— Мама! — крикнула Зойка, вбегая в переднюю. — Мама, тебе письмо из Чехословакии.
— Правда?
— Конечно! Дмитриевой Галине Сергеевне! И марка с видом на Карлов мост.
Галина Сергеевна взяла плотный продолговатый конверт и повертела его в руках, слегка ощупывая и не решаясь вскрыть.
— Ну давай я. — Зойка с хрустом оторвала полоску от края. — «Дорогая Галина Сергеевна, милая Галочка! Поздравляю тебя и весь наш коллектив с победой: твоя модель — спортивный костюм — признана лучшей».
— Лучшей! — закричала Зойка. — Ты, мама, молодец!
— Не может быть… — растерянно прошептала Галина Сергеевна.
— Ну смотри. — Зойка тряхнула листком. — Вот и тут: «…ты молодец, Галка! Жюри было очень строгим, да и соперники — ого! Мы все ужасно волновались…»
Галина Сергеевна еще держала письмо в руках, а Зойка, чмокнув ее в щеку, схватила портфель и убежала — сегодня ей надо рано, их 8-й «Б» дежурит по школе.
За столом Николай Максимыч прочитал вслух это письмо, где художник-модельер Дома моделей подробно описывала выставку одежды в Праге. Бабушка и Галина Сергеевна сидели тихо и слушали.
— Ты сегодня такая светлая, — сказал Николай Максимыч после завтрака. — Какая-то юная, прямо как Зойка. Честное слово.
— Я так рада, Коля, так рада. Ты не представляешь. Не могу сказать, как я переживала, ждала…
— Моя жена так любит славу? — шутливо воскликнул Николай Максимыч.
— Нет, это не тщеславие, — быстро сказала Галина Сергеевна. — Ты не думай, Коля.
— Я и не думаю. Это счастье творческой удачи. Оно достается трудно и выпадает не так уж часто.
— Да, — прошептала Галина Сергеевна. — Но для меня это — не только творческая удача. Гораздо больше. Гораздо больше. — Она глянула на Николая Максимыча тревожно-радостно и зажмурила глаза, выжав на кончики ресниц слезы.
— Что такое? — удивился Николай Максимыч и взял легонько жену за плечи.
— Нет, ничего, ты не пугайся. Я не буду, не буду. — И отвернув лицо, быстро провела кончиками пальцев по глазам.
— Это было мое испытание, — начала она очень серьезно, даже сурово. — Моя работа — и эта выставка. Нет, не в обычном смысле, потому что для всех участников выставка — испытание мастерства. Каждому хотелось добиться успеха. А для меня это значило не только успех или неуспех, а быть или не быть.
— Ну зачем так торжественно? — засмеялся Николай. Максимыч.
— Быть или не быть, — повторила Галина Сергеевна. — Ты ничего не знаешь, я никому не говорила. Даже тебе.
— А вот это нехорошо. У нас есть уговор о полной откровенности. — Николай Максимыч встал с дивана.
— Так было нужно, Коля, ты сейчас поймешь.
Галина Сергеевна откинула светлые волосы, поправила на коленях платье и сказала, глядя перед собой:
— Я хотела проверить, совсем ли я здорова, окончательно ли? Нет, подожди. Сама ли я работаю, вполне ли самостоятельно? Убедиться в этом не так просто, когда вокруг тебе помогают, тебя берегут.
— С тебя сняли инвалидность. Не можешь же ты не доверять целой комиссии врачей. Нет, теперь ты подожди. Тебя перевели в творческую мастерскую Дома моделей, куда не только больного, но и здорового не каждого возьмут.
— Ну зачем же ты сердишься?
— А затем, что ты придумала себе испытание, мучилась, волновалась, ждала. А все это напрасно. И больше так не делай.
— Хорошо, Коля.
— Если бы ты со своей работой не справлялась, тебе предложили бы другую. Что значат твои слова: сама ли я работаю?
— А вот что. Ты не сердись.
И Галина Сергеевна, усадив мужа рядом с собой, рассказала, что полгода назад она случайно разговорилась в сквере с пожилой женщиной и узнала, что сын этой женщины перенес большое потрясение. А работал он в банке главным бухгалтером. После лечения ему страшно было выходить на работу, боялся, что не справится, напутает, ведь большие деньги… Тогда старушка эта сама в банк письмо от доктора в конверте принесла, чтобы сыну ее помогли первое время, чтобы ошибок его не заметили. Так он и работал почти три месяца. Уж как ни насчитает, что ни напишет, все хорошо. А потом сотрудники заново пересчитывали. Он и уверился, что все в порядке, и успокоился. И опять сам работать стал.
— Ну и что? Хорошие товарищи.
— Конечно. У нас тоже хорошие товарищи, и они… знали обо мне. Вот я и подумала…
Галина Сергеевна опять провела рукой по волосам.
— Сначала ничего, помогали мне много, но я ведь новенькая была, и с другими новенькими возятся. У нас даже не называют это помощью. Просто работают очень дружно. Но после этой женщины я стала думать, а много ли моделей я сделала сама? Без поправок, без помощи? Не работаю ли я, как тот бухгалтер? И знаешь, Коля, оказалось, что сделала я очень немного. — Последние слова Галина Сергеевна сказала медленно и тихо. Николай Максимыч понял, как тяжко ей было в этом убедиться полгода назад, какая большая тревога вошла тогда в ее душу. А его не было с ней, хотя он был рядом. Он хотел это сказать, но Галина Сергеевна легонько закрыла ему рот ладонью:
— Не надо, не надо. Я знаю. Мне нужно было самой.
Тогда она решила испытать себя. Как? В это время Дом моделей стал готовиться к выставке. Чтобы быть совсем самостоятельной, Галина Сергеевна работала дома, создавала модели совершенно новые, стараясь, чтоб никакие линии не повторялись, не были похожими ни на что, сделанное раньше. Десятки эскизов… наконец выбрано лучшее. Три модели. Возьмут или не возьмут их на выставку? И еще: если возьмут, то не будет ли поправок? Если возьмут с изменениями, пусть с небольшими, сомнения останутся в силе. Ведь всем известно, что иногда большой художник глянет на полотно начинающего, сделает своей кистью лишь один мазок — и полотно оживает. А до этого было мертвым. Так и тут. И вот настал день, когда художественный совет рассматривал работы, представленные для отбора на выставку.
— Молодец, Галочка, — сказала после совета художественный руководитель и расцеловала Галину Сергеевну. — Все три модели пойдут. Вот здесь только немного в одной изменить…
Изменить! Вот оно. Сделать тот самый мазок, который оживляет полотно. У Галины Сергеевны опустились руки. Потом она просила не посылать на выставку эту модель и добилась своего.
— А теперь все, — закончила Галина Сергеевна. — Теперь я уверена. И больше так не буду.
В классе Зойка сказала Люсе про выставку.
— Правда? — закричала Люся. — Ура! Вы слыхали?
— Не шуми, — смутилась Зойка, но Люся уже объявляла всем входящим: — Лучшая модель… Выставка в Праге…
Зойка не думала, что это вызовет такой интерес: ее окружили, спрашивали, удивлялись. Конечно, с приходом учителя все бы затихло, но первым был как раз урок французского языка, и Ирина Исааковна, подняв брови, воскликнула:
— О-о, это очень приятно! Где можно посмотреть эти модели, их привезут обратно?
— Не знаю, — сказала Зойка.
— Мон дьё! Бог ты мой! Она не знает! Как можно этого не знать? Да вы представляете, что значит обогнать французов? Первая модель!
Ирина Исааковна появилась в школе в прошлом году. Она начала свой первый урок в седьмом классе не со склонений и спряжений, а с рассказа о Франции, о Париже, где она жила почти четыре года, куда ее муж, работник посольства, был направлен в 1934 году. Она была тогда совсем молоденькой. Париж ее удивил, околдовал, покорил окончательно, и она совсем не чувствовала себя чужестранкой, хотя и не знала еще языка. Сама же она удивила в свою очередь новых соседок своей хрупкостью и изяществом, потому что француженки представляли русских женщин почему-то большими и громоздкими.
Ирина Исааковна говорила увлеченно, с удовольствием, даже с восторженностью, хвалила все, всех и себя в том числе и просила не считать это нескромностью, потому что это было так давно, так давно, что от той милой, взбалмошной Ирэн ничего не осталось. Но ребята видели, что осталось, осталось многое, хотя теперь это была пожилая, кругленькая женщина с полуседыми-полукрашенными беспорядочными кудрями.
Этот урок настолько отличался от всех остальных, что был и непохож на урок и совершенно взбудоражил всех девчонок. Ирина Исааковна сразу и навсегда стала для них Ирэн, учительница-подружка, у которой — единственной в школе — можно спросить, какой цвет идет к лицу, если глаза светлые, а волосы черные, и дают ли современные женщины пощечины дерзким мужчинам или это уже старомодно?
