В детстве ее называли по-разному. Верой всегда звала бабушка. Она была важной и строгой дамой, курила папиросы и красила губы ярко-красной помадой. Папа над ней посмеивался и тайно окрестил тещу «Дьяволом революции». Сам он называл дочку Верочкой. Мужчина вообще не признавал пафоса и сдержанности в общении с детьми. И когда бабушка ровным размеренным тоном произносила веское Вера, тут же приподнимал брови и корчил смешную рожицу, отчего дочери хотелось смеяться, а не втягивать голову в плечи, как это обычно бывало при общении с бабушкой.

Подружки в школе звали Верусей – она была доброй, мягкой, покладистой, говорила тихим, вкрадчивым голосом, и даже в ее имени хотелось слышать нежность и теплоту. Учителя заглядывали в журнал и, поразмыслив минуту-другую, вздыхали: «Сазонова» – у них, в отличие от девочек, не было причин радоваться существованию этой девочки.

– Ни рыба ни мясо, – говорил классный руководитель – историк. Девочка путала даты и упорно не хотела замечать никакой разницы между Куликовской и Бородинской битвами.

– Посредственно, весьма, – хмурился математик. У доски ученица плыла и тонула в дебрях уравнений, теорем, слагаемых и множителей.

– Вопиющая безграмотность и никакой аккуратности! – хваталась за голову русичка. Девочка делала по три ошибки в каждом слове и сажала по несколько клякс на тетрадной странице.

– Полное отсутствие всякого присутствия, – объявляла учитель рисования, когда вместо яблока на натюрморте расползалось нечто неопределенное, напоминающее то ли грушу, то ли огромный лимон.

В том же духе высказывались биолог, физик и трудовик.

Она не разбиралась ни в соцветиях, ни в оптике, ни в устройстве швейной машинки.

И только голос учителя музыки выбивался из стройного хора.

– Талант. Настоящий! – охала та и отправлялась к девочке домой разговаривать о том, что талант надо развивать.

– Певичку из Веры хотите сделать? – щурила глаза бабушка и затягивалась папиросой, выдыхая едкий дым прямо в лицо гостье. – Не позволю!

– Инструмент, наверное, дорогое удовольствие, – вздыхал папа. – Мы сейчас не осилим. Простишь, Верочка?

Девочка согласно кивала. Петь любила, но профессиональных занятий побаивалась (а ну как и там всех разочарует и заставит хвататься за голову и сердце из-за своей никчемности и бестолковости). Да и потом, когда заниматься? Папа весь день на работе, бабушка то на кухне, то на очередном партийном съезде, мама третий год лежит после родов (что-то там стряслось ужасное с позвоночником. Название длинное, специальное. Девочка, конечно, не помнит, да и зачем? Главное – результат, а как он там называется по-научному, мамин паралич – не все ли равно?). Она лежит и раздает с кровати поручения, а за близнецами (братишкой и сестренкой) глаз да глаз нужен.

– Веруня, возьми это! Веруня, подай то! Веруня, сходи туда! Принеси! Убери! Положи!

А еще и маму надо накормить, обтереть, переодеть и поговорить обязательно. Иначе снова впадет в депрессию, будет лежать целыми днями и смотреть в потолок, а Веруня без четкого руководства как без рук. У нее тогда работа застопорится и будет буксовать. Посуда останется немытой, вещи – раскиданными, а близнецы – нечесаными.

В общем, работы хватает, дел невпроворот. Она их и делает. Ей не тяжело. Правда, посуду бьет часто и одежду малышам заляпывает. Такая вот неаккуратная. Бабушка качает головой, кривит пурпурные губы и вздыхает:

– Ох, Вера, Вера.

Папа приходит и кидается на подмогу, оттесняет дочку:

– Иди-ка, Верочка, погуляй. Погода на дворе какая!

