Глава 3

Лагпункт располагался в двухстах тридцати километрах от Новосибирска. Лесоповал был его главным промыслом. В начале тридцатых посреди леса вырубили площадь гектаров в десять, обнесли колючей проволокой и построили бараки для заключенных, потом бараки пристраивались. После того как сожгли деревянный изолятор, пригнали мужиков, вольнонаемных из деревни в двадцати километрах от лагпункта, которую все звали Сухой овраг, и они построили здание под изолятор из самана[5]. Поскольку деревня была далеко от лагпункта и заключенные неоднократно устраивали побеги, в Новосибирске было принято решение построить жилье для начальника, которым теперь был Ларионов, в самой зоне. Потом появились баня на холме и бани для зэков, пристройки для администрации и Охры, казарма, оружейный склад, пищеблок, где готовили для зоны и ближних делянок, и маленький медпункт с пятью койками, где теперь работала медсестра Сашка. Серьезно больных Сашка сплавляла в Сухой овраг, в больницу, построенную после долгих битв Ларионова с начальством.

Прежде, когда возили в Новосибирск, некоторые умирали по дороге, особенно зимой. Ларионов уговорил начальство через Туманова открыть стационар в Сухом овраге и отправил туда своего заключенного врача-немца Пруста и с ним медсестру Марту, литовку, – оба расконвоированные. В больнице дежурила Охра.

Электричество в лагпункт обещали провести уже который год, и Ларионов писал бесконечные жалобы и рапорты. Год назад наконец начали что-то предпринимать, но так и не довели кабель от Сухого оврага до лагпункта. В лагпункте работали дизельные генераторы, от которых было шумно и дымно. Приходилось их использовать по надобности, так как они потребляли много солярки и тарахтели. Генераторы в основном питали самые важные объекты, включая дом Ларионова, фонари и прожектора на основных дозорных вышках при въезде в лагпункт. Без острой необходимости их отключали и использовали масляные лампы и керосинки; в бараках топили самодельные буржуйки, от которых тоже шел хоть какой-то свет.

Не выделяли лагпункту и транспорт, и приходилось передвигаться на телегах и санях, а также одиночных лошадях. Ларионов все же смог получить прошлой зимой один грузовик, который уже летом утопил в болотистой канаве пьяный шофер лесобазы Пузенко вместе с новыми матрацами и постельным бельем для лагпункта, сам чудом спасшийся с Божьей помощью и матом. Грузовик извлекли тяговыми силами и отремонтировали. Однако он периодически глох в самый неподходящий момент, и заключенные смеялись, что только отборный мат Пузенко каким-то неведомым образом заставлял колымагу завестись.

Изба Ларионова стояла слева от ворот, в правой стороне на холме – баня для начальства. Напротив дома Ларионова через плац был самый большой и удобный женский барак, где вчера разместились новенькие, рядом с баней внизу кургана – изолятор, а за ним столовая и мойка для заключенных. По левую сторону от ворот, метрах в двухстах от дома Ларионова, на небольшом пригорке располагалась политчасть – убогая библиотека и небольшой недостроенный актовый зал. Дальше, влево от ворот, вперед и за большим женским бараком шли в глубь зоны остальные бараки – еще десять женских и семнадцать мужских; в самой глубине зоны располагалась конюшня и маленькая беседка, сооруженная по приказу прежнего начальника для своей жены.

Ларионов был в затруднительном положении, потому что в его лагпункте вместе содержались не только и женщины, и мужчины, но и уголовники, и политзаключенные.

Подвох такого положения состоял в том, что политзаключенные, особенно в мужских бараках, постоянно притеснялись уголовниками. Целый год понадобился Ларионову после своего назначения, чтобы понять, как управлять этими отношениями. Женщины и мужчины сожительствовали, рождались дети, которых Ларионов разместил с мамками в отдельном бараке, прозванном бараком-SOS. Но год назад ГУЛАГ выдало распоряжение: по достижении детьми возраста четырех лет распределять их по детским домам. ГУЛАГ требовало держать детей отдельно от матерей, а Ларионов тихо сопротивлялся.

Его терзала неизбежность и искусственность разлучения матерей и детей. Каждый день он видел мамок с детьми, которых вскоре он будет вынужден у них отнять и отдать в приют. Ларионов с утра твердо решил, что в бане должен будет уговорить Туманова выбить в центре разрешение оставить детей с матерями хотя бы до школьного возраста (он знал, что не сможет держать их тут до бесконечности). Как человек, хоть и плохо, но помнивший с нежностью мать и ее тепло, Ларионов подспудно пытался продлить эту самую важную в жизни каждого человека близость. Но как уговорить Туманова? Туманов и так согласился помочь вчера с лекарствами.

Все это думал Ларионов, одеваясь утром для построения и развода. Заключенные отправлялись каждый на свою работу: «придурки» оставались в лагпункте, остальные – на делянку. Новенькие будут тоже распределены… Ларионов с раздражением думал, куда распределять этих ни на что непригодных новичков. Он знал, что на делянке из вновь прибывших выживут немногие, сначала начнут болеть, потом скатятся до доходяг. Но в лагпункте делать было нечего. В нем и так работало слишком много людей.

Ларионов оделся, пристегнул портупею и подошел к потемневшему от разрушившейся местами амальгамы зеркалу. Он знал, что женщинам нравилось его лицо – холеное, выбритое, надменное и самоуверенное, с неприступным и ничего не выражавшим взглядом поверх них. С тех пор как жизнь в лагпункте начала разъедать его душу, он стал чувствовать, что единственное развлечение тут было – женщины. Он не был груб, но после стольких женщин, павших неприлично скоро жертвой его чар, в нем появились к ним пренебрежение и равнодушие. Он решил, что красивые, привлекательные и доступные для постели женщины обычно глупы, пусты и развратны, а разумные, приличные женщины на зоне не привлекали его мужского внимания, да и ввязываться с ними в отношения было муторно и небезопасно, так как они по обыкновению были политзаключенными.

Только раз в жизни, как с печалью однажды понял Ларионов, он ощутил искреннюю радость – не похоть, не интерес для ума, а радость, переполнившую его так, что он не знал, что с этим делать и даже испугался этого восторга, незнакомого прежде его одинокой душе. Это было в лето, когда он возвращался в Москву из Туркестана в поезде с Женей Подушкиным – студентом-медиком, с которым Ларионов познакомился и сблизился в Ташкенте…

Ларионов был ранен в Туркестане несколько раз и после последнего ранения направлен из госпиталя Ташкента домой в РСФСР в увольнение. Женя Подушкин приезжал на практику в госпиталь благодаря хлопотам одного профессора, семью которого Подушкин знал по Москве. Там, в госпитале, они повстречались и подружились, особенно после того, как Ларионов оказался единственным, разрешившим Подушкину осмотреть рану: все остальные красноармейцы отнеслись к Подушкину, как и подобает относиться к практиканту – с недоверием; высмеивали очкарика, называли «лопухом» и «чудиком». Ларионову стало жаль Подушкина, чье лицо неизменно источало заботу, которой так не хватало Ларионову. Сам того не осознавая, он тянулся к таким людям, как Женя, – открытым, честным и чистым.

