I. НАЧАЛО ПУТИ

1

Первое яркое воспоминание — рассказы деда Трофима. — Иван-да-Марья. — Моя родная сторона.


Родился я в деревне Заградье. Деревню эту сейчас можно найти лишь на старых картах Белоруссии: в Отечественную войну фашистские захватчики стерли ее с лица земли. Она ничем не отличалась от соседних с нею деревень — Малевичей, Новиков, Кормы — и вместе с ними входила в Рогачевский уезд Могилевской губернии.

Раскинулось наше Заградье вдоль Екатерининского гужевого тракта, или, как его по-местному называли, Варшавского шляха, что от Жлобина тянулся на Бобруйск, оттуда на Минск и дальше в Польшу. Рядом со шляхом проходила Либаво-Роменская железная дорога, соединяющая Россию и Украину с Прибалтикой. Так что место было довольно бойкое: недалеко от деревеньки располагался железнодорожный разъезд № 22, теперь блокпост Малевичи, а верстах в шести — узловая станция Жлобин, с депо, мастерскими, с большим шумным местечком на берегу Днепра.

Дед мой Трофим Козлов отходничал. Весной, как только начиналось половодье, он на плотах уходил вниз по Днепру до златоглавого Киева. Иногда спускался и дальше, к Херсону, к самому гирлу. Пропадал обычно дед до глубокой осени. Мы, внуки, ожидали его возвращения с большим нетерпением.

Из своих дальних странствий дед Трофим возвращался лохматый, с продубленной солнцем и ветром кожей, в рванине, из которой выглядывала широкая крутая грудь, жилистые коричневые руки. От него пахло солью, рыбой, табаком, смолой. Обычно дед привозил мешок с таранью. Нас, мелюзгу, он всегда одаривал какими-нибудь гостинцами: или глиняной, покрытой глазурью свистулькой-«птичкой», или деревянной, расписанной золотыми цветами мисочкой, или дудкой. Привозил пряники, обсыпанные маком, длинные, похожие на свечи конфеты в грубых цветных обертках. То-то у нас было радости! Мы с упоением рылись в его холщовом мешке, и если под руку попадались заплесневелая горбушка хлеба или сухарь, то и они казались редкостным лакомством.

— Как мыши, прости господи, — глядя на нас, смеялась мать.

Перво-наперво дед Трофим шел париться в баню, мылся долго, переодевался в чистое, натягивал сапоги с подковками, а потом у него в избе гуляли. Вертелись, конечно, здесь и мы, дети.

Может быть, дороже всех гостинцев, сластей для нас были рассказы деда Трофима о дальних краях, которые он видел. Хмельно блестя смелыми озорными глазами, пуская облака дыма из трубки с камышовым мундштуком, дед рассказывал:

— Плывешь этак на плотах по Днепру, а ширь вокруг, степи — глазом не окинуть. День проходит, другой, неделя — и все им конца-краю нету. Простору много, а… тесно живут люди, землицы не хватает. Глядишь, все пашни межами исполосованы, и лишь где панские угодья, скатертью раскинулись колосящиеся хлеба.

— Точно, как у нас, — заметит кто-нибудь из мужиков. — У нас не пашня, а ремешки да заплатки, а у пана Цебржинского за неделю посевы не обойдешь.

А кто-нибудь добавит:

— Иль у попа Страдомского.

И снова всех заглушает громкий, хрипловатый голос деда Трофима:

— Везде одинаково живут те, кто гнет спину. Понаездился я, понавидался. Как наш белорус носит домотканые портки, так и хохол… да и русский тоже — все одно.

— В городах все же посытнее, — заметит кто-нибудь из гостей. — Кто хлебушек не сеет, тот его чаще жует.

Дед Трофим слушает, пускает дым из трубки. А потом опять заговорит, и все смолкнут:

— Города у хохлов большие, и живут в них знатно, это верно. Киев возьмите. Красоты такой — слов не хватит описать. На улицах каштан растет. Зацветет, будто свечки белые запылают. А уж духовитый! В магазинах чего только нету! Извозчики на дутых шинах так и жгут по улицам, только сторонись, не то задавят. Богато живут паны: и сладко едят и мягко спят. Дворец есть там гетманский, стражники стоят. Купола золотые Софии горят, как жар. Стены белые, стоит на бугре над Днепром, издали приметишь. Бого-мо-оль-це-ев! — дед зажмурится и покачает кудлатой головой. — Как овец в отаре. Случается, плывешь на плотах и видишь: гонят по степи отару и овце этой счету нету. Так и богомольцам. Особенно много их в Лавре. Иная старушонка еле ноги передвигает, а несет в Лавру последнюю копейку. Ну и монахов этих, тоже вам скажу, будто воронья. В черных рясах, рукава широкие, что твои крылья. И по двору снуют, и по пещерам, где мощи лежат, и по церквам. Да все гладкие, рыластые, брюхо, как мешок с овсом. Руки чисто у барынь: белые, пухлые. Думаешь: запрячь бы в плуг, так потянул бы лучше иного мерина.

Гости хохочут:

— Ну и дед! Вот тебе на том свете черти язык-то прижгут…

Старик усмехнется и продолжает рассказывать дальше:

— А в этом же Киеве возьмите Бессарабку или Еврейский базар. Полно босоты, бурлаков, как я и мои товарищи плотогоны. За любую работу схватиться рады: поднести кому корзину с овощем, дровишек наколоть, сарай починить… Руки есть, а работы нету. А на днепровской пристани? На Подоле, на окраинах, где фабрики? Рабочий люд по таким хибаркам ютится, что и скотину пожалел бы туда загонять. Так что тем сладко, у кого брюхо гладко.

Не все мы, ребятишки, понимали в рассказах деда Трофима. Но крепко запало в душу: нет на свете работы интереснее, чем у плотогона. Свяжем, бывало, несколько жердин, бросим в воду речки Белицы и, вооружившись шестами, плывем «в Киев» или аж к «самому морю».

Перезимовав в Заградье, дед Трофим с весны отправлялся с новыми плотами. У нас дома говорили, что он не столько «длинный рубль» ищет — работа плотогона тяжелая, опасная, да и не видать что-то было по осени этого «длинного рубля» — сколько манит деда вольный простор, широкий свет, встречи с такими же, как он сам, бывалыми, бесстрашными людьми.

Дед не раз говаривал:

— Тут, в Заградье, знай ломай шапку: то перед урядником, то перед паном управляющим, то перед попом, то перед лавочником. А там я вольный казак!

Отец мой Иван Трофимович был человек другого склада: из родной деревни на заработки никуда не подавался.

Помню я его плотным, крепким, здоровым. Ходил он по-солдатски подтянутый, одевался чисто. Кое в чем отец все же пошел в деда: остер он был на язык, любил в кругу своих деревенских мужиков едко, с юмором высмеять то попа, то панского прихвостня. Подрастая, я гордился тем, что односельчане уважали моего отца за ум, рассудительность, смекалку. К тому же был он искусным мастером: строил мосты, рубил новые избы, делал всякие плотницкие работы на железной дороге. Услыхав позже выражение «золотые руки», я сразу же вспомнил руки отца.

Однако жили мы бедно. Какие заработки простому рабочему в наших краях?

Иногда, горько шутя, отец говорил:

— От нашей работы будешь не богат, а горбат. Мать обычно вставляла:

— Мужик спину не согнет — хлебушка не добудет.

Звали ее Марья или, по-деревенски, тетка Марута. Роста она была высокого, сложена ладно, очень сильная. Лицо имела открытое, веселое, часто щурила глаза, любила посмеяться. Человеком мать моя была чрезвычайно деятельным, энергичным: я не помню, чтобы она сидела сложа руки.

Ее можно было видеть не только в кругу женщин, но и с мужиками, толкующей о трудностях житья-бытья, о севе, косовице. Ее громкий голос часто раздавался на крестьянских сходках, когда нанимали общественного пастуха, сторожа или брали в аренду у помещика луг для пастьбы скота или сенокоса. Если решался вопрос о ремонте дороги, гребли, моста, о подвозе топлива школе, не обходилось и тут без тетки Маруты. Наблюдательная, словоохотливая, она то и дело сыпала колючими поговорками, могла метко «отбрить» языком. К ее смелому, справедливому слову народ прислушивался. Мать не боялась сказать правду в глаза и старшине и стражнику.

Можно было ее увидеть и по вечерам среди парней, девушек: вместе с ними она пела песни, шутила, и в тихую погоду ее сильный голос разносился на всю деревню. Односельчане охотно обращались к ней со своей докукой, за советом.

Отец с матерью жили дружно, и про них в деревне говорили: «Они как цветок Иван-да-Марья». Надел у них был в три десятины, а детей целая куча — девятеро. Четверо, правда, умерли в малом возрасте. В доме всегда стоял детский галдеж, было тесно, душно.

Избенка наша, или, как называют белорусы, хата, была старая, в общей сложности не больше двадцати квадратных метров. Окна маленькие, подслеповатые, и вечно какое-нибудь из трех заткнуто тряпкой: разобьем мы, детишки, а где в деревне возьмешь стекольщика? Поэтому стекла были составлены из мелких, склеенных меж собою кусочков. Когда их протираешь, непременно порежешь пальцы. Пол запомнился мне рябым от щербин. В доме имелась ступа, в ней часто толкли пшено, и, передвигаемая по полу, ступа оставляла вмятины. Доски пола ходили — встанешь на один конец, а другой подымается.

От печи до стены тянулись полати. Делились они на две части и служили общей кроватью для всей нашей большой семьи. Спали мы на соломенном тюфяке, накрывались домотканой холщовой дерюгой. Дерюга была такая тяжелая, что младший мой братишка сам не мог из-под нее вылезти. Подушек не было. Вернее, они были в доме, но мать хранила их в приданое для Маши, старшей сестренки, и нам не давала. Подушки были у взрослых, их часть полатей всегда была застланной.

Вдоль стен и возле стола тянулись «услоны» — лавки из толстенных досок работы деда и отца, выскобленные добела. В углу всегда была насыпана картошка, которая там не прорастала; основные запасы «бульбы» хранились в яме под полом.

Сундук белоруса свидетельствовал о зажиточности хозяев: каков сундук — таков и достаток. В нашей хате в углу стоял маленький ободранный сундучок.

Зато над полатями, где спали родители, тянулась жердочка. На этой жердочке красовался весь скарб семьи, все ее богатство: материн полушалок, связанные за ушки стоптанные сапоги отца, которые ему перешли от деда. Сапоги предназначались только для больших праздников, их брали у отца «напрокат» и друзья и родственники. У матери на жердочке висел хитро завязанный узелок с гостинцами, чаще всего тыквенными семечками. Висел он в самом углу, так, чтобы до него нельзя было добраться нам, детворе. А все, кто к нам приходит, пусть видят, что у нас немало всякого добра.

Для чего я так подробно описываю приметы тогдашнего быта? Все это ушло, ушло безвозвратно. Сегодняшняя молодежь может увидеть соху или домотканую рубаху разве что в музее. А вот у меня все это в памяти. Поэтому для людей моего поколения столь наглядны великие перемены, происшедшие в жизни страны за полвека.

…Стояла наша хата на окраине Заградья, прижатая к большому топкому болоту. Во дворе в сараюшке мы держали коровенку: старая, беспородная, молока она давала совсем мало — едва забелить похлебку малышам. Обычно к весне из-за бескормицы коровенка наша еле передвигала ноги, все лето нам приходилось бегать с мешками за травой, рвать ее, где только можно. На задах у нас был разбит огород, там сажали капусту, лук, «бульбу» — главную нашу еду.

Наша деревенская кличка была «Луговцовы». И не только потому, что жили мы на окраине, у самого болотистого луга. Весной, начиная с мая, мы тоже вместе со скотиной «паслись» на лугу. Рвали щавель, ели сердцевину лугового ириса — аира, отыскивали на болоте рогоз, лакомились его белым мучнистым корнем. В ход у нас шла и крапива, и лебеда, и всякая другая съедобная трава. Из аира делали пищалки, свистели, что есть силы, на разные голоса: это была наша музыка.

И в Заградье и в соседних деревнях народ перебивался бо́льшую часть года с хлеба на квас. Да и хлеба не всегда хватало до нового урожая. Из-за безземелья мужики строились тесно, чуть ли не крыша в крышу, так что куры каждый день перелетали на чужую «усадьбу» и хозяйки нет-нет, да и подымали из-за этого свару.

Ну да потравы соседских огородов — это еще полбеды!

Беда приходила, когда крестьянская скотина забредала на помещичьи пастбища, луга, а то на так называемую железнодорожную полосу отчуждения. Коровенок немедленно захватывали объездчики, и крестьянам приходилось платить денежные штрафы, отрабатывать помещику.

Бывало крестьяне целыми селами отрабатывали пану Цебржинскому за потравы, за право пасти скот на его болотах, а также за заготовку валежника, хвороста, за сбор грибов и ягод. Причем хитрый пан заставлял «нести барщину» в самую горячую страдную пору, когда, как говорится в народе, каждый день год кормит.

Из-за малоземелья не только нельзя было посеять, сколько надо, ржи, картошки, но и негде накосить сена. Заградские женщины и подростки спозаранку уходили в ближайший лес, на болота, собирали по пучочкам траву, «будто козы на бегу», и в мешках, в фартуках приносили домой небольшие охапки. Чтобы не провалиться в топь — а то засосет, утонешь, — брали с собой длинные палки: в случае беды бросишь ее на кочки, подтянешься и выберешься из топи. Кое-кто серп прихватывал, чтобы резать траву, о которую кровянили руки. Конечно, попутно все баловались и ягодой, набирали полные кошики, сплетенные из лозы. Домой нередко возвращались мокрые по грудь, перемазанные грязью.

Земли было не только мало. Была она еще и малоплодородна: заболоченная, супесчаная. Раскиданы были мужицкие наделы нашей деревни в сорока семи участках чересполосного пользования: там кусочек, тут кусочек. Иные из этих полосок такие узкие, что на них еле могла поместиться деревянная борона; при обработке земли борона заскакивала за межу, задевала «владения» соседа. Земля для крестьян главная кормилица. И поэтому даже между добрыми соседями вспыхивали ссоры, завязывалась вражда. Случалось, и у родных братьев дело доходило до жестоких драк, до увечья, а вгорячах и до убийства.

Лишь два зажиточных мужика во всем нашем Заградье имели в наделах более пятнадцати десятин каждый да еще не менее чем по десяти «купчей» в лесах. Они же владели и тремя мельницами, что обслуживали все окрестные деревни. Оба отличались большой набожностью. Ходили они важно, никому первые не кланялись, а все мужики ломали перед ними шапку. Если кто из подростков не отдавал им поклон, они останавливались, сердито спрашивали:

— Чей?

И, случалось, драли за ухо:

— Уважать надо старших. Я вот скажу твоему батьке, чтобы не жалел на тебя, поганца, хворостину.

Сапоги они носили добротные, смазанные берестяным дегтем, со скрипом, и этот скрип нам тоже казался обязательной принадлежностью богача.

Среди узеньких крестьянских полосок — «ремешков» — выделялись широченные волоки церковных земель — попа и дьяка малевичскои церкви. Конечно, духовные отцы на земле сами не работали, она исполу засевалась деревенской беднотой либо обрабатывалась батраками. Высокий, крытый гонтой дом попа Страдомского стоял на пригорке против церкви между нашей деревней и Малевичами и был виден издали. Его окружал огромный фруктовый сад, обнесенный высоким забором. Мы любили разглядывать через этот забор груши разных сортов, невиданные в наших местах «райские» яблоки, огромные сливы. Однако лазить в сад за фруктами мы боялись: «бог накажет».

Иногда мы бегали смотреть помещичий дом Цебржинских, это в полукилометре от нашей деревни, за железной дорогой. «Замок» был высокий, с башней. Из-за вековых лип выглядывала его островерхая крыша. Многочисленные службы, огромный сад со стройными рядами фруктовых деревьев, роскошный парк — все это было ограждено живым забором из колючих кустарников. Близко подходить к поместью Цебржинского нам не разрешалось. Поговаривали, будто пан собственноручно стегал плеткой залезших в сад мальчишек, а то спускал на них собак.

Кроме поместья у Цебржинского был кирпичный завод с высокой трубой, крытыми дранкой навесами для сушки готовой продукции. Управлял заводом выписанный из Германии немец Шрейтер. Многие мужики гнули на заводе спину, чтобы заработать сотню-другую кирпичей и сложить в хатенке печку.

Видали мы изредка и самого Цебржинского, и жену его, и нарядных паненок, когда они на чистокровных рысаках, запряженных в великолепные фаэтоны, или верхом, в сопровождении слуг, выезжали из своего родового «замка» и вихрем проносились по шляху. О роскошной жизни пана Цебржинского много было разговору на деревне. Говорили, что еду панам подают на серебряных блюдах, что в подвалах замка не счесть бочек с дорогим вином, что коровы у Цебржинского выписаны из Голландии, а свиньи — из Англии.

Здесь, в поместье, Цебржинские жили только лето, да и то не каждое, а на зиму они возвращались в Варшаву, в свой особняк.

Перед паном Цебржинским гнулась вся округа, одно появление его приказчиков нагоняло ужас на окрестных крестьян.

Из-за малоземелья, из-за постоянных недородов многие парни и мужики нашего малевичского прихода покидали родные края и искали хоть какой-то заработок в Гомеле, Могилеве, Вильно, Екатеринославе, в Питере, а то и на далеком Урале. Очень многие, в том числе и мой отец, работали на Жлобинском железнодорожном узле, на ближайших станциях, блокпостах, разъездах перегона Гомель — Бобруйск.

Это были кузнецы, слесари, столяры, стрелочники, сцепщики, составители поездов, кондукторы, смазчики, кочегары, машинисты. Некоторые работали грузчиками, путевыми обходчиками, сторожами на переездах, на дровяных, угольных складах, в интендантских пакгаузах. Практически их уже нельзя было назвать крестьянами, хотя и жили они в деревнях. Скудный клочок земли, огородик при хате у большинства имели только подсобное значение. Весь уклад жизни становился другим — поселковым. У них и моды были другие — городские, и привычки, и слова, и песни. Главную роль в жизни играло «жалованье», от него зависело — будет предстоящий месяц сытным или голодным. И мы, мальчишки, уже с малых лет мечтали попасть в депо, в мастерские, стать кузнецом или слесарем, носить картуз с лаковым козырьком, ремень вместо домотканого пояса, пиджак, сапоги и завести балалайку, а то и гармонику.

В дни получек деревеньки наши гуляли: захлебывались от визгливой музыки, пьяных залихватских песен. Редкая получка обходилась без драки.

2

Босиком по снегу. — Земская школа и уроки родителей. — Империалистическая война. — Тетка Марута помогает бедноте. — Беженцы.


Больше всего в родной хате я запомнил русскую печку, огромную, занимавшую треть всего помещения, с беленым челом. Несмотря на то что жили мы вблизи леса, дров и хворосту зимой не хватало, мать экономила их. Уже к вечеру нашу худую хатенку выдувало. Поэтому мать обычно сажала нас, малышей, на печку:

— Сидите тут, детки, только смотрите не свалитесь.

Тепло на печи, уютно. Но уж очень скучно. Слезу я, сяду у маленького окошка и с завистью гляжу на предвечернюю, заваленную сугробами улицу. Мне слышны веселые звонкие возгласы: это соседские ребятишки, мои товарищи, катаются у реки Белицы на санках. А то и прямо с крыш занесенных снегом сараюшек.

Как мне хочется к ним! А выйти не в чем. На всех ребят у нас одни истоптанные валенки и один латаный-перелатанный кожушок. Их всегда захватывают старшие: брат Федор или сестра Маша. А ни мне, ни тем более меньшим, Володе и Павлушке, они не достаются.

Вспоминаю: на мне одна рубашонка до пят из грубого домотканого полотна. Я прижался лбом к окошку и зачарованно смотрю на розовый в блеске закатного солнца снег. Он кажется мне совсем не холодным, даже теплым.

Вот мимо нашей избы, по той стороне улицы, волоча за собой санки, пробежал мой товарищ-одногодок Михейка Бойкачев. За ним, весело помахивая хвостом, трусит Пушок — желтая дворняга с рваным ухом. Я забарабанил в окно, но Михейка то ли не слышал, торопясь на Белицу, то ли не посчитал нужным оглянуться.

И тогда, поддаваясь непреоборимому желанию, я вдруг сорвался с лавки и, как был в одной рубашонке, босой, без шапки, выскочил за порог избы, припустил по улице. Летел так, что только голые пятки сверкали. Добежал до угла — почувствовал, что обжег глотку и ноги. Сел на дорогу, подобрал под себя длинную холщовую рубаху, пытаясь согреть заледеневшие ноги, стараясь отдышаться. До речки еще неблизко. Но очень уж хочется хоть раз прокатиться с веселой горки! Вскочив, я решительно рванулся вперед, с разбегу налетел на чьи-то ноги в лаптях, онучах, перевитых оборами, и чуть не упал.

Поднял голову — передо мной стоит дед Костей, живший возле лавки Менделя. Прокуренные рыжие усы под носом заиндевели. Он удивленно уставился на меня:

— Ты чего голяком бегаешь? А ну домой! Погляди-ка на него… кавалер!

Меня как ветром повернуло, и я помчался к дому. Не оглядываясь, влетел во двор, ухватился за железную, словно бы липкую, скобу двери, вскочил в избу — и на печь.

Сердце колотится, как у зайца, ноги распухли, и я их не чувствую.

И тут только я заметил, что окошко-то наше все в морозных узорах, снизу льдом затянуто. Почему же мне показалось, что на улице тепло?

Все же я и на другой день устроил такую пробежку: она мне понравилась. Только вот кашлять стал.

— Что-то наш Василек забухал, — взволновалась Маша. — Иль в хате простудился?

А в сумерках, придя из лавки Менделя домой и развязывая платок, мать сказала:

— Теперь я знаю, чего Васька кашляет. Вот возьму веник да как следует полечу!

Я насторожился, готовясь шмыгнуть на печку: там я всегда прятался от родительского гнева. Отец, куривший у окна самокрутку, поднял голову.

— Встречаю деда Костея, он говорит: «Чего вы своего Ваську выпускаете голым?» И соседка Иванчиха видала. — Мать погрозила мне пальцем. — Вот я до тебя доберусь!

— Да я еще ремнем добавлю, — сказал отец.

Вся деревня узнала о моих «прогулках». Люди качали головой, а дьяк Еремей, сын которого рос хилым, чирястым, вздохнув, сказал:

— У порядочных родителей дети ни с чего болеют, а у голодранцев и холоду-морозу не боятся. Архаровцем, видать, вырастет этот Васька Козловых.

Детство мое было босопятое, полуголодное, но шумное, веселое. Компанию, конечно, я водил с такими же, как и сам, ребятами из бедноты: с тем же Михейкой Бойкачевым, подвижным задиристым Федькой Губаревым, замкнутым и вспыльчивым Павлухой Старостенко, однофамильцем Павлухой Козловым — всех не перечтешь. Ватага наша была дружная, сплоченная. Случались, понятно, и у нас ссоры, драки, однако тут же наступал и мир. Мы бегали в лес, на болото по ягоды, по грибы, драли лозовое лыко, из которого сами же потом плели лапти. Сколько я этих лаптей износил за свои юные годы — и счесть нельзя! Зато не бегал уже босой.

Я не помню, с каких лет я втянулся в домашнюю работу. В многодетных крестьянских семьях малыши всегда посильно помогают родителям. Так и у нас. Сестра Маша и меньшой Володька больше были заняты хлопотами по дому, ухаживали за коровенкой, нянчили Павлушку. А я ходил на болото: то нарву травы скотине, то насобираю ольхового хвороста. Иногда мы с ребятами забирались с саночками и в панский лес, сухостоя там было пропасть. Во время этих поездок надо быть все время начеку: поймают лесники — уши надерут.

На болото за травой отправлялись мы обычно по нескольку человек, для страховки: ненароком провалишься, может и засосать.

Восьми лет меня отдали в земскую церковноприходскую школу. Помещалась она в обыкновенной хате возле церкви. Училось в ее четырех классах не больше полусотни ребят.

Мать надела мне новую домотканую свитку, дала лапти с новыми онучами, расчесала волосы, благословила в путь-дорогу. Я и радовался и волновался. В нашей ватаге, не сливаясь со всеми, шел в школу сын мельника Захарка. Он отличался ото всех нас — был в сапожках, в голубой сатиновой рубахе, перехваченной расшитым самотканым пояском. Был он важный и какой-то полусонный, с надутыми щеками, точно держал там по райскому яблочку. На всех он косился подозрительно, а если кто к нему приближался — сторонился. Наверное, отец наказал ему с «шушерой» не баловаться, не перемазать обновы. На ходу Захарка все что-то шептал.

— Молитву, что ль, читаешь? — поинтересовался Павка Старостенко.

— Это он колдует, — засмеялся Михейка Бойкачев. — Чтобы учитель не надрал за волосья.

В школе расселись по партам. Передние парты заняли самые бойкие. Вошла учительница Ольга Степановна Богданович с журналом и стала всех спрашивать: как звать, сколько лет, где живет, кто родители.

Очередь дошла до Захарки.

— Как тебя зовут? — ласково спросила Ольга Степановна.

Захарка молчит.

— Ну, чей ты будешь? Как твое имя?

Захарка опять молчит, лишь шевелит губами. Ребята стали шуметь, смеяться.

Захарка заревел, выдавил сквозь слезы: «Я забы-ыл!» — и вдруг сорвался с места, выскочил из класса.

— Зачем вы смеетесь? — пристыдила нас Ольга Степановна. — Дразнить человека, издеваться над ним очень плохо. Запомните это раз и навсегда…

Так началось мое ученье.

Буквы я усвоил легко, нравилось мне и читать по складам. Так же без труда дался мне счет. За все время ученья в церковноприходской школе меня ни разу не наказывали, не ставили в угол. Уроки я готовил охотно, озорством не отличался.

Уже на второй год ученья из нашего класса отсеялась чуть не третья часть школяров, особенно девочек: у кого одежонки не было ходить из другой деревни за несколько верст в школу, кого родители отдали в подпаски или няньки, посчитав дальнейшую учебу излишней роскошью, а кто и сам ленился.

Меня же дома никогда не упрекнули, что «лишь зря лапти бью»; и отец и мать были довольны, что я учусь старательно. Только старший брат Федор как-то насмешливо сказал:

— В писаря, Васька, метишь? Аж потеешь над уроками.

Федора я недолюбливал. Рос он чванливым, заносчивым, и от нас, мелюзги, и от товарищей держался особняком, явно льнул к зажиточным односельчанам. Федор был парень форсистый, на него заглядывалась не одна девушка; он же на вечерках выбирал только богатеньких, с ними плясал, провожал их домой. Над беднотой ехидно посмеивался, крестьянской работы чурался. «Парень себе на уме», — недовольно говорил про него отец. Мать поджимала губы и грустно качала головой: «Только о себе думает. На этого надежда плохая…»

Не раз родители принимались урезонивать Федора, стыдить за лень, за бахвальство. Он хватал шапку и уходил из дома.

Вскоре Федор поступил в железнодорожное депо и перешел на самостоятельные хлеба. В то время ему едва исполнилось шестнадцать лет. Мы поняли, что он уже отрезанный ломоть.

Воспитывали нас, как и обычно в деревнях, сурово: попробуй только ослушаться старших. Кодекс был простой: растите честными, работящими, уважайте кусок хлеба, который едите, достается он великим потом, внимайте старшим, худому вас они не научат. Обычно мать поучала: держите себя так, чтобы перед людьми не было стыдно. Богомольная бабка все время грозила: «Украдешь чего — бог накажет. Он все видит». Я не раз в детстве пытался проверить слова бабки: возьму — и вдруг быстро обернусь назад, не подглядывает ли бог? Может, увижу. Боязливо косился на темные иконы в красном углу.

Всем известно, что воспитание идет как бы по трем линиям: первая — дома, вторая — в школе и третья — на улице. Вот эта третья линия, я бы сказал, самая «вольнодумная».

Старшие ребята, имевшие среди нас непререкаемый авторитет, откровенно и цинично объясняли нам, малышам, что такое жизнь и отношения полов, как надо вести себя дома и на улице, чтобы стать «настоящим парнем». Здесь, в компании старших, я тайком сделал первые едкие затяжки из цигарки, научился играть в карты, освоил ходовые соленые шуточки. Но вот раз на улице ребята подговорили меня: курить нечего, возьми у отца махорки. «Что, иль боишься?» Меня это задело. Не хотелось, чтобы считали трусом. Какой же я тогда буду «настоящий парень»? Взял тайком полпачки «Трезвона», принес им.

На второй день отец хватился:

— Где махорка?

Мы только что пообедали, все были в сборе. Сестра Маша спокойно отошла к печке. С нее спрос короткий. Федька был парень самостоятельный, с собственной копейкой. А Володя и Павка смотрят отцу прямо в глаза — сразу видно, они тут ни при чем.

— Значит, Васька? Твоя работа?

Я было с лавки в дверь; отец меня поймал и так выдрал — на всю жизнь запомнилось. В другой раз никакие уговоры ребят на меня не действовали, навсегда зарекся брать чужое без спросу.

…Школу я окончил хорошо. Вместе со мной свидетельства получили всего восемь человек, то есть меньше четверти поступивших. Слишком трудно бедноте было тянуться к свету, даже начальное образование было по тому времени редкостью.

Мне было одиннадцать лет, когда началась империалистическая война, или, как ее тогда называли, «германская».

Впервые я услышал слово «мобилизация».

Всех здоровых мужчин начиная с восемнадцати лет стали забирать в армию, отправлять на «позиции». В деревне поднялся надрывный женский плач. Матери, жены, сестры, невесты провожали в дальний путь, на кровавую битву с врагом сыновей, мужей, братьев, женихов. Молодые парни хорохорились, лихо сбивали картузы набекрень, выпячивали грудь и хвастливо обещали с ходу разбить германца и вернуться с победой. Отцы семейств не скрывали своей печали, озабоченности, а мужики, побывавшие в боях с японцем, в Маньчжурии, покачивали головами:

— Мы тоже так думали в девятьсот четвертом. А немцы-то подюжее будут, чем японцы. Надолго, видать, проклятущая…

Поп Страдомский заказал пышный молебен в церкви, благословлял «христово воинство» на ратный подвиг. Деревенские богатеи надели праздничные рубахи и вместе с полицейским принимали самое деятельное участие в проводах новобранцев.

Плакавших баб строго одергивали:

— Чего ревете? Нетто об себе мы думать должны? Об великом нашем отечестве. О царе-батюшке. Гордиться должны, что ваши сыны станут защищать веру христианскую.

По гужевому Варшавскому шляху мимо нас на запад теперь день и ночь везли пушки с длинными хоботами стволов, тянулись запыленные обозы. Часто шли поезда, больше красные товарняки, до отказа набитые солдатами; в середине всегда был зеленый, классный, вагон для офицеров. На платформах везли орудия, зачехленные брезентом, а иногда в открытые двери теплушек за перекладинами из досок мы видели разномастных лошадей.

Смотреть было очень интересно. Хотя мы, ребята, и чувствовали что-то грозовое, тревожное в воздухе, хотя и видели слезы женщин, но настроены были очень воинственно. Мы вооружились «шашками» — палками и устраивали бои между «русскими» и «немцами». Помню, в одном из таких боев ребята объявили меня генералом. Для игры это было в порядке вещей, но толстый Захарка запротестовал:

— Какой ты генерал, Васька? Они, которые генералы, сапоги носят со шпорами, а ты в лаптях. Будешь… ефлейтором…

Ребята переглянулись. Никто из нас не знал, кто такой «ефлейтор». Мне было все равно, но я почему-то заартачился. Если кто носит сапоги, то ему только и быть генералом?

— А вот буду генералом, и все, — сказал я. — А ну, защищайся, германец пузатый, не то башку отрублю!

— Ура! — закричал мой младший брат Володька. — Бей кайзеров!

Гордыми победителями вернулись мы с братом домой.

— Что это у тебя, Васька, щека расцарапана? — спросила мать; она мыла чугун. — И штаны опять порвал. Латать не успеваешь.

— Я был генералом, — важно сказал я. — Эх, и задали мы нынче немцам!

Мать насмешливо покачала головой:

— Вояки!

Надо сказать, что ребята, отцы и старшие братья которых шли на фронт, вызывали у нас почтение. Мы с завистью смотрели на своего товарища Андрюшку Будника: из его семьи уходили сразу двое. Мы с братом Володькой очень жалели, что Федька наш по возрасту еще не подходил под набор. И за отца мы немного стыдились: он был единственным кормильцем большой семьи и мобилизации не подлежал.

Все это Володька сейчас вдруг и высказал матери. Та от изумления оторопела и замерла с тряпкой в руке. Потом замахнулась на него этой тряпкой, Володька еле успел отскочить.

— Да-а, — захныкал он, — у всех на фронт идут, у них пампушки пекут, кисель варят.

Мать уже отошла душой, смеялась…

Вскоре мне довелось услышать о войне и совсем другое. Я сидел на бревне под окном и плел из конского волоса леску для удочки. Окошко было открыто, и я слышал, как отец негромко сказал матери:

— Знаешь ты его, Марута. Слесарем в депо он. Присадистый такой, усы рыжие. Так вот, он говорил рабочим. Проезжал, мол, тут через Жлобин один человек. Из тех, что жандармы ловят. Рассказывал. Десять годов назад семья царей Романовых затеяла войну с Японией из-за своих богатств. А теперь богачи наши сговорились с Францией, с Англией отнять у Германии заморские земли. А немецкие богачи у них норовят сграбастать. Вот и затеяли бой. А простому народу, дескать, чего делить? У нас идут иваны, у каких всего один надел. У немцев такие же фрицы. Тем же, кто работает на фабриках или, как вот я, на железной дороге, и того делов меньше. Гайки, что ли, захватывать друг у дружки?

Не знаю почему, но слушал я очень внимательно. В хате помолчали, потом мать отозвалась:

— Испокон веку так: паны дерутся, а у холопов чубы трещат.

Над этим разговором родителей я задумался только много позже: слишком уж шумная, бойкая, интересная жизнь бурлила вокруг. Столько эшелонов оружия, разномастных коней, солдат всех родов войск наш край никогда не видел.

Скоро, однако, картина переменилась. С запада в глубь России густо потянулись совсем другие составы: зеленые с нарисованным на стенке белым кругом, перерезанным красным крестом. Это с фронта в лазареты везли раненых.

— Увечных-то! — сокрушались на деревне бабы. — Тьма! Мать пресвятая богородица, да что же это такое?!

В голосе слышались боль, страх, слезы, ведь такими могли оказаться и их мужья, братья, которые где-то «на позициях» защищали «веру, царя и отечество». Вся деревня бегала на разъезд и в Жлобин смотреть на эшелоны раненых.

Железнодорожные пути были забиты составами, грузами, отцепленными неисправными вагонами. Иные санитарные поезда стояли у нас часами. Изо всех окошек выглядывали меловые или желтоватые лица раненых. Иные из тех солдат, которые могли ходить, спускались размяться на перрон — кто с забинтованной головой, кто с култышкой вместо руки, кто на костылях.

— Защитнички вы наши, — шептали растерявшиеся бабы. — Да бедненькие же вы, страдальцы. Вот с какой наградой с войны-то вертаетесь.

Помню, с каким ужасом, острым сочувствием смотрел и я на раненых. Какие ж супостаты могли их так покалечить?!

Немолодой солдат в нижнем белье и в накинутой на плечи шинели, зло блеснув глазами, едко кинул:

— Нам и кресты, тетка, дают. Только не сюда, — ткнул он себя в грудь, — а в изголовья, на могилу.

Из-за встречного потока воинских эшелонов, идущих на фронт, санитарные составы, случалось, часами, а то и сутками простаивали и возле самой нашей деревни. Узнав об этом, из хат, наскоро повязавшись платком, выбегали бабы, особенно солдатки. Кто нес крынку молока, кто пару вареных яичек, кто яблок из своего сада, кто краюху хлеба, испеченного на капустном листе.

Все это совали раненым, радовались, когда те, поблагодарив, тут же начинали есть.

Надо сказать, я редко видел унылых солдат. Наоборот, все, кто мог ходить, хотя бы опираясь на костыль, светились надеждой, радостью. Пекло боев осталось где-то позади, ехали домой «на побывку», скоро должны были и выздороветь и увидеть дорогих сердцу родных, близких. Лишь те, кто ничком лежал на полках, проявляли полное равнодушие к окружающему. Таких мы тоже видели, заглядывая в окна. Далеко не все из них доезжали живыми до своего города, деревни. Их оставляли где-нибудь в пути, на чужом кладбище. Появились солдатские кресты и у нас.

Солдатки искали среди раненых своих мужей, братьев, знакомых. Выпытывали, из какой они части, не знают ли, где воюет такой-то полк. И опять находились шутники, весело спрашивали:

— Молодка, да ты не мужа ли ищешь? Вот же он я. Изменился? Давай поцелуемся.

— Ой, да отстань, — смеясь, отмахивалась баба.

— Ай некрасивый? Ну мы тебе мигом найдем бравого да румяного, только у него обеих рук нету. Возьмешь?

Женщины спрашивали, скоро ли кончится война. Тут все сразу затихали, разговор начинался серьезный и горький. Помню, раз в Жлобине один солдат с повязкой на глазу сплюнул и сказал:

— Когда всех нас перебьют!

Стоящий у вагонной подножки рабочий из депо подхватил разговор:

— Вас перебьют, нас возьмут. Разве им жалко простой народ?

Такие разговоры можно было услышать еще в первый год войны.

Тяжесть войны чувствовалась все ощутимее. Все больше мужиков забирали на фронт, деревни пустели, работниками оставались старики, женщины да мы, подростки. Тяжесть полевых работ, ухода за скотом легла на плечи многодетных баб. У нас в семье тянулись из последних жил: и пахали, и боронили, и с косой на болото шли.

Нищета в нашем Заградье росла. Совсем придавило деревню, когда с фронта потекли «похоронные» с черным воинским штемпелем. Стали появляться и земляки-инвалиды: кто хромой, скособоченный, кто без руки. Во всей окрестности поднялся ропот, от победного угара не осталось и следа.

Многим осиротевшим семьям требовалась неотложная помощь. И вот теперь, в дни всенародного бедствия, я по-новому увидел свою мать.

— Что ж, бабы, — говорила она, собрав женщин, — нельзя же сидеть сложа руки, глядеть, как солдатки мыкаются, вдовы. Сердце кровью обливается. Видать, некому нам помочь. Давайте сами чего-то придумаем.

— Чем подсобишь-то? У самих в хозяйстве дыра на прорехе.

— И все-таки давайте пойдем по дворам со сбором. Кто что сможет, тот и подаст.

Решительный тон тетки Маруты, вера в то, что нельзя оставлять на произвол судьбы семьи солдаток, подействовали. Вместе с нею вызвались пойти по дворам еще несколько хозяек.

Мать моя оказалась права. Крестьяне весьма сочувственно откликнулись на такой сбор, делились тем небольшим, что имели: куском холста, старенькой, но еще годной обувкой, торбочкой муки, куском солонины. Богатеи жались, давали скупо, и тут вновь звучал резкий, сильный голос тетки Маруты.

— Ай разориться боишься? — с притворным смирением говорила она. — Так-то ты поддерживаешь защитников веры? А окорока, что в кладовушке висят, сало в кублах небось протухли?

Хозяин наливался краснотой, как петушиный гребень:

— Больно языката, Марья. Ты в своих закромах считай, а не в чужих.

На слово «закрома» хозяин делал едкое ударение: дескать, какие там закрома, известная всей округе голь перекатная, мыши с голоду из избы разбегаются. Но мать моя всегда отличалась сметливостью и отвечала с тем же показным смирением:

— Где уж нам с тобой тягаться. Эва у тебя какие хоромы, кровать с блестящими шишками, стол фабричный под скатеркой, зеркало… Да мы ведь не для себя собираем. Не ты ли говорил, когда солдат отправляли на позиции: «Ступайте, защитнички, а мы тут в беду ваши семьи не дадим»?

И богатей вынужден был насыпать мерку ржицы да еще и от окорока кусок отрезать. С языкатой Марутой только свяжись, на всю округу ославит!

Больше всего насобирали «бульбы». Народ у нас отзывчивый, привык делать пожертвования: то странникам, то на божий храм, то погорельцам. Не было такого лета, чтобы к нам в деревню не наезжали с тележкой и кружкой коричневые от солнца старики, оборванные детишки или полусонные монахи. И как же было не помочь вдовам и сиротам фронтовиков?

Не оставались в стороне от общего дела и мы, подростки.

— Чего вам, ребята, по деревне собак гонять? — остановилась как-то около нас мать. — Помогли бы нам.

Мы как раз играли в бабки.

— Что же мы можем подать, тетка Марута? — спросил Павка Козлов. — Нешто вот эту биту?

Суровый взгляд матери оборвал смех ребят.

— А ты что скажешь, Васька?

Я понял, чего она хотела.

— Чего надо сделать?

— Так бы сразу надо, — смягчилась мать. — Вон Хоцыниха принялась избу на зиму утеплять, обложила полстороны да и бросила: детишки малые не дают. А кто ей валежник в лесу на топку заготовит? Кто скосит сено на болоте? А мало ли таких, как она, по деревне?

Так мы, ребята, стали подсоблять многодетным семьям. Работа спорилась. Даже старики и те одобрили нашу хватку.

— Вот так-то способней. Вернутся фронтовики — спасибо вам скажут.

Но фронтовики все не возвращались. На второй год войны по шляху потянулись невиданные доселе печальные обозы. Это были и красивые экипажи, запряженные холеными, но измученными конями, и перемазанные засохшей грязью городские тарантасы. Но больше всего скрипучие телеги, крытые деревенским холстом поверх соломы. Тут-то впервые по нашей деревне поползло новое слово — «беженец».

Оказалось, что немец наступает и люди бегут от войны, от смерти, от пожаров. В телегах сидели поникшие, закаменевшие от горя женщины, полусонные дети, был навален скарб, выглядывал то поросенок из клетки, то гуси. Часто старик или подросток шагали рядом с изнуренной лошадью, серой от дорожной пыли.

— Ой, да куда ж они? — жалостливо рассматривая беженцев, переговаривались наши бабы.

Видать, этого не знали и сами беженцы. Когда их расспрашивали, они зачастую отвечали непонятно. Оказалось, что уходили эти люди из Прибалтики, из Польши.

Однако вскоре мы стали понимать беженцев, да и внешний их вид уже не казался нам диковинным. Очередь дошла до таких же, как и мы, крестьян из Гродненской губернии, из других уездов Западной Белоруссии. Эти нам рассказывали, что «ерманец прет», что его пушки палят уже совсем близко.

— Куда ж вы, бедняги? — спрашивали беженцев.

— А мы знаем? В Россию.

Многие уж не могли двигаться дальше: или исхарчились, или лошаденка пала, или развалилась телега; такие оседали в Жлобине, в окрестных деревнях. Постояльцы оказались чуть не в каждой хате.

На сортировочной станции железнодорожного узла Жлобин, так называемом Сахалине, появились целые кварталы землянок. Некоторым беженцам жильем служили старые товарные вагоны, снятые с колес, — в таких жили семьи железнодорожников из Варшавы, Бреста, Ковно, Вильно.

Изменился и сам шлях, еще при Екатерине Второй обсаженный с обеих сторон березами. Там и сям на нем появились свежие холмики — могилы беженцев, сиротливо черневшие крестами.

Из-за павших в пути и незахороненных лошадей начались эпидемии. Начальство выгоняло местных крестьян, в основном женщин и подростков, заставляло обливать трупы известью, зарывать в скотомогильники. Конечно, ящур или сибирку такими средствами остановить было нельзя, крестьяне лишались своей единственной кормилицы — коровенки.

Деревни примолкли, совсем редко слышались веселые песни — разве что увечный вернется домой, так родные отметят это событие.

И все же находились люди, которые наживались, богатели на всенародном бедствии. Купцы, лавочники сбывали самый залежалый товар, повышали цены. Беженцы служили помещику Цебржинскому дешевой наемной силой. Вместо ушедших на фронт батраков он теперь мог набрать сколько угодно «сахалинцев» — жителей окрестных землянок.

— Вот теперь и погляди, — рассуждал отец в кругу знакомых мужиков, — кому выгодна война. Кто слезу льет, а кто деньгу гребет.

3

Хочу быть самостоятельным. — «У нас тут игрушек нету». — Быть рабочим — счастье. — Солдатский подарок. — «В свой корень удался, Василь».


Войне не было видно конца. Нивы стояли несжатыми: не хватало рабочих рук. Продукты дорожали, и рабочему люду жить становилось все труднее.

Младшие мои братишки то и дело хватали мать за подол юбки, хныкали: «Е-есть хочу». Павка однажды заявил: «Не дашь хлеба — уйду побираться!» От кого уж он это перенял? Мать отшлепала его, в отчаянии воскликнула: «Чем мне заткнуть ваши рты? Хоть бы господь кого прибрал! Когда только это замирение выйдет?»

Пришлось и нашей семье батрачить: сперва на пана Цебржинского, потом и на попа Страдомского. Мы убирали их хлеб, косили сено, сгребали, ворошили, — отрабатывали за пуд ржи или ячменя, взятый в весеннюю пору, за охапку травы, накошенной для коровы на панском или церковном лугу.

И хотя коса для меня тогда еще была тяжеловата, орудовать ею я научился исправно и на покосе старался не отставать от старших.

Но не об этом я мечтал. Мне хотелось стоять в паровозной будке, положив руку на реверс, вести машину, чувствуя на тендерном крюке тяжеловесный состав, смотреть на зеленые сигналы семафоров, горящие впереди. Я понимал, что еще маловат для машиниста, но всей душой стремился в депо, к слесарным тискам.

Вообще, меня начали волновать разные вопросы: есть ли правда на земле? Есть ли на свете такая счастливая страна, где всем хорошо? Далеко ли до звезд? Как живут в Африке негры, снимки которых я видел в журнале «Нива»?

Я с жадностью прислушивался к рассказам бывалых людей. Мне не сиделось дома, я рвался к самостоятельной жизни, мечтал быстрее овладеть ремеслом. Путь к этому был один: через жлобинское депо и его железнодорожные мастерские.

Жлобин в то время был крупной узловой станцией. Рельсы от него бежали и на Петроград, и на Киев, и на Гомель, и на Минск. Сразу от вокзала начиналось большое местечко, где белорусское население перемешалось с русским, еврейским. В связи с войной движение поездов через Жлобин очень выросло, все запасные пути — а их было двадцать пять — были забиты. Паровозы, вагоны с грузами стояли в тупиках, на прилегающих к станции полустанках и разъездах. Начальник ходил с красными, опухшими от бессонницы глазами, дежурные едва успевали принимать воинские эшелоны, спешащие на фронт, и санитарные, идущие с запада в Россию.

Поэтому в Жлобине деятельно велось расширение железнодорожного узла, прокладывались новые объездные пути; у паровозного и вагонного депо строились новые тупики. Сооружались они и на топливных складах, у пакгаузов, набитых военными грузами.

И специалистов, и неквалифицированной рабочей силы не хватало. Железнодорожное начальство охотно принимало всех, кто мог держать лом, кирку, топор, лопату. Оплата за труд была неравная: мужчины получали вдвое больше женщин и подростков. Но разве это могло остановить нас — группу заградских закадычных друзей? Все мы окончили церковноприходскую школу и считали себя большими. Мне тогда исполнилось двенадцать лет.

Однажды, когда мы шли со станции в деревню, я предложил:

— А давайте сами устраиваться! Ведь не маленькие.

Мысль эта поразила моих товарищей. Я сам ее высказал неожиданно для себя. Мы все остановились посреди дороги.

— А и правда, — сказал Федька Губарев. — У нас тут уж и знакомые есть.

— Пошли… завтра? — загорелся Михейка Бойкачев.

Сперва мы сунулись в вагонное депо.

Мастер, с толстыми заросшими щеками, в засаленной жилетке, из нагрудного кармана которой свисала часовая цепочка, сперва не понял нас.

— Куда принять? — переспросил он, с недоумением переводя взгляд с одного из нас на другого.

Мы переминались, молчали, куда и смелость вся подевалась! Дружки смотрели на меня: ведь я был инициатором.

— Хотим в слесаря к вам, — наконец хрипло выговорил я.

Брови у мастера поползли кверху:

— Кто? Вы?

