра велел бы мужчинам брать с собою и детей. Без детей нельзя. Там, на Дархае, люди, разумеется, тоже стареют, хотя и не так быстро, а в старости без подросших детей, способных позаботиться об отце, очень и очень трудно. Это понятно всякому. А то, что понимает каждый из людей чадолюбивой идеи квэхва, то, без всяких сомнений, стократ ясно демонопугающему Двуединому А-Видра.
Красный бумеранг позвал — и вот они идут к мелким заливам, уважающие приказ люди идеи квэхва.
Они идут из Барал-Лаона, известного множеством вражьих голов, насаженных на частокол в науку обидчикам; идут из Пао-Пао, люди которого раньше славились как рыболовы, но потом злые демоны распутали рыбу, и хотя люди поселка отравили всех демонов в заливе, но рыба все равно не вернулась; идут из Дзъхью, где много еще не рожавших женщин, и просят за них не так дорого, как в иных местах, причем если упорно поторговатъся, то цену можно сбить вдвое; идут из Туи-Кая, где кайченг год тому, дружески состязаясь в борьбе, случайно свернул шею тому, кто был кайченгом до него…
Они идут из десяти поселков, и еще из десяти, и еще из двойной десятки поселков, и из десятки без двух. На плечах у них узелки со взятой впрок снедью и разнообразной мелочью, необходимой на чужбине. В руках у них — копья, тяжелые, ударные и легкие, метательные. На шеях — пращные шнуры. За поясами изогнутые полированные бумеранги, самое страшное из орудий, которое способно защитить владельца от угрозы, если, разумеется, рука владельца опытна и тверда.
Люди быстрой идеи квэхва выходят из поселков небольшими группами, но единый путь сводит различные поселки вместе, и отряды вырастают, разбухая с каждым днем. А на берегу мелкого залива, вблизи рубежа, где земли людей квэхва смыкаются с землями, подвластными Женщине, Которая Повелевает, их уже ждут. Уже готовы палатки, и на всех хватает варева, вкусного отвара мяса и душистого отвара рыбы. А-Видра милостиво приветствует приходящих, и число палаток быстро растет.
Вчера еще их было не более пяти десятков, а сегодня уже более шести, и день еще только начинается. Одна палатка — четыре палки, сплетенный из прутьев навес, травяные циновки вместо стен. Вполне достаточно: еще очень тепло, но уже не жарко. А от ветра и дождей укрывают отменно. Каждая — ровно десять людей неприхотливой идеи квэхва.
Больше шести десятков палаток. И в каждой — по одному десятку тех, кто пришел на зов.
Люди идеи квэхва поражены собственной многочисленностью.
Они думают и обсуждают. Они приходят к выводу: счастливы люди, живущие на землях Женщины, Которая Повелевает, и счастливы надменные люди из башен, что вблизи, и из башен, что вдали, на той стороне залива, счастливы все живущие в обитаемом мире, что нет на свете никого миролюбивее их, людей ласковой идеи квэхва. Если бы было иначе, никто не смог бы устоять перед подобным многолюдьем. Никто-никто. И тогда в поселках появилось бы много прекрасных, полезных и нужных вещей, наличие которых возвышает мужчину и украшает женщину. Конечно, люди идеи квэхва проживут и так, но, может быть, лучше все-таки было бы, имейся они в поселках? Трудно сказать. Следует долго думать.
А быть может, задумываются некоторые, для того А-Видра и созвал их, не знавших о своем изобилии? Ведь он умудрен, и замыслы его неисповедимы. Если так, то, конечно, к прежней жизни возврата нет. И те, кто посмеет противиться воле А-Видра, решившего вознаградить преданных ему людей квэхва множеством замечательных предметов, будут наказаны за наглую скупость, столь неприятную людям подельчивой идеи квэхва. Так говорят умные, а остальные согласно кивают, прихлебывая варево. А если А-Видра призвал их для этого, то так и будет, к чему спорить? Конечно, преданием заповедано вмешиваться в дела людей проклятой Земли, но А-Видра виднее. А предметы, полезные и красивые, которые несправедливо есть у других и не по праву отсутствуют у достойных людей квэхва, безусловно, неплохо бы иметь…
Такие разговоры и другие разговоры ползают по стану, скрашивая безделье, непривычное людям квэхва. Впрочем, многим безделье это приходится по нраву. Трудно и обременительно трудиться каждый день, хотя и похвально. Хорошо с утра до вечера отдыхать, ожидая положенного горшка с варевом и наслаждаясь умными беседами. В поселке так не поживешь. Там необходимо трудиться. Но, оказывается, трудиться вовсе нет необходимости, если ты приходишь с оружием в руках на зов того, кому принадлежит право приказывать всем, даже кайченгам. Когда увиливает от труда один, это скверно. За это следует наказать. Когда же пребывают в праздности многие десятки десятков, а вся работа сделана и с остатками легко управятся оставшиеся в поселках женщины, праздность наверняка непредосудительна. И называть ее надлежит иначе.
Как? Над этим тоже следует долго думать…
А на шестой день от начала сбора на той стороне ровного поля, где проходит рубеж земель, появляются люди. Их много, хотя, конечно, меньше, чем людей многолюдной идеи квэхва, и у них тоже есть при себе оружие, а многие из них на уродливых безгорбых куньпинганах, и это несколько уравнивает силы, ибо один всадник равен по силе примерно двоим пешим людям идеи квэхва, если дело дойдет до рукопашной.
Они располагаются лагерем на своей стороне поля, и многие из тех, чьи глаза острее, видят среди них всадника с длинными, развевающимися на ветру волосами. Всадницу! Сама Женщина, Которая Повелевает, пришла сюда и привела своих людей, судя по многочисленности, всех способных держать оружие. Это очень, это очень-очень нехорошо: приходить к чужим рубежам с таким изобилием вооруженных людей. Это означает, что Женщина, которой мирные люди идеи квэхва не причинили ровным счетом никакого зла, вполне возможно, пожелала напасть на поселки, причинить людям квэхва множество незаслуженных бедствий и отнять у них предметы, необходимые и хорошие, без которых жить станет затруднительно.
Быть может, это и не так. Но всегда следует исходить из худшего. Жизнь на проклятой Земле многому научила смекалистых людей идеи квэхва. Нельзя забывать, что здесь не благословенный Дархай.
Все много десятков десятков единодушно сходятся в одном и том же: многократно мудр Двуединый А-Видра. Он прознал о кознях, и предвидел, и предупредил…
С утра же дня седьмого, когда у мелкого залива собрались обитатели всех поселков, с той стороны поля прискакал гонец. И А-Видра удостоил его краткой беседы. После чего по стану поползли слухи, и слухи эти были не лживы, ибо А-Видра их не опровергал.
Из далеких зазвездных краев пришли демоны, те самые, о которых говорится в предании. Лишь им ведомыми чарами пленили они душу Женщины, Которая Повелевает, — и вот она здесь, а с нею почти два десятка и еще два десятка десятков ее пеших людей и свыше пяти десятков десятков верховых. И демоны тоже пришли, и они требуют выкупа за то, что не тронут землю, возделанную людьми квэхва. Старший же из демонов, имя которому Жанхар, требует встречи с А-Видра, и Двуединый не отказал, назначив гнусному исчадию явиться к полудню.
Ровно в поддень с той стороны поля выехала группа конных и неспешно потрусила к стану. На самом рубеже, у кривого дерева, обозначавшего пределы земель, чужих встретили, встав из влажной после дождя травы, дозоры неприметных людей квэхва и, расспросив, позволили тому из них, кто назвался Жанхаром, проехать дальше, остальным же велели ждать. Сказано было учтиво, но сопровождающие Жанхара люди Женщины не стали выпытывать, от боязни ли идет приятная речь людей идеи квэхва. Они спешились, сели в кружок и принялись сосать из фляг свой вкусный напиток, который так высоко ценят при обмене; они пили и закусывали сушеными фруктами, даже не думая дружески угостить присматривающих за их поведением проголодавшихся на посту сдержанных людей идеи квэхва.
Что до Жанхара, то он без всяких препятствий проследовал к стану, и въехал в стан, и после короткого обыска уединился в шатре А-Видра. Внешним же обликом своим демон мало отличался от обычных землян, да и сыны Дархая могли бы сойти ему за братьев, если бы не смуглость их кожи и не курчавость волос. Оружия демон при себе не имел, и руки его были нежны и слабы, словно у ребенка, еще не приступившего к труду. Конечно, А-Видра не боится оружия; в его силах одолеть четыре десятка кайченгов и увернуться от четырех десятков бумерангов, но осторожность никогда не помешает, в чем твердо уверены многоопытные люди предусмотрительной идеи квэхва.
Они беседовали совсем недолго.
А потом в центре стана взревели трубы, свитые из коры, призывая тех, кто пришел на зов А-Видра, к общему построению. Грохот их был раскатист и повелителен, и, вторя громоподобным раскатам, гулко рассыпалась дробь больших барабанов, сделанных из тщательно обработанной и натянутой на металлические чаны кожи годовалых подлесков.
Люди квэхва покидали палатки и строились ровными рядами — десяток за десятком, поселок за поселком. Пять десятков десятков в шеренге и две семерки шеренг в глубину. Над колышущимся, тихо гудящим строем густо щетинились пики, способные остановить верхового и тяжелые камни, насаженные на древки, с помощью которых при должной сноровке можно перебить ноги слепо летящему на тебя куньпингану.
И когда трубы затихли, барабаны умолкли, а торопливые прислужники выставили напротив строя ряд расписных досок, что привез с собою, вернувшись из странствия в полуночные края, Двуединый, пришел миг явления А-Видра.
Высокий и гибкий, вышел он из своего большого шатра, оставив там презренного Жанхара, взлетел на подведенного оруженосцем коня, белого, словно снег, и неторопливым шагом выехал на ровное место перед готовыми слушать и подчиняться людьми свирепой в битве идеи квэхва.
Придержав светлогривого, Двуединый вскинул руку к небесам.
— А-Видра! — взорвался воплем строй. И затих.
Ждали слова вождя.
А Лебедь медлил. Он тоже ждал.
Почти семь тысяч вооруженных мужчин стояли перед ним, готовые услышать и выполнить любой приказ. И время отдать этот приказ наступило. Но внезапно исчезли слова, только что готовые слететь с языка, потому что в этот бой нельзя было посылать людей, не знающих, ради чего им спустя недолгое время придется убивать себе подобных и самим превращаться в неживое.
И когда молчание стало затягиваться, а люди, замершие в шеренгах, принялись обмениваться недоуменными взглядами и переминаться с ноги на ногу, легкий шепот, не слышный никому, кроме Лебедя, прилетел из серовато-голубой, затянутой с утра предвещающими дождь тучками высоты.
— Мы уже здесь, милок, — прошепелявила Старая.
— Мы с тобой, как обещано, — вымолвил Крылатый.
— Мы тут, тут, тут, — невнятно зашелестели множества.
А Лебедь, прозванный людьми многое вынесшей идеи квэхва Двуединым А-Видра, приподнялся в стременах.
— Вот вы пришли, и вот вы стоите передо мною с оружием в руках, дети мои, — начал он, и слова полились плавно, ясно и чисто, вытекая одно из другого. Вы пришли, и вы не задаете вопросов, но у каждого из вас в сердце живет вопрос, ответа на который вы жаждете все как один. Зачем он призвал нас к себе? — так думаете вы и у ночных костров спрашиваете об этом друг друга. Знайте же: пришла пора и настало время узнать, где же лежит благословенный Дархай!
Мгновение тишины. И — рев, удесятеренный в сравнении с прежним:
— А-Видра! А-Видра! А-ВИДРА!!!
— Вам не придется далеко идти, и вам не нужно будет покидать места, привычные вам. Потому что…
Лебедь набрал побольше воздуха и выкрикнул звонко и страшно:
— Дархай — здесь!!!
На сей раз ответом было молчание, бьющее по ушам тяжелее недавнего вопля.
Люди квэхва замерли, не смея поверить услышанному.
Они не привыкли сомневаться в том, что сказано имеющими право отдавать приказы, среди коих А-Видра, и этот, несомненно, был первым из наивысших.
Он сказал — значит, это так.
И все же!
Дархай — здесь? Здесь, где крысы и тяжкий труд, где зло обитает в воде и хоронится меж деревьев, где женщины стареют рано и прекращают быть желанными уже к концу третьего десятка весен, где дети рождаются редко и умирают часто, Дархай?
Предание говорит не так.
Но, быть может, А-Видра просто испытывает их?
— Нет пути вспять и нет дороги обратно! — Лебедь кричал изо всех сил, и конь, взбудораженный криком, слегка приплясывал на месте. — С зазвездных высот приходило зло, и вот оно пришло вновь. Демоны вернулись, чтобы забрать с собою душу нашей планеты, чтобы отнять у здешних вод, и земель, и ветров то, без чего не прожить человеку. Я спрашиваю у вас, дети мои: позволим ли мы демонам и людям, поддавшимся на их ложь, обездолить нас и лишить нашего Дархая?!
Двуединый умолк, ожидая, что ответят люди.
Но нетрусливым людям квэхва было страшно. Нельзя не верить А-Видра и нельзя поверить ему. Зачем, для чего говорит он все это? Если он прав, то ни к чему объяснения, все равно не способные ничего объяснить. Если он ошибается значит, ошибка его по грехам заслужена людьми идеи квэхва. Лгать же А-Видра не может. Не способен на ложь тот, чей лик отражен на обложке Книги Книг; не может лукавить носитель амулета, соединившего кровь и почву Дархая; нет нужды кривить душой тому, кто способен в одиночку одолеть четыре с лишним десятка кайченгов.
Зачем же Двуединый причиняет боль душам людей бесхитростной идеи квэхва? Если нужно сражаться, пусть пошлет в битву, и он увидит, как умеют умирать и убивать по воле отдающего приказы отважные люди квэхва…
Так думают стоящие в строю, но каждый из них боится высказаться вслух. Только не страшащийся ничего Однорукий Крампъял из поселка Барал-Лаон, тот самый, что в год Первых Испытаний в одиночку завалил Большого Полосатого, сбежавшего из руин Леса Железных Клеток, решительно выступает вперед.
— Ты говоришь, но не приказываешь, А-Видра, — сипло басит он. — Ты спрашиваешь, а тебе надлежит повелевать. Отдай приказ, Двуединый, и мы подчинимся…
И согласные с ним люди идеи квэхва подтверждают правоту Однорукого, гулко ударяя древками пик по рукоятям мечей…
Они ждут не ответа. Они ждут приказа.
Но какого?
Можно приказать идти в бой. Но нельзя повелеть чужим стать в одночасье своими, нельзя приказать ненавидящим возлюбить, и стократ нельзя отдать мечтающим о Дархае распоряжение встать насмерть на защиту обидевшей их и проклятой ими Земли…
Сидящий на снежногривом коне молчит.
Больше у него нет слов.
И тогда раздается крик. В самом конце строя, на правом фланге, где смыкаются отряды людей Пао-Пао и отряды людей Барал-Лаона, упав на колени, кричит Вещий. Он пошел в ставку А-Видра вместе с мужчинами, способными биться, ибо не мог и не хотел упустить случая хоть недолго побыть рядом с Двуединым. Как и прочие, он слушал и не понимал услышанного.
Но он увидел!