А там, кроме погоды и подружек, скачущих через скакалку, злые мальчишки, что, завидев девочку, станут свистеть, улюлюкать и громко орать обидные кричалки:

– Верка, Верка – в попе грелка.

Или еще хуже:

– Сазонова Верка – корова Сопелка.

Сопелка – потому что у нее аденоиды. Нос вечно сопливый, забитый и хлюпающий, и она им громко и натужно сопит. А корова – потому что девочка полная. А как иначе, если вместо еды – сплошные перекусы. Бабушка кашеварит, конечно, но пока всех накормишь-напоишь, самой о себе заботиться охота пропадет. Кусок хлеба в рот засунешь, яблоком похрустишь – да и ладно. А за куском хлеба тянется баранка, за ней – пряничек, а потом и сухарики на закуску. Как тут похудеешь? Да она и не старается. Даже наоборот. Худеть нельзя. Ей сила нужна и мощь. Будет тощей – не сможет ни маму ворочать, ни ребятню таскать.

Ребятня, кстати, получилась славной. В меру хулиганистая, в меру послушная. Бывает, нашкодят, нашалят, а потом встанут перед старшей сестрой (Пашка глазки в пол, Машка с ноги на ногу мнется) и тянут дружно:

– Плости, Велуня.

Иногда уставала, сердилась, говорила:

– Все, команда. Тишина на корабле. Мне уроки надо делать.

Близнецы хоть и маленькие, но понятливые. В уголок отойдут, шушукаются, сидят смирно. Пять минут. А потом снова-здорово:

– Велуня, поиглай, почитай, ласскази!

Какая тут алгебра? Да и музыка? Разве что в виде колыбельных.

– Баю, баюшки, баю, – выводила протяжным сопрано. Папа улыбался, мама смотрела в потолок, бабушка уходила дымить на лестницу, Пашка и Машка закрывали глаза и шептали из-под старых лоскутных одеял:

– Спокойной ночи, Велуня.

В июне сорок первого близнецам исполнилось три. Они здорово выросли и начали выговаривать звук «р», но старшая сестра так и осталась Велуней. Теперь она водила их в садик. Заплетала косы Маше, завязывала шнурки Паше и обоим нещадно высмаркивала носы, чтобы не сопели, как она. Велуне было тринадцать. Она мало изменилась. Вытянулась, конечно, но и округлилась не меньше. По двору не ходила, а шмыгала, в школе, скорее, отсутствовала, чем присутствовала, а дома пахала споро и весело, подпевая включенному на улице репродуктору. Посуду больше не била, вещей не пачкала, борщей не пересаливала. И даже в бабушкином безэмоциональном и сухом «Вера» появились казавшиеся нелепыми нотки уважения.

На фронт папа не ушел, а сбежал. Думал, даже в окопе лучше, чем в комнате, пропахшей лекарствами, слезами, унынием и лозунгами о победе коммунизма. Не знал, куда податься, да и побаивался. Теща все-таки не абы какая: вхожа в кабинеты и разные важные организации. У них, как известно, длинные руки и всевидящее око. Лучше не связываться. А тут такая удача – война. Уйдешь без всяких претензий, никто и слова худого не скажет. Не сказали. Ни тогда, ни потом. Так уж принято: о покойниках либо хорошо, либо ничего. Бабушка поджимала губы и помалкивала, а Велуня напоминала близнецам, каким папа был замечательным и как их любил. Они верили. Старшая сестра никогда не обманывала. Один только раз, когда обещала, что уедут из Ленинграда вместе. Так не специально. Девочка же не думала, что у ног устраивающей отъезд бабушки разорвется бомба, и надежда на всеобщее спасение будет похоронена вместе с ней. Обманула и во второй, когда сказала, что маму ночью эвакуировали вместе с другими тяжелобольными и они обязательно встретятся после войны. Мама умерла не от голода: перерезала вены вилкой. Днем услышала, что открыли Дорогу жизни, решила, что по ней дети смогут пройти только без нее, и освободила путь.

