Как ни схожи птичьи дороги, как ни раскиданы по лику земли их гнездовья, а, верные инстинкту самозащиты, долго летят крылатые страдники вместе, сбиваясь в ломкую стаю, сообща минуя опасности и капризы погоды. И только когда уже где-то близко жилище и становится невмоготу, с грустным криком отваливают парочками в сторону и торопятся в родные, извечно облюбованные места.
Точно так было и с фронтовиками. По пять-семь лет провели они вместе, в одних полках, батальонах. Тысячи дорог прошли, бессчетное число смертей побороли в нерасторжимом братстве. И вот теперь, один за одним, разлетались по домам, милым сердцу сторонкам.
Уехал в свою белохатную Полтавщину новый ротный командир Ракита. Увез куда-то на Смоленщину медсестрицу Наташу комбат Сычугов. Проводили со всеми почестями в далекую Вытегру командира полка. Старик долго стоял на колене перед расчехленным, в муаровых лентах знаменем, целуя алый шелк, прижимая к груди бахрому. А потом вытер украдкой оброненную слезу, обернулся к притихшему строю.
— Солдаты! Товарищи! Через час я уезжаю из полка. Признаюсь, мне очень трудно расставаться с вами. Роднее сынов вы мне стали за четыре военных года. Любил я вас, отчаянных и бесшабашных, но и спрашивал строго. Были минуты, когда и на верный конец отсылал. Но что поделать. Так надо было. Иначе бы не одолеть нам врага, не водворить земного покоя. Так что простите, если на кого и прикрикнул, оружием пригрозил. Простите. — И полковник низко поклонился. — Простите и за то, что вот покидаю вас. Сжился я с вами, сросся душой. Послужить бы… Да стар я стал. Не те уже годы.
Он посмотрел на склоненное в прощании алое полотнище и сказал:
— Берегите эту святыню. Мы пронесли ее сквозь кромешные огни и не опозорили ничем.
Проходили солдаты в последний раз парадным маршем перед своим дорогим командиром, равнялись на него, косили восхищенными глазами на его грудь, где было тесно орденам и медалям, а он, весь седой и поникший, стоял на лужке, и усы его, в первый раз обмякшие, тихонько вздрагивали.
В тот же день перед строем батальона объявили, что увольняется в запас и младший сержант Решетько. Все кинулись поздравлять его, стали качать. А он не выразил по этому поводу ни малейшей радости. Напротив, с лица его исчезла былая улыбка, плечи поникли, и весь он как-то сразу присмирел, будто его подменили.
С утра все ушли на занятие в поле. Его же теперь не пригласили в строй, не сказали, чем ему заниматься, и ему стало до боли обидно, как-то не по себе.
Сняв пилотку и прислонясь спиной к березе, долго стоял он на лагерной линейке, по которой уходила рота. Затихала, отдалялась песня, уносила сердце с собой. Отходил ты в строю. Отпел свою песню, Степан. Новые дороги ждут тебя, другие песни.
Он лег на траву и долго так лежал, тоскуя, радуясь и думая. Кто-то тихо подошел и тронул его за плечо.
— Степан! Решетько! Ты спишь?
— A-а! Нет, просто прилег, — отозвался Решетько.
— Тебе вот письмо. Из Брянска…
Вскочил Решетько, вырвал из рук дневального засаленный конверт, уставился неверящими глазами в обратный адрес. «Так и есть. Из Брянска. Неужто кто жив?»
Писала крестная мать Настасья.
«Родимый Сгепушка! Крестничек мой! Шлю я тебе нижайший поклон и благословение в службе твоей и здоровье. Слава богу, что хоть ты, мой сынок, разыскался. Теперь только и осталась мне от тебя утеха. Будет кому могилку землей засыпать. А других родственников наших и родителей твоих никого не осталось в живых. Все они приняли лютую смерть от супостатов. Даже неизвестно, где они и лежат в землице сырой. Сказывали, будто матушка твоя и батя, а тако ж сватья и свахи на годуновском большаке перебиты и в озере потоплены. И села нашего нету. Живу я одна среди леса, в шалаше, на старой усадьбе. А других дворов нет. Все подчистую спалили. А улица, где вы гуляли, позаросла крапивой. И поля с лугами. Некому их ни пахать, ни косить».
Помутилось в глазах Степана. Зримо крапивник на улице представил, луга, зарастающие кустами, и одинокую Настасью в шалаше, неумело сделанном женскими руками. О гибели родных он узнал год назад из ответа, присланного сельсоветом. Но голос Настасьи тронул старую рану, заставил пережить все снова.
Куда же податься! Где ждут тебя, Степан? Думал в соседнее село возвратиться, хату себе поставить да вместе с селянами возродить былое. И вот… Нет, оказывается, селян. Не с кем пробуждать дичалую землю. «В Денисовке, правда, люд уберегся, и трактор там уже пашет», — пишет Настасья, но ехать в чужое село неохота. Место не по душе. Песок да ямы. Или в армии остаться, послужить сверхсрочно? Нет, куда теперь. Приказ уже подписан, да и возраст не тот. Двадцать восьмой пошел.
Неслышным, мягким шагом к березе подошла Катря. Степан сидел, привалясь спиной к стволу, опираясь локтями о поджатые колени, закрыв лицо руками.
— Здравствуй, Степа, — сказала она тихим, грустным голосом и, не дожидаясь ответа, подобрав юбку, села. — Уезжаешь?
— Да, уезжаю.
Решетько не глядел на Катрю. Он даже пожалел, что она пришла и мешает ему посидеть наедине, обо всем подумать. Никогда еще не чувствовал он себя таким одиноким, несчастным, как теперь, человеком, у которого нет уже ни армии, ни родного крова.
— Куда же поедешь, Степа? — спросила после недолгого молчания Катря.
— Не знаю, — вздохнул Решетько. — Куда-нибудь поеду. — И назло добавил: — У меня много знакомых.
— Так уж много?
— Не считал. Некогда было.
— Обижаешься?
— За что?
— Сам все знаешь. И пострадал за меня. И потом насмешки…
— A-а… Это меня не волнует.
Катря нервно сломала прутик. Пухлые губы ее, дрогнув, дернулись. Высокая грудь качнулась.
— А… а если других… Других вот волнует.
Решетько удивленно поднял подпаленные брови.
— Это… Это кто же за меня так сильно переживает? Не вы ли случайно считаете меня распропащим? А?
Катря, не пряча грустных глаз, покачала головой, повязанной косынкой.
— Нет. Не считала. — И, помолчав, добавила: — Я о тебе другого мнения, Степа.
— Какого же, если не секрет?
Катря опустила глаза, погладила ладонью иссиня- зеленую бархатную мураву.
— Ты… Хороший ты, Степан.
Решетько от смущения покраснел. Он решительно не ждал такой оценки себе. Да еще от кого? От злой, неподступной поварихи Катри, которая только и обжигала его всегда каким-то испепеляющим взглядом. Что это с ней? С чего бы? Уж не подослал ли кто ее подшутить на прощание? И как бы желая убедиться в этом, он пристально посмотрел на повариху и предостерегающе изрек:
— Шутить не вздумай. И тому, кто подослал тебя, скажи: Решетько сам сто баб обведет.
— «Баб», — скривила в горькой усмешке губы Катря. — Все меня бабой считают. Ну и пусть. Только я бы хотела, чтоб ты правду знал.
— Я? — опешил Решетько.
Катря не ответила. Густая краска залила лицо ее, даже мочки ушей заалели.
Сколько за время войны напрашивалось в дружбу к ней! И молоденькие пареньки, и женатые. Приставали и с прямыми намеками: «Лови, мол, момент, а то отцветешь, и никто не посмотрит». Но ни один из них не стал близок сердцу. Чуть-чуть нравился, правда, офицер из саперной роты. С ним месяца три дружила. Да вот он — этот балагуристый, ершистый Степан. В разговорах с ней он был остер на язык, подсыпал и шутки, но никогда не позволял плохого. Может, потому и понравился. Когда это случилось, она точно сказать не может. Год минул или два? Степан проник в сердце как-то незаметно, и она вдруг стала замечать, что скучает по нему, переживает, когда он уходит в бой. А когда же появлялся с термосом за спиной или котелком в руке и еще издали вскидывал руку: «Салют, Катерина!», день становился солнечнее, ночь светлее и щеки горели огнем.
Тянулись дни, месяцы молчаливой любви. И вот теперь она, как подземная вода, вырвалась наружу. Когда Катря услыхала, что Степан уезжает, ей вдруг сделалось страшно. А как же она? Да она же теперь и дня без него прожить не сможет. Степан — это ее первая любовь, окопная молодость, счастье, которое она не может, не должна упустить.
Она вдруг встала на колени, взяла его руку и горячо, страшно волнуясь, чему-то радуясь и чего-то страшась, сбивчиво заговорила:
— Степушка… Степа. Не обманываю тебя. Никем не подослана. Сама я пришла. Как видишь. Как есть. Поедем со мною. В Крым поедем. Под Симферополь. Тетка там у меня. Свой дом. Садочек…
Решетько растерялся. Слишком все было неожиданно, слишком заманчивы слова, которых никто ему никогда не говорил и в которых он не успел еще так быстро разобраться. А она все говорила и говорила, и в черных, как слива, глазах ее светилась горячая мольба и просьба.
— Да как же мы? Без любви… без сговору?..
— Да все есть. И будет… Ты только скажи.
Решетько подумал: «А чего мне и в самом деле мотаться по свету, искать кого-то? Чем она не пара? И лицом неплоха. И в фигуре… Я, правда, ей низковат. Поди, до подмышек. Но не беда. Обвыкнем. Лишь бы любила. И потом ребята. Да я ж им нос сегодня утру. Вот будет диво!»
— Так как же, Степа? — с потерянной надеждой спросила Катря.
Решетько вскочил, поднял повариху за руки, сверкнул счастливыми глазами.
— Катря!
— А?
— Дай мне твой платок.
Катря подумала: «Зачем ему мой платок? Посмеяться? Похвастаться над „побежденной“ Катрей? Ну и пусть. Пусть делает, что хочет, а я его люблю и мне ни капельки не стыдно».
Она решительно сняла с головы платок и с доверчивой нежностью повесила его на шею Степану.
Вечером, когда рота вернулась со стрельбища в лагерь, Решетько вышел на поляну, где отдыхали солдаты, и, дав понять, что он собирается сказать что-то важное, загадочно почесал за ухом.
— Тут кое-кто после случая в вагоне посмеивается надо мной, — заговорил он, косясь на старшину. — Дескать, Степан Решетько только горазд на побаски, а на деле, мол, боится женщин, как новобранец свиста мин. Ну, так я должен перед отъездом поправочку дать. Выдумка это, друзья. Так сказать, поклеп.
— Факты давай!
— Чем подтвердишь? — зашумели весело солдаты. — Факты!
— Факты? Будут вам и факты, — крякнул Решетько и взметнул над головой Катрин платок. — А ну, кто еще захочет смеяться над Решетько?
Увидев знакомый красный платок, солдаты раскрыли рты от удивления, в смятении загудели. Взять у Катри платок — это было так же неслыханно, как одолжить у бога бороду. А Решетько и впрямь бережно свернул легкий шелк, положил его в боковой карман и, подкрутив воображаемый ус, с достоинством сказал:
— Так вот. Женюсь я на ней, ребята, и приглашаю всех в Крым на свадьбу.
…В тот же вечер Степан и Катря уехали из полка.
К середине апреля армия Коростелева, прошедшая дальний боевой путь от Волги до Эльбы, Хингана и Порт-Артура, была расформирована. Командарм уезжал принимать пост командующего Туркестанским военным округом. Члена Военного совета Бугрова отзывали в Москву.
На прощальном ужине в Доме офицеров Коростелев был разговорчив, весел. Бугров же, хотя и выпил две стопки водки, грустил. Тяжело было прощаться с армией. Ведь с ней столько пройдено, пережито… Принимал первый полк и вот теперь проводил последний. И потом этот непонятный отзыв с Дальнего Востока в Москву. Командарм звонил в управление, интересовался — зачем отзывают. Там ответили: «На беседу. Предполагается назначить с повышением». Может, оно и так, но на душе почему-то тягостно, сердце грызет какое-то недоброе предчувствие.
За столик к Бугрову подсел Коростелев.
— Что закручинился, Матвей?
— На душе что-то скверно, Алексей Петрович.
— Не вижу для беспокойства причин.
— Да и я не вижу, но… — Бугров пожал плечами. — Сердцу не прикажешь.
Коростелев обнял рукой Бугрова.
— Все будет хорошо. Быть тебе, Матвей, начальником политуправления. Эх, если бы ко мне в Туркестан! Другого бы и не надо.
Бугров грустно улыбнулся.
— «Начальник политуправления». А черное пятно?
— Какое пятно?
— О котором шла речь у Гусакова.
— Забудь. Простое недоразумение.
— Я-то забуду, а вот кадровики… В личном деле давно небось пометка стоит: «вызывался».
— Зря ты. Лишнее говоришь.
— Нет, Алексей Петрович, не лишнее. Разве вы не знаете, как иной раз бывает? Бросит какой-нибудь клеветник тень на плетень, и пошла гулять подозрительность. И недоверие к тебе, и искоса смотрят… Хоть лбом о стенку бейся, а сразу не докажешь, что ты чист. Много, ох как много времени уходит, чтобы развеялся смрадный дым!
Бугров повертел бокал с боржомом. На поверхность всплыл черный уголек.
— Вспомните, как пришлось отбиваться комиссару гвардейской дивизии от клеветы Филиппова. Заведомую ложь написал ради сведения личных счетов, а что было? Комиссия за комиссией, расследования, опросы… Хорошо, что вы вступились.
— Да-а, — растянул Коростелев. — Насчет Филиппова ты прав. Такой мерзавец и родную мать оболжет ради своей карьеры.
Коростелев налил бокал нарзану, выпил его и, стуча дном о стол, нахмурился.
— А вся беда, брат, что за шиворот не берут таких негодяев. С рук им сходит. Вот и распоясались. Пиши, отравляй людям сознание. За это ничего не будет.
— Будет! — жестко сказал Бугров. — Настанет такое время. В назидание потомству дегтем будут Филипповых и Замковых мазать. Вот за это давайте, Алексей Петрович, и выпьем.
— И за таких, как Матвей Бугров, — добавил командарм.
Они встали и прощально подняли бокалы.
На шестые сутки Степан и Катря сошли с душного, переполненного мешочниками и демобилизованными воинами пассажирского поезда. За пачку махорки шофер довез их в кузове грузовика до окраины города, а дальше они пошли пешком по узкому извилистому ялтинскому шоссе.
Катря в шинели, перехваченной брезентовым ремнем, в коротких кирзовых сапогах и зеленой пилотке, из-под которой выбились тугие, связанные в кольцо черные косы, шагала обочиной впереди. Степан с шинелью на руке, чемоданом, вещевым мешком за спиной брел шагах в трех позади.
По обе стороны дороги тянулись задичалые, со старыми приземистыми яблонями и грушами сады в цвету. Черная, с серыми проплешинами земля была кое-где вскопана, местами же оставалась нетронутой, заросшей травой и зелеными кустами нераспустившихся маков.
Людей в садах у глинобитных домиков не было видно. Редкий старик покажется в них с лопатой или ножовкой. Зато в колхозном яблоневом массиве, сбегающем с пригорка, там и сям мелькали платья, слышались голоса, рокотал не то движок, не то трактор. Ручей нес с гор свои светлые воды. В низине предвечерне щелкали соловьи.
Верстах в трех впереди теснились лысые и в редких кустарниках горы, за ними виднелись немного повыше, и где-то из синего, переходящего в малиновый цвет горизонта вырастала похожая на стол гора-великанша.
— Степа! — окликнула, оглянувшись, Катря. — А смотри, какие тут горы! Вот красота-то. А сады! Правда, красиво?
Степан молча кивал головой, соглашался, но смотрел на все безучастно. Только раз подумал: «А далеко ли здесь море?» — и сейчас же ушел опять в свои думы.
Что у нее за тетка? И как она примет? Катря что-то за всю дорогу ни разу и не вспомнила о ней, будто в свой дом едет. И вообще, о чем она сейчас думает? Что у нее на душе? Своего старого ухажера-саперика вспоминает, что ли? Кто знает, что у нее с ним было? Хорошо, если только знакомством обошлось, а вдруг…
Жгучее чувство ревности охватило его. Тогда, на Дону, он не обращал никакого внимания на этого сапера. А теперь… Трудно сказать, что бы сделал, попадись он на дороге. Измолотил бы… Загрыз зубами.
Подумав так, Степан вспомнил, как он год назад дразнил за ревность Плахина, и устыдился своих дум. «Эка взбредет чертовщина! Да пес с ним, с этим сапером. Вот же она идет со мной. Моя насовсем. Ишь ладная какая!»
— Катря! Катюша! — уже бодро окликнул он жену. — А скоро тетка твоя? Что-то идем, идем…
Катря обернулась, замедлила шаг, успокаивающе, ласково сказала:
— Скоро. Потерпи. Вот минуем гору, а там и село.
— Ну, ну. Веди, семейный мой командир. А я у тебя как ординарец.
— А может, помочь? Давай чемоданчик, Степа.
— Нет, нет, — запротестовал Степан. — Шагай. Я не устал. Нисколько. Ты не смотри, что я такой… Я сильный.
— Какой есть.
— Не рада?
— Глупенький. Да где ж мне было тебе радость показать?
Она обняла его за шею и, слегка нагнувшись, чмокнула в щеку. Степан оглянулся, зардел.
— Катя! Увидят…
— А пусть. Я тебя при всем народе могу.
— Да неудобно.
— Боишься?
— Не из пугливых.
Потом шли молча, взявшись за ручку чемодана. Катря отчего-то становилась все грустнее и грустнее. Степан же от теплых слов и поцелуя повеселел. Теперь и предгорья ему казались дивно красивыми, и предстоящая встреча с Катриной теткой не такой уж неловкой.
«А чего стесняться? — подбадривал себя Степан. — Выпьем по чарке, поговорим… Сначала, конечно, у нее пожить придется, а потом свой дом поставим. Камня тут много. Была бы глина. А если тетка старая, то и строить жилье не надо. Одной семьей в ее доме проживем».
— Катя, а сколько тетушке лет? — спросил он.
— А? Что ты? — встрепенулась о чем-то мечтавшая Катря.
— Тетушка старая, говорю?
— Да уж старенькая.
— А домик как у нее?
— Да так… Ничего. Подходящий.
«Ну, если и плох, подремонтируем, — рассуждал сам с собой по-хозяйски Степан. — Немного колхоз поможет, ссуду в госбанке возьмем. Закон вон об этом вышел. Фронтовиков в обиду не дадут».
Под вечер, когда ущелье заволокло густым туманом, они наконец пришли в село, где, по словам Катри, и жила ее родная тетя. У белых хат, вытянувшихся вдоль шоссе, мелькали огоньки костров. От них тянуло приятным дымком и жареным луком.
— Степа, ты постой здесь, а я побегу спрошу. Давно не была, хату забыла.
— Беги, да только скорей. Есть охота.
— Сейчас!
Она поставила у каменной стенки чемодан, кивнула на лавку под вишней и, по-девичьи откидывая в разные стороны ноги, побежала к крайним хатам.
Степан снял с плеч вещевой мешок, размял отекшие плечи, стряхнул пыль с гимнастерки, брюк, начистил бархоткой сапоги, достал кисет и, крутя цигарку, присел на лавку.
— Здравствуй, служивый, — вышел из палисадника низенький, костистый дед, тронув за козырек смятой кепки. — Нет ли закурить? Без курева просто беда.
— Найдется, — живо отозвался Степан, радуясь первому знакомству. — Вам покрепче или послабей?
Старик, устало двигая ногами, горбясь и подхриповато дыша, подошел к лавке, опять приподнял козырек кепки и сел рядком.
— А давай покрепче, чтоб продрало.
Пожалуйте. Вам свернуть?
— Да коль не трудно… А то в руках дрожь. Просыплю небось.
Степан свернул толстую, с палец, цигарку, прикурил ее от своей папиросы и подал старику. Тот сладко, глубоко затянулся, закашлял, содрогаясь до слез.
— Ух ты! Ну и зол табачок. Ух ты! Давно не курил такого. Почитай, с начала войны. В лесу больше палили мох.