И расхохотался. Хохотал он долго. Щеки его тряслись, мастер даже слезинку смахнул рукой. Затем вздохнул и сказал:

— У нас тут игрушек нету, ребята. С инструментом… играемся. Вагоны ремонтируем.

Но увидев, как мы огорчены, сконфужены, он ласково похлопал меня по плечу, постарался утешить:

— Подрастите, орлы. Заходите после, тогда сладимся.

Он ушел, а мы уныло побрели на станцию, оттуда в деревню. Я не знал, как оправдаться перед товарищами. Все молчали. Павка Козлов вдруг сплюнул и сказал:

— Разнасмешничался! Бугай. Все одно куда-нибудь поступим. Верно, ребята?

— Поступим, — решительно подтвердил Михейка.

После этого мы пытались наняться в кочегары, но получили отказ и в деповской конторе. Пожилой, с длинными усами чиновник, правда, над нами не смеялся, ответил мягко, однако категорически:

— Маловаты вы, хлопцы. Знаете, что такое кочегарская лопата с углем или плахи сырых дров? Без малого полпуда. А кидать их надо в топку всю смену. Не всякий взрослый выдержит.

«Там сказали, что вагонное дело не знаем, — размышлял я. — Тут — не осилим кочегарское. Значит, надо искать чего-то попроще».

Эту мысль я и высказал товарищам. После второго отказа кое-кто из нас повесил нос. Я чувствовал: наша «артель» вот-вот может рассыпаться — и стал подбадривать своих дружков:

— Добьемся! Еще не везде ходили.

Сам я тоже был не очень-то уверен, сумеем ли поступить куда. Но ведь не опускать же в самом деле руки?! К моей радости, и Пашка тоже не собирался отступать от задуманного.

Дома мы с ним еще раз все обсудили и решили обратиться за помощью к его старшему брату Степану, работавшему на строительстве железнодорожных путей. Откуда-то о наших хождениях узнали мои родители и спросили: что-де вы задумали? Я не стал скрывать.

— Чего так заторопился, сынок? — спросила мать. — Успеешь еще спину погнуть.

— Помогать вам буду, — ответил я давно заготовленной фразой. — Заработаю, справлю себе сапоги и пиджак.

Сапоги были моей давнишней мечтой. Купить новые, со скрипом и пройтись по улице: собаки и те небось от удивления в подворотни бы забились.

— Не паны, — с какой-то ласковой грустью усмехнулась мать. — В лаптях и домотканой свитке проходим. А там как хочешь: решайте с отцом.

Отец не возражал. Все легче будет семье. Он даже попросил нашего односельчанина техника-строителя Петра Осмоловского замолвить начальству за нас доброе словечко.

Еле дождались мы того дня, когда наконец можно было отправиться в огромную казарму, расположенную возле путей. Здесь мы должны были обратиться к мастеру Морозу, ведавшему строительством на сортировке.

Застали мы его в тесной конторке с грязным, давно не мытым окошком. Мороз был высокий, тощий, с быстрыми движениями длинных рук. Как и все железнодорожные чиновники, он носил черную шинель, на шапке кокарду с якорем и топориком, сапоги. Был он замкнутый, держался с достоинством, рабочие ценили его: не требует взяток, не притесняет, не выговаривает зазря. Бывало, еще чуть рассветет, на путях никого нет, а он уже ходит, проверяет, осматривает…

Сейчас Мороз сидел за столом над бумагами, возле которых лежали счеты. Мы несмело объяснили, кто мы и зачем пришли.

— Новое пополнение? — спросил Мороз, чуть заикаясь, и почесал свой коричневый сморщенный подбородок.

Мы переминались у порога. Волновался я теперь еще больше, чем в первый раз, когда мы нанимались в депо. Предыдущие неудачи подорвали веру в то, что нас примут, и я почтительно рассматривал сутулую спину Мороза, его форменную шинель, кокарду с топориком и якорем. Лицо у старого мастера было в синих точечках, точно обожженное порохом, глаза узкие, карие, зоркие.

— Ну-ну, — сказал Мороз. — Возьму. Вам уже по пятнадцать, авось вытянете. Время такое, что и ваш брат малец в цену входит.

Мы радостно переглянулись и покраснели: возраст мы себе прибавили. Догадался он или нет?

— Возьму, — повторил Мороз. — Только не хныкать. Не подводите своих земляков. Работайте, значит, на совесть.

Нас зачислили поденными чернорабочими.

Конечно, это было не депо и не паровозная будка, но мы и такой работе безмерно обрадовались. Настал для нас великий день: мы — самостоятельные, будем жалованье получать, приоденемся.

Федька Губарев воскликнул:

— Эх, и наемся же я теперь баранок! Сколько в пузо влезет. Дай только деньги получить.

— Сперва их заработай, — осадил Михейка.

Мы все рассмеялись, но смеялись весело, уверенно. Знали, что заработаем. Я тоже видел на своих ногах яловые сапоги со скрипом, пахнущие берестяным дегтем.

Вспоминая далекие отроческие годы, своих сверстников, я сравниваю их с нынешней молодежью и вижу, насколько теперешние парни и девушки образованнее, культурнее нас, насколько лучше и интереснее они живут, иными словами, какая у них действительно счастливая юность. Значит, не зря наши отцы и старшие братья и мы, сегодняшние отцы и деды, работали не покладая рук: совершали революцию, строили социализм, закладывали фундамент нового, невиданного доселе коммунистического общества, воевали в Отечественную войну.

Я сравниваю отношение к труду моих сверстников в дореволюционные годы и современной молодежи в наше время и вижу существенную разницу.

В «священном писании», которое нас в детстве заставляли учить назубок в церковноприходской школе, сказано, что бог, проклиная Адама и Еву, обрек их «в поте лица добывать хлеб свой», то есть заставил работать. И тут же для сравнения показывалась беззаботная жизнь, которая была у наших «праотцев» до изгнания из рая. Гуляли, отлеживали бока, слушали пение птичек. В детстве поп Страдомский тоже объяснял нам, что райская жизнь — это богатые одежды, белые руки, молочные реки и кисельные берега, и в раю от человека не требуется ни малейших усилий, ни малейшего труда.

Я коммунист и, конечно, человек неверующий. Но если бы я на минуту мог допустить, что бог действительно есть, то должен был бы признать, что единственное благое дело, которое он сделал, — это то, что он проклял Адама и Еву и заставил их работать. Потому что труд, и только труд, приносит человеку настоящее счастье. Труд у нас давно стал делом доблести и чести, а безделье, лень осуждены нашим социалистическим обществом. Душа радуется, когда видишь образцы истинно патриотического труда нашей молодежи.

Однако есть у нас молодежь и другого склада. Этакие барчуки, ценящие только безделье и праздность. Я не зря сказал «барчуки». Ведь такое отношение к труду отличало сынков и дочерей помещиков, купцов, лавочников, деревенских богатеев. Я сам знал таких. В их представлении рабочий человек был человеком второго сорта. И когда мы, мальчишки, усталые, перемазанные, но счастливые, возвращались с работы, кое-кто провожал нас презрительными и насмешливыми взглядами. Однако нас переполняла горделивая радость. Сами мы глубоко ценили труд, не гнушались никакой работой, брались за всякое дело, что нам поручали…

Когда, торопливо глотая слова, я рассказал своим родителям, что принят на работу, я сразу почувствовал себя повзрослевшим. Уже не буду теперь обузой для семьи, и приоденусь, и харчи оправдаю, да еще и родителям помогу.

С какой важностью я теперь ходил по деревне! Небось скоро взрослые при встрече со мной будут браться за шапку и уважительно здороваться.

Трудовая жизнь началась.

Но не зря нас предупреждал старший железнодорожный мастер Мороз: работа действительно оказалась нелегкая. «Мастерская» наша была под открытым небом, на путях. Выходили мы из дому чуть свет, шагали семь верст вдоль железнодорожных путей (а в дождь прямо по шпалам) в Жлобин. Хорошо если уцепишься на подъеме за поручни попутного товарняка, вскочишь на подножку и немного подъедешь! Не то меси лаптями грязь, считай шпалы.

Кончали мы, или, как тогда говорили, «шабашили», в потемках: трудовой день тянулся десять часов. Возвращались домой не чуя ни плеч, ни ног. Правда, обратный путь всегда легче. И все же, как доберешься до порога хаты, снимешь мокрый пиджак, сбросишь лапти, повесишь сушить онучи и с наслаждением растянешься на жестких нарах, уже спишь, мать едва добудится, чтобы поужинал.

Чего нам только не приходилось делать! Мы и копали ямы, и таскали землю на носилках для насыпи, и работали на камнедробилке, глотая пыль, и вручную перебрасывали рельсы.

Таскать балласт, укладывать шпалы и стрелочные переводы, бить мерзлый грунт тяжелой киркой нелегко даже взрослым натренированным людям. Нечего говорить, как тяжко приходилось нам, мальчишкам. К тому же не надо забывать, что все мы ходили полуголодными.

Рабочие из семей «покрепче» брали с собой на работу торбочки с хлебом домашней выпечки, бутылку молока, а то и кусочек сала. У меня и моих друзей ничего этого не было. И когда рабочие присаживались «полдневать», мы уходили в сторонку, за откос путей, на ходу жуя всухомятку свои горбушки, а весной по давнишней привычке искали щавель, летом — землянику.

Нередко к работающим на укладке путей подходили ехавшие с фронта на побывку солдаты, присаживались рядом, расспрашивали, как идет жизнь. Женщины громко, не стесняясь, ругали дороговизну, «проклятую жизнь».

На камнедробилке у нас работала пышнотелая молодица из Новиков. Она была щеголиха, любила носить блестящие бусы и яркие платки. В карман за словом никогда не лезла. Муж ее пропал без вести, и солдатка почти открыто крутила с холостыми сезонниками.

— Думаете, вам одним горячо на позициях? — отвечала она фронтовикам. — У нас тут орудия не пуляют, а тоже припекает. Думаете, сладко нам, бабам, мужчинскую вот эту работу делать? Покрутись-ка одна! Баба и тут на путях, и на поле с матушкой-сохой, а там ребятишки галдят: дай им кусок. А где его возьмешь, когда ни к чему не подступишься? Керосин вздорожал, на сахар только издаля глядим.

Иногда солдаты из стоявших эшелонов делились с нами пайковым хлебом, сахаром, совали котелок супа или каши. Некурящие дарили пачку махорки, и она тут же шла по рукам, все мужчины крутили «косоножки».

Работать я всегда старался изо всех сил, чтобы «не опозорить земляков», как наказывал старый мастер Мороз. Случалось, более состоятельные артельщики за это давали мне добрый ломоть хлеба, а то и шматок сала. А тут однажды немолодой, чахоточного вида солдат смотрел-смотрел на мою работу да и сказал:

— Стараешься ты, вижу, парнишка, а вот из лаптишек никак не вылезешь. Аль семья большая, на сапоги не сколотитесь? Да и портки холщовые…

Я застеснялся. За меня ответил односельчанин: мол, деньги дешевеют, что купишь на те рублишки, что мы тут зарабатываем? Солдат постоял-постоял да и ушел к своему вагону. Я забыл о нем, продолжал таскать на носилках землю, когда он вдруг появился вновь. В руках у него были еще крепкие сапоги со сбитыми каблуками и какой-то сверток, вроде скатанной одежды.

— На, малый, — сказал он, — носи на здоровье.

Я глазам своим не поверил. Не шутит ли солдат? Ведь он меня впервые видит.

Оставили работу и окружавшие нас.

— Что же ты стоишь, Васька? — сказала мне соседка. — Бери, раз дает человек.

Я взял сапоги, сверток и так смутился, что даже забыл поблагодарить. Сапоги! Сколько о них мечтал, поступая на работу, думал: получу жалованье, куплю новые, со скрипом. Ан из этого ничего не вышло. Семье жилось все труднее и труднее, все чаще приходилось нам хлебать пустые щи, а братишки бегали полуголые. И когда я принес первую получку, то тут же отдал всю ее матери. «Что ж мы тебе, сынок, купим?» — сказала она, заалев от радости. Я лишь рукой махнул: берите на харчи. А теперь вот сапоги, пускай и старые, истоптанные, были в моих руках.

— Поблагодарствуй хоть, — подсказали мне женщины.

Я что-то пробормотал, покраснев, точно бурак. Солдат тихо проронил:

— Думал меньшому брату отдать, да отписали из деревни: весной от голодухи помер.

В свертке оказались засаленная гимнастерка и штаны. Мать мне постирала это добро, подлатала, и я стал щеголять как в обновках.

Не только мне посчастливилось так, и другие солдаты давали ребятам одежду: то пару истоптанных ботинок, то засаленную, жесткую от пота гимнастерку, то папаху, а иногда и дырявую, прожженную у костра старую шинелишку.

Постепенно все мы приоделись в старое, великоватое для нас военное обмундирование. Те же, кто отдавал семье не все деньги, по дешевке мог купить на привокзальном базарчике и гимнастерку поновее, и обмотки, и башлык, и желтое бязевое солдатское белье.

Уже на второй год работы старые путейцы-строители взяли меня, как теперь бы сказали, в штат артели. Из сезонника я превратился в постоянного, кадрового путейца. Работа интересовала меня, я старался вникнуть в ее тонкости, секреты, никогда не отказывался от того, что меня заставлял делать старшой: видимо, это оценили. Я стремился ни в чем не отставать от взрослых, во всем им подражал.

Так я получил квалификацию по ремонту и прокладке сложного путевого хозяйства и мне положили одинаковое со всеми жалованье.

Скоро я понял, что артельный староста и дорожный мастер вполне мне доверяют.

К нам часто на черную работу присылали новичков, и однажды мастер сказал мне:

— Поручаю тебе их, Василь. Командуй и… одним словом, доглядай.

Потом произошел случай, который еще выше поднял в артели мой авторитет. Среди рабочих давно шел ропот из-за того, что некоторые чиновники, приставленные к нам для учета, делали приписки объема выполненных артелью работ, а при расчете со строителями весь этот излишек, а заодно и часть причитающихся нам денег клали себе в карман. Многие рабочие были полуграмотные и лишь с трудом выводили в ведомости свою фамилию, некоторые же просто ставили крестик. А кто знал арифметику и замечал обман, боялся выступить против чиновников: еще уволят за дерзость, дома же семья, голодные ребятишки.

И вот при выдаче жалованья, когда нас опять хотели обсчитать, я громко сказал:

— Нам не по четыре рубля двадцать копеек надо. Мы заработали по пять шестьдесят три.

Пожилой чиновник сердито поднял на свой морщинистый лоб очки в железной оправе, оторвался от разложенной на столе ведомости, рыкнул:

— Это кто такой грамотный?

Я чуть выступил вперед:

— Подсчет у вас неправильный.

Вокруг толпились рабочие, смотрели угрюмо, пытливо. Перетрусил ли чиновник или понял, что время тревожное, война, вокруг ходит много солдат из эшелонов, только он не цыкнул на меня, не обрезал. Лишь, забегав рысьими глазами, пробормотал под нос:

— Мал еще, утри сопли сперва. Всякий лезет тут с поправками.

Все же взял лежавшие рядом счеты, стал перебрасывать черные и желтые костяшки. Потом пробормотал с видом человека, который обнаружил что-то неожиданное:

— Действительно, вкралась ошибка. И как это я не увидел?

И выплатил правильно.

После этого взрослые артельщики подходили ко мне, хвалили за смелость, правдолюбие, предлагали в награду чарку. А наш заградский, пожилой, степенный Василь Хоцын, сказал:

— В свой корень удался, Василь. У вас и дед-покойник был правильный, и весь род.

И все-таки на свою работу я смотрел, как на временную. Меня не покидала надежда либо попасть в паровозное депо, либо стать к станку рядом с моим односельчанином Мишкой Столяровым, получить квалификацию слесаря. Через слесарное ремесло я мечтал шагнуть в будущем к «стальному коню». Брат Федор тогда уже работал в мастерских и говорил домашним, что метит в помощники машиниста.

4

Пристанционный базар. — Нищему пожар не страшен. — «Всем надо собираться, как прутьям в один веник». — Царя свергли, а живем по-старому. — Я впервые вижу большевика. — Избрание Жлобинского Совета рабочих и солдатских депутатов. — Делегатский поезд.


Все ниже падал обесцененный царский бумажный рубль. До войны я считал рубль огромным богатством и видел его лишь у чужих людей. А теперь мне доводилось держать в собственных руках и побольше денег, но купить на них можно было совсем мало. В Жлобине появился совсем другой вид торговли — мена.

На пристанционном базарчике, а то и просто среди эшелонов всегда толпился народ: солдаты из стоявших на путях воинских эшелонов, беженцы, пассажиры, ожидавшие пересадки, рабочие из депо, местные крестьяне, какой-то пришлый люд, неизвестно чем живший. Каждый что-то покупал, продавал, но взять старался не бумажные кредитки, а натуру. За буханки хлеба, куски густо посоленного сала, сахарные головы в синей оберточной бумаге получали новые солдатские сапоги, тупоносые австрийские ботинки, гимнастерки. Меняли платки, махру, отрезы ситца. Все это делалось тайком, из-под полы, чтобы не видели офицеры или станционные жандармы.

Впоследствии об этой бойкой торговле начальство узнало, но уже ничего поделать не могло.

Не однажды на пристанционном базарчике толкался и я с товарищами. Интересно было посмотреть разный люд, послушать, о чем толкуют. Подвыпившие солдаты не боялись открыто ругать порядки.

Меня поразил один из них, с георгиевским крестом на широкой груди. Солдат был в шинели, накинутой на плечи, в грязных сапогах, рука висела на перевязи. Рябое горбоносое лицо от выпитого раскраснелось, зоркие черные глаза смотрели смело, пронзительно, и говорил он громко, не заботясь о том, кто его услышит. Вокруг собрались слушатели и просто зеваки.

— Многие в тылу кричат «за веру и царя». Многие. Особливо, кто с интендантами заодно. Им выгодно, пускай солдаты кровь проливают. Не своя кровь — чужая. А в это время им золото в карманы льется. Аль плохо? Мы ж в окопах по колено в воде сидим, крысы по нас бегают. Называется воюем — только чем? Снаряды пришлют, а они к орудиям не подходят. Сапоги выдадут, как попали в дождь — подметки расползаются. Картонные. Сухари плесневелые привозят. А деревни обезлюдели. Баба сеет, баба жнет, баба подати несет.

— Жандарм, — негромко предупредил чей-то голос.

Рябой солдат глянул в сторону медленно подходившего блюстителя порядка, зло, многозначительно бросил:

— Вот такие… фараоны рот всем запечатывают. Ну, да не всегда коту масленица — гляди, как бы пост не наступил.

И как бы нехотя, вразвалку направился к вокзалу, затерялся среди солдат.

Много тогда пришлось слушать рассказов о храбрости русских воинов, о бездарности генералов. Впервые стали появляться туманные слухи о взяточничестве, об измене военного министра Сухомлинова. Намекали, что, мол, царица-то немка, а он с ней в сговоре. Много толков было о «святом старце» Григории Распутине, о его влиянии на Николая Второго, об оргиях, которые этот бывший сибирский конокрад устраивал с придворными дамами.

Все заметнее становилось брожение и в нашей местности.

Помещик Цебржинский взял на работу в свое огромное имение полтысячи австрийских военнопленных. Военнопленные были самой дешевой рабочей силой. После этого Цебржинский уже более не нуждался в наемных батраках из соседних деревень и в беженцах. Среди уволенных поднялся ропот.

— Женщин повыбрасывал на улицу, будто сор какой, — толковали в народе. — А за что им хлеб покупать? Чем детей кормить? Мужья на фронте, иных уж нет, а панам лишь бы мошну набить потуже.

Но всесильный, спесивый магнат оставил без внимания проявления недовольства.

Больше того, под предлогом, что ему нужны помещения для военнопленных, решил выселить из фольварка прежних батраков-беженцев, а дома переделать в казармы. Беженцы заволновались, ходили объясняться в контору.

Управляющий, толстый поляк с холеными усами, ходивший со стеком, которым иногда хлестал женщин и ребятишек, вскочил из-за стола.

— Бунтовать вздумали?! Вы у меня за это поплатитесь.

— Нам терять нечего. Нищему пожар не страшен.

— Красным петухом грозите? Или давно вам казаки спины не чесали нагайками?

— Пугаете нас, пан управляющий. Только весь народ не перепорете. А справедливости мы добьемся.

Часть беженцев разбрелась по соседним деревням, ища крова у мужиков. Другие остались ночевать под открытым небом у болота, до утра жгли костры. Управляющий вызвал объездчиков и поручил им зорко охранять имение.

Наутро по просьбе Цебржинского местный полицмейстер Климов затребовал из уездного города Рогачева отряд жандармов. Среди уволенных начались аресты. «Зачинщиков» — нескольких вернувшихся по ранению фронтовиков и женщин-беженок — под конвоем отвезли в уезд, заключили в тюрьму.

Помещик хотел запугать «холопов», а вышло совсем наоборот: бывшие батраки устроили сходку, потребовали вернуть им жилье, работу. Угрожающие выкрики долетали и до панского замка.

В окрестных деревнях внимательно следили за событиями. Отец в эти тревожные, полные напряжения дни ходил еще более суровый, сумрачный. При мне он говорил соседу:

— Похоже, Цебржинский осекся на этот раз. Не удастся ему отыграться на мужицких спинах. Время не то. Народ озлоблен: слышь, какие речи говорят? Того и гляди за вилы возьмутся, как в девятьсот пятом. Разнесут усадьбу. Да сколько солдат на станции. С оружием. Думаешь, их жандармы не боятся? Ведь мужья-то у баб, которых пан выгнал, на фронте!

Я тоже с волнением наблюдал, как развертываются события. На моей памяти таких «беспорядков» наша округа еще не знала. Я смутно понимал, что каким-то образом события в поместье имеют отношение и ко мне. Я тоже чувствовал себя крошечной частичкой трудового народа. Сумеют ли люди отстоять свое достоинство, права? Перестанут ли наконец с ними обращаться, как с бессловесным рабочим быдлом?

Мне запомнились слова отца, сказанные угрюмым и решительным тоном: «Сейчас такое время: всем надо собираться, как прутьям в один веник. Так-то нас не сломаешь. Говорил я тут кое с кем, поддержим батраков».

Местные власти не решились действовать круто.

Арестованных вскоре выпустили, и пан Цебржинский вынужден был принять обратно на работу большинство уволенных и снова разместить их в фольварке.

Стремясь ослабить возмущение батраков, сгладить у окрестного населения впечатление от произвола, Цебржинский решил устроить «зрелища». Рядом с лавкой торговца Менделя и полицейским участком он приказал военнопленным австрийцам по воскресным дням давать концерты оркестра.

Летними вечерами веселые подмывные звуки созывали народ. Послушать музыку и потанцевать приходили девушки, парни, молодые солдатки и, как всегда и везде, вездесущие мальчишки. Мы дивились на пленных, на огромный барабан с медными блестящими тарелками и особенно на «скрипку-корову» — так у нас называли контрабас, до этого не виданный в наших местах. На «корове» играл громадный рыжий и сутулый австриец с закрученными усами, немного знавший русский язык. «Здоровый девушке» — так обычно с улыбкой приветствовал он своих слушательниц.

Оркестром дирижировал низенький толстый австрияк в мундире мышиного цвета. Он важно размахивал короткими руками. На нас, мальчишек, посматривал презрительно и не позволял трогать музыкальные инструменты. «И чего размахался? — размышляли мы. — Без него, что ли, не сыграют? Еще поправляет всех…» Обычно возле оркестра стояли два-три вооруженных русских солдата — конвоиры.

И австрийские песни, и музыка были чужды нам. Запомнилась лишь песенка, которая называлась, кажется, «Красавица Ойра», близкая по ритму к славянской народной музыке. Да еще остались в народе веселые анекдоты о рыжем австрийце и пузатом дирижере.

Военнопленных из имения убрали сразу после Февральской революции. Почти вслед за ними уехал и сам помещик Цебржинский со всей семьей и приближенной челядью: вероятно, испугался народной расправы, решил за границей переждать «смуту». С тех пор мы его больше и не видели. В имении остался управляющий, приказчики, объездчики во главе с бывшим гусаром, двухметровым Антоновым. Они наблюдали за работами на полях, в фольварке, по-прежнему строго оберегали панский дом, лес, добро, а полученные деньги отправляли в банк.

Весть о свержении царя всех ошеломила. Кумачовые банты прикололи себе и рабочие-путейцы, и солдаты, и лавочники, и кое-кто из начальства, и даже лица духовного звания.

— Теперь живи как хошь, — раздавалось отовсюду. — Царя нету. Свобода.

— А стражники?

— Говорят, в Могилеве народ самосудом решил расправиться с квартальным.

Лишь церковный староста укоризненно качал головой и говорил, что быть беде: как же это можно жить без царя? Искони Русь святая держалась на вере да престоле. Старухи предсказывали конец света, судачили, что в народе появился антихрист, именно сейчас ему исполнилось тридцать три года и он начал мутить православных.

Все вокруг бурлило. На станциях митинговали солдаты, требовали немедленного конца войны. Их перебивали офицеры, призывали сражаться с немцем «до победы». Тут же выступали транспортники: требовали действительного равноправия, улучшения жизни. А белорусские буржуазные националисты ратовали за отделение от России.

Работы на путях, по существу, прекратились, составы простаивали сутками.

Подошла весна, растаял снег, набухли, лопнули почки на березах вдоль Екатерининского тракта, а все шло по-старому. Управляющий пана Цебржинского так же заставлял батраков строго выполнять работы; так же торговал прижимистый Мендель в своей лавке; стражники важно расхаживали в красных повязках, да еще появилась милиция; по-прежнему служил в церкви поп Страдомский. Жизнь дорожала от базара к базару, рабочие и крестьяне питались еще скуднее, чем раньше. Чувство какого-то великого обмана стало охватывать народ. Ну вот и свобода, а что же изменилось? То, что каждому стали говорить «гражданин» да красные банты нацепили? Кто жил хорошо, тот и живет хорошо, а кто плохо, так и не простился с нуждой.

А война продолжается, рекой льется кровь…

Через рабочих, приезжавших из Гомеля, Харькова, до нас доходили слухи о революционном брожении в Петрограде, Москве, в других промышленных центрах России. Знали мы о забастовках, кое-что о социал-демократах, слышали о Ленине.

И вот наконец у нас на Жлобинском узле состоялось большое собрание. К депо сошлось больше тысячи транспортников, представителей всех служб узла, рабочих из мастерских, путестроителей. Из эшелонов привалило множество солдат; были и мужики из соседних деревень. Громадная толпа гудела, бурлила, в ней чувствовалась великая сила.

На этом митинге я впервые увидел большевика — члена Полесского комитета РСДРП(б) и глядел на него во все глаза. Рядом с ним стоял всем нам хорошо знакомый Карпович, пожилой приземистый котельщик нашего паровозного депо, участник событий 1905 года. Лишь теперь мы догадались, что наряду с другими большевиками-подпольщиками Карпович проводил большую работу на железнодорожном узле. Лишь теперь все поняли, почему он так часто и подолгу задерживался с рабочими в депо или на путях, заводя острые, смелые беседы, почему толкался среди солдат у эшелонов, иногда присаживаясь похлебать из их котелка.

— Вон какой головастый человек с нами живет, — тихонько переговаривались два слесаря, — А нам-то с тобой и невдомек было.

На Карповича смотрели так, будто только что его увидели.

Большевистские ораторы доходчиво разъяснили собравшимся суть Февральской буржуазно-демократической революции, что из себя представляет Временное правительство и что такое Советы рабочих и солдатских депутатов, к чему сейчас призывает Ленин. Мы, ребята, и то стояли взволнованные.

Выступавших было много. Общее одобрение вызвала бойкая речь литейщика из паровозного депо, малого в расстегнутой ватной тужурке, сбитом набок форменном картузе, из-под которого торчали соломенного цвета волосы:

— Обрадовались мы в феврале революции, как пасхальному яичку… а яичко-то оказалось с тухлинкой. По-прежнему нам говорит начальство: «Поднатужься! Поторапливайся! На оборону работаем!» А из-за чего, если спросить, лично мне воевать? Вот из-за этого тряпья? — показал он на свой засаленный пиджак и сбитые грязные сапоги. — Так я их могу снять и отдать немцу: бери! Подавись! Только он их едва ли возьмет…

В толпе послышался смех.

— Керенский опять всех на войну толкает. Что же это выходит? Царя свергли, а царский договор со всеми французскими Пуанкаре и подобными держим? Вот нам товарищ из Полесья объяснил насчет колоний и прочего. Нам с вами, что ли, ими владать? Господам миллионщикам, разным магнатам, Потоцким, радзивиллам, цебржинским. Они как сидели у нас вот тут, — литейщик хлопнул себя по черной, прокопченной шее, — так и сидят. А попы кадилом мотают: «Идите защищать веру и отечество». Что же изменилось? Что?!

Литейщик будто спрашивал у собравшихся. И в ответ посыпались громкие голоса:

— Хватит лить кровь. Долой войну!

— О трудовых людях пора подумать!

Поднялся шум, гам, над толпой выросли десятки, сотни рук, захлопали оратору, он хотел что-то еще добавить, но лишь махнул темной от въевшейся литейной пыли и грязи рукой и спрыгнул с самодельной трибуны.

И опять звучали речи о воплощении многовековой мечты тружеников: землю без выкупа — тем, кто ее обрабатывает, кто из года в год поливает ее своим потом; фабрики — тем, кто стоит у станков и поэтому является их подлинным хозяином. Не только взрослые рабочие, но и мы, подростки, с особым подъемом, воодушевлением слушали требования большевиков о переходе на восьмичасовой рабочий день без уменьшения оклада. Сверхурочную работу — лишь с согласия самих металлистов, путейцев, строителей и за повышенную плату.

Под крики «ура» и громкие аплодисменты были избраны посланцы в Жлобинский Совет рабочих и солдатских депутатов. Присутствовавшим тут же раздавали «Известия Минского Совета» (как я узнал позже, их редактировал М. Фрунзе), воззвания большевиков Полесья, листовки.

В стороне маленькой кучкой жалось встревоженное железнодорожное начальство в своих черных добротных пальто, в шапках с кокардами, с начищенными до блеска пуговицами. Вот когда я впервые почувствовал силу и власть организованных рабочих, мощь народа, объединенного единой идеей! Ведь все эти начальники, мастера не всегда кланяются в ответ. А сейчас стоят смирненько, словно воды в рот набрали.

Рядом с ними растерянно топчутся полицейские, чубатые казаки. Недалеко от нас в Могилеве была ставка верховного командования, и у нас скопилось много воинских и жандармских чинов.

С этого времени бурные митинги на нашей станции не прекращались, и я и мои товарищи и дневали и ночевали там. Все для нас было ново, интересно, близко сердцу, хотя и не все понятно.

Вскоре на Жлобинском узле был введен восьмичасовой рабочий день и создан профсоюз железнодорожников. В члены его немедленно с гордостью вступили я и все мои дружки.

На одном из первых собраний рабочие узнали о пуске поездов местного назначения, как у нас их называли, «делегатских».

— Жлобинский Совет депутатов, — говорил молодой путеец, — принял решение, значит, насчет облегчения рабочему человеку. После смены-то вон как все устают, а тут тащись по непогоде за десятки верст домой. А теперь как шабаш, будут ходить по нескольку вагонов в сторону Бобруйска от Жлобина до Красного Берега. И в сторону Гомеля от Жлобина до Салтановки. Билетов не брать… бесплатно.

Теперь мы, рабочие, по утрам не месили грязь. «Делегатский» шел медленно, останавливаясь у переездов, у деревень и подбирая всех рабочих, строителей, путейцев. После работы этот же состав переполненным выходил из Жлобина. У Новиков, у Заградья и Малевичей из трех его вагонов вылезала добрая половина пассажиров. Черные, замасленные, но веселые, добродушные. Обычно люди сидели не только на подножках, но и на паровозе с обеих сторон котла. Все были очень довольны, и окрестные деревни без конца обсуждали это знаменательное событие. Вот и наглядная забота народной власти о трудовом человеке! Небось ни царское правительство, ни Временное о наших удобствах не думало.

Короткий состав «делегатского» поезда водил машинист Макар Осмоловский. Проезжая мимо своей родной деревни Малевичи, он непременно давал несколько резких, протяжных паровозных гудков, этим приветствуя односельчан и старика отца, жившего в небольшом домике у болота. Помню, я остро завидовал Осмоловскому: вот бы и мне когда-нибудь огласить протяжным гудком родное Заградье!

Все новости, которые я узнавал в Жлобине, — а в ту пору чуть ли не каждый день приносил новость — я передавал дома. Отец мой словно помолодел, еще аккуратнее брился, подстригал усы и ходил подтянутый, веселый.

— Дождались и мы красных деньков, — говорил он, сидя с мужиками на завалинке. — Царь ни земли не дал, ни свободы. Керенский наговорил с три короба, а толку чуть. Видать, только Ленин да свои рабочие Советы заступятся за нашего брата. Если сейчас сами за них не подымемся стеной, вовек не видать нам хорошей жизни.

В окрестные деревни из разных мест заглядывали новые люди. Из Петрограда на побывку приехали два наших односельчанина — матросы с крейсера «Аврора» Алексей Горенков и Павел Сидоркин. С их помощью в апреле в Заградье, Малевичах, Новиках и других деревнях были созданы крестьянские комитеты.

Председателем комитета в Заградье выбрали моего отца Ивана Трофимовича Козлова. В хате нашей сразу стало шумно от людей. Хоть отец и работал на железной дороге, он никогда не отрывался от земли и близко к сердцу принимал все деревенские дела. Он тут же поставил вопрос на комитете — предоставить крестьянам выпас. Мужики стали выгонять свой скот на помещичий луг и сенокосы, что кольцом опоясывали скудные крестьянские наделы наших деревень.

— Теперь хоть немного вздохнуть можно, — говорили довольные хлебопашцы, — Не будет сердце болеть, глядючи на голодную скотину. Спасибо комитету.

Однако управляющий поместьем и мужики побогаче были недовольны таким решением, они потребовали, чтобы комитет вернул выпасы.

— Самоуправничать голота вздумала? Власть такого не допустит. Все Ивашка Козлов мутит. Рано этот «луговик» возрадовался, морду поднял. Главная-то косточка в Расейской державе мы, хозяева. От нас беднота кормится. И с рук комитетчикам это не сойдет. Вот уж попляшут плети кое у кого по спине.

Дошли эти слухи и до отца. Он сплюнул, зло, едко сказал:

— Припекло «благодетелей». Обидно пану управляющему, попу и богатеям: нельзя, как раньше, драть с мужика сразу три шкуры. Только прошло то времечко, нас не запугаешь.

И этим же летом крестьянский комитет захватил часть помещичьих лугов, разделил их на делянки по душам. Мужики и бабы скосили сено и перевезли в свои дворы. Так же свободно стали они заготавливать и дрова на топку в панском лесу, а кто и бревна на новую хату.

Вслед за железнодорожными рабочими, крестьянской беднотой потянулось и большинство середняков Заградья: сено, строевой лес, дрова нужны были всем. Засвистели косы на лугах Цебржинского, застучали топоры в лесу.

Теперь народ с жадностью смотрел на необъятные помещичьи посевы, политые крестьянским потом. Однако захватить их пока не решались: мешали ставленники Временного правительства, эсеры, прочно окопавшиеся в уездных органах Рогачева. Мешал этому и приказ командующего Западным фронтом, изданный в июле 1917 года и запрещавший «экспроприацию движимого и недвижимого имущества». Мешали провокационные слушки, пущенные кулаками, церковниками к поднявшими голову черносотенцами.

— Учредительное собрание разберется в земельном вопросе, — твердили они. — Сейчас главное — война до победы!

А в стране шло великое брожение. Старый революционер котельщик Карпович разъяснял рабочим и солдатам директивы, получаемые через Полесский комитет РСДРП(б) из Питера. Среди них были такие, которые особенно близко касались Белоруссии, — к примеру, наказ силой изолировать от фронта ставку генерала Духонина в Могилеве, где находился центр офицерского заговора, и во что бы то ни стало задержать эшелон генерала Лавра Корнилова, направлявшийся в Петроград на подавление революции.

На Жлобинском железнодорожном узле, по примеру Гомеля, возник комитет революционной охраны. Рабочие паровозного и вагонного депо соорудили нечто вроде бронепоезда. В прицепленных к нему вагонах-углярках прорезали отверстия для пулеметов, а стены изнутри выложили мешками с песком. Не только мы, подростки, но и взрослые рабочие с гордостью и уважением смотрели на эту своеобразную движущуюся крепость, самодельный блиндированный поезд. Многие рабочие обзавелись винтовками, револьверами, боеприпасами. Их кто находил, кто выменивал.

— Видать, большая каша заваривается, — вслух рассуждали транспортники.

Прежде на нас всегда смотрели как на рабочие руки, а теперь мы становились и военной силой. Все понимали: если ударит грозный час, трудовому народу придется грудью встать за свое кровное дело.

Все мои товарищи, и я в том числе, рвались на этот поезд. Как мы мечтали занять место у его амбразуры! Конечно, мы понимали, что нас не возьмут: маловаты. Однако нашлось и нам дело. Члены комитета в ответ на нашу просьбу о зачислении в рабочую дружину сказали:

— Пока, ребята, у вас другая задача. Надо охранять мосты через Днепр, Добосну, Белицу, кое-какие сооружения тут, на узле. Надо знать, какие поезда с запада идут в глубь России, чтобы, значит, не пропустить. Да как бы и тут, на путях, кто не напакостил. Понимаете? Вот это будет ваша революционная служба.

Нечего говорить, что мы тотчас с гордостью согласились выполнять поручение комитета.

Кроме того, у меня было еще дело: в рабочий перерыв я читал вслух газеты, листовки — многие у нас были неграмотные.

5

«Вся власть Советам!» — Мой отец — председатель комбеда. — Мятеж генерала Довбор-Мусницкого. — Мы защищаем революцию.


Октябрьский переворот мы встретили так, как встречают грозу в знойном, выжженном солнцем краю, где на корню гибнет урожай и люди ждут не дождутся освежающего, живительного ливня. Везде забурлили шумные, горячие митинги. В Жлобине появились отряды большевиков — рабочих, солдат и матросов. На шапках у них были красные полосы, через плечо ленты с патронами, у пояса гранаты, револьверы.

Они призывали население к беспощадной борьбе с контрреволюцией. Замелькали боевые лозунги: «Вся власть Советам!», «Мир — хижинам, война — дворцам!», «Заводы — рабочим, земля — крестьянам!».

В Жлобине возник ревком. В первых числах ноября на станцию прибыли настоящий бронепоезд, полк имени Минского Совета, эшелоны сибирских стрелков. К середине месяца со ставкой генерала Духонина в Могилеве было покончено.

Отец мой как председатель крестьянского комитета развернул в Заградье и окружающих деревнях активную работу. Действовал он под охраной местного вооруженного отряда красногвардейцев. По решению общей крестьянской сходки они захватили имение пана Цебржинского и раздали крестьянской бедноте, семьям фронтовиков, беженцам землю, рабочий скот, сельскохозяйственный инвентарь, хлеб. Часть помещичьего зерна, а также фураж и скот передали революционным воинским частям. Помещичий дом решили сохранить в целости и устроить в нем или школу, или больницу.

Теперь ахнула вся округа. Кого «разбуржуили»! Самого пана Цебржинского! Забрали имение, урожай. Наконец-то восторжествовала справедливость! Люди все больше убеждались, что власть большевиков и есть власть народная.

Дверь нашей хаты в это время ни днем ни вечером не закрывалась. К отцу шла беднота за советом и помощью. Вечерами собиралась молодежь, зная, что тут всегда, найдутся свежие большевистские газеты, принесенные нами со станции. До поздней ночи обсуждались события в деревне, городе, в армии, завязывались споры. Я и мои дружки с подъемом пели новые революционные песни, а я еще любил заучивать стихи. Начал с Демьяна Бедного — «про землю, про волю, про рабочую долю».

С наступлением морозов и установлением санной дороги население окрестных деревень на подводах хлынуло в помещичьи леса. Оттуда потянулись громадные нескончаемые обозы с бревнами, дровами. Почти у всех дворов прямо на улице, а то и на огороде выросли ярусы заготовленного леса для строительства новых и ремонта старых хат, сараев.

И тут появились новые хлопоты у крестьянского комитета и его главы. Безлошадной бедноте, вдовам, инвалидам войны и сиротам самим не раздобыть подвод. По инициативе отца, рабочих-железнодорожников, живущих в деревнях, и не без активной помощи тетки Маруты в деревне была создана общественная взаимопомощь. Добровольцы, мужчины, женщины и подростки, заготавливали в лесу бревна, а в определенные дни крестьяне с лошадьми привлекались на их вывозку.

Только у нашего двора не лежало ни одного бревна, хотя наша старенькая хатенка все больше и больше клонилась набок. Когда отцу предлагали подводу для вывозки строевого леса, он обычно отмахивался:

— Сперва поможем другим, а уж после и о себе подумаем.

В разговор тут же вмешивалась мать:

— Знаете, как два старосты бревно пилили? Каждый к себе тянет, а другому подать не хочет. Хотите, чтобы и мы так поступили? Сперва себе, а потом людям — это так старая власть делала. А Ивана моего народ выбрал, народу все и в первую голову. Нам пока терпится. Успеем. — И шутила: — Зато потом построим себе хоромы не хуже, чем у батюшки.

Многие в те годы сетовали, что жизнь наступила тяжелая, опасная, смутная. Действительно, видали мы и смену властей, грозило нам и офицерство, верное царю казачество, пошаливали местные бандюги — оружия-то везде много было. Появились болезни, страшные эпидемии тифа, «испанки», все беднее становились базары, заметнее ощущался голод. Ложась с вечера спать, мы не знали, что ожидает нас завтра.

Все это, повторяю, было, все это я видел своими глазами, и тем не менее никогда жизнь не казалась мне такой яркой, пестрой, захватывающей. И голод и недостатки как-то мало меня задевали. Да и могло ли быть иначе? Разве мы и в «доброе старое время» ели досыта? Разве мы не ходили такие же обшарпанные, в худой одежде и разбитых лаптях? Зато какие теперь события бурлили вокруг, и хоть и грозные они были, но сколько приносили надежды! Для меня главным стало то, что делалось в Жлобине, что сообщали ораторы на митингах, о чем рассказывали газеты. Конечно, происходило это потому, что и мои родители, и старшие товарищи по работе были настроены революционно и дух взрослых целиком передался мне. В Заградье, Малевичах и других окрестных деревнях нас теперь называли красными, большевиками. Богатеи хмуро говорили: «Иванка Козлов? Он теперь у совдепчиков коренником… да и вся семейка в пристяжке ходит».

Одного я опасался: как бы все не вернулось на старую тропку, как бы рабоче-крестьянскую власть не задавили «контры». Каждый день газеты приносили тревожные вести: там и сям против красного Смольного вспыхивали восстания. Офицерство, недобитая буржуазия все выше поднимали голову.

Не случится ли чего худого и у нас?

И это случилось.

Неожиданно в январе 1918 года белопольский генерал Довбор-Мусницкий поднял мятеж. Сразу стало известно, что он взял под свою защиту панские имения, фабрики предпринимателей.

Новый главком Западного фронта Мясников потребовал от Довбор-Мусницкого, чтобы он не вмешивался во внутренние дела республики. Несмотря на это, корпус белопольских легионеров захватил Минск, Бобруйск, наш уездный город Рогачев и ряд других населенных пунктов. В Рогачеве белополяки разгромили уездный Совет, разграбили казначейство, изъяв свыше полутора миллионов рублей золотом, продовольственные склады.

Затем стали готовиться к наступлению на Жлобин.

Настали очень тревожные дни. Стало известно, что председатель Совнаркома Ленин дал указание революционной ставке и главному командованию Западного фронта задержать наступление белопольских мятежников на Жлобин, отбросить их назад.

В Жлобин спешно прибывали воинские части, в прилегающих к нему деревнях формировались революционные отряды из рабочих депо, лесозавода, путейцев, окрестных, крестьян. Народ был полон решимости. На станции сгружали орудия, пулеметы. Батальоны, неумело шагая в ногу, сурово, решительно уходили занимать оборону. Везде рыли окопы, революционные войска залегли за высокой насыпью железнодорожного полотна, так называемого Пересеченья, кольцевой обводной дороги, идущей с сортировочной товарной станции на Могилев и Оршу.

Орудия и станковые пулеметы выставили и у леса, у болота. Жлобин грозно затих.

Вот когда война, о которой мы знали лишь по газетам и сводкам, слышали от проезжих бывалых солдат, вдруг вплотную подступила к нам.

В доме у нас, казалось, поселился больной. Однако родители панике не поддались. Отец с матерью не спали ночами; часто просыпались и мы, старшие, и лишь малыши сладко посапывали на нарах. Мы, как и все, ловили слухи, чудовищно раздутые в такое тревожное время, прикидывали, как быть. Отовсюду приходили вести, что отряды польских карателей жестоко расправляются с революционными комитетами, со всеми, кто сочувствует «совдепчикам».

Однажды я проснулся среди ночи и услышал негромкий разговор родителей:

— Придется тебе, Марута, с малыми уйти из Заградья… подальше в лесные деревни, — говорил отец насколько мог спокойно. — Наши решили Жлобин не сдавать, держаться до последнего, но… все может быть. Белополяк-то прет, как знать…

— А ты, Иван?

— Я председатель крестьянского комитета. Сама понимаешь, где мое место. В окопах, с винтовкой.

Некоторое время стояло молчание. Верещал сверчок, зимовавший у нас за печкой. В небольшие замерзшие окошки глядела глухая ночь. Мать спросила:

— А старшие ребята?

— Федор сказал, что пойдет со мной. Ваську возьми, он тебе поможет детишек приглядеть.

«Ну, это посмотрим», — подумал я, стараясь не шевелиться, а то родители услышат, что я не сплю.

Только в этом году мне должно было исполниться пятнадцать. Я давно ел свой кусок хлеба и считал себя самостоятельным. Многое я уже понимал в жизни. Вот он настал, тот день, когда на карту было поставлено существование новой власти. Признаюсь, я даже по молодости обрадовался такому грозному испытанию: пусть даже я погибну, но спасу республику Советов. Все тогда узнают, какой был стойкий парень Васька Козлов!

Каждый, кто помнит старую дореволюционную жизнь, поймет меня. Ведь приход легионеров Довбор-Мусницкого означал бы возврат к прежним порядкам. Опять бы только знатные и богатые имели право на свободу и счастье, они вершили бы суд и расправу, уверяя при этом, что «ратуют за народ». А мы — «мужички и мастеровые» — так бы и остались черной костью, ломали бы шапку перед каждым паном. Прощай тогда равноправие, к которому мы так быстро привыкли, прощай хорошее и душевное обращение — т о в а р и щ и. Оставаться бы мне тогда навек с четырьмя классами церковноприходской школы: где уж там мечтать об учебе!

И нет ничего удивительного в том, что теперь я во что бы то ни стало, даже против воли родителей, готов был встать «на баррикады».

Утром я так и заявил отцу: никуда не уйду, где он будет с Федором, там и я.

Он промолчал. Мать цыкнула на меня, я поспешно оделся и вышел на улицу. «Что бы со мной ни делали, — упрямо рассуждал я, — все одно в беженцы не пойду».

И когда отец и Федор, тепло, по-зимнему одетые, рано на заре отправились в Жлобин, я сзади последовал за ними. Мать с Машей и малыми ребятами осталась в избе: братишки еще спали.

С поворота улицы я украдкой оглянулся назад. «Вернемся ли домой?» Сердце колотилось, глаза пощипывало, к горлу что-то подступило; однако никаких колебаний я не испытывал.

Заметив меня, отец остановился, угрюмо спросил:

— Ну?

Тут был и приказ вернуться, и вопрос: что же, мол, ты делаешь? Я тоже остановился, всем своим видом упрямо показывая, что все равно решения своего не переменю. Отец поправил шапку и пошел дальше.

Так я оказался с ним и с Федором в окопах.

Бои под Жлобином длились несколько дней. Теперь я узнал на деле, что такое «передовая», «позиция». Получилось не совсем так, как я мечтал: подвига совершить мне не удалось. Охотников защищать Жлобин нашлось много, оружия не хватало и взрослым, мне даже думать было нечего о том, чтобы раздобыть хотя бы револьвер.