И вот он кричит, ибо невозможно молчать, когда перед незрячими очами отчетливо распахнулась картина: поле, и берег мелкого залива, и удаленные, почти неразличимые развалины вдалеке; и над всем этим высоко в небесах парят невиданные, плавно и несуетно витают над строем непостижимые. Он кричит громко и нечленораздельно, потому что не может найти слов. Одно только ясно различимо в долгом, протяжном крике:
— Ви-и-ижууууууу!
И ничего более. Не описать языком, понятным людям квэхва, ни Пернатого Змея, грозно пышущего огнем и дымом в сторону вражеского лагеря, ни Шестирукого, что уже пристроился к шеренге, совсем рядом с людьми Пао-Пао, но не замечаемый ими; мягкая улыбка на его устах и шесть струйчатых клинков выплясывают медленный танец крови; и сонмище прочих, чешуйчатых и мохнатых, явственно предстает перед прозревшими сокровенное слепыми очами. Те, кто рядом, пытаются поднять его, ибо негоже Вещему преклонять колени, а он бьется в сильных руках, пытаясь — и не умея — высказать, то, что необходимо понять не умеющим увидеть зрячим людям недоверчивой идеи квэхва…
— Вшшиииж-жу-у-у!
Нет Лишь слепец способен узреть то, что незримо.
Зато раскрашенные доски, невесть к чему расставленные напротив шеренг по воле Двуединого, внезапно оживают. Бессмысленные лица на них становятся живыми образами, и темные глаза строго заглядывают в души потрясенных людей идеи квэхва. Ни слова не говорят нарисованные, но слова и ни к чему: все понятно и так; боль, скорбь, и мольба, и вера, и надежда, и любовь — все, для чего не имели имен люди квэхва.
Не имели до этого мгновения.
Новым взглядом обводят лежащую окрест землю потрясенные люди.
Вот из недалекой рощицы выглянула древесная дева, поднесла ладонь к нежно-зеленым волосам, поправила прядки, махнула наудачу тем, кто успел заметить, — и нет ее.
Вот из густо-синей воды мелкого залива приподнялась косматая голова, зыркнула рыбьими глазами, усмехнулась, вспенив бурунные усы, булькнула что-то и была такова.
А вот и влажная трава заколебалась, расступилась на миг; крошечный, полупрозрачный подпрыгнул в воздух, перекувыркнулся, нисколько не страшась такой толпы смертных, почирикал рассыпчатым смехом — и скрылся.
— Веди нас, Лебедь, — говорит Однорукий Крампъял, и никто не удивляется новому имени. — Мы готовы биться. Мы не отступим. За нами — Земля.
— Земля-а-а! — вырывается из семи тысяч глоток. И эхо, убежав и промчавшись, возвращается ответным откликом из-под окоема:
— Я-а-а-а-а! Я-а-а… Я…
Лебедь смеется.
Все оказалось так просто…
(«Запомни: когда слепой увидит…»)
А далеко на севере, среди тяжелых влажных ковылей внезапно возникает шевеление. Оно все ближе. Словно гигантская темная туча спустилась в степь и сейчас направляется к берегам мелкого залива, полукольцом огибая раскинувшийся на том конце поля лагерь людей Женщины, Которая Повелевает.
Туча надвигается. Ее уже можно окинуть взором.
И это вовсе не тьма небес.
Это конница.
Волна всадников движется наметом сквозь травы, волнуя море степной травы. Их много. Их не менее пяти десятков десятков, а то и сверх того. И они надвигаются так, как не умеют те, кто пришел сюда по воле зазвездных демонов.
Те мчатся визгливой россыпью, на скаку выпуская частые и неметкие стрелы. Те подобны жалящим комарам, досаждающим, но не способным убить.
Эти — иные. Твердыми плотными десятками, не рассыпающимися на скаку, идет конница, держа равнение по раз навсегда установленному ранжиру. Ни сокращается, ни увеличивается расстояние между отрядами; влажно блестит на всадниках жесткая кожа, защищающая в бою, и лица их скрыты кожаными масками, предназначенными для большой войны.
Давно, очень давно, с тех пор, как отгремели кровавые дни Йошки Грозного Бабуа, не доставали люди башен из заветных ларцов эти маски, означающие готовность погибнуть или победить…
Конница приближается, завершая полукруг. Резко, словно по взмаху, останавливаются выученные кони около строя приготовившихся к худшему людей, и те опускают изготовленные было луки, увидев мирно притороченные к спинам коней мечи.
Люди башен пришли не с войной.
Но что нужно здесь им, живущим по своему Закону?
Всадники молчат, не спешиваясь. Лишь глаза живут в прорезях масок; черные, синие, карие, водянисто-голубые, даже не имеющие цвета, с расширенными во весь раек зрачками глаза опьяненных дурманом терьякчи из башен Поскота мелькают то и дело в разрезах жесткой кожи…
Зачем они пришли?
Тот, кто возглавлял колонну, могучий великан с двуручным мечом за спиною, спрыгивает в траву перед копытами белоснежного жеребца.
Нет на нем кожаных доспехов. По неписаным правилам башен, лишь отважнейшие ходят в сражение с обнаженным торсом. По всему видно: вожак всадников — из таких. Тяжелые бугры мышц распирают смуглую кожу, расписанную синими знаками доблести. Синева растеклась по всей груди, по спине, по рукам исполина. Мечи, якоря, черепа, звезды — и даже мудрые, мало кому теперь понятные письмена старых времен, прославляющие его благородную мать.
Он коротко, на миг, не больше, преклоняет колено перед Лебедем и вновь встает во весь рост, горделиво расправив непомерной ширины плечи.
— Мы пришли, — гудит из-под маски, и бесстрастность голоса под стать неподвижному равнодушию личины. — Это не наша разборка, и масть не хотела вписываться в нее, но духи нар сказали нам: не оставайтесь в стороне. Свои базары вы решите потом, сказали они, а сейчас пришло время масок и железа!
Рывком он срывает с себя поддельное лицо. И люди, стоящие в строю немногие, те, кому довелось повидать мир, — удивленно округляют рты.
Это не кто иной, как сам Колян Глухой, владетель семи башен, берущий долю на общак с половины Поскота; даже паханы центра прислушиваются к слову его, а на толковищах нет такого, кто посмел бы сказать против. Раньше были. Теперь нет. Прозвище же Глухой получено им еще в юности, ибо и тогда уже был он глух к мольбам о пощаде.
— Бля буду! — тяжелым кулаком бьет себя в грудь Колян, и в глазах его клубится дым терьяка, выкуренного паханом перед битвой. — Бля буду!
Жуткая клятва хаз, выше которой нет ничего для людей, обитающих в башнях, впервые звучит здесь, под вольным небом степей и развалин. Впервые со дней дальних походов непобедимой кодлы Грозного Йошки.
— Приказывай, начальник! Братва порвет пасть всякому, кто встал против зоны. Потому что катят не по делу и потому что это наша земля!
— Земля-а-а! Земля-а! Я-а-а!.. — возвращается эхо.
— Раздели конницу поровну и встаньте на флангах! — спокойно говорит Лебедь, и в глазах его вспыхивает торжество.
Все оказалось проще простого.
(«Когда слепой увидит, а глухой услышит…»)
— Ждите! — говорит Лебедь людям Земли, пешим и конным.
И, спешившись, идет в шатер под знаменем с белокрылой взмывающей ввысь птицей. Где уже заждался его тот, кого земляне прозвали демоном Жанхаром.
И тот, одетый в комбинезон космолетчика гражданского флота, без знаков различий, обращает к нему близорукий, немного беспомощный взгляд, многократно увеличенный большими очками в тоненькой металлической оправе.
— Уходите, Джанкарло! — говорит Лебедь гостю не зло, но категорично. Уходите. Разговора не будет!
— Помилуйте, Въяргдал Игоревич, — восклицает демон в комбинезоне, и лицо Лебедя передергивает короткая судорога — не воспоминаний, нет, но намек на них. — Да как же так можно! Я вам заявляю совершенно ответственно, если угодно, как искусствовед со стажем: без собранных здешними аборигенами экспонатов коллекция утрачивает полноту. А следовательно, и смысл!
— Мне плевать на коллекцию, — коротко отвечает Лебедь.
Его тяготит ненужное присутствие этого человека. И он повторяет уже гораздо жестче, чем в первый раз:
— Уходите!
Очки на крупном носу возмущенно вздрагивают.
— Нет уж, позвольте! Я готов пойти и на компромисс… Давайте так, Въяргдал Игоревич!..
Он раскрывает пухлый блокнот и вчитывается в него, напряженно шевеля губами.
— Ну-с, в принципе можно ведь и поладить. Не знаю, что уж вы там себе задумали, да и не хочу знать; возможно, вы просто сошли с ума, но дело не в том. А дело в том, что, на счастье, основные фонды уже собраны и отсортированы. Поэтому предлагаю…
Пухлый палец поднимается вверх.
— Вы: прекращаете устраивать диверсии и даете возможность спокойно заниматься погрузкой; далее: обеспечиваете нас нужным количеством рабочей силы; и наконец: отдаете мне экспонаты, привезенные из Киевского музея религий. Скажите на милость, к чему вашим… э-э… подданным иконы кисти Рублева, к примеру? Со своей стороны я возвращаюсь на Гедеон и докладываю дону Мигелю о вашей героической гибели. И живите себе здесь спокойно, если уж так нравится. Ну, по рукам?..
— Я сказал, Джанкарло, — устало качает головой Лебедь и опускается на циновку. — Разговора не будет!
— Но вы понимаете, что в этом случае вашим хлеборобам придется иметь дело с людьми госпожи Минуллиной? — разводит руками Джанкарло. — А вы же знаете эту фанатичку…
Лебедь усмехается:
— Что ж, пусть попробуют. Ко мне пришли люди башен…
— О, вот как?!
Человек в очках заметно удивлен. И встревожен. Он на секунду задумывается. Затем аккуратно снимает очки и бережно протирает их.
— Ну что ж, — говорит он совершенно спокойно, уже совсем иным тоном, без тени раздражения и запальчивости. — Я вижу, что договориться нам не удалось. Пусть так. Если вы забыли, что такое присяга, майор Нечитайло, позвольте напомнить вам еще кое о чем. Взгляните!
Джанкарло протягивает Лебедю глянцево блестящие стереокарточки.
Тот кидает небрежный взгляд и удивленно приподнимает брови.
— Ну и что? Это пулеметы. Исчезнувшее оружие…
— Так точно, — кивает человек в комбинезоне. — Исчезнувшее. А если я скажу вам, что два экземпляра этого исчезнувшего доставлены мною с Гедеона? По личному разрешению господина пожизненного Президента?..
Лебедь отвечает улыбкой.
— Бред. Оружие непроизводимо в принципе.
И добавляет то, чего никогда не мог понять сам, да и никто не мог, даже наставники в училище, когда пытались разъяснить курсантам, отчего любое, кроме холодного, оружие, будучи собранным, немедленно превращается в липкий порошок:
— Этический индетерминизм.
— Верно. — Джанкарло отвечает улыбкой на улыбку. — И про принцип, и про индетерминизм. Но вы ведь знаете, кажется, про опыты Рубина? Он работал одно время в лабораториях моего покойного батюшки. В том числе и над этой проблемой…
Голос его становится приглушенно-доверительным.
— И вы не представляете, майор, что может совершить всего только одна щепотка боэция, если добавить ее в сплав. Во всяком случае с этическим, как вы сказали, индетерминизмом она справляется без труда…
Джанкарло саркастически пожимает плечами. Глаза его, лишенные очков, вовсе не так уж беспомощны, как казалось.
— Не скрою, майор, серия была мизерна. Два экземпляра на всю Галактику. И оба здесь, со мною. Что скажете теперь?
Лебедь приподнимает голову. На лице его уже нет улыбки.
— Послушайте, господин эль-Шарафи…
Он уже не называет человека в комбинезоне по имени.
— Кто вы все-таки? Искусствовед? Или?..
Тон его враждебен. А ответ звучит по-прежнему спокойно и даже с холодноватым сочувствием:
— Всего понемножку, майор. Отчасти то, отчасти это. В том числе и искусствовед. И смею вас заверить, весьма квалифицированный.
Он дружески подмигивает.
— Я не блефую, майор. Итак, ваш ответ?
— Погодите.
Не обращая внимания на гостя, Лебедь опускается наземь.
Прикладывает ухо к квадрату травы, оставленному в центре шатра меж небрежно набросанных циновок. Вслушивается. А потом поднимается на ноги, и взор его светел.
— Уходите, господин эль-Шарафи. И скажите тем, кто послал вас, что у землян нет иного выхода. Таков наш выбор. Если вы блефуете, вам же хуже. Если нет…
Лебедь пожимает плечами.
— Все равно уходите. Земля будет сражаться.
Земля. Месяц плачущего неба. Люди и демоны
17 октября 2233 года по Галактическому исчислению
Дождь лил седьмой день подряд. Он начался еще в день великой битвы сперва редкими крупными каплями, затем хлещущими струями и уже к вечеру превратился в сплошную стену воды, сквозь которую почти незаметно проскальзывали рваные стрелы молний. Шум дождя гасил раскаты грома, заполняя все своим выматывающим душу шелестом…
Затем небесные воды поумерили ярость. Грохот и зарницы исчезли, капли сделались легче, но замедлить себя в полете не пожелали. Сплошная стена дождя, подавлявшая гневным напором, сделалась занудливо постоянной, повесив в воздухе серенькую мокрую занавеску. Дороги размокли. Трава, сперва гнувшаяся под тяжестью воды, привыкла и покорно улеглась, даже не пытаясь разогнуть стебли.
Работать в таких условиях было неимоверно трудно. Отряды людей аршакуни, по десятку-полтора каждый, облавным кольцом промчались по степи, вылавливая редких беглецов, уцелевших после великой битвы. Тот, кто сумел уйти, наверняка не ранен и крепок. Он необходим для переноски тяжелых тюков к кораблям Звездных, что приземлились двадцать дней тому близ главного стойбища Старшей Сестры и теперь стояли, раскрыв квадратные нижние пасти в ожидании корма.
Поселок за поселком открывал ворота перед всадниками аршакуни. Защищать изгороди было некому: мужчины, ушедшие на зов А-Видра, не вернулись и уже не вернутся, а не знающая сладости женской плоти мелочь была задорна и упряма, но воевать всерьез, разумеется, не могла. В первом же поселке, где из-за частокола в людей аршакуни полетели стрелы, пришедшие не оставили в живых ни единой души, кроме тех, кто ростом не достиг еще конского колена. Когда пришельцы покидали разрушенный до основания поселок, детвора брела за уходящими, пока хватало сил, с громким плачем умоляя взять с собой и уверяя, что может работать.
Дети говорили неправду. Они не были способны трудиться так, как необходимо было Звездным, чье время истекало; Звездные спешили сами и торопили других. Поэтому на бегущих вслед лошадям детей никто не обращал внимания. И они, устав бежать и плакать, понемногу отстали. Некоторые побрели обратно, к развалинам поселка, но большинство просто остались в мокрой степи, ожидая неведомо чего.
Разумная жестокость принесла плоды. Уже в следующем поселении жители его, прослышавшие о судьбе Барал-Лаона, не стали сопротивляться. Они впустили всадников и без разговоров выдали требуемое. Предметы, собранные в руинах, были старательно упакованы ими в надежные тюки из псиных шкур и приторочены к спинам тяжелоногих коней, приведенных с собою для этой цели людьми аршакуни.
Так женщины спасли жизнь себе и детям.