— Это в каком же?
— Да в нашем. Брянском.
— В Брянском? — уставился на старика Степан. — Из какого же вы района, папаша?
— Из-под Навли, что меж Брянском и Орлом.
— Как же вы сюда?
— Нужда заставила. Переселились. Немец жилье спалил, так вот мы сюда. Да тут нас много переселенцев. И курские, и орловские… А большей частью с Украины.
— И как же вы тут? Обжились?
— Обжились. Русский мужик живушой. Как верба. Обруби ее всю, засуши, а сунь в землю — снова оживает.
— Значит, неплохо?
— Да вроде бы ничего. И хата есть, и садик. Только вот климат не тот. Не тот. — Старик щелкнул языком. — Ц-ц, да. Никак не привыкну к степи. К горкам этим. Душно тут и той приятности нет. Все меня в лес свой тянет. Во сне даже вижу нашенские боры. То бабку по грибы зову, то по чернику…
— Зато здесь винограда много.
— Э-э, да какой виноград, — крякнул старик. — Кошачьи слезы. Один куст за версту другой скликает.
— Новый надо сажать, папаша.
— А кому сажать-то? Кругом одни бабы. А тут силенка нужна. Камень вон какой!
— Машины будут.
— Э, да коли б машины…
Старик помолчал, затянулся и, как бы спохватившись, спросил:
— А вы чей же? Отколь?
Степан хотел рассказать старику, кто он, откуда, думал расспросить о Катриной тетке, но тут подошла сама Катря. Была она бледна и растерянна.
— Степа! Пойдем, — позвала она тихо и виновато.
— Нашла?
— Сейчас расскажу.
По узкой тропинке, петляющей в белой кипени каких-то пахучих кустов, она провела Степана на придорожный взгорок и, остановись Под грушей, печально сказала:
— Нет тетки, Степа: Уехала она.
— Как? Куда? — отшатнулся Степан.
— Не знаю. И никто не знает. Продала свой дом и уехала.
Степан тяжело опустился на чемодан.
— Вот те и раз. Ехали, ехали… Как же теперь?
Катря, прислонясь к груше плечом, уткнув голову в ладони, заплакала. Плечи ее тихо вздрагивали, и стала она какой-то низенькой и жалкой.
Степан тронул ее за плечо.
— Ну, чего ты? Брось. Шут с ней, с теткой. Что мы, дети? Не проживем?..
— А где жить-то будем?
— А тут. Тут вот, под грушей.
— Ты что, Степа? Да разве мы цыгане? Пойдем. Я уже договорилась. В хате переночуем.
— Никуда не пойдем, — ответил решительно и строго Степан.
— Да холодно спать тут, Степа. Весна-то капризная. Ночью будет иней.
— Эх, ты! Нашла чем пугать. Будем спать тут, на свежем воздухе.
Он достал из вещевого мешка плащ-палатку, широко разостлал ее на покатине под старой, еще не отцветшей грушей, снял шинель, положил ее в изголовье.
— Погоди. Я подушки принесу, — сказала Катря и нырнула меж кустов к белевшей на фоне взрытого чернозема свежеподмазанной хате. Минут через пять она вернулась, неся на плече две небольшие подушки в цветных наволочках и белую, аккуратно сложенную простыню на руке.
— Где ж ты взяла?
— У знакомых попросила.
Катря постелила простыню, взбила подушки, положила их и обернулась к Степану.
— Есть хочешь?
— Нет. Перехотелось.
— И мне. Будем спать или посидим?
— Ты ложись. Ложись, Катюша. А я посижу. Покурю…
Вертя цигарку, он слышал, как раздевается за спиной Катря. Вот она стащила сапоги, повесила на куст шиповника портянки. Вот сняла гимнастерку, с трудом сдернула через голову зауженную в талии юбку, расстегнула лифчик, залезла под шинель, вытянулась, вздохнула.
Степана охватила оторопь. Сердце, замирая, учащенно стучало. Сотни брачных историй рассказывал он, выдавая себя за героя. А тут… словно веревками его связали. Он не мог ни лечь, ни пошевелиться. Стыд жег все нутро. Время текло. Надо было что-то делать. Но что? Не сидеть же вот так всю ночь и не бежать с позором! И тут, совсем неожиданно, ему на ум пришла спасительная идея.
— Катя? — окликнул он глухим, не своим голосом. — Ты спишь?
— Нет. А что?
— Сказать тебе хочу…
— Что, Степа? Говори.
— Спать я, как видно, не лягу.
— Почему? — приподнялась удивленная Катря.
— Да, видишь ли… Не привык я к тебе и опять же саперик… Не верю я, что он так тебя отпустил. Не верю…
Катря обхватила Степана за плечи и, повалив его в постель, целуя горячо, зашептала:
— Милый ты мой. Дурачина. Да я ж ни с кем… Никогда. Родимый…
Степан обнял Катрю за шею и, замирая, будто летя с качелей, коснулся ее обжигающих губ.
…Проснулся он поздно, когда солнце уже сияло над вершинами гор и они, подсиненные небом, маняще, сахаристо белели. Катря, чуть улыбаясь припухлыми губами, непробудно спала. В черных, растрепанных волосах ее застрял сваленный пчелами белый лепесток.
Вдыхая чистый, бодрящий воздух, Степан поднялся на высокую, крутолобую гору, откуда перед ним распахнулась неоглядная даль. Ветер покачивал его. В голове, как с похмелья, шумело. Но никогда, никогда ему не было так хорошо, как. теперь. Он чувствовал себя на этой горькой и милой земле самым сильным, самым счастливым.
Давно уже не видели мраморные, увешанные картинами сражений, портретами полководцев залы Центрального дома Советской Армии такого многолюдья, пестроты военных мундиров и гражданских костюмов, как в этот июньский день. По лестницам, длинным коридорам, устланным мягкими дорожками, степенно двигались, улыбчиво беседуя с женами, старыми друзьями, почтенные генералы, прославленные маршалы, седовласые преподаватели, профессора. Но больше всего тут было старших и младших офицеров в парадных мундирах, с новенькими академическими знаками на груди, на которых виднелась одна лишь надпись: «ВПА им. Ленина».
На балконе играл оркестр. Мягкие, величавые звуки полонеза растекались по залам. В распахнутые настежь окна летел тополевый пух. Схожий с ливнем шум машин сливался с гулом людских голосов. Офицеры то двигались следом за генералами, то сближались в круг, поздравляя друг друга.
Невысокий генерал в зеленом мундире с потускневшим витым ремнем, видимо отставник, остановив авиа- тора-капитана, держась за его пуговицу и крутя ее, точно желая убедиться, прочно ли она пришита, что-то ему с увлечением рассказывал. Офицер, утомленный долгим рассказом, попытался отделаться от старика, но тот цепко держал его теперь уже за ремень.
Пышноволосая, крашенная под цвет осенней травы женщина с двумя взрослыми дочками, следуя на почтительном расстоянии от коренастого генерала, придирчиво рассматривала офицеров и наряды на офицерских женах.
Оркестр на какую-то минуту умолк. По залу прокатился шепот: «Министр… Министр!» — и все обернулись к парадному входу. По лестнице, поскрипывая сапогами, поднимался в сопровождении свиты полковников, генералов седой, крупнолицый, с мешковатыми отеками под глазами маршал. На левой стороне груди от погон до пояса пестрели планки боевых наград. Справа на лацкане кителя краснел депутатский значок.
Министр обороны выглядел усталым. Суровые серые глаза были чем-то недовольны и озабочены. Он кивал на приветствия и скупо улыбался, а когда заиграл оркестр и офицеры зааплодировали, поднял скрещенные в пожатии руки и потряс ими над головой.
К министру присоединились маршалы, генералы. Все потянулись к празднично накрытым столам. Загремели стулья, качнулись, вызванивая бокалами, столы. Длинные шеренги людей, ставших по обе стороны богато накрытого стола, застыли в ожидании команды.
Начальник академии, одетый в голубой мундир, подал знак головой:
— Прошу сесть, товарищи! Начнем наш прощальный ужин.
Все сели. К Сергею присоединился тот отставной генерал, который что-то рассказывал в фойе капитану в авиационной форме.
— Когда мы под Воронежем заняли штаб-квартиру генерала Шкуро, — начал он рассказывать Сергею, — мои орлы-кавалеристы увидели стол с выпивкой длиной в полкилометра. Ну, конечно, были обрадованы. Три дня ничего почти не ели. Все кинулись к столу, начали уплетать жареных поросят, гусей… Треск костей пошел, точно танк по сухому хворосту поехал. А от пробок залпы, залпы… Так в потолок и летят. Брызги шампанского, точно в Бахчисарайском фонтане. Да что Бахчисарай! Петергоф! Ниагарский водопад! Ну, вижу, дело плохо. Перепьются мои изголодавшиеся ребята. А пить нам, сами понимаете, нисколько нельзя. Семен Михайлович пьяных рубак терпеть не мог. С меня бы голова долой. — Генерал резанул ребром ладони по морщинистой, будто обтянутой полотном решета, шее и продолжал:
— Эх, думаю, где наше не пропадало! Вскочил я на коня и галопом на стол. Да как дал аллюр три креста, все бутылки так и посыпались. А конь у меня был… Таких коней теперь и в помине нет. Я вам про него сейчас всю историю расскажу.
Генерал взял Сергея за пуговицу, и тот понял, что теперь от собеседника скоро не отделаться. Придется выслушать всю лошадиную историю. Выручил начальник академии. Поправив микрофон, он встал и заговорил:
— Дорогие товарищи, выпускники прославленной академии! Разрешите от имени командования, политотдела, профессорско-преподавательского состава поздравить вас с окончанием…
Все захлопали. Отставной генерал умолк.
— Пять лет провели вы в стенах этой военной кузницы и благодаря постоянной заботе нашей партии, правительства, министра обороны, Главного политического управления, стараниям преподавателей получили прочные военно-политические знания. Ваш боевой опыт и знания — это большое богатство. Находясь в частях и на кораблях, не тратьте же это богатство напрасно. Отдавайте его на укрепление могущества нашей армии, на воспитание стойких, преданных Родине воинов. От души желаю вам в жизни, работе больших удач. За ваши успехи, друзья! За ваше здоровье, уважаемые гости!
Зал в едином порыве встал. Тонкий малиновый звон прокатился дважды по столам. Блеск хрусталя слился с блеском боевых наград, нагрудных знаков.
Сергей чокнулся через стол с друзьями.
— С окончанием, Алексей. Тебя, Никола, и тебя, Макар.
— За твое упрямство, Сергей.
— За продолжение дружбы!
— За то, шоб був ты всегда таким! — донеслось с другой стороны стола.
Воспользовавшись затишьем (все, выпив, закусывали), отставной генерал, торопясь, дожевал колбасу, опять схватил Сергея за пуговицу.
— Когда мы заняли под Воронежем штаб-квартиру генерала Шкуро…
— Вы об этом уже рассказывали, — улыбнулся Сергей.
— Ах, да! Это я рассказал.
— И про коня тоже, — пытался замять разговор Сергей. С минуты на минуту ему надо было выступать с благодарственным словом от имени слушателей.
— Нет, зачем же, — не отступал генерал. — Я хорошо помню. Про коня я еще не рассказал. А с конем-то у меня и случилась самая забавная и, если хотите, редчайшая история.
— Я извиняюсь, товарищ генерал. Охотно бы послушал, но мне сейчас выступать, — сказал Сергей, уловив предупреждающий кивок начальника курса подполковника Семенкевича.
— Пожалуйста. Не беспокойтесь. Я обожду, — отнял руку от пуговицы генерал.
Сергей достал из кармана листок с речью, заготовленной для него, поднялся во весь рост, обратился к министру обороны:
— Разрешите мне сказать несколько слов, товарищ Маршал Советского Союза.
Маршал выпрямился, как показалось Сергею, одобрительно улыбнулся и кивнул. Сидевший с ним рядом генерал-полковник тоже утвердительно качнул головой и что-то сказал на ухо министру.
— Дорогой товарищ министр! — начал громко, заученно Сергей, держа перед собой листок. — Дорогие товарищи из Главного политического управления! Наши глубокоуважаемые профессора и преподаватели! Разрешите мне от имени и по поручению всех выпускников академии горячо поблагодарить вас за то большое внимание, которое вы уделяли нашей военной, политической учебе, всемерному поднятию и повышению… — На этих словах Сергей осекся и покраснел. Он почувствовал, что говорит явно не то, что хочется сказать совсем другое — искреннее, теплое, выношенное в груди. И он, скомкав в кулаке листок, глядя на сидевших в одном ряду профессоров, преподавателей, уловив их подбадривающие взгляды, заговорил: — Нет таких слов, которыми можно было бы выразить благодарность вам, наши дорогие воспитатели, наставники. Спасибо вам и земной поклон за все, за все, что вы нам дали за эти годы. И где бы мы ни были, сколько бы ни прошло времени, мы никогда не забудем вас, ваших стараний и трудов.
Взрыв аплодисментов заглушил последние слова. Выпускники разом встали. Сотни благодарных, счастливых глаз уставились на заметно постаревших преподавателей. Поднялись, смущенные, взволнованные, и преподаватели. В добрых глазах начальника кафедры Сентюрина блеснули слезы. Инженер-полковник Белоконь растерянно, точно ему было душно, поправлял воротник. Рука его заметно дрожала.
— Спасибо тем, — продолжал Сергей, — кто нес нам новое, восставал всем сердцем против дряблого, кто, не жалея сил и времени, пекся о нашем будущем и научил нас смело глядеть вперед. Ну, а тому, кто потчевал нас заплесневелым, мы не скажем доброго слова. Нет!
Министр поднял руку.
— А что, разве есть в академии такие?
— Есть, товарищ Маршал Советского Союза. Как квочки на болтнях, так кое-кто из них сидит на старом, отжившем.
— И всё ждут, когда цыплята появятся, — засмеялся министр и обернулся к начальнику академии: — Что же будем делать с квочками?
— Придется квочек заменить, товарищ министр, — развел руками начальник академии. — Ну, и соответственно яички.
— Верно. По-народному с ними. За крылья — и вон из лукошка. А не то, чего доброго, вместо цыплят блох разведут.
Все засмеялись. Министр кивнул:
— Вы продолжайте. Продолжайте, товарищ майор. Извините, что перебил. Извините.
Но Сергей не знал, что дальше говорить. Кровь прилила к лицу, язык онемел. И тогда встал министр.
— Как говорится, придется пойти на взаимную выручку, — сказал он, улыбаясь. — Проявить долг товарищества и на практике показать силу взаимодействия между маршалом и майором. Но это присказка. Мне же хочется как бы продолжить прерванную речь. Вы не возражаете?
— Нет! Просим, товарищ министр!
— Разрешите сердечно поздравить вас с успешным окончанием учебы. Теперь в вашем багаже вместе с храбростью, мужеством, боевым опытом лежат и прочные знания. Вы теперь своего рода академики, сами с усами. Это хорошо. Но… — министр погрозил пальцем, — не зазнавайтесь, товарищи, не кичитесь наградами и значками. Будьте пытливыми, цепкими к новым знаниям. Иначе можете и не заметить, как вас обгонят другие, обскачет летящая вперед жизнь. Да, да, товарищи! Мы должны всегда быть диалектиками и помнить, что ничто не стоит на месте. Если еще недавно главной огневой силой были артиллерия, танки, пулеметы, то теперь уже атомное и ракетное оружие. А там, если не будет покончено с войнами, может появиться и еще невесть какая техника сражений. Так что учить есть и будет что. Надо только не дремать, не сидеть, как те некоторые, отставшие от жизни преподаватели-квочки.
Он налил бокал нарзану, отпил несколько глотков, вытер носовым платком губы и, торопливо сунув его в карман брюк, продолжал:
— А чего греха таить? Есть еще такие. Есть. Недавно мне довелось побывать в одной из академий на лекции по тактике. И что бы вы думали? Преподаватель, как и десять лет назад, ратовал за наступление в пешем строю так называемыми цепями. И это во времена бурного развития техники, массовых поражающих средств. Спрашивается: кто же из наступающих пешком достигнет цели? Конечно, все будет подавлено и разбито. Или возьмите вы вопрос о мобилизации. Один лектор читает: «Военкоматы будут рассылать повестки, уведомлять призывников через проводную связь». Спрашивается: какие повестки, какая проводная связь, когда все горит и рушится?
Министр говорил долго. Слушая его, Сергей убеждался, что у этого на вид суховатого, недоступно строгого человека светлый ум и очень доброе, волевое сердце. Именно таким он и представлял себе высшего начальника. До войны он тоже видел одного из военных министров. Тот выступал перед кавалеристами в Хамовнических казармах и всю свою речь посвятил мытью портянок, бритью голов и желтому песку на линейках. Теперь же взгляды старших начальников были шире. Мелочи не заслоняли им того главного, что нужно будет на случай войны. И Сергей от души порадовался этому. Нет, не повторится горький опыт прошлого, не погрязнет в рутине родная армия… Устами министра говорит партия. Слушай же! Слушай, подполковник Галкин. Рушится твое отсталое представление о будущей войне, гибнет твоя заскорузлая тактика.
Сергей отыскал глазами тощего, плосколицего человека с щеткой усов под острым носом и толкнул локтем Алексея Проценко.
— Смотри. Сидит и не краснеет. Будто его не касается. Вот дубина.
— Да. Этого не прошибешь. Старый консерватор. А Грудинин-то наш, Грудинин! Гляди-ка, к дочкам начальника управления кадров подсел, бисером рассыпается.
— Да. Этот далеко пойдет.
— Уже пошел.
— Куда?
— В адъюнктуру рапорт подал.
Сергей улыбнулся.
— Жук ползет обогащать капусту. Пойдем покурим.
— Идем!
Они вышли на балкон. Над парком висела полная, сверкающая чистым серебром луна. В купах деревьев качались белые шары-плафоны. По синей чаше озера легко скользили лодки. Брызги воды из-под весел взлетали серебром. Где-то за озером играл оркестр. Десятки ног лихо вымолачивали краковяк.
— Тебя куда назначили? — закурив папиросу, спросил Сергей у Алексея.
— В Ульяновск. На Волгу. А тебя?
— Меня еще не вызывали. Куда-нибудь пошлют. Мне все равно.
— Почему? Ты же хотел в Забайкалье?
— Была причина, — вздохнул Сергей, — но теперь ее нет.
— Какая?
— Девчонка там у меня служила. Хотел поехать к ней, но…
— Уволилась?
— Если бы…
— Вышла замуж?
Сергей с шумом выпустил дым, зло придавил о перила горящую папиросу.
— Погибла… Под Харбином.
— Что же ты молчал?
— А что говорить? Разве поможешь?
— Да, — вздохнул Алексей. — Война, война… чтоб ты не повторилась. — Рука его легла на плечо Сергея. — Да ты не переживай. Брось, Сережа, у всех было горе. Слышь?
Сергей молчал. Он смотрел на гуляющие по аллеям парочки и думал: «И она могла бы вот так… в белых туфельках, воздушном платье. И для нее играл бы оркестр…»
Кто-то тронул за пуговицу хлястика. Сергей оглянулся. Рядом стоял кавалерист-генерал. Глаза его сияли. Даже шрам на лбу стал меньше.
— Батенька! А я тебя обыскался, — обрадованно воскликнул он. — Если бы не ноги ваши, не нашел бы. Вы в кавалерии случайно не служили?
— Да, пришлось немного.
— Так и знал, — обрадовался генерал. — Такие прогнутые ноги только у кавалеристов. И осанка — грудь колесом, голова в зените. Вот так.
Генерал подпер спину кулаком, браво выпрямился и, стукнув себя в грудь, пробасил:
— Гвардии гусар! Ги-и, да-с… Однако же я отвлекся. Про коня-то я не рассказал. А с ним редчайшая история была…
Сергей хотел отделаться от навязчивого рассказчика с его историей, но тут же подумал: «А чего над стариком смеяться, зачем его избегать? Может быть, бой под Воронежем и нерассказанная история с конем были в жизни этого человека самыми значимыми, самыми неизгладимыми. А чем больше отдаляется время, тем сильнее желание вспомнить о легендарном прошлом. Да и сам-то я сколько раз ворошил былое!»