Оказавшись вместе в поезде, Подушкин опекал все еще не вполне окрепшего Ларионова, который прежде не бывал в Москве. Подушкин был добр к нему и предложил остановиться у него и навестить с ним семью профессора. Он сообщил тогда Ларионову, что у профессора прекрасные дочери – Кира и Вера, и сын – его друг Алеша, студент, надежда советской биологии. Женя с восторгом говорил о своих московских друзьях, и эти восторг, желание говорить о ком-то столь долго были привлекательны для Ларионова, привыкшего к военной жизни с ее сухостью, отсутствием настоящих привязанностей и семьи; частыми сменами мест, смертями, лишениями и внутренним одиночеством в бесконечно сменяющейся толпе.

Женя Подушкин привлекал Ларионова молодостью и невинностью. Ларионову нравилось, как Подушкин восхищенно смотрел на него, такого высокого, сильного, рожденного революцией человека в форме, у которого было боевое ранение. А он – Подушкин – был гражданский и гораздо моложе; к тому же, в чем был совершенно убежден Ларионов, не знавший еще женщин.

Как это бывает свойственно многим молодым людям, Ларионов видел себя героем в седле, неотразимым для женщин и обязанным покровительствовать более слабым и молодым. Он чувствовал определенное превосходство над гражданскими, происходившее больше не от чванливости, а от желания проявить себя. Как юные красивые девушки непременно считают, что все молодые люди хотят обязательно на них жениться, так все привлекательные и самостоятельные молодые люди непременно считают, что все женщины вокруг должны быть сражены их обаянием и мужественностью. В случае с Подушкиным Ларионов тоже испытывал превосходство, но при этом относил его не к гордыне, а к ответственности.

Ларионов не хотел признаваться себе, но всю дорогу волновался и ощущал трепет при мыслях о Москве. Он часто выходил курить в тамбур, выглядывая в форточку. Ему казалось, что воздух Москвы был особенным, ни на что не похожим, но почему-то очень родным. У него даже образовался в горле ком от накатившей за свою Родину гордости.

Поезд медленно катил к вокзалу, и люди в вагонах стали суетиться, радостно говорить на повышенных и возбужденных тонах, тащить тюки и скарб. Как это было замечательно – попасть в Москву!

На вокзале Ларионова и Подушкина встречал Алеша – стройный юноша с длинной шеей, раскосыми любопытными глазами, широкой улыбкой и в кепке. Он долго тряс руку Ларионову и с добротой в голосе говорил, как много слышал о нем из письма Жени, которое тот прислал из Средней Азии, и что непременно сейчас же вся семья ждет Ларионова у них дома на Сретенском бульваре, 6/1.

Ларионов смущенно объяснил, что ему необходимо попасть в штаб РККА и только после этого он сможет приехать к семье профессора. Подушкин вызвался сопровождать Ларионова, чтобы тот потом не растерялся в Москве. Ларионов подумал, что и впрямь будет удобнее появиться в доме профессора в сопровождении Подушкина, и охотно согласился взять его с собой.

Ларионов никогда не видел настоящих старорежимных аристократов, кем он почему-то считал профессорскую семью. Он был уверен, что они любят жеманничать, хоть и встали на сторону советской власти, что они олицетворение цинизма, снобизма и мещанства – слова, смысл которых Ларионов не очень понимал, но знал из лекций, что эти качества были чужды настоящим советским гражданам. Поэтому Ларионову было любопытно увидеть их жизнь, послушать, о чем и как они говорят. Ларионов предвидел, что его охватит тоска от их праздных разговоров, и сразу предупредил Подушкина, что долго он гостить не сможет. Подушкин уверил Ларионова, что при первом же его пожелании они уйдут ночевать к нему, Подушкину.

По дороге из штаба Ларионов попросил Подушкина показать, где можно купить цветов и конфет женщинам.

– Алина Аркадьевна, – не переставая объяснял Подушкин, – жена Дмитрия Анатольевича, очень любит розы. Она восхитительно поет и непременно захочет спеть для нас, дружище. И Кира тоже любит розы, она вообще любит все красивое и изысканное. Кира очень похожа на Алину Аркадьевну: спокойная и благоразумная. Их домработница, Степанида, съедает весь шоколад в доме, а потом говорит, что это не она…

– А кто? – спросил Ларионов рассеянно, расплачиваясь с цветочницей.

Подушкин засуетился и стал протирать очки. Ларионов заглянул ему в лицо с насмешкой.

– Женя, ей-богу, ты что-то совсем растерялся.

– Вера… Но, впрочем, так и должно быть. Вере еще полагается любить сладкое.

Ларионов с пониманием ухмыльнулся.

– Так вот кого ты ждешь?

– Брось! – краснея и насупившись, пробормотал Подушкин. – Мы же друзья… просто Вера необыкновенная… понимаешь… как объяснить?.. В ней жизни много, и она так этим все озаряет вокруг… Но это все не то…

Ларионов взял Подушкина за плечо, едва сдерживая улыбку.

– Так что же, давай Вере тоже купим роз – я вовсе забыл про младшую сестричку.

Подушкин стремительно вскинул голову.

– Что ты! Да Вера и не любит розы. Она любит полевые цветы. Она любит простоту. Вера совсем не похожа на Алину Аркадьевну и Киру.

Ларионов вздохнул.

– Ну, вряд ли мы здесь найдем полевые цветы, но я кое-что надумал для твоей подружки.

Ларионов попросил Подушкина отвести его в ювелирный магазин и купил там маленькую брошь – веточку с крошечными бутонами, раскрашенными цветной глазурью.

Подушкин настаивал, чтобы купить самому, очень обижался на Ларионова и корил его за излишества. Но тот просто отшучивался и приказал Подушкину слушать его на основании того, что он старше и офицер, и у него есть деньги, а Подушкин – бедный студент.

Он протянул коробочку Подушкину.

– Держи, подаришь девчонке. Смелей.

Подушкин снова покраснел и замотал головой.

– Нет, нет, Гриша, я не смогу. Как можно! Я знаю, ей понравится, но лучше уж ты. Ты такой смелый, и тебе до нее нет дела. Вера мне лишь друг…

Ларионов сунул коробочку в карман галифе и потрепал Подушкина по шевелюре.

– Значит, просто друг?

К трем часам дня они уже спешили к друзьям Подушкина. Подушкин нервничал, что время обеда уже прошло, а они все еще не добрались. Ларионов купил папиросы и нашел какую-то машину, чтобы поскорее добраться до Сретенского бульвара.