К исходу пятого дня после великой битвы все, что представляло интерес для Звездных, было свезено в ставку Старшей Сестры, раскинутую на юге, совсем недалеко от мелкого залива. Там вьюки распаковывали и предметы сортировали снова, выбрасывая ненужное. Что нужно, а что нет, указывал старший из Звездных, Тот, Кому Подчинялась Смерть; подчинялись ему и люди, все без исключения, даже люди аршакуни. Впрочем, до общения с живыми убитыми старший из Звездных и не снисходил. Тому или иному из людей аршакуни он подчас бросал короткое слово похвалы или недовольства, и в обоих случаях удостоенный цепенел и долго не мог заставить себя сделать хотя бы шаг. Охотно общался Тот, Кому Подчинялась Смерть, только со Старшей Сестрой, старавшейся держаться поближе к нему. Люди аршакуни сами не понимали, отчего так случилось, но после великой битвы им сделалось страшно глядеть в глаза Старшей, и Эльмира, кажется, чувствуя это, редко призывала пред очи свои кого-либо из своих людей.
Как бы то ни было, но дело свое старший из Звездных, именем Жанхар, знал. Когда, подойдя к очередной груде привезенных из поселка предметов, он присаживался на корточки и принимался за работу, лицо его делалось совсем не страшным, даже скорее привлекательным. Он перебирал вещи бережно, даже трепетно, поглаживая пальцами покрытые зеленью извивы и изгибы, счищая собственным рукавом пятнышки; он гневался и повышал голос, если что-то из доставленного оказывалось поврежденным, и гневу его воистину не было границ, если не в порядке был предмет, который он посчитал заслуживающим внимания.
Однажды он даже ударил одного из людей аршакуни, получив из рук несчастного сорванную с рамы тряпицу, разодранную пополам. Женщина, изображенная там, улыбалась загадочной полуулыбкой; другая половина холстины была туго повязана вокруг головы того, кто доставил груз. На бедняге не было никакой вины, напротив: именно он первым ворвался в проявивший строптивость Барал-Лаон, и бумеранг, брошенный отчаянным дикарем, выписав коварную дугу, сбросил его с коня, едва не проломив голову. Дикаренка покарали мгновенно, даже прежде чем это могло бы послужить уроком таким же непослушным, как он. А отважного перевязали, выбрав для этого самую маленькую и, следовательно, бесполезную из картинок; тем более там было много таких же, даже еще красочнее.
Но Жанхар, Которому Подчинялась Смерть, не внял доводам, извиняющим оплошность, если таковая была. Он грубо сорвал с головы раненого героя повязку и долго рассматривал ее, качая головой и пытаясь приставить одну половину улыбки к другой. Потом бережно сложил оба обрывка, туго замотал их в кожу, перевязал, подошел к растерянному храбрецу и наотмашь ударил его по щеке. Рука Того, Кому Подчинялась Смерть, была пухлой и легкой; удар вышел совсем не сильный, да и рана уже почти не болела, и повязка была не так уж необходима. Но всем окружающим, всем живым убитым и всем людям аршакуни, видевшим великую битву, было ясно, что означает удар Звездного, носящего имя Жанхар.
Поэтому наказанный смельчак отошел в сторону, лег на траву, обратив глаза к слезящемуся небу, скрестил на груди руки и запел песню прощания. А потом он умер, и ни друзья, и ни родной брат, ни даже живые убитые, как их ни секли бичами, вынуждая подчиниться, не осмелились подойти к телу, помеченному печатью проклятия демона.
Звездный же демон сидел в стороне и плакал, качая на коленях плотно зашнурованный сверток, и каждому, имеющему глаза, было ясно, что скорбит он, вовсе не оплакивая безвинно погибшего от его жестокости храброго человека аршакуни, а горюет по жалкому куску рваной ткани с изображением ухмыляющейся женщины, которая даже не обнажена…
В тот день вторично и в последний раз видели люди аршакуни слезы демона Жанхара. Впервые случилось это там, на поле великой битвы, когда еще не остыла кровь и пережитый ужас казался благословением небес, ибо именно этот ужас помог одержать победу. Демон бродил вдоль ряда раскрашенных досок, разбитых и расколотых Смертью, которую он и его подручные сами посылали в бой, и рыдал в голос, непристойно и жалко, словно девица, от которой отказался выбранный ею юноша. Он гладил обрывки деревяшек, ползал по мокрой траве, собирая чурочки, и сквозь слезы кричал на тех, кто осмеливался проходить рядом, требуя не мешать ему, Жанхару, заниматься бесполезным делом.
Впрочем, Тот, Кому Подчинялась Смерть, может позволить себе многое, не опасаясь насмешек…
В шестой день дождь устал. Небо еще истекало мутной влагой, но капли сделались совсем легкими; скорее даже не дождь, а мельчайшая сонная капель, вихрясь в порывах несильного ветерка, стремилась к земле, и хотя мокрое не сохло, а влажное делалось еще более тяжелым и скверно пахнущим, стало возможно собираться в путь.
Звездные были раздражены. Прочные, надежные и вместительные телеги оказались бесполезными; никакая упряжка лошадей, никакие людские усилия не смогли бы протолкнуть громоздкие повозки сквозь липкое, тяжко чавкающее болото, бывшее в дни тепла торной проезжей дорогой. Хвала Мечте — доставало и живых убитых; им предстояло перенести вьюки к кораблям Звездных. Конечно, они уже не были так покорны и напуганы, как в первый день после великой битвы, когда их, выживших чудом, связывали попарно и гнали к указанному Старшей Сестрой месту. Тогда они брели, втянув головы в плечи, и их даже не приходилось взбадривать бичами. Они шарахались от каждого окрика, они преклоняли колени перед самым последним из людей аршакуни и готовы были подчиниться любому повелению.
Терпения и послушания, однако, хватило ненадолго.
Уже на третий день плена некоторые замыслили бунт и побег. Разумеется, зачинщиками выступали не дикари; дикари, напротив, не заслуживали нареканий. Несколько людей башен, из тех, что пережили первую атаку, вспомнили о своей гордыне и позволили себе решить, что люди аршакуни недостаточно бдительны. И когда ночью, под покровом тьмы и дождя, они приступили к исполнению задуманного, они убили часового, тем самым многократно усугубив свою вину, выползли из кольца охраны и были взяты при попытке подобраться к коновязи. Хозяев подвели кони; они откликнулись на тихое поскуливание беглецов, похожее на свист ночного сверчка, но откликнулись радостно и звонко. Люди башен были смелы, но ума им не хватало; они не сумели предвидеть, что боевой конь, соскучившись по хозяину, может не выдержать и забыть о многомесячном обучении, учуяв родные запахи.
Наказание было заслуженным и страшным.
Именно в то утро люди аршакуни и не узнали впервые Старшую Сестру. Обычно холодно-жестокая к виновным безусловно и снисходительная к тем, чья вина допускала смягчение, она на этот раз не была похожа сама на себя. Даже демон Жанхар не сумел превозмочь ужаса и отвращения и удалился в свою палатку, когда Эльмира вынесла приговор.
Обычаи башен не зря были известны людям аршакуни.
Тем, кто пытался бежать, среброволосая женщина предложила выбор: каждый желающий умереть легко, сказала она, получит тонкую деревянную рейку и ею да перережет себе горло в течение того времени, пока она, Эльмира, не опустошит чресла самого юного из людей аршакуни. И свидетели суда побледнели, не стыдясь малодушия, ибо знали, что дождь и туман скроют его. Невероятно короткий положила срок казни Старшая Сестра и добавила: каждый, кто не пожелает умереть быстро и от своей руки, а равно и всякий, кто не успеет сделать это к установленному времени, тот да будет опетушен и отпущен.
Люди башен выслушали приговор и потребовали рейки.
Они успели — все, как один. Точно в назначенный срок.
Лишь один из них, бывший до того, как стать живым убитым, прославленным Коляном Глухим, сумел все же изменить судьбу. Он согласился стать петухом, но в тот миг, когда наказание начиналось, чудовищным усилием вырвался из крепко удерживающих его рук, выхватил меч из-за пояса ошеломленного стража, рассек его от плеча до паха — и рухнул в траву, раскинув руки, испещренные синими знаками доблести.
В одно мгновение он сделался похож на ежа и уже не видел, с какой гордостью, граничащей с преклонением, глядят на него товарищи по неудаче.
Козырные перепилили себе горло, не издав ни стона.
В тот миг они заслужили право не называться живыми убитыми. Остальные, увидев и уразумев, смирились окончательно. И никто больше не задумывал побег.
Утомление небесных плакальщиц означало выступление в дорогу. В тот же день, задолго до вечера, Старшая Сестра и демоны, как называли уже всех Звездных, разумеется, за глаза, люди аршакуни, покинули лагерь.
Разумно. Путь к кораблям неблизок: полтора пеших дневных перехода, если тропы сухи, и не менее трех, когда они залеплены вязкой глинистой грязью. Посреди мокрой степи не заночуешь. Значит, кому-то следует выехать вперед, найти в развалинах подходящее место, выкурить подвальных, ежели они там найдутся, и подготовить все для тех, кто приедет, сопровождая поклажу. Нельзя забывать и о предметах: демон Жанхар гневен, что они мокнут, и требует накручивать на свертки все новые и новые слои шкур, вовсе не считая нужным помнить о том, как излишек мокрой шкуры утомляет носильщиков.
Которых и без того мало.
Не более трех сотен мужчин, способных трудиться, пощадила великая битва. Было больше. Но кто бы стал думать о раненых дикарях? Их оставили умирать там, где они упали, и лишь самые мягкосердные из людей аршакуни побродили какое-то время по грудам тел, избавляя от лишних мучений тех, чьи лица казались им достойными милости…
Возглавить караван Старшая Сестра поручила Яане, и хотя люди аршакуни не поняли смысла назначения, но им стало радостно оттого, что Старшая Сестра, которой они теперь боялись, хоть какое-то время не будет с ними.
А на рассвете, когда дождь, на счастье носильщиков, уже почти иссяк, златовласая приказала каравану выступать немедленно после утреннего приема пищи.
Сама же, взяв с собой малый отряд сопровождения, помчалась вперед, минуя тракт. И влажная трава, хоть и умаляла конскую прыть, все же стала меньшей обузой для всадников, нежели липкая глина торной дороги…
Спустя четверть дня, когда из нежданного разрыва в истончившихся облаках робко выглянуло солнце, Яана и те, кто сопровождал ее, медленно брели по неубранному полю великой битвы, отгремевшей всего только семь… целых семь!.. дней тому.
Здесь это было.
Здесь.
… Вон там стояли они, дикари Фальшивого, выстроившись плотными шеренгами и выставив на флангах конницу шакалов, обитающих в башнях. Твердо стояли они. И не шли вперед, хотя воевать не умели, и можно было ждать глупой, на одной ярости неумелых начатой атаки. Это было бы хорошо. Именно этого и хотел старший из Звездных, Жанхар, о котором тогда еще не знали люди аршакуни, что он демон, Которому Подчиняется Смерть. Именно этого хотела и Старшая Сестра, потому что удар дикарей пришелся бы в пустоту, а конница смогла бы рассечь толпу. И все люди аршакуни хотели, чтобы вышло так.
Но не дождались.
Фальшивый был искусен в деле войны. Он воспретил своим трогаться с места. И он был прав. Не дикари пришли к людям аршакуни, а люди аршакуни вторглись в пределы дикарей. Не дикарей подгонял сделать дело поскорее Звездный Жанхар, которому не хватало времени. Поэтому воины Фальшивого могли стоять хоть до ночи, а потом — еще день, и еще. Им подвозили пищу сородичи из поселков, а люди аршакуни не могли даже надеяться перехватить повозки с едой, поскольку с завтрашнего дня караваны пойдут под охраной людей из башен, в конном бою не менее, если не более искусных, нежели люди аршакуни.
Свои же припасы иссякали.
И если бы не безумие опьяненного терьяком Глухого Коляна, Старшей Сестре пришлось бы изрядно поломать голову, размышляя: как же выманить дикарей в поле?
Думать не пришлось. Простенький прием: люди аршакуни пошли в наступление, встретились с тучей стрел, выпущенных дикарями, попробовали, как злобны предательски бывшие бумеранги, и откатились, изображая паническое бегство. Это мог бы сообразить и ребенок. И уж конечно, это прекрасно понял Фальшивый, потому что тотчас же над его станом взревели трубы, повелевая дикарям стоять на месте. И они подчинились бы приказу, если бы не люди башен.
«Аййяяйяаа!» — завизжал Колян Глухой, с места посылая коня в галоп. Клич подхватили всадники на левом и на правом флангах. Они еще не привыкли к тому, что отныне их вожак — Фальшивый; они знали своего пахана, и только его, и для них не был приказом, который нельзя нарушить, воспрещающий грохот труб.
Они рванулись вперед двумя черными неостановимыми потоками. Они нагнали отступающих людей аршакуни, и отступление превратилось в повальное бегство, потому что конные люди, на фене хаз именуемые «кодло», не знали, что такое пощада. И тогда, увлеченные видом убиваемого врага и не умеющие обуздывать жажду вражеской крови, дикари перестали слышать приказы труб. Качнувшись на месте, словно в нерешительности, они вдруг разом склонили пики и мерным шагом двинулись вперед, вслед коннице Коляна, севшей на плечи людям аршакуни. И это было ошибкой. Но еще не гибелью. Они потеряли бы немало своих и взяли бы немало чужих жизней, но никто не знает, чем кончился бы день, будь это обычный бой.
Но этот бой не был обычным.
Сперва об этом не знал никто. Даже люди аршакуни.
Но лотом мерный шум сотен топочущих ног и звонкий лязг конной битвы внезапно утонули в ровном, удивительно громком треске, и ряды наступающих начали валиться один за другим, словно снопы в пору жатвы.
А спустя несколько мгновений люди аршакуни, потрясенные не менее врагов, сообразили, что трещавшая смерть не причиняет им никакого вреда. И тогда многие сопоставили стук и кровавые брызги в затоптавшихся на месте рядах дикарей с теми неподъемно тяжелыми металлическими штуковинами, за которыми залегли на флангах незадолго до начала сражения Жанхар и его помощники, младшие Звездные…
Дикари не побежали сразу. Они оказались удивительно стойкими. Они продолжали рваться вперед, затянув протяжные боевые кличи. Но едва ли они слышали собственные голоса — руки невидимой Смерти нещадно косили их ряды, раздирая тела на части. Они не прошли и четверти того расстояния, которое нужно было одолеть, чтобы вступить с врагом в рукопашную схватку. Исполосованная смертоносными бичами, растерзанная, уже разметалась по полю конница Коляна, исчезнув в дыму, пламени и пыли. И все пешие дикари продолжали, спотыкаясь, утратив строй, бежать вперед…
И тогда пошел дождь, словно сама Земля разрыдалась, не в силах смотреть на происходящее.
Слезы небес рухнули на поле битвы, пытаясь погасить гибельный огонь в руках Того, Кому Подчинилась Смерть. Тщетно. Ничто уже не могло спасти дикарей, и в самой середине поля громадный, невероятно широкоплечий воин, задыхаясь и напрягая мускулы шеи и спины, пытался привстать, опираясь на единственную руку; ноги его были оборваны выше колен, и он протяжным голосом, перекрывающим даже смертоносный перестук, призывал Фальшивого, умоляя его прийти и спасти.