Ирина Исааковна отвечала всегда охотно, многословно и никогда не говорила, что «вам еще рано знать». Урок она объясняла несколько безалаберно, перескакивая с одного на другое, но все понимали, что иначе она и не может, и всем казалось уже, что по-другому было бы хуже, суше, в общем, это был бы самый обычный урок.
Вскоре обнаружилось, что французский язык стал таким же интересным, как литература, и не выучить его просто невозможно. Все поняли, как это хорошо, просто здорово — говорить свободно, с приятным правильным прононсом и как это может пригодиться в жизни. Ну и еще: было совестно мямлить у доски, и не из-за тройки даже, а потому, что Ирина Исааковна так искренне огорчалась плохому ответу, так удивленно открывала глаза и начинала объяснять сначала. Она, должно быть, полагала, что это оттого, что она плохо объяснила в прошлый раз, а вовсе не потому, что человек не открывал учебника. Стоять и слушать, как тебе добросовестно объясняют второй раз, когда ты понял все и с первого, не очень приятно.
И вот к концу четверти отстающих уже не было, а полугодие закончили только с двумя тройками. Ребята были довольны, учителя удивлены: что за система у Ирины Исааковны? Не удивлялась, не беспокоилась только сама она, Ирина Исааковна, — а как же? Это же французский!
В нарушение всех методических правил учительница могла прервать упражнение словами:
— Соломина, как вы сидите? Фи, это вульгарно. Сидеть надо вот как.
И садилась легко и красиво, несмотря на свою полноту.
Ребятам было смешно и удивительно узнать, что они не умеют ходить, стоять, разговаривать, здороваться.
— Да ну, как-то стыдно, — сказал однажды Витя Аникеев, когда Ирина Исааковна еще и еще раз заставила его встать у доски.
— Стыдно быть грубым.
— Да ну! — махнул рукой Витя. Разыгрывать вежливого еще хуже.
— Разыгрывать! — воскликнула Ирина Исааковна. — Чудовище вы этакое, монстр! Надо не разыгрывать, а быть вежливым. Подберите ноги! Вот так.
Больше всего Ирина Исааковна потрудилась над этим Витькой Аникеевым, длинным, тонким мальчишкой, очень непоседливым и смешливым. Витька не мог высидеть спокойно урок, ему становилось тошно, и тогда объяснения учителя он начинал приправлять такими гримасами, вздохами или стонами, что в классе начиналось фырканье. Все годы фамилия его повторялась учителями ежедневно с различными оттенками раздражения, возмущения или отчаяния. Установилось мнение, что неплохой, смышленый ученик наделен вот таким изъяном — кривляньем.
А Ирина Исааковна, Ирэн, пронаблюдав очередной Витькин трюк, сказала:
— О-о, какая выразительная пантомима! Особенно вот этот момент, — повторила руками Витькин жест. — Как у Марселя Марсо.
Витька оторопел и залился румянцем. Никто не знал о Марселе Марсо, и Ирина Исааковна, мешая русскую речь с французской, рассказала о знаменитом миме.
Можно было ожидать, что, получив такую оценку, Аникеев развернется во всю ширь, но оказалось, что человек он скромный, он стал стесняться и сидеть тише.
— А наша Ирэн не простушка, — заметила как-то Люся. — Она делает из нас «человеков» без барабанного боя. И это ей удается.
Комсорг Геля Лютикова заявила, что все это пахнет мещанством, но даже мальчишки запротестовали:
— Мещанство тут ни при чем, но вот слишком много возни с девчонками. Пропусти их вперед, открой дверь, прими, подай, а как же равноправие?
Теперь Ирина Исааковна, хотя и вызвала к доске ученика, но все не могла успокоиться:
— Обогнать французов! Наше первое место! Невероятно.
— Но у нас и первый спутник, — сказал Женя Абрамов.
— Спутник! Спутник — конечно! Как же иначе? Но мода!
Ребята засмеялись. У Зойки радостно горели щеки.
Можно купить ореховый торт. Мама любит. А вдруг это сделает отец или бабушка? Тогда будет два торта, это не интересно. И вообще надо придумать что-нибудь такое, что подходит именно для этого случая, И чтобы маме понравилось. Сама-то она мастерица на такие вещи. Хорошо, когда у человека есть фантазия.
Зойка стояла у витрины кондитерского магазина. Конфеты, печенья, вафли… Коробки, пачки. Не то. Ага, ага, вот, кажется, придумала. Есть такие шоколадные медали. Круглые, в золотой или серебряной бумаге. Это как раз то, что надо. Наградить победительницу медалью! Придумать краткую, шутливо-официальную поздравительную речь. Рукопожатие и вручение медали. Нет, кажется, наоборот: рукопожатие после. Ну а потом — к столу. Тут уж бабушка постарается, и папа принесет чего-нибудь вкусненького.
Зойка радостно потерла руки. Вот такой будет сегодня вечер, когда все соберутся. А за столом она расскажет про класс и про Ирину Исааковну. Мама будет смущаться. Она всегда смущается, когда ее хвалят, и говорит: «Ну что-о вы!» Медали оказались маленькие и только серебряные. Зойка огорчилась. Нет, это не подходит. Во-первых, маленькие, во-вторых, серебряные. А место ведь первое! Она поехала в ГУМ. А там и вовсе ничего не оказалось, но продавщица назвала кондитерский магазин, где такие медали должны обязательно быть. И Зойка нашла. На большой золотой медали был изображен заяц на лыжах. В спортивной куртке! Именно то, что надо. И денег как раз хватило. Просто здорово. Какой удачный сегодня день. Зойка спешила домой, чтобы до маминого возвращения потолковать обо всем с бабушкой.
Она вспомнила, как месяца два назад, этим спортивным костюмом, который оказался лучшим, напугала однажды маму. Тогда эскиз уже был готов и выполнен в красках, и Зойке он очень понравился.
— Как в заграничном журнале, — сказала она. — Я недавно видела такой.
Она сказала это как высшую похвалу, но мама испугалась.
— Как это «такой»? Похожий?
— Ну… такой же красивый. Похожий.
Мама совсем разволновалась.
— Если они похожи, то мне надо этот только порвать. Тогда он представляет чью-то копию. В лучшем случае — подражание. Где ты видела? Чей журнал?
Зойка точно не помнила, кажется, чешский. А может быть, наш, рижский. Она совсем не думала, что так растревожит маму. На другой день принесла от Веры этот журнал.
— О-ох! — вздохнула Галина Сергеевна с облегчением. — Ну это же совсем не то. Что же тут общего? Тоже красиво? Это другое дело.
Мама повеселела и убедительно доказала, что эти костюмы просто различны, а не похожи. Рига показывает новейший европейский стиль: множество застежек-«молний» на бортах, карманах, даже рукавах. А у нее, у Галины Сергеевны, куртка в духе народов Севера: глухая — застежки скрыты, — цельная, с меховым орнаментом по низу. Как ненецкая малица, только, конечно, укороченная. И шапочка из нерпы. Все это создает северный колорит.
Видно, это и оценило строгое жюри на выставке.
Зойка подумала о золотой медали в портфеле, засмеялась и пошла еще быстрее.
Николая Максимыча расстроило признание жены. Уже два года как она вернулась домой, а ее все терзают сомнения. Ах, как непросто ей опять утвердиться в жизни после почти десятилетнего пребывания в своем особом мире.
Николай Максимыч готовил Зойку и Анну Даниловну к возвращению Галины. Она многому-многому будет удивляться, ей многое будет казаться необычным, потому что за эти годы действительно все кругом изменилось.
— Так что не надо удивляться ее вопросам, — говорил Николай Максимыч, — и тем более показывать свое недоумение. Она постепенно привыкнет.
Она действительно постепенно привыкла, но сначала… Первое, что ее ошеломило после операции, — десять лет, которые она находилась в больнице. «Десять лет, — повторяла она. — Неужели?..» Значит, ей теперь тридцать пятый, а не двадцать четыре, как было… А Коле, Николаю Максимычу, тридцать девять. А дочери… может ли быть? Такая девочка…
Николай Максимыч приехал на первое свидание один. Сестра провела его в кабинет врача.
— Ну вот, все отлично, — сказал Илья Ильич. — Она умница, послеоперационный период идет гладко.
Николай Максимыч не совсем понял, что значит гладко: это температура, швы или?.. Он медлил с вопросом, а доктор уже ответил:
— Совершенно ясная голова. Умница просто.
— Да? Ну вот… вот так… — пробормотал Николай Максимыч и переставил чернильницу на столе. Доктор поставил ее на место:
— Давайте перекурим… пока никто не видит, и пойдем.
В коридоре Илья Ильич предупредил:
— На пять минут. И не волноваться. И никаких информации.