Вместе с другими бойцами мы ломами, кирками поспешно отрывали в мерзлой, расчищенной от снега земле окопы.

Я тоже копал затвердевшую землю; дело было знакомое.

Отец еще раз попытался отослать меня в тыл:

— Ступай, Васька, отсюда. Убьют.

Федор отмалчивался. Он — как, впрочем, и отец — понимал, что идти мне некуда. Наше Заградье, Малевичи, другие ближние деревни очутились в руках врага, и мы сами не знали: спаслись ли мать, сестра и младшие ребятишки, цела ли наша хата?

Скоро отцу стало не до меня: польские легионеры начали обстрел Жлобина. Орудийные снаряды первое время все перелетали через нас. Затем твердо застучали пулеметы, противник повел по нашим насыпям прицельный огонь.

Я забыл про все на свете: так вот она какая война!

Пристально, до рези в глазах вглядывался я в хорошо мне знакомые поля, где я знал чуть ли не каждый бугорок, в синеватую хвою леса, можжевеловые кустарники. Сколько раз я ходил по этим местам и не обращал на них особого внимания. Сейчас они вдруг словно бы изменились, наполнившись грозным и таинственным значением: там, в этих синих лесах, скопился беспощадный и смертельный враг — польские паны, легионеры, драгунские эскадроны. Вооруженные до зубов Антантой, хорошо обмундированные, они мечтали одним ударом покончить с ненавистной им властью Советов в Белоруссии. За ними шли местные националисты, фабриканты, кулачье, их прихвостни.

— Конница! — раздался чей-то тревожный крик. — Атакуют!

Далекое поле в стороне Рогачева зашевелилось, словно ожило: из леска вылетали конники с пиками наперевес и неслись прямо на западную часть круговой обороны Жлобина. Вот он наконец и враг. До чего он стремительно движется! Я сам не заметил, как упал за насыпь полотна в неглубокий окопчик. Зачем-то схватил ком мерзлой земли, крепко сжал, так что он начал крошиться. Или вообразил, что это у меня граната?

Тишина стояла такая, что биение собственного сердца я принимал за бешеный топот копыт. Затем резко застрочили пулеметы с нашей стороны, грянули нестройные винтовочные залпы. Я выглянул через насыпь и зажмурился. Конница неслась лавиной, в свете неяркого дня поблескивали обнаженные сабли. Отчетливо были видны конфедератки, шинели английского сукна.

Наши теперь стреляли густо, без перерыва.

Одна лошадь упала, покатился всадник, другой, четвертый, вон еще, еще! Лавина приближалась, но уже медленнее, нерешительнее. Легионеры вдруг стали поворачивать коней, все смешалось — и вот уже поляки беспорядочно бросились назад, в лес, исчезли, будто их никогда и не было.

Стихли наши пулеметы, винтовки. От волнения я весь вспотел.

— Всыпали! — радовались все вокруг. — Всыпали! Отбили!

Потерь у нас почти не было: несколько легкораненых. Насыпь железной дороги хорошо укрывала.

Долго ли будет длиться затишье? Большую ли передышку даст нам враг или скоро начнет новое наступление?

— Ах, туды-т твою! — неожиданно послышалось рядом со мной. Взъерошенный солдат с потным закопченным лицом, в серой папахе шарил по карманам шинели, ощупывал патронташ. В левой руке он держал винтовку, из-за пояса торчали гранаты, вокруг валялись пустые, расстрелянные гильзы.

Я повернулся к нему.

— Слышь, малый, — вдруг обратился он ко мне. — Видишь соснячок у переезда? Там двуколка с патронами. Добеги, принеси хотя бы пару обойм. А? Для революции.

…Когда полчаса спустя я, еле дыша, вернулся в окопчик, солдат грыз сухарь, держа его озябшей рукой. Он помог мне выгрузить из карманов, из-за пазухи обоймы с патронами. Сунул мне сухарь, а сам стал набивать оба патронташа, заряжать винтовку.

Потом я еще несколько раз подносил патроны и отцу с Федором, и другим бойцам. Приносил суп из полевой кухни, что пряталась на окраине молодого леса, ближе к станции.

Атаки белополяков в этот день захлебнулись. Их кавалерия и пехота под Жлобином попали в ловушку. Легионеры в беспорядке отступили, оставили на снегу сотни убитых солдат, офицеров, трупы лошадей.

На следующий день было отбито еще несколько атак врага, их ночные вылазки. Белополяки стали гораздо осторожнее, а наши, наоборот, почувствовали свою силу, держались уверенно, бесстрашно, несмотря на то что многие защитники из рабочих были необстрелянными.

Так легионерам и не удалось взять Жлобин. Подоспевший советский бронепоезд внес окончательное смятение в их ряды, и они откатились назад в направлении Рогачева и Бобруйска. Боясь преследования, они по пути отхода взрывали железнодорожное полотно, мосты.

Во время одной из таких диверсий красногвардейцы поймали на рельсах польского поручика. Его доставили в отбитые нашими войсками Малевичи. Население признало в нем одного из самых злобных карателей; при полном одобрении крестьян поручик был тут же на шляху у колодца расстрелян.

Странно было мне с товарищами ходить по родной деревне, несколько дней находившейся у врага. Хата наша уцелела; живой и невредимой вернулась мать с ребятами: все это время она спасалась в лесной деревушке у дальних родственников. Соседи рассказали нам, что белополяки, видимо, вместе с местными предателями устраивали возле нашего двора засаду в надежде поймать для расправы кого-нибудь из нашей семьи.

За короткое время хозяйничанья в окрестных деревнях легионеры разогнали крестьянские комитеты. Польские паны и прибывшие с ними буржуазные националисты из Белорусской центральной рады взяли под охрану имение Цебржинского. Изъятые крестьянами из панского имения скот, инвентарь, хлеб они силой возвращали обратно. Сельских активистов избивали нагайками, грозили расстрелом.

— Показали паны свои клыки, — говорили в народе.

К концу января в Жлобин прибыли новые отряды красногвардейцев. Они ударили на Рогачев, выбили оттуда белополяков, разгромили их и под Бобруйском.

Более двух десятков жителей Заградья и Малевичей, главным образом молодые железнодорожники, влились в ряды бойцов дальнебойного бронеотряда, которому присвоили имя В. И. Ленина.

6

Кайзеровская Германия перешла в наступление. — Снова наша власть. — Подручный слесаря. — Я слушаю М. И. Калинина. — Кончина отца.


Затишье у нас длилось недолго. Едва отгремели бои с польскими легионерами, как над молодой Советской республикой нависла еще более страшная опасность: вероломно нарушив договор о перемирии, кайзеровская Германия начала новое наступление по всему фронту, и вскоре ее полчища захватили Минск, ряд других белорусских городов.

И вновь народ доказал свою верность рабоче-крестьянскому революционному правительству. Началась всеобщая мобилизация, везде возникали отряды добровольцев.

Весной 1918 года германские войска оккупировали Жлобин. Окрестные деревни притихли, затаились. Радовались одни богатеи: им будь кто хочешь, только бы не «совдепчики».

Даже после подписания в марте в Бресте мирного договора немцы продолжали хозяйничать у нас до самой осени, вплоть до его аннулирования Советским правительством.

Вся Белоруссия с облегчением вздохнула, когда наконец серо-голубые полчища в остроконечных касках покинули наши края.

У нас в жлобинском депо сразу началось восстановление разрушенного войной хозяйства. Ремонтировали разбитые паровозы, чинили покалеченные вагоны, восстанавливали водокачки, путейское хозяйство. Угля на железной дороге совсем не было. Сотни рабочих, крестьян из окрестных деревень были направлены в ближайшие леса на заготовку дров; этими дровами загружали тендеры восстановленных локомотивов, и они уходили в рейсы с нашего узла по всем направлениям.

Незаметно наступила весна нового 1919 года. Подтаявший снег захлюпал под ногами; под крышами на солнечной стороне выросли сосульки, зачернели, обнажились бугорки, особенно те, на которых лежали шлак, угольная пыль. В эти дни исполнилась моя долгожданная мечта: меня приняли в паровозное депо.

— Пока будешь на черной работе, — сказали в конторе. — Других мест нет.

— А после поставите обучать на слесаря? — с надеждой спросил я.

— Куда ж от тебя денешься, — развел руками деповский мастер.

Вообще-то я не оставлял и думку стать машинистом, водить пассажирские поезда (а то хоть и товарные), побывать в разных городах — Могилеве, Бобруйске, Киеве, Петрограде, добраться когда-нибудь до самой Москвы. Кремль мне снился не один раз, снился Ленин. Хоть бы одним глазком увидеть!

Пока же мне дали метлу и лопату. Таскал я буксы по подъездным путям, но уже твердо знал: пройдет еще немного времени, и я попаду к верстаку, тискам.

С полгода всего минуло, и меня из чернорабочих перевели подручным слесаря.

Величественные, грозные события тем временем сотрясали молодую Советскую республику. Мировой империализм всячески старался уничтожить новый правопорядок в России, сломать его нападениями извне, взорвать изнутри.

Помещичья Польша бросила против нас свежую армию. Армия эта заняла рубежи по реке Березине, оккупировав значительную часть Белоруссии. Наш Жлобин снова стал прифронтовым городом.

Его еще больше забили воинские составы, бронепоезда, кавалерия, пехота. С платформ торчали дула орудий, из дверей вагонов выглядывали стволы пулеметов. Куда ни глянешь — всюду красноармейцы.

Плакаты висели на станции, в пристанционном поселке, на заборах, на стенах домов: «Все для фронта!» И тут же рядом: «Все для народного хозяйства и преодоления разрухи». Много их было. На одном красноармеец в шлеме поднимает на штык толстого буржуя. На другом — от рабочего и крестьянина во всю прыть бегут генералы, попы, кулаки. На третьем — кузнец кует железо, «пока оно горячо». Много тогда появилось брошюр, написанных понятным, доходчивым языком. Мы, молодые рабочие, с жадностью их читали. Вообще, к чтению политической литературы потянулись все, кто разбирал «азы». Далеко не все я понимал в напечатанных статьях, запинался на иностранных словах: «империализм», «экспроприация», «аннексии и контрибуции», «шовинизм», — я не говорю о таких словах, как «интернационал», «революция», — эти нам стали родными. Все же суть написанного до нас прекрасно доходила, мы ее понимали «нутром».

На всю жизнь остался у меня в памяти июнь 1919 года: к нам в Жлобин приехал агитпоезд «Октябрьская революция». Тысячная взволнованная толпа забила перрон, пути — так народ встречал вновь избранного, вместо покойного Свердлова, председателя ВЦИК Михаила Ивановича Калинина. Конечно, и я с товарищами был на митинге, слушал речь Калинина, радовался и аплодировал, не жалея ладоней.

— Теперь вы, рабочие и крестьяне, сами хозяева своей страны, — говорил он. — Поэтому ваше кровное дело защитить ее от происков Антанты…

Возвращаясь гурьбой домой, мы с товарищами горячо обменивались впечатлениями о митинге.

— Погляде-ел на Калинина, — с довольным видом говорил один. — Послу-ушал. Хоро-ошую речь сказал. Правильную, все в точку. А совсем простой. В рубахе-косоворотке…

— А каким ему быть? — подхватил другой. — Обыкновенный рабочий. Как мы вот с вами. Металлист с Путиловского.

— А теперь председатель ВЦИК. Вот это своя власть!

Да, все мы знали: власть теперь народная, рабоче-крестьянская. И от нас, именно от нас, зависит, удержим мы ее или нет, создадим себе свободную от кабалы жизнь или не создадим.

Свобода в опасности — значит, отдай за нее все, если надо — и жизнь.

Мы, парни, не подошедшие по возрасту под мобилизацию, чуть не круглые сутки проводили в мастерских депо. Гудели станки, шелестели трансмиссии, летела стружка, стучали молоты, шаркали напильники; день и ночь шла работа. Мы помогали взрослым восстанавливать паровозы, разрушенное хозяйство нашего железнодорожного узла, не всегда спали дома — иногда урывками в мастерской на верстаке, где-нибудь у топки еще не остывшего паровоза. И никому из нас это не было в тягость. Мы ни в чем не хотели отставать от рабочей гвардии — отцов, старших братьев, учились у них, подражали им.

У нас на Жлобинском узле железнодорожники организовали массовые субботники, воскресники. Мы очищали пути от мусора и завалов, собирали металлолом, разбросанный по всем путям, меняли шпалы. Трудовые отряды выезжали на разъезды, на близлежащие станции отгружать топливо для Москвы, Петрограда — так мы отвечали на призыв Ленина, донесенный газетой «Правда»: «Все на борьбу с топливным кризисом!»

Такая же напряженная жизнь текла и у нас дома. Отец перешел работать в комбед и пропадал там целыми днями. Он с активом собирал по деревням продукты для Красной Армии, фураж. Проводил мобилизацию взрослого населения на заготовку в лесах топлива, вывозку его, размещал по дворам на постой передвигающиеся войска, обеспечивал их фуражом, продовольствием, подводами.

Не отставала от него и мать. Покормив детей, она набрасывала платок и бежала в сельсовет. Оттуда вместе с женщинами шла по избам собирать теплые вещи для фронтовиков и раненых бойцов, выхаживала заболевших тифом. Наладила помощь семьям фронтовиков, многодетным вдовам.

Бывало, придет домой, сядет на лавку и сидит не шевелясь минут десять.

— Устала, мама? — спросит кто-нибудь из детворы.

Она встрепенется, поправит платок на голове:

— Я-то? Да что вы! Так просто. Прибежала узнать: как у вас? Надо еще к соседке заглянуть: приболела, детки голодные, корову подоить некому.

В начале 1920 года белопольские оккупанты-пилсудчики форсировали Березину и опять пытались захватить Жлобин. Однако и на этот раз Красная Армия отбросила их назад. Все же несколько дней в наших деревнях легионеры похозяйничали. На железнодорожном узле вся молодежь, способная носить оружие, перешла на казарменное положение. Были созданы отряды из рабочих для сопровождения пассажирских поездов, эшелонов с воинскими грузами.

Наши парни оставались на круглосуточную охрану мостов, полотна железной дороги. Вот тогда-то как член рабочей дружины получил винтовку и я. Вокруг шныряли бело-польские диверсанты, недобитая «контра», надо было зорко глядеть в оба.

Семью нашу постигло большое горе. Легионеры схватили моего отца, били, жестоко издевались над ним. Потом нам передали, что его кто-то выдал: «Иван Козлов у красных в Заградье первый заправила. Он-то и делил панские угодья, выгребал хлеб». Из лап врага отец вырвался еле живым. Когда осенью у нас началась эпидемия тифа, ослабевший отец не перенес болезни и скончался.

В октябре этого же 1920 года после предварительного договора с Польшей о мире в нашей части Белоруссии, к общей радости населения, окончательно установились советские порядки.

На первой после смерти отца сходке мою мать Марию Ивановну Козлову избрали делегаткой от женщин в местный Малевичский сельсовет, а затем и депутатом.

7

Опора семьи. — «А что, Василь, творится в мировом масштабе?» — Картежника из меня не получилось. — Комсомольская ячейка. — «Пусть вам будет сладко!» — Служба в армии.


Без отца жить нам стало еще труднее, чем раньше. Время было суровое, голодное, давала себя знать жестокая разруха. Не хватало семян, сельхозинвентаря, рабочих рук, а тут еще недород, болезни.

Хлеб пекли с мякиной, с примесью картошки, с лебедой; за деньги даже и такой не всегда можно было достать. По вечерам мать жаловалась, что совсем «без силенок осталась». Работала она не покладая рук. Мы стали ей помогать еще больше, распределили между собой обязанности. Знали, кто пол должен мыть, кто выносить золу из печки, кто рубить дрова. Ребятня меня слушалась.

Новая экономическая политика оживила торговлю. Начали восстанавливать заводы, фабрики, привели в порядок Жлобинский железнодорожный узел, деповские мастерские.

Постепенно оправлялась и деревня, появились хлебушек, сахар, постное масло. Народ стал забывать о горестях войны.

Я продолжал работать слесарем, зарабатывал неплохо. У нас в доме вышло так, что всю надежду мать возлагала не на старшего, Федора, а на меня. Я это чувствовал и, признаться, гордился доверием матери. Что бы она ни собиралась делать: купить ли сестренке ситцу на платье, подправить ли сарай, раздобыть сена для коровы, — всегда советовалась со мной. Зная, что на моих плечах вся семья, я получку и хлебный паек, что нам, рабочим, выдавали раз в месяц, полностью отдавал матери. Никогда себе ничего не оставлял.

Конечно, мать понимала, что я уже вырос, девушки на меня поглядывают, и я на них кошусь, хочется мне приодеться, выглядеть достойным рабочего звания. И она все обещала справить мне хромовые сапоги, брюки, сатиновую рубаху, кепку. Да откуда возьмешь денег? Все уходило на хозяйственные нужды. Мало ли дыр в хозяйстве? То сена нужно купить корове, то стекло в избе вставить, то обувку починить, взять в кооперативной лавке мучицы, сахару.

Некоторые мои друзья носили зефировые рубахи в полоску, сапоги, поддевки с бараньим воротником, косыми карманами, широкие кашне в клетку, а я единственное, что мог завести, — модную прическу «политика»: зачесывал волосы кверху. Из лаптей, правда, вылез, но сапоги носил юфтевые, смазанные дегтем, штаны хоть и чистые (мать всегда обстирывала аккуратно), да зато ношеные-переношенные, и замазанный на работе кожучишко.

Бывало, кто из друзей — Андрюшка Будник или Федька Губарев — скажет:

— Айда к Ехле, возьмем в долг бутылочку. Первач у нее — аж дых перехватывает.

Я бы, может, и пошел и выпил чарочку, но как подумаю: истрачусь, а какими глазами мать посмотрит, что потом будем есть? — и откажусь. Но отказывался не только по этой причине. Тянуть в пьяной компании слово за словом, переливать из пустого в порожнее? Уж лучше я займусь тем, к чему рвался всей душой: почитаю газету, новую брошюрку, схожу в комитет комсомола, может, будет какое интересное собрание.

Где-то в Кашире строили первую в Советской России электростанцию. Казалось бы, какое мне дело? До нее чуть не тысяча километров. А я радовался, рассказывал о ходе строительства ребятам. Начали организовывать коммуны в бывших панских имениях — и это волновало, потому что приближало к коммунизму, о котором мечтали. Бастовали горняки Уэльса в далекой Англии — и это не оставляло равнодушным. Революцию я принял каждой своей жилкой, ведь теперь у нас все делалось для народа, и поэтому как же можно было мне, выходцу из трудовой гущи, стоять в стороне от важнейших событий на земном шаре?

И товарищи привыкли к такой моей черте. Бывало, кто что хочет узнать о «текущей политике», обращаются ко мне:

— А что, Василь, творится в мировом масштабе?

— Конференция в Гааге. Наш Чичерин кроет буржуев.

Я сам не знал толком, что такое «международная конференция», как она проходит, где находится Гаага, но это меня мало смущало. Главное, что мы прорвали блокаду, «санитарный кордон», и капиталистические державы — Германия, Франция, Англия вынуждены нас признать!

В те годы меня не пугали никакие трудности. Осень. Приду домой с работы поздно. Темно. Коптит лампенка с треснувшим стеклом. В хате те же подслеповатые окошки, натертые до блеска нары, на которых сбились в кучу младшие. Я, бывало, обниму за плечи Павлушу и Володьку и начну им рассказывать, что теперь вот скоро и мы дождемся красных деньков. В городах новые большущие заводы построят, клубы, как дворцы, в деревнях — коммуны, и тогда все-все заживут счастливо.

— Сахару тебе захочется, Павлуха, — бери хоть фунт и соси целый день.

— Когда? — уточнял практичный братишка.

— Да скоро. Вот только сперва социализм построим.

— А мне дадут тогда игрушечного коня?

— Все дадут, чего захочешь. Скажут: вот тебе квиток на руки, ступай в лавку и выбирай.

Я глубоко верил в то, что говорил. Эта вера и помогла нам перенести все трудности разрухи, помогла строить фундамент нового общества.

Деповские парни иногда надо мной подсмеивались. Были у нас такие ребята, которых не привлекала общественная работа, не интересовала политика.

— Ты, Василь, будто монах, — с насмешкой говорили они мне. — Или комиссаром хочешь стать?

Задевали их издевки за живое. Думаю: может, и в самом деле упускаю я в жизни самое интересное?

И вот, помню, получили мы получку. Ребята предложили выпить пивка, сели играть в карты — в очко. На этот раз согласился и я. И уж не знаю, как это вышло, но проиграл я все дочиста. Сижу, будто меня крапивой натерли, горю весь и думаю: что же теперь делать, что я скажу матери? Мать, может, меня и ругать не станет, но только представлю ее грустные, удивленные глаза — и на свет бы не глядел! А тут еще вспоминаю про младших братишек и сестренок. «Отыграться надо. Во что бы то ни стало отыграться. А то хоть и в деревню не возвращайся. И зачем, дурень, сел?» Тогда я попросил Федьку Губарева:

— Дай трешку в долг.

— Зачем? Еще больше продуешься.

И опять стал сдавать.

Не знаю, то ли поскупился он дать взаймы, то ли в самом деле пожалел меня. Я попросил у другого — Павла Козлова.

— Когда играю, отцу родному не дам копейки, — ответил тот. — Примета дурная, сам без гроша останешься.

Я обратился к Павлу Старостенко. Он дал без звука.

Опять стали играть. До сих пор, когда вспоминаю тот день, удивляюсь. Наверно, у меня все чувства обострились — по лицам партнеров читал, у кого какая карта, или судьба ко мне повернулась лицом, только стал я выигрывать. Смотрю, все и разговаривать перестали, сидят серьезные, глаза горят, кое у кого даже руки трясутся.

И вот гляжу — уже Федька Губарев по карманам шарит, кривит губы. Посмотрел на меня, и я прочитал у него в глазах: мол, дай теперь мне трешку. Но сказать все-таки он не решился. А Павлуха Козлов попросил. Ответил я ему тем же, что и он: примета плохая. Лишь Павел Старостенко сидит и улыбается, он по характеру был малый веселый.

— Здорово ты нас, Василь, — сказал он.

— Да, уж поддел…

Вижу, сидят ребята понурые, друг на друга не смотрят. Я тогда собрал деньги, аккуратно сложил рубль к рублю. Серебряной и медной мелочи набралась целая горсть. Встаю веселый. Косятся они на меня, тоже начали подниматься.

— Ну, — говорю, — кто сколько проиграл? Только чур не брехать.

И вот они один за другим стали называть суммы. Да тут, собственно, долго считать не приходилось, мы все знали, кто сколько зарабатывал. Выслушал я и смеюсь:

— Сейчас проверим.

Смотрят они на меня, не понимают. Уж не издеваться ли я над ними вздумал? Я послюнявил пальцы, пересчитал деньги. Правильно вышло, не соврали. Тогда повернулся к Павлу Старостенко и говорю:

— На, держи свои. Точно? На теперь ты, Федя.

И всем вернул, кто сколько проиграл.

Смотрят они опять на меня во все глаза, будто ничего не понимают. Но я вижу, лица посветлели.

— В долг, что ли, даешь? — нерешительно спросил кто-то.

Я спрятал свои деньги в карман, надвинул потуже кожаный потрепанный картуз и сказал:

— Баста. С этого дня карты в руки не беру. Вам тоже не советую. Дома-то семья у каждого, на нас как на кормильцев смотрят. Да разве такой выигрыш мне в карман полезет?

И разошлись по домам.

В Жлобине среди деповских ребят уже были комсомольцы. Вся наша передовая молодежь мечтала получить красный эмалевый значок с золотыми буквами «КИМ» и членскую книжечку. Но в окрестных селах членов союза молодежи еще не было.

В 1923 году из рабочей молодежи и крестьянской бедноты мы организовали инициативную группу. В нее вступили пятнадцать наиболее активных ребят. Вскоре из этой группы в нашей деревне выросла первая комсомольская ячейка. В состав ее бюро был избран и я.

Комсомольцы принимали участие в текущих кампаниях — выходили дружно на воскресники, устраивали рейды «легкой кавалерии», организовывали антирелигиозные шествия под пасху или рождество, спектакли, читку газет.

О чем только не говорилось на шумных собраниях, которые устраивала комсомолия! Мы обсуждали, как работают наши ребята в мастерских, в подшефных селах, какими должны быть отношения в новой, советской семье. Допустимо ли в наше время иметь золотые зубы, поскольку золото — признак буржуазности? Имеет ли право девушка носить перстень, а парень — галстук? Не мещанство ли это?

Театров или кино у нас тогда не было. Откуда им взяться на железнодорожном узле или в таких деревушках, как Заградье, Малевичи? Но везде говорили о просвещении населения. Да и нам самим хотелось жить культурно. И вот в это время расцвела самодеятельность — «Синяя блуза», постановки революционных пьес. В то время не пойдешь в местком или сельсовет, не скажешь: выделите деньги на стулья, на занавес, на костюмы. Мы все хорошо знали: лишних средств для нас у республики нет. Сколько безжизненных паровозов еще стояло на «кладбищах», в тупиках около депо. Еще многие пути надо было восстанавливать. Сколько забот было у государства — возродить заводы, транспорт, дать деревне плуги, гвозди, ситец! Для клубов, народных домов, изб-читален средств оставалось совсем мало.

Накануне одного из «святых» праздников наша комсомольская ячейка решила провести диспут и поставить антирелигиозный спектакль. В качестве реквизита наши ребята взяли из церковной сторожки старый поповский подрясник — «напрокат». Зрителей в клуб, или, как тогда говорили, в нардом, собралось уйма, конечно, в основном молодежь.

Узнав о предстоящем спектакле, церковный староста поднял скандал и пошел жаловаться на наше «самоуправство» в сельсовет. Возглавлял сельсовет тогда наш дружок, толковый грамотный комсомолец Гриша Бойкачев.

— Что будем делать, Василий? — спросил он меня.

— Семь бед — один ответ, — махнул я рукой.

— Значит, кроем дальше?

И пока церковный староста обивал в Совете пороги, наши артисты все-таки выступили на сцене. Роль попа исполнял здоровый краснощекий комсомолец Яша Хромов. Он прыгал по дощатым подмосткам, тряс косичкой, сделанной из пеньки, говорил дребезжащим козлиным голосом, дико вращал глазами и вызвал у зрителей много смеха и аплодисментов.

Сразу после спектакля мы отнесли подрясник в сторожку.

В награду за свой бескорыстный труд мы получили не только аплодисменты. Богомольные женщины, особенно старухи, на улице встречали нас осуждающим взглядом, посылали вслед проклятья.

Церковники пожаловались на вожаков ячейки, и секретарь Жлобинского райкома партии, бывший путиловский рабочий Зеленковский, крепко взгрел председателя сельсовета Григория Бойкачева как «официальную власть». Комсомольцам пришлось собирать закрытое собрание, перестраивать работу.

В клуб на наши спектакли художественной самодеятельности, на модную тогда «Синюю блузу» захаживало все больше и больше народу. Постепенно потянулись на огонек и те, кто прежде стеснялся или боялся запрета домашних.

Весной комсомольцы окрестных деревень запахали на землях малевичского попа «ленинскую десятину», засеяли ее овсом. На вырученные с урожая, деньги они купили грим, книги для своей библиотеки, а также буквари, по которым решили учить неграмотных.

В 1924 году я женился.

Еще в школе со мной училась односельчанка Фрося Бойкачева. Я и не заметил, как она выросла. Потом мы стали «гулять» и наконец решили пожениться. Парень я уже был совсем взрослый: двадцать один исполнился. В наших краях, да и вообще в деревне женятся куда раньше. Иного, чтобы «не забаловал», родители засватают в шестнадцать-семнадцать лет. Попу долго ли? Пропел «Исайя, ликуй», обвел вокруг аналоя и — прощай жизнь холостяцкая!

Мать моя не возражала, даже обрадовалась: давно, мол, подоспела пора. Фросю Бойкачеву она знала, девушка была ей по душе. «Места в хате хватит», — сказала она.

Хуже обстояло с родителями Фроси. Они были середняками, побогаче нас и, видимо, не хотели отдать свою дочку голи перекатной, «Луговцову». Главное же, им не понравилось то, что я комсомолец, безбожник. Тут уж в борьбу за наше счастье вступила сама невеста. Характером Фрося была бойкая, дома она заявила, что, кроме меня, ни за кого не пойдет. И хотя мать ее плакала, а отец грозился взять вожжи и отходить как следует строптивую дочку, Фрося стояла на своем: мол, тогда убежит из дома. И Бойкачевы уступили. Мать только в сердцах сказала: «От Васьки своего понахваталась? Венчаться в церкви, иначе прокляну».

Фрося прибежала ко мне в слезах. Она отлично знала, что я, комсомолец, не мог идти к аналою, да и не хотел.

— Чего ты боишься? — спросил я Фросю. — Не веришь?

Она молча мяла в руках расшитый носовой платочек.

— Не о себе я, Вася. Матери кровная обида. Да и люди как посмотрят. Может… согласишься?

— Пойми ты, шептаться будут лишь те, кто спиной к новому стоит. Церковь — это вчерашний день. Может, вместо кооператива к лавочнику Менделю снова станем ходить? Вместо волостного совета старшину, урядника примемся искать? Нет, Фрося, оглядываться назад нечего.

На глазах Фроси блестели слезы, но она улыбнулась и в знак согласия крепко сжала мою руку.

Все мы, таким образом, уладили, и только не мог я с одной задачей справиться: раздобыть на свадьбу приличные брюки.

Пришлось обратиться к друзьям.

— Выручайте, ребята, — попросил я, стараясь взять шутливый тон. — Первая красная свадьба в деревне. Надо бы в новых штанах показаться.

— Да уж ради такого дела! А поднесешь чарку?

— Пьянства разводить не будем, но постараемся, чтобы горло не было сухим.

После регистрации брака в Малевичском сельсовете мы устроили комсомольский вечер.

В поселковый клуб — дом бывшего попа — народу набилось битком. Пришли не только наши комсомольцы, но и много любопытной молодежи. На всех лавках полно. Потихоньку семечки лузгают, перешептываются, смеются — и все смотрят на «молодых». Всю округу интересовало, какая же она будет, первая комсомольская свадьба без попа?

Мы с Фросей сидели под развернутым кумачовым знаменем, и не знаю, кто был краснее: знамя или мы с ней. Я старался выглядеть гордым, смелым, как и подобает передовому рабочему парню, который отбросил все предрассудки. Фрося тоже крепилась, но временами на нее было жалко смотреть: она то вспыхивала, то обмирала, и я чувствовал, как дрожит ее рука. Я всячески пытался приободрить ее, шептал что-то веселое на ухо.

Пожилых в клубе было мало. Только на минутку заглянула моя мать. О Фросиных родителях и говорить, нечего — не пришли.

Помещение клуба украшали лозунги о новом быте, красные полотнища, еловые ветки. На столе стояли букеты полевых и садовых цветов. Поблескивал стеклом графин с чистой водой и стакан — их всегда ставили для ораторов, но тут они, возможно, должны были намекать на то, что жить мы должны в полной трезвости и пить только колодезную воду. По бокам от нас с Фросей сидели ее подруги, мои друзья — представители ячейки, профсоюза, из мастерских.

Поднялся секретарь ячейки, поздравил нас.

— Вы наглядно видите, товарищи, как полиняла старая жизнь. Вот они новые ростки. — И указал на нас.

Я постарался еще выше поднять голову и улыбнулся, точно меня должны были сфотографировать. Фрося, бедняжка, еще ниже наклонила голову и сидела ни жива ни мертва.

— Религия, она опиум, — продолжал секретарь, — и наш передовой комсомолец хороший слесарь Василий Козлов и его молодая жена не пожелали отравиться ею с первых дней. Мы верим, что они заживут дружно и у них не будет разных старорежимных склок, разных драк, а мир да лад… и поэтому пропадет угнетение женщин. Рабочий класс теперь обходится без попов и всевозможных культов, а кольца вообще буржуазный пережиток. Нам золота на пальцы не нужно. В будущем деньги вообще отменят, а золото пойдет коням на подковы.

Закончил секретарь свою речь такими словами:

— Раньше, когда из церкви привозили повенчанных и начиналась поголовная пьянка, все кричали «горько!». Мы же, товарищи, провозгласим молодым: «Пусть вам будет сладко!» Сладко, товарищи! Сладко!

Он налил из графина в стакан воды и выпил.

Послышался смех, все зааплодировали.

А я сидел и думал, что в кармане у одного из моих друзей припасены две бутылки водки. Стоит ли теперь их пить, может, это противоречит комсомольской свадьбе? Обещал ведь! И решил, что по рюмочке можно.

Председатель сельсовета мой дружок Гриша от местной власти и комитета комсомола поднес нам подарок — два отреза: Фросе на платье, мне на рубаху. Оркестр железнодорожников сыграл туш.

После нас поздравлял представитель профсоюза. Он тоже держал большую и торжественную речь и тоже сделал подарок. Передавая нам сверток, сказал:

— Тут и от нас что-то молодым. В кооперации подобрали. Посмотрите сами.

Среди общего оживления сверток развернули. Фросе там было готовое сатиновое платье, чулки, а мне брюки. Фрося принимала подарок, благодарила, все громко аплодировали, выкрикивали разные пожелания, а я подумал: «Вот спасибо! После свадьбы в собственные новые штаны наряжусь».

Выступали еще и другие представители, наши комсомольцы, и все желали нам разного добра в жизни. Оркестр без конца играл туш. В общем, свадьба прошла весело. Фрося под конец совсем оправилась от смущения, смеялась, и я очень был рад за нее.

В конце я взял слово и всех поблагодарил.

— Хоть нам сейчас разные попы да религиозники проклятья шлют, — говорил я, — ну да нам это глаза не выест. Мы докажем, что не «Исайя, ликуй» связывает людей, а сознательное желание плечом к плечу строить коммунизм. Спасибо вам всем, что почтили. И также за подарки спасибо.

Свадьба наша наделала немало шума. Вновь богомольные плевались.

— Разве это по-людски? — собираясь у колодца, говорили женщины. — Ведь что за столом, что под кустом — все одно. Бог-то, он покарает.

— И-и, соседка. Опозорит он девку да к другой подкатится. Коту абы сливки.

— Про него что речь, Фрося-то, бесстыжая, чего смотрела? Вроде бы и девка была пригожая, работящая, из семьи хорошей, а вон какой оказалась. А все комсомолы, они, идолы, мутят. Нет, не будет им счастья, не будет.

— Тут и сейчас видно, разбегутся они. Месяца не пройдет.

Спустя год родилась у нас девочка. Назвали мы ее Оля, крестить не стали. И тоже пошли разговоры:

— Нипочем не выживет, расшибет громом. Видано ли, крестить не понесли!

Вскоре меня призвали в армию. Было это в 1925 году, совсем мы еще мало прожили с Фросей. Как железнодорожник, я был зачислен в инженерно-технические войска. Служил в Витебске, затем был направлен в полковую школу младших командиров. Вместе со своей частью участвовал в сооружении железной дороги Орша — Лепель, железнодорожной ветки около Ораниенбаума, под Ленинградом, и дороги Овруч — Чернигов. На службе неоднократно получал благодарности командования, поощрения.

Конечно, постоянно читал газеты, ходил на политзанятия и дружил с книгой. Особенно пристрастился к произведениям Максима Горького, а также наших белорусских классиков — Янки Купалы, Якуба Коласа. В армии я вступил в члены ВКП(б), был избран секретарем первичной организации.

8

Солдат партии. — Исполнение мечты всех мечтаний. — С удостоверением комвуза. — «Моя резиденция» — колхоз «Новый быт». — Я представлен колхозникам. — Мой заместитель Ничипор Прихожий. — А ларчик просто открывался. — Разберемся спокойно.


В начале июня 1933 года я на грузовой машине выехал из Минска и покатил по Слуцкому шоссе. В кармане поношенного командирского френча у меня лежало удостоверение о том, что я окончил комвуз имени Ленина и направляюсь Центральным Комитетом Белоруссии на работу в колхоз «Новый быт» Метявичского сельсовета Старобинского района.

К этому времени моя Родина уверенно встала на новые рельсы: успешно завершалась первая пятилетка, в стране прошла коллективизация, полным ходом выполнялся грандиозный, невиданный в мире план превращения бывшей отсталой Российской империи в передовую индустриальную державу — Советский Союз. На Волге и на Амуре, на Урале у горы Магнитной и в Казахстане на озере Балхаш закладывались новые заводы, комбинаты, рудники, возводились города.

Для этих великих преобразований требовались новые люди, вооруженные марксистской идеологией, полные революционной энергии, — словом, большевики. Десятки тысяч идейно закаленных партийных работников вместе со специалистами двинулись на громадные новостройки, в деревню. И я стал одним из солдат этой великой преобразовательной армии.

Демобилизовался я еще в то время, когда у нас в стране свирепствовала безработица. Куда я сразу пошел? Конечно, в Жлобинскии райком партии. Мне помогли найти работу на железной дороге, потому что там меня хорошо помнили. Вскоре, приглядевшись, как я стараюсь, очевидно, решили, что «мужик толковый», и взяли инструктором в райисполком.

Как я расстался со своей любимой рабочей профессией? Не протестовал ли против перевода? Должен ответить прямо: у меня и мысли такой не было. Во-первых, все мои помыслы были направлены на то, как бы больше принести пользы своему государству. И во-вторых, я считал себя солдатом партии. Куда меня пошлют, значит, там мое место.

Так я стал работать в райисполкоме.

Однако вскоре выяснилось, что новая должность мне не по плечу. Старания много, а толку маловато. Сказались недостаточная грамотность, отсутствие опыта советской работы. Тем не менее руководители райкома и райисполкома не думали ставить на мне крест. Видно, оценили мою сметку, силу воли и решили, что со мной есть смысл повозиться. А знания — дело наживное. Мне предложили ехать в Минск в комвуз. Для меня возможность учиться была мечтой всех мечтаний. Я знал, что мне нелегко придется, ведь все мое образование составляла церковноприходская школа да кратковременные курсы, но я охотно вновь сел за парту — теперь студенческую.

Несколько месяцев я пробыл в специальной подготовительной группе, затем перешел на общий курс. Не скрою, учеба мне давалась с трудом, слишком скудны были первоначальные знания. Но мне здорово помогали товарищи, особенно давний дружок, бывший председатель Малевичского Совета Григорий Бойкачев (занимался он в то время уже на втором курсе). Все трудное, непонятное он всегда терпеливо мне объяснял. Жили мы с ним в одной комнате.

…Промелькнули студенческие годы, и вот теперь я ехал из Минска на работу.

Второй секретарь Старобинского райкома сказал, просмотрев мои документы:

— В «Новый быт»? Условия там замечательные, заживешь помещиком. Колхоз в бывшем имении.

— Мне бы хотелось, чтобы вы ввели меня в курс дела, — попросил я. — Нас, студентов, не раз посылали в деревню создавать колхозы, но я в них не работал. Какие «узкие места» в «Новом быте»? На что упирать?

В открытое окно была видна песчаная старобинская площадь, тополя, березы за низенькой деревянной оградой сквера. Солнце било прямо в душный, прокуренный кабинет.

— Наверно, из газет знаешь, кое-кто здорово поналомал дров в коллективизацию. «Голова от успехов закружилась», как товарищ Сталин определил. Не секрет, в иных местах пришлось коллективизацию фактически проводить второй раз…

Зазвонил телефон. Секретарь снял трубку, поговорил, покрутил ручку, давая отбой. Вытер платком красную потную шею.

— Одним словом, товарищ Козлов, на месте сам увидишь. Да и на бюро будешь приезжать, войдешь в курс. Главное сейчас — приучить крестьян к общественному ведению хозяйства, чтобы… поверили в артель. А то ведь никто еще толком не знает: как, что? В инструкциях все ясно. А вот в жизни-то не очень.

В кабинет вошли, секретарь замолчал, потом сунул мне руку, и лицо его досказало остальное: мол, видишь, некогда, ну да на месте разберешься…

От Старобина деревня Метявичи была совсем недалеко. Из «Нового быта» за мной прислали подводу, и я благополучно добрался до усадьбы своего колхоза.

Нечего толковать, что я был полон энергии и у меня, что называется, руки чесались по работе. Хотелось применить к делу свои новые знания, полученные за три с половиной года учебы.

Деревня Метявичи похожа на сотни белорусских деревень: песчаные улицы, зелень садов за плетнями, рубленые избы. Правление «Нового быта» помещалось в панском имении. Огромный дом стоял на берегу реки Случь, что змеилась внизу по лугам. Длинная аллея из великолепных вечнозеленых пихт вела в огромный сад, раскинувшийся на шестнадцати гектарах. Чего только в нем не росло! И яблоки всевозможных сортов, и груши, и сливы, и вишня, и крыжовник, черная и красная смородина. Благоухали полузаброшенные, заросшие густой травой цветники.

За рекой тянулся луг, который весной заливала вешняя вода, дальше раскинулся сосновый бор «Погулянка» — это уж после я узнал, как он называется. Из панского дома как на ладони была видна соседняя деревня Погост. Место великолепное!

В конторе меня ждали руководители колхоза: им уже позвонили из Старобина, что едет парторг ЦК. Навстречу из-за стола поднялся плотный мужчина ниже среднего роста, с загорелым молодым лицом и пышной красивой бородой, протянул руку:

— Познакомимся. Председатель колхоза Петр Кошанский.

Поздоровался я со всеми коммунистами, активом «Нового быта», посидели мы в правлении, для знакомства почадили махоркой, обменялись новостями. Я им столичные, минские, рассказал, они свои, и тут же разговор перекинулся на уборку колосовых, подъем зяби. В сельской местности, о чем бы ни заговорили, непременно вспомнят или о пахоте, или о видах на урожай и не забудут потолковать про погоду.

Потом мне рассказали вкратце историю усадьбы. До революции она принадлежала польскому помещику Крупскому. Жил он очень богато. У него было много земли, великолепная конюшня, бильярдная. К нему всегда наезжало много гостей. При поместье находился отлично оборудованный спиртозавод. Вся округа работала на пана Крупского.

После того как в 1920 году Красная Армия отбила белополяков, помещик, точно как и наш пан Цебржинский, спешно бежал в Польшу. Все его хозяйство осталось в исправном виде: видно, мечтал еще вернуться.

Уже поздним вечером мы с Кошанским шли аллеей огромного сада. Старые могучие тополя, клены, ели, лиственницы, точно сторожа, охраняли сад. Пан надежно отгородился от крестьян.

— Мне тебе политэкономию не читать, — начал Кошанский. — Без меня знаешь, что у нас в Советской России еще с 1918 года стали организовываться коммуны. Застрельщиками иногда были и прибывшие из города промышленные рабочие. Голод, разруха, вот и шли в деревню, сбивались в артели с крестьянской беднотой. Им и отдавали бывшие поместья. Так и тут. Поселились здесь партизаны гражданской войны — шесть или семь семей. Но дело, как говорят местные жители, не заладилось. Ну, а теперь, как видишь, организовали колхоз «Новый быт».

— Ты тут давно?

— Да нет. Знаешь, за три года сколько тут до меня «старшинь» перебывало? Ого! Только, бывало, начнет председатель работать, не успеют еще к нему колхозники приглядеться, понять характер, как, смотришь, уже сняли. В 1930 году председателем был Василий Захарович Корж, потом его куда-то перевели. Назначили Долину. Этот тоже долго не сидел. После него прислали Бобкова. Он тут и помер в 1931 году. Могила его в саду, я тебе потом покажу памятник. Когда хоронили, за гробом шел первый трактор: прислали из МТС. Потом и другие хозяйствовали, а вот теперь все это наследство досталось мне.

Я знал, что текучесть кадров была нашей серьезной болезнью. Да ведь это и понятно. Где, в какой стране было видано, чтобы сложившееся тысячелетиями индивидуальное землепользование сразу перевели на коллективные рельсы? Дело поднимали великое и совершенно никому не знакомое. Как его вести? Полагаться надо было лишь на собственную сметку, на людей да на партийную совесть. Районные, областные работники иногда вместо помощи начинали растерянно дергать в разные стороны. А спустя срок снимали «несправившегося» председателя колхоза. А если говорить по совести, винить подчас было и некого…

Одной из основных бед было отсутствие квалифицированных кадров. Их только-только начинали готовить. Да разве только в знаниях дело? Один сельское хозяйство знает — организаторских способностей нет. У другого организаторские способности налицо — чересседельник от хомута не отличит. Третий разбирается и в севе, и в пахоте, и в людях — слишком доверчив и слабоволен, подкулачники, лодыри из него веревки вьют. А в деревне потерял авторитет — пиши пропало. А случалось, и проходимцы попадались, охотники урвать из артельного кармана.

Отсутствие полновесного, надежного трудодня расшатывало спайку крестьян. Наименее устойчивые из них теряли веру в коллективное хозяйство. Кулацкие недобитки пользовались каждым случаем, чтобы посеять смуту.

— Ну, а ты как, крепко себя чувствуешь? — в упор спросил я у Кошанского.

Он пожал плечами:

— Тяну вот. Но чувствую, надо бы лучше. Агрономическое дело как следует бы знать, а я что? Еле считать, писать умею. Но вот теперь ты впряжешься, надеюсь, дружней потянем.

Он оглянулся, словно нас могли подслушать, понизил голос:

— Тут еще… настроения гнилые у некоторых. Тянут все. Там шлея пропала, там коса. Зерно везет с тока — мешок себе за плетень скинет. Огурцы уносят с общественного огорода ведрами. Беда просто! — И Кошанский даже скинул кепку, почесал затылок.

Я понял, что работа предстоит очень большая, серьезная. Надо было вдохнуть в людей веру в будущее, убедить словом и доказать делом, что коллективная работа не только прогрессивнее единоличной, но и выгоднее. В первую очередь следовало поднять в колхозе дисциплину. Высоких, пышных слов было сказано с избытком, теперь требовалось дело. К работе я приступил в тот же день.

В «Новом быте» было шесть коммунистов. Со мной теперь стало семь. Начал я с того, что собрал их вечером в правлении.

— Наверно, дорогие товарищи, — начал я, — вы сами отлично понимаете, зачем меня к вам прислали. Наша с вами задача — наладить такую жизнь в «Новом быте», чтобы и люди были довольны, и Родина богатела. Кроме того, не надо забывать, что колхоз наш пограничный, до буржуазно-помещичьей Польши от нас рукой подать…

Вижу, коммунисты слушают меня внимательно, заинтересованно. Похоже, что с таким активом можно потянуть хозяйство. Должен заранее сказать, что я не ошибся в этих людях: они оказались верным колхозным активом, на который я всегда мог твердо опереться. Я и сейчас помню их фамилии. Это Мицкевич, Калина, Степурко, Карасев, Басов.

Под конец я сказал:

— Когда человек приезжает на новое место, он первое время ходит вроде как с завязанными глазами. Так и я у вас. Вы же все хорошо видите. Вот и расскажите мне, какие у вас болячки и что у вас хорошего.

В тот раз засиделись мы за полночь. Надымили махоркой так, что свет большой керосиновой лампы-«молнии» еле пробивался.

Через два дня мы назначили общеколхозное собрание, наметили повестку дня, договорились, кто по какому вопросу будет выступать.

Народу набилось в клуб столько, что яблоку некуда было упасть. Всем хотелось поглядеть, что это за карась приплыл к ним из Минска. Лучше ли с ним станет или хуже?

Клуб в Метявичах был вместительный. Вечер стоял по-июньски теплый; открыли окна. Мы с Кошанским заняли места за столом, накрытым красным коленкором. Зажгли несколько керосиновых ламп, чтобы лучше осветить зал (об электричестве мы в то время мечтали почти так же, как и о коммунизме).

Начался колхозный сход.

Решили ряд очередных вопросов, потом наступила моя очередь. Кошанский представил меня народу. Я поднялся, коротенько рассказал о себе: откуда родом, где работал, учился. Слушали колхозники в оба уха.

— Кем же вы у нас будете? — раздался голос из дальних полутемных рядов. — По партийной линии? Это как перевесть… на крестьянскую сущность?

Разумеется, всем было хорошо известно, какое внимание уделяет коллективизации наша партия. Все слышали либо читали о двадцатипятитысячниках, видели не раз уполномоченных. Однако скрытые подкулачники старались представить их как «говорунов», которые дела не делают, а лишь болтают языком. Я ожидал таких подковыристых вопросов, задаваемых как бы от «деревенской простоты», и спокойно ответил:

— Главная моя работа — партийная. Но одновременно я буду у вас и заведующим животноводством. Правление «Нового быта» доверило мне эту должность.

