Посвящается Томасу
© Niall Ferguson, 2012
© И. Кригер, перевод, 2016
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2016
© ООО “Издательство АСТ”, 2016
Издательство CORPUS ®
Еще летом 1989 года Фрэнсис Фукуяма уверенно предсказывал “безоговорочную победу экономического и политического либерализма”, “триумф Запада” и указывал, что “конечным пунктом идеологической эволюции человечества” станет “повсеместное принятие западной либеральной демократии как высшей формы общественного устройства”{1}. Как это не похоже на то, что мы видим сейчас! Репутация “экономического либерализма” подмочена, а сторонники “государственного капитализма” в Китае и других странах открыто смеются над западной демократией. Запад стагнирует, и это касается не только экономики. В 2012 году Всемирный банк прогнозирует экономический спад в Европе и рост в США – однако лишь на 2 %. Китай развивается в четыре раза быстрее, а Индия – в три. Согласно расчетам Международного валютного фонда, к 2016 году ВВП Китая превысит американский[1]. Те, кто делал инвестиции на Западе в 1989 году, остались в проигрыше (с 2000 года они почти ничего не заработали), зато остальные инвесторы оказались с избытком вознаграждены. Эта “великая реконвергенция” – гораздо более удивительное историческое событие, нежели предугаданный Фукуямой крах коммунизма. В то время центр притяжения мировой экономики приходился на север Атлантики. Сейчас он находится за Уралом, а к 2025 году сместится к северу от Казахстана и окажется примерно на той же параллели, что был в 1500 году, накануне подъема Запада{2}.
Новейшее из объяснений экономического спада на Западе – делевередж, болезненный процесс сокращения доли задолженности (или исправления баланса). Конечно, размер нынешнего долга стран Запада необычаен. Лишь второй раз в американской истории совокупный объем государственного долга и негосударственной задолженности превысил 250 % ВВП. Институт Маккинзи, изучив ситуацию в 50 странах, выделил сорок пять случаев сокращения доли заемных средств (делевереджа) с 1930 года. Лишь в восьми случаях соотношение начального государственного долга и ВВП превысило 250 %. Именно это мы наблюдаем не только в США, но и в ведущих англоязычных странах (кроме Австралии и Канады), ведущих континентальных государствах Европы (Германия – не исключение), в Японии и Южной Корее{3}. Теперь домохозяйства и банки стремятся избавиться от долгов, которые накопили, неразумно играя на постоянном росте цен на недвижимость. Это аргумент в пользу делевереджа. Но когда люди решили меньше тратить и больше накапливать, совокупный спрос упал. Чтобы этот процесс не вызвал опасное “утяжеление” долга, правительства и центральные банки прибегли к беспрецедентному для мирного времени налогово-бюджетному и денежно-кредитному стимулированию. Дефицит бюджета в государственном секторе помог минимизировать ущерб, однако возник риск трансформации чрезмерной негосударственной задолженности в разрастание государственного долга. Аналогично расширение баланса центральных банков, то есть увеличение денежной базы, предотвратило вал банковских банкротств, однако негативно сказалось на развитии и успехе рефляционной политики.
Кроме делевереджа, происходит кое-что еще. За три года, предшествовавших июню 2009 года, в США появилось 2,4 млн рабочих мест. В тот же период 3,1 млн работников обратилось за пособиями по нетрудоспособности. Доля американцев трудоспособного возраста, получающих страховые выплаты по инвалидности, выросла менее чем с 3 % в 1990 году до 6 %{4}. Безработица становится скрытой и одновременно постоянной: европейцам хорошо известно, как это бывает. Трудоспособных признают нетрудоспособными, и те более не работают. Кроме того, эти люди в прямом смысле сидят на месте: прежде около 3 % населения США ежегодно переезжало в другой штат – как правило, в поисках работы. С 2007 года, когда начался финансовый кризис, этот показатель снизился вдвое. Уменьшилась и социальная мобильность. Наконец, в отличие от Великой депрессии, нынешняя Малая депрессия мало способствует уходу от вопиюще несправедливого распределения доходов в последние 30 лет. Доля национального дохода, приходящаяся на 1 % наиболее богатых домохозяйств, выросла с 9 (в 1970 году) до 24 % (в 2007-м), а в следующие три кризисных года сократилась менее чем на 4 процентных пункта.