Голова больной была забинтована до глаз. Быть может, поэтому Николаю Максимычу в первый момент лицо показалось незнакомым. А может быть, потому, что глаза эти, серо-голубые, с широкими зрачками, смотрели так пристально, а главное, так осмысленно, что делали лицо живым и теплым, несмотря на восковую бледность. Неподвижной маски, бездумной и плотной, которая приводила Николая Максимыча в безнадежное отчаяние, больше не было. Он заметил это сразу и остановился.
— Здравствуй, Галя, — сказал хрипло.
Бледные веки ее закрылись и открылись снова.
— Голос непохож, — сказала Галина. — А сам ты похож. Я узнала тебя сразу, еще там, за дверью… по тени на стекле.
Николай Максимыч обернулся и глянул на дверь, как будто там могла быть еще эта тень. Узнала. Значит, только теперь узнала впервые? Илья Ильич у окна рассматривал какие-то рентгеновские снимки.
— И голос похож, — сказал он, не поворачивая головы. — Поперхнулся просто.
— Сядь, — попросила Галина, — а то мне неудобно смотреть. — Седо-ой, — прошептала она, и глаза ее стали влажными.
— Пустяки, — поспешно сказал Николай Максимыч. — Это неважно.
— А тебе правда уже тридцать девять?
— Ну да. Тридцать девять.
— И неправда. Через восемь дней только будет.
— Умница! — радостно засмеялся Николай Максимыч. — Помнишь?
Он взял руку Галины и легонько стиснул ее в своих ладонях. Вошла сестра со шприцем в руках:
— У меня инъекция.
— Уходим, уходим. — Илья Ильич закрыл папку.
— Ну, Галя, — Николай Максимыч поднялся, — поправляйся.
Галина первый раз повернула голову и легонько поморщилась:
— Подождите. Что-то еще? А-а, Зоя?
— Вот такая, — Николай Максимыч показал себе по плечо. — Скоро увидишь. И мама еще бодрая. Все хорошо, — и помахал на прощанье рукой, одними пальцами.
На втором свидании Галина была тревожной. Она о чем-то думала эти дни. Конечно ей было о чем думать.
— Коля, — начала она, — вот прошло столько лет, а я все тут и тут…
— Но это уже позади. Не надо об этом.
— Я не о себе, — проговорила она быстро. — А… как же ты… столько лет?
— А я ждал тебя, — сказал он просто.
— Я уже знаю, — губы ее дрогнули. — Мне Илья Ильич рассказал.
— Ну что ты, Галя. Мы с тобой это пережили. Теперь…
— Я знаю. Ты — человек редкий. Чем я сумею отплатить… — она волновалась, покусывала губы.
— Своим возвращением. А я совсем не редкий.
— Редкий, — сказала Галина твердо. — И доктор так сказал, и сама я понимаю. Не каждый бы столько ждал.
— Ну хорошо. Пусть редкий. Наверно, поэтому мне так повезло — дождался. А теперь посмотри на свою дочку.
Николай Максимыч привез Зойкины карточки, от полугодовалого младенца — тусклый отпечаток провинциального фотографа — до последней цветной фотографии: девочка в коралловом платье с косой через плечо.
Была здесь и та, первоклассница в форме, которая напугала тогда Галину и вызвала припадок. Николай Максимыч протянул ее с опаской: узнает ли? Не узнала. А голенького малыша вспомнила сразу. Это они ездили в Белоруссию летом к тете и сняли Зойку у сельского любителя.
— А в уплату отдали не деньги, помнишь, а мой зеленый крапинками сарафан. У фотографа маленькая дочурка была.
Николай Максимыч поразился ее памяти. Все это было совершенно точно, теперь он тоже вспомнил. Он сказал об этом потом доктору.
— Правильно. Все будет помнить, и до и после, — подтвердил Илья Ильич. — Но эти годы, — показал на палату, — провал.
Дома первое время Галина была растеряна. Все оказалось сложным, незнакомым, гораздо более трудным, чем даже она полагала.
За хозяйственные дела она бралась робко и часто останавливалась со щеткой или ножом в руках:
— Я не так?
— Так, так, — успокаивала Анна Даниловна. — А хоть что и не так, не беда. Через силу-то не старайся.
— Нет, — возражала Галина тихо. — Мне надо делать хорошо. Мне плохо нельзя.
— Не вели, Коля, так волноваться ей, — сказала как-то бабушка Николаю Максимычу. — Очень переживает, когда что не получится. А зачем переживать? Привыкнет. По дому она будет управляться, я вижу.
— Она работать просится, мама.
— Работать? — Анна Даниловна рассердилась, — Вы что? Спасибо и так. Больно хорошо, что по дому… Работать!
Николай Максимыч был согласен с матерью. Больно хорошо, как она говорит, и так. Это непростой и нелегкий труд — вести домашнее хозяйство. Пусть ведет. Во всяком случае первое время. Год, два. А там что-нибудь определится. Он настойчиво просил об этом Галину.
— Могу я желать, чтобы по приходе домой меня встречала жена? Накрывала на стол. А? Может, я этого ждал. Может, мне это приятно?
— Да. Но тебе будет приятнее, если твоя жена будет работать… как у других. И Зое. И вообще… мне тоже.
Она, конечно, над этим думала. Много. И решила твердо.
— Только, Коля, что-нибудь по силам. Я ведь ничего не умею. Вот это страшно. Но я буду стараться, — добавила она быстро и серьезно. — Я очень буду стараться.
В пошивочной мастерской она освоилась быстро. Сначала выполняла все беспрекословно, просто делала, что полагается, а потом ее стало огорчать, что в одном изделии кант проходит не так, в другом рюши плохо смотрятся.
— Ах, — вздохнула она как-то с досадой. — Разве такую ткань можно пускать на этот фасон? Это же персидский узор, его надо…
Старая мастерица, начальник цеха, наклонив голову набок, глядела через очки на быстрый набросок, который Галина делала на листке.
— А ведь и то, — сказала она помолчав, — погоди-ка, девка, я кое-кому покажу.
После этого Галина Сергеевна стала смелее.
— Ты не швея, — обняла ее однажды мастер цеха, — ты — модельер. Выдумка у тебя. Да и техникум полиграфический не зря же кончала. Иди на свое место.
Так Галину Сергеевну перевели в экспериментальную художественную лабораторию, где создаются модели одежды. Какая была радость!
Эта работа уже была по душе, приносила удовлетворение. Казалось, что все хорошо. Но сомнения… они не оставляли ее до последнего времени.
— А не кажется ли тебе, — спросил Лавров Абрамова Женю, — что наша Лютикова просто трещетка?
— Если бы просто, — усмехнулся Абрамов, — беды бы не было. Бюрократическая трещетка, вот что.
— Пожалуй, — согласился Димка.
— Безусловно, — утвердил Абрамов. — Трещит со смыслом — пыль в глаза пускает. Очковтирательством занимается. И любит власть. Это уже опасно.
Женя Абрамов говорил всегда убедительно. Так у него веско получалось, что не согласиться с ним было трудно. Какая-то сила была в его словах, а может быть, и не только в словах, а в голосе, жестах или в нем самом, но, в общем, он как-то заставлял себя слушать и подчинял себе слушателей.
Это заметил и Димкин отец, Федор Петрович, когда Женя бывал у них дома.
— А может, это гипноз? — спросил Димка. — По-моему, это коварная штука. Его можно использовать и во вред.
— Это не гипноз, а ораторское искусство. Дар тоже редкий, — сказал Федор Петрович. — А во вред его Женя использовать не будет. Он слишком честен и прям.
Сейчас Димка почувствовал, что Женя, как всегда, прав.
— А почему же мы до сих пор молчали?
— Разбирались. Сразу не поймешь. Новенькая, с такой характеристикой, активная. Черт ее знает.
Димка согласился. И то правда.
А Инна Макаровна ее поняла?
— По-моему, да. — Абрамов поднял бровь. — Но тоже не сразу.
Геля Лютикова пришла в седьмой класс во второй четверти. Новичком она сама себя не чувствовала ни минуты. Об этом можно было догадаться разве только в первые дни, когда она по всякому поводу повторяла: «А вот у нас в школе…» У них, конечно, все было лучше, потому что школа была образцово-показательная. А поскольку она знала, как бывает лучше и что надо, чтобы было лучше, она тут же принялась выправлять, подтягивать, предпринимать — уж такая была у нее натура. Она спорила с пионервожатой, стыдила нерадивых учеников, на перемене могла пойти прямо в учительскую и поговорить с учителем о каком-нибудь вопросе.