Некоторое время в зале слышалось лишь перешептывание да скрип скамеек. Тот же голос с прежней простоватостью спросил:

— Надолго ль до нас, ай как?

— Квартиру правление мне уже отвело. Буду жить, пока не прогоните.

— Женатый? Аль холостой?

В клубе раздался смех. Я охотно поддержал веселый тон:

— Вашим девкам и молодым вдовушкам рассчитывать на меня не придется. Женат, и уже у самого две невесты растут. Послал нынче семье телеграмму, чтобы ехала.

Теперь люди увидели, что я действительно собираюсь пустить корни в «Новом быте» и, стало быть, на хозяйство буду смотреть как член коллектива. Притом, раз не скрываю своего семейного положения, значит, человек серьезный, не какой-нибудь «алиментщик». Я уже сам знал, что бывали такие уполномоченные, что женились в каждой деревне, куда их посылали.

Люди теперь смотрели на меня явно благожелательно. Все же с задней скамьи раздался еще вопрос, вернее, реплика:

— Животновод нам кстати. А то у нас бычки нераздоенные. Надо бы раздоить…

Ответил я раньше, чем зал отреагировал на эту последнюю подковырку:

— Кто это там сказал? Предложение дельное. Надо будет его продвинуть.

Собрание замерло, не зная, как понять мои слова. Неужто я действительно такой «знаток» сельского хозяйства, что не отличу корову от быка? Вот это, мол, животновода им прислали! А я продолжал:

— Иди сюда, товарищ. Что прячешься за спины? Вот мы тебя и изберем главным… быководом. Обещаю премию, если раздоишь закрепленных за тобой бычков. Только уж если не добьешься результатов, придется самому поставлять молоко и телиться.

Смех волной прокатился по всему залу. Больше таких вопросов уже никто не задавал, не прерывал мою речь. Вернее, это была не речь, а просто беседа, что называется, с открытыми картами. Как и коммунисты «Нового быта», я понимал, что успеха в предстоящей работе можно достичь только одним путем: сразу опереться на честных людей колхоза, из которых и сколотить здоровый костяк.

— Вот мы и познакомились, — говорил я. — Вы на меня поглядели, я на вас поглядел. Вам я виднее, вы в сотню глаз на меня смотрите. Ну да и я на зрение не жалуюсь, дайте срок, тоже всех вас узнаю. Скажу вам прямо: ЦК партии Белоруссии прислал меня в ваш колхоз для того, чтобы сделать ваш «Новый быт» богатым, а вас — зажиточными и, главное, чтобы у вас за каждой чернильной «палочкой» был полновесный трудодень.

Тон я выбрал правильный, это почувствовал и Кошанский. Сидел он с довольным видом. Наладить контакт с колхозниками мне помогло то, что еще до учебы в Минске я принимал активное участие в создании и укреплении у себя на родине колхоза «Красный партизан». Там же, в Малевичах, была хорошо слаженная партийная ячейка; после демобилизации я некоторое время был в ней секретарем.

Этот опыт сейчас пригодился; колхозники слушали меня внимательно.

— Заранее вам говорю, — продолжал я, — что без вас ни я, ни партактив сами ничего не сделаем. Вы — хозяева колхоза, вы — его главная сила. Мы только будем стараться направлять вас на торную дорогу, а все зависит от вас. Мы с вами должны наладить дисциплину, выходить на работу вовремя, без опозданий. Мы должны трудиться на совесть, чтобы не было стыдно нам ни друг перед другом, ни перед другими артелями, скажем соседями из Погоста. Пора кончать с безалаберностью и разбазариванием артельного добра. Предупреждаю: за это будем наказывать по всей строгости. Так мне и сказали в ЦК перед отъездом к вам в колхоз: опирайся, товарищ Козлов, на народ. Я не сомневаюсь, что большинство из вас честные труженики. Надеюсь, что общими усилиями мы наладим жизнь в «Новом быте». А тех, кто нам будет мешать, ударим по рукам. Больно ударим!

По одобрительному говору, который поднялся в зале, я убедился, что меня поняли. Собранию, видимо, понравилось то, что я не произнес длинной речи со много раз слышанными лозунгами. Правда, когда я предложил было присутствовавшим высказаться, из этого ничего не получилось.

— Что же вы, товарищи, молчите? Выходите сюда к столу, обменяемся мнениями: что же мешает колхозу стать зажиточным?

Все молчали, переглядывались, толкали друг друга локтями, улыбались, но молчали.

Сидели мы долго. То о том толковали, то о сем, курили, кто что имел. Я, как всегда, смолил махорку. Сказать по совести, я и не особенно рассчитывал на откровенный разговор. Хорошо уже было то, что люди не увидели во мне «записного оратора», почувствовали, что я хочу вместе с ними заняться делом.

В колхоз я приехал совсем налегке. Что может быть у студента? Ободранный чемоданишко со старыми учебниками, «Капитал» Маркса (премия за учебу) да пара белья. Одет я был в поношенный пиджак, сбитые ботинки с побелевшими носками и дешевенькую кепку Галстука не носил: хорошей рубахи не было. Деньжонки — стипендия, выданная за лето, и подъемные — быстро таяли. Едоков же, кроме меня, было еще трое: жена и две дочки.

Как жить? На трудодни, как известно, в колхозе продукты распределяют осенью. До осени же хоть воздухом питайся. Конечно, мне предлагали помощь: и председатель колхоза Кошанский и Старобинский райисполком. Я не брал. Пока, думаю, обернусь, а потом видно будет. Мне не хотелось ни от кого зависеть, этак ведь недолго и самостоятельность потерять.

Я написал письмо в ЦК партии Белоруссии и все объяснил: послан вами парторгом для укрепления колхоза, трудодни ждать долго, а денег нет. Прошу срочно решить вопрос: как мне, коммунисту, быть в сложившихся условиях?

Пока ждал ответа, пришлось попоститься, перехватил деньжат у родни и знакомых, но все-таки авансироваться в колхозе я так и не стал. Наконец пришло решение ЦК Белоруссии: выплачивать выпускникам комвуза, направленным в колхозы, оклад инструктора райкома.

Конечно, моя выдержка сказалась на авторитете. Колхозники увидели, что я не запускаю руку в их кладовую. И районные руководители поняли, что я человек принципиальный.

В те годы и сами колхозники, и те, кто их организовывал в колхозы, толком не знали, что такое артельное хозяйство. Воодушевлялись главным образом лозунгами: поднять сельское хозяйство на небывалую высоту; облегчить жизнь крестьянина; раскрепостить труженицу полей от печки и пеленок: детей отдать в ясли; наладить общественное питание; превратить деревни в благоустроенные поселки; провести везде электричество; воздвигнуть клубы и т. д.

А как конкретно приступить к плану переустройства? Отсюда-то и возникали неурядицы первых лет коллективизации, перегибы, когда хозяйство обобществляли вплоть до кур и договаривались до того, что и ложки, и тарелки в избе не нужны: в столовой будут. Тех же руководителей, кто высказывал осторожные сомнения, кое-где даже высмеивали: «Да ты что? Не веришь в великий перелом? Какой же из тебя вожак?»

Серьезное положение складывалось и в области землепользования. Все понимали, что наше сельское хозяйство отстало, что нельзя его вести допотопным способом, как это делали деды. Нужны новые, социалистические методы, научный подход, механизация всех отраслей.

Однако на практике весьма смутно представляли себеу каким же образом переиначить веками сложившиеся трудовые процессы. С чего начинать? Где взять на это средства? Конечно, государство ощутимо помогло в механизации обработки полей: создали МТС — по одной на район. Но как быть со всем остальным?

На бумаге у нас было все рассчитано, райземотделы даже высчитали предполагаемый рост доходов, расширение ферм. В жизни же все было значительно сложнее…

Первую неделю я ходил по полям, по фермам, стремился побеседовать с каждым человеком на месте его работы. Приглядывался, как содержится скот, чем его кормят, тщательно ли убирают помещения. Вставал я ни свет ни заря, проверял, когда люди выходят на работу, кто из них с охоткой, а кто без охоты берется за дело.

Свободного времени у меня совсем не было, спать удавалось не больше пяти часов. Мне ведь, как заведующему животноводством, приходилось отвечать за коров, лошадей, овец. А в животноводстве, честно говоря, я не был силен.

Был у меня заместитель — зоотехник Ничипор Прихожий. Роста примерно моего, такого же возраста — лет тридцати. Смотрел он немного исподлобья, глазки были маленькие, и не поймешь, что они выражают. Одевался, как и все колхозники: в ватник, сапоги. Не отличался от них и культурой речи.

Я уже говорил, что в то время не хватало людей с образованием. Кадры специалистов готовились на кратковременных курсах. Дело не ждало, надо было наиболее толковым работникам дать хотя бы азы знаний. И должен сказать, что такая практика оправдала себя.

Ничипор Прихожий раньше работал пастухом, отличался сметкой. Его послали то ли в Слуцк, то ли в Старобин на курсы животноводов. Кончил он их и получил назначение к нам в «Новый быт». До него здесь такой должности не числилось. У Прихожего была жена, детишки. Жили они, как и я, на отведенной правлением квартире. Беда заключалась в том, что Прихожий любил выпить. Порой, хватив лишнего, он заваливался спать в желоб, куда клал корм для скота, и его удивленно обнюхивали коровы. Раз с похмелья выпил он весь гематоген из зооаптечки.

— Как будем с тобой развивать животноводство, Ничипор Трофимович? — спросил я Прихожего. — Ты специалист. Твое первое слово. Нам в комвузе такой науки не преподавали.

Зоотехник поглядел куда-то в луга за Случь, словно хотел найти там ответ или пересчитать стога сметанного сена.

— Да будем, — буркнул он.

На этом «совещание» и кончилось.

Целый день Прихожий пропадал то на фермах, то в цементном подвале на усадьбе, где у нас хранилось молоко, сливки. Работал он, как и все мы, не считаясь со временем, от зари до темна, но никаких «рационализаторских» предложений не вносил, новшеств не заводил. Вел хозяйство, как вели его деды.

А дела на фермах не поправлялись. Удои молока составляли в среднем литров пятьсот — шестьсот на корову, жирность была низкой. Невысок был настриг шерсти от овец. Кормов было в обрез, а тут еще с ферм они исчезали: доярки растаскивали в мешках, в торбочках, в карманах. Да и корм задавали они скотине неаккуратно: сорили, бросали кое-как, коровы затаптывали его.

Заходил я не раз к дояркам, колхозному пастуху. Спрашивал, как они думают поднимать животноводство.

— Что-то надо придумать, — соглашались они. — Не век же по старинке.

— Об этом я и толкую. Вы теперь сами хозяева.

— Знаем. Слыхали на собраниях.

И замолкали, как и Прихожий. Я всячески старался их расшевелить. Убеждал, что надеяться нам не на кого: у государства и без того забот полон рот. И как лучше вести хозяйство — надо покумекать самим.

— Да вы поглядите на наших коровенок, Василь Иваныч, — как-то разговорился все-таки пастух, захватывая в бурую от загара руку громадный длинный кнут. Бегают, как те собаки, ищут, чего бы сжевать. Какие у нас пастбища? Трава выгорела, а ту, что еще оставалась, повытолкли.

Примерно это же говорили и доярки:

— Как с коровы молока спросишь, когда у нее брюхо пустое?

А наша ударница тетя Паша добавляла:

— Скотина, она не глупее человека и обращенье чувствует. Что ты ей дашь, то она тебе и вернет. Нет уходу, не будет и приходу.

Я и сам отлично видел, что колхозный скот отощал, вид имел заморенный. Из района требовали, чтобы мы увеличивали поголовье. А нам это бы стадо прокормить. Коровники у нас разваливались, у ворот росли горы навоза, гнилой соломы, скапливалась черная вонючая жижа.

«Почему так туго с кормами? — размышлял я. — У нас за Случью заливные луга, вон какой травостой отменный! Правда, много сенокосных угодий распахали под зерновые. И все-таки если по-хозяйски выкашивать луга, беречь корма, то для колхозной скотины вполне хватит».

Начал я с похода за чистоту; собрал всех до одного скотников, конюхов, доярок, сказал им:

— Почему скотина должна по колено в грязи стоять? Вам же самим через эти кучи лазить приходится.

— Времени не хватает, Василий Иванович. И так в потемках подымаемся, в потемках в постель тыкаемся. А там еще по дому сколько переделать. Щи-то надо сварить, детишек прибрать?

— Небось пану Крупскому так бы не ответили. У него разговор был короткий: делай все на совесть или бери расчет.

Смущенно улыбаются, жмутся, отворачиваются.

— Там деньги платили, — бросил один, из, конюхов. — Хоть и малые, а все же…

Такого ответа я ожидал.

— Вот какая у тебя душа, Ефим Семеныч, — сказал я. — Только на деньги откликается. Значит, тебе все равно, стоит над тобой управляющий с кнутом или ты сам себе хозяин? Тогда-то небось в три погибели гнулся, из кожи лез, а теперь полдня потягиваешься. Потому и «палочки» у вас пустые, что так рассуждаете. Конь телегу не потянет — с места она сама не тронется. Давайте и мы как следует рукава засучим, а уже после будем обсуждать, выйдет что или не выйдет. А языкам своим отдохнуть дадим. Посмотрите, какие горы навоза скопились у коровника. А на поле этот навоз лишним пудом хлеба обернулся бы. — И, чтобы показать пример, я первый взял вилы. Поднял лопату пастух, подключились доярки, и мы устроили настоящий субботник.

Так мы очистили ферму, свезли навоз на поля. После этого мне пришлось-таки взяться за специальную литературу по животноводству, беседовать со стариками. Они посоветовали подкармливать коров и на ферме, после того как их пригонят с пастбищ: «Охапки две-три свежей травы подбросить в ясли, пускай жуют».

— Что ж, — согласился с этим предложением Прихожий. — Я не противник. Только б в зиму не остались без сена.

— Надо ударить по рукам тех, кто ворует корма, — ответил я. — Тогда наверняка хватит.

На это Прихожий промолчал.

Второе, что я ввел по совету одного старика, — ночной выпас колхозного стада. Делали мы это в особенно знойную погоду, когда днем жара, оводы, слепни не давали скотине спокойно поесть. Вроде бы простое, немудреное дело, а удои сдвинулись, стали постепенно расти.

С каждым днем я все больше осваивался в Метявичах, вживался в колхозные дела, ближе узнавал людей. Жена хозяйничала, старшая дочь Оля нашла себе подруг среди будущих одноклассниц. Приглядывался и к нам народ: чего мы сто́им.

Понадобилось мне раз ехать в Старобин по вызову райкома. Пришел я на конюшню и сказал, чтобы запрягли гнедого в повозку. Конюх вывел лошадь из станка и стал надевать хомут. Надел его неправильно, клещами кверху, а сам хитро косится на меня. Явно ждет: что же я буду делать?

— Готово? — спрашиваю. — Садись и езжай.

Конюх поспешно бросил цигарку, затоптал ногой и как следует запряг коня. Смотрю, глаза виновато прячет.

Съездил я в Старобин, вернулся, но больше об этом случае мы с ним не вспоминали.

Разумеется, я учитывал, что и в городе и в деревне продолжается острая классовая борьба. И в Старобинском районе коллективизация проходила с осложнениями. В деревне Саковичи, как рассказали мне, даже были жертвы. Застрелили милиционера, при раскулачивании был убит секретарь райкома комсомола. Тогдашние шептуны пускали слушки, будто скоро сгонят всех спать под одним одеялом.

У нас в «Новом быте» тоже не обошлось без слухов. Подкулачники пользовались всяким поводом, чтобы вносить в работу разлад, пускать злобные сплетни.

Подошло время уборки. Кошанский провел заседание правления, мы проверили готовность колхоза к страде.

Прикинули, что сами сумеем скосить, обмолотить, а чем нам должна помочь МТС, в зону которой входил наш «Новый быт». Вновь подняли вопрос об охране колхозной собственности. Кошанский говорить был не мастер, да и я недалеко от него ушел, но все же в основном разъяснительная работа ложилась на мои плечи.

— На ответственные посты, — говорил я, — нужны такие люди, которым можно смело доверять. Сами вы знаете, как заяц морковку сторожил. Нам таких зайцев-грызунов не нужно. Вы, товарищи, должны понимать, что такой «сторож» воровать-то будет у вас. Поэтому давайте подбирать только таких, которые сумеют охранять богатство колхоза.

Сторожам я потом наказывал:

— Ко всяким расхитителям надо относиться без пощады. Не покрывать их. Для вас не должно быть ни родственных отношений, ни соседских. Запомните: вам доверил коллектив и вы должны оправдать его доверие.

Коммунистов и комсомольцев правление расставило на самые трудные участки.

Уборку мы встретили по-боевому. За эти три недели я стал похож на араба, так как с утра и до ночи был в поле, на токах, у молотилки. Все мы похудели, зато такого бодрого настроения давно никто не испытывал. Дружно работали все. Когда командиры идут во главе отряда, солдаты всегда воюют с подъемом.

Но вот беда: хищения продолжались. Везут зерно с тока — отсыплют себе пару ведер, огурцы с огорода — мерку домой.

Другое, что было характерно для тех лет, — нехозяйское, безответственное отношение некоторых колхозников к инвентарю, сбруе, инструменту. Смотрели на них как на что-то чужое. Окучивают на поле картошку — бросают тяпки в грядке. Работают в саду, в огороде — лопаты, грабли порастеряют. Поломают зубья у жнейки, выпрягут лошадей, уедут. То в поле бочонок для воды оставят, и он рассохнется, то ведро, а то и косилку, плуг, борону.

Очень медленно, с трудом, но все-таки колхозники подтянулись в работе. Это в один голос отметили чуть не все правленцы, бригадиры. Очевидно, подействовала хорошая подготовка к уборке, организованность. У людей появился интерес. Подстегивали и специальные листки, которые выпускала редколлегия нашей стенгазеты, и красочный щит, поставленный перед правлением: в самолете летели передовики; отстающие же, лодыри тащились на черепахе. У щитка всегда толпился возбужденный народ.

Начали косить сено. Пришел я на луг, пригляделся. Кто старается, забирает косой широкие ряды, срезает траву низко, ровно. А кто будто ворует, режет только вершки, делает огрехи.

— Что ж, — говорю, — одни верхушки забираете?

Молчат косцы.

— Вы же только портите травы, — продолжаю я. — Небось на своих наделах старались.

Опять молчат. Только кто-то тихонько обронил:

— Там сено в свой сарай шло.

— А сейчас в мой, что ли, пойдет? Или мы с вами и государство не одно и то же? После не жалуйтесь, что трудодень мало весит.

Одна женщина — языкатая, щеголиха — бросила мне:

— А ты, партийный секретарь, возьми-ка да сам попробуй. Иль, думаешь, легко?

Я взял косу у ближнего ко мне колхозника. Все приостановили работу, смотрят на меня во все глаза. Кое-кто прячет улыбку. Я попробовал лезвие — совсем тупое. Посадил правильно по-своему росту «дедок» (косец был выше меня). Навел косу бруском, так что в пору бы и бриться, и начал ряд.

Взял широкий размах, двинулся вперед споро. Прошел до конца прогона, все стоят, смотрят, но я вижу — выражение у людей совсем другое. Начал другой ряд. Оттого, что давно не работал, спину стало ломить, руки болят, пот глаза заливает. Темпа я, однако, не снизил, так и дошел до конца. Дышу тяжело, но улыбаюсь, вернул косу хозяину:

— Уморился. Отвык.

А он не может скрыть удивления:

— Умеешь ты косить, товарищ секретарь. По правде сказать, мы не надеялись…

Слух о том, как я косил, разнесся по всем бригадам. При встрече люди останавливались, заговаривали о хозяйстве, советовались. Общее мнение сложилось такое: крестьянскую работу знает.

И когда я появлялся в поле, на лугу, на огороде, колхозники подтягивались, понимая, что меня не проведешь.

Казалось бы, какое отношение к моей партийной работе имели косьба, умение запрячь лошадь, наладить жнейку? Оказывается, самое прямое. Основная масса хлеборобов теперь поверила в меня. Они и раньше видели, что я целый день с ними — то на поле, то на ферме, то в конторе, не считаюсь со временем. Видели, что стараюсь в каждом вопросе разобраться по справедливости. А теперь еще убедились, что я не новичок и в крестьянском труде. Им явно нравилось, что партийный секретарь у них знаком с сельским хозяйством не по книгам.

Все мы знаем, что человека, который работает искренне, от души, сразу отличишь от того, кто работает лишь по обязанности, без интереса и большой веры. Я стоял на пороге тридцатилетия, отличался недюжинным здоровьем. В таком возрасте человек готов горы свернуть. И я работал не покладая рук. А кроме силенки у меня было и упорство.

Колхозное дело я считал своим кровным, лично меня касавшимся. Я понимал, что от него зависит судьба советского строя, коммунизма. Знал, что лишнего времени история нам не отпускает: в соревновании двух систем дорога каждая неделя, каждый день. Поэтому-то я так энергично и работал, мечтая поскорее увидеть родную свою страну преображенной, народ счастливым. Правда, раньше я не предполагал, что работать придется в деревне. Но раз надо — значит надо.

Однажды я встретил на вокзале в Осиповичах знакомого — вместе учились в комвузе. Он стоял с чемоданом у кассы.

— Куда едешь? — спросил я.

— Домой. Ну его к черту, этот колхоз. Все нервы вымотал. А ты?

— Работаю. Тебя ж из партии исключат! Это дезертирство.

— А мне здоровье дороже.

Полгода спустя я его встретил в Слуцке на совещании. Работал он заведующим клубом. Мне не захотелось с ним и здороваться: не мог я ни понять, ни простить его поступок.

…Хозяйство «Нового быта» начало понемногу подниматься. Налаживалась дисциплина. В 1933 году у нас в «Новом быте» были хорошие виды на урожай. Поэтому у людей вырос интерес к трудодню. Укрепилось и животноводство. Привели в порядок помещения ферм, вовремя убрали и заготовили сено, заботливее стали ухаживать за скотом. Удои заметно поднялись. А вот жирность молока по-прежнему оставалась низкой. На молокопункте, куда мы сдавали молоко, даже удивлялись.

«В чем дело? — ломал я себе голову. — Травы, что ли, у нас плохие?»

Скот в «Новом быте», как и везде в ту пору, был беспородный, местный. Коровки маленькие, привычные к холодному двору, скудному содержанию. И все же коровы колхозников давали более жирное молоко, чем наши, общественные.

За теми, надо признать, уход был заботливее. И кормили их получше… А может, есть еще какая причина?

Я решил проверить. Следил, сколько и какого дают корма, присутствовал на дойках. Все вроде делалось правильно. Иногда и молоко получали хорошее.

В чем же все-таки дело?

Обычно у нас после каждой дойки молоко с ферм в бидонах привозили на усадьбу и ставили на склад. Склад был хороший, каменный. На дверь навешивался большой пятифунтовый замок. Ключ от кладовой хранился у меня как у заведующего животноводством.

И вот как-то раз вышел я поздно вечером из дому, закурил, прошелся. Месяц стоит высоко над парком, где-то в хлебах бьет перепел, и светло-светло вокруг. Роса упала обильная, приятно так. Все окна темные, спит деревня.

Словом, впал я в лирическое настроение. Отдыхаю душой и телом. Обошел этак вокруг дома, поравнялся со складом и вдруг вижу в окошке тусклый свет. Заметил я его не сразу, наверно, стекла были изнутри чем-то завешены. Я заглянул в щелку: там какой-то человек. Думаю, как же так, ведь ключ-то у одного меня. Неужели забыл закрыть? Со мной этого не бывает. Пригляделся — оказывается, мой заместитель, зоотехник Прихожий. Возится над бидонами с молоком, слышу бульканье: переливает.

«Эге-ге, — догадался я. — Кажется, нашел причину низкой жирности».

Я тихонько подошел к двери и хотел ее закрыть. Замка нет, значит, Прихожий забрал его с собой. Тогда я накинул петлю на пробой, нашарил в темноте крепкую палку и воткнул ее. Сам сбегал домой, взял другой замок и запер дверь.

«Подумать только, кто охотится за сливками! Заместитель мой. Вот это руководитель!»

Я тут же отправился на квартиру к председателю Кошанскому (жил он близко). У него, конечно, все уже спали. Мне пришлось сильно постучать, пока добудился. Вышел председатель, трет глаза:

— Чего стряслось, Иваныч?

— Да вот поймал домового, какой сливки собирает с молока.

Кошанский сразу проснулся:

— Ну! Где?

Я все объяснил.

— Что же ты теперь думаешь, Иваныч?

Я сказал, что надо бы оставить Прихожего до утра на складе. Утром позовем свидетелей, и пусть все расскажет людям, отдаст свой второй ключ от замка. Как он его раздобыл? Сам же на собраниях говорил, что надо бороться с разбазариванием колхозного добра, а вон какие дела творит…

На том и порешили.

Утром я привел к складу колхозников, открыли замок, вошли. Прихожий стоял возле двери, уныло опустив голову. Люди глядели молча, осуждающе.

— Думаю, Ничипор Трофимович, — сказал Кошанский зоотехнику, — отпираться тебе бесполезно. Рассказывай людям, что тебя привело сюда. Часто ли приходил?

Прихожий сопел, молчал и боялся поднять глаза. Вид у него был совершенно убитый.

— Ну, так будешь отвечать народу, Ничипор Трофимович?

Прихожий только переступил с ноги на ногу. Сзади вырвался голос какой-то женщины:

— Так вот он кот, что за сливками повадился! Вот где он гроши на выпивку находит!

И тут как будто всех прорвало. Одни кричали:

— Чего на него смотреть? Всыпать как следует да выгнать из колхоза!

Другие перебивали их:

— Мало ему этого будет! Под суд надо отдать!

— На телегу да прямо в Старобин к прокурору!

Прибежала жена Прихожего. Одета наспех, простоволосая. Лицо заплаканное, вся трясется, стала народ просить:

— Ой, люди добрые, да с кем греха не случается? Чего уж так накинулись, будто он брал один! Ай у других рыльце не в пушку? Вы бы хоть детишек пожалели. Двое их, на кого останутся?

— А мужик твой наших детишек жалел? У каждого кружку с молоком отымал.

Прихожий стоял серый, как известка, руки, ноги у него мелко дрожали. Так люди, окончательно потерявшие совесть, не держатся. Все это я взвесил, восстановил тишину.

— Крик никогда никому не помогал, — начал я. — Давайте разберемся спокойно. Все вы сейчас всполошились. А почему?

Люди притихли.

— Вот ты кричишь, Марья Сидоровна: выгнать! — продолжал я. — Ты, Матвей Самойлович: под суд! Ты, дед Прохорыч… костылем грозишь. Что, зоотехник ваш дом обокрал? Имущество у кого унес?

— Так он же тащит наше… колхозное! — вырвался из толпы голос.

— Вот, вот! — подхватил я. — В этом вся и штука. Он тащит наше. Что такое колхоз? Большая семья. И если пропадает что в хозяйстве, то страдают все. Правильно тут кто-то сказал: «У каждого ребенка Прихожий вырывал кружку молока из рук». Вот что значат хищения в нашей артели. Сливки ль снимают, сноп ли волокут с поля, яблоки прихватывают из сада — обкрадывают всех. Вот поэтому-то ко всем рукастым, кто за чужим добром тянется, мы должны быть беспощадны. Согласны со мной?

Ответили мне громко, но вразнобой:

— Согласны! Правильно!

Вижу, некоторые глаза прячут.

— Хорошо, что все мы одного мнения, — продолжаю. — Теперь все поняли, что такое колхозное добро? Общее оно, наше. А правильно ли мы к нему относимся? Нельзя не согласиться с женой Прихожего: «Один он, что ли, брал? И у других рыльце в пушку!» С болью мы должны признать: зоотехник не одинок в низких поступках. Его-то мы поймали, но есть такие, кто не пойман. Да ведь у народа тысяча глаз, не скроешься. Пусть этот позорный случай послужит великим уроком. Сами видите, товарищи колхозники, что значит вор в своем доме. Как же можно спокойно работать, если все время приходится приглядывать за соседом? Очень хорошо, что вы это почувствовали…

Так что же решим с Прихожим?

Люди примолкли, задумались. Кое-кто из передних рядов потихоньку отодвинулся назад, словно бы прячась за других: как у нас говорили, перешел в обоз. А были такие, что и совсем не выдержали, ушли со двора.

— Думаю, — продолжал я, — к прокурору отвезти его мы всегда успеем. Может, на первый раз не спешить? Посмотрим, какие выводы сделает.

Народ как будто бы вздохнул одной грудью. Никто не возразил. Прихожий поднял голову. Люди смотрели на него, ждали.

— Слово даю, если хоть грамм возьму колхозного… Самосудом тогда бейте. Вот при всех зарекаюсь!

Голос у него был хриплый, челюсть тряслась.

— Так-то лучше, — тихонько сказала доярка.

— Поверим Прихожему? — спросил я собравшихся. — Считаю, можно на первый раз поверить. Пусть хорошей работой искупит вину перед колхозниками. Но если повторится… отправим в Старобин и еще и это дело вспомним. Имейте в виду: так поступим со всяким вором. Больше уж не помилуем. И еще предупреждаю насчет бесхозяйственного отношения к инструменту. Порча, разбазаривание инструмента тоже своего рода воровство.

Колхозники стали расходиться на работу.

Тот случай Прихожий запомнил надолго. Он совсем бросил пить, семья его повеселела, а жена приходила даже благодарить правление.

9

Все тянут за одну веревку. — Итоги года. — Новое назначение. — Главное богатство человека — голова да руки. — Каким должен быть руководитель. — Секретарь райкома Воронченко.


Бывает так: совсем еще хорошая машина, скажем та же молотилка, а работает плохо. В чем дело? Износилась? Что-нибудь разладилось? Барабан, к примеру, вышел из строя? Нет. Просто надо все как следует почистить, отрегулировать, смазать. И опять молотилка заработает нормально, с ровным стуком, без перебоев. Слушаешь — сердце радуется.

Вот так было и с нашим колхозом «Новый быт». Видимо, не хватало в нем порядка, люди не видели к себе подлинного внимания, уважения. «Организационные вопросы» зачастую решались в спешке. Из области, из района наезжали уполномоченные, выкрикивали лозунги, призывы, что-то шумно объясняли и улетали, как грачи. И у людей не крепла вера в то новое, великое и очень трудное начинание, которое называется коллективным хозяйством.

Сейчас же, когда мы у себя в «Новом быте» начали кропотливо работать с народом, терпеливо выяснять, отчего возникают неурядицы, советоваться, как их ликвидировать, колхозники стали внимательно прислушиваться к нашим словам и вроде бы вспомнили, что у них крепкие сильные руки, и если ими хорошенько поработать, то можно, пожалуй, немало заработать и зажить сытно.

Все меньше у нас в колхозе оставалось лодырей, прогульщиков, все больше выявлялось ударников на фермах, на полях.

Мы хорошо, почти без потерь справились с уборочной, выдали аванс, и тут случилось главное — люди почувствовали, что значит полновесный трудодень. После этого бригадирам уже не приходилось бродить утром по улице и стучать в оконца, созывая народ на работу. В правление понабежали «женки», которые раньше всегда чем-нибудь хворали, теперь они чуть не с обидой требовали:

— А почему меня в наряд не вставляете?

Один сивоусый дед сказал мне:

— Дело, секретарь, не в длинном рубле и не в мешке с житом. В семье раньше, бывало, все тянут за одну веревку. Все, что получат, складывают в один кошелек. А в колхозе один тянет изо всех сил, а другой только вид делает, что старается. Вот и приходит думка: зачем же я буду гнуть горб за чужого? Я буду цепом махать, а кто-то ложкой? А теперь народ увидел, что и в колхозе хозяйствовать можно. В колхозе тоже отличают тех, кто сил не жалеет…

В ту осень мы сняли такой обильный урожай, какой в «Новом быте» еще не видывали. Колхозники перестали называть пренебрежительно трудодень «палочкой».

Много лучше выглядела и наша молочнотоварная ферма. Коровы поправились, шерсть на них блестела, помещение содержалось в порядке, подстилки своевременно менялись, навоз вывозился. Появилось много молодняка. Правда, ферма наша по-прежнему была расположена в одном сарае, крытом гонтом, но мы уже подумывали о постройке нового коровника.

За каждой дояркой закрепили по десять коров, за которых она и отвечала. Она привыкала к своему рабочему месту, к определенному кругу обязанностей. Все теперь сознательней относились к хозяйству, к общественному добру, к инвентарю.

Зоотехнику Прихожему мы не вспоминали истории со сливками. Я видел, что он старается загладить свой проступок. Все время на работе: то на ферме, то руководит перевозкой сена, то проверяет, учитывает молоко.

На общем собрании мы решили подвести итоги трудового года.

— Всего шестнадцать лет прошло со дня Великого Октября, — начал я свою речь, — а сколько перемен! Все ли из вас верили, что сообща лучше заживем? — Я оглядел зал. — По глазам вижу, что большинство. Но находились и такие, кто боялся нови, слушал попов, богатеев, кулацких прихвостней, ждал чуть ли не конца света и прихода антихриста.

По залу прокатился смешок. Хрипловатый мужской голос выкрикнул:

— Мало таких было, Василий Иваныч. Это больше бабки-богомолки.

— Верю. А все-таки за одних бабок нечего прятаться, и среди мужиков-хлеборобов находились маловеры.

Теперь все убедились: кто в колхозе хорошо поработал, того не подвел трудодень. Например, Наталья Корбут с дочерью на трудодни только ржи и пшеницы получили двадцать восемь пудов. Это не считая картофеля, капусты, бураков.

Много я мог бы вам хороших цифр привести. Да их вам скажет наш колхозный счетовод.

Зал зашевелился, люди улыбались, хлопали, выражая свое одобрение.

— Вот теперь мы с вами пригляделись друг к другу, и если не целый пуд соли вместе съели, то уж килограмма по два наверняка. Я видел, как вы меня испытывали: мол, каков-то у нас партийный секретарь? Какая ему цена? Что он умеет? Скажу откровенно, думаю, вы мне поверите: я за это не в обиде. От руководителя много зависит, и ваше право — узнать его хорошие стороны, а также недостатки. И указать на них. Почему нет? Я ведь тоже к вам приглядываюсь… и… указываю. Кое-кто, небось, помнит…

По скамьям пробежал дружный смех, колхозники стали весело переговариваться, а несколько человек потупились. Все отлично помнили карикатуру в стенной газете: на ней нарисовали меня с огромной метлой в руках, а из-под нее во все стороны летели прогульщики, лодыри, пьяницы. Карикатура появилась после моего выступления на общем собрании, где я «крыл» проштрафившихся колхозников.

— Будешь хорошим колхозником — ты всем друг, — продолжал я. — Станешь лодырничать, подрывать хозяйство — враг. И тогда тебе спуску не дадут. Ни правление, ни коллектив артели этого не позволят. Рука у нас твердая и не дрогнет. Теперь вы меня знаете неплохо и, надеюсь, верите в то, что я сказал.

Колхоз «Новый быт» я покидал в уверенности, что он скоро прочно станет на ноги.

Райком партии накануне самого сева послал меня в другое хозяйство — «Луч коммуны» Чепелевского сельсовета. Это было весной следующего года. Меня даже не спросили, согласен ли я. Секретарь райкома просто позвонил по телефону и сказал, чтобы я сдавал дела и укладывался. Новое назначение огорчило меня. Только-только втянулся в работу в «Новом быте», привык к народу, хоть немного разобрался в хозяйстве. Пригляделись и колхозники ко мне. Но приказ есть приказ. Его надо выполнять. Значит, меня в райкоме уже считали достаточно сильным партийным работником, раз перебрасывали на укрепление в отстающий колхоз. Секретарь райкома Воронченко не раз бывал у нас в Метявичах, видел, как я работаю. Нередко он ставил «Новый быт» в пример другим колхозам района, а меня на партийной конференции назвал одним из лучших парторгов. Но это я вспоминаю сейчас не для похвальбы. Дело прошлое, давнее. Мне хочется только подчеркнуть, что если и неопытный человек, как у нас говорят, заболеет делом, он, даже совершая ошибки, — а ошибки у нас были, и немало, — сможет все-таки потянуть работу, оправдать доверие народа, партии.

В колхозе «Луч коммуны» я тоже проработал совсем недолго: получил новое назначение — директором МТС в Старобин. Прежнего директора выдвинули в Наркомзем в Минск, начальником зернового управления.

На новое место работы я поехал в самую весеннюю распутицу. В лесной глухомани еще лежал плотный снег, на дне оврагов зеленел грязный лед, поля набухли влагой, а на дорогах творилось черт те что: грязь по колено. Но время не ждало, надвигался сев, нельзя было терять ни одного драгоценного денька, поэтому я не стал выжидать, пока земля провянет. Конечно, о том, чтобы добираться на машине или подводе, и думать было нечего; поехал верхом.

Старобинская машинно-тракторная станция была расположена в деревеньке Кулаки, от Метявичей совсем недалеко. Колхоз «Новый быт» входил в ее зону, я частенько бывал там, мы заключали с МТС договоры, она обслуживала нас техникой. Прежнего директора Алексея Гака хорошо знал лично, дружил с ним.

Я с особым интересом приглядывался сейчас к хатам деревеньки, к постройкам машинно-тракторной станции. «Какое наследство оставил мне предшественник? — размышлял я. — С чем тут работать, тянуть хозяйство? Не завязнуть бы, как вон тот лапоть в грязи».

Капитальных построек на территории МТС не было. Контора помещалась в обыкновенном пятистенном доме, наверно принадлежавшем раньше какому-нибудь кулаку-выселенцу. С десяток тракторов стояло под открытым небом, даже навесов не было. Чернела громадная молотилка. Под хмурым весенним дождем сиротливо жались веялки, конные косилки и грабли.

«Придется не только пахать, убирать хлеб, укреплять колхозы, а одновременно и строиться», — размышлял я.

Хат в Кулаках было немного — ученик первого класса пересчитал бы с ходу. Мокрые соломенные крыши походили на нахохлившихся галок. Глаз радовали розовато-лиловые, по-весеннему оживающие ветви садов. Огромный сад, видно помещичий, тянулся и на задах конторы; Белоруссия наша вообще славится обилием садов — ароматной антоновкой, грушами, сливами, вишней.

Алексея Гака я застал в кабинете — небольшой комнатенке, где теперь предстояло хозяйничать мне. Мужчина здоровенный, говорил он басом, движения имел размашистые и был скор на решения.

Гак уже знал о моем назначении и приготовил дела к сдаче. Мне надо было принять их но акту.

— Богатое наследство оставляешь мне, — невесело пошутил я, разбираясь в бумагах.

— Главное богатство человека — голова да руки, — засмеялся Гак. — Если они у тебя золотые, товарищ Козлов, и ты будешь с золотом. Небось знаешь, что МТС нашей всего-то три года. Организовалась она, можно сказать, на голом месте. Что нам дали, то имеем.

Как всякий коммунист, работник сельского хозяйства, я, конечно, знал, какие огромные задачи поставила партия перед машинно-тракторными станциями.

Комплектовались МТС уже тракторами отечественного производства. В Ленинграде был завод, выпускавший «фордзон-путиловец». Вступили в строй такие гиганты, как Сталинградский тракторный, Харьковский. Работали на полях и старенькие заграничные, но их осталось уже немного.

— Я когда сюда приехал, — продолжал Гак, — тут лишь один кузнец был. Две-три лошаденки — вот и вся механизация. Ни электричества тебе, ни станков, ни ремонтного оборудования. Все, что теперь видишь, сами нажили. Будешь хорошо хозяйничать — разбогатеешь еще больше.

Говорил это Гак с гордостью, и я понял, в каких труднейших условиях приходилось ему работать. Приехал на пустое место, и опыта подзанять было не у кого. Прокладывай сам первую борозду.

— Принял я дела, — опять заговорил Гак, — и сразу острее ножа стал вопрос с кадрами: надо готовить трактористов. Курсы в то время были двух-трехмесячные. Обучали наскоро, времени не было подготовить человека основательно. Умеет рычаги двигать? Сажай на «стального коня». Поэтому раньше мы организовывали предпосевные выезды. Собирали всех трактористов, сажали по машинам и проезжали перед сельсоветом, по деревушкам. Ох, и волновался же я! Народ сбегался смотреть. Ну, надо сказать, курсанты ни разу не подкачали: и моторы работали четко, и никто ничего не зацепил. А сейчас что! Ребята уже опыт имеют, не будут без конца бегать: «А это как делается?», «А это как?» Вот тебе наше наследство, товарищ Козлов…

— Спасибо.

— Дело свое делали. Пахали, сеяли, убирали. Выполняли план.

— Точно ль выполняли?

Гак засмеялся и подмигнул:

— Проверь по сводкам. Желаю тебе перекрыть наши достижения.

Гак должен был мне передать не только ту технику, что находилась на усадьбе МТС, но и посланную по колхозам. Ездили мы с ним по бригадным участкам, принимал я все по инвентаризационной описи, вникал во все, приглядывался. Дело было кропотливое. В передаче принимали участие бухгалтер, агроном, старший механик.

По ходу дела я задавал бывшему директору интересующие меня вопросы. Каков запас горючего? Сколько тракторов отремонтировано и готово к посевной? Каким ремонтом: капитальным или текущим?

— А как качество ремонта, товарищ Гак?

— Только хорошее. Ремонтируют тракторы сами трактористы, им ведь на них и работать.

— А как с молотьбой? Много осталось?

— Кое-что осталось. Три наших молотилки сейчас по колхозам работают. Бухгалтер уточнит тебе цифры.

И конечно, интересовал меня один из основных вопросов: каково положение с заключением договоров с сельхозартелями зоны МТС? Определили точный объем работ на год или нет? Поинтересовался, с убытком или с прибылью завершен прошлый год.

— Будь другом, скажи, кто у вас лучшие механики, трактористы? На кого опираться в работе?

— Обижаться на людей я не могу, — ответил Гак. — Все работали неплохо. Кто тебе будет лучшей подмогой? Механик Барановский Феофил Степанович… У нас все зовут его Фантик. Из трактористов Павел Гапанович дельный. Они тебя всегда выручат… Да ведь ты многих и сам знаешь: сталкивался по работе, на собраниях. К остальным присмотришься…

Текучка меня заела с первых же дней. Уже на другое утро меня обступили десятки дел, и все были неотложные, все требовали срочного решения. В контору ко мне потянулись трактористы, кузнецы, повариха. Все шли со своим насущным, каждый, пользуясь моей неопытностью, старался побольше урвать для своего участка. Я ловил внимательные, прощупывающие взгляды: каков, мол, есть новый директор? Как с тобой придется работать? Рачительным ли окажешься хозяином?

Конечно, большинство эмтээсовцев знали, что я метявичский парторг, на хозяйственной работе не был. Опыта у меня, стало быть, нет. Относились ли они ко мне сочувственно? Кто его знает! Легко ли раскрыть человека, который впервые разговаривает с тобой как с руководителем?

«За большой гуж ты взялся, Василий Иванович, — думал я. — Ответственный. Потянешь ли? Трудно придется. Гляди не поскользнись, не обмани доверия».

В сущности, хозяйственником я никогда не был. Эту роль в «Новом быте» выполнял председатель Кошанский. В основном я занимался организаторской работой. К тому же я еще не имел специального технического образования. Хорошо хоть немного знал слесарное дело, разбирался в токарном.

«Надо ни в коем случае не показывать своей слабости».

И я повел себя как мог спокойнее и хладнокровнее. Не стеснялся дотошно расспрашивать людей о том, что мне было неизвестно, достал нужную литературу по технике, экономике, начал изучать. Вроде опять стал студентом. На людях держался так, будто никакие трудности мне не страшны.

Вера в себя — это обязательное качество для руководящего работника. Расчет на собственную смекалку, на упорство всегда помогает. Надо только быть наблюдательным, влезать во все мелочи дела, запоминать. Сознание, что ты необходим на этой должности, порученной тебе партией, утраивает силы, и при усидчивости, смекалке, терпении можно преодолеть, казалось бы, невозможное.

Первые недели, пока ты еще незнаком с новой обстановкой, надо меньше принимать самостоятельных, поспешных решений, советоваться с заместителями, со специалистами и рядовыми тружениками, не умаляя, однако, себя как руководителя. Когда же вникнешь в сущность работы, поймешь ее, можно и покрепче брать вожжи в свои руки. Если люди увидят твою рассудительность, справедливость, поверят в тебя, значит, найдешь, на кого опереться.

В каждом деле главное — люди. Сумеешь их организовать — потянешь воз в гору. Не сумеешь — будешь топтаться и на ровном месте. А что значит организовать людей? В первую очередь, показать, что веришь в них, дать им простор для инициативы, свободу действий. Не угнетать мелкой опекой, не надоедать указаниями: идите туда-то, беритесь за то-то, смотрите на все моими глазами. Наоборот, жди от людей полезного совета, поддерживай их смелые действия, отметай ненужное.

Весьма важно, конечно, уметь разглядеть людей «с изюминкой» или, как уральский писатель Павел Бажов говорил, «с живинкой в деле». Есть и такие, которые хотят сладко пожить, а засучивать рукава и работать не любят. Эти стараются втереться в доверие лестью, подхалимажем, пытаются оттеснить по-настоящему трудовых, скромных, инициативных тружеников, норовят получить себе работенку полегче да поприбыльней.

Если руководитель клюнет на их червячка, то считай, что его прочно подцепили и ловко водят за нос. Ему будет казаться, что он сам руководит производством, тогда как на самом деле все за него станут решать пронырливые «помощники» да «советчики». И тогда не ожидай ничего доброго.

Тут уж я надеялся на свое чутье, накопленный опыт.

Первые дни после вступления в должность у меня ушли на ознакомление с делами, хозяйством. Я не ошибся: мне сразу помогли люди. Коммунистов в МТС в ту пору, как и везде, было мало, но все же ядро актива имелось, и с ними, а также с передовиками производства я и начал свою работу.

Размышлять долго не приходилось, жизнь сама наступала нам на пятки и подсказывала, что надо делать в первую голову. Шла весна, и Старобинская МТС начала пахоту, сев. Утро я проводил на усадьбе в конторе, отвечал на звонки и просьбы председателей колхозов, переговаривался с Минском о запчастях, горючем. Затем шел глянуть, как ремонтируют оставшиеся машины, а после обеда седлал коня и отправлялся на поля проверять, как идет посевная, как выполняют план бригады. Заезжал в обслуживаемые нашей станицей сельхозартели.

Возвращался домой поздно вечером, усталый, забрызганный грязью, в мазуте, и опять садился за дела: проверял отчеты, накладные. Случалось, засиживался до петухов.

Первое время я и ночевал в конторе. Гак еще не устроился в Минске, не перевез семью и не освободил квартиры. Поэтому моя жена и дочки по-прежнему жили в Метявичах, и я каждый день мечтал поехать к ним, отдохнуть в кругу родных, но всякий раз откладывал поездку «на завтра». Хоть бы заскочить искупаться дома, сменить бельишко! Все мои привычки были забыты: даже газеты приходилось просматривать наспех. Когда же, раздевшись на ночь, кинув подушку, я пристраивался на диване, рассчитывая часок почитать, то не выдерживал и десяти минут: глаза слипались.

Один раз меня разбудил ночной сторож. Я накинул пальто, открыл засов?

— Что случилось?

Старик смотрел на меня испуганными глазами и молчал.

— Приехал кто? Вызывают меня?

Старик поправил шапку:

— Да нет, никто не приехал, товарищ директор. Я подумал: не стряслась ли беда? Дымок у вас вроде из форточки шел. А так ничего.

— Это я всегда курю много… Уже солнышко встало? Спасибо, дед, что разбудил.

Старик повернулся и пошел.

Зевая, я протер глаза и обнаружил, что руки у меня черные. Схватил небольшое раскладное зеркальце, перед которым брился. Батюшки! Лицо-то у меня, как у арапа, лишь белки глаз блестят да зубы. Посмотрел на лампу — фитиль чадит, стекло совсем черное, хлопья сажи покрывают и подушку, и диван, и упавшую на пол книжку.

«Вот отчего сторож встревожился, — подумал я. — Дымок-то не похож был на махорочный».