Трещала смерть и гремела, торжествуя легкую победу, и вдали, под лебединым стягом, не спасенные расстоянием, разлетались в труху и щепки разрисованные доски, и в рассеченных струями дождя ранних сумерках, подсвеченных кривыми извивами молний, мигали и лопались, столкнувшись с плевками невидимой Смерти, невнятные сгустки воздуха, меняющие цвет с черного на белый и наоборот.
И никому не известно, в какое из мгновений один из стучащих укусов встретился лицом к лицу с Фальшивым. Но в тот миг, когда это случилось, дикари — то, что осталось от дикарей! — дрогнули наконец и в панике побежали. А вслед за ними рванулась ведомая Старшей Сестрой конница людей аршакуни, рубя бегущих или превращая их в живых убитых…
Вот так это было. Так.
Здесь. Всего лишь семь дней назад.
А сейчас Яана и ее спутники медленно обходили так никем и не убранное поле. Сотни щуплых тел в пятнистых куртках лежали там, где их настигла смерть, и под непрерывным шестидневным дождем уже несколько дней как начали разлагаться. Над иными уже успели потрудиться набежавшие из дальних руин крысы, а в более открытых местах оставались одни скелеты, слегка прикрытые тканью, мясо склевали не боящиеся ливня вороны. Когда приближались люди, черные птицы нехотя отлетали в сторону и оттуда злобно каркали на проходящих.
Много спустя полудня наконец-то отыскалось то, ради чего они ушли, опередив караван.
Фальшивый лежал на взгорке лицом вниз. Грудь его была изорвана в клочья, спина напоминала сплошное месиво; одеяние, почти такое же, как и у Жанхара, вздулось, туго стягивая распухшую плоть, и правая рука, крепко сжимающая слегка искривленную катану, валялась невдалеке от тела, отсеченная прямым попаданием огненного плевка.
Андрэ, на шаг опередив приостановившуюся златовласую, ногой перевернул застывший труп. Некоторые из людей аршакуни отшатнулись, и в глотках у них хрипело и булькало.
— Держи, Яана! — Андрэ разогнул спину и протянул девушке черно-красную металлическую каплю на тонкой цепочке. Мать запретила искать тело и снимать амулет. Она сказала: побывав в руках Фальшивого, знак власти утратил силу. Возможно, она была права, а возможно, и нет. Это решать не ей. Это решать людям аршакуни,
— Отрежьте ему голову! — приказала Яана.
Спутники отшатнулись, и ни один из них не поспешил исполнить приказ. Даже Андрэ бросило в пот, несмотря на то, что вокруг было сыро и прохладно.
— Отрежь ему голову, — повторила Яана, глядя в глаза Андрэ, и черно-красный амулет колыхнулся на высокой груди.
— Яана… — пробормотал юноша.
Его светло-карие глаза, сощурившись, превратились в щелочки; он не шелохнулся, хотя более всего ему хотелось выполнить приказ и заслужить прощение златовласой. Он очень хотел ее, с каждым днем все сильнее, а она не позволяла ему приходить, отсылая к матери. Но чары Старшей Сестры развеивались, стоило ей оказаться не рядом, а Яана, что ни ночь, являлась ему в горячих, исступленно-бесстыдных снах.
И он попытался было сделать то, что ему велели, но рука отказалась повиноваться, словно токи, исходящие от напоенной кровью земли сковали ее непонятной вялостью.
Яана наконец поняла, что ничего не добьется. Даже от этого трижды скверного предателя, к которому так хочется прижаться всем телом. Что ж. Есть вещи, которые женщине приходится делать собственноручно.
Вдохнув побольше воздуха, она склонилась над полуразложившимся телом. Кривым кинжалом быстро сделала надрез вокруг синей распухшей шеи, затем резким ударом рассекла шейные позвонки и перерезала сухожилия.
— Я не хотела тебя, — сказала она и посадила голову на услужливо подставленную Андрэ пику. И тогда совсем рядом послышалось:
— Прекратите это безобразие!
Почти вплотную, подойдя совсем незаметно, стояли окруженные охраной те, кого здесь не должно было быть, — Жанхар и Эльмира. На смуглом лице Того, Кому Подчинилась Смерть, отчетливо читалось брезгливое негодование, а Старшая Сестра не отрывала взгляда от груди дочери, украшенной амулетом, и зрачки ее медленно сужались и расширялись, словно у разъяренной дикой дворовой кошки.
Юные спутники Яаны отшатнулись, пряча глаза, словно детишки, пойманные на запретном. Выскользнув из руки Андрэ, пика глухо шлепнулась на туго раздутые тела, и голова, соскочив с острия, подкатилась под ноги Жанхару.
И полковник политического надзора, личный секретарь сеньора пожизненного Президента Демократического Гедеона, доктор искусствоведения Джанкарло эль-Шарафи почувствовал, что еще немного, еще совсем чуть-чуть — и его стошнит.
Голова майора Нечитайло, нарушившего присягу и получившего свое, лежала у его ног. Вернее, большая часть головы, почти три четверти ее, а остальное было оторвано прямым попаданием пули, выпушенной из тяжелого стационарного пулемета, и зияющее отверстие истекало бело-сизой жижей. Но и этого обрубка головы вполне хватало, чтобы опознать убитого: резко вылепленный подбородок, четкие очертания скул, римский нос под высоким, чуть скошенным лбом; как ни странно, тление почти не коснулось лица, хотя лежащие вокруг были уже неузнаваемы. Голова ухмылялась, скаля крупные белоснежные зубы, а веко единственного глаза чуть приоткрывало глазное яблоко, отчего лицо казалось лукавым, словно бы даже подмигивающим.
— Госпожа Минуллина, — официальным тоном произнес эль-Шарафи, чуть развернувшись к туземной королеве, — позвольте заметить, что этот человек являлся офицером вооруженных сил Демократического Гедеона и никакие особые обстоятельства не могут оправдать глумление над его телом…
Он был уверен, что поступает правильно. В конце концов, он целых шесть дней размышлял над тем, как поступить с прахом дезертира. Майор Нечитайло, несомненно, был сумасшедшим, и трибунал скорее всего учел бы этот факт как смягчающий вину. Он мертв, а мертвых, тем более умалишенных, не карают. И наконец, сбежав к дикарям, майор Нечитайло, известный в аэромобильных частях под прозвищем Ниндзя, сам выбрал свою судьбу. И вот как дикари отплатили ему…
Следовательно, решение забрать останки с собой для достойного захоронения на родине было вполне обоснованным. Тем паче негоже всякой нечисти издеваться над телами павших землян.
— Госпожа Минуллина! Я требую…
Эльмира не слышала. Вернее, не слушала. Впившись в точку над переносицей Яаны, она пыталась заставить дочь опустить глаза, но безуспешно.
Сила, никогда не подводившая ее, дала сбой. А Яана глядела в лицо матери спокойно и насмешливо.
— Отдай! — Указательным пальцем Эльмира ткнула в амулет. — Или выбрось…
— Нет! — негромко отозвалась Яана, и тон ее очень походил на материнский.
— Отдай!
— Нет! — повторила Яана и усмехнулась. — А если тебе очень хочется приказывать возьми меч и докажи свое право.
— Что ты, доченька!
Эльмира отшатнулась, закрыв лицо руками.
А когда мгновение спустя руки опустились, юноши из отряда Яаны, да и Звездные замерли: за этот краткий миг Старшая Сестра превратилась в призрак.
Лицо ее стало сухим, и кожа обтянула его, словно между нею и костью черепа не было ничего живого; чувственные губы истончились, глаза запали и выцвели.
Но где-то там, в голубоватой мути, где уже не было ни капли серо-синего цвета, полыхал отблеск безумия.
— Ты сказала. Защищайся!
Меч, шурша, пополз из заспинных ножен, и Яана, не отступив, обнажила ятаган.
— Ну!
Железо не скрестилось. Звонкая молнийка мелькнула во влажном туманце и, точно угадав по клинку Старшей Сестры, отшибла его с такой силой, что Эльмира едва не выпустила рукоять.
— Не трогай Яану, старуха!
Андрэ стоял чуть обочь, слегка напружинив ноги и едва заметно покачиваясь всем телом; в изготовленной для взмаха ладони замерла россыпь металлических звезд, и стражники Старшей, рванувшиеся вперед, замерли.
Им нужно было всего три мгновения, но мгновений не было.
Ничто не может остановить полег сюрикэна…
— Андрэ! — с восторгом вскрикнула златоволосая.
Эльмира старела на глазах, и полковник эль-Шарафи, учтиво, с несколько отсутствующим видом смотрящий подчеркнуто в сторону, мельком заметив это, пожалел пожилую женщину.
— Яан-на!..
Жестом приказав спутникам возвращаться к вздрагивающим у края поля лошадям, Яана неторопливо сняла с шеи амулет и протянула матери:
— Возьми. Тебе он нужнее…
Скрывая улыбку, с нарочитым недовольством покосилась на Андрэ:
— Ты тоже уходи. После поговорим…
И когда окрыленный юноша заторопился вслед за товарищами, голос златоволосой сделался чуть мягче:
— Я не знаю, что произошло, мама, но я уже не такая, какой была. Чувствую, но не могу объяснить. И ты тоже — не такая. Я люблю тебя, но больше не верю в твою мечту. Ты учила нас всех — чему? Мы думали, что может ошибаться любой, кроме тебя. Но пришел Звездный, и ты поверила ему. Ты отдала ему и меня, и даже знак власти. И где же он, твой Звездный, мать? Он оказался Фальшивым. Сейчас ты веришь другим, похожим на него. А вдруг они тоже Фальшивые? Это демоны, мама, так говорят люди аршакуни! Скажи: разве те, кого мы ждали столько лет, сделали бы такое?..
Тряхнув слипшимися кудрями, девушка обвела рукой промозглое мертвое поле.
— Неужели же там, куда зовет нас твоя мечта, тоже так?!
Голос сорвался. Горько усмехнувшись, синеглазая дева резко развернулась и пошла к тракту, скользя, балансируя и спотыкаясь о вздувшиеся трупы. Потемневшие от влаги волосы уродливыми комьями свисали до самого пояса.
Она не оглянулась. Ни разу.
И седая женщина, прижимающая к груди твердый кулак с черно-красной железякой на тоненькой цепке, ссутулившись, бесцветными глазами глядела ей вслед…
Дархай. Обновленная Империя. Барал-Гур
3-й день 12-го месяца 17-го года Новой Оранжевой Эры. 10 октября 2233 года по Галактическому исчислению
Несильный, намекающе прохладный ветер гнал по столице выцветшие обрывки рекламных плакатов, взвихриваясь высокими смерчиками на перекрестках. Он был юношески неутомим, этот ветерок; обежав парки дворцовых комплексов, он вволю попетлял по узеньким, кривоватым улочкам Старого Города, потрепал не снятые еще транспаранты, висящие высоко-высоко над домами, постучал ставнями окон в коттеджах престижных районов, поскребся в особняки и упорхнул в кварталы новостроек, бродить и блуждать среди плотно прижавшихся друг к дружке, неотличимых на неопытный взгляд многоквартирных домов-многоэтажек.
Ветер подхватывал из сметенных в подворотнях куч сора листовки, тасовал их, перебирал и забрасывал на балконы, в лоджии, в парадные; ветер мурлыкал, урчал, фыркал и вскрикивал, как диктор ежедневной стереопрограммы, заклинающий избирателей не забывать, что есть еще время исполнить свой гражданский долг.
Ветер шалил. И люди, ценя юмор, не обижались.
Выборы закончились неделю назад.
Закончились примерно так, как предполагали аналитики, месяц не слезавшие с экранов стерео; конечно, не без сенсаций, но мелких, вполне предсказуемых и ничего, в сущности, по большому счету не меняющих.
Большинство проголосовало за стабильность.
Единственной неожиданностью, не предвиденной прогнозами, оказалось то, что пятипроцентный барьер сумела-таки преодолеть небольшая, но крайне шумная партийка «Возвращение к Величию», основным пунктом своей программы декларировавшая необходимость вернуть императору статус Бессмертного Владыки и дать Его Величеству возможность показываться народу и обращаться к оному в любой миг, когда упомянутое Величество возжелает, а не только трижды в год по случаю государственных праздников. Впрочем, на следующий же день после опубликования результатов лидер ВКВ предстал на пресс-конференции, к удивлению журналистов, не в традиционном оранжевом одеянии опереточного ван-туана, а, напротив, в весьма ладно скроенном цивильном костюме при бабочке и вполне цивилизованным тоном, коего от него никто не ожидал, сообщил, что мандат народного доверия обязывает его партию и лично его, как единственного ее представителя в парламенте Империи, пересмотреть свой имидж и уточнить основные программные документы. После чего, отхлебнув глоток минеральной воды, изящно промокнул губы и подытожил брифинг заявлением, что возглавляемая им фракция ВКВ готова рассмотреть предложения о вхождении ее представителя в коалиционное правительство…
Это было одним из последних отзвуков трехмесячных баталий, исполненных рискованных, изумительно красивых тактических комбинаций, изобилующих жертвами, разменами и проходами вчерашних пешек в ферзи, трагикомических разоблачений, не повлекших за собою оргвыводов, и драматических, трескуче поданных независимой прессой, но, по сути дела, ничего не решавших отставок.
Выборы стали историей.
А жизнь осталась жизнью. И следовало жить.
Тем более что итоги выборов, даже если отбросить в сторону всю пропагандистскую шелуху, делали эту избранную на ближайшие пять лет жизнь не только предсказуемой, но и сулящей определенные перспективы каждому из граждан Дархая.
И люди спешили жить.
Они торопливо шагали по улицам столицы, каждый по своим неотложным делам, и никто из них не обращал особого внимания на тучного старика, гуляющего за ажурной решеткой парка правительственной резиденции, грузно опирающегося на трость и часто присаживающегося на скамейку.
Дон Мигель был возмущен до глубины души.
Уже десятый день официального визита подходит к концу, а премьер все еще не может найти время для аудиенции. Ссылки на недомогание, на заседания по поводу формирования кабинета, на сложность политической ситуации, наконец, могли обмануть кого угодно, кроме него, собаку съевшего на подобных отговорках. Безусловно, премьер — не юноша. Нет спора, ситуация достаточно сложна. Но ведь и пожизненный Президент Демократического Гедеона тоже не мальчик. И, черт побери, верх свинства забывать, что господин премьер немалым обязан лично ему, Мигелю Хуану Гарсия дель Сантакрус, и так далее, и так далее, и так далее!
На языке политики, хорошо знакомом высокому гостю Обновленной Империи, подобный прием означал щелчок по носу, впрочем, весьма пристойно оформленный. И поскольку старость имеет право на самолюбие, дон Мигель даже себе самому не признавался в понимании истинных причин проволочек с аудиенцией, предпочитая ворчливо бранить аппарат канцелярии премьера, погрязший в рутине и бюрократизме.
И все же нельзя было не признать: повод для снисходительного похлопывания по плечу у Дархая был. И не один. Прогулка по улицам столицы повергла пожизненного Президента в завистливый шок. Полыхающий неоновым заревом центр, усеянный уличными кафе и престижными магазинами, томная нега богемных кварталов, раскинувшихся на месте вырубленных два десятилетия назад, еще до Реставрации, Священных Садов, мещанское благополучие «спальных» новостроек, обитатели которых даром что поругивали правительство, а все-таки отдали свои голоса именно ему, — все это не могло не произвести впечатления…
Порой дону Мигелю казалось, что жизнь забросила его в исторический роман, на страницах которого оживает недавнее и, увы, невозвратимо далекое прошлое Галактики, старые добрые времена паритета, когда тон в большой политике задавали те, кому это и полагалось по чину, а нахальные выскочки вроде Дархая ограничивались подгавкиванием на ассамблеях и поставками всякой мелочи вроде плодов ла, которые, к слову сказать, еще в бытность свою дипломатом очень жаловал господин будущий пожизненный Президент.