Сергей согласно кивнул головой и приготовился слушать седовласого генерала.
В воскресенье утром Ярцев приехал к своему старому знакомому по фронту полковнику Литвинову, жившему в каменном двухэтажном домике на Хорошевском шоссе.
На звонок вышла жена полковника Александра Васильевна — приземистая, располневшая женщина с толстой косой. Обрадованно улыбнулась, приветливо сказала:
— Проходите, пожалуйста. Лаврентьич дома.
— Спасибо.
Сергей шагнул через порог, шутливо щелкнул каблуками, взял под козырек.
— Представляюсь по поводу окончания академии!
— Очень рада. Поздравляю, Сереженька, молодчина!
— Шура! Кого это ты поздравляешь? — раздался из комнаты голос полковника.
— А ты выйди, сам увидишь.
Шлепая тапочками, в коридор вышел Владимир Лаврентьевич. Он был таким же бодрым, смуглолицым, чернобровым красавцем, как и год назад, когда Сергей заходил к нему в политуправление войск ПВО страны, где он работал начальником отделения информации. Только немного пробилась седина на висках да запали щеки. Одетый в широкую зеленую пижаму, он был похож сейчас на парубка гоголевских времен.
— A-а! Явился беглец. Проходи. Проходи, не стесняйся. Собак злых нет, и ковры не замараешь. Ни того, ни другого нема. Да ты что стоишь? Ждешь поздравления? Не будет. К шутам. Звание получил — не обмыли. И академический значок решил зажилить. Не выйдет.
Сергей достал из кармана завернутую в бумагу бутылку.
— Извиняюсь и исправляюсь.
— О, це дило! Как кажут у нас на Кировоградщине, сидай, куме, з бутылем побалакаем.
Он взял бутылку, потряс ею над головой.
— Шура! Сооруди-ка нам закусить.
— А что вам подать, Володя?
— Действуй по-украински. Что есть в печи, то на стол и мечи.
— Пива подать?
— А как же? И пиво, и воблочку… Я ж не тот кум, которого кума одним табаком угощала.
На столе появились графинчик в виде пингвина, три бутылки запотевшего в холодильнике пива, тарелки с колбасой, сыром, маринованной селедкой и плетеная корзинка с вяленой воблой.
Лаврентьевич взял одну из рыбин, смачно понюхал ее, покачал головой, крякнул:
— Ах, хороша! Люблю чертовку. В нашей деревне был дьяк. Так тот, бывало, всегда за голенищем тарань носил. Вытащит, о подметку постучит и: «Дай боже на завтра тоже».
— Володя! Опять ты с анекдотами. Угощай же.
— Ничего, обождет. Я его больше ждал.
Человек, который первый раз попал бы сюда в гости, мог обидеться на эти слова. Но Сергей знал, что полковник всегда шутит, что ему не так дорога выпивка, как веселая, пересыпанная анекдотами и украинскими поговорками беседа. Он мог пересказывать анекдоты часами, словно черпал их из бездонного сундука.
Вот и теперь он наполнил рюмки, заткнул пробкой рот пингвину и, откинувшись на спинку стула, сказал:
— А перед этим новый анекдот. Про попа. Нанял как-то батюшка в церковь звонаря. Но звонарь попал горький пьяница. Одну обедню на колокольне проспал, другую… Обозлился святой отец. Вызывает ослушника в алтарь и давай его отчитывать. Час ругает, другой. Устал звонарь, еле стоит. От жажды сухие губы облизывает. А на престоле у батюшки графин с водой. Чистая. Ключевая. Не выдержал звонарь. Один стакан налил, выпил, другой, третий. У попа глаза на лоб полезли. В ларец руку сунул и подает звонарю кусок колбасы. «Здорово зелье пьешь, раб божий. Меня на стакан обошел. На-кось вот, закуси».
Сергей поднял рюмку.
— Не будем уподобляться ни попу, ни звонарю, а просто выпьем по чарке, как на Руси повелось. За ваше здоровье, Владимир Лаврентьевич. И ваше, Александра Васильевна.
— За окончание учебы, — чокнулся полковник. — Как говорится, дай нашему казаче новой удачи.
Закусив селедкой, полковник уже без шутки, озабоченно спросил:
— И куда ж теперь? Назначение получил?
— Да вот пришел к вам посоветоваться, — заговорил Сергей. — Сегодня «сватали» меня.
— Кадровики? Или из войск?
— Из управления кадров.
— И куда же? Что предлагают?
— Инструктором в Центральное управление.
— В управление? — настороженно поднял брови Литвинов. — А в какой отдел?
Сергей назвал.
— Что это они? То в войска предложили, а теперь сюда.
— Представления не имею. Говорят, сам начальник управления так решил.
— А ты? Ты-то как на это смотришь?
— Двояко. И поработать в таком органе заманчиво, и хочется послужить в войсках.
— Согласия еще не дал?.
— Нет. Вашего совета жду. Вы уже столько в центральных управлениях… Знаете, почем фунт лиха.
Полковник встал, вынул из серванта пачку папирос, закурил, вернулся к столу.
— Значит, ждешь совета? Ну, что ж… Дам тебе совет. Только вначале ответь мне на три вопроса.
— Каких?
— Во-первых, можешь ли ты засиживаться?
— А что это такое?
— Поясняю. Рабочий день окончен. Все идут домой к своим семьям, невестам. Ужинают, наряжаются, спешат в кино, театры, в лес. А ты, раб божий, сидишь за канцелярским столом и с тоской смотришь в окно. Тебе хочется уйти. Но ты не можешь, потому что не ушел твой начальник. А начальник сидит оттого, что еще не уехал его начальник. А тот начальник торчит за столом из-за того, что торчит старше его начальник. Вот и луна уже поднялась над крышами. Погасли в домах огни. Черти вышли биться на кулаках, а ты все сидишь. Впрочем, не сидишь, а дремлешь. Спишь, проще говоря. И снятся тебе, рабу голодному, щи и жареные гуси. И начальник твой спит. И его начальник тоже. Все ждут, когда в окошках у Верховного погаснет свет. А он все не гаснет и не гаснет потому, что Верховный работает по ночам. Но вот где-то внизу хлопнула дверца, взревел мотор, и все очнулись. Загрохотали суматошно дверцы сейфов, защелкали дверные замки и все как очумелые, перегоняя друг друга, ринулись вниз к последним троллейбусам, трамваям. Вот что значит уметь засиживаться. Понял, чем дед бабку пронял?
Сергей с тоской посмотрел в окно, вздохнул. Нет, эта перспектива засиживания не очень его привлекала. Он не дряхлый дед и не любитель кабинетной жизни. А полковник, хитровато улыбнувшись и выпуская клубы сизого дыма, как назло расписывал:
— И если ты будешь исправно засиживаться, не будешь докучать начальству просьбами уехать пораньше, то и в аттестацию тебе запишут: «Усидчив». И пошел ты по служебной лестнице, как звонарь на колокольню. А коль не сможешь, считай пропало. Начнут тебя, грешного, склонять во всех падежах и лицах.
— Ясно-о, — протянул Сергей. — Ну, а второй вопрос?
— Сейчас, кума, будет и вторая сума, — открывая пиво, отвечал полковник. — Можешь ли ты слизывать языком кляксы и бегать антилопой?
— Нет, не умею. Не приходилось.
— Вот видишь. А иным работникам это как раз и надо.
— Зачем?
— Как зачем? Ну, допустим, принес ты на подпись бумагу, а руководящий товарищ возьми да и оброни кляксу на нее. Недолго думая, ты подхватываешь лист, — смеясь, полковник выхватил бумажную салфетку, — и кляксу языком — раз! Ты доволен, что труд не пропал, а начальник вдвойне. Он увидит и усердие твое, и канцелярское искусство.
— А антилопой бегать зачем?
Полковник кивнул: пей, дескать, пиво. Опорожнил бокал сам и, очищая воблу, пояснил:
— Начальник едет на совещание, а в голове мыслей готовых нет.
— Нет, и не езжай, — качнул плечом Сергей.
— Э-э, дружок! А подхалимы зачем? Только станет известно, что начальнику нужна речь, он тут как тут. «Товарищ начальник, позвольте мне написать». — «Ну, ну, давай. Только надо бы побыстрей». — «Будет сделано сей миг». И пошла писать, монтировать заранее припасенные на пожарный случай цитаты. Не успеет начальник и стакан простокваши съесть, как речь готова. В папочку сложена, угольничком скреплена, и на нем даже голубок для красивости нарисован. Мчится подлиза на полном ходу, лбом двери сшибает. «Извольте, товарищ начальник. Речь ваша готова». Начальник взвесит на ладони листы, глянет на потный лоб составителя и осчастливит его улыбкой.
— Понятно, — еще больше мрачнея, ответил Сергей. — Ну, а третий вопрос какой?
— Дай воблу доем, потом расскажу. И ты не зевай. А то мы живо управимся с ней.
Сергей взял маленькую плоскую рыбицу, с трудом содрал с нее кожуру, задумчиво пожевал серую остросоленую дольку.
— Так я третьего вопроса жду.
Полковник встал, надел на горбинку носа роговые с черными дужками очки, оперся кулаками о край стола.
— Сможешь ли ты произнести на собрании своих сотрудников вот такую речь? — Он тронул пальцами кадык и сразу изменил свой грубоватый бас на визжаще-умиленный голосок: — Товарищи! Такой глубокой, такой умной и целенаправленной речи, которую только что произнес наш уважаемый Кузьма Иваныч, я отродясь не слыхал. Она доставила мне не только духовное наслаждение, но и натолкнула на большие государственные раздумья, вдохновила меня и мою семью…
Александра Васильевна потянула мужа за хлястик пижамы.
— Володя, брось чудить.
— Подожди. Я только начал. Г-м-м. Да, да, товарищи! Именно вдохновила. У меня появилось столько ценных мыслей, что потребуется не менее пяти лет, чтобы воплотить их в жизнь. Спасибо вам, Кузьма Иваныч, за такую светлую речь.
Полковник снял очки, сел, похлопал Сергея по плечу.
— Вот так. После этого ты можешь смело сидеть пять лет в своем кресле и никакие штатные сокращения тебя не коснутся.
Сергей покачал головой.
— Неужели все так?
Полковник дружески обнял его.
— Конечно, не так. Многое я преувеличил, приукрасил, но кое с чем из этого ты можешь встретиться. Не все кристально честные люди там. Я часто бываю в том управлении, многих знаю давно. Есть там добрейшие, светлые головы, хотя они и занимают небольшие посты. Это Меньшиков, Бородин, Борисов… Да всех разве сочтешь. Их большинство. Начальник управления умный человек. Но есть и такие, на которых смотреть тошно. Извиваются, ябедничают, лебезят. Таких остерегайся, Сергей. Ни за что продадут.
Как и было приказано, Сергей Ярцев явился к десяти утра в бюро пропусков и позвонил инструктору по кадрам Дворнягину.
— Вы просили сказать о своем согласии, так вот я подумал…
— И что?
— Вы извините меня, — подбирая слова помягче, начал Сергей, — но я бы просил послать меня в войска. В любой округ.
— К сожалению, ничем помочь не могу. Приказ уже подписали.
— Как подписали? Я же согласия не давал.
— Не будьте глупцом. Вам оказана высокая честь. За такое место люди зубами грызутся. Скажите спасибо генералу Хмелеву. Он приказал вас взять. Выступление ваше на выпускном вечере ему понравилось.
— А изменить приказ нельзя?
— Нет. Идите начальнику представляйтесь. И не валяйте дурака.
Короткие гудки возвестили, что разговор окончен. Сергей повесил трубку, опечалено прислонился к фанерной стенке телефонной будки. «Вот те и раз. Без меня меня женили, а я на мельнице был».
В будку постучали.
— Товарищ? Вы скоро?
Сергей вышел, извинился перед полковником инженерных войск, получил в одном из оконцев пропуск и зашагал к парадному входу серого восьмиэтажного здания с башней на крыше.
Перед широкой деревянной лестницей, исклеванной тысячами военных сапог, Сергей остановился. Хотя и не хотелось ему тут работать, все еще тянуло куда-то в степь, в лагеря, на полигоны, а сердце взволнованно и приподнято забилось. Здесь, в этом здании, мозг и центр всей политработы в армии. Отсюда идут живые нити в войска. Сюда стекается все лучшее, новое. Здесь от имени ЦК руководили талантливые люди. Отсюда в пороховые годы уходили цементировать ряды полков простые коммунисты и прославленные комиссары. По этим крашеным ступенькам, быть может, шагали Фрунзе, Чапаев, Фурманов… Может, был тут и Бугров? Интересно, что бы он сейчас сказал? Поворачивай назад, Сергей, или шагай вперед смелее? Ну, конечно, вперед. Не боги же лепят горшки. Ошибусь — поправят.
Найдя на пятом этаже названную солдатом-часовым дверь, Сергей постучал и, услышав короткое «да!», вошел в узкий, небольшой, пропахший табачным дымом кабинет с одним широким окном, задрапированным от солнца. Возле окна, за письменным столом, заваленным панками, в беспорядке разбросанными бумагами, сидел низенький, бледный, как ростки погребной картошки, полковник, с редкими льняными волосами. Одной рукой он что-то торопливо зачеркивал, сердито бормоча: «Вот забор… Вот горожа…», другой же поминутно скреб затылок.
— Товарищ полковник! По указанию отдела кадров прибыл в ваше распоряжение! — доложил Сергей.
Полковник, не отрываясь от бумаги, качнул головой:
— A-а, старик! Погоди. Посиди немного. Тут срочная бумага… Ах, штоб тебя! Ну, кто же так пишет? Через пень колоду. Ну погоди, Серегин!
Ярцев стоял, не зная, что делать. Выйти или здесь обождать? Коротая у порога время, он еще раз рассмотрел кабинет. Теперь уже заметил, что обои на стенах давно почернели, местами облезли, а у стола были до лоска вытерты спинами посетителей. Слева у двери оказался вмонтированный в стенку железный сейф. Под ним деревянный ящик с подшивками газет и журналов. На тумбочке у окна — два телефона. Трубка на одном была разбита, и кусок от нее валялся под столом. Жирные пятна на зеленой скатерти свидетельствовали, что она давно не мыта. Большая плетеная корзина доверху забита окурками и клочьями бумаг.
Сергей перевел взгляд на своего нового начальника. Тот продолжал ожесточенно кромсать текст кем-то неудачно составленной бумаги. Лоб его от напряжения страдальчески сморщился, в глазах чуть ли не проступали слезы, и Сергею вдруг стало жалко этого человека, высохшего, изнуренного бумагами. Хотелось подойти к окну, распахнуть шторы и сказать: «Да отдохните же вы! Подышите воздухом свежим и бросьте курить. Пальцы от курева уже пожелтели».
Минут через десять полковник вскочил и с листком в руке шмыгнул из кабинета.
— Я сейчас. Снесу на машинку, старик.
Он вернулся сияющий, довольный.
— Ну что, заждался? Ничего, привыкай. У нас тут пожары бывают. Помоги-ка вот папки в сейф запихнуть.
— Пожалуйста, товарищ полковник. — И Сергей подхватил крайнюю стопу.
— Вот так. Хорошо, старик. В угол их. Под замок. А теперь идем, я тебе рабочее место покажу. Побеседуем после, как с совещания вернусь.
По пути в комнату инструкторов полковник завернул в машинописное бюро.
— Зайдем. С машинистками познакомлю. А то, черти раскосые, печатать тебе не будут.
За деревянной перегородкой, обшитой белым полотном, раздавался бойкий перестук машинок, приглушенные женские голоса.
— Валечка, смени копирку.
— Асенька, кончай доклад.
Полковник заглянул в оконце и распахнул дверь.
— Девушки-красавицы! Представляю вам молодого человека, нового сотрудника и, между прочим, холостяка.
Шесть сидевших по углам машинисток перестали печатать и с любопытством посмотрели. Только одна, молоденькая, пышноволосая, в белой с голубыми цветочками блузке, не оторвала от машинки ни пальцев, ни глаз. Она тряхнула длинными локонами волос, перевела каретку и опять застучала, как из пулемета.
— Идем, старик. Идем! — тронул за рукав полковник. — А то понравишься какой, приколдует. Особенно Ася. Глаз у нее влюбчивый, черный. Как глянет, так и готово.
Полковник шел по длинному кривому коридору и показывал, где размещаются инспектора, заместители, секретари, а Сергей, на ходу запоминая сказанное, думал:
«Какая же из них Ася? Не та ли, что не глянула на меня? А впрочем, какое мне дело до нее. Ася она или Тася…»
Зашли в комнату с двумя выходящими во двор окнами. Сидевшие за столами молодой улыбчивый капитан второго ранга и лет сорока полковник с исхудалым лицом и впалыми веселыми глазами встали.
— Познакомьтесь, старики! — обратился к ним начальник отдела., — Ваш однокашник.
Сергей протянул руку капитану второго ранга:
— Ярцев Сергей.
— Михаил Бородин, — ответил тот и добавил: — Сухопутный моряк с прошлого года.
Полковник с веселыми глазами подошел сам.
— Василий Евсеич Серегин, — представился он, подав руку. — Твой сосед по столу.
— Очень рад, — не зная почему, ответил Ярцев. — Только какой сосед? Тут два пустых стола. Справа или слева?
Начальник подошел к старому, почернелому столу, стоявшему ближе к порогу, хлопнул ладонью по забрызганной чернилами крышке.
— Вот, старик, твое место. Занимай его и приступай к делу. — Он вытащил из синей папки маленькое, на четвертушке бумаги, письмо и, вручая его, сказал: — Рассмотришь и доложишь. Приступай.
Прежде чем сесть за стол, Сергей вытряхнул из ящиков пыль, клочья бумаги, окурки, налил в мраморный прибор чернил. Василий Евсеевич принес откуда-то лист цветной бумаги и застелил крышку. Бородин торжественно поставил настольный календарь.
Сергей поблагодарил товарищей за помощь и, между прочим, заметил:
— А начальник у вас добрый. Всех запросто «стариками» зовет.
Бородин улыбнулся.
— Мягко стелет, но жестко спать.
— Столами наш Афоня не бросается, но телефоны на пол летят, — добавил Серегин.
— Вид у него усталый. Может, от этого? — рассудил, не зная причин, Ярцев.
— А кто виноват? — помрачнел Серегин. — Сам себя изводит. Переписывает по двадцать раз пустячную бумажку. Белого света не видит, сутками сидит. И как это от него жена не ушла?
Ярцев углубился в чтение письма. Заместитель командира какой-то стрелковой роты спрашивал: обязательно ли ему находиться в воскресенье в подразделении? Сергей сразу же написал ответ: «Нет, необязательно. Вы можете выходной день провести по своему усмотрению. Но, чтобы в роте и без Вас культурно-массовая работа шла по плану, Вам надо опираться на актив, заранее давать ему задание…»
Через час Ярцев понес составленную бумагу на доклад.
Прочитав ее, полковник Зобов поморщился и единым махом перекрестил ответ черным карандашом.
— Плохо, старик. Не пойдет.
— Почему? — удивился Сергей.
— Почему — почитай Фому. Такие векселя мы давать не можем. Он получит завтра ваш ответ и начнет им козырять перед всеми. «Мне из центра сказали: в воскресенье необязательно работать».
— Так это же правильный ответ, — попытался отстоять свое мнение Сергей. — Зачем же каждый раз торчать в роте, если можно организацию досуга поручить активу?
— Ты слушай, что старшие говорят, — прервал Зобов. — Я на этих ответах собаку съел. В нашем деле осторожность нужна. А вдруг да бумага вернется назад да попадет в руки начальства? Что тогда? А ну-ка, скажут, подать нам растяпу. Кто без согласования с нами бумагу послал? Да за жабры тебя, за штаны… Нет, старик, этого допустить я не могу. Я, как вратарь на воротах, отбиваю каждую бумагу. И, слава богу, ни одной еще в сетку не пропустил.
— Так что же делать с письмом?
— Отошлем его в округ. В политуправление. Пусть там и разбираются, любые разъяснения дают.
Ушел Сергей, сел за стол, задумался: «Что за наваждение? Откуда у Зобова такая робость? На простой вопрос боится ответить. Запуган, что ли? Обжегся на чем? Или, может, хитрит, не. желает ответственность брать на себя? Тогда за каким дьяволом и кресло начальника занимать?»