Не стоит винить во всем делевередж. В США идут споры о глобализации, научно-техническом прогрессе, будущем образования и бюджетно-налоговой политике. Консерваторы винят глобализацию и прогресс в неотвратимых переменах: автоматизация труда и офшоризация экономики устраняют потребность в низкоквалифицированных работниках. Либералы предпочитают видеть в растущем неравенстве результат недоинвестирования в государственное образование вкупе с предпринятым республиканцами снижением налогов, от которого выиграли богачи{5}. Однако есть основания думать, что дело в другом: в факторах, недооцененных в ходе провинциальной перебранки, которая заменила в Америке политическую дискуссию.
Кризис государственных финансов характерен не только для США. Япония, Греция, Италия, Ирландия, Португалия также в числе стран с долгом более 100 % ВВП. Скорректированный с учетом экономического цикла дефицит госдолга Индии еще больше, чем был в США в 2010 году. Япония, стараясь сохранить устойчивое соотношение госдолга и ВВП, испытывает еще более серьезные затруднения{6}. Сходные проблемы (замедленный рост плюс растущее неравенство) у США. В англоязычных странах доля в национальном доходе 1 % наиболее богатых домохозяйств росла примерно с 1980 года, и то же самое происходило, пусть в меньшей степени, в некоторых европейских странах, особенно в Финляндии, Норвегии и Португалии, а также во многих развивающихся странах, например в Китае{7}. Уже в 2010 году в КНР насчитывалось не менее 800 тыс. долларовых миллионеров и 65 миллиардеров. Из богачей, принадлежащих к глобальному “1 %”, в 2010 году 1,6 млн было китайцами (это почти 4 % мировой “популяции богачей”){8}. При этом в других странах, в том числе в Германии – самом экономически развитом государстве Европы, – неравенство не усилилось. А в некоторых менее развитых странах, особенно в Аргентине, при усилении неравенства не увеличилась доля в мировой экономике.
Глобализация (как ясно из этого слова) в той или иной степени затрагивает все страны. То же самое можно сказать об информационной революции. При этом показатели экономического роста и распределения доходов сильно разнятся, и узкоэкономический подход не в состоянии объяснить эти различия. Рассмотрим пример чрезмерного увеличения доли заемных средств (левередж). У всякой страны с высоким уровнем задолженности небогатый выбор. Вариантов, по сути, три:
1) Сохранять темп роста выше процентной ставки благодаря техническому прогрессу и, возможно, разумным мерам денежно-кредитного стимулирования;
2) Объявить дефолт в отношении большей доли государственного долга и начать процедуру банкротства с целью избежать выплаты негосударственного долга;
3) “Обесценить” свой долг посредством девальвации национальной валюты и инфляции.
Какой вариант (или какие варианты) выберет определенное государство, не в состоянии предсказать ни одна из господствующих ныне экономических теорий. Почему в Германии после 1918 года началась гиперинфляция, а в Америке после 1929 года наблюдался вал банкротств и массовый отказ платить по долгам? Почему не наоборот? Сейчас кажется все менее вероятным, что какая-либо из крупнейших развитых стран сможет “разогнать” инфляцию, чтобы обесценить свои обязательства, как неоднократно бывало в 20-х и 50-х годах{9}. Но почему бы и нет? Известное изречение Милтона Фридмана (инфляция – это “всегда и везде монетарное явление”) оставляет без ответа вопросы, кто и почему порождает избыток денег. В действительности инфляция – явление главным образом политическое. Ее вероятность зависит от таких факторов, как содержание элитарного образования, конкуренция (или ее отсутствие) в экономике, характер правовой системы, уровень насилия в обществе и, наконец, сам по себе процесс выработки политических решений. Лишь исторически можно объяснить, почему долг столь многих государств в последние 30 лет приобрел такую форму, что его, по сути, невозможно уменьшить при помощи инфляции, а также почему это ведет к тому, что следующему поколению придется платить по векселям отцов и дедов.