Классный руководитель Инна Макаровна, пожилая, усталая женщина, была рада такой помощнице и вскоре доверила ей все дела. Ребят удивляла энергия Лютиковой, и никто не сомневался, что у нее организаторские способности. Поэтому, когда стали вступать в комсомол, комсоргом выбрали Гелю. Кроме этого, она была пионервожатой в четвертом классе и входила в школьную редколлегию — вела отдел сатиры.
Девочки ахали, как она все успевала, и только Люся пожимала плечами:
— А что же ей остается? При ее внешности.
— Как не стыдно? — вступались подруги. — При чем тут внешность?
— Ах, оставьте! — отмахивалась Люся. — Ни при чем! Она стояла на том, что с такой внешностью можно стать и министром путей сообщения. Почему этот министр должен быть тощим, сутулым, с темно-рыжей стриженой головой — неизвестно. Люся невзлюбила Лютикову сразу, должно быть, потому, что ей в числе первых стало попадать за «сквозняк в голове», как говорила Лютикова на собраниях. Но тут Геля била в цель, и Люсина неприязнь к ней не находила ни в ком поддержки.
— Выскочка она, подлиза, — уверяла Люся, — а вы-то уши развесили.
На эти слова не обращали внимания, во-первых, потому, что Люся не любила долго раздумывать и часто делала поспешные выводы, а во-вторых, комсорг Лютикова в то время находилась в зените славы. Она встряхнула весь класс, 7-й «Б» сразу стал на виду.
Как-то на собрании, когда Лютикова объясняла очередное задание, Женя Абрамов поднял руку:
— Разреши вопрос. Что такое сатира? Ты ведешь у нас отдел сатиры.
— Сатира? Ну ты, Абрамов, в другое время не мог спросить?
— Не мог. Интересуюсь очень.
— Ну, пожалуйста. — Лютикова недовольно тряхнула рыжей головой. — Сатира это… ну, высмеивание, обличение пороков.
— Пороков. А что такое порок?
— Ну знаешь, Абрамов! Не срывай нам собрания.
— А я и не срываю. — Женя встал. — Человек, например, спешил на электричку. По мокрой сельской дороге. В школу успел к звонку. На первой перемене вымыл грязные ботинки.
— Абрамов, ты всех задерживаешь!
— Что тут такого? — продолжал Женя, имея в виду ботинки, — Никто ничего и не заметил. Кроме сатирика! И на следующий день эти ботинки крупным планом красовались в школьной газете. Вместе с фамилией их владельца…
Лютикова несколько раз нетерпеливо пыталась прервать Абрамова, но он спокойно останавливал ее рукой.
— Парень этот не грязнуля, но его выставили таким на всю школу. Это как? Пустяки, может быть?
— А у человека, кроме ботинок, — добавил Лавров, — есть, между прочим, и самолюбие.
Лютикова не нашлась, что ответить и продолжала свою речь о том, что класс их неплохой, но общественная работа все же ведется вяло.
— Об-щест-вен-ная, понимаете? После занятий никого не удержишь, каждый спешит домой, чтобы сесть в одиночку над своими учебниками, за своим столом.
— Ты предлагаешь продленный день? — спросил Женя Абрамов. — Будем сидеть коллективно за общественными партами.
— Не смешно!
— А мне и не до смеха. Мне плакать хочется, глядя на тебя.
Геля растерялась, правда, только на минуту, а потом сказала, что «тебя, Абрамов, мы еще обсудим». Как будто ничего особенного не случилось, потому что теперь постоянно кого-нибудь обсуждали, но, может быть, именно в этот день покачнулся авторитет комсорга.
Все было ново для Галины Сергеевны вначале. И город, и квартира, и семья. Семья тоже.
Муж и свекровь были очень внимательны, ласковы. Это волновало и даже тревожило: как-то она сама на все им ответит, сумеет ли, справится ли? А вдруг… она доставит им только огорчения, новое горе? А дочь? Галина Сергеевна не знала, как к ней подойти, она боялась с ней разговаривать, чтобы не показаться бесконечно отсталой или… странной.
Легче было с Анной Даниловной. Это тоже оказалось неожиданностью. Прежние отношения между свекровью и невесткой нельзя было назвать теплыми. Галина это помнила. А теперь, проводив с утра Николая Максимыча и Зойку, Анна Даниловна за приготовлением обеда начинала рассказывать всю их жизнь, как Коля кончал институт, как Зойка была маленькая, как переехали в Москву. Не спеша, потихоньку, не все сразу, чтобы не перемешалось.
С балкона девятого этажа показывала, сколько «вот на этом пустыре, которого теперь нету», прямо на глазах домов выросло. «Как по щучьему велению!»
Галине казалось, что она так и будет изумляться, не сумеет освоиться и останется среди землян марсианкой, как она в шутку себя называла. Ее успокаивало только, что и Анна Даниловна тоже все повторяла: «Как по щучьему велению», значит, и она не переставала удивляться. Поэтому ей проще было обращаться к свекрови.
— Вы знаете, мама, — сказала она однажды. — По радио я слышала о Цимлянском море. А я не помню такого моря, ну совершенно, как будто его и не было… — она вздохнула. — Мне совестно спрашивать у Коли, моря все школьники знают.
— Школьники знают, — согласилась Анна Даниловна. — Чего они теперь не знают? А ты-то помнить его не можешь, его тогда и впрямь не было.
— Моря?
И Анна Даниловна рассказала, как строилось это водохранилище-море, и как Коля туда рвался на работу, но Зойка была маленькая и, как на грех, тогда часто болела. Но потом все обошлось, Анна Даниловна устроилась няней в детский сад, и «мы отпустили Колю».
Анна Даниловна принесла пачку писем Николая Максимыча, и со страниц их хлынула такая радость огромного, интересного, напряженного труда, что не только Галина, но и бабушка разволновалась.
Для будущего водохранилища расчищалось ложе: сносились поселки, выкорчевывались деревья. «Вместилище для моря почти готово, — писал Николай Максимыч, — и с берега (мы тут говорим уже «берег») бульдозеры и самосвалы на дне его кажутся черными ползающими крабами. Не жуками, заметь, и не кем-нибудь еще, а крабами, потому что мы воспринимаем уже все это как море…» День перекрытия плотины был днем рождения нового моря и праздником советского народа. «Вода вошла в берега и остановилась там, где велел человек. Эх, мама, какими мы себя чувствовали сильными!» А буквально через час появилась в небе белая точка. Ближе, ближе — чайка! Можешь себе представить? Ребята грянули: «Раскинулось море широко…»
А потом Николай Максимыч описывал настоящий шторм в четыре балла, который застал их через два дня врасплох. Он сорвал мостки, смыл с берегов стройматериалы. Нептун не хочет быть кротким. В скобках объяснялось Анне Даниловне, что Нептун — это морской бог, которого признают даже самые отчаянные безбожники.
Галина Сергеевна перебирала в руках эти письма, а бабушка говорила, что потом еще и другие водохранилища строили, но Коля на них не ездил.
А сегодня Анна Даниловна рассказывала, что Юрия Гагарина она видела еще до полета в космос. Будто шел он по набережной Москвы-реки, руки так за спину. И очень он был похож лицом на Мишу, старшего сына Анны Даниловны, у нее даже сердце колыхнулось, она остановилась и все глядела ему вслед. И в тот вечер Коле про это рассказывала. А потом, когда встречали первого космонавта, когда стал он говорить с Мавзолея, Анна Даниловна сразу его узнала.
— Что же ты, бабушка, плачешь? — спросила тогда Зойка.
Сынок мой, Миша… Такой же молоденький был… когда уходил. Как будто на него гляжу.
А Николай Максимыч тогда заметил, что это, можно сказать, так и есть: Миша начал, а Юрий кончил.
— Да, — согласилась Галина Сергеевна. — Я тоже так думаю: без первого не было бы и второго.
— А я хотела письмо Гагарину написать про все это, — немного потупясь, сказала бабушка. — Да не стала. Человек он теперь известный, занятой, забот много. И писем много. Где же на все ответить? Я понимаю, что мог бы и не ответить. А я бы ждала. Обидно бы было. Такие уж мы, старики-то. Потому и не стала.
— А он бы ответил, — помолчав произнесла Галина. — Честное слово, мама.
— Я не сумею проводить тебя, папа, — сказал Димка утром. — У нас сегодня классное собрание.
— Опять в субботу? Вы не очень удачно выбираете время. Субботу загружать не следует, чтобы не передвигать дела на воскресенье и не портить отдыха.
— Мы именно для этого и делаем!
Отец удивленно посмотрел на Димку.
— Чтобы показать превосходство общественных интересов над личными.
— Что за глупость? Надя, ты слышишь?
— У них очень энергичный комсорг, — улыбнулась Димкина мама.
