Я, пишущий эти строки, мертвый человек. Мертвый официально и в полном соответствии с законом, мертвый и давно похороненный. Если вы спросите в моем родном городе, то местные жители расскажут, что я стал одной из многочисленных жертв холеры, которая свирепствовала в Неаполе в 1884 году и что мои бренные останки покоятся в фамильном склепе моих предков. Итак, я мертв, но в то же время я живу! Я чувствую горячую кровь, бегущую по моим венам, – кровь тридцатилетнего сильного мужчины в самом расцвете молодости, которая поддерживает во мне жизнь и придает глазам яркость и остроту, мускулам – стальную силу, рукам – железную хватку, – и все это составляет мое крепкое тело, которым я счастлив обладать. Да! Я жив, хоть и объявлен мертвым; жив и исполнен человеческой силы; и даже скорбь не оставила на мне значительных отметин, за исключением одной. Мои волосы, бывшие когда-то эбеново-черными, стали теперь белыми, словно снег Альпийских гор, хотя тугие кудри и продолжают виться, как прежде.
«Наследственность?» – удивился один из врачей, когда осматривал мои матовые локоны.
«Внезапный шок?» – предположил другой.
«Последствие воздействия сильного жара?» – сказал третий.
И ни один из них не ответил верно. Вот что я сделал однажды. Я поведал свою историю одному человеку, с которым познакомился случайно, – одному известному своими медицинскими познаниями и добротой. Он выслушал меня до конца с очевидным недоверием и даже тревогой, предположив, что я, возможно, сумасшедший. С тех пор я никогда и никому больше об этом не рассказывал.
Однако сейчас я пишу. Я далек от всех преследований, так что могу откровенно изложить всю правду. Я опущу перо в свою собственную кровь, если захочу, и ни один человек не сможет помешать мне! Зеленая тишина обширного южноамериканского леса окружает меня – это величественная тишина девственной природы, почти нетронутой безжалостной цивилизацией, приют тихого спокойствия, деликатно нарушаемого лишь трепетом крыльев да мягкими голосами птиц, а также нежным или бурным ропотом свободнорожденных небесных ветров. Внутри этого зачарованного круга я живу, здесь я снимаю груз тяжести со своего сердца, изливая переполненную чашу моей злобы и опустошая ее до последней капли. Мир должен узнать мою историю.
Жив – и в то же время мертв! Как же это возможно, спросите вы. Ах, друзья мои! Если вы хотите окончательно избавиться от своих умерших родственников, то для этого следует прибегнуть к кремации. А иначе, всякое может произойти! Кремация – самый лучший и единственно верный способ. Он чист и безопасен. И почему против него бытует столько предрассудков? Определенно лучше предать останки тех, кого мы любили (или делали вид, что любили) очищающему огню и свежему воздуху, чем засунуть их в холодный камень или опустить в сырую землю. Поскольку она скрывает жуткие вещи, неприятные, о которых обычно не говорят: длинных червей, осклизлых существ со слепыми глазами и бесполезными крыльями, – этих уродливых выкидышей мира насекомых, рожденных посреди ядовитых испарений, – тех существ, чей один только вид может привести вас, о нежная женщина, в жуткую истерику, и вызовет у вас, о сильный мужчина, дрожь и отвращение! Однако есть кое-что и похуже, чем эти чисто физические явления, которые сопутствуют так называемым Христианским похоронам, и это – страшная неуверенность. Что если после того, как мы опустили ящик с останками нашего умершего родственника в землю или поставили его в склеп; что если после того, как мы носили приличную траурную одежду и натягивали на лица выражение нежной и смиренной печали; что, говорю я, если после всех предпринятых мер, призванных обеспечить уверенность в смерти, – их окажется фактически недостаточно? Что если в той тюрьме, куда мы запрятали покойника, двери окажутся не столь прочными, как мы воображали? Что если крепкому гробу предстоит быть вывернутым невероятно крепкими и сильными пальцами, что если наш покойный дорогой друг не окажется мертвым, но, подобно Лазарю, ему предстоит воскреснуть, чтобы бросить вызов нашей привязанности снова? Разве в этом случае не придется нам сильно пожалеть о том, что мы не воспользовались безопасным и классическим методом кремации? Особенно если мы собирались унаследовать материальные богатства или немалую сумму денег, оставленные нам горько оплакиваемым родственником! Все мы – обманывающие себя лицемеры, ведь лишь немногие из нас действительно сожалеют о мертвых, немногие из нас поминают их с истинной нежностью и привязанностью. Но, видит Бог, эти люди заслуживают большего уважения, чем мы думаем.