Увы, литература, она и есть литература. Не больше того. Среди пакетов, свертков, упаковок, бонбоньерок и коробов, наполненных тем, что пожелал приобрести и с наилучшими пожеланиями получил в дар от правительства высокий гость, нет ни одной, где не красовалась бы яркая этикетка с птицей токон на оранжевом многоугольнике и угловатыми многохвостыми письменами: «Р’гья-н’г дьянт-га Дархай».
«Изготовлено на Дархае».
Дон Мигель сперва распорядился было удалить эту безвкусицу, а потом передумал: все равно бирки были впечатаны в каждое изделие, а рвать их с упаковок просто ради раздраженного стариковского каприза показалось ему недостойным…
Итак, дон Мигель тихо негодовал.
Единственное, что несколько примиряло его с хамством и наглостью объективной реальности, было восхитительное ощущение собственного тела, способного самостоятельно передвигаться и даже позволять себе некоторые излишества, не рекомендованные лечащими врачами, но вполне простительные человеку после восьми лет полной неподвижности.
За прошедшие месяцы острота впечатлений несколько пригасла, но всякий раз, парясь в раскаленной печи сауны или входя в тренажерный зал, дон Мигель с полупрезрительной жалостью вспоминал того расплывшегося, делавшего под себя борова, каким был он сам всего лишь полгода назад. Вспоминал как нечто существовавшее отдельно, нечто такое, что невозможно применить к себе самому. И запрещал себе вспоминать о сроке, названном коллегой Хаджибуллой в ходе той приснопамятной встречи. Полгода были на исходе…
— Господин Президент!
Дон Мигель, не вставая, развернулся. Из окошка третьего этажа резиденции, кажется, из бильярдной, высунувшись едва ли не по пояс и опасно перегнувшись через подоконник, размахивал руками личный адъютант. Впрочем, скорее адъютантишка. Пустой паренек, преданный, конечно, и старательный, но звезд с неба никак не хватающий, да и не стремящийся хватать. Зато великолепный игрок в пинг-понг, непревзойденный тренер по армрестлингу и, очень может быть, лучший на всем Гедеоне мастер-наладчик тренажеров. В последние месяца три, а пожалуй, что и четыре мальчуган превратился в тень пожизненного Президента, и даже многие министры роптали, что легче попасть в рай, чем на прием к боссу, если молодой да ранний, паче чаяния, вдруг невзлюбит.
Воркотню эту господин Президент принимал к сведению, но выводов не делал. Все так, но парнишка смотрит на него, как на Господа Бога, выбивается из сил, из кожи вон лезет, чтобы проигрывать, не поддаваясь, и если даже он пару раз и злоупотребил своим правом распоряжаться временем Президента, так это еще не повод, чтобы отправлять его в отставку. Армрестлинг, а тем более пинг-понг овладели душой дона Мигеля целиком и полностью. Наверное, больше даже, чем покер и спортивный бридж, великим докой в которых был постоянный партнер и секретарь Президента полковник Джанкарло эль-Шарафи.
— Господин Президент! Через пять минут!..
Дон Мигель благодушно кивнуло и адъютант унырнул обратно в оконце, словно кукушка в старинных часах.
Передача начнется через пять минут. Значит, есть еще целая минута, чтобы посидеть на гибко прогибающейся скамейке, любуясь уличной суетой и сверкающими коленками девушек, по самой последней моде Барал-Гура щеголяющих в юбчонках под многозначительным названием «намек» и эластичных колготах, которые способны превратить в стройные ножки даже бублик; интерес был в основном теоретический; месяцев пять назад, восстав из осточертевшего инвалидного кресла и несколько освоившись, дон Мигель, признаться, сделал попытку вернуться к практике. Увы! Хотя кое-что и получилось, но процесс был так краток, а удовольствие столь мимолетно, что в разряд хобби сие упражнение переводить явно не стоило. В отличие от пинг-понга…
Минута — это совсем немало, если есть на что посмотреть.
А потом не менее двух минут можно брести к высокому крыльцу, подниматься по скрипучей лакированной лесенке, наслаждаясь мучительной ватной усталостью в усталых ногах. И пртянг-ги, похожие на серых в яблоках белочек, поверещат вслед, прощаясь, когда за тобой закроется высокая, выложенная пластинами перламутра парадная дверь…
Подпирая себя тростью, дон Мигель двинулся по аллее к дому. На пухлых губах играла легкая, несколько саркастическая улыбка. Он все же сумел ответить на хамство, пусть и завуалированное, так, как должно. Простите, господа! Официальные церемонии — только в первые три дня. А потом уж не обессудьте… в конце концов, я — старик, я недомогаю, да и корреспонденция с Гедеона требует пристального изучения и длительного анализа. И они проглотили! Утерлись, хотя были явно недовольны. Престиж сверхдержавы, пусть и бывшей, даже и одного из осколков ее, был по привычке достаточно высок в глазах населения, и всесторонний показ визига явно не противоречил планам администрации.
Нет уж, господа хорошие, увольте!
Ни осмотра верфей в четвертый день визита, ни посещения комплекса точной электроники в пятый, ни присутствия на собрании творческой интеллигенции в шестой, ни, наконец, встречи с финансовыми воротилами не случилось. Дон Мигель не доставил хамам подобного удовольствия. Он, так вас растак и переэтак, не марионетка, в конце концов, и не экспонат из музея восковых фигур…
Накануне дня восьмого шустрые ребята из канцелярии премьера сообразили наконец что-то и не стали присылать программу завтрашних мероприятий. Умники тоже. До куньпингана дошло бы быстрее. Впрочем, куньпинган — животное умное и благородное, не в пример иным людям.
В глубине души Президент сожалел о том, что не забастовал с третьего дня. Не пришлось бы ездить по музеям…
Нет, в посещении Исторического раскаиваться не приходилось. Словно встретившись с молодостью, бродил дон Мигель по прохладным, специально в связи с визитом освобожденным от туристов залам. Он полюбовался фресками Грджйола, секреты кисти которого так и остались неразгаданными со времени смерти великого мастера; постоял у величественного саркофага Натадининграта Жестокого, властителя княжества Шкрганнигхьйе и первого объединителя Дархая и, как в первый раз, более тридцати лет назад, поразился: как же все-таки мал ростом и худ был этот давным-давно почивший ван-туан, сумевший по кровавым ступеням взойти на престол созданной им Империи; прищурившись, попытался разобрать полустертые, залитые в пластик строки эдиктов, подлинно подписанных рукой Гуппалавармана Мудрого, и, уяснив, что «…отныне да не приносят первородных сыновей в жертву, но заменяют их блеющими, лишенными внешних пороков…», подмигнул офицеру охраны, весьма довольный полнейшим отсутствием склероза. Тот, кто на десятом десятке не забыл изученный некогда къа-дархи, тот, можно сказать, еще далеко не потерян для общества!
Он любил этот музей еще тогда, когда он был закрыт для посторонних глаз Палатой Наследия, и, выходя, улыбался, словно вспоминая нечто очень и очень приятное.
Не разочаровала и краткая пробежка по модерновым — много зеркальных стекол и никельного блеска — анфиладам Галереи Современных Искусств. Не чуждый прекрасного, дон Мигель все же скверно разбирался в авангардизме, примитивизме и прочих выкрутасах, в глубине души полагая создателей сих шедевров жертвами сексуальных аномалий. Однако же он весьма и весьма склонен был прислушиваться к компетентному мнению своего личного секретаря, и когда господин эль-Шарафи после одного из несдержанных и, к сожалению, публичных высказываний босса в адрес новаторов позволил себе маленькую лекцию, Президент попритих и даже какое-то время увлекался коллекционированием аляповатых альбомов с никак не доступными его пониманию репродукциями…
— Что это? — спросил он, остановившись перед прелестно уродливым сплетением тел двух куньпинганов с рогами вместо копыт и загадочными выступами на крупах; выступы щетинились крошечными мотками колючей проволоки.
Выслушав длинный и подробный ответ экскурсовода («Композиция „Апофеоз Примирения“, символизирующая…»), почетный гость с понимающим видом покивал и, оставив сдержанно хвалебный отзыв («Особенно композиция „Апофеоз Примирения“…) в Книге Особых Посетителей, с некоторым облегчением покинул прибежище новаторских муз…
И когда уже на пути в резиденцию кавалькада длинных сияющих автомобилей как, черт возьми, приятно было вспомнить это ощущение после тряских упряжек Гедеона! — остановилась у ворот Музея Катастрофы и Примирения, дон Мигель, погруженный в сладкую полудрему, никак не предполагал, что спустя каких-нибудь десять минут отменное настроение будет испорчено бесповоротно и аж до завтрашнего утра.
Он, собственно, и не пошел дальше второго зала.
Первый же прошагал, почти не вслушиваясь в щебет молоденькой девочки-гида, жутко гордой оказанным доверием и потому старавшейся изо всех сил.
— …подлинные вещи, найденные на развалинах Восемьдесят Пятой Бессмертной заставы, в том числе и фуражка кайченга Ту Самая, — чирикала девчонка, а дон Мигель благодушно покачивал головой, ухитряясь придремывать на ходу. — Эпоха Примирения сделала возможным понимание нами, потомками, трагедии этих людей, искренне любивших Родину, но не сумевших отыскать верный путь к ее процветанию…
Фуражка была вполне как фуражка, разве что подозрительно новенькая.
— …узок был круг соратников принца Видрагьхьи, страшно далеки были они от народа, — соловьем заливалась пигалица, указывая на ряд гранитных бюстов, осененных причудливо раскрашенными флагами, бунчуками и штандартами. — Но дело их не пропало даром. Принц Видрагьхъя растревожил сон Нола Сарджо, Нол Сарджо бросил в массы клич о невозможности сохранения старого строя…
«Где же я это слышал? — краешком сознания подумал дон Мигель. — И при чем тут, собственно, Видратъхья?»
Огненный Принц был не просто известен Президенту; в бытность свою послом, скорее даже дебютантом-послишкой, он по долгу службы имел непосредственнейшее отношение к сложной цепи событий, вынудивших законного наследника бежать в горные джунгли. В оставленном на бюваре письме беглец, в частности, обещал сварить дона Мигеля в кипящем масле сразу же по захвату столицы и восхождении на престол предков. И дон Мигель, нисколько не сомневаясь в том, что этот сумасшедший способен и на такое, отправил долой с Дархая супругу, а сам почти два года держал личный космолет в состоянии полной готовности…
— …и нет оснований отрицать, что основные идеи Юх Джугая были по сути своей глубоко народны, — доносилось до слуха словно бы издалека. — Если бы не режим узурпатора А, организовавшего физическое устранение автора «Доктрины дестабилизации» и подменившего теорию юх так называемыми идеями квэхва, Юх Джугай в ходе своих исканий, несомненно, пришел бы к пониманию необходимости эволюции имперских структур в рамках конституционного процесса…
Почти не слушая младенческого лепета, дон Мигель шагнул через высокий порог второго зала.
И замер, потрясенный.
Посреди широкого металлического постамента в центре помещения высилось изваяние: птица токон, намеренно грубо вытесанная из сплошной глыбы густо-оранжевого камня.
За три дня пребывания на Дархае дону Мигелю не раз уже доводилось видеть символ Примирения, но официозно-сухие или аляповато-сувенирные статуэтки никак не затрагивали душу, разве что забавляли соединением несоединимого.
Здесь же, силою руки и воли неизвестного скульптора, непостижимой властью его таланта, посетителю открывалась подлинная суть всего, что увидел за эти дни Президент.
И когда он осознал и понял, сердце больно напомнило о себе.
Господи! Оранжевый токон!..
Сияющие огни реклам центра — это оранжевый токон.
Растущие словно на дрожжах кварталы новостроек — это оранжевый токон.
Растерянные, потерявшие цель борьбы и веру в победу кучки инсургентов, медленно вымирающие где-то далеко в ущельях Южного Йар нганг-га, — это тоже оранжевый токон.
Они сумели. Они поняли. Они достигли.
А мы?
Мы растеряли все, — не понял, нет, ощутил Президент.
Демократический Союз. Единая Конфедерация. Почему нет?
Потому что… Единственно возможный ответ. Для дураков.
И в памяти почему-то всплыло растерянное носатое лицо гениального балаболки Рубина, еще двадцать лет назад мечтавшего — да что там мечтавшего? во весь голос вопившего! — примерно о том же самом, о чем без всяких слов сумел сказать неизвестный ваятель…
Боже, неужели нужно было дожить до девяноста трех, чтобы понять?!
Припомнилось некстати: на паритетном документе, сломавшем судьбу злосчастного чудика, в числе иных подписей, разумеется, не в начале, но далеко и не в самом конце, красовалась и его, дона Мигеля, подпись.
Именно красовалась, будь все проклято! Он отчетливо увидел ее: меленько, каллиграфически выписанный рядок… «От Региональной Администрации Гедеона (ДКГ) — Мигель Хуан Гарсия дель Сантакрус де Гуэрро-и-Карвахаль Ривадавия Арросементе», с излюбленной им в те дни длиннейшей, затейливо изогнутой закорючкой; и тут же вспомнилось, как потеплела душа, заметив в параллельной колонке, не сверху, понятное дело, но и отнюдь не в самом низу, нечастое имя: «Хаджибулла Афанасьев»…
Да уж. Тот день был безнадежно испорчен.
… Адъютантишка торопливо подвинул кресло.
— Включай! — приказал дон Мигель, удобно располагаясь напротив стереовизора. И парнишка, великолепно изучивший привычки босса, на цыпочках покинул комнату отдыха, как только большой, в четверть стены, экран вспыхнул и загудел.
— …ачало первой сессии парламента Обновленной Империи третьего созыва! сообщил шелковый голос комментатора.
Досадно. Передача уже идет. Пожизненный Президент не любил опаздывать. Правда, пропущено немного, скорее всего только приветственная речь императора. Формальность, не больше. Судя по задрапированной статуе Величия, монарх, символ неугасимости нации, уже минут пять как покинул зал заседаний и сейчас возвращается в свою золотую, прямо скажем, крайне комфортабельную клетку.
— На трибуне — премьер-министр Правительства Его Величества, лидер Партии Всенародного Примирения Дархая, маршал Тан Татао, — торжественно проинформировал комментатор, и все четыреста восемьдесят семь вновь избранных депутатов, представляющих двести семнадцать миллионов совершеннолетних граждан Империи, в едином порыве поднялись с мест.
Амфитеатр зала взорвался рукоплесканиями; дон Мигель, морщась, покрутил на пульте верньер, уменьшающий звук, а сухонький, длиннобровый старичок, показанный невидимыми камерами крупным планом, послушав с минуту овации, слабо улыбнулся и кивнул.
Аплодисменты стихли.
— Высокочтимые народные представители!..
Премьер говорил не повышая голоса, не подсматривая в бумажку, и по глазам его, остро и цепко оглядывающим ряды парламентариев, ясно было, что и за бегущей строкой он не следит.
— Позвольте мне присоединить свои поздравления в связи с началом работы нашего парламента к милостивым словам обожаемого монарха, удостоившего своим присутствием церемонию открытия сессии!..
В зале вяло, в несколько десятков ладоней, похлопали.