Отец уезжал в геологическую экспедицию, о которой они с матерью давно говорили. Работа должна быть интересной, Надежда Павловна очень бы хотела быть рядом с мужем, да… нельзя. Первое время своего супружества они ездили вместе, но потом появился Димка. Надежда Павловна просидела с ним дома полтора года, пропустила несколько партий, а когда ей окончательно предложили работу в городе, она никак не хотела согласиться и заявила, что посадит сына в рюкзак и уедет. Это была, конечно, шутка, но бабушка, которая приехала из Загорска ей помогать, прижала к себе внука и вздохнула по-настоящему горько:
— Вот какие матери пошли. В рюкзак! Им работа, видишь, дороже.
И увезла Димку в Загорск. Но когда родился Шурик, детой стали растить вместе, а в экспедиции ездить только врозь.
— Ну, Дмитрий, — сказал отец на прощанье, — как всегда, гляди тут за порядком. И маму… — он понизил голос.
— Хватит шептаться, — подошла Надежда Павловна. — Все будет в порядке, товарищ начальник экспедиции.
После уроков Димку тянуло уйти, потому что он успел бы еще застать отца на аэродроме. Перемена показалась долгой, а когда все уселись по местам, он, чтобы заглушить свое желание, первым взял слово.
— Считается, что личность истории не делает, — начал Димка. — Ее делают массы. И значит, Македонский, Наполеон, Суворов — не герои. Не знаю, я в этом не уверен. Но даже если Македонский истории не делал, то Лютикова в масштабе нашего класса — делает. В этом я уверен.
Лютикову всегда хвалили, тут удивляться было нечему. Правда, с Наполеоном ее не сравнивали. Но это же Димка. Он вообще любит гиперболы. За их убедительность. Так. Что же дальше? А дальше Лавров сказал, что класс их, правда, был всегда неплохим, но теперь он первый среди восьмых. И это благодаря усердию Лютиковой, чего отрицать нельзя. Геля слушала без смущения, уже привыкла. Но вот она насторожилась.
— Вперед мы выдвинулись, — говорил Лавров, — а стали ли мы лучше?
Класс задвигался, Лютикова в недоумении пожала плечами.
— Мы стали активнее, мы весь год что-то делали, суетились, а много ли сделали? Пусть кто-нибудь мне ответит. — Димка неожиданно сел.
— Сейчас не отчетное собрание, — отрезала Лютикова. — И говорить об этом не время.
— А действительно, — Аникеев покрутил головой, — суетились мы много, Димка верно сказал. Весь год туда-сюда, а на поверку вышел пшик.
— Как это пшик? — повысила Лютикова голос. — Вы что?
Поднялся шум: «Правильно говорит!», «Нет, не правильно!»
Вера вышла к столу:
— Давайте разберемся. Это очень важно, что сейчас тут затронули. Итак: что мы делали и что мы сделали?
— Я протестую! — почти крикнула Лютикова. — Говорить об этом рано до отчетного собрания.
— Не рано, товарищ комсорг, — возразил Абрамов. — А может быть, несколько поздно. Но раньше мы не могли: не видели. Глаза не у всех позвоночных открываются сразу.
Дверь открыла Инна Макаровна и прошла к задней парте.
— Итак, что мы делали? — Вера Белова взяла мел и поставила на доске слева цифру один. — Боролись за успеваемость. Дальше?
— Устроили живой уголок!
— Ну знаете! — вспыхнула Лютикова. — Это может со всяким случиться.
— Конечно, — кивнул Абрамов. — Но мы это делали, мы много суетились. Пиши, Белова.
В начале года Геля носилась с идеей создания живого уголка для младших. Собирали деньги по школе, закупали ежей и черепах, клетки и аквариумы, ездили на консультацию к работникам зоопарка. Почти все было сделано, когда вдруг оказалось, что… нет помещения для этого живого уголка. С кем-то не было согласовано.
— Третье: руководили и участвовали в сборе металлолома. Четвертое: устраивали субботники и воскресники. Пятое: выпускали классную и школьную сатирические газеты. Шестое: ходили в кино и театры. Как будто все. — (Вера провела посередине черту.) — Теперь справа. Что сделали?
— Первое: успеваемость. Ну успеваемость у нас как будто стала лучше.
— Вот именно: как будто!
— Что с вами, товарищи, случилось? — Лютикова, стараясь скрыть раздражение, произнесла это с поддельным удивлением. Что значит «как будто», когда успеваемость улучшилась, И значительно, а это самое главное в нашей работе. Это очень и очень много, даже если в чем-то другом у нас были неудачи.
— Хитренькая, — усмехнулась Люся.
— Не буду называть фамилий, — продолжала Лютикова, — но двое учеников почти из года в год портили нам показатели, тянули класс назад. Это были, можно сказать, хронические двоечники. А теперь их нет.
Это прозвучало очень убедительно.
— Но у нас были, — тем же тоном вставил Димка, — и хронические отличники. А теперь их тоже нет. Кроме Беловой.
Геля растерялась. Видно, этого она не заметила. За двоечниками следили, о них беспокоились, а об отличниках нет.
— Как это случилось? — спрашивал Димка. — А вот как. Они не заленились. Напротив: перетрудились. Им дали по два отстающих по математике, да еще по химии или что там? По физике. Да еще вот это, — он кивнул на доску. — Не всякий вытянет такой груз.
И Димка стал говорить, что отличники бывают, по его мнению, двух видов: от больших способностей, и от больших усердий. Последних называют часто зубрилами, но он с этим не согласен. Он таких людей не презирает, а уважает, потому что отличнику первого вида, то есть способному, все дается легко, а вот второму дается иногда труднее, чем некоторым другим, но он своим упорством и настойчивостью добивается отличных результатов.
— Ну и ясно, — объяснял Лавров, — что у первых остается в запасе достаточно сил и времени, а у вторых все на пределе. Таким девчонкам и дохнуть некогда. Они бледные, их сразу узнаешь…
— Что за ерунду ты плетешь? — прервала с возмущением Лютикова. — Какие-то бледные отличники, просто комедия!
— Не комедия, а драма, — поднялся Аникеев. — Позволь, Лавров, я объясню сценарий. Пролог вы уже слышали, — махнул рукой на Димку. — Теперь явление первое.
И Витька Аникеев, делая выразительные жесты своими тонкими пальцами и то сгущая голос, то ослабляя его до жалкого стона умирающего, живо изобразил перед затихшим классом «Гибель отличниц».
— Явление первое. Царство отличниц. Появляется личность, которая делает историю, и начинает раздавать поручения-приказания, нужные и ненужные, причесывать под одну гребенку румяных и бледных. Первые выдерживают, вторые стараются не отстать, тянутся, тужатся, но никто этого не замечает. Занавес. Действие второе. Показатели растут, галочки в бумагах множатся, похвала кружит голову. Действие третье: бледных отличниц нет, погибли, превратились в галочки, но никто этого опять же не замечает. В этом трагедия. Эпилог. Цифры, цифры, цифры. Звук фанфар. Много шума, мало дела. Популярность личности растет, как и полагается личности, делающей историю.
— Фигляр! — крикнула Лютикова, а Витька, приложив руку к сердцу, поклонился.
— Значит, так, — еле сдерживая волнение, начала Геля. — Общественная работа приносит вред? Долой общественную работу? Ты это хотел сказать Лавров?
— Наоборот.
— Интересно. — Лютикова натужно засмеялась, — Теперь уже наоборот.
— Не теперь, а всегда.
Геля сделала удивленные глаза и пожала плечами.
— Нечего изображать наивность, — довольно резко сказал Абрамов. — Наивность хороша до определенного возраста, А дальше она уже граничит с глупостью. — И Абрамов доказал, что ни Лавров, ни Аникеев не против общественной работы, и никто никогда здесь не был и не будет против нее. Но, во-первых, это должна быть работа, а не бесполезная суетня, а во-вторых, она должна не мешать основному делу — учебе, а помогать. Особенно, если это работа комсомольская. Поэтому вести ее надо с горячим сердцем и холодной головой. Если один комсомолец может работать, по нерадив — пристыдить и заставить, а другого, который за руководством боксерской секции запустил математику, отстранить, пусть поостынет. А если Люся, пока учила партию из «Пиковой дамы», нахватала троек, значит, ей тяжело.
— Мне не тяжело.
— Тяжело. Ты пела «Ах, истомилась, устала я», — без тени улыбки бросил Абрамов. — А в общем, так, — закончил он: — Работа коллективная, а подход индивидуальный. Все.
Вера Белова перешла ко второму пункту. Живой уголок. Не сделали. Споров нет. Дальше: руководили сбором металлолома. Малыши трудились, как муравьи. А металл этот лежал полгода во дворе — не организовали вывоз — пока его потихоньку не растащили другие школьники. Четвертое: на субботники и воскресники добивались стопроцентной явки, хотя лопат и носилок хватало только для половины, отчего возникали беспорядок и досада. Но в отчете — полная явка. Пятое: стенгазеты. Отдел сатиры. Если фактов, достойных осмеяния, не случалось, их выискивали. Из случайного промаха делали проступок. Бичевали без вины виноватых. Лишь бы номер вышел в срок. Для отчета, для видимости. Разве это честно, по-комсомольски? Вот по шестому пункту — посещение кино и театров — все было правильно. Ходили дружно.