Но позвольте мне вернуться к своему делу. Я, Фабио Романи, в последнее время покойный, собираюсь вести хронику событий одного короткого года – года, в котором уместились муки и пытки, которых бы хватило на целую жизнь! Один небольшой год! Один стремительный удар кинжала Времени! Он пронзил мое сердце, а рана все еще зияет и кровоточит, и каждая капля падающей крови – полна яда.
Одного страдания, столь близкого многим, я никогда не знал – бедности. Я родился богатым. Когда мой отец, граф Филиппо Романи, умер, оставив меня, тогда еще семнадцатилетнего парня, единственным наследником огромного состояния и главой известной фамилии, то у меня появилось множество искренних друзей, которые с их обычной добротой пророчили худшие перспективы моему будущему. Нет, были даже такие, которые с нетерпением ждали моей физической и умственной гибели с определенной степенью злорадного предвкушения, и они даже называли себя почтенными людьми. Они пользовались уважением и располагали связями, их слово имело значительный вес, и на некоторое время я стал объектом их злонамеренных страхов. Я был рожден, согласно их ожиданиям, для того, чтобы стать игроком, расточителем, алкоголиком, неисправимым ловеласом самого распутного характера. Тем не менее, странно признать, но я таким не стал. Хоть я и был неаполитанцем со всеми пламенными страстями и вспыльчивостью моей породы, однако я испытывал врожденное презрение к низменным порокам и необузданным вульгарным страстям. Азартная игра казалась мне верхом безумия, выпивка – разрушением здоровья и разума, а чрезмерная расточительность – оскорблением для бедняков. Я выбрал свой собственный образ жизни – средний курс между простотой и роскошью, разумное смешение уютного мира с увеселениями, отвечающими социальному положению, что обеспечивало мне ровное существование, которое не повреждало ни ума и ни тела.
Я жил тогда на вилле своего отца, в миниатюрном дворце из белого мрамора, расположенном на лесистой возвышенности, которая выходила на Неаполитанский залив. Моя территория удовольствия окаймлялась ароматными рощами апельсина и мирта, где сотни сладкоголосых соловьев насвистывали свои любовные мелодии золотой луне. Сверкающие фонтаны поднимались и падали в огромных каменных бассейнах, украшенных причудливой резьбой, и их прохладный шепчущий плеск освежал тишину горячего летнего воздуха. В этом тихом приюте я мирно прожил несколько счастливых лет в окружении книг и картин, где меня нередко навещали друзья: молодые люди, чьи вкусы более или менее совпадали с моими, а также те, кто был способен по достоинству оценить аромат и глубину цвета старинного вина.
О женщинах я знал мало или почти ничего. По правде сказать, я инстинктивно их избегал. Родители дочерей, достигших брачного возраста, часто приглашали меня в свои дома, но обычно я такие приглашения отклонял. Любимые книги предупреждали меня относительно женского общества, и я им верил и следовал их предупреждениям. Такая особенность подвергала меня насмешкам со стороны тех товарищей, которые имели склонность к любовным похождениям, но их веселые шутки о том, что они назвали моей «слабостью», никогда меня не затрагивали. Я доверял дружбе, а не любви, и у меня был настоящий друг – один, за кого в то время я с удовольствием отдал бы свою жизнь, тот, кто внушал мне самое глубокое уважение. Он, Гуидо Феррари, также иногда присоединялся к другим в добродушном осмеянии, которое я снискал к себе моей неприязнью к женщинам.