— Для меня как лидера Партии Всенародного Примирения Дархая особо приятно отметить, что подавляющее большинство избирателей вновь выдали мандат доверия нашей партии и породненному с ней блоку общественных объединений…
На сей раз аплодисменты звучали внушительно, но как-то недружно.
Старичок недоуменно посмотрел в зал; вислые, почти закрывающие глаза брови шевельнулись.
Рукоплескания вновь начали перерастать в овацию, но оратор не позволил.
— В ходе выборов, — произнес он, и зал вновь замер, — иные из средств массовой информации и наиболее политически безответственные группы лиц неоднократно выражали сомнение в демократичности работы избиркомов. Оценивать ход кампании, разумеется, их неотъемлемое право. Мы, как указал в приветственном слове наш обожаемый монарх…
Премьер сделал паузу, позволяя слушателям порукоплескать.
— …живем в демократической стране и, исходя из элементарных принципов демократии, не имеем права посягать на свободу выражения мнений. Но позвольте заметить, что Партия Всенародного Примирения Дархая не может согласиться с подобными безответственными заявлениями.
В руках оратора наконец-то появился клочок бумаги; впрочем, заглядывать в шпаргалку он, похоже, не собирался.
— На этих выборах, третьих с момента начала конституционного процесса, ВПД получила около 63% голосов от числа явившихся на выборы, что составляет примерно 311 депутатских мандатов. Пять лет назад наша партия удостоилась доверия 87% избирателей и получила 475 мест в парламенте прошлого созыва. Напомню для справки: на первых выборах, проходивших десять лет назад, Партия Всенародного Примирения стала обладательницей 97, 315% голосов, что позволило ей иметь представительство в размере 483 мандатов, причем оставшиеся четыре места в течение срока оставались вакантными…
На скамьях, отведенных оппозиции, кто-то гулко хмыкнул, и старичок ответил оппоненту ласковой улыбкой.
— Понимаю и ценю сарказм высокочтимого коллеги, достойнейшего депутата от округа Туург-га…
(«Господи, — испугался дон Мигель, — он что же, их всех помнит в лицо?..»)
— …действительно, выборы десятилетней давности проходили в обстановке особого положения, ограничивавшего некоторые из гарантированных конституцией прав и свобод. Мы не имеем права отрицать и наличие известных нарушений прав личности, имевших место в те прискорбные дни…
Очень спокойная, плавно льющаяся речь. Тихий голос. Прекрасно сшитый, несколько старомодный сюртук. Мирное морщинистое лицо. Но что-то заставляло ожидать, что вот-вот голос старика на трибуне громыхнет танковыми гусеницами.
— Но нынешние выборы, как это признано даже оппозицией, были образцовыми с точки зрения буквы конституционного процесса. И мы горды тем, что наша партия, партия власти, фактически потерпела на данных выборах поражение, не собрав прогнозируемого количества голосов! Народ Дархая воспользовался правом доверять не только ВПД, и это, на наш взгляд, знаменует собой реальнейший результат развития конституционного процесса…
На трибуне возник и поклонился слушателям, почти на две головы возвышаясь над премьером, пухлощекий осанистый человек средних лет, по виду — лунг из предгорий, в ладно сидящем на мясистых плечах клетчатом пиджаке.
— В таких условиях, — слово за словом бросал оратор в загонявшую аудиторию тишину, — партия Прогресса и Примирения не видит альтернатив формированию правительства на коалиционной основе. Позвольте представить вам, досточтимые народные представители, уважаемого Тванг Мяуна, лидера Партии Экономического Прогресса, завоевавшей, как вам известно, почти 21% голосов явившихся избирателей, первого вице-премьера…
Старик рассчитанно, затянуто помолчал.
— …первого в истории Дархая коалиционного правительства! Прошу вас, коллега!
Рев парламентариев не смолкал долго. Почти пять минут, если не больше, и даже слабые жесты стоящего на трибуне не могли утихомирить безумие.
— …наша парт… твер… гаран… — с трудом прорывался сквозь какофонию хорошо поставленный голос пухлощекого. — …безусл… поддерж… реформаторск… правит… ства… лич… марш… ла… ан… атао!.
Вновь церемонно поклонившись, человек исчез.
Чтобы добиться тишины, премьеру пришлось позвонить символом своей власти священным бубенцом из горного хрусталя.
— И я, поверьте, уважаемые народные представители, надеюсь дожить еще до того дня, когда партия, к которой я имею честь принадлежать, демократическим путем уступит право формировать правительство другой партии, законным путем завоевавшей это право на очередных выборах. Не удивлюсь, если таковой окажется через пять лет Партия Экономического Прогресса!
Все-таки речь давалась оратору нелегко. Подчеркнуто небрежным движением он налил в бокал немного минеральной воды и пригубил.
— Вместе с тем… — еще тише, чем прежде, начал он, и долгожданные гусеницы все-таки лязгнули, — как вам известно, в ряде районов страны произошли массовые беспорядки, спровоцированные антиконституционными, находящимися вне закона организациями, исповедующими человеконенавистнические теории квэхва, а равно и стоящими на позициях оголтелого великолунгского национализма…
Старик распрямил плечи, и дону Мигелю показалось на миг, что премьер Татао вовсе не так уж стар.
— Как председатель-основатель Лиги Ветеранов Примирения, я хочу заверить вас, уважаемые народные представители, что Лига и на сей раз сумеет выступить гарантом развития демократического процесса. Проведенные аресты…
По амфитеатру прокатились напряженные перешептывания: любой дархаец, от президента корпорации до последнею фермера, вплоть до сохранившихся в горных районах общинников, достаточно хорошо знал, что Лига не шутит. Попросту не умеет шутить. Подчас она даже не предупреждает,
— Проведенные аресты позволяют утверждать, что опасность социальных потрясений снижена до предела. Исходя из элементарных принципов демократии, я как глава Лиги и премьер правительства Его Величества могу с высокой степенью достоверности предположить, что предстоящие процессы не закончатся вынесением смертных приговоров…
Аудитория потрясение ахнула. И не только скамьи, отведенные оппозиции.
— …за исключением отдельных, наиболее злостных преступников.
Старик несильно хлопнул ладонью по трибуне. И улыбнулся ясной, удивительно лукавой улыбкой.
— Вот, в общих чертах, основополагающие пункты концепции деятельности кабинета, который мне доверено сформировать Его Величеством, нашим обожаемым монархом. Хочу сообщить также, высокочтимые народные представители, несколько первоочередных новостей, требующих незамедлительного заслушивания и одобрения на пленарном заседании парламента…
Плечистый референт поднес к трибуне раскрытую папку.
— Прежде всего рад сообщить вам, что после известных вам действий, проведенных морскими силами Лиги Ветеранов Примирения в районе архипелагов, так называемое правительство Единого Дархая пришло к выводу о бессмысленности и бесперспективности дальнейшего продолжения братоубийственной войны. Экономический кризис и неизбежные военные неудачи вынудили сепаратистов согласиться на предложенные кабинетом Его Величества условия капитуляции. Сегодня, около восемнадцати часов по барал-гурскому времени, полномочная делегация сепаратистов прибывает в Барал-Гур для подписания соответствующих документов. Фронт имени Нола Сарджо заявляет о готовности прекратить военные действия и включиться в конституционный процесс при условии гарантий полной и абсолютной амнистии. От вашего имени, уважаемые народные представители, а также и от лица правления Лиги, я, с позволения Его Величества обожаемого монарха, счел возможным пойти на удовлетворение этого условия. Демократия может позволить себе быть гуманной. Итак, дорогие мои коллеги…
О чудо! Он, кажется, прослезился.
— …я счастлив сообщить вам, что война на Дархае, так долго терзавшая нашу прекрасную Отчизну, закончена!..
Камера заметалась, стараясь не упустить ничего из творящегося в зале. Чинные ряды амфитеатра смешались. Парламентарии, покинув свои места, толклись в проходах, обнимаясь, хлопая друг друга по плечам; депутаты от правящей партии смешались с депутатами от оппозиции; безумные лица, взъерошенные волосы, сбившиеся набок галстуки… вот у кого-то в руках мелькнула объемистая бутылка, и ее тотчас осушили, выхлебав без бокалов, из горла, вот кого-то качают, и он взлетает к потолку, вопя и забавно размахивая конечностями…
Суровые парламентские приставы тоже смешались с вопящей, прыгающей, ликующей толпой; они и не думают наводить порядок, они прыгают и хлопают по плечам лидеров влиятельных партий, и седовласых парламентских обозревателей, и молоденьких строгих девиц из секретариата…
Сейчас — можно.
Это Дархай, и нужно быть дархайцем, чтобы понять цену того, что прозвучало с трибуны.
А старый премьер стоит, опершись обеими руками о полированные обочья возвышения, и спокойное лицо его светится физически ощутимым, почти отеческим благодушием.
Потом оборачивается и устремляет мерцающий взгляд прямо в камеру.
— Что же касается вас, любезный гость, — говорит он, и дон Мигель, доселе с огромным интересом наблюдавший трансляцию, отшатывается, — то вот вам и случай поговорить наедине. Для нас обоих не так уж важно, что связь будет односторонней. Вам, в сущности, нечего сказать.
Он не ошибался никогда, и он не ошибается сейчас, маршал Тан Татао, премьер-министр кабинета Его Величества. Они сейчас и впрямь все равно что наедине. Некому их подслушивать. Весь Дархай высыпал сейчас на улицы, и никто не сидит у стереовизоров. Из проходных остановившихся заводов, не завершив смену, выбегают рабочие вперемешку с сотрудниками дирекции и вливаются в ликующие толпы; дети сигают в окошки классов, а преподаватели… да что там!.. некому их подслушивать…
— Я ознакомился с вашим меморандумом, Президент дель Сантакрус, совершенно правильно выбирает необходимую из многочисленных фамилий дона Мигеля маршал Тан. — И мне, к великому сожалению, нечем обнадежить вас. Дархай еще не стоит на ногах. Нам необходимы еще пятнадцать спокойных лет. Минимум десять. В крайнем случае пять. Но не меньше. Именно поэтому мы не собираемся в ближайшем будущем строить космолеты. Можем. Но не будем. Необходимо залечить раны…
Он хмурится, накручивая на палец пушистую бровь.
— Разумеется, мы готовы оказать вам гуманитарную помощь. Продовольствие. Техника. Медикаменты. Безвозмездно. При одном условии: доставка ваша.
Эго приговор. Окончательный и бесповоротный. И маршал Татао делает попытку подсластить пилюлю.
— Вам нужно продержаться, Президент дель Сантакрус. Мы, дархайцы, не забыли, чем обязаны лично вам. Продержитесь, прошу вас. Пятнадцать лет. Может быть, даже меньше. Наша программа космостроения уже разработана. Когда-нибудь, скоро, мы придем… и цивилизуем вас…
Жестоко сказано. Тан Татао слишком поздно осознает это и пытается исправить дело шуткой:
— Так сказать, исходя из элементарных принципов демократии. Что же касается конкретного пункта вашего обращения…
Дон Мигель замирает. Неужели? Если да, то это шанс. Реальный шанс. Хоть немного. Хоть самую малость. Стоит этому бесстрастному старику сказать «да», и цивилизация уцелеет без дархайской помощи. Ну же, ну! Скажи «да», старик! Кто посылал тебе караваны, когда тебя гоняли по джунглям? Кто вырастил твою армию?.. Я немногого прошу: хотя бы несколько граммов, чтобы не умерли двигатели последних космолетов…
— Как я и сказал, мы готовы оказать любую потребную помощь. Но…
Маршал Тан вскидывает брови, заправляя их за уши, и в глазах его появляется совершенно искреннее, абсолютно не ложное недоумение:
— …дело в том, что ни мне, ни моим специалистам, ни исследователям, в общем, никому на Дархае не известно, что такое боэций. Вы ничего не напутали, Президент дель Сантакрус?..
Кажется, премьер Его Величества продолжает еще что-то говорить. И напрасно. Губы его шевелятся, но дон Мигель ничего не слышит. Он обмякает в кресле, и адъютантик, шестым чувством заподозрив неладное, мечется по кабинету, не соображая — то ли звать врача, то ли искать аптечку. «Заботливый мальчик, успевает подумать дон Мигель, с ужасом ощущая, что тело становится чужим и непослушным. — Руки! Мои руки!.. О Господи, помилуй, только не это! Не хочу опять этого, Господи! Не хочу!.. Спаси, Боже великий, милостивый!..»
И Бог, который, наверное, все-таки есть, не может устоять перед исступленной искренностью человеческой мольбы. Господин пожизненный Президент Демократического Гедеона тихо закрывает глаза и медленно засыпает; ему уже не страшен паралич… ему хорошо… тихо… спокойно… и дон Мигель никогда уже не узнает — хотя, возможно, это и к лучшему — о том, что именно сейчас, именно в этот миг в своей спартански обставленной резиденции, в собственной постели, неизмеримо далеко отсюда, корчась в жестоком приступе астмы, пытаясь выдавить из посиневших губ хотя бы подобие крика, трудно, мучительно трудно, гораздо горше, чем Президент, умирает Председатель Совета Единого Ормузда, дорогой коллега Хаджибулла…
Корабль. Орбита. Демоны
12 октября 2233 года по Галактическому исчислению
— Мне кажется, это все-таки было неправильно, господин полковник…
Оторвавшись от картотеки, Джанкарло эль-Шарафи поднял взгляд на второго помощника и с огромным интересом смотрел на него до тех пор, пока мальчишка не затоптался на месте, ища, куда бы деть ставшие внезапной обузой руки.
Уши его налились пунцовым огнем.
Боже, какой кретин! Собственно, все они теперь такие. Уроды. Этот еще из лучших. Умеет сколько-то соображать. Интересуется старой эстрадой, даже исполняет под банджо кое-что из репертуара незабвенной Ози. И все равно кретин. Да еще и позволяющий себе забывчивость насчет того, в каких случаях лейтенанты имеют право обращаться к полковникам. И как конкретно это следует делать.
Обычно господин эль-Шарафи редко вспоминал о своем звании, относясь к эполетам как к печальному капризу судьбы. С юности его увлекало прекрасное, и состояние семьи вполне позволяло удовлетворять эту страсть. Тем более что отцу, человеку хоть и современно мыслившему, а все-таки изрядному традиционалисту, представлялось престижным иметь сына-искусствоведа, коль скоро уж мальчик твердо решил идти против семейных канонов. Правда, отец показал характер: он изолировал Джанкарло от детей, заявив, что картинки картинками, а семейное дело нуждается в продолжателе. Мать, как всегда, поддержала отца, стерва жена купилась на отступное, а Джанкарло в те дни было, в сущности, все равно; значительно больше его интересовали вернисажи, где он порой и сам выставлялся, мечтая о карьере художника. И самое забавное, что у него, это признавали все, были неплохие задатки…
Что сказать? Жизнь распорядилась иначе. В одночасье, как раз накануне Катастрофы, скончался отец, и ни о каких похоронах, разумеется, не могло идти и речи. Никому, кроме Бога, неведомо, что творилось в те дни на Земле, да и пожелай он попасть туда, это все равно было бы неосуществимо. Семейное дело перестало существовать. Сбережения необъяснимым образом исчезли. Почти исчезли, скажем так. И в довершение всего без вести пропал космолет, увозивший с Земли (отец был дальновиден и прозорлив; у него, что называется, имелось чутье) мать и обоих детей.