Вера по ходу обсуждения ставила на доске плюсы или минусы, и вот все воочию увидели результаты своей работы. Против первого пункта — успеваемость — стоял знак плюс-минус, так как в целом отметки без двоек стали лучше, а против всех остальных пунктов, кроме шестого, — минусы. Большинство ребят были удивлены бесплодием их трудов.
— А ведь мы работали! — сказала Вера горько. — Суетились, тратили силы и время. Думали, что делаем что-то полезное. А выходит, что донкихотствовали.
— Но Дон Кихот был одиночка, — сказал Аникеев. — И продукт феодализма.
Лютикова пыталась защищаться. Она говорила, что были причины, от них не зависящие. Так, на вывозку металлолома автобаза не дала машину, потому что «мы не уложились в их график. Хотели собрать больше и задержались на два дня. А тогда уже не дали…» А воскресники тоже…
— Подожди, Геля, — решительно сказала Белова Вера, и Лютикова сразу села. — Ты говоришь сейчас нехорошо. Если ты не видишь вот этого, — она показала на доску, — и считаешь, что тут виноваты случайные помехи, это плохо. А если ты все это видишь и начинаешь выкручиваться, это еще хуже. Это недостойно комсомольца.
Это собрание было самое бурное, самое активное, потому что равнодушных не было. И совершенно самостоятельное. Инна Макаровна сидела на задней парте, что-то записывала в блокнот, а в конце сказала, что каждому есть теперь над чем подумать и что к этому они еще вернутся.
Тут действительно было над чем подумать. Зойка и не предполагала, что так может быть: делали, делали, и ничего не сделали. А ведь были собой довольны. Да и ими были довольны. Хвалили. За что? Неужели никто ничего не видел? Ну вот Инна Макаровна, например?
— Конечно, видели. — Вера Белова сказала это не сразу. Думала. — Только они считали нас маленькими. Вот в чем дело. Учили просто труду, выполнению долга. Ну чтобы мы знали, что надо каждому прийти, сделать то-то и то-то. Что вместе всем можно одолеть то, что одному не под силу. Мы это все-таки поняли.
— Ну и что? Если главное — результат, а не работа сама по себе.
— Конечно, Зоя. А мы уже не маленькие и теперь вот поняли и главное.
Что, ж? А пожалуй, что все это так. Теперь надо будет обязательно следить, доведено ли дело до конца. А то сколько трудов пропадает зря. Зойка сразу вспомнила, как она вышила половину дорожки «ришелье» и бросила, увлеклась фотографией — быстро надоело. Да и много чего. А вот уже и целый класс напрасно работал год. Это обидно.
Зойка вспомнила, как они ездили в зоомагазин за черепахами. Кто-то принес жабу и тритона. В кладовой освободили пока что стол и скамейки, надеясь завтра получить ее полностью. А назавтра завхоз велел «очистить складское помещение немедленно», потому что сам он к «этим тварям» и не притронется.
Никто не знал, куда девать животных, все стали шуметь, просить и требовать, чтобы «помещения не освобождать». Лютикова, лохматая и запыхавшаяся, бегала, командовала: «Стойте тут!», «Идите за мной!» — и когда все в третий раз спустились в подвал, то нашли свои банки и коробки в коридоре на подоконниках. Завхоз вынес собственноручно. Не побрезговал. Кладовая была закрыта. Все как-то сразу пали духом. В это время жаба квакнула резким басом. Аникеев подпрыгнул:
— Ну и горло!
Он потрогал жабу карандашом, она даже не дрогнула. Сидела, выпучив глаза, и дышала животом. Потом неожиданно снова квакнула.
— Ну эту я беру себе, — сказал Аникеев. — Она меня покорила своим пением.
После он уверял, что жаба оказалась необыкновенно музыкальной и под его руководством уже выквакивает «Сердце красавицы».
В тот день Зойка с Люсей понесли четырех черепашек Димке домой, он выбрал их для Шурика. Тогда Зойка впервые увидела Димкиных родителей. Отец, Федор Петрович, большой, немного полный мужчина, впустил их в квартиру и, переводя веселые светлые глаза то на Зойку, то на Люсю, слушал их сбивчивое объяснение.
— Так, так, так. Значит, живой уголок распался? Нам достались черепахи? Отлично. Сам Дима выбирал? А где же этот сам Дима?
А Дима пошел вместе с Витькой Аникеевым относить жабу.
— Ага, — сказал отец. — Если я правильно понял: Дима — к Вите, вы — к Диме, а еще кто-то — к вам.
Люся фыркнула. Димкина мама была явно расстроена, что черепах так много, она не знала, где их держать.
— А если бы нам достался аллигатор? — шутил ее муж. — Поставьте, девочки, сюда. Спасибо. Мы очень, очень рады.
Он имел в виду себя и свою расстроенную жену.
Непривычно было не видеть мелькания то там, то тут рыжей головы Лютиковой, не слышать ее повелительного голоса. Неделю она была тихой, угрюмой. Ждала, что теперь ее освободят от должности комсорга.
— Ничего подобного, — сказала Вера. — Все против твоих неправильных действий, а не против тебя. Ошибаться может каждый, но упорствует в своих ошибках только глупец.
Лютикова повела бровями, мол, как хотите, но с этого времени повеселела. Очередную работу согласовывала со всеми комсомольцами и, только когда находили лучшее решение, давала команду к выполнению. Но вскоре снова голос ее окреп, в нем зазвенели администраторские нотки.
— Видно, придется еще не раз стукнуть по макушке, — сказал со своей обычной резкостью Абрамов.
Весна не спешила. Днем она робко ступала по земле, оставляя темные следы-проталинки, а к ночи куда-то пряталась, и зима опять подсыпала снега, хотя уже и мокрого, дряблого, нелетучего. Пусть была эта весна несмелой, она внесла с собой волненье в 8-й «Б». Вместе с едва уловимыми запахами, звуками пришло ощущение радостной тревоги, особого настроения, отчего у девчонок глаза стали блестящими, лица оживленными. Первой заметила это Ирэн.
— Да нет, Ирина Исааковна, это не весна нас волнует, — сказала Зойка, — а экзамены, которые уже на носу.
— О! Экзамены! Я еще не видела, чтоб от экзаменов девушки расцветали.
Почувствовала весну и завуч, тощая, сухая, неопределенных лет женщина, носившая все время одно темно-синее платье, как будто это была ее форма. Она стала часто заходить в старшие классы и приглядываться к девушкам. В этом году первый теплый ветер разметал женщинам волосы, перепутал их и завихрил на головах такими высокими чалмами, что ученицам захватило дух. Сами они таких причесок, конечно, не носили, но завуч высматривала малейшее сходство.
Люся как-то, получив замечание, возмущалась целую перемену.
— Ну что я такого сделала? Ну что, ну что? Может, они сами вьются!
А когда девочки признали, что завуч все-таки права, заявила:
— Если бы у меня на темени было такое же минимально четное число волос, как у нее, вот тогда я и причесывалась бы, как она.
А потом Лютикова пришла с красным, отечным лицом и сидела, опустив голову. Оказалось, что она помазалась мазью от веснушек.
— Ого! Вот вам и комсорг, — сказал кто-то, — сама и есть мещанка.
— Ну почему? — вступилась Вера. — По-вашему, если комсорг…
— Да она влюблена в Аникеева, — усмехнулась Люся.
— Как? Комсорг Лютикова? — Девочки переглянулись. Никто ничего не замечал.
— Где уж вам! За государственными делами.
— Да еще в Аникеева? Не может быть. Она его больше всех прорабатывает, пилит, просто придирается к нему.
— Ну вот! — Люся победоносным взглядом окинула растерянные лица. — От ненависти до любви, как известно, один шаг.
Это открытие переживали целый день. Хотя мальчишек посвящать в него не собирались, Аникеев как-то узнал.
— Что-о-о? — сделав страшное лицо, заревел он и тут же захохотал:
— Потеха!
Ей-ей умру, ей-ей умру,
Ей-ей умру… от смеха!
Эти куплеты Беранже он исполнял на школьном концерте, но такого смеха у него тогда не получалось.
Когда Геля прошла мимо него на перемене, он опять пропел «Ей-ей умру», но только потихоньку, как бы невзначай.