Столь же легко объяснить, почему в возникновении финансового кризиса виноваты чрезмерно крупные финансовые организации с высокой долей заемных средств. Однако гораздо труднее понять, почему сейчас, спустя четыре года дискуссий, еще не решена проблема банков “слишком больших, чтобы лопнуть”. Несмотря на недавнее появление буквально тысячестраничного закона [Додда – Фрэнка], положение заметно ухудшилось{10}. В наши дни в США всего десять многопрофильных финансовых организаций распоряжаются 3/4 финансовых активов, находящихся в доверительном управлении. И все же крупнейшим банкам страны недостает по меньшей мере 50 млрд долларов, чтобы соответствовать требованиям достаточности капитала по стандарту “Базель III”. Повторю: лишь политический и исторический подходы способны объяснить, почему западные политики сейчас почти одновременно призвали банки расширять кредит и сокращать балансы.
Почему сейчас в сто раз дороже, чем 60 лет назад, выпустить на рынок новое лекарство (этот феномен Хуан Энрикес назвал “законом Мура[2] наоборот”)? Почему Управление США по санитарному надзору за качеством пищевых продуктов и медикаментов запретило бы продажу столовой соли, если бы ту выставили на продажу как новый фармакологический препарат (ведь соль в больших дозах вредна)?{11} И почему некоему американскому журналисту пришлось потратить целых 65 дней на получение разрешения (причем около пяти недель он ждал сертификата об умении обращаться с пищевыми продуктами), чтобы поставить в Нью-Йорке киоск с лимонадом?{12} Именно в бюрократической волоките эксперты по экономическому развитию часто видят причину нищеты в Африке и Латинской Америке. Чересчур жесткие стандарты Управления по санитарному надзору обусловлены нежеланием допустить продажу препаратов наподобие талидомида. Однако в итоге почти наверняка больше людей умрет раньше срока, чем при менее жесткой паспортизации погибло бы от побочных эффектов лекарств. Мы внимательно следим за побочными эффектами, однако не принимаем в расчет цену недопущения на рынок новых препаратов.
Почему в США социальная мобильность в последние 30 лет снизилась настолько, что шансы пробиться в верхний квартиль для человека, родившегося в семье, которая принадлежит к беднейшей четверти населения, уменьшились более чем вдвое?{13} Когда-то США считались страной неограниченных возможностей, в которой семья всего за одно поколение могла выбиться “из грязи в князи”. Сейчас же, если ваши родители не принадлежат к богатейшим 20 % населения, без университетского диплома у вас есть лишь пятипроцентный шанс попасть в эту страту. Представители “когнитивной элиты” (выражение Чарльза Мюррея) обучаются в привилегированных частных университетах, женятся друг на друге и оседают в “резервациях для богатых”. Эта “когнитивная элита” все сильнее напоминает касту, обладающую достаточным богатством и влиянием, чтобы преодолеть эффекты закона чередования применительно к репродукции. Так что даже неблестящее потомство этих людей унаследует образ жизни родителей{14}.
Адам Смит в двух редко цитируемых отрывках из “Богатства народов” описывает некогда благополучную страну, которая остановилась в развитии. Смит указывает на деградацию социальной жизни. Во-первых, заработная плата большей доли населения прискорбно низка[3]:
В стране, обладающей значительным богатством, которое, однако, в течение продолжительного времени не возрастает, мы не должны ожидать встретить очень высокую заработную плату… Положение рабочих, этой главной массы народа, становится, по-видимому, наиболее счастливым и благоприятным скорее при прогрессирующем состоянии общества, когда оно идет вперед в направлении дальнейшего обогащения, чем когда оно приобрело уже все возможные богатства. Положение рабочих тяжело при стационарном состоянии общества и плачевно при упадке его. Прогрессирующее состояние общества означает в действительности радость и изобилие для всех его классов, неподвижное состояние общества лишено радости, а регрессирующее его состояние полно печали{15}.