Было нелегко. Но помогли старые связи. Не собственные, конечно, отцовские. А после все покатилось по накатанной колее, и однажды настал миг, когда едва оперившийся капитан политического надзора эль-Шарафи понял, что новая стезя ему даже по нраву. И все же вынужденная жизнь не могла стать смыслом бытия. Красивая мысль! Нельзя исключать, что именно образность мышления и помогла молодому интеллектуалу сделать карьеру в аппарате язвительного, порой старчески капризного, но тонко разбирающегося в кадровых вопросах господина пожизненного Президента Демократического Гедеона…
— Вы хотели о чем-то спросить, лейтенант?
— Никак нет, господин полковник. Разрешите идти, господин полковник?..
— Вольно. Идите.
Так-то лучше. Джанкарло эль-Шарафи хмыкает и вновь погружается в россыпь стандартных карточек. Он чувствует в себе трепет близкий к оргазму. Подумать только! Три четверти музейных фондов Земли вверены его попечению…
Венера с Милоса. Давид. Моисей. Дискобол. Минин и Пожарский… да что там — почти семьсот наименований только по разделу мраморной скульптуры. А ведь есть еще и терракота, и бронза, и стекло, и не следует забывать о майолике; есть живопись, и какая!..
Многое испорчено, кое-что безнадежно, но таких экспонатов, к счастью, относительно немного. Реставраторам придется потрудиться, и они потрудятся на совесть, в этом порукою слово полковника эль-Шарафи! «Джоконду» же он не отдаст никому; он сам возвратит ее к жизни, шов за швом, штришок за штришком…
Джанкарло вспоминает дикаря, обмотавшего голову творением великого Леонардо, и сердце его холодеет от ненависти. В тот момент он готов был убить, и он бы убил наверняка, но чудовищное усилие воли позволило сдержаться, и взбешенный полковник ограничился пощечиной. Впрочем, негодяй откинулся сам по себе — лег и сдох, как собака; и в этом была величайшая из возможных справедливостей.
Есть, к сожалению, и невозвратимые утраты…
На лице Джанкарло — непритворная боль.
Иконы. Отборнейшие образцы, двадцать семь экспонатов Киевского музея религий. И практически все исковерканы так, что о реставрации можно только мечтать…
Печально вздохнув, доктор искусствоведения эль-Шарафи откладывает в отдельную стопку десятка полтора карточек, заполненных бисерным почерком и густо перечеркнутых красным фломастером. Этих уже не спасти. Никак. Даже если лично заняться этим, вкладывая максимум тщания, умения и любви.
Прощай, маэстро Рублев! Твоя «Троица» пережила века и века, а теперь ее нет. Ее вывели в поле, под огонь тяжелых пулеметов, всю троицу в полном составе, и три ангела в одеяниях нежных приняли пули грудью, глядя навстречу огню недоуменно и горестно. К счастью, полковник эль-Шарафи не видел воочию, как это было: расстояние милосердно скрыло подробности, но сейчас он отчетливо представляет себе все.
И ему страшно.
Вот они стоят, рядком, словно дезертиры на плацу перед вскинувшим винтовки комендантским взводом: ангел Веры, и ангел Надежды, и ангел Любви, и Божья Матерь Казанская, и Божья Матерь Ченстоховская, и Божья Матерь дель Гуадалупе-Идальго, и еще многие-многие иные; в огромных очах нет страха, потому что нечего бояться погибающему безвинно, не ведая за собой никакого греха, и грех лежит на том, кто убивает. Очередь за очередью рвут звонкую древесину, раскалывают в щепу, и образа падают, падают в мокрую грязь, один за другим, и в очах медленно затихает все живое… и только горестный упрек долго-долго живет в отблесках молчаливого пламени души древних мастеров…
Прощай, Теофано Эль-Греко!
Прощай, маэстро Дионисио Негро! Феофан Грек, Дионисий Черный!
Джанкарло эль-Шарафи сглатывает застрявший в горле комок и утирает выступившие слезы. Он боится спросить себя: приказал бы он открыть огонь, зная, что там, на той стороне поля, пули встретятся с ликами?..
Сам бы он, конечно, не смог нажать на гашетку. Не смог бы!
Но отдать приказ подчиненным?..
Лучше не думать. Если думать, придется отвечать. Честно. Как на духу. И это будет скверный ответ. Без которого лучше обойтись.
И ненависть к дикарям, посмевшим прикрываться бесценными творениями, усиливается в сердце полковника и доктора искусствоведения многократно.
… Разогнув спину, Джанкарло эль-Шарафи снимает очки и укладывает их в видавший виды футляр.
Ну что ж. С предварительной работой покончено. Поступления зарегистрированы, рассортированы, и он с удовольствием, по долгу представителя властей на борту, скрепил подписью регистрационные листы.
Семнадцать отсеков скульптуры.
Одиннадцать отсеков живописи.
Восемь отсеков забиты разной мелочью, из того разряда, что нести трудно, а бросить жалко. Там не все еще и рассортировано как следует. Чепуха. Этим можно будет заняться во время полета. И вообще работы непочатый край. Составление подробной, обоснованной теоретически описи фондов — дело кропотливое, тонкое; заниматься им придется в одиночку, не подпуская ни пилота, ни штурмана, ни второго помощника. Усердия у них, конечно, хватает, но ведь ни опыта, ни главное — понимания…
Зато кое-кто из них позволяет себе сочувствовать дикарям!
На устах полковника эль-Шарафи появляется еле заметная ухмылка. Он еще не знает наверняка, станет ли добиваться исключения второго помощника из реестров личного состава Космофлота Демократического Гедеона, но то, что сосунка ждут неприятности, — это точно.
Лейтенант, препирающийся с полковником, да еще и выступающий в защиту дикарей, по милости которых погублено бесценнейшее достояние человечества, это, знаете ли, нонсенс. Так можно далеко зайти. Настолько далеко, что возвращаться будет попросту некуда. И нечего отделываться ссылками на объективное снижение интеллектуального уровня в молодежной среде! Если не хватает мозгов, следует восполнить их отсутствие установлением надлежащей дисциплины!
Необходимо ужесточение внутренней политической линии.
Не умеешь — научим. Не хочешь — заставим.
К сожалению, дон Мигель, сеньор пожизненный Президент, не желает и слышать о давно уже разработанном его канцелярией плане введения на некоторый срок особого воспитательного режима. Он слишком стар. Он не понимает, что в создавшейся ситуации заставить человечество возродиться можно только из-под палки. А потом пусть история судит победителей!..
Не хочет. Не может. Слишком стар…
Джанкарло привычно покусывает нижнюю губу.
Вот именно — слишком. Так долго люди не живут.
И вздрагивает. О чем это я?! Об этом нельзя. Даже наедине с собою. Даже в мыслях. Пока что нельзя. Следует отложить размышления на эту тему до Гедеона. Следует обдумать. И лишь потом, после долгих консультаций, заручившись согласием и поддержкой, быть может…
Пол под ногами начинает подрагивать.
Сперва слегка, почти незаметно, бесшумно. Затем отчетливее. Вместе с подрагиванием зарождается мерный гул. Система двигателей приходит в состояние готовности к полету. На это требуется время. Не много. Но все же. Ведь «грузовик» чудовищно стар, все ресурсы выработаны, а многомесячный ремонт, говоря откровенно, был не более чем на совесть проделанным макияжем. Нет специалистов. Нет оборудования. Ничего нет.
Раздвинув жалюзи иллюминатора, Джанкарло эль-Шарафи какое-то время рассматривает пейзаж.
Невероятно!
За считанные часы с момента окончания погрузки все вокруг неузнаваемо изменилось. Земля утратила цвета, сделалась черно-белой, напрочь лишенной каких бы то ни было оттенков. На глаз специалиста это может показаться даже небезынтересным: абсолютный контраст, лишенный полутонов. Совершенный свет и совершенная тьма. Но простого человека такое может довести до шизофрении. Именно поэтому он, полковник эль-Шарафи, четыре часа тому приказал задраить иллюминаторы, и пилот в чине капитана, формально — первое лицо на борту, не споря ни секунды, согласился с данным распоряжением.
Черная земля. Белое небо. Черное небо. Белая земля. И ничего больше.
Интересно, эта ведьма все еще там?..
Невозможно разглядеть. И слава Богу.
«Неправильно», — сказал мальчишка. Сопляк! Можно подумать, он, Джанкарло, лишен сердца и ничего не способен понять. Но! Иного выхода просто не было. План вывоза фондов никак не предполагал эвакуацию двадцати сотен туземцев. Которые, кстати, не очень-то и стремились к эмиграции. Во всяком случае в последние дни погрузки.
Доктор искусствоведения плотно задвинул жалюзи, заложил руки за спину и, задумчиво насвистывая, прошелся взад-вперед по просторной каюте.
Последние дни…
Никак нельзя было предполагать, что они будут настолько выматывающими. Земля взбесилась; ветер хлестал нещадно, иссекая борта корабля водяными пулями вперемешку с ледяной крошкой; он рвал с травы палатки, и они, подхваченные шквалом, улетали в степь и долго кувыркались там, время от времени по-птичьи взмывая в воющее, искаженное мельканием туч небо…
Кони туземцев бесились. Они давно разбежались бы по степи, если бы не удивительная привязанность к хозяевам. Нестреноженные животные, дико ржа, убегали прочь, но потом возвращались, тревожно и напуганно зовя двуногих друзей.
Впрочем, испуганы были и туземцы. Радостно встретившие экипаж, охотно и споро помогавшие, с полунамека кидавшиеся выполнять любую просьбу, не говоря уж о приказе, они ни с того ни с сего стали инертны, притворялись то глухими, то недоумками, двигались, едва переставляя ноги и время от времени роняя тюки.
Это походило на саботаж. Но при всем этом туземцы, несомненно, боялись его, Джанкарло эль-Шарафи, и не смели не подчиняться. Ну что ж, отлично. Наверняка страх этот, ведущий к повиновению, есть побочное следствие применения пулеметов. Побочное, но весьма полезное.
И, разумеется, очень и очень помогла, спасибо ей, седая ведьма, претендующая на остатки былого лоска.
Джанкарло по сей миг так и не разобрался вполне: неужели эта одичавшая баба всерьез продолжает считать себя землянкой? Похоже, что да. Во всяком случае, попытки титуловать ее в соответствии со здешним этикетом были отвергнуты категорически и напрочь.
Вплоть до сегодняшнего утра Джанкарло эль-Шарафи не исключал возможности вывоза ее на Гедеон. В конце концов, технически это вполне реально; разумеется, свободных кают на корабле не имелось, зато двадцать девятый, последний по коридору грузовой отсек пустовал. Почти. Если не считать останков майора Нечитайло, должным образом подготовленных к транспортировке на родину.
Естественно, ни о каких удобствах говорить не приходилось, но бабенка привыкла и к худшему. Насчет питания проще; экипаж и он сам, полковник эль-Шарафи, безусловно, не отказались бы поделиться частью пайка с дамой, да еще и оказавшей Демократическому Гедеону столь ценные, да какое там! — попросту неоценимые услуги.
В компетенцию господина эль-Шарафи входило рассмотрение ходатайств об индивидуальной эмиграции; в крайнем случае Джанкарло мог бы позволить туземной королеве забрать с собою дочь. Дети — дело святое, а дикарки, в том числе и блондиночка Яана, чертовски раскованны, так что полет мог бы оказаться весьма и весьма интересным.
Если бы не случившееся на рассвете.
Никто из экипажа так и не успел понять, что же, в сущности, произошло?
Туземцы заканчивали погрузку. Они двигались вяло, неохотно, но тюков, еще не уложенных на место, оставалось не так много, и очевидная волынка уже ничему не могла помешать. Экипаж даже не покрикивал на прячущих глаза такелажников. Зачем? Было совершенно ясно, что даже с такими темпами еще до полудня отсеки заполнятся и станет возможным готовить «грузовик» к старту. Все было хорошо. По крайней мере предсказуемо. Но разве мог кто-нибудь предугадать, что в самый неожиданный миг, когда вдруг утих ветер и прекратился дождь, когда даже солнце ненадолго выглянуло из-за разорвавшихся туч, один из туземцев, тот самый парнишка, что все время крутился около блондинки, внезапно застынет на месте, словно услышав некий никому, кроме него, не ясный зов?..
Он замер, прислушиваясь. Потом медленно кивнул.
А спустя мгновение рука его резко взлетела в воздух, и горсточка молний, бледно сверкнув в скупом луче ленивого солнца, бесшумно прорезав расстояние, поразила стоящую в нескольких шагах туземную владычицу — точно в грудь, в живот, под сердце, в голову. Так! Так! Так! Так…
Нет, не совсем так. Единственный сюрикэн, полетевший неточно, прошел как раз мимо головы; он всего лишь чиркнул вдоль седого виска, вырвав клок кожи вместе с прядью волос, и улетел в степь. А остальные звезды-убийцы бессильно опали, глухо ударившись о невидимое под глухой накидкой железо.
Разве мог знать мальчишка, что со дня великой битвы Старшая Сестра не выходит к людям аршакуни, не надев под верхнюю одежду длинную кольчатую рубаху, давным-давно найденную в одной из руин и оставленную просто так, на всякий случай?..
На тот самый случай, который случился сегодня на рассвете.
Джанкарло поежился, пытаясь отогнать яркую, назойливо маячащую перед глазами картинку.
Парня убивали не долго, но страшно. Он успел только вскинуть руки и перепуганно, отчаянно, по-мальчишечьи заверещать; воздух прожужжал, рассеченный вдоль, — и обе руки, подпрыгнув, отскочили далеко в стороны, а из задранных к небу обрубков рванулись две алые, источающие пар струи.
— Андрэээээ! — Никто из экипажа не сумеет забыть этот крик.
Блондинка кинулась на старуху с места, как кошка, но та, даже не взглянув, сделала резкое движение, и девичье тело кулем рухнуло на траву. А сталь зашипела вновь; колени парнишки подломились, обезглавленное тело сделало несколько неуверенных шагов — и рухнуло, все еще непроизвольно содрогаясь.
А блондинка лежала лицом вверх, вполне целая, очень симпатичная и почти живая. Старуха скорее всего вовсе не собиралась ее убивать. Просто прыжок был чересчур стремителен, скоординировать отмашку нелегко было бы и молодому… и удар рукояти пришелся как раз в висок…
И тогда туземцы прекратили работу.
Не сговариваясь, один за другим они бросали наземь тюки и уходили в степь, не слушая окриков. Они уже не боялись Джанкарло. Они, похоже, уже ничего не боялись. А седую, безмолвно сидящую возле грузового трапа, они обходили молча, словно ее и не было здесь…
Именно в эту минуту полковник Джанкарло эль-Шарафи понял окончательно и бесповоротно, что туземку он с собой не возьмет. Ни за что. Ни при каком раскладе. Там, дома, слишком много тихих кретинов. К чему увеличивать их число, да еще за счет буйнопомешанных?..
Впрочем, туземная королева — бывшая королева? — ни о чем уже не просила. Даже не думала просить. Просто сидела на почерневшей траве, задрав голову, и тихо, без слов, на одной ноте выла, изредка сбиваясь на тоненький жалобный скулеж.
Возможно, она сидит так до сих пор. Если еще жива.
А потом налетели птицы.