А на Сретенском бульваре, как в муравейнике, бурлила жизнь, и все томились в предвкушении появления нового человека, о котором говорили Дмитрий Анатольевич и Алеша, впрочем как и подобает дому, в котором располагалось Главное артиллерийское управление РККА и Народный комиссариат просвещения. Дмитрий Анатольевич шутил, что артиллерийские снаряды палят по просвещенным воробьям.

Здесь любили гостей: старых друзей, новых людей. Среди вхожих в дом не было военных, и поэтому появление Ларионова было для них так же волнительно, как для Ларионова столкновение с «буржуями». Уже пришел Краснопольский, давний приятель семьи, занимавшийся снабжением в тылу, и играл с Дмитрием Анатольевичем в шахматы в гостиной. Алина Аркадьевна суетилась и мешала домовой помощнице Степаниде сервировать стол. Она все время проходила мимо зеркала в коридоре, поправляла букли и брала определенные ноты, словно готовясь к важному выступлению.

– Милочка, ты хоть охладила лимонад? – спрашивала она Степаниду.

Степанида проносилась мимо с подносом и бурчала:

– Уже пятый раз спрашиваете, Аркадьевна.

– Не фонтанируй. Или опять шоколада объелась?

Алина Аркадьевна знала, что Степанида всегда ворчала, когда чувствовала свою вину.

– Иди посиди с нами, Алина, оставь Стешу. Скоро мальчики придут, она с тобой не успевает, – звал из гостиной Дмитрий Анатольевич, не отрываясь от шахматной доски. – Кстати, Миша не сможет зайти. У него какой-то аврал в «Гудке». Он вчера рассказывал снова про свои виде́ния, связанные с Азазель…

– Что мне с вами, Митя? Вы же только думаете о ферзях да турах, а нам надо прилично сервировать и партитуру освежить. И вот всегда так, всегда. Уже мальчики скоро придут, а у Стеши ничего не готово. Кира, Надя вы сделали будуарные процедуры?! – Под будуарными процедурами Алина Аркадьевна разумела туалет и гардероб.

Кира и Надя, одноклассница Киры, выглянули из комнаты Киры.

– Конечно, мама, – спокойно и дружелюбно сказала Кира.

– А где Вера?

– Мама, никто никогда не знает, где Вера, – так же спокойно сказала Кира, без осуждения, а просто объясняя.

– Силы небесные! Моя чертовка, – покачала головой Алина Аркадьевна и улыбнулась. – А Алеша? Где Алеша? Алеша! Вот парочка: куда-то опять подевались…

– Вы даете Верочке столько свободы, – заметил Краснопольский, медленно передвигая своими крепкими короткими пальцами фигуру по доске.

Дмитрий Анатольевич выглядел счастливым.

– Верочка – моя последняя дочка. Младшим детям всегда позволяют дольше озорничать. Она всегда имеет свое мнение, так что же тут дурного? Я бы переживал, если бы у моей дочери его не было. Вера крепко стоит на ногах, в ней есть убежденность молодой правоты. Она – любимица Миши…

Краснопольский приподнял короткие мохнатые брови.

– Да, безусловно, Вера – милая барышня. Но она лишена прагматизма. Другое дело – Кирочка. Как мудра, как степенна, как выдержанна, хоть и не намного старше сестры.

Дмитрий Анатольевич знал, что Краснопольскому нравилась Кира, и тот ждал, чтобы попросить ее руки, когда Кира окончит через год школу. Дмитрий Анатольевич считал, что Кира подходит Краснопольскому с его уверенностью и рационализмом, но всегда был душой на стороне Веры и Алеши, подтрунивавшими над Краснопольским и Кирой. Кира была настолько степенна для своих лет, что странным образом Дмитрий Анатольевич не считал предосудительным видеть парой Киру и Краснопольского, при том что тому было уже далеко за тридцать.

– Вот, хотел показать вам абонемент, Дмитрий Анатольевич, – вспомнил Краснопольский, вытаскивая плотную бумагу из кармана пиджака. – Абонемент на спектакли. В пятницу…

Дверь в прихожую отворилась, и порыв сквозняка, возникший стремительно, как эти двое молодых людей – Алеша и Вера, – ворвался в комнату и вырвал абонемент из рук Краснопольского. Алеша и Вера вбежали в гостиную, перекрикивая друг друга и хохоча.

– Папа! – Вера бросилась к отцу и расцеловала его. – Как великолепно, папа! Мы с Алешей решили подарить этому Ларионову Тютчева!

– Вера настояла! Я хотел томик с Русланом и Людмилой, но Вера не дала.

– Мой абонемент…

– Он наверняка не раз читал Руслана и Людмилу, Алеша! – не переставала Вера. – Как же иначе?! Так Тютчев очень мил, правда, папа, правда?

Дмитрий Анатольевич усадил Веру на колени.

– Что вы ищете, Леонид Самойлович? – удивилась Вера.

– Свой абонемент, – смеясь, сказал Дмитрий Анатольевич.

– Алеша, сюда! – Вера соскочила с рук отца и увлекла Алешу к себе в комнату.

– Верочка, Алеша, ну как такое допустимо? – взволнованно всплеснула руками Алина Аркадьевна. – Мальчики вот-вот приедут, а вы еще не переоделись. Вера, надень платье, дорогая. Как же можно со двора приходить так поздно и такой неубранной, когда к нам гости? И Женя приедет, а его так долго не было, и он так много тебе писал!

Вера поморщила нос.

– Так Женя и его Ларионов пусть видят меня такой, как есть.

– Нет, своенравная и упрямая. Иди же скорее помойся да надень платье, и непременно в горошек, оно тебе очень идет!

Вера и Алеша, смеясь, забежали в комнату. Вера положила томик Тютчева на стол и задумалась.

– Послушай, Алеша, – сказала она тихо. – Скажи мне про твоего Ларионова. Кто он?

– Вера, он – комбриг и…

– Нет, ты скажи, он добрый? Если он добрый, я смогу его полюбить.

Алеша подошел к Вере и взял ее за руки.

– Какая же ты милая и умная, моя Вера. А Ларионов отличный. Я же видел его глаза. Он – храбрый и хороший. Наш человек, Вера, вот что я тебе скажу!

Вера запрыгнула на диван с ногами.

– Как отлично!

– Только не приставай к нему и не пугай Женьку. Он краснеет от твоих насмешек.

Вера зарылась в подушки и засмеялась.

– Женька такой славный, Алеша, ты же знаешь, что я люблю его. Он – милый, хороший друг. Только потешный!

– Верочка, ты еще будешь гордиться мной и Женькой. Из него выйдет настоящий врач! Папа его научит. Нашей молодой стране нужны хорошие врачи!

Вера спрыгнула с дивана.