Второй признак “неподвижного”, или “стационарного”, состояния по Смиту – пышная коррупция и монопольное право элиты по собственному усмотрению распоряжаться правовой и административной системами:
В этой стране, где богатые люди и обладатели крупных капиталов пользуются почти полной неприкосновенностью, а бедняки или обладатели мелких капиталов совсем ею не пользуются, но в любое время подвергаются, под предлогом отправления правосудия, грабежам со стороны низших мандаринов, в такой стране количество капитала, вложенного во все различные отрасли ее торговли и промышленности, никогда не может достичь тех размеров, которые допускаются характером и объемом последних. В каждой отдельной отрасли притеснение бедных должно создать монополию богатых, которые, захватывая в свои руки всю торговлю, могут получать очень большую прибыль{16}.
Думаю, читателю эта картина покажется знакомой.
Конечно, к моменту выхода “Богатства народов” (1776) Китай (прежде одна “из самых богатых, то есть наиболее плодородных, лучше всего обрабатываемых, наиболее трудолюбивых и самых населенных” стран) уже давно пребывал в состоянии застоя. Смит винит в этом негодные “законы и учреждения”, в том числе бюрократический аппарат. Больше свободы для торговли и малого бизнеса, меньше бюрократии и кланового капитализма – вот предложенный Смитом рецепт от спячки. В конце XVIII века он видел плоды реформ, ожививших экономику Британских островов и американских колоний Великобритании. Но сейчас Смит отметил бы поразительные перемены: Запад в состоянии застоя, зато Китай развивается быстрее любой из развитых стран мира. Фортуна отвернулась от нас.
Эта книга – о причинах застоя Запада. Я исхожу, как и Смит, из того, что и стагнация, и развитие – во многом продукт “законов и учреждений”, а главный мой тезис таков: описание Китая времен Смита во многом применимо к нам. Проблема в наших собственных “законах и учреждениях”. Великая рецессия – лишь симптом Великого вырождения.
Я намерен показать, что западные институты выродились, и с этой целью открою несколько уже давно замкнутых ящиков с ярлыками “Демократия”, “Капитализм”, “Верховенство права” и “Гражданское общество”. Это основные элементы нашей цивилизации. В ящиках чрезвычайно сложные комплексы взаимосвязанных институтов. Подобно печатным платам компьютера или смартфона, институты заставляют агрегат работать. А если он работать отказывается, то, вероятно, один из элементов-институтов вышел из строя. Глядя на блестящий корпус, невозможно понять, в чем проблема. Придется снять крышку.
Я допускаю, что сравнение с электроникой неверно: ведь большинство институтов – плоды органического, постепенного развития и их не “изобрел” какой-нибудь прозорливец вроде Стива Джобса. Возможно, более уместное сравнение отыщется в природе. Пчелиный улей – вот хрестоматийный пример. Со времени публикации книги Бернарда Мандевиля “Басня о пчелах, или Частные пороки – общественные выгоды” (1714) люди сравнивали участников рыночной экономики с пчелами в улье. Как мы увидим, параллель эта довольно верна, хотя применима она скорее к политической, а не экономической жизни (Мандевиль это хорошо понимал). Институт для людей – примерно то же, что ульи для пчел: корпус, внутри которого мы образуем группы. И так же, как вы чувствуете присутствие институтов, так и пчела прекрасно понимает, когда она находится в улье, а когда нет. У институтов есть рамки, нередко – стены. А также – в первую очередь – правила.