Их было много, тысячи, возможно, сотни тысяч, и они, возникая невесть откуда, летели к кораблю. Лебеди, одни только лебеди, никого, кроме лебедей. Лебеди белые, как небо в жару, и лебеди черные, словно земля после дождя, лебеди длинношеие, широкоперые, лебеди, кричащие жалобно и рвано; они летели со всех сторон, ударяясь грудью о металл обшивки и опадая на землю, они взмывали ввысь и падали на корабль, сложив громадные крылья… они налетали волнами, строго чередуясь: белые, потом черные, потом снова белые, и опять черные… и в воздухе метался и никак не мог утихнуть ураган кружащихся перьев, а по обшивке, все более густея, стекала, окрашивая грузовой космолет в прогулочные тона, яркая птичья кровь…
Именно тогда Джанкарло и приказал задраить люки.
Он уже не думал о тех десятках тюков и мешков, что остались непогруженными. Ему более всего хотелось сейчас покинуть поскорее это сумасшедшее место, эту сошедшую с ума планету, некогда называвшуюся Землей.
Покосившись на политического руководителя, капитан, не задавая вопросов, распорядился готовиться к взлету.
И когда поток птиц иссяк, а земля, утратив цвета, стала тихой, спокойной и черно-белой, когда, разогревшись, заурчали двигатели и громадина грузового космолета содрогнулась, отрываясь от тверди, сквозь глухую немоту и безмятежье вневременья Лебедь услышал:
— Мы здесь… Отзовись… Нам плохо…
…и попытался открыть глаза.
Открылся только один. Всего лишь на миг. Неясное колебание было вокруг, густо-масляное, полупрозрачное, гасящее все цвета и звуки. Лишь отголоски слабых шорохов долетали до него, все истончаясь и истончаясь; лишь отсветы неразличимых теней и бликов смутно изгибались перед взором, все расплывчатое и расплывчатее.
— Мы здесь… мы с тобой… помоги нам…
Он попытался ответить — и не сумел, попытался стряхнуть оцепенение — и не смог…
Лебедь… Кто?!
Все было тускло. Потом стало темно.
Тепло и мягко.
Не было кому откликнуться на шуршащий зов…
Лишь на малое мгновение дух Лебедя сумел, прорвавшись сквозь извечное ничто, вернуть слабенькое подобие жизни майору Въяргдалу Нечитайло.
Мертвой, раскрошенной голове, плавающей в формалине.
… И рев двигателей погасил жалобный шепот.
Корабль шел к орбите. Ремонтники не подкачали.
Механизмы вели себя нормально, на автоматику тоже грех было жаловаться. Правда, системы автопилотажа смогут включиться лишь после выхода в открытое пространство, но это уже входило в сферу полномочий капитана и никак не затрагивало полковника и доктора искусствоведения Джанкарло эль-Шарафи.
В кают-компании было тепло и уютно. Настолько, насколько сие вообще возможно на дряхлом, практически вышедшем в тираж сухогрузе. Половина членов экипажа, свободная от стартово-орбитальных хлопот, сидела у иллюминатора, вытянув ноги к псевдоогню, рассыпавшему по мрачной пещерке камина пунцовые блестки. Все было как дома… или почти как дома; напряжение последних дней мало-помалу отступало не без помощи горячего грога, с толком и тщанием приготовленного роботобарменом. Хотелось дремать. Но еще больше хотелось глядеть в овальное стекло, где, медленно уменьшаясь, висела покинутая планета.
Золотистая дымка нежно опутывала сине-зеленый шар; он удалялся без спешки, неторопливо, и в теплых тонах его отблесков не было и намека на давешний черно-белый кошмар. Вполне можно было предположить, что все минувшее было не более чем кошмарным сном. Шар был уже далеко, но еще и близко, на него хотелось смотреть не отрываясь, и они смотрели…
Тот, который помоложе, еще не вполне отошел от давешней выволочки. Джанкарло знал за собой такой грешок: когда он того хотел, люди пугались. Откуда бы что? Все-таки две трети жизни он прожил вполне интеллигентно, можно даже сказать — богемно. С другой стороны, покойный падре обладал подобным даром в неизмеримо большей степени, а наследственность, что бы кто ни говорил, великая штука!
Но полковник эль-Шарафи уже не сердился на салажонка.
Рапорта, пожалуй, не будет. Парнишку можно понять, а значит, и простить. Тем паче элементарная порядочность не позволяла бывшему интеллигентному человеку с докторским дипломом ломать судьбу только-только начинающему жить пареньку. Сердце — не камень. Если уж останки дезертира летят в пустом отсеке для почетного погребения, то нет никакого резона отказать в снисхождении неопытному и туповатому мальчугану, все же старающемуся расти и развиваться…
— Прекрасный пунш! — Джанкарло отставил чашку и вкусно, с медленной грацией истого ценителя, облизал губы. — Вы не находите, лейтенант?..
Впервые после выволочки ко второму помощнику обратились вполне по-человечески, почти что дружески. И уж во всяком случае с намеком на возможное прощение.
Лейтенант несмело улыбнулся:
— Так точно, господин полковник! Пунш отменный!
Он трепетал и благоговел перед этим молчаливым человеком, являющимся не просто аж полковником, да еще и политического надзора, но и личным секретарем самого Его Превосходительства пожизненного Президента, почти равного, в его цыплячьем понимании, самому Господу Богу. В полное же оцепенение ввергал юнца титул доктора. В простоте душевной паренек полагал искусствоведение чем-нибудь еще более крутым, нежели грозный, вездесущий и не бросающийся в глаза политический надзор.
— Так-то, дружок, — счел возможным снизойти до отеческого тона эль-Шарафи. — А кстати, что это у вас там?
Поеживаясь в ожидании вполне возможных очередных осложнений, юноша поспешно передал начальству потрепанную разбухшую книжицу, которую только что безуспешно пытался листать.
Неужели не пронесет? Ведь это же просто сувенир на память о полете. Трофей с поля боя. Не может же суровый господин доктор подумать, что это было мародерством? Лейтенант ни у кого не отнял книжку. Он просто поднял ее с земли, вынул из холодеющей руки старика, впившегося в нее мертвой хваткой. Тогда еще подумалось: ни фига себе! Чего этот-то в бой полез?.. А потом — с еще большим изумлением: и на хрена ж ему вообще книжка?..
Старик был слеп.
— «Дхьотъхья об Огненном Принце», — с трудом разбирая буквы, почти исчезнувшие в бурых пятнах, прочитал вслух полковник. — Насколько я понимаю, трофей?
— Так точно.
— Ну что ж, хвалю! — снисходительно кивнул доктор искусствоведения.
Он был доволен. Не кинжал, не побрякушка, не диковинка какая-нибудь. Книга! Паренек не только меломан, но и потенциальный книголюб. Чем черт не шутит, может быть, из него и выйдет со временем толк.
— И кому же вы собирались это презентовать, а?
— Ляле… — мучительно краснея, выдавил летеха и тотчас испуганно поправил сам себя: — Виноват, маме, господин полковник!
Смущение лейтенантика было искренним и милым.
Но сам трофей выглядел жалковато. Его, собственно, нельзя было и назвать книгой. Так, скрепленный пучок расплывшихся едва ли не в кашу листков, старенький, почти антикварный (ого! еще девяносто восьмого года!), издание дархайское, с опечатками, бумага хуже некуда; да еще и побурел от крови и грязи…
Что и говорить, мечта библиофила…
— Знаете что, дружок? — совсем по-свойски вымолвил полковник. — А не купить ли вам маме просто-напросто букет цветов?
Заговорщицки подмигнул:
— И Ляле, разумеется, тоже.
— Так точно, господин полковник!
Лейтенанту было жалко трофея. Но разве кто-то спрашивал его лейтенантское мнение?
— Значит, пусть так и будет, дорогуша!
И прежде чем отшвырнуть книжицу в лапы подскочившего роботостюарда, Джанкарло эль-Шарафи, в последний раз осмотрев старье, успел удивиться, как все-таки похож в профиль изображенный на обложке полустершийся человек на покойного майора Въяргдала Нечитайло по прозвищу Ниндзя.
А потом поднес к губам недопитую чашу.
И выронил, заляпав горячим пуншем брюки.
Очень горячим пуншем очень тонкие брюки.
Но ожога не ощутил.
Потому что все чувства погасил крик.
Страшный, выматывающий, вытягивающий, назойливый, тоскливый, безумный, болезненный, истерический, нечеловеческий, жуткий, ввинчивающийся, въедающийся, исступленный, истошный, невозможный, безостановочный…
…вопль…
…пролетел по космолету.
Он был способен свести с ума любого, даже очень умного человека, каковым не без оснований считал себя полковник эль-Шарафи, или недоумка, каковым с полным правом полагал он второго помощника…
…но этого не произошло, потому что крик тут же оборвался…
…не прожив и доли секунды…
…но за эту кратчайшую долю смоль щегольски подбритых височков юного летехи навечно покрылась изморозью.
А крик, летящий со стороны коридора грузовых отсеков, истаял, истек и сгинул, и последние осколки его коснулись слуха полковника эль-Шарафи угасающим шепотом:
— Джанкарло, нам плохо… помоги нам, Джанкарло…
И оба, полковник и лейтенант, побежали туда, не успев и сообразить, зачем бегут, настолько страшна и подавляюща была зовущая сила крика и…
…непредставимая мощь шепота.
А когда железная дверь первого отсека, скрипнув, ушла вбок, вместо изваяний из мрамора и гранита, вместо терракоты и базальта глазам людей открылась пустота.
Не совсем пустота.
Пыль.
Груды, кучи, горы, навалы, сугробы, терриконы мельчайшей пыли. Просто пыли — ничего больше, обычнейшего праха земного, и в прахе этом даже наметанный глаз профессионального искусствоведа не сумел бы различить ни плавной нежности форм Венеры с Милоса, ни самоотреченной юности навеки застывшего с пращою в руках древнего пастушка-поэта, еще не знающего, что станет царем, ни летящей прелести профиля давно умершей египетской царицы, при жизни звавшейся «Нехерт-аТа-иТи» «Та, которая пришла»…
Разве камню бывает больно? Разве камень, рассыпаясь в пыль, может кричать?
Отсек за отсеком — одно и то же, Пыль.
Пыль. Пыль. Пыль. Пыль. Пыль.
И труха.
И редко-редко, осколками уходящей жизни, в пыли…
…лебединые перья.
Белые. Черные. Белые. Черные. Белые…
Тускнеющие… угасающие…
Пыльные.
Серые.
… Лишь последний отсек, тот, которому надлежало пустовать, не был пуст.
Черноволосый юноша лежал навзничь на металлическом полу, мучительно запрокинув смуглое, нечеловечески красивое лицо. Из краешков губ сочились тоненькие синие струйки… Два огромных перепончатых крыла распластались от переборки до переборки; одно из них было нелепо заломлено, а на другом, почти накрывая его, лежала, вытянувшись, старуха в небрежно повязанном платке… подбородок ее отвис, подчеркивая впалость желтоватых щек, единственный клычок жалко торчал из упавшей челюсти, и в отблесках света, струящегося из коридора, неестественно прямая нога, открытая бесстыдно задравшимся почти до бедра сарафаном, отливала твердой, с серовато-синими костяными размывами, белизной. А в самом углу, прижавшись к банке с ухмыляющимися останками дезертира, жалко скорчился пушистый комочек… гадкая, пахнущая дымом, мочой и серой лужица натекла под ним, и прямо в лужицу, не шевелясь, уткнулась остренькая рогатая мордочка с подернувшимися тусклой пленкой бусинами глаз и болезненно выброшенные ножки, заканчивающиеся раздвоенными копытцами…
…и чудилось отчего-то, что эти трое — не одиноки, что отсек забит до отказа, доверху, всплошняк, просто не под силу человеку увидеть все…
…но и увиденного хватало, чтобы понять, что…
— Они… мертвые, господин полковник? — надтреснутым стариковским голосом спросил седой как лунь лейтенант.
И не дождался ответа.
— Мертвые, — сообщил он сам себе. — И что же мы будем делать теперь?..
Ответа не было.
Полковник политического надзора, личный секретарь Его Превосходительства пожизненного Президента Демократического Гедеона господин Джанкарло эль-Шарафи смеялся.
Сперва просто хихикал, взвизгивая и подфыркивая, потом зашелся в лающих захлебах, прихлопывая себя по груди и коленкам, и наконец рухнул на пол, задрыгал ногами и покатился по коридору, привсхлипывая, и подвскрикивая, и взвывая, и вновь неудержимо хохоча, хохоча, хохоча…
Человеку было весело.
Весело, весело, весело… веселовеселовеселовеселове…
Вы понимаете?
Ве-се-ло!
А в иллюминаторе, куда уже никто не собирался смотреть, покачивался шар уходящей планеты. Но он уже не был теплым и сине-зеленым: золотистая дымка рассеялась, и из черни пространства вслед уплывающему кораблю пронзительно глядел безбровый иссиня-белый глаз мира, в который уже никто и никогда не вернется…
… Вот так, дорогие мои. Именно гак. И никак иначе. И ничего тут уже не поделаешь.
Хоть на ушах стой, а — никак. Хотя и хотелось бы.
А все почему? Да потому, наверное, что так уж муторно устроен человек. Вроде бы вот всего достиг, все обрел, уже и в раю живет, так нет же: яблочко, скажем, вынь ему и положь. И пускай цена на яблочки сии по сезону для него, глупого, вовсе неподъемна, ан нет — желаю, понимаешь!.. да и все тут.
Бывали прецеденты…
И вот вам результат. И кажется мне подчас, что при создании сего двуногого, лишенного перьев чуда, человеком именуемого, то ли нечто не додумалось, то ли вообще под конец квартала в серию запустили. Потому как мало ему, что, едва родившись, уже первый шаг к могилке делает. Он же, кретинище, еще и ускоряет шажки. Бегом бежит. Галопом!..
Если же хоть что и остерегает его, так разве инстинкт самосохранения. Однако же плохо остерегает. Ведь как ни крути, а любое действие, дети мои, именно любое, ведет к разрушению; что-то, может, и спасешь, зато нечто иное, спасая, погубишь наверняка и, пытаясь помочь, все равно ничем никому не поможешь…
Мне бы, дурню-то старому, понять это с самого начала.
Глядишь, все бы и кончилось пораньше да небезболезненнее.
Так нет же! Жалко, видите ли. Надо так его и разэтак, шансик дать. И еще шансик. И еще один. А толку-то все поменее да поменее.
В этот раз я ведь, по правде говоря, сам себе зарок дал: оставаться в стороне, как бы ни оборачивалось.
И что же?
А ничего.
Сунулся-таки.
И что же в итоге?
А опять же — ничего. Ни-че-го-шень-ки.
Истратил кучу нервов, про время уж и не говорю.
В полное запустение привел Авиньон, любимую мою и дорогую игрушку.
Вконец измучил невесть сколько лучших сотрудников.
Вогнал в кому бедного мальчика.
А напоследок, чего никак не мог ожидать, и сам вписался в историю, примеров чему уж давненько не имелось.
Битому, выходит, неймется.
Что ж, в конце концов, негативный опыт тоже опыт. Никогда не поздно учиться; лишь бы выводы были правильны.
А мой вывод таков: каждому — свое. И человечество, отсюда исходя, получило ровно то, на что нарывалось с самого начала. Не больше того. Но и никак не меньше.
Такие вот дела.
А вы говорите: боэций, боэций, боэций…
Да кого он, пардон, интересует, тот боэций?
Есть он, нет его… какая разница?
Никакой. Понимаете? Ни-ка-кой!
Это я вам говорю не просто так. А с полной ответственностью.
Если угодно, по праву Великого Сатанга…