Деревянная стружка. Простая стружка из-под фуганка. Знаете ли вы, как приятно пахнет она! Не знаете? Тогда скорее спешите в столярную мастерскую Ганса Пипке. О! Уж он-то знает запах этой стружки.
Вжи, вжи, вжи… — вылетает она, завиваясь колечками, из оконца фуганка. Лучи раннего солнца надают на нее, и она кажется то золотыми венчальными кольцами, то прядями кудрявой девушки, то наручными браслетами тончайшего литья. А какой источается запах от нее! Бог мой! Нет слаще этого запаха на земле.
Пипке берет горсть золотых колечек, подносит их к носу и с шумом, причмокивая губами, вдыхает тончайший аромат сухой березы.
Никто не ворчит, не подгоняет. Только разве Марта выглянет в окошко, крикнет: «Ганс! Да кончай же. Кофе остыло».
Гансу хочется и чашку кофе испить, и лишнюю доску профуганить. Руки так и рвутся к верстаку.
Вжить-жить. Вжить-жить… — выговаривает фуганок.
Так, так, так… — подбадривает за садом соловей.
А над крышей синее, как таз из-под вишневого варенья, небо. Воздух настоен на яблоневых цветах. Как жить хорошо! А почести какие! Только и слышится от клиентов: «У вас золотые руки, Пипке!», «Дай вам бог здоровья, Пипке!», «Ах, какой вы мастер, господин Пинке!», «В таких кроватях просто молодеешь!».
Старый Пипке доволен. Тает доска под фуганком. В прошлую неделю сделал одну кровать. В эту — две. И еще день в резерве на беседу в пивном баре остался. Снял Пипке фартук, убрал стружки под верстаком, собрался домой. Но в это время дверь распахнулась, и в столярную с трудом втиснулся грузный человек на костылях. По одутловатому, бледному лицу его катился пот.
— К вам можно? — уже в сарае спросил он.
— Пожалуйста. Прошу вас. Я очень рад, — засуетился Пипке, сметая фартуком со стула.
Мужчина сел, вытер рукавом мундира лицо.
— Не… не смогли бы вы, господин Пипке, сделать мне для ноги колодку. Старая негодна. Голень в кровь стираю.
— Один момент, — присел на корточки Пипке. — Покажите.
Мужчина приподнял штанину. Под ней был тупой забинтованный обрубок с бурыми пятнами проступившей крови.
— Вот смотрите. Выше колена. Был человеком, кочегарил, а стал…
— О, да! Высоко. Где же вас укоротили?
— Известно где. В России.
Безногий опустил штанину.
— Так как же? Возьметесь?
Пипке почесал затылок:
— Новое дело. Не занимался.
— Напрасно. Теперь столько безногих. Можно хорошо заработать. Марки так и посыпятся.
— Нет, — вздохнул Пипке. — Таких марок мне не надо. Я сам еле ноги унес. А колодку я сделаю вам.
— Спасибо. Когда прикажете зайти?
— Зайдите на той неделе. Нет, зачем же мучиться? Приходите завтра к вечеру.
Безногий заковылял прочь. Пипке тоже бы надо идти завтракать, но он сел на доски и глубоко задумался.
В житейских заботах, в бумажной писанине текло у Сергея время. Как вешнюю льдину, все дальше и дальше уносило его от армейской жизни. Уже забыл он, чем пахнут лагерные травы, как клубятся под колесами машин степные дороги, не помнил, когда в последний раз слыхал полковую зорю, сигнальный рожок и те бодрые песни, от которых теплеет сердце и тверже становится шаг. Только по рассказам инспекторов, ездивших в командировку, и докладам на собраниях слыхал он, какие произошли в войсках перемены. Говорили, что в частях уже нет конного транспорта, что поршневые самолеты заменяются реактивными и что солдаты теперь ходят на учения не пешком, а ездят на машинах.
Как хотелось побывать в войсках самому, посмотреть на все своими глазами! Но все попытки вырваться в командировку разбивались о железное упорство Зобова. Всякий раз, когда Сергей приходил с просьбой послать его хотя бы на неделю в войска, тот откидывался на спинку стула, скрещивал руки на животе и начинал:
— Старик! И на кой ляд тебе ехать, глотать лагерную пыль, спать на соломенном матраце, вставать чуть свет, жариться на солнцепеке и есть военторговский супешник? То ли дело тут. Тепло, светло и комары не кусают. Сиди себе и пиши, отвечай на входящие.
— Но ведь нельзя же сидеть безвылазно. Так можно превратиться в писаря.
— Ну, ладно. Ладно, старик. Представится случай — пошлю.
Ждать пришлось долго. Прошло еще полгода. Но однажды Зобов вызвал Сергея в кабинет и торжественно объявил:
— Собирайся, старик. Завтра едем в командировку.
— Куда, Афанасий Михайлович?
— В Прибалтику. На десять дней. Поедем новый опыт внедрять.
Радость окрылила Сергея. В ту ночь он долго не ложился спать в своей гостиничной комнатенке. Начищал пуговицы, пряжки, пришивал к кителю новые погоны, складывал дорожные вещи в чемодан. А утром первым явился на Рижский вокзал.
В командировку выехала группа, занявшая полвагона. По распоряжению начальника управления Зобов возглавил ее. На вокзал он приехал в сопровождении майора Табачкова. Тот с трудом тащил в продырявленном мешке железный ящик.
— А это зачем? — спросил Сергей у Зобова, когда поклажу водрузили в сундук под нижнюю полку.
— Надо, старик. Надо, — таинственно ответил Зобов. — Не к теще в гости едем, а в воинскую часть.
Как только поезд тронулся, Зобов собрал представителей от купе на совещание.
— Товарищи! — деловито начал он. — Объем работы у нас большой, а времени мало. Поэтому не теряйте драгоценных минут, садитесь и составьте личные планы проверки.
— Афанасий Михайлович! А зачем они? — спросил Бородин. — У нас же есть подробный рабочий план.
— План планом, а личные наметки надо иметь. Идите и составляйте. Нечего без толку в окна глазеть.
Выйдя из купе, Бородин покачал головой.
— Ну, силен, полундра. Без бумаги, как сом без омута.
…В соединение приехали утром, как и было рассчитано. Зобов первым делом осмотрел помещение и, найдя самой лучшей комнату начальника политотдела, сказал:
— Приличная комнатушка. Недурна. Вот здесь, Семен Григорьевич, я буду работать. А вы, пожалуйста, подыщите себе на время другое местечко.
— Пожалуйста, товарищ полковник, — любезно ответил начальник политотдела. — Мне только партбилеты вручить, а так, чего же…
— Да нет уж. Вы где-нибудь в другом месте вручите.
Полковник пожал плечами.
— Что ж. Найдем местечко. Где прикажете разместить ваших товарищей?
— Они займут комнаты инструкторов и парткомиссии.
— Есть! Какие будут еще указания?
— Я хотел бы изложить план нашей работы..
— Пожалуйста. Я сейчас соберу офицеров политотдела.
— Нет, погодите. Я хотел бы потолковать в расширенном масштабе. С участием политработников подразделений.
Начальник политотдела задумался, вынул пачку папирос, предложил Зобову, закурил сам и только потом ответил:
— Пожалуй, можно. Соберем!
В полдень политработники и секретари парторганизаций собрались в кабинете Семена Григорьевича. Одни сели за длинный стол, накрытый красной скатертью, другие разместились на стульях и лавках вдоль стен. Человек шесть примостились на низких подоконниках. По мокрым на спинах гимнастеркам, запыленным сапогам и вспотевшим лицам можно было сразу определить, что люди оторваны от жарких дел и очень торопились. Исключение составляли человека три-четыре, прибывших в наглаженных кителях и сверкающих сапогах, ботинках.
Вошли Зобов и начальник политотдела. Все встали, с любопытством посмотрели на незнакомого, седоволосого, как посыпанного пудрой, представителя из Москвы. Он слегка поклонился, важно прошел к столу и сел в кресло. Начальник политотдела, став рядом, подал знак рукой.
— Прошу сесть, товарищи. Извините, что пришлось срочно вызвать. К нам приехала группа работников из Москвы во главе с Афанасием Михайловичем Зобовым. О целях этого приезда сейчас нам и расскажут. Прошу, Афанасий Михайлович.
Зобов неторопливо встал, пригладил пятерней и без того прилизанные волосы, уперся кулаками в край стола, чуть подался вперед.
— Товарищи! Все вы знаете, какое колоссальное внимание уделяется на данном этапе контролю и проверке исполнения, как велико их значение в свете сегодняшнего дня. Еще в древнюю старину говорили: семь раз отмерь (то бишь проверь), а один раз отрежь. Только ставя во главу угла, в центр внимания эти вопросы, держа в фокусе их, мы сможем добиваться в решении стоящих задач решительно больших успехов.
Бородин толкнул локтем Сергея.
— Пошла писать губерния.
— Да-а, — вздохнул Сергей. — Канцелярия.
Сидящий впереди офицер цыкнул на них, и они, смутившись, краснея, умолкли. А Зобов, подняв палец в потолок, говорил:
— Но, товарищи! Как бы ни хороша была проверка исполнения, как бы мы ни переносили на нее центр тяжести, все равно она не может одна поднять всю сумму возложенных на нее актуальных вопросов. В дополнение к этому нужна конкретная, целеустремленная, повседневная и, я бы сказал, деловая помощь. Или, как это говорится в народе, не подмажешь — не поедешь, не поможешь — не пойдешь.
Довольный вставленной в речь поговоркой, Зобов улыбнулся, ожидающе глянул в зал. Все, опустив головы, молчали. Лишь любимчик Зобова майор Табачков заискивающе глядел в глаза и улыбался.
Холодность офицеров не понравилась Зобову, и он, мрачнея и злясь, заговорил уже более строгим, начальственным басом:
— Мы прибыли на десять дней. За это время мы пробудируем ряд вопросов. Вам, в частности, будет оказана помощь в обобщении опыта, планировании, проведении собраний, семинаров и других мероприятий.
— Очень приятно.
— Добро пожаловать, — раздались голоса.
Зобов поднял руку.
— Но, товарищи! Для плодотворной работы нам нужны кое-какие справки и материальчики. Вот вам списочек их. Раздайте. А это… — он протянул перечень справок начальнику политотдела, — для ваших подчиненных. Тут все расписано.
Листы пошли по рукам. С подоконника встал капитан с ершистой прической.
— Товарищ полковник! Когда же писать эти справки? Да тут и недели не хватит.
— А это уж не наше дело, — развел руками Зобов. — Вы хозяева, а мы гости. Подумайте. Найдите время. А вслепую оказывать вам помощь мы не можем. Нам надо все взвесить, проанализировать, знать слабые места. Только тогда мы сможем бить в одну точку, латать прорехи.
— Дай бог нашему теляти… э-э волка съесть, — зевнул кто-то.
— Съест, — вздохнул другой. — С их помощью.
Сергей сгорал от стыда. Ему хотелось, чтоб под ним вдруг провалился пол. Но нет. Пол лишь сухо скрипел под ногами уходящих людей.
Вторая палата иркутского военного госпиталя опустела. Давно выписались из нее солдаты, лежавшие с травмами и ожогами, лечившие ревматизм, уехали с цветами от пионеров последние два фронтовика, и остались в ней только дед Евмен да Иван Плахин.
Дела у них шли на поправку досадно неодинаково. Дед Евмен уже «подремонтировал» из трех помятых медведем ребер два и теперь целыми днями разгуливал по госпитальному скверу. Плахин же, похудевший, небритый, неизменно лежал на своей железной койке и часами молча глядел в потолок.
На тумбочке у него еженедельно росла стопка писем в белых, синих, голубых конвертах, тетрадочных заклейках, совсем тонких, будто пустых, и пухлых, чем-то набитых, пахнущих цветами… Но были вскрыты лишь некоторые из них. Другие так и лежали нетронутыми, будто тот, кому они адресовались, не видел их, будто они вовсе его не касались.
С тяжкой болью смотрел на эти письма, на страдающего, окаменевшего в лютости Плахина дед Евмен. Тщась надеждой, что в душе парня рано или поздно перекипит, что он долго так не выдержит, Евмен не заводил разговор о письмах и читать их не понуждал. Однако жалость к той миловидной девушке, которая приезжала из Рязани и вот теперь неотступно слала письма и не получала ответа на них, вывела из терпения старика, и он, обозлясь, однажды сказал:
— Господи! Да что ж ты за чурбан такой? Да прочти же их. Отпиши. Не мучай девчонку, обормот.
Плахин промолчал, не огрызнулся, как это было с ним раньше, и Евмен, возрадовавшись этому, сел рядом на стул.
— Негоже быть таким, Ванек. Письмецо от родителей или от невесты надобно ценить. В нем те не клок бумаги запихнутый, а, может, само сердце, по тебе иссохлое. А сколь там бывает вздохов да слезных капель? Она, может, каждая строка, слезьми обмытая, к тебе вопит. А ты… Цены письму ты не знаешь, Ванек. От иного обормота мать и батька месяцами весточки ждут, пороги у почтальона пообивают, а он и ухом не ведет и не чешется. А все это оттого, что баловства много пошло. Оно, собственно, не баловство, а удобство. Ныне хочешь депешу отбей, хочешь по телефону покалякай. А бывало…
Евмен расстегнул полосатый байковый халат, полусогнувшись, оперся локтями о колени.
— Призвали меня при царе Николашке в солдаты. Это в тот год, когда он сдуру нашего брата в окопы погнал. Ну, в эшелон скорей и на русско-германскую. Не одного, знамо. В селе у нас всех мужичков подчистили. И почти у каждого жена осталась. В ту пору их больше солдатками звали. А быть раньше солдаткой — это то же, что и (вдовой. Ни пособий тебе, ни утешения. Мыкай горюшко, как знаешь. Царю до тебя, как свинье до неба. Ну, ждут нас солдатки год, другой… Это, звиняюсь, теперь такие нетерпеливые жены пошли. Проживет неделю без мужа, глядишь — уже невмоготу ей, примчалась, торчит у проходной. А тогда мы по десять лет служили, и солдатки не канючили. Вот только с письмами была беда. Соскучится бабенка, пожелает ласково словечко муженьку сказать, да не может. Сама грамоте не обучена, а к грамотею не подступись. К черту в гости скорей попадешь, чем к нему.
— Почему же? — улыбнувшись, спросил Плахин.
— Да все ж одна причина. Солдаток много, а грамотный один. В кой день им отпишешь всем. А потом, паря, какой писарь еще попадет. Один душевно горю поможет, а иной и в кураж войдет. То ставь ему пол-литра, то тащи петуха. А не то, прости меня грешного, и в срам бабенку готов вогнать.
— Не может быть, — не поверил Плахин.
— «Не может», передразнил Евмен. — Да ты погодь. Дай доскажу. Был в нашем селе писарек один, Епишкой звали его. На вид плюгавенький, искосороченный такой. Шла молва, что мать не хотела рожать его. Оттого и народился божий урод. Так вот Епишка этот косой из баб-солдаток черт-те что вымогал. Водку, мед, сало… а пуще прочего щупать молодух любил. Попросит какая письмецо написать, а он ей условию встреч: «А пощупать дашь?» Плюнет иная и за дверь. А другая покраснеет, помнется… «Э, да леший с тобой…» Так и шло у него. Шло, пока не нарвался на старуху мою. А скажу вам, она бедовая была. Да и личиком… кхе… — кашлянул в кулак Евмен. — И вот приходит как-то к писаришке она и с мольбою: «Епишенька! Голубок. Дай весточку Евмеше моему. Отпиши, мол, доченька хворает у нас». «Отпишу, — говорит, — только как бы с тебя…» И этак намек свой нахальный подает. А баба, то бишь молодайка моя, не будь дура и на крючок его. «Уважу, Епишенька. Только ты сначала напиши и в конвертик заклей».
— Хитрая она у вас, — заметил Плахин.
— Э-э, в том-то и соль. Слушай дальше, что было. Отписал он, значит, все честь по чести и к хозяйке моей. «Старался-де в поте лица. Каждый аз выводил. Надеюсь, и вознаградишь лучше всех». — «Да уж постараюсь, — ответствует она. — Только боязно в хате. Увидит кто. Давай-ка лучше в прикладбищенском лесочке повстречаемся. Приходи, как стемнеет. Буду ждать тебя». Примчался Епишка. На рысях прибег. А вскорости и Маня моя пришла. Он к ней. Она: «Боюсь, мол, как бы кто не увидел. Может, в часовенку зайдем». Зашли. Раздеться она его заставила. А сама бельишко в руки и шмыг за дверь. А рядом палка припасенная. Кол с забора. Она дверь на кол и кричит: «Сидеть тебе тут, мерзкий щупальщик, три дня и три ночи, выть волком за издевку над солдатками. Пусть тебя ведьмы целуют, сучий хвост!» Взвыл Епишка, в дверь кулаками стучит: «Манечка, открой! Не покидай. Я мертвых боюсь… чертей». А Мани и след простыл.
Плахин повернулся на бок.
— Убежала?
— Да.
— И что ж потом?
Евмен зажмурился, потряс головой:
— Комедия была. Спектакль целый. Уж не упомню, в какой день это — на другой или на третий. Но в общем родительская суббота подпала к тому. А скажу вам, в нашем селе таежном это большущий праздник. Стар и млад на могилки идут. Покойных родителей поминают. Расстилают там скатерти, полотенца, молятся, блины с яичками едят. Тут же батюшка с дьяками ходит. Кадит, отпевает. Словом, люду собирается невпрогляд. Торжественно все. Мы, бывалыча, в ребятишках всегда бегали на могилки блины есть. И уж так наедались, что животами болели по три дня. Вот и на этот раз народу набралось на кладбище! Баб, проще говоря. Кругом платки, платки… и среди них батюшка с дьяками. В золотой ризе, веселый такой. В кружку церковного старосты так и сыпятся медяки, да и по чарке перепадает через две могилы на третью. Короче, все шло чинно, и, может, спектакля так бы и не было, если б не старушка одна. Уже под вечер спохватилась она, что в часовенке никто свечку не зажег. И только сунулась, как оттуда человек нагишом да через могилы, через холсты… Мать моя! Царь небес! И что там было! Что попалось! Старушка тут же замертво. Ктитор, выпивавший близ часовенки, подавился блином, а бабы с диким визгом, криком: «Мертвец! Мертвец!», теряя юбки, вдоль по селу. Впереди всех, сказывали, задрав рясу, мчался во весь дух батюшка. До этого смелый поп был, а тут… Говорят, с испугу промчал мимо попадьи, церкви и образумился аж в другой деревне.
— Вот это да! — потряс головой Плахин. — Редкая комедия. А писарек же как? Что с ним?
— Отщупался. Рука с испугу отнялась, — ответил Евмен и встал. — Вот так-то, Ванек. А ты говоришь — письмецо. Его, брат, надобно ценить. Письмо — это стук сердца! Это жизнь!
Думалось деду Евмену, что услышав эту печальную быль, Плахин проникнется жалостью к своей невесте и прочтет ее письма. Но когда он вернулся с прогулки, стопка писем все так же лежала нетронутой и сиротливой.
На другой день санитарка Таня принесла Плахину еще письмо и, как всегда, потрясла им над головой.
— Плахин! Опять вам.
— От кого?
Девушка осмотрела белый, исклеванный штемпелями конверт.
— Обратного адреса нет, но на штампе стоит «Москва».
Плахин подскочил, выхватил из рук Тани письмо, торопясь, разорвал конверт, вынул небольшой, вдвое сложенный листок и начал читать. Письмо было от Сергея Ярцева. Ровным, спокойным почерком он писал:
«Дорогой Иван Фролович! Извини, что произошла задержка с ответом. Не я виноват. Письмо долго блуждало в поисках адресата и только в конце этого месяца наконец нашло меня. Пишу тебе на второй день. Я очень опечален случившимся и долго ходил под впечатлением твоего письма, не мог прийти в себя. Потерять ноги — это, конечно, очень тяжело, а еще тяжелее свыкнуться с мыслью, что ты не можешь ходить по родным дорогам, полям… Но что поделать, дорогой Иван? Не один ты был ранен в боях. Сотни, тысячи людей остались такими. А других и вовсе унесла война. Они бы предпочли за счастье жить хотя бы инвалидами. Ведь жизнь-то неповторима, одна».