Велуне было пятнадцать. Ее приняли на оборонный завод, а близнецов забрали в эвакуацию, позволив укутать их посильнее и услышать на прощание такое сладкое и родное:

– Спокойной ночи, Велуня.

Спокойными ночи у нее не были до тех пор, пока не исполнилось восемнадцать и она не получила, наконец, разрешение забрать Пашку и Машку из детского дома.

– Дура! – говорила соседка по квартире. – Война закончилась вместе с мужиками. Ты хоть и некрасивая, но молодая, да еще с законными метрами. Хоть какой-нибудь жених, пусть плохонький, да найдется. А с таким довеском кому нужна?

Велуню подобные мысли не посещали. Заботило только одно: найти, забрать, обнять, привезти. Успокоилась, когда ее обвили детские ручонки, зашмыгали носами, завизжали в самое ухо:

– Велуня!

Хотя разве успокоишься? Теперь одеть, обуть, накормить. Ленинград на Москву поменяла: соседка с сестрой-москвичкой решила съехаться – у той тоже муж на фронте погиб: решили вместе детей воспитывать, а Велуня со своими в столицу отправилась. Там и подавно помощи ждать не от кого. Ни от соседей (у самих семеро по лавкам), ни от государства (ему надо себя восстанавливать, коммунизм строить, а не о Велуне с ее ребятней заботиться). Забрала с казенных харчей – вот и крутись. Крутилась. Хорошо, что машинка швейная осталась и сундук с бабушкиными вещами. Велуня в блокаду, как могла, держалась, чтобы его целиком не выпотрошить. Как знала – потом пригодится. Поначалу вещи перекраивала. Из совсем негодных шила фартучки и ухватки. Продавать не продавала, конечно. Раздавала по соседям. Кто картошечки отсыплет, кто соли, кто масла нальет. Тем и перебивались.

Потом легче стало: дворничиха тетя Клава в помощники взяла и на копеечку не скупилась. Шиковать, конечно, не шиковали – перезимовать бы, но возможность хоть изредка наесться досыта появилась. А через год и вовсе жизнь наладилась: устроилась Велуня на курсы вагоновожатых и спустя несколько месяцев водила трамвай. Домой после первой зарплаты не шла, а бежала: карманы грели капроновые ленты для Машки и настоящая рогатка для Пашки. Баловство, конечно, но на то они и дети, чтобы их баловать. А для себя ничего не купила – уже давно не ребенок.

Вслед за лентами купила Машке чулочки, а за чулочками новые, блестящие, пусть из искусственной, но все же кожи, туфельки. Та вертелась посреди комнаты, слушая восторги Велуни и строя страшные глазки Пашке, который обзывал ее «модницей». Модница очень себе нравилась и мечтала о зеркале. Его пришлось выкупить у съезжавших из соседнего подъезда жильцов. Выкупить, конечно, вместе со шкафом. Шкаф для старшей: в нем целая стопка рукавичек да фартучков. Теперь она их продает. Депо кишит одинокими женщинами, падкими на «уютную, дешевую прелесть». «Прелесть» хранилась в ящиках и присыпалась нафталином. Туда никто не лазил, кроме Велуни. Ящики для нее, а для Машки зеркало. Оно ей нужно. Девочка росла прехорошенькой – в маму. Коса густая, длинная, ноги до ушей, ресницы до бровей, на щеках ямочки, на губах улыбка. Разве можно такой без зеркала?

А Велуне зеркало ни к чему. Чего она не видела? Волос светлый, жиденький, глазки маленькие, ноги короткие, нос в конопушках, щеки в оспинках (ветрянкой от близнецов заразилась. Многое перетерпела, а чесотку не смогла). И все это богатство упаковано в одежду уже пятьдесят второго размера. Ей только двадцать, а незнакомые и сороковник дают. Лишний вес, конечно, никого не красит. А как избавишься? В трамвае сидишь, за машинкой сидишь, питаешься бутербродами. В депо, конечно, обед предусмотрен. Только она не ест – доплачивает за дополнительную порцию и домой носит. Она перебьется, а детям полный обед обеспечен.