Оказывается, я заснул с книжкой в руке…

Районные власти меня не беспокоили, видимо, давали время осмотреться. Я был рад. Мне хотелось хоть что-то понять, освоиться в новом сложном хозяйстве, а уже после этого показаться «на глаза начальству». Впрочем, долго без помощи районных руководителей продержаться я не мог. И как только меня совсем «поджало», поехал в Старобин, — благо, до него было недалеко, всего десять километров. А неотложных дел накопилась целая куча. Надо было и в банк заехать и разрешить ряд вопросов в райисполкоме, потребкооперации, и на склад сельхозснаба за деталями для тракторов завернуть.

Как это всегда бывает с работниками глубинки, стоит лишь попасть в центр, как тебя закрутят дела. В одном месте ты за кем-то гоняешься, в другом тебя ищут, в третьем, едва нос сунул, тебя сразу хватают за полу пальто: «На ловца и зверь бежит. Садись, тут кое-какие сведения нужно утрясти по вашей МТС».

Только к самому вечеру сумел я освободиться и поспешил в райком, кляня себя, что не заехал сюда в первую очередь, как имел привычку делать это.

«Поздно-то как, — терзался я, подъезжая к длинному деревянному зданию с широким навесом над крыльцом. — Наверно, Воронченко уже ушел».

Секретарша сидела на обычном месте у телефонного аппарата. Это мне подало надежду, что и «хозяин» здесь.

— У себя? — кивнул я на дверь кабинета.

— Еще не уходил.

Я попросил доложить о себе и тут же был принят.

Воронченко, нагнувшись над зеленым сукном стола, что-то писал. Перед ним лежала куча разных сводок, раскрытый том Ленина с закладками. Наверно, секретарь готовился к докладу.

На меня Воронченко только покосился и продолжал писать. Потом поднял голову, оглядел внимательно, серьезно:

— Кулак приехал?

Надо же было так называться нашей эмтээсовской деревеньке: Кулаки!

— Советский, — в тон ему шутливо ответил я.

— Мы уж решили — забыл нас. Садись давай.

Воронченко еще что-то минуты две писал на листках. Встал с кресла, с удовольствием расправил плечи, потер руки; так и чувствовалось, что ему хочется потянуться, — засиделся.

— А я уж собирался сам к тебе в МТС ехать, Василий Иваныч. Посмотреть. Осваиваешься на новом месте?

— Привыкаю.

— Все у тебя в порядке?

— Пока не жалуюсь.

Воронченко прошелся по кабинету, хитровато глянул на меня:

— Говорят, ты там чуть не сгорел?

«Уже дошло до района, — подумал я. — И, как водится, в преувеличенном виде».

— Гореть мне еще рано, Николай Андреич. Вот уж когда наделаю ошибок в МТС, тогда приедете… тушить меня.

— Надо будет, потушим, — засмеялся Воронченко и еще раз прошелся наискосок через весь кабинет. Все еще улыбаясь, повторил: — Потушим. А вот отдых свой организовать тоже следует нормально. Дома-то давно был?

Я сказал, что на днях собираюсь.

— Еще ни разу не был? — Брови Воронченко удивленно поднялись. — Завтра же поезжай. Работа, как мокрая глина, всегда за сапоги хватать будет: всю не переделаешь. Съезди, отдохни немного, детишек проведай. Разве так можно?

Глубоко тронула меня эта заботливость Воронченко.

Где бы я ни жил, где бы ни работал, партийный комитет всегда был для меня самым родным и близким: и на железной дороге, и в армии, и в колхозе «Новый быт». Если я чего не знал, хотел о чем посоветоваться, искал поддержки, я всегда шел в партком, к товарищам по партии. Я верил: там меня выслушают внимательно, разберутся с моим делом, подскажут правильный выход. Чего-чего, а уж равнодушия я не встречу. И вот таким взыскательным, строгим и отзывчивым был для меня Старобинский райком и его первый секретарь Николай Андреевич Воронченко. С него я старался брать пример, у него многому научился.

Воронченко задумчиво смотрел в окно.

— Не жалеем мы себя. И на работе до петухов, и питаемся зачастую всухомятку. А потом или порок сердца, или язва. — Он сунул пятерню в негустые волосы, продолжал, словно рассуждая: — А с другой стороны, как себя жалеть? Время уж больно горячее, работы по маковку. Такая уж судьба у нашего поколения. Отцы вели войну гражданскую, а мы — хозяйственную.

Он еще раз прошелся по кабинету, затем сел против меня:

— Ну, рассказывай, что у тебя?

Я рассказал о своих делах, о том, что сейчас было самое больное, в чем требовалась поддержка. Кое-какие из моих просьб Воронченко записал себе в большой блокнот, лежавший на столе.

— Со стройматериалами поможем. Запчастей много не обещаю: их попросту нету. Тетрадки, карандаши для курсов дадим. Подбросим в столовую крупы, сахарку. Чего еще?

— Пока все.

— Говори. Все, что в наших возможностях, сделаем.

На это я и рассчитывал, в такой поддержке и был уверен.

— Еще одно. — Я помялся, но сказал откровенно: — На такой должности, как моя, сидеть бы инженеру, который в технике собаку съел. Тогда бы не было опасности, что сгорю и вам придется тушить.

Воронченко пристально посмотрел мне прямо в глаза:

— Заранее слезу в жилетку пускаешь? Или перестраховаться решил?

Я выдержал взгляд секретаря райкома, ответил спокойно:

— К такому не привык, Николай Андреич. За свои поступки всегда готов отвечать. Завел разговор об этом, чтобы вы ясно представляли себе мое положение.

— Ты, может, думаешь, Козлов, что мы тебя с закрытыми глазами из мешка вынимали? Не знали, кого выдвигаем? Прежде чем тебя посылать в Старобинскую МТС, я внимательно ознакомился с твоим личным делом, присматривался к твоей работе в колхозе. Мне ведь известно, что ты железнодорожник, рабочая косточка. Известно, что окончил комвуз… Не инженер ты. Знаем. Да есть такие инженеры, что нам их даром на руководящий пост не надо. Организатор тут нужен, вожак… со здоровым нутром. Между прочим, зря прибедняешься: у тебя есть и механик, и агроном, и бухгалтер… А ты думаешь, Гак с образованием? Меньше твоего. Справился ж в МТС? Справился. И вот теперь руководит зерновым управлением республики. Людей сейчас выдвигают смело…

— Райком посчитал тебя достойным, раз выдвинул, — продолжал Воронченко. — Наверно, сам замечаешь, какая у нас пока еще текучесть кадров. А задумывался ли ты, почему это происходит?

Слушал я внимательно. Первого секретаря у нас уважал весь район, выступления его, указания, советы всегда вызывали общий интерес. Такой обстоятельный разговор был при его занятости редкостью.

— Ты, конечно, знаешь, Василий Иваныч, что партии нужны верные работники, которые будут беззаветно проводить ее политику. Поэтому так охотно выдвигают на руководящие посты вчерашних рабочих и крестьян. Ну, а культура-то у них, сам знаешь какая, наши вузы пока еще мало специалистов наготовили… И вот дадут иному портфель, он и начинает туда-сюда дергать руль, буксует на ровном месте… Приходится его менять. А то, случается, карьерист попадется: поди-ка разгляди его сразу. Он и в грудь себя при случае ударит, и поклянется красному знамени, и речь толкнет поцветастей, а сам только и норовит, чтобы из района прыгнуть в область, оттуда еще повыше — в столицу. Его тоже стараются поймать за шиворот…. — Воронченко положил мне руку на плечо: — Одним словом, на тебя мы надеемся. Вытягивай Старобинскую МТС в передовые. В обиду не дадим. Ну, а если зарвешься, зазнаешься — спуску не жди.

Не ошибся я, идя в райком. Да и могло ли быть иначе? Ведь мы все вместе строили социализм, и партия направляла, корректировала каждый наш шаг.

Зазвонил телефон — большая желтая деревянная коробка с ручкой, висевшая на стене. Воронченко подошел, снял трубку:

— Слушаю. Катя? Иду, иду. Тише… не ругайся. Ну, что же делать, подогреешь и в третий раз. Совсем вот было и пальто надел, кабинет собирался запирать — снова пришлось вернуться. — Воронченко сообщнически мне подмигнул. — Кто задержал? Козлов, новый директор МТС. Вот мы сейчас с ним вместе и придем, познакомишься. По рюмочке-то найдется? Брось, брось. Не заходить же мне в магазин. Скажут, секретарь райкома запьянствовал… Вот так-то лучше. Выходим, выходим, уже оба и шапки надели.

Воронченко покрутил ручку, дал отбой. Открыл дверку шкафа, доставая с вешалки пальто, сказал:

— Слыхал, Василий Иваныч? Ты арестован, пойдешь ко мне ужинать. Жена ждет. Ведь голодный?

Ел я, действительно, только утром, перед поездкой в Старобин. Но неудобно было и соглашаться, я отказался.

— И слушать не хочу, — перебил меня Воронченко. — А то жена скажет: «Наврал! За Козлова спрятался!» Идем перекусим. Небось отвык от домашних щей?

Когда вскоре от нас забрали Воронченко, я очень огорчился. Это был деловой, глубоко принципиальный человек, чуждый красивой позы, краснобайства. Он был подлинным вожаком районных коммунистов. Какой бы ни случался конфликт, Воронченко с порога не обрушивал на голову виновного поток тяжких обвинений или насмешек. Всегда даст возможность высказаться, привести все доводы в защиту, тщательно разберется, взвесит все факты. Если же увидит, что ты действительно виновен, — не обессудь, воздаст по заслугам без пощады. Однако сам же потом и поможет исправить ошибку.

10

Залог успеха — в дисциплине. — Прежде чем с других, спроси с себя. — По примеру Паши Ангелиной. — Умнеем на ходу. — Конфликт с райкомом. — Байка про баньку.


Все службы Старобинской МТС помещались в пятистенке. В одной части дома — дирекция, в другой — общежитие, в третьей — магазин. Имел свой уголок я, имел его старший механик, а для агронома места уже не нашлось, и он скитался со своими бумагами со стола на стол.

Начальником политотдела был у нас Кукелко — старый член партии, рабочий-двадцатипятитысячник, присланный к нам из Москвы.

Как известно, во время сплошной коллективизации сильно активизировалось кулачество. Я уже упоминал, что в нашем районе были даже случаи убийства активистов. Прежний директор МТС Гак рассказывал мне, что в 1932 году ему самому довелось как-то вытаскивать ломик из заднего моста трактора. А однажды вредители из подкулачников засыпали песок в коробку передач. Надо было постоянно быть начеку, воспитывать в людях бдительность, ответственность за свою работу, разъяснять им политику партии — все это входило в задачу политотделов. Начальники их были облечены большими правами. При директорах МТС они считались кем-то вроде комиссаров. Начальник политотдела был настоящей грозой для всякого рода вредителей, нарушителей порядка и государственной дисциплины.

С Кукелко мы жили дружно, работали слаженно. На двоих у нас была машина для разъездов, но пользовался я ею мало: предпочитал коня. При нашем бездорожье это было куда удобнее, притом на лошади, проверяя трактористов или комбайнеров, я мог ехать прямо по пахоте.

Обслуживала наша МТС все колхозы района. Территория огромная, и это, конечно, создавало известную трудность в работе. Все же я довольно быстро близко узнал всех председателей и в первые же месяцы побывал во всех колхозах.

Договоры с артелями наша Старобинская МТС заключала и весной и осенью, но большею частью все же перед началом весеннего сева. Мы посылали своих представителей в колхозы, и там они вместе с правлением колхоза определяли точный объем работ и сроки их выполнения.

В те времена основными считались вспашка и культивация. Боронование колхозы проводили сами. Когда я заступил на должность директора, МТС частично уже занималась и уборкой урожая. Комбайны у нас были саратовского завода, имелось несколько молотилок с механическим приводом. Потом появились культиваторы, льнотеребилки «комсомолка», жатки и прочий сельскохозяйственный инвентарь.

Для поднятия производительности труда мы с Кукелко организовали соревнование между бригадами, а внутри бригад — между трактористами, комбайнерами, машинистами молотилок и льнотеребилок. Доски показателей всегда находились перед самым крыльцом МТС, и наши механизаторы могли видеть, кто из них сегодня летит на «самолете», а кто ползет на «черепахе». Премирование, как правило, происходило в торжественной обстановке, при полном стечении рабочих и служащих машинно-тракторной станции, представителей колхозов. Произносились торжественные речи, ценные подарки вручались у стола президиума, самодеятельный оркестр играл туш. Это было событие, памятное для награждаемых. Оно подстегивало и других, порождало у них желание не отставать.

Традиционным праздником решили мы сделать и начало весенне-посевных работ. После зимнего ремонта наши вычищенные до блеска тракторы, украшенные красными флажками, стройной колонной двигались за полтора километра в деревню Чижевичи. Там у сельсовета происходил митинг. На сыром весеннем ветру трепетало алое знамя. Напутственное слово говорил механизаторам Кукелко, выступали передовики производства.

На поля люди выезжали в приподнятом настроении, за работу брались дружно.

Недавняя служба в Красной Армии показала мне, какое огромное благотворное воспитательное значение имеют строгий режим и дисциплина. Кому не известно, что хорошо налаженная и систематически проверяемая машина работает без перебоев? Попробуйте-ка самый лучший, новенький, усовершенствованный механизм оставить без ухода! Трудовая дисциплина обязывает вовремя осмотреть машину, устранить мелкие дефекты, чтобы они не превратились в крупные.

Болезнь, с которой я боролся еще в колхозе «Новый быт», пустила корни и в Старобинской МТС. Болезнь эта — наплевательское отношение к народному добру. Заметив разгильдяйство, неряшливость, или я или Кукелко обязательно беседовали с виновным: дескать, добро это народное, а ты — частичка народа, значит, это и твое. Мы приучали трактористов, комбайнеров, кузнецов беречь порученную им технику, инструмент, запчасти, по-хозяйски экономить горючее, свое рабочее время.

Большое терпение надо было проявлять. Коренная ломка векового уклада внесла сумятицу в психологию крестьянина. Все наши механизаторы были выходцами из деревни, вчерашними колхозниками и совсем недавними единоличниками. Им не так легко было отрешиться от частнособственнического взгляда на жизнь, на «казенную» работу. Мы должны были сделать из них передовых людей на селе, настоящих борцов за новые общественные отношения в деревне.

Создание высокоорганизованного рабочего костяка было залогом успеха всей МТС, залогом правильных отношений с колхозниками.

Мы проводили беседы с механизаторами, слесарями, объявляли санпоходы. Приучали не только содержать в чистоте свое рабочее место, но и тщательно следить за собой. «От твоей аккуратности зависит и твоя квалификация и высокая производительность», — твердили мы. На работу я всегда приходил побритый, в свежем подворотничке, вычищенных сапогах.

На деревне про меня говорили:

— Василий Иваныч на работу ходит, как на праздник.

Надо сразу сказать: дисциплина среди трактористов, комбайнеров укреплялась быстро. Кроме командного состава в это дело включилась вся парторганизация МТС. Прекрасно зарекомендовали себя политотдельцы Михаил Бобриков и Артемий Василевский. Большим авторитетом пользовался комсомольский секретарь Иван Прокопович, серьезный, собранный, работящий парень.

Значительно хуже было положение с трудовой дисциплиной в колхозах. Возьму для примера колхоз «Свобода» — самый близкий к нам. Был он большой, в него входило несколько деревень.

Выходили на работу там кому когда вздумается. Бывало, приедешь в полдень, а еще не все люди на поле. Бригадир с батогом ходит от хаты к хате, отбивается от собак и уговаривает мужичков да женщин выйти на работу.

Председатель «Свободы» Долина не пользовался авторитетом у колхозников. При нем царила бесхозяйственность, отчетность была заброшена, добро потихоньку растаскивалось. Люди несли домой с работы и картофель, и овощи, и зерно с токов.

— Расшаталась твоя телега, Семен Григорьевич, — говорил я председателю. — А все потому, что по кочкам, оврагам ездишь, никак на большак не выедешь.

— Стараемся, Василий Иванович, — разводил руками Долина, пряча красные с похмелья глаза. — Но что я могу поделать? Народ трудный…

— Людей ругать легче всего, Семен Григорьевич. Ты сумей заинтересовать колхозников, чаще советуйся с ними, тогда они активнее будут участвовать в выполнении планов. Чтобы укрепить дисциплину, никому не давай поблажки, пусть это будет даже уважаемый тобою человек или родич. А то ты сегодня с одним горилку пьешь, завтра с другим, вот все тебе друзья да кумовья. Как же тебе с них строго спросить?

Долина шмыгнул красным носом:

— Пристают! Не уважишь — обидятся.

— Небось ко мне не пристанут. Иль ты маленький, Семен Григорьевич, не понимаешь: бутылка — та же взятка, только прикрытая «хлебосольством»?

И Кукелко, и я, и сельские коммунисты не раз выступали в небольшой избе-читальне «Свободы». Помогали нам и учителя: готовили лекции, читали вслух газеты. Всеми силами старались мы вытащить колхоз из отстающих.

Следует напомнить, что в те годы директор МТС должен был быть в курсе дел, событий любого из колхозов своей зоны. За весь цикл работ он нес прямую ответственность, и поэтому районные власти весьма считались с мнением директора и начальника политотдела МТС о деятельности того или иного колхозного руководителя.

Пригласил я как-то и председателя своего «родного» колхоза «Новый быт», где прежде работал парторгом ЦК. Артель «Новый быт» теперь возглавлял Иван Кондратьевич Горячко. Явился он точно к назначенному часу — к девяти вечера. Мне это понравилось. Средних лет, одет опрятно, держится уважительно, чувствуется, себе цену знает.

— Зачем вызвали, Василий Иванович?

Смотрю я на него, улыбаюсь. «С таким, — думаю, — можно работать. Самостоятельный. Из тех, кто лишнего не сболтнет, а любит сперва прощупать обстановку, все взвесить, прикинуть».

— Да вот, — отвечаю, — днем все времени нету поговорить. То дела в МТС, то разъезды по бригадам, так я пригласил тебя на вечер. По-соседски… Живем, почитай, рядом. Интересуюсь, как хозяйствуете в «Быте»? Как там дела у наших трактористов?

Отвечает осторожно:

— Ничего. Обходимся.

— Может, помощь тебе какая нужна, Иван Кондратьевич? Может, мешает что в работе и мы подсобить в силах? Говори, не стесняйся. Одно дело делаем.

Все, видимо, не может понять Горячко: неужели только из-за этого вызвал директор МТС?

— Что ж, можно посидеть часок. Потолковать.

— Вот-вот. Как у вас сейчас со скотом, Иван Кондратьевич? Хватило кормов? Интересуюсь, как бывший животновод.

— Справляемся. Отел был хороший. К осени надеемся увеличить поголовье. И удои держатся неплохие.

Расспросил я его о вывозке за зиму навоза на поля, о ремонте инвентаря, о подготовке семян к севу.

— Чем помочь?

— Спасибо, Василий Иванович. Да вот надо сено перевезти с лугов к фермам. Если б дали трактор, мы бы на санных прицепах его мигом перевезли.

— Приезжайте в конце недели, дадим «фордзон».

Побеседовали мы таким образом по-товарищески часик. Горячко поглядел в окно, встал с табуретки, спрашивает:

— Больше ничего?

Чувствую, раздумывает: какую же цель имел я, приглашая его?

Засмеялся я и сказал:

— Захотел я проверить, Иван Кондратьевич, можно ли на тебя положиться.

— И что же?

— Вполне можно.

Попрощались, за Горячко хлопнула дверь.

— Ну, шевелись, милая, — услышал я с улицы под окном его сильный голос и, вслед за этим легкие сани заскрипели по мерзлому снегу.

Общественная работа всегда была для меня обязательной. Не приходило в голову сослаться на занятость или усталость, когда тебе давалось общественное поручение.

Вообще, вся сельская интеллигенция широко привлекалась к работе. Раз я поручил провести собрание в одной из дальних тракторных бригад учителю Дубровскому и завучу семилетки Русаку. Выделил им машину.

Дня четыре спустя я заехал в Чижевичскую школу. Завуч Александр Русак поздоровался со мной и спрашивает:

— Василий Иванович, когда мы с Дубровским вышли у вас из доверия?

Слышу: в голосе его и укор, и удивление.

— С чего это вы решили?

— Да вчера встретил бригадира тракторной бригады, где мы с Дубровским проводили собрание. Он говорит: «Василий Иваныч был вчера, интересовался, как прошло собрание, о чем говорили». Вот мы с коллегой и хотим узнать: отчего такое недоверие?

Русак был человек довольно скрытный, и если уж так заговорил, значит, сильно разобиделся.

Я положил ему руку на плечо и улыбнулся:

— Это не к вам недоверие. Это я не хочу потерять доверие к самому себе. Какой же из меня будет руководитель, если я не проверяю выполнения поручений?

Да, проверка у нас была налажена строго. Взял обязательство? Голосовал за него на собрании? Дал слово? Будь добр, выполняй! Не выполнил — на очередном производственном совещании ожидай «прочистку» от своих же товарищей по работе и, конечно, от начальника политотдела, директора.

Меня считали требовательным, я это знал. Но прежде всего я был требователен к себе: чуть не сутками пропадал на работе, домой заглядывал только поесть. Ночью старался выкроить часок, чтобы почитать книжку. И сознаюсь: считал себя вправе спрашивать и с сослуживцев много.

Жила у нас в доме девушка-сирота Настя. Отвели мы ей комнатку, и она была вроде за старшую дочку. (Потом мы ее отдали замуж за своего политотдельца Ивана Прокоповича, да недолгим было их счастье — погиб Иван в первый же год Отечественной войны.) Так вот. Сели раз завтракать. Жена подает на стол сковородку с картошкой, пожаренной со свининой, смотрит на меня, улыбается.

— Чего ты? — спрашиваю.

Переглянулась она с Настей, и засмеялись обе.

— Смешинка вам в рот попала? — говорю.

— Да вчера мы вышли с Настей во двор свинью поглядеть: пороситься ей, — отвечает жена. — Уже первый час ночи. Луна в небе, лужи ледок стянул. Все Кулаки спят, лишь у тебя в кабинете окно светится. Подошли потихонечку, смотрим: сидишь над книжкой. Иногда шевелишь губами, встанешь, пройдешься по комнате — и опять к столу. Я и говорю Насте: «Давай Василия Ивановича испугаем? Постучим в стекло, а сами схоронимся». А Настя и отвечает: «Да он, пожалуй, и не услышит. Видите, губами шевелит? Наверное, наизусть что-то учит». Минут десять на тебя глядели, ты даже головы не поднял. Так и ушли.

У меня это давняя привычка: если хочу что запомнить, повторяю вслух. Когда учился в Минске, в комвузе, приехала ко мне семья. Комнатенка в общежитии была тесная, и дочка Оля обычно играла под столом. Залезет туда со своей куклой, наряжает там ее, пеленает, сидит тихо, будто воробышек. Я штудирую Ленина, вслух повторяю формулировки. Потом слышу — Оля тоже что-то шепчет. «Ну-ка, что ты там?» Она и давай шпарить мне наизусть Ленина! Так много цитат заучила, мы только диву давались.

…Да, работали мы в те годы не щадя сил, не считаясь со временем, стремились ударно построить для будущих поколений фундамент нового общества.

В тридцатые годы машинный парк был совсем иной, чем сейчас. Тракторы не отличались удобствами: кабинок и тех не было, и дожди, ветры сильно досаждали механизатору.

Наши «фордзоны-путиловцы» капризничали, работали с большими перебоями. «Десять минут пашут, десять часов стоят…» — горько острили трактористы. Не было еще хорошо оснащенных ремонтных мастерских, не было опытных механиков, даже квалифицированных слесарей. В основном пользовались кузней: отковывали, что могли.

Несовершенной была сама конструкция тракторов. Зажигание — плохое. Заводили мотор ручкой: бывало, семь потов сойдет, пока стронешь трактор с места.

Попадет молодой, «зеленый» тракторист в поле, случится с ним какая-нибудь оказия — он и кукует сутки-другие, пока подмога не придет.

И все равно мы вытягивали план.

Руководитель предприятия, если он болеет за свое дело, никогда не знает покоя. Где бы ни находился, — скажем, на совещание в райцентр вызовут, — мысли без конца на производстве: что-то там без меня? Как бы достать такие-то запчасти? За столом ли сидишь, спать ли ляжешь, а в голове тракторы, комбайны, сеялки, веялки, запчасти, ремонт, пахота.

Везде хочется поспеть, подтолкнуть, самому убедиться, как идет работа. Выеду, бывало, верхом или на линейке, заберусь в глубинку, спрошу председателя колхоза: все ли тракторы работают? А потом все-таки подверну к вагончику, потолкую с бригадиром, возьму последние сведения. Еду проселком, слышу: тарахтит «фордзон-путиловец» или «ХТЗ», подгоню туда коня. Тракторист еще издали меня заметит, остановит машину, поздороваемся, поговорим.

— Трактор смазываешь?

— А как же? Слышите, как чисто мотор работает?

— Горючее при заправке не проливаешь?

— Да или я себе враг?

Работали тогда тракторы на керосине, который не всегда регулярно завозили в кооперацию для нужд населения. И часто бабы приходили к трактористу просить «бутылочку на лампу». А там потянутся и родственники, если он сам из этой деревни, или потребует керосина хозяйка, у которой стоит на квартире. Большую надо иметь стойкость, чтобы всем отказать! А ведь находились и такие «молодцы»-механизаторы, что пропивали горючее. И когда я спрашивал тракториста: «Не проливаешь?» — он прекрасно понимал, на что я намекаю.

Осмотришь пахоту, проверишь качество. Для этого у нас был припасен специальный складной метр. Поглядишь, нет ли «балалаек» — проплешин, тщательно ли запаханы концы загонов.

Если работа хорошая, похвалишь. Нередко в таких случаях я говорил:

— Совсем был бы молодец, Андрей, да одно худо.

Забеспокоится:

— Ай что не так, товарищ директор? — Тревожным взглядом окинет трактор, пахоту.

— А ты посмотрись дома в зеркало. Небось с той недели не брился? Плохо держишь марку тракториста. Имей в виду, Андрей, в деревне ты техническая сила, культурный человек. На тебя другие должны равняться!

Поговоришь еще о том, о сем, непременно спросишь, хорошо ли кормят. В то время трактористы находились на снабжении колхоза, поля которого обрабатывали. Иной тракторист похвалит «хозяина», а кто и пожалуется, что варят одну картошку. Если на поле попадешь к обеду, то почти всегда тракторист пригласит разделить с ним трапезу.

— Идем, товарищ директор, отведаешь моего харча. Сам качество определишь.

Ну и пообедаешь с ним. И коль скудно столуют тракториста, тут же заглянешь в контору к председателю или отыщешь бригадира, поведешь серьезный разговор:

— Что же так плохо кормите наших хлопцев? С таких харчей не больно поработаешь. Не обижайтесь, если и они вам будут низкое качество давать…

Так вот поездишь по полям, вернешься в Кулаки усталый, грязный как черт, не успеешь пообедать, как уже прибегают на квартиру — народ ждет в конторе.

Во-первых, бухгалтер, чтобы подписал документы для банка. Затем агроном Андрей Делендик со сводкой, в каком колхозе и как идет выполнение плана сева или подъема зяби. Не успеет агроном уйти, как в дверь — старший механик. Этот или заводит разговор насчет текущего ремонта, или выкладывает, с какими запчастями обстоит дело плохо. Чаще всего нас подводили запальные свечи и подшипники. В каждом районе имелось свое отделение Сельхозснаба, но там, к сожалению, редко что из нужного было. За поршневыми группами к трактору, передними и задними мостами, коленчатыми валами и другими деталями приходилось ездить в Минск, часто самому.

А там тянутся трактористы с личными просьбами: тому дров надо привезти, тому сена — колхоз не дает подводу. Берешься за телефонную трубку, звонишь, пишешь записки.

Да и семья требует внимания. Надо наведаться в школу, узнать, как учится старшая. А попал в школу — там тоже просят помощи: ремонт сделать, приобрести оборудование для физического кабинета, подвезти дровишек. Я — член бюро райкома партии, депутат районного Совета, кому же, как не мне, хлопотать о семилетке, учителях, «пробивать» кредиты? Кому обеспечить школу транспортом?

Старобинская МТС помогала всем, кому могла. Но и нам помогали другие организации. Взаимная поддержка была, можно сказать, круговая, всеобщая.

Большое внимание оказывала нам районная печать.

Как-то в разгар рабочего дня, когда мы огораживали усадьбу, устанавливали цистерны для горючего, к нам приехал новый редактор газеты Иван Евменович Жевнов. Вид у него был, как тогда говорили, городской: в аккуратном сером костюме, в начищенных ботинках, в кепке, с брезентовым портфелем. Блокнот с карандашом торчат из карманчика. Лицо худое, бледное, без деревенского загара. Вежливо представился, показал удостоверение:

— Приехал поглядеть, как вы тут работаете.

Пригласил его в контору, усадил за стол.

— Что ж, будем дружить, Иван Евменович, — говорю. — Не стесняйтесь нас критиковать. Одно прошу: пишите так, чтобы это нам в помощь шло. Чтобы мы из ваших «головомоек» могли дельные выводы делать.

Редактор улыбнулся:

— Постараемся, Василий Иванович. Это в наших общих интересах.

Посмотрел он усадьбу, мастерские, нефтебазу. Везде у нас лежали доски, балки, кирпич. Видно, Жевнову понравилось то, что он увидел.

— У вас стройка в полном разгаре. Широко размахнулись.

После этого не раз к нам заглядывали литсотрудники из районной газеты. Раз звонит Жевнов, просит «газик»: надо проехать по колхозам (в редакции своего транспорта не было). Что ж, мы всегда готовы выручить. Дал я ему машину.

Было это утром. А после обеда Жевнов подкатил к моей конторе на заляпанном «газике» — дождь прошел, везде стояли лужи. Зашел ко мне в кабинет.

— Накатались? — спрашиваю. — Сбрызнуло вас, обдуло ветерком? О чем же будете писать в газете? Глаз наблюдателя, бывает, острее хозяйского. Говорите, глядишь, на ходу исправим.

— Кое-где пашут с огрехами.

— Можете показать?

— Хоть сейчас.

Признаюсь, задело это меня. Где же это недосмотрели?

— Коля, — сказал я своему молоденькому шоферу Клочкову, — придется тебе еще один рейс сделать.

Поехали в колхоз «Червоная зорка» Красноозерского сельсовета. Оставили машину на дороге, пошли по сырому полю, жирно блестевшему бугристыми отвалами. Проверяю, на какую глубину пашут.

На одном загоне смотрю — борозда не глубже грачиного носа. Проверил сантиметром: и девяти не набирается вместо положенных семнадцати-восемнадцати. Пошли напрямик к трактористу. Он узнал меня, заглушил свой «ХТЗ», сидит, ждет.

— Что же ты так пашешь? — спрашиваю я, стараясь сдержать раздражение.

— Нормально пашу.

Звали тракториста Семен Павлюша. Длинный, горбоносый, глаза бесстыжие, ничем его не смутишь. Я почувствовал, что закипаю.

— Как тебе не стыдно, Семен? Разве тебя на курсах не учили, как надо работать? Объясняли, показывали, а ты ковыряешь землю, как попало. Неужели не понимаешь, что это поле пропащее? Думаешь, спасибо тебе скажут колхозники, когда вместо хлеба бурьян вырастет?

— Урожай тут будет не хуже, чем на других загонках!

И хоть бы покраснел. Смотрит на нас с высоты сиденья и глазом не моргнет. Меня окончательно взорвала наглость Павлюши. Я обложил его крепким словцом и сказал, что поговорим в МТС. Мы с Жевновым выбрались на дорогу, сели в «газик» и поехали в правление колхоза.

Отчитал под горячую руку и председателя:

— Если будете так смотреть за трактористами, то потом не обижайтесь. Вам тут ближе глазом кинуть, кто и как пашет.

Председатель тоже было сперва заершился:

— Техника-то ваша. Ваша и ответственность.

— Техника государственная, а хозяин земли — колхоз. Ваш интерес самый первый. А у нас нет такого бинокля, чтобы из Кулаков все поля проглядывать.

В Кулаки вернулись совсем затемно.

— Нелегкий тебе сегодня достался день, — посочувствовал я редактору. — Имеешь полное право, Иван Евменович, всыпать нам в газете. И «Червоной зорке», и нашей МТС. Проштрафились.

— Кто же по первому разу с плеча рубит? — ответил Жевнов. — Да и придется, справедливости ради, тебя, Василий Иванович, похвалить, что сразу кинулся исправлять ошибку. Так что пока воздержимся.

— Ну, за помощь, за науку я у тебя в долгу, поэтому пошли ко мне обедать. А то, боюсь, до Старобина живой не доберешься…

По примеру трактористки Паши Ангелиной, имя которой прогремело на всю страну, и у нас в Старобинской МТС была создана женская бригада механизаторов. Четыре девушки-колхозницы окончили курсы и пришли к нам комбайнерками.

Я побеседовал с ними и сказал, что мы ждем от них ударной работы, хороших показателей.

— Постараемся, товарищ Козлов, — ответила за всех Ольга Василевская.

Это была высокая голубоглазая девушка с густыми русыми волосами, прикрытыми цветастой косынкой. Сильная, веселая, с открытым характером — настоящая белоруска!

— Будешь в бригаде «Тесово» помощником Силантия Клишевича, — сказал я Василевской. — Человек он пожилой, мешать тебе любезностями не станет.

Ольга засмеялась.

— Я не на гулянку сюда приехала.

— Комсомолка? Где раньше работала?

— Комсоргом была, у себя, в совхозе «Капацевичи».

— Это хорошо. Значит, и спрос с тебя будет больше.

Поселили мы девушек-комбайнерок в общежитии при МТС. Жили они в одной комнате: и Ольга, и Анна Протасеня, такая же высокая, светловолосая, и маленькая чернявая шустрая Анна Явсейчик, и спокойная серьезная Шура Маголина.

У девушек всегда было чисто, постели аккуратно прибраны, на тумбочках, застеленных белыми салфетками, летом стояли букеты полевых цветов. Пол вымыт, половички выбиты. На собраниях мы всегда ставили «девичью» в пример мужчинам.

Ясно, что приезд женщин-механизаторов был большим событием у нас в Кулаках. Многие приходили посмотреть на них: «Баба за рулем!» Сразу, конечно, нашлись и «кавалеры»: без родителей девчата живут, да еще не худо зарабатывают. Почему бы не погулять? Так что нам еще приходилось и ограждать их от особо назойливых ухажеров.

Часто заезжал я на поле, проверял, как трудятся девчата. Старались они. Однако так ладно, как у мужчин, у них пока не получалось. Конечно, им всегда помогали бригадиры, механики, это давало повод некоторым горлопанам говорить: «Зря бабам доверили технику. Ихнее дело у печки стоять да детей нянчить».

Был у нас тракторист Сосновский. Нос кверху, волосы торчком, но себя считал парнем хоть куда и все увивался вокруг девчат. Только почему-то ни одна не хотела с ним гулять. Так этот разобиженный «жених» и на собрании кричал:

— Угробят нам эти «ударницы» машины!

Тем не менее, когда к нам в МТС пришли новые комбайны, первой на самостоятельную работу мы перевели Ольгу Василевскую. И не ошиблись. Она научилась хорошо управлять машиной и все повышала и повышала выработку. Это заставило многих насмешников закрыть рот.

Как-то заходит ко мне в кабинет главный механик, красный, взволнованный.

— Чуть беды не нажили с девчатами, Василий Иванович.

— Что случилось?

— Да Ольгу чуть не затянуло в комбайн.

— Покалечило?

— Обошлось.

— Как же это вышло?

— Юбки-то длинные, захватило подол.

Я сейчас же вызвал Николая Клочкова, сел в машину и поехал на тот участок, где убирали пшеницу.

Степной корабль Ольги важно, плавно шел по загону. Она уверенно держала штурвал и меня издали встретила улыбкой. Я посмотрел, хорошо ли Ольга регулирует хедер, низко ли срезает хлеб. Работала она спокойно.

Когда комбайн остановился, чтобы выгрузить из бункера зерно на подъехавшие подводы, я как мог спокойнее спросил:

— Что это у тебя тут вышло?

Она покраснела:

— Да так!..

— Ну-ну, я ведь слыхал.

— Во время работы переходила от трактора к комбайну, и юбку захватило карданным валом. Перебросило с одной стороны на другую. Отделалась испугом.

Опять улыбнулась, а лицо при воспоминании побелело-побелело. Вижу, перепугалась сильно, значит, тряхнуло ой как!

Проследил я, как разгрузили бункер, отъехали подводы на ток, и вернулся в Кулаки. Мне все было ясно: Ольгу спасло лишь то, что юбка оказалась старой, порвалась. А будь это, скажем, андарак — национальный белорусский наряд из очень крепкой материи, — могли бы и похоронить свою лучшую комбайнерку.

После этого мы всех девушек заставили носить спецодежду. Была она у них давно, да они стеснялись ее надевать, боялись насмешек.

Постепенно к девушкам совсем привыкли. Больше того, они хорошо повлияли на мужчин. Чего греха таить: мужчины на язык невоздержанны — и в поле, и в мастерских, и в столовой частенько можно было услышать крепкое слово. Боролись, конечно, с этим, даже на собраниях вопрос не раз поднимали, да все без толку.

Присутствие же скромных, серьезных девушек невольно сдерживало и механизаторов и приезжавших на усадьбу колхозников. Да и в общежитии установился порядок. Мужчины теперь уже не ложились одетыми на застланную кровать, не разбрасывали окурки по всей комнате, даже бриться стали чаще. Кому охота, чтобы тебя поднимали на смех?

Со временем Старобинская МТС стала своего рода технической базой района. У нас был и значительный парк сельскохозяйственных машин, и грузовики, и хорошо оборудованные ремонтные мастерские.

Со стороны может показаться, что быть директором МТС — это значит заключать договоры с колхозами, отвечать за обработку полей, за своевременный ремонт тракторов, комбайнов, — словом, хозяйничать. Все перечисленное входило в мои обязанности, но этим дело не ограничивалось. Райком привлекал нас к общественной работе так же, как мы привлекали агрономов, учителей, механизаторов.

Я не ждал, когда меня нагрузят. Выступал на районных, областных партконференциях, на пленумах, делал доклады на колхозных собраниях, проводил политбеседы. Я не знал, что кое-кому в Старобине не нравилась моя активность, расценивали это как стремление выдвинуться.

Работы было очень много — не до кривотолков. Мы пахали целину. Не только в буквальном смысле — поднимая залежи, осваивая болота, корчуя кустарники, — а и в переносном: пахали целину частновладельческого землепользования.

Мы, коммунисты, и беспартийные массы, что шли за нами, — все вместе творили новую историю деревни.

Мы на ходу набирались опыта и, не побоюсь сказать, умнели на ходу, крепли, с каждым днем чувствовали себя уверенней.

Мы не только пахали, косили, обмолачивали зерно, мы строились. Работа шла на два фронта. Государство отпускало нам большие кредиты, и мы в Кулаках воздвигали на своей усадьбе кирпичное здание ремонтных мастерских. За короткое время построили четыре гаража, здание конторы МТС. Кроме того, клуб для рабочих и, сверх плана, баню.

Вид усадьбы МТС менялся на глазах.

Деньги нам давали щедро. Считалось, что мы получаем и стройматериалы, во всяком случае, нам их планировали. А вот доставать их по нарядам приходилось нелегко. Да это и неудивительно. По всей громадной, необъятной стране от Негорелого до Амура такое поднялось строительство, что кирпич, цемент, балки, лес, скобы, гвозди, листовое железо, черепицу и прочий «строительный хлеб», пожалуй, труднее было достать, чем хлеб ржаной, а, как известно, и ржаной-то отпускали по строгим нормам.

Получишь на руки наряд и бегаешь с ним высунув язык по разным районным, областным и республиканским снабам. Ответ чаще всего один: «Откуда мы вам возьмем стройматериал? Ждите, когда получим».

Так же мы бедствовали в то время с запчастями для тракторов, комбайнов. Со всем, вплоть до баббита для подшипников. Но мы всегда как-то умудрялись выкручиваться.

И вот однажды, когда я нигде не мог получить стройматериалы, поехал я в райком. У нас в районе был новый первый секретарь — Боярченко. Приехал к нему, рассказал о своих бедах и попросил помочь. В кабинете находился и второй секретарь — Жуковский.

— Лесу тебе надо? — переспросил Боярченко. — Может, ты считаешь, что у нас в райкоме лес растет? И кирпичи мы тут обжигаем? У тебя же в наряде сказано, куда обращаться.

Объяснять я секретарям ничего не стал: оба они отлично знали, как туго у нас со стройматериалами.

— В Старобине есть лесопилка, — сказал я. — Дайте хоть пяток кубометров тесу. Очень нужно.

— Туда бы и обращался. Ты что-то, Козлов, все двери путаешь.

— Они на вас показывают: «Райком разрешит — дадим».

Сидел Боярченко за своим столом с видом человека, перегруженного важнейшими государственными делами. Жуковский ходил по кабинету, и я поймал на его тонких губах ядовитую усмешку. В разговор он не вмешивался.

В Старобине Боярченко появился совсем недавно, но мы уже поняли его стиль. Ходил, как и большинство районных работников, в полувоенной форме: гимнастерка защитного цвета, галифе, хромовые сапоги. Голос у Боярченко был грубый, сильный, говорил он обычно командирским тоном, возражений не терпел. Свободно мог перебить человека репликой, оборвать, а то и высмеять. Очень любил, чтобы выступавшие на собраниях ссылались на его высказывания, цитировали его.

Кое-кто это уловил и быстро попал в милость. Я знал, как держатся некоторые районные «незаменимые» работники: по каждому поводу бегут к начальству, поступают только так, как им указывают.

Такой привычки у меня лично не было. Я с юности привык сам за все отвечать. Партия доверила — действуй. Сумеешь поднять свой участок — честь тебе и хвала. Не справишься, завалишь — уступи место другому. Вот эта-то самостоятельность, видимо, не понравилась кое-кому из нового руководства райкома.

— Я ведь не для своего дома стройматериалы ищу, — напомнил я.

— Тогда бы мы с тобой совсем по-другому заговорили.

Я понял, что ничего не добьюсь, и собрался уходить. Жуковский спросил:

— А что ты там строишь, Василий Иванович?

Я перечислил все, недоумевая, неужели второму секретарю не известно, что сооружают у райкома под самым, можно сказать, носом? «Что, — думаю, — за этим таится?» Ломать голову долго не пришлось.

— И баню? — спросил Жуковский таким удивленным тоном, будто впервые об этом слышал. — Она ведь вроде в смете у тебя не стоит?

— Не предусмотрена. Это уж наша собственная инициатива.

— Помыться захотелось, — с явной насмешкой сказал Боярченко. — Попариться, веничком обмахнуться, на полке полежать кверху пузом.

И он и Жуковский засмеялись. Я не нашел причины для обиды:

— А почему бы и не так, Степан Николаевич? Рабочему человеку после трудового дня сам бог велел кости попарить.

— Может, вы еще там у себя парикмахерскую соорудите?

— И это бы не худо.

Независимый тон мой не понравился Боярченко. Он нахмурился, надул губы:

— Живете в Кулаках, будто в собственном княжестве. Как ни позвонишь, тебя все в конторе нет.

— Значит, на полях. В колхозах.

— Руководитель обязан бывать и в конторе. Как у тебя день распланирован?

«Проверку, — думаю, — устраивает? Ну что ж, районный партийный руководитель имеет на это право».

— Мы люди деревенские, — начал я, словно бы полушутя, поддерживая обычную товарищескую беседу, — Просыпаюсь с петухами. В шесть часов уже на ногах и сразу на усадьбу МТС. Если хотите застать меня в кабинете, то прошу в первую половину дня. А уже после обеда, как правило, выезжаю в тракторные бригады.

— Катаешься, значит? — с усмешкой спросил Боярченко.

— Катаюсь. Иногда и гощу дня два-три в какой-нибудь артели. Если там какой конфликт и просят моей помощи.

— Гастролером живешь, — подытожил Боярченко, опуская последнюю часть моего ответа. Повернувшись к Жуковскому, продолжал: — Мне говорил помощник мой… Шевченко. «Прыткий, — говорит, — у нас директор МТС. Вчера видал его на собрании в «Луче коммуны» Чепелевского сельсовета. Покачнулся вдруг прямо на сцене, вывели его под руки. Ну, думаем, слег наш Козлов. Глядь, а он назавтра уже на полях колхоза «Третий решающий» под Зажевичами». Так, что ли, Василий Иванович?

Бессистемное питание, постоянное напряжение нервов действительно расшатали мое здоровье, и у меня начались приступы каменно-почечной болезни. Но какое дело до моей болезни Боярченко? Мне все больше не нравился его тон. Я поднялся и сказал, что мне пора домой.

— Стараюсь поспевать туда, где я нужен. А катаемся мы все, Степан Николаевич. Вам ведь тоже приходится?

— Приходится. Но все-таки ты… командир тяжелой артиллерии. Твое место на батарее. Все время нельзя разъезжать, на то у тебя есть заместители, штат специалистов.

— Каждый работает, как умеет.

С тем я и уехал.

Нехорошо у меня было на сердце. Давно ли я входил в райком, как в родной дом? Я старался не надоедать Николаю Андреевичу Воронченко мелкими неполадками, заботами и беспокоил его лишь в крайних случаях.

Но если уж являлась настоящая нужда, к примеру как теперь со стройматериалами, я ехал в райком с надеждой, крепкой верой, что меня обязательно правильно поймут, откликнутся. Если в чем неправ — поправят. Но встречать ухмылкой, издеваться? Нет, я к такому отношению не привык…

Лесу я, конечно, все-таки достал.

Да и как мне было его не достать, если он позарез нужен? Все колхозы района зависели от наших машин, каждому мы старались помочь, неужели бы они отказались поддержать свою МТС? Ведь от ее мощности, благоустройства зависела и обработка полей, в конечном счете — урожайность.

Все это я растолковал Ивану Кондратьевичу Горячко, председателю «Нового быта», заехав к нему в Метявичи. В правлении мы сидели вдвоем.

— Выручай, — говорю. — За нами добро не пропадет.

— Знаем, Василий Иванович. Да как это сделать? — задумался он.

— У вас же в «Быту» лес есть.

— Есть. Так ведь мы сами его не рубим. Запрещено. Сухостоем лишь да гнильем пользуемся для топки. Леса местного значения — это не наша собственность. Себе на сани да оглобли вырезать не можем. Узнают в Старобине — в суд потянут.

— Это мне все хорошо известно, Иван Кондратьевич, — говорю. — Ответственность полностью беру на себя.

Горячко помедлил.

— Что же, тогда общее собрание надо скликать.

Нечего говорить, что колхозники, когда я объяснил, для чего нужен лес, меня поддержали.

Мы привезли техника-строителя, тщательно сделали выборку деревьев, срезали их и перетащили тракторами к себе на усадьбу.

Когда впоследствии об этом узнал Боярченко, он здорово рассердился, но сделать уже ничего не мог. Во-первых, было поздно: бревна обтесывали на усадьбе МТС. Во-вторых, все по закону, комар носа не подточит. Да Боярченко и чувствовал: едва ли бы кто его поддержал, попробуй он представить данный случай как мое самоуправство, анархизм.

Стройматериалы расходовали так экономно, что хватило и на баню. Я понимал, что вот за нее-то мне могут «прищемить хвост», но это меня не смутило. Почему, действительно, баню считать ненужной роскошью? Пора же перестраивать деревенский быт!

Баню мы построили отменную, из толстых бревен, теплую, с отличной каменкой, просторным предбанником. В наших краях ничего подобного никогда не бывало. У меня сердце радовалось.

«Пускай, — думаю, — намылят нам за нее голову, зато есть где ополоснуться».

В первую же субботу баню хорошенько натопили. Милости, мол, просим, товарищи, после работы попариться с веничком березовым. Новые цинковые шайки к вашим услугам, в мастерских жестянщики наделали их предостаточно, — приходите!

Очень хотелось мне и самому попариться. Да заработался в этот день, мотался по колхозам и домой на усадьбу попал только затемно.

Отказавшись от ужина, побежал в баню, кляня себя по дороге: «Запоздал! Надо же!» Вижу — свет горит: работает еще. Обрадовался. Зашел, спрашиваю истопника:

— Есть, Тихоныч, вода?