«Это верно, — подумал Плахин. — В другой раз на свет не появишься. Каждому жить охота. Но и так тяжело. Ох, как тяжело, дорогой командир!»
Ярцев, как бы предчувствуя душевную боль Плахина, продолжал в письме: «Признаюсь, мне не понравилось твое настроение, Иван. Что за апатия? Почему такая обреченность? Неужели ты забыл тяжело больного, но не выпускающего из рук разящего пера Белинского, прикованного к постели Николая Островского, безногого летчика Алексея Маресьева, комбайнера на протезах Нектова? Они не пали духом и навсегда остались, как говорил Маяковский, в атакующей цепи. А ты?.. Крепкий парень, с руками, зрением, трезвым умом, с надеждой на благополучный исход лечения, и так опустился. Мне стыдно за тебя, Иван. Стыдно и больно. Как ты можешь лежать, не сопротивляясь болезни, не атакуя ее? Ведь ты же солдат. Самой смерти кости ломал. Помнишь, как под Курском пробивались вперед?»
Плахин улыбнулся.
«Помню. Как же, товарищ командир… Такое вовек не забыть. По пять танков на каждого шло. Да сверху чуть не крыльями давили. А выжили… Перемололи».
«И с девушкой ты наиглупейше поступил, — писал далее Ярцев. — Разве можно так безжалостно отталкивать любовь? Другое дело, если бы она тебе была не по нраву. Но ты же любишь, по письму вижу, любишь, чертушка, ее. Словом, мой совет тебе, Фролович: кончай хандрить. Не такой уж ты израненный, чтоб калекой себя называть».
В это утро Плахин впервые за много дней внимательно ощупывал и мял свои одеревеневшие и неподвижные ноги.
Нет, не принесла Сергею Ярцеву радости командировка. Вернулся он из поездки мрачным, еще более убежденным, что не выйдет из него не только инспектор, которого посулил кадровик, но и рядовой писарь. Зобов все время требовал собирать факты о недостатках и докладывать о работе за день «в письменном виде». А Сергей на это упрямо не шел. Он возвращался из подразделений усталым, изнуренным, черным от пыли, и блокнот его был неизменно пуст.
Вечером, подводя итоги, Зобов подолгу хвалил тех, кто больше всего собрал броских, как он выражался, «жареных» фактов, и в заключение хмуро, недовольно говорил: «Ну, а товарищ Ярцев пришел снова гол как сокол. Непонятно, чем он там занимался весь день?»
— Помогал, — отвечал Сергей. — Мы же приехали помогать.
Однажды при подведении итогов слово взял Табачков.
— Я, товарищ начальник, сегодня имел возможность наблюдать за стилем работы товарища Ярцева.
Зобов оживился.
— Ну-ну, старичок. Это интересно. Расскажи.
— Да что рассказывать. Стыдно было смотреть. Вместо того чтобы быть на высоте положения, давать людям указания, подмечать недостатки, требовать устранять их, он ходит, как бедный родственник. Никакого вида, что представитель из Москвы. Планы пишет ротным секретарям, речи им готовит, разговаривает с одиночным солдатом по два часа. Да что там! На брюхе ползает в штурмовом городке.
— Ах, чистюля! — вскочил Сергей. — Да ведь показное занятие с офицерами шло. В белых перчатках, что ль, его проводить?
— Вот-вот, — хихикнул Табачков. — Марай наш авторитет. Топчи его в грязь, вытирай на брюхе. А разве так должен вести себя в войсках инструктор? Тот ли у него масштаб?
Зобов пожевал губами, осуждающе покачал головой.
— Да-а… Это действительно черт знает что! Так можно докатиться, что нас начнут проверять, нам будут указания давать.
— А что тут плохого, если и нам подскажут? Не бароны, — дерзко бросил Сергей.
Зобов стукнул кулаком по столу.
— Довольно! В Москве поговорим.
Но в Москве Зобова снова закружила бумажная метель, и он по непонятным причинам не заводил разговора о случившемся. Сергея же терзал тот спор. Обида и неясность жгли ему душу. В который раз он снова и снова припоминал случай, когда ему пришлось ползти по-пластунски.
В одном из батальонов он вместе с комбатом проводил показательное занятие по преодолению штурмовой полосы. У проволочного заграждения выстроились молодые офицеры. Некоторые из них только что прибыли из училища и еще щеголяли в новом, парадном обмундировании. Сергей вышел вперед и, основываясь на опыте войны, объяснил, как надо обучать солдат преодолению препятствий. А уже потом, обращаясь к одному из разодетых лейтенантов со смешными, упрямо не растущими усиками, сказал:
— А в парадном на занятия ходить неприлично. Надо полевую форму надевать.
— Есть полевую! — ответил лейтенант и, как только Сергей отошел, недовольно пробурчал: — Сам бы поползал. Указания легко давать.
Сергея взорвало. Он обернулся и скомандовал лейтенанту:
— Вперед! За мной…
И вот они оба, разгоряченные, сильные, чуть не касаясь плеча друг друга, бегут по полосе. Почти одновременно перемахнули ров, трехметровый забор… А вот и десять рядов запутанной, низко прижатой к земле колючки. Точно такая же была под Берлином, на Зееловских высотах, и каждый ее метр находился под пулеметным огнем.
Вспомнив, как брался каждый ряд той колючки, Сергей кинулся лицом в песок, слился всем телом с ним и быстро пополз. Глаза его запорошились пылью, на зубах скрипел песок. Земля, как раскаленная печь, дышала жаром, и было трудно дышать. Пот лил градом, промокла спина. А Сергей все полз и полз вперед, считая пройденные столбы.
— Шесть… Семь… Девять…
Вот и последний. За ним зеленый луг, манящая прохладой река, зеленый клин колосистого жита. Сергей вскочил, оглянулся. Лейтенант с усиками, не преодолев и трех кольев, пятился раком назад. Мундир и рубашка на нем вывернулись наизнанку, и казалось, что он пытается вылезть не из проволоки, а из собственной одежды.
Сергей подполз к лейтенанту, помог ему выпутаться из объятий колючки, и они несколько минут лежали рядом, отдыхая и каждый думая о своем.
Отдышавшись, встали. Лейтенант стряхнул пыль с разорванного на спине мундира, виновато опустив голову, сказал: «Извините», и молча побрел в строй.
А потом, после занятий, Сергей просматривал планы работы секретаря ротной парторганизации. В них из месяца в месяц намечались одни беседы да собрания. И конечно, пришлось просидеть весь вечер с секретарем. Были беседы и с солдатами, и под бронетранспортеры лазил (хотелось новую технику посмотреть). «Но что тут плохого? Неужели всем этим я принизил авторитет инструктора? — рассуждал Сергей. — Да не может этого быть. Не верю! Разве генерал Доватор, джигитовавший с клинком в зубах, потерял свой авторитет? Разве Семен Михайлович Буденный, показывавший кавалеристам, как надо чистить коней, перестал быть любимым маршалом? А Ленин? Великий Ленин бревна на плечах носил. А вы — Зобовы, Табачковы? Ожирели вы. Оторвались от жизни, бюрократическим мхом обросли. Оттого и нос от соленой солдатской рубахи воротите. Ну, да шут с вами. Гудите, как комары. Нойте. Все равно по-вашему не быть. На моей стороне Бородин, Сычев, Серегин… А может, они просто подбадривают меня, как новичка, чтобы не обидеть? В глаза говорят: „Ты прав, Сергей“, а за глаза другое».
С этими мятущимися мыслями Сергей ехал в метро на работу. Всегда он выходил на Арбатской. Теперь же, размечтавшись, прокатил мимо и сошел на Смоленской.
Утро было солнечным, теплым. Люди шли на работу не торопясь, любуясь чистым небом, умытыми мостовыми, слушая воркованье голубей, вдыхая аромат цветущих лип. Сергей же брел по тротуару, опустив голову, обходя или перешагивая оставленные водовозом лужи.
В сквере на Гоголевском бульваре его кто-то схватил за руку. Сергей оглянулся и сразу узнал знакомого отставного генерала. Он сидел с газетой в руках на лавочке под кленом в легком белом костюме и домашних войлочных тапочках. Серые живые глаза его, как в тот раз, весело блестели. Пышные белые усы браво топорщились.
— С добрым утром, кавалерия! — сказал он и чуть тронул кулаком усы.
— Здравия желаю, товарищ генерал! — обрадовался Сергей.
— На работу?
— Да. Я здесь рядом…
— А я в этом доме, — указал генерал на серое громоздкое здание с облезлыми балконами. — Выхожу вот по утрам, на солнышке греюсь.
— Вот как! — удивился Сергей. — Сколько ходил и ни разу не — встретил вас.
— А я однажды видел тебя. Но, жаль, издали. Историю-то с конем я не досказал.
— Да, — вздохнул Сергей. — Прервали нас.
Генерал, уступая место, подвинулся на край скамейки, даже упавшие листики клена смел.
— Так я теперь доскажу. Садись. До девяти еще целый час.
Сергей охотно сел. Торопиться ему было некуда. Письма все вчера были отосланы, а новые Зобов еще не разметил. Единственно, что ему хотелось, — это встретиться наедине с Асей. Но вряд ли она будет одна. С ней идет то сестра, которая каждое утро носит ребенка в ясли, то какой-то капитан-связист, названный ею не то в шутку, не то — всерьез «соседом». Лучше посидеть здесь с этим добрым, неунывающим человеком.
— Так вот, — начал генерал. — Когда мы захватили штаб-квартиру генерала Шкуро, был у меня конь по кличке Ревнитель. Красавец конь. Весь вороной, а ноги, представляете, белые. Белые, как пух у лебедя. И на лбу, под челкой, такая же звездочка величиной с кулак. Шея дугой. Глаза орлиные с косинкой. А резвость… феноменальная. На месте, бывало, не стоит. Землю копытом роет. Ах, ах! И фырчит. Злится, что не сажусь. Ох, и любил же скакать под седлом! Овсом не корми. И уж как скакал… Как он скакал! По воздуху птицей летал. Забор ему не забор, стена не стена… Только поводья опусти да покрепче держись. А уж как увидит беляка, удержу нет. Весь вытянется в струну, ноздри раздует— и пошла- Только ветер свистит в ушах. Руби, не зевай. Сам для ловкого удара подвозит.
Генерал рубанул ребром ладони воздух, крякнул и продолжал:
— Умный был конь. В рубке незаменим. А коль преследование началось, и беспокоиться нечего. Любого беляковского коня догонит. Да! На что под адъютантом Шкуро был конь чистых арабских кровей, а и того настиг, грудью сбил с копыт долой. Мне и делать было нечего. Но это присказка, а вся история еще впереди. — Генерал пристально посмотрел на Сергея. — Нет, никакой истории рассказывать я не буду.
— Почему, товарищ генерал?
— Не нравитесь вы мне сегодня, молодой человек. Не тот у вас вид. Что случилось? Почему грусть в глазах?
Сергей не любил говорить о своих горестях, неудачах, все таил в душе. А тут он не мог устоять перед участливым, добрым взглядом генерала и рассказал обо всем.
Нервно, сочувственно слушал старый генерал исповедь Сергея, все крякал, качал головой, щипал растрепанный ус. А когда тот кончил, стукнул кулаком по колену и ругнулся.
— Быдлы! Чапаева на них нет. Но ты вот что… Послушай меня, старика. Один в атаку не бросайся. Не сносить тебе головы. Срубят в два счета. А вот вместе со всеми — клинок в руки и аллюр три креста. Руби, не бойся. Будет кому поддержать.
— Я не понял вас, товарищ генерал.
— Не понял. Поясню. Зобов твой не бог и не самодержавный царь. И над ним начальники есть.
— Да, я хотел поговорить с генералом Хмелевым, но он в отпуск уехал.
— И это все? А партбюро? А общее собрание? Да я б их так расчихвостил, что полетела бы шерсть. И коль ты прав — поддержат. Управление не из Зобовых состоит.
Сергею стало как-то сразу легче. И в самом деле. Чего он раскис? Чего молчит? Эх, кавалерия!
Он поблагодарил генерала за добрый совет, пообещал ему рассказать, чем закончится вся эта история, и зашагал на работу.
…Партийное собрание в управлении состоялось только через две недели. Доклад на нем делал Зобов. Более часа стоял он на широкой с золотым гербом трибуне и расписывал, как была им организована в Прибалтике помощь подразделениям и как после этого «оживилась политработа и дела веселее пошли».
— Наша поездка, — говорил он в заключение, — была весьма плодотворной. Мы подсекли корни многих недостатков и влили в жизнь подразделений живую струю.
В перерыве Ярцев попросил председателя собрания Серегина записать его для выступления, но только вторым или третьим. Однако желающих выступать первым не оказалось, и Серегин предоставил слово Ярцеву.
Торопливой походкой Ярцев взошел на трибуну. Перед ним раскинулся весь зал клуба, наполовину заполненный офицерами. Лица почти все были знакомые (за месяцы они примелькались), но тех, кого знал хорошо и на чью поддержку рассчитывал, пришло несколько человек. В первом ряду с журналом в руках сидел Бородин. За ним, чуть правее, инспектор Борисов. В дальнем углу одиноко маячил высокий, как каланча, Корчев. Меньшикова что-то было не видно.
Сергей старался сохранить спокойствие. С третьего ряда, толкая кого-то в бок, сощурив глазки, ехидно улыбался Табачков. Сергей до боли нахмурил лоб.
— Товарищи!
Проскрипели стулья, смолкли голоса. Зал постепенно затих.
— Я выступаю перед такой аудиторией впервые и очень волнуюсь.
— Чего волноваться?
— Выступай! Тут все свои, — подбодрили из зала.
— Но все же, — продолжал Сергей, — здесь сидят люди и старше по возрасту, и опытнее меня… Так что, если что и скажу не так, прошу поправить. Или, как у нас в Смоленске говорят, неумелой молодице подсказка пригодится.
По залу прошел легкий одобрительный смешок. Это ободрило Сергея, и он уже без всякой робости заговорил:
— В той «плодотворной» командировке, как ее назвал Афанасий Михайлович, довелось участвовать и мне. Называлась она громко. «Командировка по оказанию помощи». Но я бы ее назвал, товарищи, иначе… «Экспедиция за крамольными фактами». Только так. И это отвечает истине. Десять дней с нас требовали, как с каких-нибудь ищеек, вынюхивать недостатки. Тех же, кто возвращался без них, ставили по команде «смирно» и брили под ерша.
— Неверно! Никто вас по команде не ставил! — выкрикнул из зала Зобов.
— Да, ставили, может, и не всегда. Но кричать не забывали. Ваша забота была набить сундук бумагами, собрать для докладной начальству побольше сногсшибательных фактов. Мало того, местных политработников вышибли из колеи. Они целую неделю всякие справки для комиссии собирали. И это называется помощь. Какая помощь? Где она? Где, Афанасий Михайлович? Сами же вы не верите в нее. Что изменилось после нашего приезда? Кому стало легче? Кому? Кто нас помянет добрым словом? Кто скажет спасибо?
Сергей глотнул воды.
— И потом, к чему такая напыщенность? Такое высокомерие? «Мы комиссия», «Мы с верхотуры»… А кто мы? Боги, спустившиеся с небес? Ангелы в погонах?
— Факты! Факты давай! — выкрикивал Зобов.
— Есть и факты. Пожалуйста. Начальника политотдела выселили из кабинета — раз. Людей по пустякам вызывали — два. С солдатами не говорили — три. Да что считать. Тошно. Муторно. Противно было смотреть. Разве этому нас учат? Нет, не этому. Не так надо работать в войсках. Я не берусь давать рецепты. Еще молод, не дорос. Но я сердцем чувствую, что многое делается не так, что положение надо исправить.
Зал сковала мертвая тишина. Даже стулья не скрипели. Только на заднем ряду кто-то шумно протянул:
— Да-а… Вот это бомба!
На трибуну, не ожидая вызова председателя, мелкой рысцой взбежал возбужденный, красный до ушей Табачков.
— Я не знаю, скажет ли товарищ Ярцев мне спасибо, — начал он. — Но его выступление было от начала до конца злопыхательским и неприличным для ответственного работника. Оно бросило тень на всеми уважаемого нами человека. Мы знаем Афанасия Михайловича не один год и не два. Это опытнейший, вдумчивый начальник, который любит свое дело и отдает ему всего себя. Когда бы мы ни пришли, он всегда трудится, всегда за рабочим столом. Честно скажу: не всякий смог бы вот так с зари до зари…
Табачков обиженно скривил губы.
— И вот этому человеку вместо того, чтобы сказать спасибо, платят черной неблагодарностью. И кто? Это только подумать! Человек работает без году неделя, а уже лезет старших поучать. Их стиль работы критикует. Нет, товарищи, такого оскорбления прощать нельзя. И я, как член партии, требую принять по этому вопросу особую резолюцию.
— У вас все? — спросил Серегин.
— Да, я кончил.
— Кто желает выступить еще? — обратился в зал Серегин.
Встало сразу несколько человек. Выше всех тянул руку Бородин, и председатель собрания предоставил слово ему.
Капитан второго ранга заговорил тихо, сдержанно, очень тактично.
— Нельзя сказать, что группа, которую возглавлял Афанасий Михайлович, мало работала, что мы ходили там руки в брюки. Нет, товарищи. Все трудились честно и много. Нам даже времени порой не хватало. Но во имя чего? По замыслу — ради улучшения политработы, воспитания людей. А вышло — ради сбора фактов для общей докладной. Пятьсот листов мы привезли. Полный сундук. И не малый сундук. Для уточнения скажу, что в нем бы богатая невеста все наряды вместила.
По залу прокатился хохот. Бородин улыбнулся тоже.
— Смешно это и горько. Очень горько, дорогие друзья.
Бородина сменил Корчев. Высокий, тонкий, он, как сосна под ветром, с минуту раскачивался из стороны в сторону, потом лег грудью на трибуну, обхватил ее длинными руками и, кого-то высматривая, сказал:
— Ярцев прав. Все мы работали на сундук. Ну, на кой ляд нам столько бумаг?! Солить их, что ли? Или начальству они нужны? Чепуха! Начальнику пять страниц, а шестьсот пять пугливым заместителям на перестраховку.
Сергей взглянул на Зобова. Он сидел красный, растерянный и промокал платком лоб.
Много рек на земле — больших, раздольных. Но ни у одной нет такой завидной судьбы, такой широкой славы, как у русской вольготницы Волги. Пожалуй, не найти того человека в России, который бы не знал о ней, не мечтал повидаться с нею. Вся его жизнь, начиная с люльки и кончая закатом, чем-то да связана с этой великой рекой, что-то ему несет, что-то напоминает.
Далеко Волга от речонки Вихлянии, петляющей в Залужье на Смоленщине. Но и здесь, в глухих лесах, испокон веков гуляет слава о Волге-матушке. Еще в босоногом детстве слушал Сережа Ярцев дивные сказки про золотые струги, скользящие по Волге, про лихого атамана Стеньку Разина, который бросил княжну в набежавшую волну, жадно ловил слова волжских песен. Их пели смоленские девчата в хороводах, бабы за свадебными столами, захмелевшие мужики, приезжие городские певцы.
С Волги был и местный поп Анисим. Он очень реки любил. Отслужив заутреню, бывало, брал бредень и направлялся с дьяконом Никодимом на Вихлянку за карасями. А так как караси в чистой воде не ловились, воду надо было постоянно мутить, то отец Анисим скликал ребятишек:
— Месите, божьи дети, заводь. По копейке дам.
Ребята хныкали:
— Батюшка, там пиявок много. Заплатите по две.
— Ладно, ладно, ерухи. Оплачу по две. Только чтоб отменно. Как тесто, взмесили.
После изнурительного труда отец Анисим все же платил по копейке, так как, по его словам, грязь была недостаточно взмешана и большой карась якобы остался на дне.
Когда же ребятишек поблизости не оказывалось, отец Анисим и Никодим раздевались догола и месили грязь сами. Потом раскидывали на всю заводь бредень и долго тянули. Дьякон был худой, немощный (батюшка мог двух таких взять в охапку и унести), то и дело спотыкался, ронял «клячу», и Анисим сердито покрикивал на него:
— Ах, чтоб тебя! Да тяни же, тяни, ради Христа. Хлебов ты, что ли, не ел?