– Вот вырастут, ускользнут, даже спасибо не скажут, чего делать станешь? – не успокаивалась соседка, глядя на вечно заспанную, неухоженную, но странным образом всем довольную Велуню.

– Случится – тогда и подумаю, – отвечала девушка.

Сейчас некогда думать ни на эту тему, ни на какую другую. Отработать бы смену и заступить на другую – домашнюю. А там постирать, приготовить, уроки проверить (для значительности, конечно. Что она понимает в этих уроках?), манжеты Машке отутюжить, пришить, заплатки Пашке поставить, по душам поговорить.

– Свою жизнь устраивать надо, – советовали женщины в депо.

Велуня только отмахивалась. Жизнь казалась устроенной замечательно. Все сыты, живут дружно. Что еще надо? Разве это не ее жизнь? А тогда чья же?

– Это сейчас так думаешь, – не сдавались товарки, – когда тебе двадцать. А тридцать стукнет, по-другому запоешь. Птенцы к тому времени оперятся, вылетят из клетки, станут своих делать – одна останешься, будешь локти кусать.

Первой улетела Машка. Недалеко, правда, в соседний подъезд. Мальчик попался приличный: работящий, непьющий, звезд с неба не хватающий, но и не бесталанный: играл на гитаре и пел песни, выжигая в девичьих грудках дыру вожделенным взглядом. От этого взгляда (не в прямом, естественно, смысле) девушка очень скоро сделалась беременной. Она плакала, прощалась с жизнью и требовала от Велуни «что-нибудь придумать». А та долго не думала: справила свадьбу (не шикарную, конечно, но и не стыдную: со своими огурчиками и помидорчиками, салатами, холодцом и песнями до утра). Пели на пару с шурином, и весь двор умилялся, какой у нее зычный красивый голос.

– Тебе бы учиться, – говорила Машкина свекровь.

– Зачем? – изумлялась Велуня. – Певичкой становиться?

– Отчего же певичкой? Певицей.

– Не-е-ет, лучше трамвай катать буду.

Катала. Из буфета теперь таскала тройную порцию обедов: одну для Пашки, две для Машки. Та, по разумению Велуни, обязана есть за двоих. Старшая сестра теперь заступила на третью смену: после трамвая и дома бежала к младшей. И там по новой стирать, готовить, убирать. Свекры съехали то ли к его матери, то ли к ее. Сказали, что освобождают молодым жилплощадь. О чем только думали? За жилплощадью ведь смотреть надо. А куда Машке смотреть с пузом-то? Еще ведь ямочки на щеках, ноги до ушей и самомнения целый вагон. Как с этим самомнением хозяйство вести? Нет, она не для хозяйства. Для хозяйства Велуня.

Чем и занималась, а Машка вяло ковырялась в тарелке и сообщала, что «суп слишком жирный, котлета слишком сухая, а кисель слишком густой и вообще аппетит что-то пропал». Велуня гладила густые волосы сестренки и сокрушалась:

– Бедная ты моя девочка!

Девочка родила девочку Соню. Несмотря на имя, та спала плохо. То болел животик, то резались зубы, то стояла плохая погода, то ребенку просто хотелось поорать. Молодой муж постоянно искал причину удалиться из дома. Машка ревела белугой, обнаруживая очередную только ей заметную складочку на упругом, вовсе не испорченном беременностью животе, дочь заходилась плачем в люльке, обижаясь на непутевую мать и на весь мир. Велуня переехала к ним. В список каждодневных дел добавилось обязательное кипячение пеленок и бутылок, прогулка с младенцем – Машка еще не оправилась после родов и хотелось полежать, – его купание, пеленание, агуканье и пение потешек.

Загрузка...