— Сколько хотите, Василий Иванович. Можете хоть поплавать. Налейте под самый полок, да и ныряйте.

Не пойму, то ли Тихоныч шутит, то ли сердитый.

— Что, — говорю, — так? Народу мало пришло?

— Вас первого вижу. Признаться, я остолбенел.

— Ну хоть кто-то… обновил баню?

— Заходил было механик, а купаться не стал. Белье, говорит, забыл чистое. Взялся за дверь да с тем и был здоров.

С трудом верил я своим ушам. Вот это здорово! Хоть бы из любопытства, что ли, заглянули! Экий народ.

Конечно, я знал, что в окрестных деревнях люди раньше жили и небогато, и не очень опрятно. Мылись раза два в год: под рождество да перед пасхой. Нагревали в чугунах воду ну и плескались в избе.

Пришлось мне самому опробовать новостройку. Никогда я так не купался, один на всю баню.

Смешно сказать, но кое-кто потом судачил: «Вот Козлов как живет! Для одного себя распорядился баню вытопить. Дровищ сколько пожег!»

Я-то мечтал, что открытие бани станет радостью для всех окрестных деревень. Ан не вышло. Оказывается, и за это с умом браться надо.

На следующую субботу объявили банный день. Специально из-за этого я никуда не поехал, решил сам за всем проследить. Баню снова жарко натопили, ждем. Час проходит, другой опять никто не идет. Я, понятно, нервничаю. Курю папиросы, меряю кабинет из угла в угол. Выйду во двор, гляну на баню. Стоит, как сирота. Опять одному мыться?

Вызываю шофера:

— Заводи, Николай, полуторку, езжай за людьми. Вези всех в баню.

— А если не согласятся?

— Какой же ты директорский шофер? Сумей сагитировать.

— За шиворот, что ли, тащить?

Уехал.

Слышу, проурчал мотор под окном. Приехали.

Спустя какое-то время захожу я со свежим бельем в предбанник. Мужчин порядком, даже на скамьях все не могут поместиться, кое-кто на корточках присел у стены. Курят, жмутся, уже наплевали на пол.

— Вы что, на посиделки сюда? — спрашиваю. Переглядываются, улыбаются смущенно.

— Женщин тут, — говорю, — нету, раздеваться можете смело. Стесняться нечего. Если кто не совсем чистый после работы, так на то и баня.

Опять никто ни с места. Прячут от меня глаза. «Пример надо показывать», — думаю.

— Что ж, начну первый, — говорю. — Это долг руководителя. Только парку мне потом поддадите, да попрошу веничком постегать. Ну вот хоть ты потрудись, Игнат Семеныч, а потом я тебя обхожу.

А постегать веничком — это уже, значит, надо раздеться. И когда этот тракторист с видом обреченного, вроде бы посмеиваясь над собой, стал раздеваться, его примеру последовали и другие.

Поглядел я, всем был полный смысл хорошенько помыться.

— А ну-ка на полок, — командую. — Кто смелый?

Взял березовый веничек, ошпарил крутым кипятком, хлещу одного. Ежится.

— Больно? — спрашивают его товарищи и смеются.

— Прохватывает! — отвечает.

Хохот громче.

— За что вы его так, Василий Иванович? Наверно, за то, что в баню не хотел идти.

— Нет, — смеюсь. — Пашет мелко. «Балалайки» оставляет. Вот я теперь в бане и буду устраивать разносы. Так отхлещу — впредь неповадно будет портачить!

Весело стало в бане. Тракторист спрашивает меня:

— А вас, Василий Иванович, так же хлестать?

— Дело твое, — отвечаю. — Только ты ведь знаешь, как критикуют «сверху» и как критикуют «снизу»?

За шутками так напарились, что выглядели будто вареные раки.

Много на другой день было разговоров о хорошей «баньке», какую директор устроил рабочим. Те, кто не пришел мыться, пожалели.

Народ потянулся. Особенно нравилась баня женщинам. Этих и упрашивать не пришлось.

Кстати, расскажу и о кинокартинах.

Клуб свой мы еще не закончили, и фильмы смотреть можно было только в Старобине, за десять километров. Никто туда не шел: далеко. Как же это, думаю, у нас остается народ в такой непросвещенности? Иные, особенно из стариков, еще ни разу в жизни картину не видели. Тогда я выделил автомашину и сказал, что билеты беру за счет директорского фонда. Демонстрировалась в Старобине «Путевка в жизнь». Посмотрели люди и всю обратную дорогу проговорили о Мустафе, о Жигане, о ликвидации беспризорщины. Фильм очень всем понравился.

В другой раз уже за свой счет охотно поехали.

Впоследствии же, если в выходной не было свободной машины, сами приходили ко мне с жалобой: почему нет транспорта в Старобин? Нечего говорить, с каким нетерпением ждали окончания строительства эмтээсовского клуба.

Тогда уж фильмы стали смотреть дома. От зрителей отбою не было.

11

Об одной непреложной истине. — Партийный билет у меня один. — Меня избрали секретарем райкома. — Первый за годы работы отпуск. — Срочный вызов в Минск. — Переезд в Червень.


Постепенно я освоился в новой, доселе неизвестной мне роли директора. Меня дружно поддержали коммунисты, активисты, все механизаторы. Наша Старобинская МТС стала заметной в области, в республике. Доводилось нам и держать в руках переходящее Красное знамя, и получать премии, и в Минске на совещаниях делиться опытом…

Конечно, не все шло у нас гладко, без сучка и задоринки. От неопытности случались и ошибки, и срывы, и авралы.

Работая в Старобине, я окончательно уверовал в одну непреложную истину: руководитель, который не думает об интересах вверенного ему коллектива, авторитетом пользоваться не будет и хороших показателей не добьется. Лишь там, где люди почувствуют себя хозяевами производства, они смело станут проявлять инициативу, работать, не считаясь со временем.

Начальником политотдела у нас теперь был Леонтий Семенович Швайко. А когда политотделы ликвидировали, он стал заместителем директора по политической части.

Еще в детстве Швайко остался круглым сиротой, пас стадо у богатого помещика. В гражданскую войну ушел добровольцем в Красную Армию, воевал, отличился. Был в 1918 году членом ЦК партии большевиков Белоруссии. Потом Швайко перешел на работу в деревню и везде проявлял недюжинные организаторские способности. Все мы очень гордились, что рядом с нами работает такой заслуженный человек, настоящий ленинец.

С Леонтием Семеновичем мы и стали подбирать кадры, растить наиболее дельных работников; рекомендовали их в партию, посылали учиться. Есть ли на свете дело труднее и кропотливее, чем воспитание человека? Человек должен всегда чувствовать справедливое, внимательное отношение к себе; в ином случае убедить его в чем-нибудь — то же самое, что молотить пустую солому.

Много мне пришлось поездить из конца в конец района, подыскивая для МТС нужный народ. Я старался ближе узнать людей, с которыми работаю, чтобы потом найти к ним ключ. К каждому ведь надо приглядеться, понять его интересы, найти те слова, которые на него могут подействовать.

Вопросы приходилось разбирать самые неожиданные.

Помню, раз прибегает ко мне в слезах Ольга Василевская.

— Что с тобой, Ольга?

Заливается еще пуще. Налил из графина воды, подал. Взяла стакан, сделала глоток, зубы по стакану стучат.

— Успокойся. Потом расскажешь.

Сам занялся своими делами, будто забыл о ней.

Сунулся в дверь тракторист: я сказал ему, что занят, пусть зайдет после. Вижу, Ольга уже мнет носовой платочек.

— Не узнаю тебя, Ольга. Такая смелая, а тут будто язык проглотила. Долго так сидеть будем?

— Сплетню про меня пустили. — И вся залилась краской.

— Какую? Давай по порядку.

— Пошла я вчера в Чижевичи на комсомольское собрание. Меня догнал Петрович. Он ведь женатый, дочка растет. В клубе потом еще танцы были. Побыли — и домой, как и другие наши. А вчера прихожу на работу, а там слух пустили, будто мы с Петровичем не на собрании были, а гуляли в лесу. Проходу не дают.

Опять у Ольги плечи затряслись.

Работы у меня и без того «по завязку», а тут еще это разбирай. Но и без внимания оставлять сплетню нельзя: какая теперь из Ольги работница, пока не успокоится?

— Знаешь, кто сплетню пустил?

— Корбут. Он давно ко мне липнет.

Я встал из-за стола, подошел, протянул ей чистый носовой платок.

— Вытри глаза. Вины тут твоей нету? Нету. Значит, голову держи высоко поднятой. Ступай, все уладим.

Она улыбнулась сквозь слезы, вышла.

Пришлось мне вызывать Корбута. Этот у меня ни разу не улыбнулся. Заканчивая разговор, я сказал ему:

— Я раньше думал, Корбут, что ты просто крикун. А оказывается, ты еще и подлый человек. За что ты девушку грязью обливаешь? И думаешь, мы это тебе позволим? Так прищемим язык, что на всю жизнь запомнишь…

Пришлось об этом поговорить на собрании.

Больше мне Ольга Василевская не жаловалась на сплетни.

Вскоре мы выдали Ольгу замуж за Федора Юрчика, нашего секретаря-статистика. Для таких, как он, Советская власть была настоящей матерью. С детства его, сироту, опекал сельсовет, мальчонка имел кусок хлеба. Потом он пас стадо. А у нас при политотделе уже руководил комсомольским активом, закончив к тому времени школу-семилетку.

Молодожены зажили своим домиком.

В 1937 году повисла над Ольгиной семьей беда: отца ее, работавшего в Старобине заведующим столовой, арестовали якобы как врага народа. Протянули руки и за дочкой. Конечно, мы не могли без боя отдать Ольгу: какой же я после этого был бы коммунист? Я выступил в ее защиту и сумел убедить райком, что «дочь за отца не ответчица».

…Вспоминается и такой случай.

Работал в Кулаках бригадиром тракторной бригады Владимир Баранчик. Дельный был мужик, энергичный, со смекалкой. Одна беда: любил выпить. А когда человек выезжает в поле с похмелья, какой из него толк? Да и трактористам пример дурной. Несколько раз вызывал я его к себе в кабинет, пытался усовестить. Даст слово — и не сдержит. Рисовали на него карикатуры в стенной газете — не помогает, да и все.

И вот вижу, приходит к нам на усадьбу жена Баранчика. Заморозки стояли, полевые работы закончились, и трактористы занимались ремонтом машин. Нашла мужа, о чем-то говорит, Владимир мнется, отрицательно качает головой, и оба поглядывают на мое окно в конторе.

«Что-то, — думаю, — у них серьезное. Похоже, что ко мне хотят обратиться, да не решаются».

Вышел из конторы, будто по делам. Потолковал со старшим механиком и, как бы между прочим, спрашиваю жену Баранчика:

— Проведать своего пришла?

— Делать дома ей нечего, — буркнул Владимир. Сам покраснел. Смотрю, вполне трезвый.

— Хоть бы ты свой язык поганый откусил, — в сердцах бросила жена Баранчика, и вижу, на глазах слезы.

Выяснилось, что бригадир мой задумал строиться, но не может лес перевезти на участок: не на чем. Жена настаивала, чтобы он попросил у меня транспорт; Владимир же стеснялся, боясь отказа.

— Помогать ему действительно не за что, — сурово сказал я. — Не заслужил.

Стоит мой бригадир весь багровый. Ремонтники собрались вокруг, а мужик-то он был самолюбивый, гордый.

— Хоть бы о детях, ирод, подумал, — с отчаянием сказала жена. — Так и жить нам в развалюхе! Горе ты мое горькое! «Как же поступить? — думал между тем я. — И семью жалко. И в то же время как бы не уверовал человек в свою безнаказанность, если сейчас поможем».

— Насчет своей пьянки подумай, — сказал я Баранчику. — Время у тебя есть. Завтра зайди утром в контору, на денек выделят трехтонку.

«Ну-ка, — решил я, — попробуем тебя еще одним лекарством полечить. Доверием. Заботой».

Повернулся и пошел к себе.

Вероятно, Баранчик не ожидал этого и в самом деле задумался. Занялся стройкой дома. Меньше стал пить. Так что мы убили двух зайцев: и не потеряли ценного работника, и вернули мир в его семью.

Вот еще случай. Был у нас тракторист Павел Гапанович из соседнего поселка Жабина. Он первым, еще при Гаке, получил «фордзон-путиловец», всегда давал высокую выработку и вообще отличался старательностью. Любил книгу, был активным селькором, помещал стихи в стенгазете. Не однажды получал премии.

Как передовика производства, я послал его на курсы бригадиров в Кричев. По возвращении Павел очень старательно взялся за работу. На собраниях, на производственных летучках мы ставили его в пример. Вот, мол, какого хорошего механизатора воспитали.

И вдруг Гапанович скис, притих и стал проситься, чтобы я освободил его от бригадирства и перевел обратно на трактор.

«Что стряслось? — думаю. — Откуда такие настроения?»

Стал расспрашивать. Гляжу, Гапанович лезет в карман и вынимает мне затрепанное, пожелтевшее письмо:

— От родного отца из Америки.

Выяснилось, что еще до первой мировой войны отец двухлетнего Павла уехал в Соединенные Штаты на заработки. Там его и застала революция. В письме отец сообщал, что он в числе многих эмигрантов из России поднял свой голос в поддержку Советской власти, за что вместе с другими был выслан на «остров Слез».

Маленький Павел вырос без отца, парнем вступил в колхоз, стал на ноги. И вот теперь, когда все чаще стали поговаривать о врагах народа, кто-то узнал про то старое письмо и обозвал Павла «прислужником мирового капитала». Он и решил уйти с поста бригадира.

— Вы как директор, Василий Иванович, с кого спросите? С меня. А я что должен? Спросить с тракториста. Должен при необходимости и нажимать. Не все же у нас в эмтээсе сознательные? Есть крикуны, вроде Кудрявца, а есть которые похуже. Обидится и… напишет заявление с клеветой. Так лучше я сам сяду за баранку как рядовой; уж я-то выработку всегда покажу высокую.

— Не дело ты говоришь, Павел. Конечно, хороший тракторист — находка для эмтээс. А хороший бригадир — вдвойне. Как же я могу тебя освободить? Не сомневайся, по-прежнему твердо руководи хлопцами. А о твоем письме я передам своему заместителю по политчасти, и в случае нужды мы тебя всегда поддержим.

Успокоил я его. На прощанье сказал:

— Мы тебе вполне доверяем. И даже хотим выдвинуть на другую работу… как опытного бригадира. Преподавать на курсах трактористов.

За работу после этого Гапанович взялся еще усерднее.

Вот еще случай.

Я уже, кажется, упоминал, что шофером у меня работал Николай Клочков. Парень он был видный, носил брюки навыпуск, ботинки и даже галстук — в МТС дело редкостное. Все местные девушки старались ему понравиться. Роста высокого, с каштановыми волосами, великолепно играл на гитаре, танцевал, с успехом участвовал в постановках самодеятельности. Гулял он с учительницами, с медсестрами из больницы. Держался с достоинством, знал себе цену: отлично водил нашу старенькую, допотопную машину.

Николая очень любили дети, он был их душой. За то, чтобы подержаться за крыло машины, «бибикнуть» разок клаксоном, они готовы были всю ее вымыть до блеска. Николай часто катал их по деревне.

Как-то новый замполит Швайко и я поехали в Слуцк и там задержались. Обедали поздно, с такими же, как и сами, приезжими «командировочными». В сутолоке, за делами совсем забыли о Николае Клочкове и не пригласили его с собой в столовую. Вспомнили об этом, лишь когда выехали за город. От Слуцка до Старобина недалеко, километров тридцать, и это нас успокоило: «Ладно. Дома Николай заправится».

Об этом случае все забыли, кроме самого Клочкова.

Вскоре «верхушке нашей МТС» вновь пришлось выехать: теперь всего за десяток километров — в Старобин на заседание райисполкома. Пока заседали, решали разные вопросы, хлынул обложной ливень. Погода и без того стояла дождливая, а тут совсем развезло. Смотрю я в окно и думаю: «Эка не вовремя. Лен убирать надо. Не зря в народе говорят: «Льет не когда просят, а когда косят. Не когда ждут, а когда жнут»».

Возвращались поздно. Николай ловко рулил между налитыми колдобинами, топкими местами. На середине пути машина вдруг зачихала, задергалась, а потом и совсем остановилась.

— Будем загорать, — с досадой сказал Швайко.

Свою машину мы называли «инвалидка» — так часто она ломалась, «хромала». Была она старой заграничной марки, — кажется, «Бенц», не помню точно, — с тонкими, будто у велосипеда, колесами. Николаю очень часто приходилось ее ремонтировать. Делал он это безропотно и мастерски. Бывало, ночь не поспит, а уж машина всегда в порядке.

Он и тут вылез из кабины, с час возился с мотором, а затем заявил:

— Дальше машина не пойдет. До утра, наверно, возиться придется.

— Вот это поужинали вовремя! — сказал я.

— И отоспались в дождик!

Поворчали мы, поворчали, да что поделаешь? Подобрали полы пальто, шинелей и пошлепали по грязи домой. Темнотища, идти лесом, а до Кулаков без малого шесть километров. Добрались поздно. Пока жена накрывала на стол, я вызвал механика и наказал поехать и помочь Николаю. После ужина хотел позаниматься, но так устал, что изменил своим обычаям и лег спать.

Наутро спрашиваю механика:

— Вытащил Николая?

Смеется, молчит.

— Машину починили?

Опять смеется:

— А что ей делается?

Ничего не пойму.

— Где ты вчера Николая застал?

— Да я его совсем не видал. Как вы велели, до самого Старобина добежал — и ни полуторки, ни Клочкова. Под, утро он сам приехал, сейчас спит. Что-то непонятно.

— Где же Николай был? — спрашиваю.

— А это вы его спросите.

И ушел в мастерские.

Конечно, я потом узнал все. Оказывается, машина наша была в полном порядке и совсем не думала «болеть». Просто Николай отомстил нам за то, что оставили его в Слуцке без обеда. Заставил протопать пешочком, а сам уехал в соседнюю деревню Дубеи к дружку на свадьбу.

«Вот из-за чего заставил, сукин сын, по грязи брести, — подумал я. — Фрукт».

Вспылил сперва. А потом смешно стало. Конечно, это мальчишество, Николай — зеленый парень, ему только на будущий год в Красную Армию идти служить. Ну, а может, это и не простое озорство? О себе-то, мол, начальство не забыло, а меня оставило голодным! Или я не такой же человек? В речах-то вон какую заботу проявляете о рядовых людях! Так вот же вам, обойдитесь разок без меня!

Вызвал его, будто ничего не знаю. Клочков пришел, как всегда, подтянутый, каштановые волосы пышно взбиты, ботинки начищены.

— Как машина? — спрашиваю.

— В порядке, Василий Иваныч. Заправлена. Куда поедем?

Смотрит преданно. Выкинул фортель и уже забыл о нем.

— Вокруг столба без поворота, — говорю и поднял на него от бумаг глаза.

Смешался, покраснел. Смекнул, что мне все известно. Я погрозил ему пальцем.

— Давай договоримся, Николай, больше фокусов не выбрасывать. Ясно? «Без обеда» тебя оставили, как школьника? И ты нас в «угол» поставь. Ступай в столовую и обедай, как положено всякому советскому человеку, а мы в машине покукуем. А мальчишествовать не след. Обязанности должны быть выше самолюбия. — И другим, обычным тоном добавил: — В Старобин за соляркой поедешь. Да гляди опять не сбейся с дороги… Дубеи-то в стороне лежат.

Что же мне было, в амбицию удариться, из-за самолюбия потерять хорошего шофера, способного мальчишку? Вырастет — поумнеет. Так оно и было. От нас Николай Клочков ушел служить в Красную Армию, в Киевский военный округ, потом храбро дрался с фашистами, после падения рейхстага, после победы, часто писал мне письма.

Таких фактов я мог бы рассказать много, да дело не в количестве. Привел я их тут, чтобы показать: постепенно коллектив МТС стал единой, дружной семьей.

Я уже упоминал, что моя самостоятельность кое-кому не нравилась в Старобине, искали малейшую зацепку, чтобы «надавать мне по шее», как они считали, «для пользы дела».

Надо полагать, крупных просчетов мы не допускали. К личной жизни моей тоже трудно было придраться, протекала она у всех на виду. И тогда, видно, потеряв терпение, решили меня «поймать» хоть на чем-нибудь.

Утром — было это в начале августа — сидел я у себя в конторе и, как всегда в эту пору, планировал, как лучше расставить силы, чтобы быстрее закончить уборочную, организовать подъем зяби: в какой колхоз дать трактор, в какой комбайн, думал о том, что придется, наверное, самому ехать в Минск, в Тракторосбыт, доставать запчасти. А времени нет.

Зазвонил желтый настенный ящик телефонного аппарата. Я снял трубку:

— Козлов слушает.

— Здорово! — раздался в трубке властный бас — Что у вас там хорошего?

Я сразу узнал голос Боярченко.

— Заканчиваем уборочную. Как всегда, запчасти режут. Вы нам не сможете помочь?

— Это уж твоя забота.

Обычно Боярченко разговаривал со мной сухо, требовательно, всегда старался найти какие-нибудь непорядки в работе МТС. А в этот раз тон его был добродушный. Что-то новое…

Трубка замолкла. Я ждал. Вновь заговорил Боярченко:

— Сейчас к вам приедет Жуковский.

— Примем. Можно узнать, по какому вопросу?

Пауза.

— Он сам тебя проинформирует.

И дал отбой. Не нашел нужным объяснить более подробно.

Что там у них? Жуковский — второй секретарь райкома, правая рука Боярченко, всегда держит его сторону, даже вопреки собственному мнению. Мысленно я перебрал дела последних дней: не проштрафились ли в чем? Хоть тон у Боярченко не был по-обычному придирчивым, строгим, я хорошо помнил его отношение ко мне: если даже не виноват, то попытается сделать виноватым.

«Удельный князек» — это было его любимое выражение. Меня он среди своих друзей по-другому не называл, говорил это и в глаза…

Пока я раздумывал, что за дело ко мне у Жуковского, под окном конторы зафырчала машина. В Старобине тогда было всего четыре легковушки: у председателя райисполкома, у начальника НКВД, вот эта зеленая в райкоме и у нас в МТС.

Смотрю в окно: из машины вышел Жуковский. Но в машине я разглядел Боярченко и начальника районного отдела НКВД Зведрина. И они приехали? Странно, ведь они не собирались. А уж коль пожаловали, почему не заходят в контору? Может, просто высадят Жуковского, а сами дальше? Нет, сидят ждут.

«Ладно, — думаю, — посмотрим, что будет дальше».

А тут и Жуковский зашел. Роста он был невысокого, смуглый, с ровным пробором на красивой голове, немного полноватый. Сказать по совести, раньше жили мы с ним неплохо, он всегда готов был понять, выслушать и помочь не только советом, но и делом. Но Боярченко явно оказывал на него дурное влияние.

— Приветствую, Василий Иванович, — сказал Жуковский, протягивая руку. — Все в трудах?

— Что поделаешь? Само кресло за меня работать не будет.

— Ну-ну, выбивайся на республиканскую Доску почета.

Пошутили. Спрашиваю, по какому делу приехали.

— Да небольшое дело. — И замолчал.

— Чем меньше, тем лучше. Все-таки?

— Дай «фордик». В одно место надо съездить.

— Куда это вы собрались?

И тут я замечаю, глаза у «второго» красные, веки набрякли: с похмелья. Держится, правда, хорошо, прямо.

«Эге, — думаю, — кажется, у нашего старобинского начальства праздник в самом разгаре». Меня это неприятно поразило: выбрали время гулять, хоть бы людей постеснялись!

— Не могу дать машину, — сказал я твердо и решительно. — У меня уборка. Сейчас на этом «фордике» по колхозам поеду, по бригадам, по токам.

— Для тебя, Козлов, райком не авторитет?

— Не так вопрос ставишь, товарищ Жуковский. В страду день год кормит. Вам это, думаю, не хуже моего известно. Вот закончим уборку, пожалуйста, тогда берите «фордик» хоть на три дня.

— Может, ты сознательнее всех нас, Козлов? Уж не учить ли нас собрался? «Уборочная»! Без тебя не знаем? И работаем не меньше тебя. Ишь какой показательный начальник МТС! За всех тут отдувается! Очень уж ты заносишься. Видать, не зря тебя удельным князьком называют.

Вон какой тон взял!

— Называйте меня как хотите, — стараюсь отвечать спокойно, но голос от возмущения подрагивает. — Князь так князь. Только герб мой фамильный — серп и молот. Указания райкома я всегда принимаю и выполняю… Но когда они не на пользу делу — не обессудьте.

Еще когда только Жуковский вошел ко мне в кабинет, я по шуму мотора за окном понял, что зеленая райкомовская легковушка ушла. Видно, и Боярченко и Зведрин не сомневались, что Жуковский без промедления получит у меня «фордик».

— Смотри, пожалеешь, — процедил сквозь зубы «второй».

Он подошел к телефонному аппарату, покрутил ручку и вызвал Старобин, райком. Я по-прежнему стоял у стола и ждал. Отчетливо услышал, как Жуковскому ответил голос первого секретаря, — значит, успел вернуться обратно.

— Что не приезжаешь? Ждем.

— Не на чем, — угрюмо хмыкнул Жуковский. — Отказал.

Снова отчетливо услышал, как Боярченко крепко меня выругал. Волнуюсь, конечно. Жду, что «второй» передаст мне трубку, и я сам объясню «первому» положение. В конце концов должны же меня понять!

Жуковский дал отбой и вышел. Не простился, не глянул даже в мою сторону.

«Может, зря полез в амбицию? — думаю. — И повод не такой уж серьезный. Надо было дать «фордик», а сам бы поехал на лошади».

Да вспомнил, какое сейчас горячее время, сколько надо колесить по токам, по колхозам…

До меня давно уже доходили слухи, что Боярченко — любитель время от времени «широко размахнуться», устроить пышное празднество. Наверное, и сейчас Боярченко решил гульнуть с друзьями. В сельской местности всегда все известно, и люди отлично знали, куда в таких случаях отправлялся секретарь райкома: на Мазурские хутора или к поселку Песчаный. Места там очень красивые: широкая спокойная Случь, прекрасный сосновый бор. Можно и поудить рыбу, и искупаться в реке.

В голове у меня — ералаш. Все же сижу в конторе, стараюсь работать, распределяю, куда какой комбайн, кому сколько тракторов, кому необходимо завезти горючее. Заходят люди со своими вопросами, я отвечаю, но чувствую, что толком у меня ничего не клеится. Давно бы пора ехать по бригадам, сам не знаю, почему тут сижу.

Я уже поднялся, прошелся по кабинету, убеждая себя, что надо сейчас же ехать, как раздался резкий телефонный звонок. Его-то я и ждал. Блестящий металлический шарик так и бился, так и прыгал на аппарате. Оттуда. Кто еще может потребовать, чтобы так неотложно соединили?

Я снял трубку. Так и есть: Боярченко. Голос властный, требовательный.

— Немедленно явиться в райком!

И я почему-то сразу успокоился, взял себя в руки.

Машина уже давно стояла у крыльца. Я сел, и мы помчались в Старобин.

«К чему придерутся? — встревоженно думал я по дороге. — Какой грех вспомнят? Какой выберут предлог, чтобы снять стружку?»

Низкорослый кудрявый можжевельник, сосны, болото — все промелькнуло вмиг. Потянулись одноэтажные рубленые домики окраины городка. Вот и скверик, обнесенный деревянным штакетником, знакомое здание с широким крыльцом под навесом.

По тому, как молча и сочувственно глянул на меня помощник секретаря в приемной, я понял, что начальство не стеснялось в громкой оценке моих «проступков».

Вошел в кабинет.

Боярченко сидел на своем месте с видом судьи, который уже заранее вынес приговор. Рядом с ним, положив локоть на стол, — Жуковский. На широком диване развалился Зведрин. У окна стоял председатель райисполкома Лобзаков, словно бы рассеянно выглядывал на улицу. Лобзаков — бывший кавалерист, человек лет сорока. Ходил в галифе с леями, в шинели командирского сукна. Он отличался решительностью, самостоятельностью мнения, и работать с ним было легко. Мы всегда находили в делах общий язык.

Итак, собралась вся «верхушка» районной власти.

— Явился по вашему вызову. Что…

Боярченко даже не дал мне докончить, грубо оборвал:

— Клади партийный билет.

Лицо красное, губы разгневанно выпятил, смотрит в упор.

Может, это покажется странным, но здесь, в кабинете, я почувствовал себя еще более спокойным, собранным. Наверное, потому, что перед этим сильно переволновался и все взвесил.

— Почему это, — спрашиваю, — я должен класть свой партийный билет? На каком основании?

— Не выполняешь директив райкома! — тотчас резко рубанул Боярченко.

Видно, тут уже все было заранее обговорено и предрешено. Остальные трое членов бюро молчали.

— Каких директив?

— В свое время тебя проинформируют.

— Я хочу сейчас.

— Давай билет.

— Я требую объяснить: как понимать ваш вызов?

— Неграмотным сразу стал? Ты находишься на бюро.

Раздраженный тон «первого», вся эта «проработка» взорвали меня. Вон, оказывается, как круто замахнулись! Сразу сбить с ног? Ну, нет! Так просто я не дамся.

— Партийный билет у меня один, и вот так просто его я на стол не положу.

— Заставим. Ты у нас…

— Кроме того, — продолжал я, — не слушая, — я член бюро райкома. Или вы забыли? Без пленума не имеете права ни исключать, ни снимать с работы. Да что-то я не слыхал, чтобы снимали за то, что не дал машины гульнуть.

— Ты не передергивай, — быстро перебил Жуковский. — За тобой давно куча грехов. Есть сигналы о незаконном расходовании средств, о превышении власти.

— Докажите с фактами в руках.

— Фактов хоть отбавляй, — подал с дивана голос Зведрин.

Известен он был как человек скорый на расправу.

— Хуже для себя делаешь, Козлов, — выпрямившись, продолжал начальник райотдела НКВД. — Больно зазнался.

Боярченко вставил:

— Ничего, партия одернет.

— Так предъявляйте факты. Обвинения ваши я считаю голословными.

— Будут, будут. Удельным князьком живешь. Баню построил! Заставляет для одного себя топить и никого больше не пускает.

Что мне оставалось делать? Спорить? Это было бесполезно.

— Если вы так ставите вопрос, — решительно сказал я, — то разбираться придется обкому.

И вышел из кабинета.

Ничто так не успокаивает, как работа, привычное дело. Прямо из райкома я поехал на поля, в бригады, пробыл там до позднего вечера. И, хоть ни на минуту не забывал, какая надо мной нависла туча, немного развеялся. Домой вернулся настолько разбитый, усталый, что едва до постели добрался.

Но среди ночи проснулся и уже до утра не сомкнул глаз. Перебрал в памяти события вчерашнего дня, прикинул в уме «факты», которые могли против меня выдвинуть Боярченко и Зведрин. Грубых «грехов», как назвал Жуковский, за мной не было. Мелкие ошибки? Но их всегда можно объяснить. И я пришел к твердому выводу: «Если завтра меня вызовут на бюро, то сразу же, минуя Старобин, поеду в Минск». Почему-то мне казалось, что в райкоме одумаются. Вчера ведь все время, пока меня распекали и запугивали Боярченко и Зведрин, председатель райисполкома Лобзаков посматривал в окно и не вставил ни одного слова. Всем своим видом он словно показывал, что к делу этому не причастен и просто присутствует здесь.

Действительно, весь следующий день прошел спокойно: меня никто не вызвал в Старобин. Прошло еще несколько дней. Обо мне словно забыли. А затем вдруг к нам в Кулаки приехал секретарь Слуцкого окружкома партии Соломон Каменштейн, давнишний друг Боярченко.

Он справился о том, как идет уборочная, поколесил со мной по бригадам, по токам, внимательно осмотрел усадьбу МТС, побывал в мастерских, поговорил с рабочими. Можно было подумать, что он только за тем и приехал из Слуцка — узнать, как работает МТС. Но меня удивило одно обстоятельство: с ним никого не было из районного начальства.

«Почему так? — размышлял я. — Неужели не заезжал в райцентр? Или это не случайно?»

Оказалось, не случайно.

В дом ко мне секретарь окружкома не зашел, хотя я после долгих разъездов по полям и пригласил его перекусить. Прощаясь в конторе, где мы были одни, Каменштейн вдруг навел разговор на недавнюю «склочку». Пожурил всех за горячность и посоветовал мне «не выносить сор из избы». Мало ли, мол, какие конфликты случаются. Стоит ли раздувать?

Я не возражал. Вот если Боярченко и Зведрин станут и дальше вести себя так же, тогда обращусь куда следует, пусть разберутся.

Само собой разумеется, мысленно я не раз возвращался к своему «исключению». И никак не мог понять: чем руководствуются люди типа Боярченко, когда хватают за шиворот и стараются втоптать в грязь человека, вся вина которого лишь в том, что он не ходит перед ними на задних лапках? Если бы я разваливал работу, несправедливо относился к сослуживцам, позорил своим поведением звание коммуниста, тогда меня нужно было бы привлечь к ответственности. Но за годы работы я приобрел и знания и опыт в руководстве МТС. Значит, мое снятие только повредило бы производству, то есть тому общему большому делу, какому мы служили вместе с Боярченко. Вывод напрашивался один: Боярченко свое самолюбие ставил выше партийных, государственных интересов, а стало быть, сидел не на своем месте.

Так оно вскоре и подтвердилось. Боярченко был освобожден от занимаемой должности.

В 1938 году Минский областной комитет партии рекомендовал меня старобинским коммунистам первым секретарем райкома.

«Соглашайся. Поможем», — заверили меня.

Я дал согласие.

Пленум избрал меня секретарем.

После посевной кампании в районе обычно наступает затишье — передышка. Главная весенняя страда завершена, жди всходов, прополки, а пока можешь вздохнуть свободно, заняться другими текущими делами.

Вот в такое время я впервые за шесть лет работы в деревне позволил себе воспользоваться отдыхом, который по Конституции, как известно, положен каждому советскому трудящемуся. Путевку мне дали на Черноморское побережье, в сочинский санаторий ЦК.

Вот когда мне показалось, что в сутках не двадцать четыре часа, а сорок восемь! Позавтракаешь и не знаешь, куда себя девать. Искупаешься в теплом, вечно шумящем море, поваляешься на раскаленном пляже, еще раз поплаваешь, погуляешь но тенистому парку, засаженному кипарисами, туей, чинарами, эвкалиптами, а там уже зовут снова есть, и снова не знаешь, куда себя деть. В районе, бывало, встанешь чуть свет, не успеешь десятую часть дел переделать — и день кончился, спать пора. Ложишься в постель и думаешь: скорее бы завтрашний день — то-то и то-то надо закончить, а то-то и то-то начать. Кажется, только глаза сомкнул — утро.

В Сочи же одно лишь знай: прохлаждайся.

Сперва, по новинке, мне это очень понравилось. А уж неделю спустя все мне приелось, надоело. От безделья хоть на стенку лезь. Единственное, что развлекало, — экскурсии в Мацесту, на озеро Рицу, в самшитовую рощу. И я уже думал: «Как же это буржуи могли терпеть? Целый день «лынды бить», как говорят белорусы, — сущее наказание».

Заскучал по дому, по семье, по работе.

И вдруг получаю телеграмму:

«Прошу срочно выехать Минск обком партии. Матвеев».

Александр Павлович Матвеев был первым секретарем Минского обкома.

«Как будто угадал мое настроение», — улыбнулся я.

Однако тут же настроение мое переменилось. И чем дальше, тем оно становилось тягостнее.

Почему меня вдруг вызывают? — размышлял я, все более мрачнея. — Что за срочность? Еще и двух недель не пробыл в санатории, а уже требуют обратно. Сколько мне помнится, таких случаев не бывало. Знают, что я впервые отдыхаю за все свои тридцать четыре года жизни. Видно, какое-то ЧП — чрезвычайное происшествие. Но какое? Нет, тут что-то неладно. Я немедленно заказал билет до Минска.

В нашем вагоне было шумно. У пассажиров загорелые лица, на столиках черешня, абрикосы, цветы. Во всех купе веселый разговор, смех. Только я ехал с какой-то тяжестью в душе. Что стряслось?

Мои соседи спокойно спали. Я с завистью прислушивался к их ровному дыханию. В окно глядела темная южная ночь. Проносились деревья, редкие домики с освещенными окнами. Я вертелся на полке и никак не мог уснуть.

Наступил рассвет, небо заполыхало огнистой зарей, встало солнце, проснулись пассажиры, опять послышался смех, все начали завтракать, угощать друг друга. Мне было не до еды, но надо и есть, и разговаривать, и всем улыбаться.

В Минск я приехал утром, харьковским поездом. Умываясь в вагоне, я глянул в зеркало и увидел, что осунулся, а под глазами темные крути. На вокзале зашел в парикмахерскую, побрился, привел себя в надлежащий вид и отправился в обком.

Прежде чем зайти к первому секретарю, решил у знакомых работников аппарата прозондировать почву. Мне достаточно будет намека. Одного спросил, другого: «Не знаете ль, зачем меня вызвали? В Сочи такая погода хорошая…»

Никто ничего не знал. Сочувствовали мне: как, мол, жалко, что не дали нагулять жирок. И тут же убегали по своим делам.

С тяжелым сердцем зашел я в приемную первого секретаря обкома и попросил о себе доложить. Сел было на стул, но тут же вскочил, подошел к окну: что же все-таки произошло, почему такая срочность? И вот слышу громкий голос Матвеева:

— Заходи, товарищ Козлов.

Захожу, здороваюсь. Александр Павлович сидел над бумагами с цветным карандашом в руке. Поднял голову, откинулся в кресле, глянул пристально, устало.

— Прервали отдых раньше времени? Ничего не поделаешь, так сложились дела.

Садиться я не стал. Спросил:

— По какому вопросу?

Смотрю ему прямо в глаза.

— Сейчас, сейчас объясню.

Матвеев нажал на кнопку звонка и, когда вошла девушка-секретарь, попросил подать нам чаю. Вот тут я впервые за последние три дня вздохнул свободно. Не то что камень с души свалился, а, казалось, целая гора. Раз секретарь предлагает попить с ним чаю, то мои дела не так уж плохи!

Матвеев словно бы мельком заглянул в бумаги, что-то подчеркнул.

Все-таки я не вытерпел, опять сказал:

— Слушаю вас, Александр Павлович.

Секретарь обкома бросил последний взгляд на бумаги, отодвинул их в сторону, положил карандаш.

— Отозвали мы тебя, Василий Иванович, из Сочи по предложению ЦК.

— ЦК рассматривал что-нибудь по Старобину? — спросил я.

— Речь о другом.

Матвеев взял кусочек сахару, опустил в стакан, стал медленно размешивать ложечкой.

— Знаешь, конечно, Червень? От Минска вдвое ближе, чем твой Старобин. В сторону Могилева. Так вот, в Червене на протяжении последних четырех лет сняли трех секретарей райкома и трех председателей райисполкома. Какая-то чехарда получается. ЦК указал обкому, что мы неправильно подходим к подбору кадров. Вообще Червенский район на плохом счету, ежегодно заваливает план хлебопоставок, не выполняет заготовки мяса. Этот район, как ты знаешь, в области на последнем месте. И ЦК рекомендовал нам послать туда человека надежного. Думали мы, думали и остановились на твоей кандидатуре, Василий Иванович. ЦК согласен. Второй секретарь Михаил Васильевич Кулагин так и сказал: «Козлов потянет». Он ведь у тебя бывал в Старобине. Ну, как смотришь?

— Крепкий вы мне орешек предлагаете, Александр Павлович, — сказал я. — Не поломаю ль зубы?

— Они у тебя, гляжу, и гайку перекусят. — И твердо, обнадеживающе добавил: — Обком ведь не за горами будет. В случае нужды дорогу знаешь.

Я знал, что помогут. Понимал я и то, что раз Минский областной комитет партии вызвал меня из Сочи, то здесь уже решили вопрос о моем переводе. Отказываться было поздно. Конечно, я все-таки мог бы это сделать, сославшись на то, что секретарь райкома я молодой, большого опыта еще не набрался. Но не в моих правилах пасовать перед трудностями.

Я сказал:

— Что ж, если ЦК и обком доверяют, я постараюсь оправдать доверие.

— Вот и дело, — повеселел Матвеев. — Бери, Василий Иванович, машину в обкоме и поезжай прямо в Старобин. Два дня даем…

— Успею ли, Александр Павлович?

— Больше не можем. Сам понимаешь: уборка на носу, район не может оставаться без руководителя. Четырнадцатого июля мы уже с тобой должны явиться в Червень. Там назначена партконференция, где я буду рекомендовать тебя секретарем. Так что бери пока в чемодан пару свежего белья, бритву — самое необходимое.

Пожал мне руку, и с тем я покинул обком.

В Червене до этого я был всего один раз мимолетом. Я не скажу, чтоб у меня лежало к нему сердце; привык я к Старобину. Всех хорошо знал, меня все хорошо знали, а это много значит. Машина у нас была, что называется, хорошо отлажена, работала бесперебойно. На новом месте все надо начинать сначала. Пока приглядишься к районным руководителям, к сотрудникам аппарата, к председателям колхозов, к народу — сколько времени пройдет! И они тоже должны приноровиться к тебе. Поймем ли друг друга, сойдемся ли характерами?

Но рассуждать больше не приходилось, надо было только думать о том, чтобы на новом месте (если меня изберут на партийной конференции) вытащить район из отстающих.

Приехал в Старобин к вечеру, захожу в дом. Жена убирала квартиру. Глянула на меня, и у нее тряпка вывалилась из рук.

— Ты чего? — забеспокоился я. — Или что случилось? Как дети?

Опустилась на табуретку, молчит.

— Иль сама нездорова?

— Да у нас-то все в порядке. Ты вот чего раньше времени? Хоть бы телеграмму прислал!

Я сказал, что надоело отдыхать, поэтому и прервал свой отпуск. К тому же засиделись мы в Старобине, придется переезжать в другой район.

Жена успокоилась, говорит:

— Переезжать так переезжать. Всю жизнь, как цыгане…

Объяснил я ей все, куда переводят и почему. Посоветовались насчет переезда: что брать, а что тут оставить. Мебелишка у нас была скромная: кровати, стол, табуретки, этажерка. Решили — не стоит старье тащить в Червень, обзаведемся там новой мебелью.

— Ну что ж, поезжай, — сказала жена. — А как квартиру дадут, присылай полуторку. Раз в районе такие дела — не отрывайся, без тебя переберемся. Не впервой.

Она вдруг встала с табуретки, подошла ко мне и озабоченно тронула мои волосы у виска.

— Василь, — сказала она тихо. — А ведь у тебя седина появилась.

— Это от морской соли. Въелась. Потом смоется.

После окончания церковноприходской школы моя Ефросинья Ефимовна больше нигде не училась. Но она стремилась не отстать от жизни. Интересовалась всеми делами, которыми я занимался, — будь то колхозная ферма, МТС или райком. Участвовала в самодеятельности, очень любила читать и всегда просила меня или старшую дочку приносить ей из библиотеки книги. Авгиния из «Трясины» Коласа, Аксинья из «Тихого Дона» Шолохова были ее любимыми героинями. У нее был тот верный, здоровый, трезвый взгляд на вещи, какой бывает у честных людей, привыкших руководствоваться в жизни совестью.

У нас с ней по негласному уговору было заведено: она занимается хозяйством, воспитанием детей; я занимаюсь общественным хозяйством, воспитанием людей на производстве. Конечно, мы с ней часто советовались, делились мыслями. Особенно меня интересовало ее мнение по «щекотливым» вопросам, когда на бюро, например, разбиралось чье-нибудь персональное дело. Выслушав внимательно доводы «за» и «против», Ефросинья Ефимовна выносила «частное» решение и, надо признаться, редко ошибалась.

12

В чужой монастырь со своим уставом. — Сселение хуторов. — «Упартый» Андрей Чепурко. — Бабий «бунт». — О тех, с кем работал. — ЧП в рыбхозе «Волма».


Четырнадцатого июля я вместе с первым секретарем Минского обкома партии Александром Павловичем Матвеевым прибыл в Червень. В этот день там открылась районная партконференция.

Районный актив уже знал, кто я и зачем меня привез Матвеев. «Старобинский. Секретарь молодой, без году неделя. Был директором МТС: хозяйственник» — это уже все повторяли. Посматривали с интересом, а кто и с недоверием. Я тоже исподтишка поглядывал на червенцев и размышлял: если выберут, на кого из этих людей можно будет опереться, кто станет помощником в подъеме хозяйства, культуры?

Еще никого не зная в Червене, я был убежден, что среди партактива есть много дельных, серьезных работников, которым что-то мешало развернуться, показать свои способности. Их только надо найти, развязать их инициативу. Это мне подсказывал опыт всей предшествующей работы в Старобине. А кому из червенцев придется дать бой за лень, разгильдяйство, бюрократизм? Ведь именно с ними мои предшественники «посадили» район.

— Пошли, — тронул меня за локоть Матвеев. — Открывают.

Когда вас рекомендуют на новый пост, то надо сидеть скромно, спокойно, побольше наблюдать — так уж принято. Мне было интересно сразу и поближе познакомиться с людьми. Достаточно увидеть, как кто выступает, какие ставит вопросы, какое находит им разрешение, — и ты поймешь: дельный человек перед тобой или «дежурный оратор», попросту говоря, болтун. Я надеялся, что уже на партконференции увижу кое-кого из тех активистов, на которых смогу опереться на первых шагах.

И надо сказать, я не ошибся. Таких людей я сразу взял себе на заметку.

С огорчением, однако, я убедился, что дельных выступлений не так уж много. И чем больше я вглядывался, вслушивался, тем больше меня удивляла обстановка, царившая на партконференции. Далеко не все выступавшие касались вопросов, стоявших на повестке дня. Каждый говорил о том, о чем хотел. Порой о мелочах, которые должны решаться в рабочем порядке. Некоторые по нескольку раз просили слово и уводили конференцию в сторону. Поразило меня и другое: руководители района принимали все это как должное.

«Слабовата тут дисциплина», — подумал я.

В зале все время стоял шумок, многие переговаривались, выходили покурить, то и дело скрипела, хлопала дверь.

Особенное внимание обратил на себя один из делегатов: пухленький, в защитном кителе, с черным хохолком над узким лбом. Он то и дело бросал реплики с места, вскидывал руку, не дожидаясь разрешения председательствующего, бежал на трибуну. Выступал он раз пять и все говорил о делах, не имевших прямого отношения к существу вопроса.

Я не вытерпел, сказал на ухо Матвееву:

— Дайте мне слово, Александр Павлович. Нельзя же себя так вести! Он мешает работе всей конференции.

— Сиди, Василий Иванович, — также шепотом ответил мне Матвеев. — Сиди. Тебе сейчас выступать нельзя. Обидятся: новенький, а уже начинает нас учить. Могут забаллотировать, — И шутливо добавил: — Ты ж на смотринах. Должен понравиться червенцам. — Он улыбнулся еще шире, — Знаешь, конечно, как раньше этот город назывался? Игумен. Пойдут толки: приехал, мол, в чужой монастырь со своим уставом.

Я продолжал наблюдать. Шум не смолкал. На трибуну, ораторов почти не обращали внимания. Да и кому, в самом деле, интересно слушать выступления не по существу?

«Не может быть, чтобы все коммунисты потеряли ответственность! — размышлял я. — Просто нет организованности. Видно, в Червене давно все пущено на самотек. Жалко, что Матвеев не советует мне выступать. Я бы рассказал делегатам, как проходят партконференции у нас в Старобине».

И тут вновь со своего места сорвался пухленький, с черным хохолком. Он опять поднялся на трибуну и стал что-то выкрикивать, пытаясь перекричать шумный зал.

Это уже было выше моих сил. Я поднялся со стула:

— Может, мне и не следовало бы сейчас выступать, товарищи. Но дальше молчать я не могу. Я очень коротко и по существу…

Обычно из-за стола президиума поднимается только председательствующий. И когда встал я и заговорил, это, конечно, сразу привлекло к себе внимание. Голос у меня громкий, слышно его было во всех углах большого зала. Делегаты затихли. Все были удивлены, тишина разлилась напряженная.