Некоторым читателям слова “заведение”, “учреждение” (institution) напомнят, вероятно, о викторианских домах умалишенных. (“Бедолага Ниал угодил в заведение”.) Так вот, я говорю не о них, а о политических институтах наподобие Конгресса США или английского Парламента. Рассуждая о демократии, мы подразумеваем ряд взаимосвязанных институтов. Да, люди бросают бумажки в урны для голосования. Да, они избирают депутатов – ораторствующих и голосующих в больших красивых залах. Однако все это еще не означает демократию. Депутатов в странах вроде России или Венесуэлы также будто бы избирают, однако никому из беспристрастных наблюдателей (не говоря уже о лидерах местной оппозиции) не приходит в голову называть Россию или Венесуэлу демократическими странами.
Институты не менее важны для выборов (обычно это партии, выдвигающие кандидатов), чем бросание бюллетеней в ящики. Чиновники – государственные служащие, судьи или омбудсмены, – в чью компетенцию входит надзор за выборами, ничуть не менее важны, чем политические партии. Огромное значение имеет и то, каков парламент. Представительные органы бывают очень разными: и совершенно независимыми (таким был английский Парламент до тех пор, пока на его прерогативу не начал покушаться Евросоюз), и безмозглым “принтером” наподобие Верховного совета СССР. А депутаты могут твердо отстаивать интересы избирателей (в том числе тех, кто против них голосовал) – или сидеть на крючке у корпораций, оплативших их кампании.
В августе 2011 года, когда рушился режим Каддафи, корреспондент Би-би-си увидел на стене в Бенгази примечательный лозунг. Слева красовалось недвусмысленно революционное воззвание: “Тиран должен пасть, он – чудовище”. Четко и ясно. А справа было выведено отнюдь не простое: “Мы требуем конституционного строя, и чтобы у президента было меньше полномочий, и чтобы четырехлетний президентский срок нельзя было продлевать”{17}. Таким образом, дьявол политических реформ кроется в статьях и параграфах конституции, не говоря уже о принципах работы учредительного собрания, разрабатывающего основной закон.
Как законодательная власть соотносится с исполнительной и судебной ветвями? В большинстве конституций этому вопросу уделено много внимания. А как, например, органы гражданской власти соотносятся с армией? (Это вопрос первостепенной важности для египтян.) В современных национальных государствах имеется целый ряд институтов (немыслимых еще век назад), которые регулируют экономическую и общественную жизнь, а также перераспределяют доходы. Модель государства всеобщего благосостояния не имеет отношения к демократии, какой ее видели в древних Афинах. С точки зрения пчел, такая система лишь плодит трутней. К тому же громадное количество пчел в этих условиях будут заняты только перераспределением ресурсов (в пользу трутней). Наконец, такая система стремится прокормить себя, предъявляя все новые требования (в форме государственного долга), которые придется удовлетворять в будущем. В главе 1 я рассматриваю этот и другие распределительные аспекты демократии. В частности, я попытаюсь ответить на вопрос, не являемся ли мы свидетелями разрыва контракта, названного Эдмундом Берком партнерством поколений.
В наши дни почти все считают себя демократами (я слышал даже, что Коммунистическая партия Китая также “демократическая”). Слово “капиталист”, напротив, теперь нередко звучит как ругательство. Насколько демократические государственные институты связаны с институтами рыночной экономики? Насколько активно корпорации влияют на политику посредством лоббирования и пожертвований в избирательные фонды? Насколько деятельно государство вмешивается в экономическую жизнь посредством регулирования или с помощью субсидий, таможенных пошлин и других деформирующих рынок инструментов? Каково правильное соотношение между свободой экономической деятельности и законодательным регулированием? Этим вопросам я посвятил главу 2. Отдельно я разбираю, как излишне сложное законодательное регулирование вместо того, чтобы быть лекарством, само стало недугом и как оно вредит политическим и экономическим процессам.
Главный институциональный сигнал для субъ…