Зойка назвала про себя Аникеева извергом, потому что разве можно насмехаться над человеком, если он… если у него… Еще неизвестно, как Витька сам влюбится. Она все это ему сказала один на один, чтобы не привлекать внимания посторонних. Витька опять воскликнул:
— Здорово живем! Еще я и виноват! Отойдите от меня с вашими чувствами, а то я вас всех съем! — и лязгнул над Зойкиным ухом зубами.
Вскоре на Вериной парте утром увидели пушистую веточку мимозы.
— Ой! — живо воскликнула обычно флегматичная, пухлая Соломина. — От кого это? — она склонилась над этой веточкой и протянула руку, чтобы потрогать ее, но не потрогала, как будто боялась, что та не выдержит прикосновения, а только прошептала опять: — От кого?
Девочки окружили парту и смотрели на эту маленькую ветку, как на невиданное чудо. От кого? — вот что было в глазах у всех.
— Ой, Верка! До чего же скрытная. Сейчас придет а пожмет плечами: не знаю.
Вера пришла и действительно сказала:
— Не знаю.
Мимозу взяла и спокойно положила в парту.
— Она правда не знает, — сообщила в конце дня Зойка подругам. — Честное комсомольское дала.
— Ой, как интересно! — выдохнули девчата. — Ну, кто же это, просто с ума сойдешь!
Перебрали всех мальчишек, но никто не подходил. Значит, не свой, значит, из другого класса. Может быть, даже из десятого.
— Ну, а самой-то ей неужели все равно? Вот Верка-льдышка.
— Не такая уж льдышка, — прищурила глаза Люся. — Она мимозу-то в портфеле унесла!
Так начиналась эта весна, шестнадцатая для девчонок и мальчишек восьмого класса.
Лавров четвертый день не был в школе.
— Что с Димой? Заболел? — спросила Инна Макаровна.
— Наверно, заболел.
— Надо его навестить, — сказала учительница всем, но само собой разумелось, что это прежде всего относилось к Зойке. Вера, как староста, ответила:
— Дмитриева навестит.
Зойка по дороге к Димкиному дому вспомнила, как она первый раз вместе с Верой пришла к нему, когда он болел корью. Димка тогда очень смутился, чудак, натянул одеяло до подбородка и растерянно моргал, наверное, думал, что сказать. А что тут думать, когда для начала всегда есть готовые слова: «Здравствуйте, садитесь!», или: «Наконец-то пришли…», или мало ли что… А он только пробормотал: «Вот корь. Я не болел… в детстве». Зойка засмеялась. Это теперь она засмеялась, а тогда вполне серьезно сказала, что она болела в детстве. Теперь Зойка знает, почему он так смутился. Не из-за кори вовсе. Если бы пришла только Вера или Вера с Люсей, или кто угодно еще… все было бы просто. Он сказал бы обычное: «Хорошо, что пришли».
Зойка опять тихонько засмеялась, в груди у нее разлилось какое-то приятное тепло и легкое, нежное волнение. Сейчас она войдет и спросит, чем он еще не болел в детстве?
Звонок у Лавровых не работал. Наверное, Димка опять его разбирал. Зойка стала стучать сначала потихоньку, потом сильнее. Никто не открывал. Родители, конечно, на работе. Димка, наверно, спит. Сама она, Зойка, например, всегда много спит, когда болеет. Она решила погулять с полчаса и вернуться.
Бульвар, который тянулся на много кварталов, был светло-зеленым от молодых листьев. Неделю назад их совсем не было. Тепло наступило внезапно, и сразу все ожило, распустилось. Это было так неожиданно и приятно после долгой снежной зимы, и особенно после затяжной, какой-то хилой весны. Шильца молодой травы на газонах выглядывали с таким любопытством из-под черной земли, что Зойке хотелось погладить их, как маленького глупого котенка.
Она свернула на боковую аллею, ту самую, по которой шла однажды в тот зимний день, когда болел Димка корью, когда висела фотография на стене, когда оказалось, что только у нее одной нет мамы, и что Димка все это выдумал. А теперь вот все хорошо, все очень хорошо. Зойка увидела на больших часах на перекрестке, что уже много времени, и повернула обратно.
Дверь опять никто не открыл. Это уже странно. Зойка позвонила к соседям, где жила любопытная старушка. Она обычно выглядывала на каждый звонок к Лавровым, как будто это звонили в ее собственную квартиру. А сегодня и ее не было, Зойка это только теперь заметила, и это тоже ей показалось тревожным. Дверь открыла девочка лет шести.
— А что, Лавровых нет никого дома? — спросила Зойка.
— Шурика увезла бабушка, — кивнула девочка. — В Загорск.
— Зачем? Он же учится, — сказала Зойка, чувствуя, что это есть начало чего-то большого, недоброго, что случилось у Лавровых.
— После телеграммы. Когда дядя Федя умер, — сказала девочка.
— Как… дядя Федя? — прошептала Зойка. — Какая телеграмма?
— Из… экспедиции, где умер.
Девочка стояла в открытых дверях и тянула себя за ленту в косичке, когда отвечала, а потом поднимала глаза на Зойку, открывала рот и забывала про ленту.
— Что ты говоришь? — сказала Зойка уже так, что услышала свой голос. — Позови бабушку или кто там у вас…
— Бабушка еще не пришла.
Зойке стало зябко, она запахнула пальто.
— Нет, да не может быть. А Дима?
— Дима уехал хоронить дядю Федю.
— Дима?? А почему же не мама?
— А тетя Надя в больнице. — Девочка дернула опять за ленту и выдернула ее из косы. — После телеграммы.
Зойка почувствовала слабость в ногах и прислонилась к двери.
— …Она должна ребеночка сродить.
— Что-о? Ну знаешь… Где твоя бабушка?
— А бабушка, оказывается, ушла в больницу к тете Наде. Девочке, видно, надоело разговаривать, и она, оставив Зойку у порога, стала играть с малюсеньким щенком, которого вынула из обувной коробки.
Зойка поглядела на запертую дверь Лавровых, на мертвый, немой звонок, оглянулась на девчонку. «Может, она… — зачем-то подумала Зойка, — не совсем нормальная. Наплела тут, дурочка». Ах, как бы это было хорошо, вот приоткрылась бы эта дверь, и Димка в майке и трусах, а может быть, обернутый байковым одеялом, высунул бы голову и сказал:
«И поболеть не дадут». Или что-нибудь еще. Но этого уже не может быть. Девчонка вовсе не дурочка.
На лестнице встретилась бабушка и сразу начала говорить без передышки, без остановки, что она два раза в день ходит к Наде, носит клюквенный морс, потому что «она а рот ничего не берет, а только пьет и пьет». Зойка слушала, онемев, опять про телеграмму и про Димку, который тут же вылетел на самолете, и про Надю, которая «не доходила до своего сроку и от потрясения родила девочку, несчастную сиротиночку, в которой и шести фунтов нету, и что лучше бы ее господь прибрал и руки бы Наде развязал, но нет, разве теперь доктора допустят, выходят в вате, на грелках, а у нее-то, то есть у самой Нади, и молоко пропало… Вот какая беда стряслась нежданно-негаданно, вот чего он наделал, покойный Федор Петрович…»
Зойка шла длинным бульваром и не видела ни свежих листьев, ни молодой травы на газонах. Просто это была длинная-длинная дорога. Весь этот кошмар: Федор Петрович — покойный, девочка-сиротиночка… просто не укладывался в голове. Зойка шла быстрее и быстрее, почти бежала, чтобы рассказать… Кому? Вере? Классной руководительнице или маме? Нет, мама испугается. Бабушке.
Бабушка так и ахнула, потом заплакала и очень жалела Димкину мать. Жалела и отца, но как-то с упреком, что такой молодой, здоровый, а оставил их одних. Зойку очень удивило, что бабушка говорит почти так же, как старушка соседка, вроде Федор Петрович это сделал по доброй воле.
— Не по доброй воле, — вздохнула бабушка, — да его теперь уж не вернешь, а им жить надо. Одной с троими…
Оказалось, что Димка теперь в семье за старшего, за хозяина, а какой он хозяин, когда ему пятнадцатый не дошел. Зойка как-то не подумала, не успела подумать, что Димка теперь за хозяина. Что это значит, не совсем представлялось, но, конечно, будет много хлопот, особенно, наверно, с этой маленькой девочкой. Что, это очень мало — шесть фунтов?
Бабушка только махнула рукой и показала столовую ложку. Зойка была поражена.
— Ну, не совсем уж такая, а все равно нечего в руки взять.