«Фи на вас, Фабио! – восклицал он. – Вы не почувствуете вкуса жизни, пока не испробуете нектара пары прелестных розовых губок! Вы не разгадаете тайны звезд, пока не погрузитесь в бездонную глубину глаз юной девы. Вы не познаете удовольствия, пока не сомкнете нетерпеливых объятий вокруг тонкой талии и не услышите биения страстного сердца около вашего собственного. Оставьте свои заплесневелые взгляды на жизнь! Поверьте, в ваших древних занудных философах не было ни капли мужества: по их венам текла жидкая вода вместо крови, а вся их клевета на женщин происходила из раздражения от собственных заслуженных разочарований. Те, кто упустил главный приз жизни, охотно убедили бы других, что его вовсе не стоит иметь. Неужели вы – человек с отточенным остроумием, горящими глазами, веселой улыбкой, чувственным телом, – не пополните собой списки влюбленных? Что там говорил Вольтер о слепом боге?
«Кто б ни был ты, о человек,
Он твой наставник, и навек».
Когда мой друг говорил таким образом, я лишь улыбался, но ничего ему не отвечал. Его аргументы не убеждали меня. И все же я любил слушать подобные речи: его голос был мягок, как пение дрозда, а выражение глаз говорило красноречивее слов. Бог знает, как я любил моего друга! Бескорыстно, искренне, с той редкой нежностью, которую иногда чувствуют друг к другу школьники, но которая редко проявляется у взрослых мужчин. Я был счастлив в его обществе, как и он, казалось, в моем. Мы проводили большую часть времени вместе, он, как и я, пережил тяжкую потерю родителей в ранней юности, из-за чего и покинул родные места, чтобы найти собственный путь в жизни, который отвечал бы его вкусам и желаниям. Он выбрал искусство в качестве профессии и, хотя и прослыл довольно успешным живописцем, но оставался при этом настолько же бедным, насколько я был богатым. Я всячески старался исправить это пренебрежение фортуны с должной предусмотрительностью и деликатностью и давал ему столько комиссионных, сколько было уместно, чтобы не возбуждать его подозрений или не ранить его гордости. Он сильно меня привлекал, поскольку наши вкусы совпадали и мы имели общие ценности; короче говоря, я не желал ничего большего, чем только всегда пользоваться его расположением, дружбой и преданностью.
В этом мире никому не позволено постоянно пребывать счастливым. Судьба – или чья-то злая прихоть – не может вынести того, чтобы мы находились в постоянном покое. Достаточно одного тривиального взгляда, слова, прикосновения – и вот, крепкие узы давней дружбы разорваны на куски, и мир, который представлялся таким глубоким и нерушимым, внезапно рушится. Это случилось со мной, точно также как и с другими. Однажды – как хорошо я помню это! – в один душный вечер в конце мая 1881 года я находился в Неаполе. Я провел день на своей яхте, неспешно плавающей по заливу, подгоняемой дуновениями слабого попутного ветра. Отсутствие Гуидо (он отбыл тогда в Рим на несколько недель с каким-то визитом), обеспечивало мне некое уединение, и когда мое легкое судно уже заходило в гавань, я находился в задумчивом, каком-то неуверенном настроении, вслед за которым вскоре пришла и депрессия. Несколько матросов, которые управляли моим судном, разбежались в разные стороны, как только мы высадились на берег, – каждый в соответствии с собственными предпочтениями в области удовольствий или разврата, – но я был не в том настроении, чтобы веселиться. И хотя у меня имелось много знакомств в городе, я мало интересовался теми развлечениями, что они могли предложить мне. Когда я прогуливался вперед по одной из основных улиц, раздумывая о том, стоит ли возвращаться пешком к моему дому, стоявшему на высокой горе, то услышал звук пения и заметил вдалеке мерцание белых одежд. Тогда шел месяц май, и я сразу догадался, что ко мне приближалась процессия в честь Пресвятой Мадонны. Наполовину от безделья, наполовину из любопытства, я остановился и стал ждать. Поющие голоса приближались, я уже видел священников, прислужников, раскачивающиеся золотые кадила, наполненные благовониями, мерцающие свечи, белоснежные одеяния детей – и затем, внезапно вся живописная красота этой сцены закружилась в моих глазах в одном пятне блеска и цвета, среди которого я увидел одно лицо! Одно лицо, сиявшее, словно звезда в обрамлении янтарных локонов; одно лицо, окрашенное нежным цветом искреннего очарования, совершенно прекрасное, освещенное двумя яркими глазами, большими и черными как ночь; одно лицо, на котором таяла полудразнящяя, полусладкая улыбка. Я пристально смотрел на него, не отводя глаз, ослепленный и взволнованный, ведь красота делает всех нас такими глупцами! Это была женщина – представительница того пола, которому я не доверял и избегал, – женщина в самой ранней весне ее юности, девушка пятнадцати или самое большее шестнадцати лет. Ее вуаль была отброшена назад случайно или по задумке модельера, и на один краткий миг я окунулся в этот соблазняющий душу взгляд, в эту чарующую улыбку. Процессия прошла, видение исчезло, но в тот краткий отрывок времени одна эпоха моей жизни завершилась навсегда и началась новая.