— Не мне вам объяснять, — продолжал я, — что такое партконференция и какой авторитет у нее должен быть в районе. А тут я вижу, что некоторые выступающие превращают конференцию в цирк. Ведь так же невозможно! Вам предстоит разобрать ряд важных вопросов; неужели нельзя придерживаться порядка, какого-то регламента? Вот этот товарищ, — указал я на полненького с хохолком, — фамилии я его не знаю… он просто дезорганизует всю работу. Ведь это неуважение к делегатам, оставившим свой колхоз, свое предприятие и собравшимся здесь. Время-то всем дорого. Таких надо лишать мандата.

Какое-то время в зале было слышно, как шелестит листва за открытым окном в саду. Потом раздались голоса:

— Правильно!

— Давно бы надо!

Пухленький на трибуне как стоял с открытым ртом, так и забыл его закрыть, только черный хохолок его вроде как бы опустился. Потом он стал что-то возражать, но тут уже со всех сторон поднялся целый лес рук. Большинством голосов делегаты лишили его права присутствовать на конференции. На многих лицах я читал явное одобрение.

Улыбался и Матвеев. Поощрительно кивнул мне:

— Смело ты, Василий Иванович. Кажется… попал в цель.

То, что я «попал в цель», выяснилось, когда стали голосовать за выдвижение меня секретарем Червенского райкома партии. Матвеев выступил и рекомендовал меня от Минского обкома. Я рассказал свою автобиографию.

Коммунисты избрали меня единогласно. Никто не выступил против, не сделал отвода. Значит, мое «незапланированное» выступление было понято правильно.

Я уже накопил некоторый опыт партийной руководящей работы. Знал, за какие вопросы браться в первую очередь, как налаживать политическую и хозяйственную работу.

Местные товарищи острили, что поскольку их город начинается на букву «ч», а это одна из последних букв в алфавите, то поэтому им как бы судьбой положено плестись в хвосте.

Я видел, что в Червене даже самые добросовестные люди, те, кто желал перелома и поэтому сочувствовал мне как новому руководителю, рассуждали примерно так: «Серьезный вроде мужик Козлов. Да что он может сделать с таким запущенным и отсталым хозяйством? Покрутится, покрутится, а потом его снимут как «несправившегося» или переведут куда-нибудь в другой район».

Надо было разбивать такое настроение. Я понимал, что успех в работе будет зависеть от того, сумею ли я вдохнуть уверенность в людей.

Первую неделю я ездил по району, приглядывался, узнавал, какие колхозы сильные, какие слабые, как работают предприятия, кооперация. Словом, собирал всевозможные сведения. В подшивках республиканских газет «Звезда» и «Советская Белоруссия» особенно внимательно перечитал материалы, посвященные району: об уборке, обмолоте, выполнении текущих кампаний. Конечно, уделял большое внимание и своей местной двухполоске «Коллективист». Между прочим, сразу увидел, что делается она жиденько, без огонька. Записал себе в блокнот: «Познакомиться с редактором».

Оглядевшись в районе, я собрал партактив: членов райкома, членов исполнительного комитета, председателей сельсоветов, колхозов, руководителей предприятий, ведущих работников просвещения. Решил со вторым секретарем райкома Элькиной заранее обсудить план проведения актива. Поделился с ней своими соображениями. Она слушала внимательно, но сама помалкивала. И не поймешь, одобряет или нет.

…Народ потихоньку подходил, зал заполнялся. Двигали стулья, переговаривались, и я поймал не один взгляд, полный интереса, ожидания. Это было первое совещание, которое проводил я как новый руководитель райкома. Как-то оно пройдет? «Чего ты сто́ишь? — как бы спрашивали взгляды, которые я ловил. — Вот сейчас и узнаем».

Еще не успела установиться тишина, как вдруг из-за стола поднялась Элькина, скороговоркой объявила:

— Заседание партактива считаю открытым. Слово имеет товарищ Элькина.

Назвала сама себя! Конечно, я очень удивился: как же так? Я ведь первый секретарь, мне открывать надо. Улыбнулся, но сижу, слушаю, что будет дальше.

— Товарищ Козлов — человек у нас новый, — говорила между тем Элькина. — Поэтому я хочу сказать в порядке информации. Конечно, наш Червенский район в числе отстающих. Но все это в основном уже позади. С весны этого года мы начали работать гораздо лучше, и у нас уже более высокие показатели…

Я сижу, слушаю и по-прежнему диву даюсь. «Откуда Элькина все это берет? Где эти лучшие показатели? Разве так надо поднимать актив на борьбу с отставанием?»

Я громко, со значением кашлянул: дескать, остановитесь, куда вас занесло? Элькина будто не слышит. Я деликатно дернул ее за полу жакетки. Она опять никакого внимания на мои сигналы. Что мне оставалось делать? Оборвать ее? Нехорошо, нам же вместе работать.

«Ладно, — уговаривал я себя. — Вытерплю твое выступление». Откинулся на спинку стула и поглядываю на Элькину даже с любопытством: «Что ж ты за человек? И зачем так себя ведешь? Хочешь таким образом убедить людей, что я без тебя ни на шаг?»

Возраста Элькина была среднего: лет тридцати пяти. Черноволосая, с коротко стриженными волосами, которые она иногда энергично откидывала назад. Ходила быстро, держалась уверенно. Что я еще успел узнать о ней? Одинокая, семьи нет. Как она работала? Полюбил ли ее тут народ? Дружно ли работала с моим предшественником? Не знаю. Одно пока ясно: Элькина — женщина себе на уме.

Говорила она минут сорок, и все в том же духе — общими, округлыми фразами. Вижу на некоторых лицах насмешливые улыбки: что, дескать, взял вожжи в руки?

Только кончила Элькина, как слова попросил заведующий отделом агитации и пропаганды райкома Трестинский.

Поскрипывая хромовыми сапогами, он мелкими деловитыми шажками засеменил к трибуне. «Вот как! — думаю. — Уже завели машину и собираются действовать по старинке, будто меня здесь и нет. Ну, такой номер не пройдет!»

Я поднялся, остановил движением руки Трестинского: «Погодите немного». Обращаюсь к активу:

— Товарищи! Давайте придерживаться положенного распорядка. Сперва я вам объясню, зачем райком оторвал вас от дел…

Говорок, покашливание, поднявшиеся было до этого в зале, утихли.

— Мне кажется, что мы не с того конца начали свое совещание. Мы сюда собрались не для того, чтобы успокоительные пилюли принимать. Не о каких-то сдвигах к улучшению надо сейчас говорить, а о том, как добиться настоящего улучшения. В Белоруссии, как вы знаете, около сотни районов. Наш Червенский не только не попал в первую полусотню, а тянется в последнем десятке. Оторваться от хвоста и перейти хотя бы в середку — это наша генеральная задача на сегодняшний день. Бюро и решило созвать вас всех, чтобы посоветоваться, как нам начать работать по-новому.

Зал настороженно помалкивал. Я продолжал:

— Ездил я по району, знакомился. У меня, к сожалению, не сложилось такого радужного впечатления, как у товарища Элькиной. Нам надо прежде всего поднять урожайность. Развивать животноводство: скот беспородный, надои сиротские. Осень на носу, значит, особое внимание сейчас кормам, чтобы зимой не ревел голодный скот. Механизацию надо шире вводить. У нас МТС очень слабая, это я как бывший директор скажу вам прямо. А тракторы, комбайны — наше будущее. Я своими ушами слышал, кое-где люди говорят: не нужны нам машины, уберем и серпами. — Я загнул все пальцы на левой руке, стал загибать на правой. — Сами знаете, сейчас колхозы переходят на севообороты. О каком переломе можно говорить?!

Я выставил два сжатых кулака.

— Видите? Пальцев на руках не хватает, — Вот сколько прорех! А это я все говорю только о первоочередных задачах нашего сельского хозяйства. Не трогаю местную промышленность, кооперацию, школы. Но есть еще одна задача, с которой тоже никак нельзя тянуть, потому что она гирей висит на наших ногах. Это сселение хуторов. У нас их до пяти тысяч. Не буду вам говорить, какая это неотложная и ответственная работа, на ней у вас кое-кто шею сломал.

По всем рядам прошла волна движения. Актив хорошо помнил, что за срыв кампании по сселению хуторов была снята с работы и отдана под суд секретарь райкома Васильева.

Я продолжал:

— Предлагаю раскрепить актив по сельсоветам, по колхозам, чтобы каждый персонально отвечал за порученный ему участок. Спрашивать за работу будем строго, предупреждаю заранее. Поэтому с завтрашнего же дня поезжайте туда, куда вас направят. Сам я буду постоянно помогать тем, у кого возникнут затруднения. В случае нужды звоните ко мне в райком или на дом в любое время дня и ночи.

Я еще не сел на место, как Трестинский, давно рвавшийся выступить и присевший перед самой трибуной на свободный стул, вскочил и поднял руку, прося слова. И тут же, не дожидаясь разрешения, заговорил. Видно, в червенскои партийной организации так было принято.

— Конечно, мы должны поднять район, — сыпал оратор скороговоркой. — И, как сказала товарищ Элькина, хорошо знающая местную обстановку, мы это уже делаем. Но какие методы для этого предлагает наш новый первый секретарь? Я прямо скажу, в глаза: устарелые. Было разъяснение ЦК, что уполномоченные теперь не нужны.

С переднего ряда встал плотный мужчина. Черты лица у него были властные, движения спокойные, неторопливые. Я уже знал, что это народный судья.

— Я полностью присоединяюсь к мнению товарища Трестинского. Пора покончить с изжившими себя методами работы.

Послышались одобрительные выкрики, правда, их было немного. «Как это понимать? — размышлял я. — Неужели эти двое выразили мнение большинства?»

В разных концах зала поднялись руки, люди вскакивали, прося слова. Я решил ответить сам на предыдущие выступления.

— Мы с вами, товарищ Трестинский, видимо, по-разному понимаем разъяснения ЦК. Там сказано, что не следует посылать уполномоченных туда, где без них могут обойтись, что уполномоченные не должны подменять местных руководителей. Но ведь у нас положение особое, авральное… И едем мы помогать секретарям первичных парторганизаций, председателям колхозов, сельсоветов. На месте лучше видно, чем из кабинета, и легче руководить, чем по телефону. И еще вам скажу: если вы устали от работы, то отдохните. А мы сейчас распределим, кому куда ехать. Каждый член бюро должен досконально разобраться в работе хотя бы одного сельсовета.

Тут опять подал голос народный судья:

— Я за весь район отвечаю, а вы меня в сельсовет запихиваете!

— Если мало одного сельсовета, прибавим еще один.

В зале послышался смех. Судья не нашелся что ответить.

Были и другие выступления против моего предложения. Особенно активно выступал заведующий райземотделом Коптелович. Одет Коптелович был щеголевато, видимо следил за своей внешностью. Услащал речь шуточками, поговорками, рассчитывая вызвать улыбки у слушателей. Речь его тоже сводилась к тому, что посылать уполномоченных в колхозы нецелесообразно.

— Мы разошлем всех руководителей в глубинки, — говорил он, — а кто останется в учреждениях? Работа от этого пострадает. Сейчас у нас в сельсоветах, в колхозах опытный народ, они и сами справятся.

Когда он кончил, я сказал:

— Удивляете вы меня, товарищ Коптелович! Ведь сселение хуторов — это прямая функция райземотдела, который вы возглавляете. Вам бы радоваться, что весь партактив идет вам на помощь, кричать во все горло: «Давай, давай! Поехали!» А вы упираетесь, кричите: «Стой! Тпру!»

Смех в зале раздался еще более громкий и дружный. Я заметил явный перелом в настроении присутствовавших. Коммунисты отлично понимали: нельзя дальше мириться с отставанием района. Один за другим поднимались на трибуну, поддерживая мое предложение. Энергия, которую проявила сколотившаяся вокруг меня группа коммунистов, живительно, воодушевляюще подействовала на собравшихся.

И опять меня удивило поведение второго секретаря Элькиной. В самый разгар обсуждения она помалкивала, будто ее оно и не касалось. «Как же так? — возмущался я. — Она же мой заместитель, ближайший помощник. Почему же она публично не поддерживает меня? Ничего не пойму!»

Элькина, как бы невзначай, поощрительно улыбалась острым, удачным выражениям «оппозиционеров» и тем самым, как говорят, лила воду на их мельницу. И у меня закралось подозрение: а не знала ли Элькина заранее о таких выступлениях?

Здесь же, на партактиве, мы распределили коммунистов по участкам, и я предупредил:

— Районный комитет партии придает большое значение этой кампании. Никому никакой поблажки не дадим! Если подводить будет первый секретарь — бюро притянет и его к ответу.

Уполномоченные разъехались. Я понимал, что дни предстоят очень напряженные и, пока не наметится благоприятный перелом в работе, об отдыхе нечего и думать, спать и то придется урывками.

Машина в райкоме была одна — «газик-вездеход». На нем ездили все секретари. Вскоре после партактива поехал на нем по сельсоветам и я.

Шофер Аладка — курносый, с глубоким шрамом на подбородке — уверенно рулил по пыльной проселочной дороге. Рубаха на нем была в клетку, рукава засучены по локоть, руки жилистые, загорелые. Сидит плотно, зорко смотрит вперед. Машина у него в полном порядке. С таким шофером приятно ехать.

— Местный? — спросил я Аладку.

— Местный.

— Значит, хорошо знаешь все овраги и ухабы? Не перевернешь секретаря райкома?

— Зачем? Если вас кто и пустит под откос, так не я…

Усмехается, спокойно крутит баранку; «газик» бежит ходко, позади нас пыль столбом.

— А кто ж, например? — спрашиваю.

— Есть такие. Которые любят долго поспать да сладко поесть… И все это в рабочее время.

Опять намеками отвечает. Но видно, мужик наблюдательный, разбирается в окружающей обстановке.

Позади остался сосновый лес, заросший папоротником и вереском — почва здесь была песчаная. Потянулись поля ржи, льна, картофеля.

«Не хочет говорить Аладка, — подумал я. — Боится. А может, не надеется, что я удержусь в Червене?»

Расспрашивать шофера я не стал.

Приехали в Рованичи, остановились возле сельсовета. Аладка поставил машину в тени березы. Я поднялся на крыльцо просторной избы с красным флагом.

Председателя Гололоба не было: сказали, что он недалеко, на колхозных огородах. Послали за ним дежурного по сельсовету. Пришел Гололоб, бурый от солнца, потный, в пыльных сапогах, в выгоревшем пиджаке. Поздоровался я с ним, поговорили о делах.

— А где уполномоченный? — спрашиваю.

Замялся.

— Кто к вам прикреплен?

— Да вроде товарищ Савченко.

Действительно, уполномоченным был сюда послан директор районной школы по подготовке кадров Савченко.

— Значит, его нет?

— Пока не видали.

Вот тебе и на! Два дня уже прошло, как мы вынесли решение на партактиве, а уполномоченный даже и не показывался в сельсовете. Хорош коммунист! Из разговора с Гололобом я понял, что и раньше районные работники наведывались сюда больше «на словах»: в лучшем случае показывались и тут же уезжали. Руководили из кабинетов, по телефону.

…Дорога повернула к перелеску, вдали показались хаты.

В селе, куда мы приехали, уполномоченным был закреплен районный прокурор Лопух. Я спросил секретаря сельсовета: здесь ли он?

— Поехали с председателем в колхоз «Жнивень».

— А вчера был?

— Товарищ прокурор у нас, почитай, днюет и зорюет. Только ночевать и уезжает в Червень. Спасибо ему, кирпича нам достал. Теперь бы еще раздобыть стекла. Клуб достроить надо. Тогда к нам кинопередвижка приезжать будет.

— Раздобудет, — пошутил я. — Уполномоченный-то у вас такой, что стоит ему лишь слово сказать, как стекло будет.

Всю кампанию по сселению хуторов и подготовке к уборочной Лопух провел отлично. Человек он был грузный, часто вытирал платком лысину, крепкую, толстую шею. Очень любил повеселиться, но это не шло во вред делу.

Забегая вперед, скажу: когда фашисты вторглись в Белоруссию, Лопух вместе с группой попавших в окружение бойцов решил перейти линию фронта, чтобы влиться в Красную Армию и продолжать борьбу с врагом. Надо было выждать темноты, переправиться через реку. В деревне Пальчики (колхоз имени Осоавиахима) они зашли в сарай, спрятались в сене. Однако их заметил один из тех негодяев, которых Лопух привлекал к ответственности за расхищение социалистической собственности, донес немцам. Гитлеровцы окружили сарай и всех расстреляли.

Поговорив с прокурором, расспросив, как у него идут дела, я поехал дальше.

Распорядок дня у меня в Червене был такой же, как и в колхозе «Новый быт», и в Старобинской МТС, и в Старобинском райкоме — везде. Вставал я рано и выезжал в сельсоветы, в колхозы. Домой возвращался к обеду, разбирал с работниками райкома текущие дела, принимал людей. Бюро мы обычно проводили в шесть часов вечера, в строго установленные дни.

Каждое утро, когда городок еще только просыпался, перед подъездом старинной одноэтажной гостиницы останавливался вычищенный, вымытый «газик-вездеход», и Аладка спрашивал меня:

— В какой нынче угол поедем?

В Червене было двенадцать сельсоветов и сто тридцать восемь колхозов, небольших конечно (укрупнение тогда еще не прошло). Мне хотелось все их повидать своими глазами, присмотреться на месте к тому, как работают руководители, составить о каждом мнение, кто слаб и требует замены, кому какая помощь нужна, а на кого можно надеяться, выдвигать на более ответственную работу.

В конце недели на заседании бюро я встал и заявил, что некоторые наши партактивисты ведут себя недостойно.

— Из чего, Василий Иванович, ты сделал такой вывод? — спросила Элькина.

— Из фактов. Савченко так и не видели в Рованичском сельсовете. А Трестинский только лишь показался. Он даже там председателя не дождался. Как говорится, отметился — и назад. Есть интересные сведения о Коптеловиче… Этот был, да работу-то проводил не на полях, не по хуторам, а… с кладовщиком да с какой-то веселой разведенкой. Люди, из ее хаты слышали: «Шумел камыш, деревья гнулись…» На другой день к вечеру уехал домой на колхозной подводе и увез бараний задок. Допустимо ли так позорить нашу организацию?

— Не может быть! — раздался голос судьи.

— Сейчас убедитесь сами.

На заседание этого бюро я вызвал всех вышеназванных товарищей. Коптелович не явился, сказавшись больным; остальные дожидались в соседней комнате.

Вызвали их.

Савченко сразу стал отпираться. Достал из кармана френча какие-то сводки, вырезки из нашей районной газеты и стал докладывать, как обстоят дела в колхозах его сельсовета.

«О, да тебя дробью не возьмешь, — подумал я. — Поднаторел! И этот человек столько времени заведует школой по подготовке кадров. Чему же он там учит людей? Фрукт!»

— Вот тебе, Василий Иванович, и данные по сельсовету, — сказала Элькина. — Может, вы с товарищем Савченко разъехались?

— Это бывает, — подтвердил кто-то.

— Мне передавали, что вы наведывались в Рованичи, — тотчас сказал Савченко. — В среду.

Это было верно.

— Кто ж вас информировал? — спросил я.

— Кто? Гололоб. Председатель сельсовета. Я в этот же день был, только позже.

Маленькие глазки Савченко бегали, и я не мог поймать их взгляда. Но стоял он прямо, отвечал громко, при этом рубил воздух короткопалой рукой.

— Вот видите, — с насмешкой сказал судья и откинулся на спинку стула.

Я попросил вызвать Гололоба и секретаря парторганизации колхоза. Когда они вошли в кабинет, Савченко сразу сник, его стриженая голова, казалось, еще глубже ушла в плечи. Видно, он никак не ожидал очной ставки. Наверно, надеялся задним числом обработать руководителей сельсовета и колхоза и выйти сухим из воды.

— Видели вы хоть раз за эти дни товарища Савченко у себя? — спросил я.

— Нет.

— Обмануть хотели бюро райкома? — повернулся я к Савченко.

Он стал что-то мямлить. Честно говоря, даже жалко его стало. Но о какой жалости тут говорить, если человек так отнесся к партийному поручению?!

Я поставил вопрос об исключении Савченко из партии. Никто из членов бюро не встал на его защиту.

Трестинский повел себя еще более развязно. Он уверял, что попутно собирал материал для газеты, ездил по колхозам, вот поэтому-де его лишь мельком и видели в сельсовете. Очень он мне не понравился на этом бюро! Я все больше поражался: такой человек возглавляет идеологическую работу, и он же как редактор районной газеты формирует общественное мнение! Совершенно ясно, что Трестинский не должен занимать тех должностей, которые занимает. Я предложил снять его.

Мнение бюро разделилось. Все же большинство поддержало меня. Трестинского освободили от работы.

От Червеня Минск находится в шестидесяти километрах, и в середине второй недели я приехал в обком, зашел к Матвееву. Он усадил меня в кресло.

— Огляделся на новом месте, Василий Иванович?

— Да вроде бы огляделся.

— С народом познакомился? Кое в каких сельсоветах побывал?

— Весь район объездил, Александр Павлович. Общее представление имею и о городе, и о селе.

— Выкладывай, что увидел свежим глазом.

Я обрисовал секретарю обкома положение в Червене, информировал, как у нас идут сселение хуторов, уборочная, какие меры мы принимаем для подъема хозяйства. Объяснил, за что исключили из партии Савченко, возбудили дело против Коптеловича. Последнего привлекаем к ответственности не только за невыполнение партийного поручения, а и за нарушение Устава сельхозартели.

Рассказал о поведении Элькиной. Попросил, если это только возможно, отозвать ее из Червеня, а на ее место прислать другого человека, на которого можно было бы положиться.

Вопросы все эти для нас были важные, я волновался.

Матвеев не перебивал меня, слушал внимательно. Зазвонил один из телефонов на столе. Секретарь обкома послушал и опять повернулся ко мне:

— Все?

— И так вам тут навалил с три короба. Небось подумаете, вот Козлов размахался кулаками! Но без таких крутых мер, Александр Павлович, толку не добьемся. Партийная организация у нас здоровая, вот только некоторые подрывают веру в ее боеспособность, расшатывают дисциплину. Оздоровить обстановку необходимо…

Я замолчал, взглянул на Матвеева, не считает ли он наши меры слишком крутыми? Но останавливаться на полдороге я никогда не любил и, твердо и прямо глядя ему в глаза, закончил:

— Червенское бюро просит областной комитет поддержать нас.

Матвеев закурил.

— Не беспокойся, Василий Иванович. Примиренческими настроениями мы, в обкоме, не страдаем и потакать антипартийным поступкам не станем. Действуйте смело. Только не торопитесь.

Постепенно партийная организация района прониклась доверием к новым мероприятиям бюро, ежедневно я чувствовал растущую поддержку коллектива.

А вскоре я получил хорошую подмогу: обком партии на место Элькиной рекомендовал нам вторым секретарем Романа Наумовича Мачульского. Я с первого взгляда поверил в него, почувствовал к нему расположение. Здоровенный, плечистый, голос громкий, говорит открыто то, что думает, смело берется за любое дело.

Первая большая кампания, которую мы проводили вместе с Романом Наумовичем в Червене, — это сселение хуторов.

Эти хутора были для нас сущим бедствием.

Обособленная жизнь в лесу, где-то на отшибе, делала многих людей закоренелыми собственниками, чурающимися всего нового. Вот почему в гражданскую войну на хуторах гнездились белобандиты, скрывались дезертиры — «зеленые». Небезопасно было попасть туда и в годы нэпа, и в годы «великого перелома», когда началось решительное наступление на кулаков. Чаще всего именно на хуторах гноили в ямах хлеб, прятали его в колодцах.

Не всякий решался ехать в дальние, глухие хутора: там случались ограбления, а то и дела пострашнее. Лютой ненавистью встречали хуторяне активиста, уполномоченного, селькора, представителя власти. Например, у нас на Червенщине хуторяне убили председателя Валевичского сельсовета Ерошевича.

Когда прошла сплошная коллективизация, стало ясно, что хутора, точно палка в колесе, тормозят артельную работу.

Какой же, в самом деле, колхоз, если усадьбы членов артели разбросаны одна от другой?! Людей очень трудно собирать на работу. Пока бригадир обойдет все хаты, скличет народ, объяснит всем задание на день — на дворе уже полдень. На работу хуторяне выходили нехотя, один прикинется больным, второй сошлется на то, что ребенок прихворнул и оставить его не с кем. Поди проверь каждого! Хуторянам-«бирюкам» было выгодно жить особняком. Рядом — хорошие выпасы для скота, а с колхозных полей темной ночкой можно утащить несколько снопов жита, накопать себе картошки.

Кроме того, мы ведь мечтали о культурной жизни для села — о клубе, хороших школах, детских яслях, электрификации; как же все это воплотить в жизнь при такой разбросанности?!

Весной 1938 года было опубликовано специальное постановление ЦК партии Белоруссии: как только закончится сев, переселить хуторян в села и провести эту кампанию до уборочной… В Старобине мы справились с этим раньше, а в Червене с сселением сильно замешкались, именно эта разобщенность крестьян и была одной из причин отставания района.

Уполномоченные наши разъехались по всем двенадцати сельсоветам. Каждые два-три дня мы собирались, слушали их отчеты, советовались, какие лучше принять меры в том или ином случае, кому и чем помочь.

Много воды утекло с той поры, а память хранит многие эпизоды той нелегкой кампании. Многие хуторяне упрямо отвергали все доводы, ни за что не хотели переселяться. Кое-где на уполномоченных даже кидались с вилами.

С одним из таких упрямцев, «упартых», как у нас говорят, пришлось иметь дело и мне. С районным уполномоченным Комитета заготовок Плоткиным приехали мы на один из хуторов Руднянского сельсовета к колхознику Андрею Чепурко. Он наотрез отказывался переезжать. Плоткин шесть раз побывал у него — и один, и с местными активистами. Толку чуть! Теперь вот должен был я попытаться сагитировать Чепурко.

…Места вокруг дикие, почва песчаная, бедная. Бревенчатая хата стоит в негустом леске, на огороде рядами «бульба», маленькие огурцы выглядывают из грядок, на кустах висят зеленые помидоры. У коровьего хлева стожок сена нового укоса, погреб для хранения картошки.

Постучались в дверь:

— Дома хозяева?

Нам никто не отозвался.

Плоткин шагнул в сени, я за ним.

Оказалось, вся семья дома. Хозяин, лохматый, давно небритый, налаживал стенные засиженные мухами «ходики» с полустертыми, еле видными цифрами. У пылающей печи возилась старуха с рогачом, на загнетке стоял чугун с дымящейся «бульбой». На застеленной рядном кровати играла с тряпичной куклой девочка лет четырех.

Хозяева оглянулись на скрип двери и продолжали невозмутимо заниматься своими делами. Лишь девочка, положив куклу на колени, смотрела на нас с явным любопытством.

— Неласково встречаете, — сказал я хозяевам. — Надоели такие «гости»? А мне вот Самуил Борисович, — кивнул я на Плоткина, — тоже говорил: «Ох, как надоело мне по хуторам ходить». Да нельзя не ходить: государственные интересы велят.

Снова нам никто не ответил. Не предложили сесть.

— Это партийный секретарь из Червеня, — представил меня Плоткин. — Пришел с вами поговорить.

Лишь после этого хозяин угрюмо встал, принес из горницы табуретку и молча поставил ее передо мной.

— Спасибо, — сказал я, — я и на лавку присяду.

Огляделся с любопытством. Обыкновенная хата. Нары, скобленый стол. Из красного угла смотрит темный лик иконы. На окнах пожелтевшие бумажные узорчатые занавесочки. В открытую дверь видна горница, фикус в щербатом чугуне. К бревенчатой стене приклеена какая-то выцветшая картинка. Ближе к печи, на длинном почерневшем шесте висит заношенная одежонка, которую в народе метко называют «рыззе» — лохмотья.

— Что ж не хотите переезжать в деревню, Андрей Михайлович? — спросил я хозяина.

Он отложил часы, закурил, и было непонятно, собирается ли вступать в разговор или нет. Старуха сердито оглянулась на меня и еще проворнее заворочала рогачом в печи.

— Правительство идет вам навстречу: кредит дает, лес. Вам специальная бригада поможет разобрать дом, сарай, выделят транспорт, чтобы перевезти все на новое место. В деревне вы даже получите возможность построить хату побольше… Чего уперлись?

— Нам и тут добра[1], — вдруг от печи резким голосом отозвалась старуха. — Отцы наши этот хутор ставили, тут их могилки, и мы отсюдова никуда не поедем. Вот и весь разговор.

И опять ожесточенно загремела рогачом. Сразу чувствовалось, что вся семья в руках у этой властной старухи. Сорокалетний же Андрей Чепурко ни в чем не прекословил ей. Я попытался было втянуть его в разговор; отвечал он вяло, односложно:

— Никуда не поедем. Нет нашего согласия. Что хотите, то и делайте.

На крыльце послышались шаги, и в хату вошел парень лет восемнадцати в рубахе-косоворотке, в коричневых парусиновых туфлях с кожаным носком. Не надо было к нему долго приглядываться, чтобы понять, что это сын хозяина: такой же нос с горбинкой, чуть оттопыренные уши, крупные руки. Только взгляд открытый и любознательный да волосы посветлее.

Парень оглядел нас, вежливо поздоровался.

— Это вам тут добра, мамаша, — ответил я старухе. — Молодежь не к могилкам привязана, а к жизни. У них все впереди.

— Детям неохота жить в лесу, молиться колесу, — поддержал меня Плоткин. — В селе же клуб есть, школа, там кино показывают, читают интересные лекции, доклады, танцы бывают. Там вам не придется сидеть вечерами с керосиновой лампенкой: электричество и радио будут осенью проводить. Рядом лавка кооперативная, можно купить что надо.

— Деды наши обходились без кино, и мы проживем, — отрезала старуха.

Очевидно, парень сразу понял, по какому делу мы пришли. Он напряженно прислушивался к нашему разговору.

— Вы-то проживете, — вдруг сказал он запальчиво бабке, — а мне неинтересно! Мы на этом хуторе… как медведи в берлоге. Соседи давно переехали, а мы все сидим. Мне на товарищей смотреть стыдно, хоть на комсомольское собрание не ходи. Смеются. «Вы, — говорят, — в предрассудках погрязли».

Сразу было видно, что спор здесь поднимался не однажды. Парень говорил горячо. Старуха метнула разгневанный взгляд на Чепурко. Хозяин кашлянул, сурово остановил сына:

— Помолчи, Петро, когда старшие говорят. Без тебя разберемся.

И, обращаясь ко мне, твердо сказал:

— Не с руки нам, товарищ, с хутора переезжать. Тут обжитое хозяйство, все привычное. Каждый кол в заборе своими руками поставлен. Зачем нам менять милое на постылое? И отсюда можем в колхоз на работу ходить.

— Обутки не напасетесь, — возразил Плоткин.

Старуха стукнула держаком рогача об пол:

— Хоть хату разоряйте, никуда отсюда не уйду! Тут родилась, тут пускай и похоронят.

— Ну и живите сами! — воскликнул парень. — А я уйду от вас. Я комбайнером хочу стать. Устроюсь в деревне жить.

— Напрасно горячитесь, мамаша, — сказал я старухе, — Жизнь идет, и ее не остановить. Мой покойный дед, как и ваш, лапти носил, был неграмотный, бурлачил на Днепре, а я вот комвуз кончил. Старшая дочка моя, школьница, уже об университете мечтает. А почему бы и вашим внукам туда не поступить? Дорога каждому открыта, перед Советской властью все равны. Думаете, удержите молодежь в этом темном углу?

— Вы разве не рабочий? — вдруг спросил меня хозяин.

— Рабочий. Но родился я в деревне. А жизнь заставила и бросил свой двор, работал ремонтником на железной дороге, слесарил в депо, учился… А вам, товарищи, придется все-таки отсюда уйти: заявляю это ответственно. Все земли вокруг колхоз запашет, и вам ни проходу, ни проезду, все равно будете вынуждены переселиться. Только тогда уже землю под усадьбу получите не на выбор, а где останется, и не дадут вам транспорт, и плотники не помогут собрать дом. Лучше соглашайтесь.

Мы с Плоткиным встали.

— Подумай еще хорошенько, Андрей Михайлович, — сказал я на прощанье. — И не пропусти удобный момент. А то как бы не пожалеть.

Впоследствии мне рассказали, что Андрей Чепурко еще с неделю упирался, а потом все-таки переехал в деревню. То ли победил здравый смысл, то ли сын настоял. Не знаю. За сутолокой дел некогда было заехать к нему на новоселье…

Хоть мы и запоздали с сселением хуторов, до уборки не уложились, но к осени в основном кампанию закончили.

На всю жизнь запомнилась мне та уборочная…

Хлеба мы стремились убрать своевременно, без больших потерь. Для этого ускорили ремонт тракторов, сельхозинвентаря. Жалели, что молотилок марки «МК-1100» маловато, очень они нас выручали. А зерно надо было сдавать быстрее государству — выполнять «первую заповедь». Решили поднять народ на обмолот вручную: где катками, а где и цепом.

Хлеб потек на приемные пункты.

Но вдруг ударили дожди. Большинство токов открытые, без навесов, подмокший хлеб стал согреваться, гореть. Снова заседаем, ломаем голову: как выйти из положения? Решили срочно сооружать свое сушильное хозяйство.

В Червене раньше о сушильнях ничего не знали. И вот мы впервые в колхозах «Октябрь» и «Первое мая» начали их строить. Мобилизовали всех печников, столяров, приспособили сараи, у кого какие были, клали каменки, ладили навесы, нары. А пока суть да дело, все комсомольцы стали брать сырое зерно по домам, рассыпать на печах, на полатях, в хатах на полу. Все коммунисты района, весь советский актив были брошены на спасение хлеба. По грязи в непогоду возили его машинами, подводами, таскали мешками. Ни в селах, ни в хуторах никаких приспособлений для массового хранения зерна не было, все приходилось придумывать на ходу.

Вырастить такой щедрый урожай и потерять его по вине стихии? Нет, с этим никто не хотел мириться. Члены бюро райкома неделями не показывались домой, в Червень, так и жили в селах, на токах, в мастерских, ходили пропыленные, с красными, воспаленными глазами, в стружках, в мякине.

И вот внезапно, когда мы явно застряли с уборкой, из одного колхоза пришло ошеломляющее известие: там идет к концу обмолот, обещают первыми закончить хлебосдачу. Вот удружили! Вот выручили! Председатель райисполкома от радости послал поздравительную телефонограмму. Вызвал сотрудника нашей районной газеты «Коллективист», предложил ему поехать в колхоз и дать большую похвальную статью.

— Не жалей красок! — воодушевленно наказывал он корреспонденту. — Поярче опиши! Твою статью из рук рвать будут.

— Только получше на месте разберись, в чем дело, как это они сумели всех опередить, — предупредил я.

Меня точил червь сомнения: машин мало, положение авральное — и вдруг такой успех. Откуда он?

— Что ты за Фома Неверующий, Василий Иванович! — кипятился председатель райисполкома. — Все решает энтузиазм масс.

Увы, подозрения мои оправдались. Ну и оконфузились бы мы, поспеши корреспондент с хвалебной статьей!

Видно, наши стенания все-таки дошли до «небесной канцелярии»: дожди наконец-то утихли. Снова августовское солнышко загуляло по небосводу, земля стала парить, просыхать.

Правда, почва в Червене скверная — суглинок. Глянешь — земля вроде сухая. Но вот попробуй ступить… Раз, помню, во время дождей трактор «ЧТЗ» отошел от дороги метров на двадцать и безнадежно завяз. Чтобы вытащить его, пришлось рыть траншеи.

Наконец земля по-настоящему высохла. Можно было продолжать уборку, быстрее вести хлебосдачу.

В разгар уборочной наша Червенская МТС разбогатела: пришли первые комбайны. Все мы воспрянули духом, любовались этими великанами: теперь-то наверняка и скосим, и обмолотим хлеб в срок. Словом, торжество было полное. При распределении машин долго спорили, кому в первую очередь дать комбайны. Решили, лучшим колхозам, как бы в премию. Они быстро уберут хлеб, и тогда степные корабли поплывут на другие поля.

Так и сделали.

Ждем первых вестей. И ждать пришлось недолго.

Я сидел в кабинете, просматривал утреннюю сводку уборки по сельсоветам, когда зазвонил телефон. Снял трубку, в уши мне ударил тревожный, запыхавшийся голос:

— Райком? Райком?

— Слушаю вас.

— Кто это? Товарищ Козлов? Товарищ Козлов, у нас… бунт в колхозе.

Меня точно по виску ударило.

— Какой бунт? Где? Вы, случаем, не с похмелья?

— Истинная правда, товарищ Козлов… Несознательные элементы.

— Кто вы такой? Откуда?

— Из Клинка. Колхоз имени Ленина. Бригадир я полеводческой.

— Объясните толком, в чем дело.

Выяснилось следующее: вчера комбайн начал убирать на колхозном поле озимую рожь. С вечера в деревне было неспокойно. Женщины собирались группами на улицах, о чем-то шушукались. Затем целая толпа их привалила в правление и стала требовать, чтобы комбайн отправили обратно в МТС: обойдутся, мол, и без него.

Как их не урезонивали председатель, секретарь парторганизации, колхозницы стояли на своем.

Сегодня утром на поле высыпали чуть ли не все женщины деревни. Одна группа принялась жать рожь серпами, вручную. Вторая плотной стеной выстроилась перед комбайном, не давая ему возможности работать.

В телефонной трубке я слышал взволнованный голос бригадира:

— Грозятся, товарищ Козлов! Если комбайн продолжит косить, то эти несознательные бабы начнут кидаться под ножи. Какое нам указание будет? Остановить машину? Или как?

— Указание может быть лишь одно: урезонить женщин, — ответил я. — Разберитесь спокойно, выясните причину недовольства. Я сейчас же выезжаю к вам.

Что и говорить, происшествие было чрезвычайное. Я немедленно вызвал Аладку с «газиком-вездеходом», заехал за директором МТС, и мы покатили на место «антикомбайнового бунта».

Денек разгорелся ясный, хоть бы одно облачко на небосклоне, и от этого мне было еще досадней. Только наступило долгожданное ведро, сейчас работать бы и работать, наверстывать упущенное в непогоду, а тут, на тебе, придется терять золотое время!

— Нет ли там какой кулацкой агитации? — предположил директор МТС Дубовский. — Сами женщины вряд ли начали бы.

Что мне было на это отвечать? Я сам ничего толком не знал.

— На месте разберемся.

Шофер некоторое время прислушивался к нашему разговору, а потом и говорит:

— Дело-то проще пареной репы. Просто пожадничали колхознички: жалко десятую долю урожая отдавать за уборку МТС. В колхозе, где отец мой работает, такая же волынка случилась.

Что ж, вполне могло быть и так.

Кончился лесок, показались крытые соломой хаты села.

В правлении колхоза имени Ленина руководителей не оказалось: все были у комбайна. Но счетовод и учетчик нам подтвердили, что Аладка был прав: колхозникам просто-напросто стало жалко десяти процентов, поэтому они и запротестовали против механизированной уборки.

Мы отправились на поле.

— Сколько председателей просили комбайн, — возмущался по дороге директор МТС Дубовский. — Отказали. Решили Клинок премировать. И вот благодарность! Отнять у них машину да перебросить в другой колхоз!

Я с этим не мог согласиться. Нужно было во что бы то ни стало разбить антикомбайновые настроения, тем более что они, оказывается, были характерны и для других сельхозартелей. Сплетня всегда преувеличивает факты до нелепых размеров, и я не хотел, чтобы слухи о «бунте» загуляли по району, поколебали уже сложившееся отношение к машинам и у других колхозников.

Еще издали мы увидели комбайн. Он стоял посреди поля, а перед ним женщины — как наседки перед коршуном. Тут же вертелись растрепанный председатель колхоза, секретарь парторганизации, сельсоветчики. Комбайнер в стороне нервно курил папиросу. Хлеба волновались под ветерком, высокие, густые, бело-желтые. У дороги, прямо на земле, горой возвышалось зерно: высыпали из бункера. То ли подводы не успели подогнать, чтобы перевезти его на ток, то ли вообще про зерно забыли.

Когда мы подошли, чей-то резкий, визгливый голос оповестил всех:

— Районные начальники.

Женщин к нам будто ветром повернуло. Вид у них был решительный, взгляды воинственные. Я громко поздоровался, спросил:

— Что у вас тут за митинг происходит?

Женщины сразу загалдели, замахали руками, придвинулись к нам вплотную. Из общего гама я мог только разобрать отдельные выкрики: «Не хотим! Не дозволим! Не пустим! Забирайте назад!» Смысл был такой, что они лягут на жнитво, пусть их режут ножи хедера, но комбайн не пустят убирать хлеб.

Я поднял обе руки, так же спокойно сказал:

— Тише, женщины! Не все сразу. Пускай одна из вас говорит. Ну вот ты, к примеру… И не размахивай перед моим носом кулаками, я и так пойму.

Та, к которой я обращался, черноглазая, в голубеньком платочке женщина, сразу смутилась, чуть попятилась, растерянно оглянулась на товарок.

— Что ж ты задний ход даешь? — спросил я. — Рот-то разевала больше других. Говори: чего вы хотите?

Женщины примолкли. Потом стали подталкивать черноглазую: «Говори, Анна! Смелей! Мужику-то своему небось десять слов на одно скажешь, а тут оробела?»

Приободренная Анна сразу пошла на крик, замахала большими загорелыми руками:

— Не хотим вашего комбайна! Забирайте его от греха! Сами управимся!

— Сами, значит, хотите работать? — переспросил я Анну. — А почему?

Она твердила одно и то же, точно боялась сбиться:

— Не желаем! Не уйдем отсюда. Добром просим. Угоняйте его.

Снова загалдели все женщины:

— Уберем своими руками!

— Иль кос, серпов нету?

— Сами справимся! Испокон веков так деды работали. Девчат и баб хватает!

Я опять поднял руки, добился тишины и сказал:

— О том, чтобы работать, как деды, и думать теперь нечего. Отцы наши лапти носили, а вы теперь все в сапогах, полуботинках да в туфельках щеголяете. Чего же не хотите одеваться по старинке? Домотканое полотно забываете, все ситчик набираете в магазине, сатин…

На какое-то время установилась тишина. Женщины недоуменно переглядывались, кто-то даже смущенно хохотнул. Потом они опять заговорили все разом:

— Так это же одежа!

— Ты нам зубы не заговаривай! Мастера вы там в районе…

Директор МТС Дубовский не выдержал:

— Подняли тут гам! Как воронье какое!

Слова его выплеснулись, словно вода на горячую плиту. Женщины, казалось, готовы были вцепиться в Дубовского. Вот-вот протянут руки и схватят.

— Ты нам рот не закрывай!

— Вот придет охотничья пора, над зайцами командуй!

Охота была слабостью Дубовского, и, видно, об этом знали клинокские колхозницы. Директор смешался, отступил. Я незаметно сжал ему руку, мол, веди себя спокойно, не кричи на людей.

Характерно было то, что «бунтовали» одни женщины. Мужчины сперва на поле не показывались. Но, узнав, что районное начальство у комбайна, кое-кто из них тоже подошел. Было очевидно, что именно они науськали женщин и теперь пришли их поддержать, боясь, как бы не уговорили баб.

Какая-то бабка с клюкой, крест-накрест перевязанная платком, прошамкала мне:

— От дьявола ваши машины. Всю нам землю опоганили.

Знакомые речи! Еще в двадцатых годах, когда появились первые тракторы, в деревне пустили слух, будто машины «давят» землю, прессуют ее, обливают керосином и от этого-де хлеб будет родиться пустоколосый и горький.

— Насчет дьявола, бабушка, к попу обращайся, — сказал я старухе. — Я не специалист по нечистой силе. Раньше, как старики говорят, у нас в Белоруссии и черти водились, и лешие в лесу, и русалки на болотах, но мне лично не случалось с ними встречаться. Может, в гражданскую с белополяками в Польшу сбежали?

Снова послышался смешок. Настроение немного разрядилось, однако по-прежнему оставалось воинственным. Кроме меня и Дубовского женщин агитировали два председателя: сельсовета и колхоза, присоединились еще несколько коммунистов, местный учитель.

— Надо же когда-нибудь заменять тяжелый ручной труд машинным, — урезонивал я толпу. — Рабочие старались для вас, делали комбайны по-ударному, а вам они, оказывается, ни к чему. Иль вам и без уборки ржи дела мало? Ну, начнете вы сами жать серпами, застрянете тут надолго, а кто будет работать на огородах? На фермах? Сколько вам тут с серпами гнуться? Недели и недели, зерно осыпаться начнет. А комбайн за считанные дни все уберет. Да еще тут же и обмолотит. Может, вы и за цепы возьметесь? Поймите, товарищи: механизация в сельском хозяйстве будет расти из года в год. О вас же государство заботится, чтоб вам работалось легче.

Снова женщины замололи языками — одна об одном, другая о другом. Дельного возразить они ничего не могли и лишь без конца повторяли, что раньше обходились без комбайнов и сейчас обойдутся. Высокий пронзительный голос выкрикнул:

— Знаем мы вашу помощь! Потом десятую меру сдерете!

— А вы хотите все бесплатно получать? На вырученные деньги государство будет новые комбайны выпускать. Молодежь из вашей деревни сама начнет осваивать машины, значит, хлеб этот пойдет вашим же сыновьям.

— К тракторам-то привыкли, — убеждал женщин председатель сельсовета. — Попробуй теперь у вас их отнять. Раскумекали, как быстро пашут и боронуют!

— Так и комбайны просить будете, — вторил один из активистов. — Бессознательные вы клуши!

Все больше собиралось мужчин, они слушали нас внимательно, что-то обсуждали между собой. Чуть ли не весь Клинок собрался на этом загоне.

Часа три, наверно, прошло. Ясное небо за это время потускнело, запад затянуло тучами, оттуда слышалось погромыхивание; за лесом уже лил дождь.

Дубовского снова прорвало.

— Подумать только! — со злостью воскликнул он. — А? Уговариваем: «Пожалуйста, возьмите комбайн!» Да на него десятки заявок из других колхозов… Как хотите, Василий Иванович, заберу я у них машину. Сколько золотого времени потеряли! Уже полдень. Петро! — заорал он комбайнеру. — Сворачивай! Поедем в «Первое мая».

Я видел, что Дубовский потерял над собой власть и может все испортить.

— Хотите поссориться с МТС, товарищи? — перебил я его, незаметно снова дернув при этом за рукав Дубовского. — Уж тогда, действительно, уважения вам МТС оказывать не станет и скорого ремонта своего сельхозинвентаря не ждите.

С неба упало несколько тяжелых капель. Люди стали поднимать головы, поглядывать на клубящиеся тучи.

— Глядите, не застрять бы вам надолго на этом поле с косами да серпами. Решайте скорей, не то уедем.

В конце концов женщины отступились от комбайна. Степной корабль плавно тронулся по ржаному полю, пригибая мотовилом колосья и срезая их, будто громадными ножницами.

Тучи прошли стороной, лишь чуть окропив хлеба, и когда мы уезжали, то слышали стрекотанье машины, видели густую мякинную пыль над загоном.

В тот год в Клинке не только вовремя убрали колосовые, но и успешно закончили весь цикл сельскохозяйственных работ.

Уже потом, зимой, после отчетно-выборного собрания в колхозе имени Ленина, одна из участниц «бунта» мне призналась:

— Дело не только в десятой доле, Василь Иваныч. Говорили, будто при комбайновой уборке много зерна вытекает. Вот мы, бабы, по дурости и всполошились.

Наша червенская районная партийная организация насчитывала всего около трехсот коммунистов. И вот из этого немногочисленного передового отряда надо было растить людей, которые могли бы стать организаторами, настоящими боевыми командирами производства.

Задача эта была не из легких.

Осложнялось положение с кадрами еще и тем, что в Червене было мало специалистов.

Нас спасало лишь то, что всегда находились подлинные энтузиасты — коммунисты, комсомольцы, беспартийные, которые не щадили своего здоровья, времени, стремясь вникнуть в самую суть того или иного дела.

Вот среди таких мы и подыскивали замену негодным работникам, не оправдавшим доверия.

Вскоре же после приезда в Червень мне стало ясно: надо приводить в порядок МТС — нашу индустриальную базу сельского хозяйства. Несколько раз приезжал я туда, осматривал с директором и главным инженером машинный парк, мастерские. Все это в Червене было плохонькое, изношенное. Тракторы — «натики» и «ХТЗ», всего около полусотни. Мастерские тесные, оборудование в них устарелое, станков не хватает.