– Иди уже, Алешка, мне надо переодеться! Глупо, а надо, чтобы мама не расстраивалась. А вот мыться некогда…

– Стеша! – послышалось из-за двери. – Поди скорее открывай, в дверь звонят, или ты опять шоколад ешь?! Боже мой! Где моя «Анна на шее»? Я забыла надеть кулон, который мне подарил Дмитрий Анатольевич. Он должен быть непременно к этому платью. Стеша! Быстрее! Да нет, кулон же сначала. Алеша, ты открой, я не могу носить это платье без кулона… Митя, Леонид Самойлович, Кира, Надя, уже гости пришли, где же все?.. Вера-то, Вера, помылась? Переоделась?.. Кто-нибудь мне застегнет кулон?!

Дверь отворили, и Подушкин с букетом и коробкой шоколада для Алины Аркадьевны стремительно и вместе с тем робко шагнул в квартиру. Все тут же засуетились, стали обнимать Подушкина, говорили одновременно, громко и очень радостно. Подушкин вручил Алине Аркадьевне букет и шоколад Степаниде, но Алина Аркадьевна тут же отдала Степаниде розы и взяла коробку шоколада, чтобы отнести на стол, посмотрев на нее укоризненно.

– Цветы, цветы ставь! – щебетала она. – Вы, конечно, Григорий Ларионов? Как прекрасно, что Алеша и Подушкин вас украли для нас!

Ларионов вошел спокойно и смело, ощутив мгновенно, как огромная волна энергии захлестнула его и поглотила целиком. Ему казалось, что он очутился на льдинке в бушующем открытом океане, где были свои правила, своя стихия – неизвестные ему, но очень приятные. Ощущение волнения в предвкушении Москвы не оставляло его. Он видел биение сердца столицы, выраженное в ритме жизни этой незнакомой семьи.

Из своей комнаты вышла Кира, за ней Надя. Обе девушки чинно, но улыбаясь, проследовали в прихожую, где все толпились и обнимали Подушкина, объясняли что-то Ларионову про свои отношения и пироги, и Степаниду, и работу в опере, и лимонад, в который Степанида забыла бросить мяту, и как много они слышали всего хорошего о Ларионове.

Ларионов не мог не заметить красоты Киры. Она была похожа на мать: статная, с тонкими чертами лица и аккуратно уложенными на затылке волосами; немного вздернутым носом и узкими, но приятно оформленными губами; чуть смуглая, с мягким спокойным взглядом и уверенностью в своей красоте и достоинствах. Ларионов вручил ей букет чайных роз, и Кира посмотрела на него и кивнула, немного волнуясь, но именно настолько, насколько до́лжно для первой встречи с незнакомым молодым человеком.

– Что же ты не предупредил, что дам больше? – улыбнулся Ларионов. – Теперь пойду за мороженым.

Надя смутилась, покраснела и торопливо взяла букет у Киры, чтобы поставить в вазу. Ларионов, не слушая уговоров, мигом надел фуражку и стремительно исчез за дверью.

Подушкин был счастлив и весел и все оглядывался в поисках Веры.

– Нет, он такой – Гриша. Сейчас пока не найдет мороженого, не вернется, – мямлил растерянно Подушкин.

– Как он приятен и учтив! – радостно смеялась Алина Аркадьевна. – Скорее к столу, сейчас придет наш Ларионов, и мы начнем. Ах, как же ты возмужал и загорел, Женя! Моя мечта побывать на Востоке – в Ташкенте…

Все двинулись в столовую, где был изысканно сервирован широкий овальный стол. С большим вкусом и тщательностью Алина Аркадьевна украсила его хрусталем, фарфором, серебром, чудом сохранившимися после революции. Он был заставлен блюдами «для аперитиву на один зуб» (как говорила Степанида), рядом стоял столик на колесиках с напитками.

– Прошу всех выпить лимонаду, пока мы ждем наших Веру и Григория. Да где же Вера?! Вот беда!

Ларионов поднялся на этаж с мороженым и хотел уже открыть дверь. Но он ее захлопнул, уходя. Ларионов позвонил, поймав себя на том, что улыбается. Дверь открыла Степанида, и в этот момент в дальнем конце коридора из своей комнаты выскочила Вера. На ней было тонкое крепдешиновое кремовое платье в горошек, нежное и легкое, но Ларионов не мог быстро не заметить сбитых несуразных колен, торчавших из-под него, а главное, ее изумленного и распахнутого взгляда. Он словно требовал от него немедленного объяснения: «Кто ты? Зачем ты здесь? Тот ли, кого мы ждали так долго?»

Она была полновата и казалась грубовато скроенной. Ее лицо не было красиво, не отличалось, как у Киры, какими-то утонченностью и благородством и не источало спокойствия. Крупный прямой нос и выдающиеся скулы придавали лицу силу, а не прелесть. Но обрамленное остриженными до ушей темными волосами, оно приковывало внимание – особенно темные, чуть раскосые глаза, слишком проницательные, пытливые и беспокойные для ее возраста.

Ларионов сам не заметил, как замешкался. Но в то же мгновение она оживилась и, лукаво поглядывая на него, быстрым твердым шагом, каким ходят коренастые подростки, еще не заботящиеся об элегантности манер, подошла к нему.

– А вот и вы, – сказала Вера небрежно. – Я – Вера.

– Григорий… Александрович Ларионов, – представился Ларионов, неуверенный в том, как стоит этой девочке назвать его – Гриша и на «ты» или Григорий Александрович и на «вы».

Вера была в том неуютном для нее и окружавших ее мужчин возрасте, когда в ней все еще жила стремительная юность, любившая подвижные игры, но уже проглядывала барышня, понимавшая, пока интуитивно, что мужчина – не только лишь друг по дворовым играм, а тот, кто питает к женщине интерес иного вкуса (Вера не могла пока еще понять, какого, но знала, что это ее отчего-то смущало). Это неуклюжее внутреннее разногласие Вера прикрывала колкостями и небрежностью.

Ларионов протянул Вере мороженое и снял фуражку. Из столовой уже слышался настойчивый зов матери, и Вера кивнула в сторону банкета.

– Что же вы стоите? Мы вас очень ждали.

Как странно тогда почувствовал себя Ларионов. Его никогда и никто нигде не ждал. А эти незнакомые люди оказывали ему прием, как почетному гостю, ласкали и поощряли. Он засунул руку в карман галифе, нащупал коробочку с брошью для Веры и сжал ее, сам не зная, что делать, и не понимая своих сомнений. «Надо было Подушкину все же отдать», – подумал он с неожиданной досадой.

Ларионова посадили рядом с Кирой и Краснопольским слева и Алешей справа; напротив сидели Подушкин, Вера и Настя, а во главе стола по обе его стороны – хозяйка и хозяин. Место было и для Степаниды, но она не хотела пока присоединяться, а ухаживала за гостями, при этом постепенно переместив коробку с шоколадом со стола на буфет, а потом и на кухню.