Я, конечно же, на ней женился. Ведь мы, неаполитанцы, в таких делах времени не теряем. Нам не достает благоразумия. В отличие от холодной крови англичан, наша стремительно мчится по венам, при этом она горяча словно солнце и вино и не нуждается ни в каких дополнительных стимуляторах. Мы страстно любим, мы желаем, мы обладаем – а затем? «Мы также быстро пресыщаемся, – скажете вы, – ведь эти южане столь непостоянны». Нет! На самом деле мы пресыщаемся гораздо меньше, чем вы думаете! А разве англичане не пресыщаются? Разве у них не появляется время от времени скрытая скука, когда они сидят в укромном уголке возле очага их «дома, милого дома», с их растолстевшими женами и в окружении всегда многочисленного семейства? На самом деле, да. Однако они слишком осторожны, чтобы это признать.
Не стану рассказывать здесь историю своего ухаживания, ведь она была краткой и сладостной, как прекрасно исполненная песня. У нас не возникло никаких препятствий. Девушка, которую я желал, была единственной дочерью разорившегося флорентийского дворянина самого развратного характера, который добывал свое пропитание за игровым столом. Его дочь воспитывалась в женском монастыре, известном строгой дисциплиной, так что девушка не ведала почти ничего мирского. Она была, как он уверял меня с умиленными слезами на глазах, «столь же невинной, как цветок на алтаре Мадонны». И я верил ему: ну что могла эта прекрасная, юная, дева с тихим голоском знать хотя бы о тени зла? Я так стремился скорее сорвать эту прекрасную лилию для гордого единоличного обладания, что ее отец с удовольствием мне ее отдал, несомненно, внутренне поздравив себя со столь удачной партией, которая выпала на долю его обнищавшей дочери.
Мы поженились в конце июня, и Гуидо Феррари украсил нашу свадьбу своим великолепным присутствием.
«Во имя бога Бахуса! – восклицал он после окончания брачной церемонии. – Вы превзошли меня, как учителя, Фабио! В тихом омуте черти водятся! Вы вытащили лучший драгоценный камень из шкатулки Венеры, отыскав прекраснейшую девушку в Королевстве Обеих Сицилий».
Я пожал его руку, и легкое раскаяние укололо меня, поскольку отныне он перестал быть первым человеком в моей жизни. И я почти пожалел об этом. В мое первое утро после женитьбы я оглянулся назад, к былым временам – таким далеким теперь, хоть и столь недавним – и вздохнул, думая, что они закончились навсегда. Но я взглянул на Нину, мою жену. И одного этого было достаточно! Ее красота ослепила меня и пересилила все сомнения. Тающая нежность ее больших прозрачных глаз взбудоражила мою кровь, и я забыл обо всем на свете. Я находился в том высоком бреду всепоглощающей страсти, когда любовь и только любовь, кажется смыслом существования. Я достиг тогда самого верхнего пика счастья, когда каждый день был словно праздник в волшебной стране, а ночь возносила на вершины блаженства. Нет, я так никогда и не пресытился ею! Красота моей жены не надоедала мне, а только возрастала с каждым днем обладания ею. Я никогда не замечал иных граней ее личности, кроме красоты, так что в течение нескольких месяцев она сумела досконально изучить все глубины моего характера. Так она осознала, что особенно нежными взглядами своих прекрасных глаз могла легко превратить меня в преданного раба и научилась управлять этой моей слабостью, превратив ее в собственную власть надо мной и получив возможность вертеть мною, как ей было угодно. Я мучаю себя этими глупыми воспоминаниями. Все мужчины, перешагнувшие тридцатилетний рубеж, обычно уже успевают изучить различные женские уловки: эти игривые полунамеки, которые ослабляют волю и останавливают даже самого сильного героя. Любила ли она меня? О да, я так предполагаю! Оглянувшись назад на те дни, я могу откровенно сказать, что, скорее всего, она любила меня, как девятьсот жен из тысячи любят своих мужей, а именно, ради того, что они могут получить от них. А я ничего не жалел для нее. И если я сам принял решение боготворить ее и возносить до ангельских высот, тогда как она находилась на самом низком уровне простой женщины, то это оказалось лишь моим собственным безумием, а не ее ошибкой.