МТС не в состоянии была как следует обслуживать такой большой район. Отдаленные колхозы не могли рассчитывать на своевременную помощь машинами, ремонтом. В свое время в Старобине мы добились создания второй МТС. И здесь вопрос о создании еще одной МТС мы поставили перед ЦК КП(б) Белоруссии и Совнаркомом республики.

Кроме того, я считал необходимым переменить руководителя: Дубовский с обязанностями директора справлялся плохо.

Стал я прикидывать: кем же можно заменить Дубовского? Внимательно приглядывался к партактиву, беседовал с людьми, знакомился с их «личными делами».

Выбор свой я наконец остановил на директоре маслозавода Парфиановиче. Собрал о нем необходимые сведения, посоветовался со вторым секретарем Мачульским, с председателем райисполкома. Они не возражали.

Парфианович был выходцем из крестьян, это уже хорошо: знает сельское хозяйство. В коллективизацию в Ачижах вступил в колхоз, был там замечен, выдвинут на руководящий пост и работал председателем колхоза. Потом возглавлял сельсовет в Гребенце. Закончил шоферские курсы, водил машину, — значит, разбирается в моторе, «механизатор» (где инженера-то с дипломом взять?). И вот теперь директор маслозавода.

Вывод напрашивался один: вроде должен Парфианович справиться. Решил познакомиться с ним поближе, прощупать настроение.

Пригласил в райком, усадил в кресло, спрашиваю:

— Как дела идут, Александр Михайлович?

Из себя небольшой, рыжеватенький, малоприметный. Ходит неторопливо, говорит негромко. С вопросами, предложениями не выскакивает, сперва хорошенько обдумает.

— Все в порядке на маслозаводе? Справляетесь?

Вижу, Парфианович смотрит на меня испытующе: дескать, про маслозавод мог и по сводкам узнать, мог и сам заехать. Зачем же вызвал? Упустил что в работе, нагоняй хочет дать? Ответил осторожно:

— Ничего. — Подумал и добавил: — Можно бы, конечно, и лучше.

И опять смотрит выжидательно, однако без боязни, даже с интересом. Спрашиваю:

— А не надоело ли тебе, Александр Михайлович, сидеть на маслозаводе?

— Я только-только наладил производство.

— Знаю. Поэтому и вызвал. Надеемся, что там теперь и без тебя справятся.

— Хотите куда перебросить, Василий Иванович?

— У райкома есть мнение назначить тебя директором Червенской МТС, — прямо сказал я. — Как на это смотришь?

Парфианович заерзал на стуле.

— За доверие спасибо… Только я вынужден отказаться, какой я специалист? Там человек должен быть знающий, технически подкованный, а у меня что? Одни шоферские курсы, да и то как следует не успел на машине поработать, в сельсовет забрали. Боюсь, не справлюсь.

— В таком случае большая к тебе просьба: кого бы ты нам мог порекомендовать директором?

Молчание. Думал-думал и улыбнулся.

— Вот то-то, Александр Михайлович. Нет у райкома другой кандидатуры, не видно что-то дипломированных инженеров в нашей местности. Да я тебе так скажу: не всякий, кто и диплом имеет, может руководить. Тут еще организаторская хватка нужна. Куришь?

Я положил на стол пачку «Пушки». Парфианович деликатно вытряхнул папироску, задымил.

— Так как? Решили?

— Очень ответственное дело, Василий Иванович. Это не маслозавод. Сомнение одолевает, не было у меня такой практики.

— Думаешь, у меня была подготовка лучше, когда послали в Старобинскую МТС? А почему ты не сумеешь? Опыт руководящей работы у тебя есть, подход к людям тоже. Мы тебе поможем.

Парфианович улыбнулся, но тут же покачал головой:

— А как опозорюсь, Василий Иванович?

— Если увидим, что не тянешь, освободим. Словом, Александр Михайлович, райком считает, что пока более подходящей кандидатуры на место директора у нас нет.

— Когда приглашают, коврик под ноги стелют. А не справишься — в затылок проводят. Знаю.

Он затянулся, выпустил дым, и вдруг глаза его заискрились весело и как-то озорновато.

— Ну уж если райком так ставит вопрос… — И Парфианович развел руками. Что, дескать, поделаешь? Коммунист. Обязан подчиниться.

— Я знал, что мы договоримся, — обрадовался я. — Теперь оформим решение на бюро и пошлем на утверждение в обком партии и Наркомзем республики.

Вскоре Парфианович выехал в Минск.

Вернулся он в этот же день и сразу пришел ко мне в райком. Не садясь, объявил, что его кандидатуру отклонили.

— Почему?

— Посчитали, что я слаб.

Что-то здесь было не так. Обычно областной комитет партии доверял нам в подборе кадров, понимая, что на месте виднее.

Я стал расспрашивать Парфиановича, как его приняли в Минске, какие задавали вопросы. Я увидел, что в какой-то степени Парфианович доволен тем, что его кандидатуру отклонили. С другой стороны, из его ответов я сделал заключение, что он отчасти уже настроился на новую должность и, похоже, немного огорчен. Словом, он сам еще колебался, как отнестись к случившемуся. Директор МТС — это заметная фигура в районе, и, надо полагать, честолюбие Парфиановича все-таки было немного уязвлено. Когда человек честолюбив в меру — это хорошо, значит, он будет старательно работать, добиваться высоких показателей.

«Надо этот клубочек размотать», — решил я, снял трубку и позвонил в обком, в отдел кадров. Застал заведующего отделом.

— Ваш кандидат сам не уверен, поднимет ли он работу в МТС, — сказал мне тот. — Ну, мы не стали настаивать, тем более что специального образования у него нет.

Я прикрыл рукой трубку, спросил Парфиановича:

— Так ты сам, что ли, отказался, Александр Михайлович?

— Не отказывался я. Просто честно высказал свои сомнения. В обком ведь пришел, не куда-нибудь. Чего таиться?

Я кивнул ему, что понял.

— Райком просит Парфиановича утвердить, — сказал я заведующему отделом кадров. — Всю ответственность беру на себя.

— Ну что ж, пожалуйста.

Дав отбой, я пожелал Александру Михайловичу успеха в работе.

Находилась Червенская МТС в деревне Островы, в четырех километрах от города. Я сам привез туда Парфиановича. Собрали трактористов, комбайнеров, служащих, провели небольшое собрание. Я рассказал о решении райкома и представил им нового директора. Откровенно сообщил, что опыта у него маловато и на первых шагах он нуждается в помощи.

Разумеется, первое время все придирчиво приглядывались к Парфиановичу. Но когда увидели, что он человек дельный, в бутылку заглядывать не любит, хотя и немного, по-шоферски, но разбирается в машинах и моторах, стали ему помогать.

Недели три спустя я вновь навестил Парфиановича на новом месте работы. Задал ряд вопросов, делая вид, что интересуюсь обстановкой в МТС, на самом же деле пытаясь понять, входит ли новый директор в курс работы, «врастает ли в производство».

Ответы Парфиановича меня порадовали: чувствовалось, что он всей душой болеет за новое дело.

Потом мы с ним сели в машину, проехали в один из колхозов. Я понаблюдал, как он держит себя с председателем, с трактористами на поле, дал попутно несколько советов.

Видно, не ошибся я в выборе. Спрашиваю его с улыбкой:

— Александр Михайлович, как все-таки начинал осваиваться?

Он почесал за ухом, улыбнулся:

— Первый день целиком просидел в МТС. Ходил по территории, все смотрел да обдумывал. А начал с того, что сколотил актив. Это ведь всегда главное. И техника не выручит, если люди плохо будут работать. Если ж поднажмут, дело покатится, как колесо под горку. Собрал я весь народ, посоветовался, как строить график обслуживания колхозов, на что нажимать в первую очередь. Расспросил, у кого какие нужды. Люди говорили горячо, по существу… Стал постепенно вникать я и в бытовую сторону. Например, кое-кто из трактористов и слесарей, как и я, жили в Червене. Я сказал, чтобы они по утрам собирались на дороге и ожидали меня с машиной. Все же четыре километра. Выделил специально для этого полуторку. Остались довольны. Словом, входил в их нужды. Не стеснялся задавать вопросы, когда не понимал. И возле механика крутился, и возле токаря. Вот бухгалтерия для меня еще трудный орешек… — Он глянул мне прямо в глаза, просто закончил: — Я так думаю, Василий Иванович, что люди начинают в меня верить.

— Какие-нибудь вопросы ко мне есть, Александр Михайлович? Просьбы?

— Есть. Машинный парк наш, как вы знаете, растет. У нас уже семьдесят тракторов, четыре комбайна. А мастерские те же. Не успеваем сами вести текущий ремонт. Куда бы нам хоть моторы сдавать на сторону?

Я подумал.

— Сделаем. Я хорошо знаю директора Прияминской МТС Борисовского района, у них сильная база. Думаю, не откажет, подсобит тебе. Сейчас в ЦК и Совнаркоме рассматривается вопрос об организации в нашем районе новой МТС. Вот тогда нам станет работать легче.

Машина наша в это время шла через луг, по низкому, сырому месту.

— Вот еще какой тебе совет, Александр Михайлович. Крепче берись за болота. Составь план мелиоративных работ. Рой канавы, осушай. Кусторез мы тебе достанем. В Старобине мы таким путем много земли ввели в севооборот, улучшили луга и пастбища. Советуйся больше с агрономами, колхозниками…

И потом я часто заезжал в МТС; приходил ко мне советоваться и сам Парфианович. Мы помогали ему, например, когда трудно приходилось с запчастями. Совместными усилиями раздобывали их в Минске, в Тракторосбыте.

Парфианович наладил соревнование между бригадами механизаторов, добился значительной экономии горючего, поднял дисциплину. Вместе с коммунистами МТС повел борьбу с текучестью кадров. Почти совсем прекратились жалобы колхозов на невыполнение договоров.

Всего за год работы Парфиановича неузнаваемо изменилась наша МТС. Об успехах ее красноречиво говорит такой факт: в социалистическом соревновании она заняла первое место среди МТС Минской области. Наркомзем Союза ССР премировал Червенскую МТС легковой автомашиной «М-1». Тракторная бригада, которая обслуживала колхозы имени Ленина и Буденного, где бригадиром был Иваненко, стала участником Всесоюзной сельскохозяйственной выставки.

В 1940 году мы добились в вышестоящих инстанциях разукрупнения своей МТС. На ее базе были созданы Ляжинская, а затем и Замосточская. Больше половины работников, вместе с техникой, перешли в новые МТС. Червенская тоже сохранилась как самостоятельная единица в Островах. Это разукрупнение, бесспорно, сыграло важную роль в дальнейшем подъеме сельского хозяйства в районе.

Всем известно, что местная печать является важным звеном идеологической работы.

После того как Трестинского бюро освободило от работы, мы срочно начали подыскивать нашей газете нового редактора.

А на ловца и зверь бежит.

Я сидел в кабинете, когда услышал стук в дверь.

— Войдите.

Порог переступил худощавый мужчина в командирской форме без знаков различия, в начищенных сапогах. Волосы аккуратно подстрижены, лицо узкое, тщательно выбритое, глаза черные, быстрые. Вошедший по-военному вытянулся, козырнул и четко доложил:

— Товарищ секретарь! После действительной службы прибыл по месту жительства. Разрешите стать на партийный учет.

Помощник мне уже сказал, что это бывший педагог средней городской школы Яков Евсеевич Идельчик. По образованию филолог. Я поднялся из-за стола, вышел ему навстречу, протянул руку.

— Здравствуйте, будем знакомы. Вот кресло, прошу. Рассказывайте, как служили, какие ваши планы на будущее.

Беседовали мы довольно долго. Мне понравились сообразительность, находчивость Идельчика, его толковые ответы. Узнав, что он собирается опять преподавать в десятилетке русский язык и литературу, я предложил ему:

— А если мы порекомендуем вас на другую работу — редактором районной газеты? С кадрами, если говорить откровенно, у нас туговато. А вы коммунист, педагог, прошли хорошую армейскую школу. Как вы на это смотрите?

У Идельчика краска залила лицо. Видимо, он никак не ожидал такого предложения и сильно смутился. Что-то пробормотал о том, что мечтал вернуться в школу, к ученикам.

— А почему вы, Яков Евсеевич, решили, что мы вас сватаем в незнакомый дом? — спросил я. — Вы педагог, воспитатель, мы вам и предлагаем работу того же характера. Разница лишь та, что до армии вы работали с детьми, а теперь будете иметь дело со взрослыми. Партийный работник — тот же воспитатель, тот же наставник…

— Не знаю, что вам ответить, Василий Иванович…

— А вы не торопитесь. Отдохните с недельку дома, подумайте, посоветуйтесь с женой, она ведь у вас тоже коммунист. Потом мы с вами снова встретимся.

Дня через четыре Идельчик явился в райком.

— Обдумал я ваше предложение, Василий Иванович, — сказал он. — Побывал за это время и в редакции «Коллективиста», познакомился с людьми. В молодости я работал наборщиком в типографии, так что печатное дело для меня не чужое. Надеюсь, что освоюсь на новом месте. Но не скрою от вас своих сомнений: сумею ли обеспечить правильное направление газеты? Ведь в сельском хозяйстве я разбираюсь слабо. А это основное в районе.

— Ничего, Яков Евсеевич, все придет в свое время. Мне, к примеру, не раз приходилось в своей жизни менять профессии. Конечно, пота тут жалеть нельзя. Жизнь мучит, жизнь и учит.

Идельчик принял газету.

Действительно, на первых шагах ему пришлось трудно, Но видно было, что это человек деятельный, энергичный. «Коллективист» наш стал понемногу выравниваться: глубже вникать в дела местной промышленности, торговли, школ, шире освещать жизнь района. Недостатки, свойственные прежде нашей газете, — однобокость постановки вопросов, серость заметок, множество опечаток, орфографических ошибок — все это медленно, но упорно изживалось. Вот только сельскохозяйственный отдел, как был убогим, таким и остался.

В газете по-прежнему не появлялось статей, глубоко освещающих дела наших колхозов, работу МТС, — лишь поверхностные, сухие заметочки.

На одном совещании в райкоме я указал Идельчику на это. Он ответил, что редакция понимает свою слабину и отныне постарается уделять больше внимания колхозному строительству, вопросам агрономии, животноводства. В частности, сейчас они уже готовят большой, яркий материал о сельской нови.

И вот однажды утром я раскрываю газету и вижу, что обе ее полосы посвящены делам большого пригородного колхоза «Большевик». Местный фотограф дал в номер несколько снимков, выглядит газета нарядно. Однако прочитал я материал и ахнул: развесистая клюква. Вызвал Идельчика.

Пришел, как всегда, точно, сияет.

— Хорошее дело вы задумали, — начал я разговор. — Колхоз «Большевик» действительно заслужил, чтобы широко осветили его работу, поставили в пример другим. Да вот только… — И спросил его в упор: — Ты сам, Яков Евсеевич, готовил этот материал?

У Идельчика забегали глаза: не поймет, к чему клонится разговор.

— В колхозе «Большевик» я бывал неоднократно. Но в подготовке этого материала не участвовал.

— Кто же писал? Наверно, Курапей?

В редакции «Коллективиста» работал литсотрудником Михаил Курапей. Писал он слабые, подражательные стихи, которые, по его мнению, не ценились по достоинству. Держался Курапей этаким непризнанным гением.

— Да, — ответил Идельчик. — Этот материал готовил Курапей. По-моему, на этот раз он выступил удачно.

— Удачнее некуда! Ошибка на ошибке! С кого теперь спрашивать придется? С того, чья подпись стоит под газетой, — с тебя.

Идельчик вскочил, точно хотел бежать в редакцию распутывать дело. Но тут же вновь опустился в кресло, развел руками:

— Но Миша целых четыре дня сидел в «Большевике»…

— Вот именно «сидел»! И в конце концов высидел такие факты, о которых в колхозе пока еще лишь мечтают. «Большевик» хорошо пошел вверх, все мы этому радуемся. Но зачем было искажать, захлебываться восторгом? Денежная оплата трудодня в «Большевике» преувеличена по меньшей мере в два раза. Не все в колхозе обстоит благополучно с освоением севооборотов. Что же касается борьбы с нарушителями Устава сельхозартели и наведения порядка в землепользовании, то тут «Большевик» сделал только первые шаги. А вы бьете в литавры.

За это время Идельчик оправился от неожиданности, пришел в себя и стал оправдываться: за словом он в карман не лазил. Я знал эту его манеру, поэтому твердо остановил его:

— Ведь ты, Яков Евсеевич, отлично знаешь слабости Курапея. Значит, его материалы следует особенно тщательно проверять. А то что получилось? Этот номер прочитают во всех колхозах и, конечно, заметят «липу». Кто же будет вашему «Коллективисту» верить? А на нем не только твоя подпись. Сверху напечатано, что «Коллективист» — орган райкома партии и районного Совета депутатов трудящихся.

Идельчик перестал оправдываться, угрюмо замолчал.

— Понял теперь, какую ошибку сделала ваша редакция? Придется тебе держать ответ на бюро.

Надо отдать должное Идельчику, он понял всю серьезность обвинений и, глядя мне в глаза, честно сказал:

— Мы эту проработку заслужили, Василий Иванович. — Он вытер платком лоб. — Предупреждал я вас: плохо знаю сельское хозяйство. Это меня и подвело. Ладно, впредь наука будет. Раз уж такой серьезный разговор вышел, выскажу и я вам свои претензии. Мало вижу помощи со стороны организаций… В том числе и райкома. Ответственные работники не пишут статей — не допросишься. Это раз. Тираж «Коллективиста» очень маленький — два. И нужны какие-то меры, чтобы увеличить подписку.

«А чья вина в том, что мал тираж? — готов был вскинуться я. — Разве не редакции? Не умеют сделать газету интересной. Уж не хочет ли Идельчик переложить с больной головы на здоровую?»

И тут же я понял, что не прав. Как ни обидно было себе признаться, но в словах Идельчика была доля истины. «Коллективист» — орган райкома и райсовета. Кто о своем детище должен в первую очередь заботиться? Мы. Идельчик — наше доверенное лицо. Да и к чему приведут упреки? С кем ему делать интересную, содержательную газету? С Мишей Курапеем? А где найдешь сотрудников квалифицированнее?

— Упрек твой принимаю, Яков Евсеевич, — спокойно сказал я. — Давай обратимся к председателям сельсоветов, в парторганизации колхозов, пусть помогут распространять «Коллективист». Но прежде всего редакция должна сделать газету интереснее, приблизить ее к читателю.

— С кем ее сделаешь интересней? — горько усмехнулся Идельчик. — Весь штат: я, секретарь да литсотрудник.

Рассуждал он так же, как и я, ход мыслей у нас был одинаковый.

— Ты мне предъявил претензию, Яков Евсеевич? Теперь я тебе предъявлю. Скажи, сколько у вас внештатных корреспондентов?

Редактор заморгал:

— Точную цифру сказать не могу.

— А приблизительно?

Идельчик признался, что корреспондентская сеть в районе слаба. В редакционном портфеле у него совершенно нет запаса для очередного номера. Поэтому чаще всего материал собирают по телефону. Звонки же дальше сельсоветов не доходят (колхозы да и совхозы в то время не были телефонизированы). Именно поэтому полосы «Коллективиста» заполнялись официальными материалами, перепечатками из центральных газет.

Это общая болезнь низовой печати. У меня уже был опыт работы в Старобине. Как первому секретарю, мне и там приходилось контролировать местную газету, помогать ей в создании актива внештатных корреспондентов.

— Вот в этом и есть наш просчет, — сказал я. — Корреспондентская сеть — основа низовой печати. Как делать макет, верстать номер, я не специалист, а насчет селькорства — могу дать совет. Сам, будучи комсомольцем, пописывал. С чего, Яков Евсеевич, на мой взгляд, надо начать? Обсудите со своим коллективом план работы газеты на следующий месяц. Причем план должен быть конкретным, планируйте статьи работников райкома, райисполкома, секретарей партийных организаций, председателей колхозов. План этот мы утвердим на заседании бюро, как утверждаем план работы райкома и его отделов. Вот так мы сделали у себя в Старобине, и представьте — помогло.

Идельчик оживился, достал из верхнего кармана френча блокнот, стал записывать.

— Для меня запланируйте статью о мерах борьбы с разбазариванием общественных земель колхозов. И еще… Вам лично да и всем надо чаще бывать на полях, в тракторных бригадах, на фермах.

— Это мы и сами знаем, — согласился Идельчик. — Да трудно. Транспорта никакого. Пешком далеко не уйдешь.

— Знаю. При необходимости звоните нам. Когда кто-то едет, всегда прихватит с собой. Главное, создавайте на местах рабселькоровские посты, помогайте редколлегиям стенных газет. Может, организовать районную выставку низовой печати? И наконец, начинайте готовить совещание рабселькоров и редколлегий стенных газет. Словом, вам надо расшевелить народ, оживить работу.

На очередном бюро мы не только «песочили» редакцию «Коллективиста», но и обсуждали вопрос повышения идейного уровня газеты, ее улучшения.

Все это, конечно, положительно сказалось на работе редакции. Червенская двухполоска стала разнообразней по материалам. В ней находили место и важные решения ЦК КП(б) Белоруссии, Совнаркома, давались советы, как применить их в местных условиях, печатались и статьи по краеведению, на злобу дня. Активнее заработал литературный кружок, появились на полосе рассказы молодых авторов, стихи.

Неудивительно, что газету стали охотнее покупать, число ее подписчиков выросло.

В Червене, как и раньше в Старобине, я снова убедился, насколько сложна и разностороння работа секретаря райкома. Она охватывает все отрасли и народного хозяйства и культуры, все, что входит в емкое и ответственное понятие — рождение социалистической нови. Не было такого места в районе, куда бы мне не приходилось заглядывать, не было такого участка работы, делами которого я не интересовался бы.

Организация работы в промартелях, в какой-нибудь бондарной мастерской, торговля в магазинах, в кооперативных лавках, обслуживание в столовых — да разве все перечислишь? А школы? Секретарь райкома должен был знать, как ведется преподавание, достаточно ли учебников, вовремя ли произведен ремонт помещения, парт, не надо ли помочь машинами, рабочей силой. А библиотека?

Бывало, придешь домой часа в три ночи, свалишься в постель, чтобы хоть немного отдохнуть. Тут бы скорее заснуть, а перед закрытыми глазами проходит вереница увиденных за день лиц, припоминаются обрывки разговоров, мелькают сводки, цифры. Мысленно продолжаешь работать: не забыть бы сделать то-то и то-то, тому-то позвонить, туда-то съездить.

Да, секретарь райкома каждый час, каждую минуту должен быть начеку — внимателен, зорок, точен. Ведь с него же первого спрос, если где что не так. Словом, работы невпроворот, успевай поворачиваться.

Но как среди множества тропинок и проселков пролегает главный тракт, «большак», так и у всякого руководителя есть главное направление, главная задача, главная забота. В нашем сельскохозяйственном районе все внимание было отдано земле, сельскому хозяйству.

Рассказывая о Старобине, я уже упоминал, какие там были отличные председатели колхозов. Эти люди поистине снабжали страну и хлебом, и мясом, и овощами, и другими сельскохозяйственными продуктами. Немало таких людей мог бы я назвать по тамошней зоне МТС. Большинство руководителей червенских колхозов тоже народ был весьма дельный, с богатыми задатками.

В первую очередь вспоминается мне председатель артели имени Сталина Петр Григорьевич Мартысюк. Родом Мартысюк был из деревни Ореховка, хлопчиком батрачил — пас скот у богатого мужика в Репище. После школы пошел работать бригадиром в колхоз, а уже девятнадцати лет от роду возглавил артель в соседней деревне Ачижи. Он был самым молодым из председателей и очень толковым. Всегда чем-нибудь интересовался, о чем-нибудь расспрашивал и старался ввести в своем хозяйстве все то передовое и полезное, что видел у других. Про него соседние председатели, смеясь, говорили: «Петра Григорьевича не подпускай к своему хозяйству. Всякую новинку перехватит. Ты еще не успеешь освоить, а глядь, он уже тебе свой опыт передает».

Мартысюк в Червенском районе, так же как и Горячко в Старобинском, всегда точно выполнял свои обязательства перед государством.

Помню, как-то после совещания зазвал я Петра Григорьевича к себе в кабинет. Он рассказал мне о хозяйственных делах в своем колхозе и, как всегда, стал узнавать о делах района, МТС, об очередных кампаниях, советоваться о насущных задачах.

— Не гнешься, Петр Григорьевич? Тянешь артель?

— Кряхтеть приходится, но на ноги становимся вроде крепко. Что я хочу спросить, Василий Иванович. У нас много «бросовых» земель: болота, мхи. В хозяйстве от них никакой прибыли, а под обложением они находятся. Что бы с ними придумать?

Покурили мы с Мартысюком, прикинули и так, и этак. Гася в чугунной пепельнице папиросу, я сказал:

— Как тут не крути — осушать надо болота, Петр Григорьевич. Рано или поздно, а браться за это придется. Так лучше уж не терять время. Трудно, конечно, будет, но все же силами колхозников вы сможете провести кое-какие мелиоративные работы. Зато получите и новые полезные земли, и торф на топку: сразу убьете двух зайцев.

Мартысюк хмурил молодое румяное лицо, что-то прикидывал:

— В Борисовском районе один председатель осушил. В большую копеечку влетело, да и сколько времени потребовалось канавы прорывать…

И, подумав еще, решительно подытожил:

— А пожалуй, другого выхода нету. Поставлю вопрос на общем собрании — и возьмемся. Червенская МТС поможет трактором?

— Попросим директора.

Жадное внимание к новому, практичность и задорная решительность были отличительными чертами Мартысюка. И другая хорошая черта — он всегда советовался с правлением колхоза, как бы ни был убежден в правильности задумки. Может, это шло от молодости, уважения к старшим, а может, сказывалась и правильная школа советского воспитания.

В это же лето Мартысюк организовал народ на осушение болот: вручную прорыли канавы, проделали стрелки. В результате колхоз имени Сталина оживил 100 гектаров «бросовых» земель и получил тучный урожай. Отвел также Мартысюк воды речки Черновки, от которой начали было заплывать луга. Все эти осушительные работы принесли артели богатые результаты: расширились ее сенокосные угодья и стали вдвое больше давать трав.

Между прочим, Мартысюк редко ждал специальных вызовов и, когда по колхозным делам приезжал в Червень, был и гостем райкома, и гостем нашей МТС. Приедет, поговорит с инструктором, с агрономом, походит по мастерским, о чем-нибудь посоветуется со мной.

Один раз попросил разрешения зайти, сел. Вижу, мнется — не похоже на него.

— Что у вас там на внутреннем фронте? — спрашиваю как бы от нечего делать.

— Хочу по личному вопросу потолковать. Можно?

Я как чувствовал!

— Отчего ж? Давай. Не все же общественными делами заниматься.

— Что мне, Василий Иванович, делать с прежним председателем Галкой? Считает, будто я виноват в том, что его сняли. Организовал целое «течение» против меня. Знаете, как бывает? Сверху вода вроде гладкая, а снизу прет струя. Собрал родственников, бывших прихлебателей; мешает работать.

Бывший председатель Галка, снятый за пьянку, кумовство, все еще чувствовал себя в деревне полным хозяином. Его поддерживали прежние собутыльники, лизоблюды, лодыри. Все они были недовольны Мартысюком, называли его «мальчишкой», «Петькой», «сопляком», осуждали его распоряжения и громко, не стесняясь, прочили ему полный провал, а колхозу разорение.

Как всякий ограниченный человек, Галка считал, что виною всему его преемник. План у него был простой: сорвать работу нового председателя. Тогда, мол, колхозники его снова выберут.

С такими типами я встречался.

— Назначьте Галку бригадиром, — посоветовал я. — Окажите ему внимание. Пусть люди увидят, что ты, Петр Григорьевич, против него зла не держишь. И вот если он и тут не станет работать, начнет вставлять палки в колеса, то как следует сумейте пробрать его на собрании.

По тому, как оживился Мартысюк, я понял, что совет мой ему понравился.

— А согласится ли Галка взять бригаду?

— Согласится. Дружки его сразу понесут по колхозу. «Ага, — скажут, — у Петьки слабина. Не может обойтись без Евмена Афанасьича. В ножки поклонился». Галке и будет лестно. Я еще тебя поддержу. У вас когда правление? Через субботу? Я приеду и выступлю о том, чтобы берегли старые кадры. Опытных людей, мол, надо просить активнее помогать в хозяйстве. Это ведь действительно будет правильная установка. После этого ты и выдвинешь кандидатуру Галки. Ясно?

— Еще как!

— Вот и действуй. Коли ж Галка вдруг одумается и станет работать, разве то худо?

— Рад буду. Премируем его тогда. Да разве… заставишь петуха яйца нести?

В конце года, когда я приехал к Мартысюку в колхоз, он весело сказал мне:

— Добрый вы тогда совет дали мне, Василий Иванович. Так мы с парторгом и сделали. И когда колхозники увидели, что Галке создали условия, а он по-прежнему пьянствует, разваливает работу, даже родственники от него откачнулись, и остался он один. Кажется, собирается куда-то в город податься.

Хозяйствовать Мартысюку после этого никто не мешал. Артель его стала приносить крупный доход, он еще выше поднял трудодень, заложил большой клуб, построил новый вместительный коровник, стал подумывать о своей электростанции.

Два года спустя Мартысюк был выдвинут на пост председателя сельсовета, а когда немецкие фашисты вторглись в Белоруссию, по указанию райкома вступил в партизанский отряд. Воевал с винтовкой в руках, позже в Дзержинском районе был комиссаром отряда, потом и бригады. Человек он способный и впоследствии вырос до председателя Борисовского горсовета.

Многие из людей, с которыми мне довелось работать в колхозах, в МТС, в райкомах, со временем зарекомендовали себя как энергичные деятели, выдвинулись на руководящую работу. Когда Мартысюк еще был председателем колхоза, я видел, что из него будет большой толк.

И бюро, и партийный актив дружно решали задачи подъема сельского хозяйства района. Пожалуй, не было ни одного заседания бюро, ни одного пленума, на которых они не стояли бы в повестке дня.

С Мачульским мы работали дружно, совместно готовили заседания бюро, вырабатывали единую линию. У него была замечательная черта: не таить про себя сомнения, возражения. Он всем делился со мной. Нередко мы и спорили, и горячо переубеждали друг друга, но на бюро выходили обязательно с одним мнением.

Партийная принципиальность — вот что было нашим с ним девизом в работе. Я верил Мачульскому, как себе, знал, что он никогда не позволит себе ни малейших злоупотреблений по службе, не подведет районный комитет партии.

Все члены бюро были единодушны в своем отношении к нарушителям советской законности и партийной этики, действовали решительно и бескомпромиссно, но все-таки основой своей работы считали воспитание. Человека, совершившего нарушение, постарайся поставить на правильный путь. И лишь в том случае, если он окажется неисправимым, притяни к строгому ответу. Но сперва непременно постарайся его образумить — вот что мы взяли за правило. И не случайно замечательная книга Макаренко «Педагогическая поэма», появившаяся в то время, стала нашей настольной книгой.

Неоднократно лично мне приходилось вступаться за людей, несправедливо обвиняемых. Это диктовал мне мой долг — долг коммуниста.

Случай, о котором я хочу рассказать, произошел в сентябре 1939 года.

Начался этот год сильными морозами, завеями. Погода была созвучна бурным событиям международной жизни. Ни у кого не оставалось сомнений, что Гитлер от угроз перейдет к делу — вот-вот развяжет войну. Западные империалистические державы затеяли тайную закулисную возню по его «умиротворению». Оно свелось к тому, что по Мюнхенскому соглашению Германии отдали Чехословакию. Становилось все очевиднее, что буржуазные политиканы стремятся натравить фашистского пса на нашу державу.

Стремясь сорвать эти преступные планы, укрепить границы нашей страны, Красная Армия двинулась на запад и освободила окраины своей Родины, много лет находившиеся под пятой оккупантов.

Сколько столетий Белоруссию рвали на куски, топтали, угнетали немецкие рыцари, литовские магнаты, польские паны. Как старались они вытравить все самобытное, национальное! И вот теперь Советская власть покончила с исторической несправедливостью, вернула Белоруссии ее исконные Западные земли.

В этих условиях нам особенно важно было выполнять все наши обязательства. Мы знали, что государству нужен хлеб, скот, продовольствие, надо было снабжать всем необходимым Красную Армию. А положение сразу осложнилось: в армию забрали самых здоровых, работоспособных мужчин, лучшие машины, лошадей. Это весьма чувствительно сказалось на червенских сельхозартелях.

Вот в эти-то жаркие дни в нашем рыбхозе «Волма» случилось ЧП. Надо заметить, что дни в сентябре стояли жаркие, не только в переносном, а и в прямом смысле слова. Все сохло, казалось, снова вернулся знойный июль. И вот в один из дней звонок из прокуратуры: директор «Волмы» Шелепенок и главный рыбовод Макаров обвиняются в том, что вредительски загубили большое количество рыбы, примерно тонн десять карпа. На основании этого материала мы должны были исключить Шелепенка из партии.

У меня сразу закралось сомнение: «В такие дни умышленно потравить рыбу? Это мог сделать только матерый враг нашего государства. Но ведь я хорошо знаю обоих руководителей «Волмы», это были деловые коммунисты, хорошо наладившие свое хозяйство, всегда готовые прийти на помощь другим, выручить. Быть того не может, чтобы они преднамеренно навредили».

Я стал звонить в рыбхоз: никто не отвечал. Видимо, руководители все на прудах. Я тут же поехал в «Волму».

Рыбхоз был новой формой хозяйства, которая только внедрялась в Белоруссии. Закладка и строительство прудов начались еще в 1929 году, задолго до моего приезда в Червень. Раньше на этом месте тянулись болота, лес, стояли хутора. Потом огромная территория была расчищена, выровнена и залита водой. Разводили зеркального карпа, спрос на него у покупателя был большой, и мы намечали вырыть еще несколько прудов, начать строительство жилых домов для рабочих.

В рыбхозе тогда было девять прудов. План отлова рыбы составлял сто сорок тонн. Хозяйство обслуживали сорок пять рабочих.

«Эмка» наша остановилась возле конторы. Я вышел. Как я и ожидал, в здании конторы было пусто, и встретился мне лишь один сторож, дед Путрик.

— Что же, старик, рыбу не уберегли? — спросил его я.

— Это не моя резолюция, — тотчас ответил дед Путрик. — Моя резолюция ночью охранять пруды от браконьеров. А тут в ответе начальство.

— Неужели начальство потравило рыбу?

— Начальство здесь ни при чем. От него независимо. На все воля божья.

И пошел в поселок.

С Путриком мы были знакомы давно. Знакомство наше произошло так: однажды я пришел на пруд с удочкой, закинул. Смотрю, подходит старик, в кепочке, в резиновых сапогах, с ружьем, и строго спрашивает: есть ли у меня разрешение на ловлю? Я ответил, что нет. «Тогда сматывай удочку и ступай вон по той дорожке, а то оштрафую». Как раз рыба взяла у меня поклевку, поплавок запрыгал, но подсекать я не стал. «Почему, дед, такой строгий? У меня ведь сетки нету. Решил отдохнуть после работы. Хочешь, я тебе весь улов на склад отдам?» Старик уперся на своем, а потом вдруг присел и попросил закурить. «Ты кто будешь?» — спросил он. Я назвался. Путрик затянулся папироской. «Из уважения к партии закинь разов несколько. Только не подведи. Э, секретарь, да чего ты рот разинул, поплавок давно ко дну ушел, подсекай». Я вытащил карпа граммов на четыреста. Путрик отцепил его, посадил на кукан, присел со мной рядом, завел беседу. Я заслушался его и даже забыл о ловле…

«Что же здесь произошло независимо от начальства?» — подумал я и отправился на пруды. По дороге встретил Шелепенка и Макарова. Шелепенок был подвижной, черный, а тут совсем словно бы обгорел на солнце. Костюм на нем сидел кое-как, сапоги были грязные, в тине.

Втроем мы прошли в контору, закрылись в кабинетике.

— Ну, рассказывайте, что случилось.

— Что говорить, Василий Иванович? Погубили рыбу.

— Конкретней: как было? По порядку.

— Не рассчитал силы, — суетливо стал объяснять Шелепенок. — Понимаете, в армию забрали людей, самых опытных рабочих… автотранспорт, лошадей. Остались мы, что называется, при нетях. А тут отлов надо срочно производить. Стали из пруда воду спускать — рыба и погибла.

— Кто думал, что так внезапно ударит жара? — вставил рыбовод Макаров. — Надеялись, что сумеем в бочках с водой перевезти рыбу в зимники и полностью сохранить. Жарища подвела…

— Хотя бы одну годную машину нам, справились бы. А то подлатали старую полуторку, а она лишь чихает да стреляет.

Оба руководителя «Волмы» были вконец расстроены и измучены.

Постепенно из их сбивчивых ответов я понял, что произошло.

Зеркальный карп в прудах подрос, в сентябре наступило время для его отлова. Отлов обычно проходит в сжатые сроки, весь транспорт: автомобильный и гужевой, все рабочие направляются туда. Это можно сравнить с жатвой, сенокосом в деревне, когда весь люд — и стар и мал — выходит на работу.

Когда идет отлов, то воду по шлюзам сбрасывают в речку Волму. Водосброс идет постепенно, причем до конца воду не спускают. В этот же раз работали почти одни женщины и по неопытности, в суматохе воду из прудов спустили быстрее и больше, чем следовало.

Кинулись вылавливать и перевозить рыбу в зимники — как назло сломалась единственная полуторка, не взятая в армию по причине своей полной непригодности. Пришлось возить рыбу на подводах, в бочках с водой. А много ли в каждую можно положить рыбы?

А тут навалилась жара. Карп и начал задыхаться, гибнуть.

Когда мы разговаривали, под окном зафырчала машина, из нее вылез грузный мужчина в брезентовых сапогах, защитном картузе. На его гимнастерке блестел орден Красного Знамени. Это приехал из Минска управляющий рыбтрестом Моисеевич — участник гражданской войны.

— Больше десяти тонн, значит, погибло? — угрюмо спросил он. — Много.

Макаров удрученно произнес:

— Начальник червенской милиции уже намекнул нам, что мы нарочно так быстро спустили воду, с умыслом.

Все замолчали.

— Зачем же вы так заторопились с отловом, раз ни машин, ни рабочих? Обождали б, — прервал я затянувшееся угрюмое молчание.

— Сторожей тоже забрали в армию, с охраной стало плохо. Остались лишь старики вроде Путрика. Из прудов начали таскать рыбу все, кому не лень. Из ближних деревень приходили, даже из города. Вылавливали карпа бреднями, сетками… Я и заторопился.

Мы проехали по всем прудам. Пропала рыба только на втором — самом крупном. На остальных уцелела. Перед моими глазами все еще стоял этот огромный пруд со спущенной водой, уцелевшей лишь по ямкам, и в илистой жиже крупная черно-серебристая рыба, уже начавшая разлагаться.

— Пишите объяснение, — сказал руководителям рыбхоза Моисеевич.

Он остался в «Волме». Мне же пора было ехать.

— Духом не падайте, — подбодрил я Шелепенка. — Разберемся.

По дороге домой, в Червень, я еще раз взвесил все доводы «за» и «против».

Было совершенно очевидно, что никакого вредительского уничтожения рыбы в «Волме» не было. Была лишь оплошность. Можно ли за это подвергать людей жестокой каре? Сейчас, наверно, все в республике ощущают, что значит уход мужчин, специалистов в армию.

Конечно, рыбхозовцев мы решили хорошенько проработать на бюро, но уголовного дела создавать не собирались.

Когда я был в Минске, изложил в обкоме мнение бюро. Там меня выслушали, немного поспорили, но все-таки согласились со мной.

Вернувшись в Червень, я предложил прокурору закрыть рыбхозовское дело.

Несколько дней спустя я, как обычно, сидел в райкомовском кабинете. В приемной раздался резкий, продолжительный звонок: обычно так звонила междугородная. Ко мне вошел помощник, вполголоса сказал:

— Минск вызывает, Василий Иванович. Прокурор республики.

Я взял трубку.

— Товарищ Козлов?

— Слушаю вас.

Голос холодный, властный.

— Почему вы защищаете Шелепенка?

Я уже понял, какой будет разговор, отвечаю спокойным, официальным тоном:

— Потому, что бюро не считает его вину настолько тяжкой.

Опять холодно:

— Вам лично известны материалы?

Я не стал объяснять, что специально занимался вопросом, выезжал на место, беседовал с руководителями «Волмы», с народом, был в обкоме. Отвечаю коротко:

— Известны.

Прокурор республики помолчал. Потом с большим нажимом произнес:

— Вы, товарищ Козлов, становитесь на опасный путь покровительства преступников. В условиях военного времени это недопустимо. Может быть, вы ставите под сомнение следствие, проведенное районными органами?

— Нет. Только его выводы.

— То есть, прошу поконкретней.

— Бесхозяйственность в «Волме» налицо. Но она не преднамеренная, есть смягчающие обстоятельства. Бюро райкома считает, что можно ограничиться строгим взысканием.

Опять небольшая пауза. И уже совсем ледяным тоном:

— Вам придется отвечать партийным билетом. Я все равно добьюсь возбуждения дела.

Дали отбой. Я понял, что борьба предстоит серьезная. Видно было, что прокурор раздражен: угроза его звучала резко.

Я еще раз мысленно проверил, правильную ли мы заняли позицию. Решил, что отказываться от нее не буду. Бюро поддерживало меня: все хорошо знали руководителей рыбхоза.

Прошло еще несколько дней. Я опять был в райкоме, когда раздался звонок и мне сказали:

— С вами будет говорить секретарь ЦК Белоруссии товарищ Кулагин.

Я ощутил в сердце холодок. Надо полагать, прокурор республики обратился в ЦК.

И вот слышу голос Кулагина:

— Здравствуйте, товарищ Козлов. Как дела в Червене?

— Да как вам сказать, Михаил Васильевич. Сидим без тракторов, почти без машин, а о резине и вспоминать нечего. Знаем, что все армии отдано. Вместо ушедших на фронт мужчин теперь ставим женщин. Они нас выручают. Ничего, крутимся.

— Это не только у вас, Василий Иванович. Повсеместно.

— Знаю. Не жалуюсь, просто информирую.

Помолчав, Кулагин, как мне показалось, более официально сказал:

— Жалоба на тебя, Василий Иванович, поступила от прокурора республики.

— Ждал ее, Михаил Васильевич. Готов дать объяснение ЦК. Райком разобрался в деле рыбхоза «Волмы» самым тщательным образом.

— Сам был на месте происшествия?

— Сам. И разбирался в рыбхозе, и советовался потом с членами бюро.

Я вкратце рассказал, что произошло в «Волме». В трубке помолчали.

— Может, Михаил Васильевич, надо приехать в Минск?

— Нет, сиди работай. Мы подошлем в Червень инструктора.

— Одно прошу иметь в виду, Михаил Васильевич: рыбы не вернешь, а человека загубим. Я давно знаю Шелепенка, он хороший работник, настоящий коммунист. По партийной линии мы крепко взгрели и его и главного рыбовода.

— Разберемся.

Инструктор ЦК приехал в Червень. Мы с ним беседовали. Побывал он и в рыбхозе «Волма».

Материалы о Шелепенке так и не поступили к следователю.

Еще в первую весну моего пребывания в Червене сев мы закончили восьмыми в Минской области (из двадцати четырех районов) и с тех пор упорно поднимались в гору.

Осенью 1940 года меня вызвали в ЦК Белоруссии. Беседовали со мной первый секретарь ЦК Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко и Председатель Совета Народных Комиссаров Иван Семенович Былинский. Они расспрашивали меня о делах района, о людях.

По дороге из Червеня я ломал себе голову: зачем мне предложили явиться в Центральный Комитет? Да еще при беседе присутствует Председатель Совнаркома. Чувствую, что оба смотрят на меня весьма внимательно, тщательно взвешивают каждый мой ответ. Всегда в таких случаях думаешь: не проштрафился ли в чем? Вроде нет, улыбаются, тон у Пономаренко доброжелательный. Вдруг он спросил:

— А как вы посмотрите, Василий Иванович, на то, если бы ЦК порекомендовал вас на пост заместителя председателя Совнаркома?

Меня жаром охватило: «Вон зачем вызвали!» Не могу прийти в себя от волнения, стараюсь обдумать все обстоятельства.

— Предложение это очень почетное, что скрывать, — говорю. — Спасибо за доверие. Только справлюсь ли?

— А почему нет? Работы вы не боитесь, знаете сельское хозяйство. Вот и будете сельским хозяйством руководить в Совнаркоме.

Я еще раз обдумал предложение и сказал:

— Я не специалист сельского хозяйства, а лишь практик. Тянуть такой воз я не смогу. Это же не район, а республика…

Разговор затянулся, Иван Семенович предупредил о тех трудностях, которые могут встретиться у меня на первых шагах. А Пантелеймон Кондратьевич сказал в заключение:

— Ну, больше мы вас, Василий Иванович, не задерживаем. Даем недельный срок еще раз всесторонне обдумать предложение.

Я вернулся в Червень. Затем меня вызвали уже на бюро ЦК и приняли решение о моем переводе в столицу.

Обратно в Червень я вернулся с представителем ЦК. Собрали внеочередной пленум райкома. На повестке дня стоял один вопрос: организационный.

Пришли на этот пленум не только члены райкома, а и многие коммунисты из городских учреждений и с предприятий, приехали председатели колхозов.

Представитель ЦК партии доложил пленуму о решении бюро ЦК утвердить меня заместителем председателя Совета Народных Комиссаров БССР по сельскому хозяйству.

Пленум встретил это сообщение аплодисментами. Люди гордились тем, что руководителя их района забирают на такую ответственную работу. Тогда же пленуму представили товарища, которого ЦК рекомендовал вместо меня на должность первого секретаря райкома.

На этом повестка дня была исчерпана. Можно было расходиться, но все продолжали сидеть, словно еще чего-то ждали. В зале стояла полная тишина. И вдруг слова попросил председатель колхоза «Первомайск» Васько.

— Я от всего сердца хочу пожелать Василию Ивановичу успехов на высоком государственном посту. Хочу ему по-дружески сказать: «Будь, Василий Иванович, таким же близким к народу, как был у нас.

Будь и впредь таким же беспощадным к бездельникам, болтунам, очковтирателям и таким же чутким и отзывчивым к людям, которые этого заслуживают…»

Васько сильно разволновался. Подошел ко мне, подал руку, еще хотел что-то сказать, но только крякнул и вернулся на свое место.

После него ко мне многие подходили, жали руку и говорили горячие напутственные слова.

Все это меня сильно растрогало, даже в горле защекотало. Я понимал, что в моем лице коммунисты выражали свое одобрение всему бюро райкома, всему активу, который, организовавшись, сумел вывести червенцев в передовые, заставил людей поверить в себя.

Здание я покинул одним из последних. Стояла ночь. Площадь перед райисполкомом, скверик тонули в темноте.

Не знаю, то ли я уже привык к Червеню, то ли, ближе узнав людей, сроднился с ними, прикипел к ним душой, только мне было тяжело покидать эти края.

…Стоял погожий осенний день, когда я опять один, без семьи, уезжал из Червеня. После недолгого ненастья небо очистилось, стало синим-синим, пронизанным солнцем.

Хорошая пора для деревни: можно все убрать, что не успели, обмолотить, провеять. Тенькали синицы, пролетали пестрые сороки.

Машина катилась по шоссе, которое у нас старики до сих пор называют «екатерининским». Давно еще встречали белорусы «матушку-царицу» и насадили тут березы. И стоят они полноствольные, высокие, величавые, резко выделяясь белизной на иссиня-зеленом фоне елей.

Я сидел рядом с шофером, и в ушах у меня еще звучали слова Васько: «Будь близким к народу».

Как я мог от народа оторваться? Ведь я сам был выходец из этого народа, из самых его низов. Новый народный строй, Советская власть подняли меня, им я всем и обязан, им я предан до конца.

Но поработать в Совнаркоме республики пришлось недолго. Тянуло меня на партийную работу. Вскоре мое желание осуществилось.


Литературная запись В. Авдеева.

Загрузка...