– Вы так галантны, Григорий Александрович! – восхищалась Алина Аркадьевна. – Подумали и о цветах для меня и Кирочки, да каких роскошных, и Надю увидали – и тут же за мороженным, и шоколад… Ах, Стеша, ну плутовка! Вот – настоящий русский офицер.

– Советский, прошу заметить, – сказал, пережевывая пищу, Краснопольский и послал через Киру Ларионову дежурную улыбку.

Ларионов не знал, что подобало теперь делать и говорить, немного замешкался и блуждал взглядом по столу. Но тут он увидел Веру. Глаза ее были опущены, и она о чем-то усердно думала. Ему казалось, что она сейчас заплачет: так странно подрагивали ее ноздри и набухали по-детски губы. Ларионов ощутил, что у него выступила испарина, то ли оттого, что в гимнастерке было жарко, то ли от чего-то еще. Но он вытащил поспешно коробочку с брошью для Веры и, привстав, протянул ей.

– Вера, а это вам… от нас… с Женей… Подушкиным…

Вера вздрогнула и вскинула на него взгляд, снова полный вопросов; быстро взяла коробочку и тут же открыла ее.

– Боже! Верочка, что там за прелесть? – прощебетала Алина Аркадьевна.

– Верочка, покажи нам, дочка, – улыбался отец семейства. – Вы прямо – волшебник!

Но Вера вдруг выскочила из-за стола и исчезла за дверью. Ларионов не знал, что уже было и думать, а Подушкин горел, как примус, когда Вера вдруг, сияющая и румяная, со светящимися глазами, вошла, прижимая руку к левому плечу. Она отняла ладонь от груди, и все увидели приколотую брошь – веточку с разноцветной глазурью.

– Маленькие цветочки, мама! – произнесла она дрожащим от счастья тихим голосом. – Папа, ведь это же самое красивое на свете, что я видела!

Вера посмотрела на Ларионова, который не мог перевести дух от волны чувств, шедших в его сторону от этой девочки, словно оцепенев от неожиданности и силы ее порыва и натуры, и смотрел на нее напряженно и испытующе. Счастье в ее лучистых глазах сияло мягким светом – не было уже той насмешливой и колючей Веры. Была другая Вера – теплая и сверкающая от внимания, которого, она думала, ей не будет сегодня. Столько благодарности, как в тот день в глазах Веры, Ларионов больше никогда не видел во взгляде ни одного человека. Это была искренняя, нежная благодарность и женщины, и ребенка, находившегося в состоянии абсолютной благости, которое знают только дети и блаженные.

Вера вдруг снова стремительно исчезла за дверями. Ларионов ощущал неизведанное дотоле смущение от проявления чувств Веры. Многолетняя служба и война ожесточили его, и Ларионов сам не заметил, как чувства его стали притупляться и как он отвык от сложных душевных переживаний, теряясь теперь от их внезапного появления.

Вера влетела в свою комнату и схватила томик Тютчева. Она собралась уже бежать и дарить его Ларионову, но решила все же подписать. Корявым, небрежным почерком импульсивного и быстрого по натуре человека она нацарапала фонтен-плюмом: «Дорогому Григорию Александровичу на память о московских каникулах» – и забыла подписать, от кого. Ведь это и так было понятно, словно уже было написано до нее, в его душе.

Вера ринулась в столовую, где все уже шумно беседовали, звенели приборами и бокалами, и никого без внимания не оставляла Алина Аркадьевна. Как только замечала она, что Надя притихала, тотчас обращалась к ней, затем расспрашивала Подушкина о Ташкенте, звала Степаниду подать добавки и успевала ответить на любой вопрос; все что-то спрашивали у Ларионова, тот отвечал спокойно и сдержанно, много не говорил и ничего не ел. Вера сразу заметила его напряжение и была удивлена, что никто больше этого не видел.

Она тут же бросилась к нему и протянула томик Тютчева.

– Григорий Александрович, это – вам. Только обязательно откройте и прочтите подпись и непременно прочитайте потом все стихи – это чудо! Я обожаю вот это:

Небывалое доселе

Понял вещий наш народ,

И Дагмарина неделя

Перейдет из рода в род.

– Мы с Алешей так любим Тютчева! А вы?

Алина Аркадьевна украдкой переглянулась с Дмитрием Анатольевичем и немного загрустила. Ларионов поднялся и неуклюже взял томик и бормотал что-то в благодарность. Он открыл его и прочел послание Веры. Как странно было видеть эти слова: «Дорогому…» Трогательность и сила, которые он ощущал в Вере, придавали им особый смысл, в этих простых словах заложены были доброта и благодарность этой семьи (и Веры в особенности) ему. И Ларионов думал, что не так он был хорош на самом деле, а были они добры и любили всех, кто попадал в этот дом.

– А расскажите нам, Григорий Александрович, – вмешалась Алина Аркадьевна, чтобы сгладить смущение Ларионова, – как же вы, такой молодой еще, и уже и на Гражданской войне воевали, и так служите? Вера, поди, солнышко, присядь и поешь, ты вся измоталась.

Вера, румяная и веселая, прошла на свое место и смотрела на Ларионова с восхищением и ожиданием. Ларионов в обычной обстановке знал, что говорить в таких случаях, и ему было что рассказать о своих воинских приключениях. Но теперь все это вдруг показалось ему неуместным и ничтожным. Ему представлялось, что начни он теперь рассказывать о победах и фактах своей военной биографии (а что еще было в его жизни?), эти люди подумают, что он хвастается, выставляется. И особенно ему казалось, что Вера так подумает – ее острые глаза не отрывались от него все с тем же вопросом, желая знать, кто он на самом деле.

– Я не выбирал, – вдруг сказал он, сам удивляясь своей прямоте. – Я был еще мал, когда красные забрали меня в отряд. Теперь я комбриг.

Дмитрий Анатольевич внимательно смотрел на Ларионова, словно видел уже, как этого мальчика сажали на обоз и везли в никуда, отрывая от родной земли, от избы, где его рожала и кормила мать, напевая колыбельную и поглаживая по сонной головке.

– Но я вырос среди военных и не видел другого пути, и главным стало для меня со временем – отстоять нашу страну, помочь ей окрепнуть после Революции. Скоро все изменится – мы будем строить нашу новую жизнь на мирной земле, где кровь больше не прольется.

– Как отлично, как замечательно! – восклицала Вера, и Ларионов чувствовал ее поддержку и радость.

– Ваши искренняя вера и страстность прекрасны, – сказал Дмитрий Анатольевич, – но, боюсь, мой уважаемый юный друг, кровь всегда будет литься там, где есть люди. История человечества – это история борьбы за кусок пирога.

– Папа, так теперь все изменится в нашей стране! – возразил пылко Алеша. – Григорий так прав. Весь мир скоро поймет, что надо брать с нас пример. Раньше боролись богатые и бедные, а теперь, когда нет ни богатых, ни бедных, кому же и с кем бороться?

Краснопольский покашлял и снова перегнулся к Ларионову и Алексею.