— Да тяну, ваше священство. Всей мочью тяну.
— Тянешь ты, яко конь, не евши овса. На Волгу бы тебя, к рыбакам. Враз бы выбили лень. Ах, мать божья! Опять, анафема, сверх сиганула. Да держи же мотню! Держи!
Наловив карасей, они варили тут же на берегу уху, распивали бутылку, и захмелевший батюшка раскатисто пел:
— «Ой ты, матушка, ты раз-доль-ная! Утопи ты в ней грусть-тоску мою…»
Приезжали на все лето с Волги цыгане — черные, загорелые, а с первыми прихватами уходили снова куда-то под Астрахань, где, по их словам, зимой тепло, как на печке, и в верстовых затонах рыбы ловятся семипудовые.
В сознании Сергея долго не вмещалось представление о размерах Волги и таких огромных рыбах в ней. Самой большой речкой он считал свою Вихлянку, потому что никогда ему не удавалось переплывать ее. А попавшего однажды в сачок усатого налима — самой великой рыбой. Соразмерно было понятие и о кораблях. Лодка отца Анисима считалась сказочным дредноутом, и, когда удавалось украдкой, с большим риском (отец Анисим больно сек крапивой) покататься на ней, радости не было конца.
Уже много позже, когда учился в школе, узнал Сергей правду о Волге, и восторженное чувство охватило его. Захотелось побывать на родине Ленина и Горького, своими глазами увидеть Жигулевские горы и песчаные плесы, по которым когда-то брели бурлаки, походить по степному прибрежью, где звенели сабли, скрещенные в бою, поплавать на лодках в астраханском царстве пуганных птиц.
И вот теперь, на тридцать втором году жизни, сбылась давнишняя мечта Сергея. Он ехал на Волгу — волнующую сердце Волгу.
Маленький штабной автобус, как и остальные три, был переполнен офицерами из управления. Все, за исключением женщин, везли с собой рыболовецкие снасти — удочки, спиннинги, подхватки, кружки. Табачков, сопровождающий на массовку Зобова, тащил даже надувную лодку и бредень.
Сергей же поехал с пустыми руками. Его не интересовали большие уловы, за которыми пустились в такую даль многие рыбаки. Он хотел только одного — увидеть Волгу, покупаться в ней, побродить (если удастся, конечно) с Асей по берегу. Девушка ехала во второй машине, где сидел с трофейным аккордеоном шофер генерала Хмелева. Даже сквозь гул моторов слышался ее звонкий голосок:
«Ты учти, что немало других на меня обращают внимание…»
«Да, — вздохнул украдкой Сергей. — На тебя-то и впрямь обращают… Вот и мне хочется побыть с тобой, взглянуть на тебя».
Солнце поднялось над березами, бросило снопы света на мокрый асфальт. Под колесами машин весело шумели лужи. Вскоре деревья поредели. Березняк сменился зарослями калины, лозняка, а за ним показался широкий, в бугристых взметах и камышовых ложбинках луг. У ложбин, как старухи на посиделках, грелись на солнце озябшие за ночь ракиты. Из озерных чаш тянулся дымок, будто они были налиты чем-то горячим.
Огромный, плечистый дуб с двумя разлатыми, протянутыми к солнцу сучьями казался издали великаном, благословляющим с крутояра кого-то в путь.
Машина подкатила к дубу, круто развернулась, и все вдруг закричали:
— Волга! Волга! Ура-а!!!
Сергей выпрыгнул из машины и не помня себя, как когда-то в детстве, пустился к обрыву. На какую-то минуту у него захватило дух. Сердце колыхнулось. Он увидел ее — желанную Волгу. Далеко разошлись берега под ее могучим напором. Добрый километр между ними. Но и этого было ей мало в весенние денечки. Вдоволь погуляла, как видно, по лугам и пашням, оставив примятые кусты, зеркала озер и золотые гребни. Теперь же она была тиха и спокойна. Незримо несла свои чистые воды куда-то в раздолье, в голубую даль.
Белый, как лебедь, пароход рассекал острой грудью плавкое стекло. Чайки с пронзительным криком, сверкая на солнце крыльями, носились за его кормой. Навстречу пароходу, шлепая лопастями, черный трудяга-буксир тащил сцеп из трех барж, груженных тракторами. У берега мягко плескалась волна. На ней, позвякивая цепями, качалось несколько лодок и маленький катер с ласковой надписью «Миленок».
Неоглядный простор, ширь речная ошеломили Сергея. Сняв фуражку и расстегнув воротник кителя, он стоял на высоком обрыве, глядел и не мог наглядеться на могучую реку.
— Товарищи! Прошу не расходиться. Все сюда! — раздался позади голос Зобова.
Сергей подошел к машине. Зобов стоял на подножке в войлочной шляпе, кремовой рубашке, белых парусиновых брюках и теперь совсем был похож на бухгалтера сельпо.
— Прошу внимания! — поднял он руку. — Коротенький инструктаж. Во избежание всяких ЧП требую далеко не уходить, глубоко не заплывать, луга не топтать, лодки чужие не трогать и вообще советую не забывать, откуда вы и кто вы.
— Афоня-я! Афоша-а! — окликнула Зобова супруга. — Глянь-ка, каких цветов нарвала?
Зобов сердито махнул рукой.
— Отстань. Я занят.
Супруга виновато пожала плечами и, спрятав цветы за спину, поспешила прочь. А Зобов еще строже и грознее предупредил:
— В случае чего, пеняйте на себя. Я вам сказал, предупредил, а за остальное Зобов не ответчик.
— Разрешите идти? — стукнул в шутку каблуками один из парней.
— Да, ступайте. Начинайте, товарищи, мероприятие. Начинайте…
Аккордеонист грянул марш, и люди, прибывшие на массовку, оживленно комментируя зобовский инструктаж, подшучивая друг над другом, повалили с узелками, снастями к реке.
К Ярцеву подошел Бородин, одетый в штатский костюм. На плече у него качались две удочки из бамбука.
— Сергей! Рыбачить пойдешь? Удочку тебе достал.
— Спасибо. Но я покататься решил.
— А может, пойдем? У меня и поллитровка есть.
— Лови. А на уху и к поллитровке успею.
— Ну, как хочешь.
В брезентовой куртке и в забрызганных цветочной пылью охотничьих сапогах подбежал запыхавшийся офицер.
— Что случилось? Зачем собрали?
Бородин крикнул через плечо:
— Афоня инструктаж давал.
— Тьфу, что б те намочило, — плюнул офицер. — А я бежал. Удочки с поклевом бросил. — И, смачно выругавшись, пустился через луг.
По песчаному скосу Ярцев сбежал к реке. Сюда, к лодкам, как ему показалось, минут десять назад спустилась Ася. Это был очень удачный момент пригласить ее покататься на лодке. Но, к удивлению, Аси там не оказалось. Сергей прошелся по намыву вправо, влево, встретил трех машинисток (искупавшись, они сидели на песке), но Аси нигде не было.
Сергей нервничал, злился. Черт бы его побрал с этим инструктажем. Пока слушал нравоучение, кто-то из парней увел девчонку. Да и то сказать: не интересуется, шут с ней. Чего убиваться. Покатаюсь один.
Он подошел к безбородому старику, сидевшему у костра и гревшему в котелке смолу для заливки лодок.
— Папаша! Лодочку можно?
— Бери осьмую, — кивнул старик, жмурясь и плача от дыма. — Да только далечко не угоняй. Да в кустах не дремли. А то волной хлюпнет — и понесло. Ищи свищи тоды посуду.
— Понял, папаша. Все в целости будет.
— «В целости». Все вы отвечаете так. А возвернетесь — то весло утеряно, то уключина выдрана с гнездом. Один едешь? Аль с кем?
— Один!
— Один-то ничего. То терпимо. А коль с зазнобой какою, жди неприятность.
— Почему, папаша?
— Баловства много на воде. Иная ведь не сидит в с покое, а вертится, как сорока на колу. То хвост норовит окунуть, то клюнуть носом. Лодку раскачает — и ку- вырк… Пошла, милая, ко дну. «Ах, ах! Спасите!» Достанешь глупую, обругаешь. А что толку? Ей бы хворостиной по мягким местам. Да таких дозволений нет. Вот она, какая картина.
Старик надел рукавицы, снял с углей котелок и, шаркая сапогами, побрел к опрокинутой лодке.
Сергей разделся до пояса, сложил на сиденье китель и майку, вывел лодку из затона и поплыл вниз по течению. Сейчас не требовалось грести. Могучая вода несла утлый челн, как пушинку. Легкая зыбь чуть покачивала его, косо сносила все дальше на быстрину.
Запрокинувшись навзничь, полулежа, Сергей смотрел на небо. Чисто оно с утра, будто кем старательно вымыто. Только раскинув коромысла-крылья, парили над водой чайки.
«Легко им, — подумал Сергей. — Качнул крылом — и в небе. И дорога чиста. Ни кочек, ни ухабов. Лети во все стороны. Ширь неоглядная. И подножку никто не подставит. А тут вот на каждом шагу неприятности. Сколько их было уже! Словно черт их под ноги кидает. Постой, что я говорю? Бессловесной птице завидую. А разве у человека нет крыльев? А его мечта? А дерзания?!»
По иссиня-чистому небу слитно, с лавинным гулом шли реактивные истребители. За ними тянулись три светлые шелковые нити, будто их хотели подвесить там, на огромнейшей высоте.
«Да вот же они. Куда поднялись! И какие крылья у них! Совсем недавно на поршневых летали, а теперь…»
— Э-ге-гей! А-у-у-у-у! — пронесся над водой женский голос.
Сергей оглянулся на крик. Метрах в двухстах от него кружилась на месте лодка с двумя девушками. Одна из них, в темной юбке и белой блузке, стояла и размахивала косынкой. Другая, пытаясь направить лодку вверх по течению, гребла.
Сергей налег на весла и быстро подплыл к терпящим «бедствие». В лодке оказалась Ася и пухлощекая, черноволосая девушка с кудряшками.
— Помогите, Сергей Николаевич, — жалобно попросила Ася. — Никак съехать не можем. Крутит нас.
— A-а! Попались, — радуясь, воскликнул Сергей. — Не будете уезжать куда не надо.
— Мы не хотели. Нас унесло, — оправдывалась Асина подруга.
Сергей взял ремень, нарастил его к цепи, подал пряжку Асе.
— Держитесь. Да крепче. Поплыли.
Несколько сильных рывков — и лодки, срезав под плавным углом быстрину, причалили к песчаному берегу с редкими ивовыми кустами.
— Надька, давай искупаемся, — вскочила Ася. — Тут берег отлогий.
Надя смущенно отвернулась.
— Да ну те, Аська. Я купальник забыла. — И направила лодку к пристани.
Ася спрыгнула на берег, попросила:
— Сережа, отвернись, я разденусь.
Сергей деликатно кашлянул и, закуривая папиросу, свернул за низкорослый ивовый куст. Там он разделся до трусов и склонился над обмундированием, складывая его на зеленой гривке. В эту минуту вкрадчивыми шажками подошла Ася и, зачерпнув пригоршню воды, озорно плеснула на спину Сергея.
Сергей от неожиданности вздрогнул и взглянул на Асю. В ее карих глазах блестели бесенята.
— Ах ты! — рванулся Сергей.
Ася кинулась в воду, взвизгнула, круто повернула к берегу и, видя, что Сергей настигает ее, помчалась по луговой поляне. Загорелые полные ноги ее мелькали в густой траве. Русые длинные волосы рассыпались по плечам.
Сергей, давно не бегавший так быстро, безнадежно отстал и, пожалуй, не догнал бы быстроногую девушку. Но тут случилось непредвиденное. Ася влетела в высокую купу ромашек и, запутавшись в них, упала. Сергей настиг ее и жарко обхватил вместе с ромашками. Сердце у Аси билось, как у пойманной птицы. Заслонясь рукой, она ласково прошептала:
— Сережа, пощади…
Подруга Аси Надя Коренкова принадлежала к числу тех девушек, которые, увидев красивого пария, не млеют перед ним, не стараются поскорей познакомиться и даже, если влюбятся, не открывают враз своих чувств, а долго прячут их, скрытно берегут в девичьей тайне.
Хорошо это или плохо, Надя толком не знает. Она еще никого не любила и никто ей сильно не нравился. Роза из соседнего двора как-то говорила, что это плохо, что современной девушке нужно быть посмелее и даже понахальнее, иначе она будет обделена судьбой и останется вековухой. Она так и поступала. Если ей встречался парень по нраву, делала все, чтоб с ним познакомиться. И когда это удавалось, восторженно хвалилась, говорила, что ничего подобного она не видала. Однако проходила неделя, другая… и на лице Розы появлялось разочарование. «Нет, не то. Серо и скучно». И тут же принималась развенчивать то, чем вчера еще восхищалась.
Надя так поступать не могла. У нее был совсем другой характер, другое понятие о любви, о жизни. Она чаще всего была молчаливой и любила наедине помечтать. Тут, на Волге, все располагало к этому. Она повернула лодку к невысокому, поросшему лопухами обрыву, сняла кофту, юбку и легла на сиденье, чтоб хоть немножко загореть.
Над рекой северил ветерок, и сидеть раздетой было прохладно. Здесь же, под обрывом, держалась зáтишь, приятно пригревало. Лодку, мягко качая, ласкала волна. В прибрежье зрело-томились овсы. Ветер нежно трогал их, и они тонко вызванивали серебряными колокольцами.
Закрыв глаза, Надя вслушивалась в эти нежные, трогающие сердце звуки и пыталась припомнить, где и когда она их слыхала. Что-то было похожее. Память что-то воскрешала из детства. Но нет. Она не помнит своего детства. В деревне она жила до шести лет или в городе?.. В сознании просветлялся лишь единственный отрезочек детства, да и то тягостно печальный. На какой-то пустынной среднеазиатской станции, где нет ни кустика, ни травинки, стоит их вагон с железными решетками на окнах. В вагоне страшная духота, вонища и ни глотка воды. Мать протягивает сквозь решетку руки и обращается к женщинам, сидящим на перроне: «Люди! Дайте хоть кружку воды. Ребенка напоить». Женщины подходят к вагону. «Кто вы? Куда вас везут?» — «Не знаю. Ничего не знаю», — отвечает мать и, припав лицом к решетке, горько рыдает. Сопровождающий офицер поясняет: «Враги народа».
Уже годами позже, когда подросла, Надя узнала, какие то были страшные слова и почему мать и ее так называли. Тетушка Марина, которая увезла ее из Ташкента в Москву и у которой она воспитывалась, передала предсмертное письмо матери. «Милая моя дочурка Наденька! — писала она. — Я прощаюсь с тобой и хочу, чтобы ты знала правду об отце. Когда тебе было пять годков, его, нашего дорогого, арестовали мочью дома, как врага народа, как иностранного шпиона. Нет ничего страшнее этого клейма! Но ты знай и помни, милая. Никогда твой папочка не был врагом своего народа, так же как никогда он не встречался с иностранцами и не был шпионом. Он любил свой народ, свою Родину. Он был честным командиром и верным семьянином. Тебя же он любил пуще жизни и не выпускал из рук. Помни о нем, Надюша! Он погиб напрасно. Что же перенесла я, перетерпела я, того не желаю и злому лиходею. Жить мне осталось недолго. Увидеть бы тебя, прижать напоследок к груди, но… не суждено, как видно. Прощай, дочура. Твоя мама».
Горько было читать это письмо. До слез жалко безвинно погибшего отца и еще пуще умирающую где-то в песках Кара-Кумов мать. Сердце рвалось туда, к ней. Хотелось обнять ее, пожалеть, вытереть ей слезы, но о поездке в далекий Казахстан, где находилась в ссылке мать, не могло быть и речи. Пенсии тетушки Марины едва хватало на хлеб и крупу.
Через год не стало и тети. Умерла она на рынке, в очереди за дешевой, кооперативной картошкой. Как присела с сумочкой у лотка, да так и не встала.
А потом детский дом, ткацкая фабрика, курсы мастеров, комсомольско-молодежная бригада, Доска почета, первые цветы и, конечно, первые поклонники. Всего три парня в цехе, и все трое за ней. Хорошие парни. Ася как увидела их, так и ахнула: «Дурочка, да разве можно таких упускать! Это же мечта, а не кавалеры». Но Наде почему-то никто не нравится, а раз не по нраву, то нечего и забивать кому-то голову. В шутку, на три дня, зачем же дружить?
Солнце нырнуло в тучу. Ноги обнял холодок. Надя приподнялась, протерла кулаком глаза и пристально осмотрела весь правый берег. Ни Аси, ни Сергея.
…Лодка номер восемь причалила к пристани только под вечер. Ася сидела с охапкой ромашек и венком на голове. На щеках ее пламенел румянец. Опушенные длинными темными ресницами ее карие, блестевшие счастьем глаза украдкой останавливались на Сергее и сейчас же с застенчивым смущением бежали в сторону.
Из дощатой, исхлестанной ветрами будки вышел разомлевший лодочник в белой рубахе и латаных серых штанах. Шмыгая босыми ногами по высохшим доскам, он подошел к причалу, глянул из-под руки и, нагнувшись, гремя цепью, проворчал:
— Вот и верь вам. Уехал один, а вернулся с кралей.
Летом началось новое сокращение армии. В третий раз после войны расформировывались полки, дивизии, упразднялись учреждения, из войск уходили старые фронтовики, прославленные боевые люди. С почестями провожали их. Сами командующие вручали благодарственные грамоты, ценные подарки. Иногда и обнимались по-братски.
Много приезжих людей собралось в эти дни в управлении кадров в Москве. Комнат для ожидания не хватало, и офицеры толпились в коридорах, сидели на подоконниках, ступеньках глухих лестниц, курили, вели жаркие споры. Одни с улыбкой встречали свою судьбу, у других на глазах блестели слезы.
Проходя вестибюлем, Сергей неожиданно увидел чем- то знакомого полковника. Остановившись, он внимательно присмотрелся и радостно раскинул руки:
— Макар! Слончак?!
Старые друзья долго мяли друг друга, колотили кулаками по спинам. Потом отошли в сторону, где было меньше людей и тише.
— Ты как сюда попал? Зачем? — спросил Сергей.
Макар грустно развел руками.
— Да вот… увольняюсь.
— Ты? Увольняешься? — опешил Сергей.
— Не я увольняюсь. А меня увольняют, — с горькой иронией поправил Сергея Слончак.
— Шутишь, Макар. Недавно кончил академию.
Слончак похлопал Сергея по плечу.
— Эх, Серега! Сидишь ты, как вижу, в келье своей и ни шиша не видишь. Разве я один такой? Вон сколько их…
Сергей посмотрел на толпившихся в коридоре офицеров. У многих ромбиками белели академические значки.
— Но это же глупо. Глупо, Макар. Столько людей учили, тратили на них средств… и на тебе — увольняют. Нет, тут что-то не так. Уверяю тебя, ошибка.
Макар усмехнулся.
— Уверяй, Серега, уверяй. А я пошел. У меня уже… — он похлопал по штанине, — обходной в кармане.
…Из машбюро, читая на ходу какую-то бумагу, стремительно вышел полковник Дворнягин. Сергей и раньше примечал, что этот человек неравнодушен к Асе. Теперь же, когда девушка сама рассказала об этом на Волге, у Сергея никаких сомнений не оставалось. Дворнягин влюблен в Асю и ходит в машбюро не просто по служебным делам.
«Интересно, правду ли сказала Ася, что она смеется над ним, голову ему морочит? — подумал Сергей. — Или между ними что-нибудь есть?»
Дворнягин заметил Ярцева, окликнул его:
— Ярцев?
— Я, товарищ полковник!
— Зайди-ка. Дело есть.
— Когда зайти?
Дворнягин взглянул на часы.
— Минут… минут… Впрочем, давай часика в три.
В назначенное время Сергей зашел к Дворнягину. Тот, небрежно развалясь в кресле, глядя холодными глазами в потолок, слушал сидящего перед ним уже немолодого, с седыми висками офицера.
— Поймите же. Войдите в мое положение, — чуть не плача, старался убедить Дворнягина офицер. — Я всю жизнь отдал армии, всю молодость…
— А кто ее не отдал, — не отрывая глаз от потолка, парировал Дворнягин.