Двери нашего дома были всегда открыты. Наша вилла стала центром веселья для самых знатных членов высшего общества во всем Неаполе и в его округе. Моей женой восхищались все, а ее прекрасное лицо и изящные манеры стали предметом обсуждения повсюду. Гуидо Феррари, мой друг, был одним из тех, кто громче всех восхвалял ее достоинства и оказывал ей самое галантное уважение, что еще более расположило его ко мне. Я доверял ему как брату; он приходил и уходил, когда ему было угодно, он преподносил Нине многочисленные цветы и причудливые безделушки, приходившиеся ей по вкусу, и относился к ней с братской добротой. Чаша моего счастья была преисполнена любовью, богатством и дружбой, а чего же более мог желать человек?
И вскоре еще одна капля меда добавилась в чашу моей сладкой жизни. Утром первого мая 1882 года родился наш ребенок – девочка-младенец, прелестная, словно один из белых цветов анемонов, которые в тот сезон густо росли в лесах, окружавших наш дом. Малышку принесли ко мне на тенистую веранду, где я сидел за завтраком с Гуидо. Она была крошечная, бесформенная в пеленках, завернутая в мягкое кашемировое старое кружево. Я взял этот хрупкий комочек в руки с нежным благоговением, она открыла свои глазки, которые оказались большими и темными, как у Нины, и свет голубого неба, казалось, отражался в их чистых глубинах. Я поцеловал крошечное личико; Гуидо сделал то же самое, и ясные тихие глазки осмотрели нас обоих со странной полувопросительной торжественностью. В это время птичка, сидевшая на ветвях жасмина, затянула тихую, нежную песню, и мягкий ветерок унес и рассеял лепестки белой розы у наших ног. Я отдал девочку служанке, которая ждала, чтобы забрать ее, и проговорил с улыбкой: «Скажите моей жене, что мы поприветствовали ее Майский цветок».
Гуидо положил свою ладонь на мое плечо, когда прислуга вышла, его лицо было необычно бледным.
«Вы отличный парень, Фабио!» – сказал он неожиданно.
«Так оно и есть! А что? – спросил я полунасмешливо. – Чем я лучше других?»
«Вы гораздо менее подозрительны, чем большинство», – он отвернулся от меня, поигрывая невзначай веточкой клематиса, который тянулся по одному из столбов веранды.
Я взглянул на него с удивлением: «Что вы имеете в виду, друг мой? У меня есть причина подозревать кого-то?»
Он засмеялся и вновь занял свое место за обеденным столом.
«Да нет же! – ответил он, искренне глядя на меня. – Но в Неаполе сам воздух наполнен подозрением, кинжал ревности всегда готов ударить, и неважно, справедливо или нет, здесь даже дети уже изощрены в пороках. Кающиеся грешники исповедаются священникам, которые хуже, чем кающиеся грешники, Боже мой! В нынешнем состоянии общества супружеская преданность – это просто фарс, – он сделал краткую паузу и затем продолжил. – Не прекрасно ли знаться с таким человеком, как вы, Фабио? С вами, человеком счастливым в семейной жизни, не имеющим даже тени облака на небе своего доверия».
«У меня нет причин для недоверия, – сказал я, – Нина невинна как дитя, которому нынче она стала матерью».
«Правда! – воскликнул Феррари. – Чистая правда! – и он взглянул на меня улыбающимися глазами. – Она чиста словно девственный снег на вершине Монблан, чище первосортного алмаза и недоступная, как самая далекая звезда! Не правда ли?»
Я кивнул с ощущением странного беспокойства: что-то в его поведении озадачило меня. Однако наш разговор скоро перешел на другие темы, и я больше не возвращался к этому вопросу. Но пришло время – и очень скоро – когда у меня появилась серьезная причина вспомнить каждое слово, сказанное им тогда.