– А сметанка-то нынче снова подорожала…

Вера поморщилась.

– Вечно вы о деньгах, разве Алеша о том?!

– А что? – спокойно заметила Кира, отрезая маленький аккуратный кусочек мяса на своей тарелке. – Об этом тоже ведь надо думать. Хозяйство надо вести с умом.

Алина Аркадьевна озабоченно смотрела на старшую дочь. Она любила всех своих детей, но в Кире всегда чувствовала что-то далекое от нее самой.

Алеша с горячностью махнул рукой.

– Вы спрашиваете, кому и с кем бороться теперь? Вот тут, Алексей, ты неправ, – сказал Ларионов серьезно. – У Революции еще много врагов. Не все, как вы и я, стали под наше знамя на стороне правды. Есть те, кто затаился, притворился, чтобы потом нам мешать. Поэтому мне еще долго служить. Мы и на красном Востоке еще не всех басмачей переловили…

Дмитрий Анатольевич смотрел на Ларионова долгим взглядом. Но он видел только искренность в лице молодого комбрига.

– Что ж, – сказал он протяжно, – предлагаю поднять бокалы за успехи молодежи на этом непростом поприще надежды. Только бы уцелели наши юные воины и телом, и душой.

Все зашевелились, и снова зазвенели бокалы.

– А у Гриши даже есть орден Красного Знамени! – радостно сказал Подушкин и поправил очки, не заметив, как пролил вино в тарелку.

– К чему ты это, Женя? – искренне возмутился Ларионов. – За наших павших братьев надо выпить. Вот – герои! Жизни не пожалели за наше дело. А что я? Я слегка ранен был – да и только. Служу, как все.

Ларионов протянул Дмитрию Анатольевичу стакан, чтобы тот туда, а не в стопку, налил водки, и стоя, не чокаясь, разом запрокинул весь.

Вера опустила глаза. «Как странно, – думала она, чувствуя, как кровь приливала к лицу, – он так прост, так не похож на нас и непривычен, но совсем не чужой и какой-то близкий совсем. И как-то мне нравится смотреть и слушать его, и как я верю во все его слова. И как он хорош отчего-то в этой форме. Но грустен. Кажется, всегда немного грустен, как и я. Отчего? И отчего мне так душно, словно тяжело дышать. Какой он странный, этот Ларионов».

– Алина, спой нам, голубушка, – попросил Дмитрий Анатольевич. – Григорий Александрович еще не слышал, как ты поешь. А она у меня артистка и чудесно поет.

– Правда, мама! Спой, только как я люблю! И про рябинку! – зазвенел голосок Веры.

– Это значит тихо, – засмеялась Алина Аркадьевна. – Кирочка, аккомпанируй мне, душенька.

Кира покорно встала из-за стола и прошла за рояль. Ее ровная красивая спина и длинная шея выстроились в одну линию. Она плавно и осторожно приподняла кисти рук и опустила на клавиши так же элегантно, как она делала все. Зазвучала музыка, и Алина Аркадьевна расположилась у инструмента, устремив взгляд вдаль, поверх публики, как она это делала на сцене.

Что стоишь, качаясь, тонкая рябина,

Головой склоняясь до самого тына?..

Ларионов смотрел на Киру: она была как выточенная из мрамора Каррары статуэтка, грациозная и изящная. Ее хрупкие пальцы перебирали клавиатуру, словно говоря каждым движением: «Мы знаем, как мы красивы, чего бы мы ни касались».

Он поднял глаза на Веру, и она в тот момент тоже посмотрела на него. Не Кира, а Вера с ее некрасивым, грубоватым лицом, опущенными плечами и растрепанными волосами жила сейчас этими музыкой и словами Сурикова, в которых она слышала свое, словно разговаривала со своей судьбой на ей только понятном языке чувств. И он, Ларионов, с удивлением для себя подумал, что именно ее, Веру, он понимает сейчас. Он не знал ее мыслей, но чувствовал ее настроение. Это были знакомые ему, сколько он себя помнил, одиночество и метание души. И хотя Ларионов осознавал, что Вера была неопытной девочкой, с которой ничего еще дурного в жизни и не успело приключиться, он словно видел опытность ее души, гораздо большую, чем у него, Киры, Алины Аркадьевны и у всех, кого он когда-либо знал. Он видел, что она не столько понимала этот мир умом, сколько чувствовала его.

Вера незаметно вышла на балкон. Алина Аркадьевна закончила петь, и все аплодировали и просили ее спеть еще. И она пела все громче и громче, забывая о том, что она не в зале филармонии, а в своей квартире на Сретенском.

Ларионов неожиданно для себя тоже направился на балкон, где стояла Вера, щурясь от света. Ларионов закурил и облокотился на перила балюстрады. Водка и необычность ситуации затуманили его разум; он чувствовал, что теряет контроль и начинает делать просто то, чего желает.

– Что же вы, Верочка, не дослушали мать? – спросил он мягко.

Вера посмотрела на него лукаво.

– Так дурно говорить, но мама неправильно поет эту песню. Она поет ее голосом, а надо сердцем.

– Может, вы сами напоете, как правильно, – попросил Ларионов немного нагловато, придерживаясь привычного тона общения с женщинами.

Вера вдруг стала серьезной.

– Не сейчас.

– А когда же? – спросил он улыбаясь.

– Однажды, в свое время, но не сейчас, – сказала она тихо, но решительно.

– Это оставляет мне надежду на то, что я когда-нибудь снова встречусь с вашей семьей, – сказал Ларионов учтиво, но при этом чувствуя, как сердце почему-то толкнулось в груди.

– Когда вам уезжать?

– В понедельник.

– Так скоро? – выпалила Вера и смутилась.

– Меня направляют обратно в Туркестан. Я сам попросил ускорить. Да и ранение было пустяковым.

– Тогда не спешите от нас. Оставайтесь с нами до отъезда. Вам будет нескучно. Вам скучно?

Ларионов не знал, что сказать или, скорее, как сказать, что ему не было скучно, а очень хорошо, что ему все непривычно, но не хочется уходить от них, что все было бы по-другому, если бы ее, Веры, тут не было.

– Значит, скучно, – выдохнула она.

– Почему же?

– Вы молчите. Так хорошо вам, Григорий Александрович? Хорошо? – Вера заглядывала ему в глаза, и Ларионов знал, что она и сама не подозревала, какой сильный был этот проникающий взгляд, полный интереса ко всему, на что она его обращала.

– Хорошо, – сказал он коротко.

Вера заулыбалась и побежала в комнату.

– Папа! А Григорий Александрович уезжает в понедельник!

Ларионов почувствовал, как у него застучало сердце, а он уже стал забывать о его существовании. Ларионов видел, что не может говорить с Верой так, как он это обычно делал, в силу ее собственной необычности, и это стало ему нравиться. Последний раз его сердце колотилось так сильно, когда он впервые увидел бой и как люди, с которыми он жил рядом, умирали, разорванные уродливо снарядами, с воткнутыми в шеи и грудь штыками.