— У меня больная жена, дети.
— А у кого их нет?
— У меня нет квартиры.
— А у кого она есть?
— Была бы специальность…
— Приобретете.
— Да когда же теперь? Здоровье подорвано, потеряны годы…
— А кто их не потерял?
— Но я же многого не прошу. Дайте дослужить. Три месяца всего. Уволите — без пенсии останусь.
— А кто из вас не просит. Все просят!
Офицер встал, горестно покачал головой.
— Чурбан вы! Бесчувственная колода! — И, хлопнув дверью, вышел.
Дворнягин закрыл дверь на ключ, вернулся к столу, подчеркнуто тяжело вздохнул:
— Вот видите, с кем приходится иметь дело. Так и норовят в карман государства залезть.
— А я бы дал дослужить, — сказал напрямую Сергей.
Дворнягин скривил в усмешке пересохшие губы.
— Смотри-ка! Какой добряк нашелся. Я инструкцию выполняю. — Он взял из сейфа личное дело, сел за стол, полистал его, нашел нужную страницу и обратился к Сергею:
— У меня к вам вопросик. Садитесь…
— Слушаю.
— Я вот тут в соответствии с циркуляром просматривал личные дела. Ваше тоже проверил и, к сожалению, обнаружил весьма неприятную для вас историю.
— Какую? — спокойно, не чувствуя за собой никакой вины, спросил Сергей.
— Не сходятся у вас, мил человек, концы с концами, — глянул подозревающими глазами Дворнягин. — Где вы были в трудные дни сорок второго года? В частности, когда немцы рвались к Волге?
— Сидел на печи и считал кирпичи, — ответил Сергей.
Дворнягин нахмурился.
— Шуточки в сторону, товарищ Ярцев. Дело тут серьезное. Горелым пахнет. У вас нет подтверждающих документов на целых полгода. Где вы были с июня по ноябрь сорок второго?
— В госпитале.
— А чем вы это докажете?
— Двумя шрамами на спине и дыркой в голени.
— Шрамы к делу не приложишь. Справочки. Документики нужны.
Сергей хлопнул ладонью по колену.
— Вот, черт возьми! А я-то дурень. Воевал и про справки не думал. Какая жалость. Оказывается, надо было на все случаи жизни справки припасать.
Дворнягин встал, сердито захлопнул дело.
— Комиксы брось. Ты не Суворов и я тебе не дурашливый царь. Всерьез предупреждаю. Не подтвердишь документально — плохо будет.
Сергей встал тоже.
— Мои документы — раны.
— Рана у барана… Еще неизвестно, где вы ее получили. Может, ящик упал на горб.
Сергей сгреб стул.
— Ах, ты!..
Дворнягин отшатнулся. Лицо его помертвело. Еще бы секунда и… Ярцев, стиснув зубы, сдержал себя. Рука его опустила стул.
— Полегче. Не угрожай, — посмелев, проговорил Дворнягин. — Времена Чапаева прошли.
— Времена прошли, но дух остался. Найдутся и на вас Чапаевы. Запомни!
Сергей круто повернулся и вышел. В душе у него все клокотало. Ему захотелось поговорить с товарищами по работе, излить им обиду, но Бородин и Серегин еще обедали, и он, терзаемый мыслями, догадками, устало сел на диван. Зазвонил телефон. Сергей поднял трубку.
— Да. Ярцев слушает вас.
— Это Зобов, — раздался поддельно добрый голос. — Старик, зайди.
Зобов встретил у порога, любезно подал руку, сокрушенно закачал головой.
— Как же так случилось, старик? Такой ты ляп допустил?
— Какой, Афанасий Михайлович? — спросил Сергей и подумал: «Не заслал ли куда по ошибке бумагу? В последние дни они пачками шли».
Зобов с досадой всплеснул руками.
— Ну, подвел ты меня. Ох, подвел! А я-то надеялся. Думал, все в порядке у тебя…
— У меня да. А у него, — Сергей кивнул на четвертый этаж, — еще разобраться надо.
— Какой же к шутам порядок? Шесть месяцев, старик, ты где-то пропадал.
— В госпитале был, Афанасий Михайлович. В гос-пи-тале.
— А может… — недвусмысленно намекнул Зобов.
Сергей насупил брови.
— Товарищ полковник, я ношу в кармане партийный билет.
— Были случаи, старик, когда и с партийными…
Сергей отвернулся.
— Тогда мне не о чем говорить.
Зобов понял, что взял круто, немного помягчел.
— Не горячись, старик. Я вполне тебе сочувствую. Но пойми и мое положение. Могу ли я держать у себя человека, если у него не все гладко в личном деле? Не могу. При всем желании не могу! Так что не обижайся, а выкручивайся, старик, бумаги ищи.
Прислонясь спиной к дверному косяку, Сергей рассеянно слушал Зобова, в словах которого легко угадывалось злорадство, смешанное с наигранным сочувствием, и думал: «Человека укусила змея. Ее убивают, а яд ее высасывают. Но что делать с теми, кто вот так больно жалит исподтишка за сердце? И как удалять тот яд, которым его отравляют?»
К справке об отсутствии у Сергея доказательств о ранении и лечении в госпитале был подшит рапорт Зобова «О слабой войсковой подготовке подполковника Ярцева», и вскоре ему зачитали приказ об отчислении из управления и откомандировании в Туркестан.
Сергей не знал, какую новую должность уготовил ему кадровик, и встретил приказ мужественно, без особой обиды. «Шут с ней, с этой работой. Я и не просился сюда, — подумал он. — Моя стихия — люди, походная жизнь частей. Жалко только расставаться с Асей. А может, увезти ее с собой, поговорить с ней об этом? Ну, конечно, чего бояться? Сегодня же и поговорю».
…Вечером после работы Сергей подождал Асю в сквере у памятника Гоголю, и они пошли переулком к Арбатской. Раньше при встрече глаза девушки светились радостью, щеки ее горели. Шагая рядом, она без умолку рассказывала дневные новости, дразнила несуществующими знакомствами с новыми кавалерами. Теперь же Ася была почему-то молчалива, встретила с холодным безразличием и, пока шли до улицы, не проронила ни слова.
«Сожалеет, наверно, что уезжаю, — подумал Сергей. — Глупенькая, что жалеть? Не всем же работать в центральных управлениях? Сколько вон однокашников служат в частях! И неплохо живут. А я чем хуже? Здоровье есть. Знания тоже. А практика добудется».
Ася обернулась.
— Чего улыбаешься?
— Товарищей вспомнил. А ты что грустная?
— Я? Да ни капли. О ком грустить?
— Ну хотя бы обо мне. Ты ведь знаешь…
Ася не ответила, сделала вид, что она ничего не знает. Но о том, что Сергея отчисляют из управления и посылают в Туркестан, она знала раньше других. Неделю назад в машбюро зашел Дворнягин и подозвал ее к оконцу: «Ася, у нас в отделе заболела машинистка. Отпечатай, пожалуйста, эту бумажку, только о содержании не распространяйся. Хорошо?» — «Хорошо», — ответила Ася и тут же начала печатать. Раньше в смысл рукописей она особо не вникала, стараясь только не пропускать слов и печатать грамотно. Теперь же ее будто кто подтолкнул внимательно прочесть все. Это было представление на увольнение Сергея с работы и привлечение его к строгой ответственности. В нем говорилось, что в трудные месяцы войны Ярцев отсиживался неизвестно где, а затем, видимо, самочинно присвоил себе первичное звание лейтенанта, так как никаких приказов по тридцать седьмой армии не найдено.
Прочитав документ, Ася окаменела. Ее отец сражался на фронте и погиб. Ее дяди, ровесники Сергея, тоже лежат в могилах. А он… Как же она могла так слепо довериться ему! Почему получше его не разглядела?
— Ася! Что ж ты молчишь? — прервал раздумье Сергей.
— А о чем говорить? Что заслужил, то и получил.
Сергей остановил ее. Кровь ударила ему в лицо.
— Ася! Ты что говоришь?
— Что слышишь.
— Значит, и ты? И ты плохо думаешь обо мне?
— А чего мне думать? — выдернула руку Ася и пошла.
Сергей не догонял ее. Оглушенный, растерянный, с горящими обидой и болью глазами, стоял он на тротуаре и качал головой.
— Ася. Ася. А я-то думал… Выходит, не веришь сердцу, которое чисто перед тобой…
…На следующий день он сдал свои дела, оформил документы, купил билет на вечерний поезд и передал Асе записку. В ней было несколько слов: «Ася! Сегодня в восемь вечера уезжаю. Я очень прошу тебя прийти на Казанский вокзал. Поезд ташкентский. Вагон седьмой».
Он очень сожалел, что не остановил ее вчера на Арбате, не взял за руку, не увел в тихий уголок на лавочку и не рассказал обо всем чистосердечно. Ну, конечно, она бы поняла его и ей можно было доказать свою правоту. Но еще не все потеряно. Она придет, и все станет снова ясным. А если не придет?..
Терзаемый мыслями об Асе, о предстоящем разговоре и прощании с ней, Сергей собирался в дорогу кое-как. В магазинах купил не то, что надо, вещи запихал в чемодан и вещмешок как попало. Сухо, — рассеянно попрощался с горничными пятого этажа гостиницы, сел в такси и уехал на вокзал.
До отхода поезда оставалось тридцать минут. Сергей сунул вещи в купе, взял в киоске несколько бутылок пива, минеральной воды, поставил все на столик и вышел на перрон, чтобы встретить Асю. В эти минуты он снова вспомнил Волгу, берег в цветах, Асины руки, сплетенные на шее, ее глаза, ее горячее, порывистое дыхание на своей щеке… Нет, не может девушка не прийти после того, что было.
Пассажиров на перроне становилось меньше и меньше. Редко кто пробежит с чемоданом в руке и спросит на ходу:
— А где девятый?
— Где восьмой?
Вот уже и провожающие повалили из вагонов, столпились у раскрытых окон, дверей, спешат обменяться напутствиями, прощальными поцелуями. Дрогнула минутная стрелка на последнем делении, а девушки с русыми, длинными, до плеч, волосами все нет и нет…
Сергей закурил, затянулся, бросил папиросу в урну, прошелся вдоль вагона, опять закурил и опять швырнул дымящуюся цигарку.
— Гражданин! Осталось две минуты, — предупредил проводник. — Садитесь. Поезд трогается без сигнала.
Сергей, не торопясь, все еще надеясь, что Ася придет, поднялся в тамбур и в последний раз выглянул из вагона. Сердце дрогнуло. По перрону, тряся кудряшками, с большим букетом ярких цветов бежала Надя.
Поезд уже тронулся, когда она наконец подбежала к вагону и протянула цветы.
— Это вам… От Аси, — переводя дыхание, проговорила она. — Счастливого пути, Сережа!
— А где Ася? Ася?! — крикнул Сергей.
— Она не смогла. Меня прислала.
— Что с нею? Что случилось?
Надя что-то крикнула в ответ, но Сергей ее не понял. Грохот колес безжалостно заглушил ее слова. Он только видел грустное лицо Нади, ее раскрытые в крике губы и синюю косынку, поднятую над головой.
— Хорошая девушка, — похвалил проводник. — По наш узбекски — персик. Сладкий кишмиш.
— Да, хорошая, — нехотя ответил Сергей и, расстегнув воротник кителя, пошел в купе.
В Туркестане Сергея встретили с непонятным сочувствием. Начальник отдела кадров — лысый, располневший полковник, чем-то напоминающий доброго дядьку из пьесы «В степях Украины», надолго бегал куда-то, то к одному начальнику, то к другому, дважды разговаривал, как стало ясно из отрывочных фраз, с Москвой, озадаченно чесал затылок и под конец вернулся с папкой в руке, сердито кинул ее на стол.
— Шоб вам лишенько було! Вперлись як волы перед кручей.
— Что, товарищ полковник? — спросил уставший от ожидания Сергей.
— А то, хлопче, что жалко мне тебя. Думал я на замполита полка тебя сосватать. Все данные на то есть. Фронтовик. Академию окончил. Не стар… А они… шоб вы сказились. На роту тебя предложили. И что ты там натворил?
Сергей коротко рассказал. Полковник, выслушав, вздохнул:
— Чудеса в решете! Замутили бесы воду, да не в ту погоду.
Разные метели приходилось видеть Сергею: снежные — зимою, бумажные, когда немцы сыпали с самолета листовки, тополевого пуха — весною, а вот песчаную завируху — впервые.
С утра над захолустным городком держалась синева. Неподвижно дремали, вдыхая утреннюю влагу, деревья. Но вот небо посерело, нахмурилось, солнце заволокло густой дымкой, и оно начало быстро темнеть. С пустыни потянуло горьким жаром. Деревья закачались, тревожно зашумели, и вскоре на город со свистом и скрипом обрушилась песчаная буря. От сухого, раскаленного сыпуна не было спасения. Он пробивался сквозь ставни, стены, залетал в трубы печей, прошивал густые кроны тополей. За каких-нибудь полчаса на тротуарах, у заборов образовались пепельно-серые сугробы. В номере гостиницы, где остановился Сергей, все было запылено, присыпано песком.
Люди шли по улице, укутавшись в шали, платки, куски белого полотна. Те же, кто вышел без покрывал, либо были в очках, либо двигались, заслоняя локтем лицо.
Долго ждал Сергей, когда утихнет песчаная буря, да так и не дождался. Надвинул на глаза козырек фуражки, поднял, как на холодном ветру, воротник кителя и зашагал на окраину в военный городок, где теперь ему предстояло жить и работать.
Горячий песок хлестал в лицо, настырно лез в нос, в глаза, скрипел на зубах. Ноги вязли в наметах, подошва сапог скользила и ходьба напоминала какой-то нелепый бег на месте. Вчера от вокзала до гостиницы дошел за пятнадцать минут. Теперь же за это время не прошел и половины пути, а ветер все усиливался, все сильнее грохотал железными крышами, завывал в ушах.
— Чертова завируха. Тьфу! — отплевывался Сергей. — Легче метель переносить, чем эту дрянь. Вот уж поистине «кто в Туркестане не бывал, тот и службы не видал». Ишь как разгулялась! Ну и аллах с тобой. Секи, свисти, все равно когда-нибудь уймешься. Не может быть. Увидим и мы погожее небо.
В будке, неуклюже сложенной из серого булыжника, громко именуемой контрольно-пропускным пунктом, Сергея остановил сержант с маленькими раскосыми глазами.
— Разрешите узнать, товарищ подполковник? — сказал он с туркменским акцентом, взяв под козырек зеленой шляпы. — Вам в какое подразделение?
— Мне в политотдел, товарищ сержант.
— Одну минуту, — поднял он руку и, глянув за дверь, кому-то крикнул: — Вичаус! Ян Вичаус!
— A-а. Ну, что тебе? — лениво отозвался человек за стеной.
— Иди сюда. Быстрей!
Из каморки КПП, зевая и лениво потягиваясь, вышел долговязый, белолицый солдат в гимнастерке с отложным воротником и помятой легкой шляпе с выгоревшей добела звездой. Слабо затянутый ремень с. притороченной фляжкой перекосился набок.
— Ну что тут? — все еще не продрав заспанные докрасна глаза, спросил он.
— С товарищем офицером пойдешь. В политотдел ему надо.
— Ладно. Отведем, — проворчал солдат и заковылял к выходу. Сержант остановил его.
— А заправляться кто будет? Я за тебя? Сколько раз говорил — ремень подтяни!
Вичаус недовольно поморщился, но ремень затянул потуже и шляпу поправил на коротко остриженных светлых волосах. Потом оглянулся и тихо сказал:
— Пойдемте, товарищ подполковник. Тут недалеко.
Сергей и солдат шли через широкий плац, густо обсаженный тополями, кленами, акациями и какими-то низенькими редколистыми кустами. С трудом сдерживали эти кусты напор пустынного суховея, и если б не они, плац и дорожки, видимо, давно бы замело. А теперь вот даже в буран шли строевые занятия. Растянувшись цепочками, солдаты старательно вышагивали под команды офицеров и сержантов. Ветер трепал на их спинах просоленные гимнастерки. Поля шляп, как листья подсолнуха, загибались.
«Вот молодцы-то! — подумал Сергей. — Ни жара им нипочем, ни песчаные бури. Занимаются, и баста. А я-то… чуть не захныкал. К черту! Выше голову! Жизнь никакими бурями не остановишь. И, быть может, это вовсе хорошо, что попал я в эти пески, сам себя еще раз на прочность проверю».
Веселее зашагал Сергей, рассматривая на ходу глинобитные одноэтажные, без крыш казармы, легкие, из камыша навесы для танков, орудий и бронемашин, какие-то сборно-щитовые сараюшки под пломбами, спортивные площадки…
— Что же вы так отвечаете сержанту? — спросил Сергей, когда вышли в затишье между домами.
— А что я сказал ему?
— Грубите. Отвечаете не по уставу.
— Они тоже хороши. Только и суют наряды. В строй опоздал — наряд. Не так повернулся — тоже.
— И много у вас этих нарядов?
— Не считал. Много.
— Что же вы так? Парень как парень, а служите плохо.
Солдат промолчал и на другие вопросы Сергея не ответил. Только когда подошли к белокаменному зданию, обсаженному тополями, остановился и сказал:
— Вот здесь. Третья дверь по коридору направо. Разрешите идти?
— Благодарю вас. Можете идти, — ответил Сергей и потянул руку: — Желаю избавиться от нарядов, товарищ Бичаус.
— Вичаус, — поправил солдат и повернул на аллею.
Сергей посмотрел ему вслед. «А сердце у него чем-то ранено и, видимо, от соли, которой подсыпают, не может зажить. Свихнется парень, если не вылечить сейчас».
Сбив фуражкой пыль с кителя, брюк, почистив тряпицей сапоги, Сергей вошел в вестибюль. В небольшом углублении у зачехленного знамени застыл с автоматом на груди стройный, лихо подтянутый солдат. Ни один мускул не двигался на его возмужалом, загорелом лице. Только изредка вздрагивали брови.
Отдав честь знамени, Сергей прошел вправо по коридору, отсчитал три двери и остановился в растерянности и радостном оцепенении. На обитой черной кирзой двери в рамочке под стеклом висела надпись: «Полковник Бугров М. И.».
Шесть лет назад, как расстался с ним на Белорусском вокзале. Шесть долгих лет! И вот снова встреча. А может, это не он? Может, случайное совпадение?
Сергей постучал и, услышав приглушенное «да», вошел в кабинет. За небольшим, накрытым красной скатертью столом сидел он — Матвей Иванович. Как сильно изменился он за эти годы! Похудел, на впалых щеках и лбу пролегли косыми бороздками складки, волосы осыпал густой иней. Только глаза по-прежнему горели молодо, задорно, с неистребимой жаждой жизни.
С минуту смотрели они удивленно и радостно друг на друга. У полковника влажно блеснули глаза и еле заметно дрогнули губы. Потом они почти одновременно шагнули навстречу и так же, как это было когда-то при прорыве блокады под Ленинградом, крепко обнялись.
— Сергей! С какими ветрами?
— Матвей Иваныч! Вы ли это?
— А как же! Ты что, меня из списка вычеркнул? На пенсию услал?
— Что вы! Я просто не ждал вас здесь.
— Не ждал? Хорошо. А я вот забрался в пески и воюю. Всем сусликам назло. Да ты проходи, проходи, дорогой! Садись.
Сергей сел в камышовое кресло.
— Как же вы сюда попали, Матвей Иванович? Вы же в Забайкалье служили.
— Не попал, а сам попросился.
— Вот как! И что же вас сюда потянуло?
— Да, понимаешь… Армию расформировали. В Белоруссию было посылали. А я попросился вот сюда, в самый дальний гарнизон. Захотелось доказать, что у нас, в Советской Армии, не может быть захудалых гарнизонов.
— И давно вы здесь?
— На плацу деревца видал?
— Мимо них шел.
— Так вот… Сколько лет им, столько и я здесь.
Он прошел к окну, глянул на небо и толчком распахнул две створки.
— Сыпучка унялась. Можно открыть, — сказал он, вернувшись к столу и сев рядом. — А ты все там? В Москве?
— Нет, — покачал головой Сергей. — Уже не там.
— Скромничаешь. Небось проверять приехал?