– Так это замечательно! – послышался радостный голос Дмитрия Анатольевича. – Григорий Александрович, дорогой, идите к нам, – позвал он.

Ларионов вошел в комнату, засунув руки в карманы галифе, чтобы не выдавать волнения.

– Мы приглашаем вас к нам на дачу, – объявил Дмитрий Анатольевич.

– Непременно, и отговорок не принимаем! – воскликнула Алина Аркадьевна. – В воскресенье вечером вернемся, и поедете с богом. А дети и Подушкин проводят вас. У Мити отпуск: завтра утром выезжаем. Решено!

Она взяла Ларионова под руку.

– А какие там погоды сейчас стоят, Григорий Александрович. Поиграем в преферанс, пойдем на реку, сыграете с детьми в теннис – да там всего полно, а Стеша нам пироги напечет, если к тому времени не свалится от диатеза. Опять весь шоколад подмела.

– Это как-то правда неудобно, – пробормотал Ларионов, чувствуя радость, наполнявшую уже его душу.

– Что за вздор! – воскликнул Алеша. – Ты не представляешь, как мы рады! И Вера, и я, и Подушкин! Правда, Женька? А вещи будешь мои носить.

– А Степанида почистит форму, – добавила Вера, улыбаясь с дивана, где она сидела, поджав ноги. – Соглашайтесь.

Ларионов вздрогнул. Он уже знал, что поедет, даже если ему пришлось бы потом, в грязной форме и опоздав на свой поезд, перекладными добираться до Ташкента.

– Я буду рад, – тихо сказал он, потея.

– А сегодня остаешься у нас, – сказал Алеша и взял Ларионова за локоть. – И Подушкин останется. А после обеда пойдем гулять, покажем тебе нашу Москву! Ты не представляешь, как хороша она вечерами!

Подушкин улыбался. Мысль о том, что он тоже останется здесь и завтра поедет на три дня с любимыми друзьями за город, и там будут и Вера, и Алеша, и Ларионов, наполнила его радостью, и разморенный вином, не привыкший пить, он заснул на софе.

А к вечеру после чая вся молодежь отправилась бродить по Москве. Краснопольский тоже напросился. Он, несмотря на молодость, казался степенным старым бюрократом и словно не вписывался в компанию юности.

После бесконечных блужданий по улочкам пошли на Красную площадь. Вера бегала от одного объекта к другому, тащила за руку Ларионова и, словно пытаясь как можно больше объяснить, прыгала от темы к теме, сумбурно и передавая больше своих ощущений, чем фактов. Ларионов был увлечен энергией Веры. Кира и Надя все время старались поправить Веру. Кира была хорошо образованной и, как всегда, без упрека объясняла все правильно.

Но Ларионов поддавался обаянию Веры. Ему нравилось, что́ она говорила и как; нравилось видеть ее горящие, счастливые глаза; нравилось, как она хватала его за рукав или руку и тянула то в одну, то в другую сторону. Между ними стремительно установилась близость, которую он не мог ни понять, ни объяснить.

Ларионов осознавал юность Веры, но вместе с тем он видел в ней женщину, которую она еще не видела в себе сама. Это были пока лишь очертания будущей женщины, но ему нравилось то, что он наблюдал. Ее страстность, доброта и чистота заставляли его испытывать чувства, неведомые прежде. Она неустанно сообщала ему свое доверие. Он видел, что ей не было дела до его внешности, но при этом было дело до того, что и как он говорил и делал. Ларионов знал, что она еще не понимала о мужчинах того, что знал о них он, будучи сам мужчиной и живя среди них, но он замечал, что ее безоговорочное доверие делало его другим. Он следил за тем, что говорит, думал о том, что вызовут в ней его действия, и это было ему непривычно. Больше всего он удивлялся, как эта юная особа смогла сделать его таким так скоро и естественно.

Гуляя по Москве, Вера отмечала, что Ларионов и Алеша везде платили, а чаще Ларионов, который всякий раз просил слушать его. При этом Краснопольский делал вид, что его траты не касаются. Вера презирала жадность, и ей Краснопольский этим особенно стал неприятен. Подушкин был бедный, и она знала, что он щедр и добр, просто забавен своей рассеянностью. Ей вдруг стало лестно от мысли, что Ларионов видел, что она нравилась Подушкину. Вера улавливала в Ларионове силу, которая ее привлекала, и теплоту, которую, как ей казалось, он скрывал нарочно от всех.

На Москве-реке друзья сели на «трамвайчик»[6], отходящий от Каменного моста и шедший до ЗИЛа – то есть до Дорогомиловского моста, – и Вера радостно носилась между людьми, потому что ей хотелось быть со всеми и везде сразу.

– Вот так я хочу всю жизнь лететь вперед, чтобы ветер в лицо! – кричала она Ларионову.

– Оставь Григория Александровича в покое, – вежливо молвила Кира. – Ты весь вечер не умолкаешь. Он уже устал от тебя.

Ларионов заметил, как Вера резко изменилась, сникла в мгновение и тут же посмотрела на него, словно спрашивая его подтверждения, доверяя только его мнению, а не Киры.

– Я рад этому, Кира, – сказал он коротко, но Вере этого было достаточно, чтобы снова одарить его благодарной улыбкой.

– Вы терпеливы и добры, – ответила Кира.

– Я и впрямь рад, – подчеркнул он, почувствовав иронию.

В ту ночь улеглись поздно, и всем долго еще не спалось.

Алина Аркадьевна думала, как быстро этот чужой человек сблизился с ее детьми и, по всей видимости, он был добр; что муж ее прекрасный и гостеприимный человек; что Алеша такой горячий и как страшно за мужчин в этом мире, где всегда войны; что Кира уже так выросла и стала девушкой на выданье и что такой молодой человек, как Ларионов, оказался бы гораздо лучшей партией для Киры, чем Краснопольский с его вечными калькуляциями, ранними залысинами и козлиной бородой; что Вера тоже повзрослела на глазах, и так рано развилась, и слишком чувствительна, и как страшно, что это может обречь ее на страдания. Она вспомнила арию Аиды, немного всплакнула и, ощутив радость оттого, что у нее бесподобная семья и хорошие друзья у ее детей, уснула рядом с мужем.

Дмитрий Анатольевич думал о словах Ларионова об истреблении врагов. Судьба людей в России снова вставала под удар. Его охватили тревога. Но вера в милосердие молодых, таких как Ларионов, Алеша, Подушкин, вселяла в него надежду и наконец погрузила в сон.

Подушкин думал о счастливых днях на даче с Верой и о том, как правильно было привезти этого любезного Ларионова в дом друзей.