Сергей встал, вынул из бокового кармана вчетверо сложенный листок и, не подымая глаз, как бы извиняясь, сказал:
— Прибыл в ваше распоряжение, Матвей Иванович. Для дальнейшего прохождения службы.
Бугров взял листок и очень долго, кажется, целый час, молча читал. Сергей не смотрел на полковника. Ему, как перед отцом, было стыдно за то, что он в чине подполковника прибыл на должность заместителя командира роты по политчасти. Он только слышал, как Матвей Иванович нервно барабанит пальцами по стеклу. Потом под ним скрипнули стул, стельки сапог, рассохшаяся половица — и на плечо Сергея спокойно легла рука.
— Ты садись. Садись. В жизни всякое бывает, браток. Ну, что ты, право, раскис.
Сергей поднял виноватые, но в то же время горящие обидой и гневом глаза. Туго сжатые кулаки нервно вздрогнули.
— Да если бы за дело… Снимай, наказывай. А то…
Бугров втиснул Сергея в кресло, протянул стакан воды.
— Выпей, успокойся.
Сергей жадными глотками выпил воду, поставил стакан на тумбочку, вытер носовым платком разгоряченное лицо, виновато улыбнулся.
— Извините, Матвей Иванович. Не могу забыть.
Бугров собрал со стола бумаги, положил их в сейф и обернулся к Сергею.
— Рассказывай. Все как есть.
Они отошли к окну, сели на потертый скрипучий диван.
— Ну, слушаю тебя.
…Было уже совсем темно, когда Сергей закончил свою исповедь. Ни разу не перебил его, не прервал Матвей Иванович, только понимающе качал головой. Теперь же, когда Сергей умолк, он встал, прошелся, заложив руки за спину, по кабинету и, остановившись, вдруг выпалил:
— Глупец ты! Нестойкий боец, Сергей. Да как же ты мог струсить перед какими-то двумя чернильными душонками? Как не мог принять новый бой? Да на твоей же стороне была правда! Тебя поддержал коллектив. А ты на все рукой махнул, сдался на милость бюрократам, лапки перед ними поднял.
Бугров достал из пачки последнюю папиросу, склонился над зажженной спичкой, но папироса сломалась, и он, с досадой бросив ее в урну, опять подступил к Сергею.
— Ты не имел права отступать, Сергей. Не имел! Ты коммунист, политработник. Ты обязан был сражаться до последнего за правоту. Почему не пошел в партбюро? К генералу Хмелеву? Почему не попробовал разыскать меня и тех, кто знает, где ты был?
Сергей, опустив голову, молчал.
Нелегко обошлась встреча с Сергеем Ярцевым полковнику Бугрову. Весь вечер он был в плохом настроении да и ночью долго не мог уснуть. Судьба Сергея всколыхнула, взволновала его.
За что же избили, измутузили человека? Откуда такая несправедливость? Ну другое дело, был бы он симулянт, где-то отсиживался в тяжкий час, спасал свою шкуру. А тут…
Матвей Иванович живо припомнил все, как было. В жаркий полдень, когда, как обычно, на переднем крае наступило затишье и солдаты улеглись в траншеях отдыхать, на окопы обрушилась лавина артиллерийского и минометного огня. Прибрежные высоты затянуло пылью и дымом. В небе появились самолеты. Откуда-то из окрестностей Новгорода ударили тяжелые мортиры. Деревья взлетали на воздух, земля тряслась и гудела, будто по ней бежали табуны железных коней. Проводная связь с батальонами была оборвана. По рации стало трудно говорить. Вокруг свистело, стонало, ухало. В наушниках слышался сплошной треск и заглушающий лай немецкой речи.
Из первого батальона прибежал окровавленный посыльный.
— Немцы переправились на наш берег, — выпалил он.
— Сколько? Где? — попросил уточнить Бугров, оставшийся в те дни за командира полка.
Посыльный склонился над разостланной на столе картой.
— Вот тут, в лощине, до роты. Сюда кустарником просочился взвод, не более. Но на воде их много. Вплавь и на лодках, товарищ комиссар.
Солдат облизал запекшиеся губы, поправил бинт на голове.
— Огоньку бы. Комбат просил.
Бугров снял фляжку с ремня.
— Попей.
Солдат жадно, гулко глотая, выпил всю фляжку, утерся грязным рукавом.
— И еще бы подмогу. Хоть небольшую. Там мало осталось нас.
— Назад добежишь?
— А как же. Хоть мертвый, а назад. — Он вскинул на ремень винтовку, пригнувшись, сунулся в дверь.
— Погоди! — окликнул Бугров.
Солдат вернулся.
— Скажи комбату: будет и огонь и подмога. Сбросим в Волхов собак.
Повеселевший посыльный убежал. Бугров вызвал командира роты автоматчиков Сергея Ярцева.
— На участке первого батальона немцы переправились на правый берег, — сохраняя спокойствие, начал Бугров. — Пока их там чуть больше роты. Но переправа продолжается. Они хотят создать плацдарм и затем ударом на восток перерезать шоссе Ленинград — Москва. А этого нельзя допустить.
— Ясно, товарищ комиссар! — кивнул Ярцев. — Без шоссе нам нельзя. Все снабжение по нему.
— Так вот, — продолжал Бугров. — Приказываю уничтожить вражеский десант! Наступление поддержим огнем. Ну, что молчишь?
Лейтенант Ярцев уперся головой в сосновый накатник блиндажа.
— Жив не буду, а уничтожим, товарищ комиссар!
— Что значит — не буду?
— Это вроде клятвы у нас.
— A-а! Ну, то-то!
— Разрешите идти?
— Да!
А спустя час лейтенанта Ярцева, забинтованного, бледного, с запекшимися от крови волосами, привели в блиндаж два автоматчика. Возбужденный, злой, он оттолкнул их в стороны, выпрямился и, еле держась на ногах, шатаясь, доложил:
— Приказ выполнен! Десант уничтожен.
Своими руками укладывал отважного лейтенанта на носилки Бугров. Сам же и встречал его после госпиталя в полку. Был он еще долго слаб. Больше месяца с палочкой ходил. А потом уже в политотделе, когда начальником стал, нашивки за ранение ему вручал. И вот теперь нашелся чиновник, под сомнение кровь людскую взял. Ах, какая бесчестность! Какой наглец!
— Ты что вздыхаешь, Матвей? — толкнула в бек жена. — Может, заболел?
— Нет. Ты спи. Спи…
Он натянул на плечо жены простыню, тихонько встал и, закурив, вышел на открытую веранду. С дальних барханов все еще тянуло сухим жаром, но он был уже гораздо слабее вечернего. Горный воздух, смешанный с запахами талых вод, теснил его. Временами он прорывался сквозь обвившие веранду кусты винограда, и тогда оголенное по пояс тело охватывала бодрящая свежесть. Редкие крупные звезды предутренне бледнели. Над землей мигали крошечными фонариками светлячки. В гараже комдива не умолкал сверчок.
Сев в кресло, Бугров продолжал свои раздумья. Вспомнился ему разговор с Дворнягиным в эшелоне, его слащавый тост за столом: «Разрешите, дорогой товарищ командующий, выпить за ваше полководческое искусство, за ваш светлый ум!» Еще тогда не понравился он своим заискивающим поведением. Возможно, тогда и поспорили за это? А потом содержание спора стало известно работникам Гусакова, и задержали. А не дворнягинские ли это проделки? Не он ли возвел клевету, а потом при встрече кричал: «Вот сволочи! Вот клеветники! На кого руку подняли…» Да, это он. Только он. Зря я, грешным делом, на повара подумал. Зря. Прости меня, Артем, прости. Забыл я, что и в высоком дереве водятся короеды. И когда хотели назначить заместителем начальника политуправления, он, Дворнягин, как видно, свинью подложил. Генерал Хмелев одобрил назначение, а к Дворнягину попало дело, и началось. «Не клеится, Матвей Иванович. Тормозят. Но я пробью. Непременно пробью», — уверял чертов хамелеон.
Так и «пробивал», шельмец, пока не расформировали армию. Хорошо, что сам попросился сюда, в Туркестан. А то, чего доброго, мог бы, шельмец, и увольнение из армии подстроить. Письмо, что ли, Хмелеву написать? Подумаем. А пока Сергея надо выручать. Сергея…
Рано утром, придя на работу, Бугров позвонил командующему округом Коростелеву.
— С добрым утром, Алексей Петрович, — услышав голос Коростелева, начал он. — Не помешал?
— Ты что, Матвей! В коем веке ты мне мешал?
— Молчу и поднимаю руки.
— То-то же. Как вы там, не испеклись? У нас с утра тридцать один.
— Вчера был буран, а сегодня тишь. С гор холодок. Прилетели бы, Алексей Петрович, на денек. На форель бы сходили. Эх, и форель!
— Приеду. Только не на денек. И не на форель. Непременно буду. Жди! Да, а ты что так рано? Мог не застать.
— Дело небольшое есть.
— Слушаю! Какое такое дело, что спать не дает?
Бугров вкратце, торопясь, чтоб случайно не прервали разговор, рассказал о Сергее, проделках Дворнягина, своих догадках, и в конце попросил:
— Нельзя ли вместо роты назначить Ярцева на саперный батальон? Замполитом. Я звонил начальнику политуправления, но он где-то в войсках. Посоветоваться с вами решил.
Немного помолчав, Коростелев спросил:
— Так, значит, на батальон?
— Да, Алексей Петрович. Я прошу поддержать. И место вакантное как раз есть.
— Хорошо! Я за.
Ранней весной, после долгих лет лечения, Иван Плахин возвращался наконец-то домой. И хотя ноги его еще совсем не окрепли, хотя был он еще очень слаб, необыкновенная легкость охватила его при виде родных лесов и полей. Как никогда, отчетливо выросли картины детства — ребячьих игр, поездок с отцом на базар, первых встреч и свиданий.
Что-то невероятное случилось с больными ногами. Забыта и боль, и палка, служившая опорой. Все быстрее, быстрее несут они, чтоб скорее мог увидеть речку в ракитах, где ловил раков и пас гусей, дощатую крышу отцовского дома, с которой когда-то хотел увидеть край света и гонял голубей, околицу и лесок, где гулял с девчатами и произнес первое «люблю».
А в небе, под кромкой тучи, так же спешат запоздалые журавли. От левой нити отделилась пара, закружилась, курлыкая и гадая: сюда ли? Это ль болото? Ну, конечно, сюда! Вот же березки на нем, ольха… И с радостным криком натянутыми луками пошли на снижение. А вот там, по траве меж кочек, бежит длинноногий странник — коростель. Тысячи верст, через леса и болота бежит он пешком на свою родину. Есть ли еще такая, более сильная привязанность к своей земле, как у этой неказистой трескучей птицы! От травки к травке, от кочки к кочке. Скорее, скорее туда, где прошлый год впервые увидел небо над головой!
Вот так же спешил домой и Плахин Иван. Спрямляя дорогу, через кочки, канавы и лужи шагал он к видневшимся на пригорке милым Лутошам. Позади остались сухой мшаник, поросшее ольхой болотце, утыканный кустами вербы луг… А вот и речонка шириной в три шага. Извечно журчит она в травянистом шелке, качает редкий камыш. Все так же, как и десять лет назад, лежит кладка через нее. Полуистлевшая, подточенная ветрами, но еще крепкая и широкая, как добрая лавка в хате твоей. Ложись на нее животом, свесь голову и пей. Чуть горьковатая была вода, отдающая торфом и травой. А теперь… Нет в мире вкуснее этой воды, нет живительней ее. Глоток за глотком, глоток за глотком… Хмелеешь, и хочется пить.
А помнишь, как когда-то лежал ты тут, глотая воду и роняя чуб? А с другой стороны бревнушки — она, веснушчатая Тося. Шея с пушком вытянулась. Губы мокрые, глаза искристо горят и чуть косят на тебя.
— Цыцьки намочишь, Тось, — вдруг говоришь ты ей дерзко и стыдливо.
— Дурак! — бросает она в ответ и, зачерпнув в пригоршни воды, плескает на тебя.
Это было твое первое увлечение, первая ревнивая весна на твоей дороге. А теперь у тебя другая, более осознанная, более сильная любовь.
Чавкая сапогами по теплой воде, Плахин жадно рвет цветы, но вдруг вспоминает старое поверье и все кидает под ноги. Желтое ж к измене. Черемухи бы где букетик.
Но ее уже нет. Весь приметный куст другие влюбленные пообломали. Только веточка вот осталась. На козырек фуражки ее — и скорее к деревне, откуда уже доносится кудахтанье снесшихся кур, мычание телят, звон бидонов и знакомые выкрики матерей:
— Сань-ка-а! На завтрак скорей, а то хворостиной.
— Петька, пострел! Ты что же теленка не го-ни-шь…
А вот черным сукном блеснула на солнце пахота — колхозные огороды. Мелькают белые блузки, пестрые платочки. Садят бабы раннюю рассаду. Плахин останавливается, пытается издали различить, которая же из них его, и тут ли она сейчас или в другом месте, или ее вовсе нет. Учащенно стучит сердце, глаза перебегают от одной к другой, третьей… Но вот и женщины заметили его. Сначала одна, потом другая… и через минуту все уже прекратили работу, тоже смотрят, гадают: чей же это? кому несет судьба нежданное счастье?
Еще минута замешательства. Еще сто саженей под ногами. И вдруг одна из них, бросив тяпку, сорвав с головы платок, размахивая им, что-то крича, бежит к Плахину, кидается ему на грудь и жарко целует в губы, щеки, глаза, глотая слезы, путано сыплет скороговоркой:
— Ваня! Милый. Родной… Не ждала. Думала вовсе… навсегда. А ты…
Лена снимает с плеч Плахина вещевой мешок, скатку шинели, и вот они идут плечом к плечу, навстречу заплаканным, обиженным своей судьбой, но довольным чужим счастьем женщинам.
— Здравствуйте, бабоньки! Земляки родные, — снял фуражку Плахин. — Принимайте запоздалого фронтовика.
— Долгонько ты шел, сынок, — утирая фартуком слезы, говорит вдова Мария. — Заждалась она тебя.
— Чуть замуж не выдали! Погрыз бы локоток! — кричат девчата.
Подходит крестная мать Федосея. Пересохшие губы ее дрожат. Усталые серые глаза полны слез.
— Ванюша… Крестничек мой, — говорит она и, уткнувшись в звонкие медали, долго вздрагивает костистыми, худенькими плечами.
Лена находит в толпе бригадиршу.
— Как же мне, Наташа? Может, как-нибудь без меня…
— Да иди. Иди уж, — толкает в плечо Наталья. — Какая там рассада.
Весть о возвращении Ивана Плахина разнеслась по деревне, как осенний лист в ветреный полдень. Посмотреть на фронтовика, Ленкиного жениха — кавалера трех орденов Славы, пришли чуть ли не все односельчане. И между прочим — не с пустыми руками. Одна прихватила кочан моченой капусты, другая — миску грибов, третья — кусок сала, четвертая — десяток яиц. Нашлось для такого случая и кое-что из хмельного. Дед Архип вытащил из подпола запеленатую, как дитя, четверть самогона. Он не спеша, боясь уронить, распеленал ее, начисто вытер запотевшее стекло, вынул залитую смолой пробку и торжественно водрузил на стол, как он выразился, свой «главный резерв».
— Семь лет такого праздничка ждал, — сказал он, погладив бока бутыли. — Сколь раз тянуло распить. Но, слава богу, удержался. К делу пришлась. Гуртуйтесь-ка, гости дорогие. Отметим приход солдата в отчий дом.
Все, кто был в хате, шумно разговаривая, гудя, как на свадьбе, расселись за сдвинутыми столами. Ивана и Лену усадили в красном углу, на самом видном месте.
Ожила, улыбнулась всеми углами старая плахинская хата, не слыхавшая десять лет мужских голосов, звона стаканов. Жизнью повеяло из нее, глянуло в синь вечера яркими огнями.
— За победу, дорогие земляки!
— С возвращением, Ваня!
Дед Архип тянет к лампе граблисгую руку.
— Дай мне речу сказать.
— Говори, дед! Давай!
— А реча моя такая, гражданы. Давайте выпьем сразу за двух солдатов. За того, кто там в баталии живот свой не жалел и возвернулся героем. И вот за нее — солдатку, — дед указал на Лену. — Неспроста у ней огрубели руки и смолоду морщины. Ей некогда было етот самый маникюр наводить. Она отсель… из Лутош подпирала победу.
— Резон, Архип!
— Верно! — подтвердили гости.
— И не только она, — продолжал Архип, — а вон их сколько! Вдовы, да горем согнутые. А не сломленные. Нет. Все державе родной отдавшие. Выпьем за них. Баб геройских и мужиков наших.
Выпили. Кто-то из девчат крикнул: «Горько!»
— Э-э, нет, — погрозила пальцем Вера Васильевна. — Два праздника не будем комкать в один. Мы по осени настоящую свадьбу закатим, правда, дед Архип?
— Знамо. Какая ж свадьба по весне.
Немного закусив, председатель колхоза Вера Васильевна обернулась к смущенному такими почестями Плахину:
— Ну как здоровьице, Ваня? Вижу, ходишь ничего.
— Да как будто произвели ремонт. Думал, не встану.
— По медалям вижу — в разных странах побывал. Не разлюбил Рязань-то свою?
— Что вы, Вера Васильевна. Да я… В общем, дайте- ка слово скажу.
Вера Васильевна позвонила ложкой о бутыль. Гости притихли. Плахин встал, одернул гимнастерку.
— Вот тут Вера Васильевна спросила у меня, — начал он хрипловатым голосом, — не разлюбил ли я, шагая по чужбине, Рязань свою.
— Вот, вот. Скажи-ка, скажи, — закашлял от горчицы дед Архип. — Как там оно да что?
— Много говорить не стану. Одно скажу: во многих странах я побывал. По-своему хороши они. Но землю русскую, Рязань свою я ни на какие заграницы не променял бы. У нас тут простор, широта и душе, и ногам, и мыслям.
— Верно, внучок! — воскликнул подвыпивший Архип. — Пошли ты эту заграницу, извиняюсь… Не могу вслух сказать.
Под общее одобрение выпили за родную Рязань, за Лутоши, потом опять за прибывшего.
Давно не выпивавший Плахин захмелел и в разговоре не заметил, как гости разошлись по домам. Вера Васильевна распрощалась и тоже поспешила к ребятишкам. Лена хлопотала у деревянной кровати, стелила постель. Плахин из-за стола восхищенно смотрел на нее и думал: «Какой же я был дурень, что отказывался от тебя, не хотел возвращаться! А возможно, и не вернулся б, если бы не твои письма, не твоя любовь, беляночка моя».
Он подошел к Лене, взял у нее избитую подушку и, нежно прижавшись к горячей девичьей щеке, сказал:
— На полу ляжем. Кровать никудышняя, да и надоела она в госпитале мне.
…Они постелили на полу у кровати. Плахин открыл окно. В дом дохнуло ромашками, уличной пылью, свежей пахотой, листвой ракит и вишен. В лугах звонко заливался соловей.
Иван разделся первым и сел на постель. От счастья, от половодья нахлынувших чувств у него хмельно кружилась голова. Он завороженно смотрел на Лену и ждал, когда она снимет свое легкое, подсвеченное луной платье. Но Лена стояла притихшая и молчаливая. Она смотрела в окно на косяк луны, на мерцающие звезды и слушала, как поет соловей, как шепчутся деревья.
Прошла только какая-то доля минуты этого молчания, а Ивану показалось, что Лена уже давно стоит в этой нерешительности. Он понимал ее состояние, ее девичью стыдливость и, боясь, что она вот так и будет стоять до утра, порывисто обнял ее за тугие, теплые ноги и припал к ним пересохшими губами.
Она, как деревце под налетевшим ветром, дрогнула в испуге, чуть отшатнулась, но сейчас же подалась вперед и жарко стиснула его за шею.
— Ванечка… Долгожданненький мой.
Мягкий ветер тронул верхушки вишен. Дремная листва в саду нежно и таинственно зашепталась. Ночная птица стремительно прошуршала крыльями. Тоскливо ухнул филин. Но они уже ничего не слыхали. В эти мгновенья все было позабыто. И война, и разлука, и недомолвки, и горести жизни.