Кира думала, кто бы ей подошел больше – Краснопольский с его солидным доходом и благоразумием или Ларионов с его опасной службой, но молодостью, отменной выправкой и обаянием. Она никогда не ставила перед собой задачи выйти замуж, но всегда должна была точно знать, кто есть кто, и сообразно этому обращаться с людьми. Рассудив правильно, она решила, что не стоит сбрасывать Ларионова со счетов. Его успехи в карьере военного и красота при достаточной скромности манер казались ей неоспоримыми плюсами, которые стоило рассматривать. Кира не понимала, как следует влюблять мужчин, но знала, как надо вести себя подобающим образом, чтобы дать интересующемуся ею мужчине понять, что она – завидная партия для любого.

Алеша делал записи в дневнике. Он думал о сегодняшнем разговоре за обедом о свободе и войне. И хотя он, как молодой и горячий человек, соглашался с Ларионовым, в душе его мучили сомнения и вопросы. Он не знал, что и Ларионова они мучили все больше и что он вытеснял из себя все эти сомнения силой, но видимые противоречия отпускали его ненадолго. В дневнике в ту ночь Алеша записал, помимо прочего:


«Отец считает, что мы обречены на вечную борьбу, что даже теперь, когда восстановилась справедливость в отношениях между классами, войны будут продолжаться и люди непримиримы. Мой друг прав – Советская страна еще не встала полностью на ноги, есть враги. Но разве можно истреблять? Ведь это наши люди. Нужно действовать иными, добрыми путями – образовывать и учить людей, показать им красоту новой жизни, а не колоть штыком. Зло лишь породит бо́льшую ненависть, и зло – путь к разрушению и разобщению. Честными примерами и воспитанием можно добиваться лучших результатов.

Возможно, мы еще не все продумали, чтобы избежать горьких ошибок? Возможно, нам надо осмотреться и спросить: кто мы и зачем? И каждый должен спросить себя: кто я и зачем? Очевидно, среди нас еще нет должного единства и понимания того, к чему мы идем. А в это время жизнь все течет, и как будто мы становимся заложниками этого течения: не можем решить, куда хотим плыть сами, кто-то делает это за нас.

Мрачные мысли не пугают меня. Это всего лишь размышления во имя поиска истины. Светлое чувство – моя Вера! Эта душенька такая добрая и славная, что если бы не она, я бы, пожалуй, разуверился в гуманности всего земного».


Вера лежала в кровати, но не могла уснуть: вскакивала все время и будила Надю, спавшую в ее комнате, прислушивалась к звукам в доме и потом подбегала к открытому окну и вдыхала воздух, очарованная неожиданно теплой московской ночью и своим новым другом, а самое главное, жизнью. Она не могла думать о чем-то одном. Ее мысли были не так важны, как ее состояние. Вера была счастлива, и она была уверена, что только счастье ожидает ее впереди и все люди в этом мире всегда будут любить ее потому, что она их тоже любит. Вера не думала о будущем, о Ларионове, о цепи вероятностей впереди. Она была в восторженном состоянии, ощущая энергию в каждой клетке своего тела. И надо было что-то делать с этой силой.

Вера взяла листок бумаги и принялась быстро писать.

– Вера, что же это такое? – стонала сонная Надя. – Отчего ты все время вертишься и не спишь?

Вера забралась на кровать с листом бумаги и прошептала, стоя в длинной ночной сорочке с всклокоченными волосами.

– Ты не злись, Надя. Что же спать?! Я слышала, что во сне проходит полжизни человека. А ты послушай вот что!

Мне никогда теперь не будет одиноко,

Пока я знаю, что ты ходишь по земле.

Ты – человек прохожий, мимолетный.

Но, как ни странно, будешь жить во мне.

За то, что мы теперь – родные души,

За то, что свет живет в твоей груди.

Ты только свою веру не разруши,

Ты только навсегда не уходи.

Не уходи за те пределы,

Откуда письма больше не идут.

Ты возвращайся просто, смело

Туда, где смирно счастья ждут.

Не думай обо мне в своей дороге,

Я не хочу тебе мешать в пути.

Платком махать не буду на пороге,

Ты только навсегда не уходи!

Не буду встреч искать нарочных,

А буду жить своей судьбой.

Но где-то между станций придорожных

Однажды, знаю, встретимся с тобой.

– Вера, Женя знает, что ты его любишь? Ты должна ему это отдать, – промычала Надя.

Вера упала лицом в подушку, и Надя не могла понять, смеется Вера или плачет. Она перелезла к ней в постель, окончательно проснувшись.

– Вера, ради Бога, что ты? Ты хохочешь?.. Нет – плачешь!

Надя подняла лицо Веры: из глаз ее лились ручьем слезы.

– Как можно, Вера?! Разве ты сомневаешься в чувствах Женьки? Что же ты плачешь? Какая глупость, Верочка!

Вера слабо улыбалась сквозь слезы, обнимая лицо Нади ладонями.

– Надя, ты ничего не понимаешь. Я плачу от счастья.

– А он знает? – спросила озабоченно Надя.

Вера медленно закивала, глядя сквозь Надю. Слезы теперь уже прекратились, и на лице ее был покой человека, уверенного в своем будущем и предназначении на земле, и тайно мерцала тихая радость от знания, которое она уже теперь носила в себе.

Ларионов тоже не спал. Он смотрел на Алешу, что-то усердно писавшего, и прислушивался к шорохам в комнате Веры и Нади за стеной. Ларионов лежал на спине, и лицо его менялось. То было оно озадаченным, то улыбалось, то мрачнело, то изображало детское блаженство. Алеша повернулся к Ларионову.

– Гриша, я спать тебе мешаю.

– И не думай, мне не заснуть, – промолвил Ларионов, а потом спохватился.

– А что? – спросил, улыбаясь, Алеша. – Из-за Верочки?

Ларионов вздрогнул и снова почувствовал, как сердце ухнуло вниз и заколотилось.

– О чем ты? – спросил он, тяжело дыша.

Алеша повернулся к нему.

– Вера заболтала тебя, затаскала по городу, голова, наверное, кругом идет.

Ларионов перевел дух.

– Может, и так, – вымолвил он. – Пора спать.

Алеша погасил свет и улегся на кушетку напротив кровати, где лежал Ларионов. Он отдал Ларионову свою кровать и ни за что не хотел меняться.

– И как, понравилась она тебе? – вкрадчиво и ласково спросил Алеша спустя несколько минут.

– Кто?! – вздрогнул Ларионов, как от удара двухсот двадцати вольт в грудь.

– Как кто? – повернулся к нему Алеша и расплылся в улыбке. – Москва-а…

Ларионов молчал какое-то время.

– Лучше не могло и мечтаться, – сказал он тихо и счастливо.

В ту ночь не спала и Степанида. Она объелась шоколада и не могла заснуть. Думала Степанида о сладостях, которые любила больше всего на свете, представляя, что если бы все было сделано из шоколада, она была бы абсолютно довольна жизнью.

Загрузка...