Зойка долго не могла уснуть. За окном давно затихли ночные шорохи машин. Один раз в ее жизни была такая же ночь: перед воскресеньем, когда впервые должна была она поехать с отцом в больницу к маме. Было очень тревожно и радостно, и страшно. Какая она, мама? Не просто какая, то есть симпатичная ли, добрая, хорошая, но еще и, самое главное, здорова ли? Совсем ли здорова, так что можно взять ее домой, чтобы была, наконец, мама, как у всех. Ах, это такое счастье, когда мама ходит по комнате, позвякивает чем-то на кухне… Неужели все это теперь будет? Было страшно, но была радость: будет, будет, будет… Бабушка тогда встала и дала Зойке каких-то капель. А теперь… квартира Лавровых пустая, Димка за тысячи километров. Что он делает сейчас? А что он должен там делать? Он вернется один. Какие слова скажет маме? Самые первые слова…
Она пришла в школу пораньше, чтобы поговорить до урока с Инной Макаровной. В учительской была только завуч, она глянула на Зойку и спросила:
— А что случилось? Господи! — прошептала она и откинулась слегка назад. — У Лаврова?
Стало еще тревожнее оттого, что такая строгая, сухая, как считали все ученики, завуч совсем по-простому всплеснула руками и сказала «господи». Потом она немного опомнилась, застегнула уже застегнутые пуговицы на жакете и кивнула:
— Сядь пока.
В учительскую приходили учителя, и каждый входящий спрашивал:
— Что такое? Как? У Лаврова?
От этого «Как? У Лаврова?» у Зойки сжималось сердце. Она сидела в уголке учительской, о ней как бы забыли, все говорили про Димку, какой он толковый мальчик, немного, правда, замкнутый в последнее время, но это возрастные явления, а вообще прекрасный мальчик, а вот теперь стоит вопрос об учебе.
— Мы поможем! — сказала Зойка. Она подумала, что речь идет о контрольных и об экзаменах, а Диме теперь как старшему в семье будет много хлопот. Но оказалось, что нет, экзамены он сдаст прекрасно, но вот девятый класс? Зазвенел звонок, Зойка вышла из учительской. Димка не будет учиться дальше? Нет, учиться, конечно, будет, но уйдет из школы в техникум или в вечернюю школу. Не будет Димки?
Учительница географии вошла в класс вместе с Зойкой и начала урок, как обычно. Слушала терпеливо нудный ответ Соломиной, поправляла ошибки. А ведь только что она была совсем другой там, в учительской. Прижав ладонь к щеке, качала головой и что-то говорила, а потом захватила не свой журнал, и учительница пятого класса выдернула его у нее из-под мышки уже в коридоре. Неужели она так быстро взяла себя в руки? Или она притворялась? Наверное, взяла, надо уметь владеть собой. Зойка глубоко вздохнула. Э-э, ничего и не взяла. Вон Соломина показала совсем не тот приток, ах, даже и не той реки, а учительница посмотрела и кивнула головой.
Дома пахло пирогами, на столе стоял огромный букет сирени. С чего это? С какой радости? Зойка нахмурила брови. Во-от что, папа приехал из командировки, вон слышен его голос в спальне.
— Зойка! — крикнул он через дверь. — Знаешь, от кого эта сирень?
Отец вышел с полотенцем в руках которым, вытирал затылок. Видно, не хватило терпения вытереться как следует в ванной, целых три недели не разговаривал с мамой, работал на каком-то дальнем участке. Зойка давно поняла, что отец скучал без матери в командировках и первые дни, когда приезжал, не хотел оставаться один и ходил за ней взад-вперед из кухни в столовую, пока она что-нибудь делала, и все рассказывал, рассказывал. Сам он этого, конечно, не замечал.
— Знаешь откуда? Из тети Полиного сада. Остановился у нее на денек. Ничего старушка. Молодцом, еще бодрая. Всех нас приглашала на лето.
Бабушка стала собирать к обеду, Галина Сергеевна ей помогала, а Николай Максимыч ходил за ней туда и обратно, потирал ладони, собираясь поесть своего, домашнего:
— Ага, рассольник! У-у, блинчики! Как это вы угадали?
Как будто дома не знали, что он любит. Зойке всегда было хорошо, когда отец дома. Особенно, когда он в приподнятом настроении и говорит немного громче и охотнее, чем обычно. Вот и сейчас стало так же хорошо от его голоса, от радостной суетни мамы и бабушки, от воспоминаний о тете Поле. Она прислала еще мешочек крупного желто-розового гороха, который, не закончив толком обеда, стали жарить на большой сковороде.
Николаю Максимычу хотелось скорее показать Зойке, какая это «расчудесная штука» — жареный горох, как он начинает «стрелять», то есть с треском лопаться и вылетать со сковородки в потолок. На кухне приятно запахло жареным горохом, отец помешивал его ложкой, сыпал на ладонь, подбрасывал на ней горячие горошины и пробовал их на зуб. И все это с рассказами о детстве, о деревне, где жареный горох был единственным лакомством.
Зойка смотрела на отца и слушала, пока под сковородкой не погасили огонь. Тут только она вспомнила: «Димка». Она вышла из кухни, закрыла за собой дверь. «Вот уже целый час, ах, даже час сорок минут, я отдыхаю, улыбаюсь, ем, и даже с аппетитом, как будто ничего не случилось. Как я могла? Какой же я друг?» Она вспомнила, как где-то читала, что у человека случилось горе, большое, страшное. Он шел по улице, а кругом было солнце, люди разговаривали, смеялись. «Почему светит солнце… теперь? — кричало внутри человека. Почему они смеются? Почему не остановилось все, не замерло, не померкло?»
Зойка думала тогда, прав этот человек или нет? И спросила отца. Оказалось, неправ. Человечество огромно, сказал отец, и каждый час, каждую минуту к кому-то приходит радость, а к кому-то и горе. И если от этого должно погаснуть солнце, замереть смех, то что же будет? Вечное уныние. Нет. Жизнь идет своим чередом, и пусть она будет чем дальше, тем светлее и радостнее. А горе каждому надо переживать самому, ну и конечно, делить его с близкими и друзьями. «Вот если твой друг весел, когда у тебя горе, если у него не погасла улыбка от твоей печали, то это не друг. Значит, у тебя его не было».
«Вот так. Я не друг. Я не друг, я забыла человека ради вкусного обеда. Какого человека…» — Зойка увидела запорошенную снегом улицу, Димку в треухе без завязок, когда они остановились возле угла, и он стал отколачивать ногой сосульку от трубы, чтобы дать ей, Зойке, опомниться. Да и самому прийти в себя от своей выдумки, в которой он отказался от родной матери, чтобы Зойке было не так одиноко…
«А я? — думала Зойка. — Да вообще в семье у нас чуть ли не праздник». — Она разжала ладонь и с ненавистью глянула на еще теплые жесткие горошины. Вошел отец.
— Вот что, Заяц. Пусть-ка Димка, как приедет, поживет у нас, пока мама в роддоме.
— Но ведь это не долго, — сказала Зойка. — Кажется, через неделю уже выписывают? А уже сегодня пятый день.
— Это когда все хорошо — неделю. А когда ребенок раньше времени родится, держат месяц или что-то в этом роде.
— Да? — удивилась Зойка.
— Так что, вот так. Позови. Маме я сам скажу.
Димка пришел только на десятый день. Сидел, стиснув крепко руки на парте, и смотрел перед собой. Не то очень внимательно слушал, не то не слушал вовсе. Брови его, прямые и низкие, стали еще чернее, как будто прочерчены углем, потому что лицо побледнело.
Зойка все думала, каким он теперь будет, ведь прежним он остаться не мог, но что он будет вот таким неподвижным, она не представляла. Ее он не замечал и других девчонок тоже. На переменах разговаривал о чем-то с Абрамовым, иногда к ним подходил Аникеев, но без своих улыбок и гримас он казался каким-то блеклым, как будто выстиранным и не похожим на себя. И вообще весь класс притих. Девочки не знали, что делать, смотрели на Зойку, на Веру, шептались. — Не трогайте его сейчас, — сказала Вера. К концу дня, на последнем уроке, не повернув головы и вообще не меняя позы, Лавров перевел взгляд на Зойку и задержал его. У Зойки сразу оборвалась мысль, она как-то испугалась, а когда пришла в себя, он уже сидел, как и раньше. Что было в этом взгляде: упрек или зов на помощь? Зойка не поняла. Нет, только не зов на помощь. Нет, нет.
После уроков Лавров быстро ушел, и Зойка так и не сумела с ним поговорить. Потом стало ясно, что он ее избегал, да и вообще ни к кому не стремился, только с Женей Абрамовым стал даже как будто ближе. Один раз на перемене Инна Макаровна взяла его под руку и о чем-то заговорила, некоторые ребята на них смотрели с любопытством, и Димка, нахмурив лоб, высвободил свой локоть. О чем они беседовали в учительской, никто не знал, но, конечно, Инна Макаровна ничего плохого ему сказать не могла, только Димка после этого стал еще угрюмей.
Зойкина мама очень за него переживала и повторяла: «Ах, какой он гордый. Гордые страдают сильнее. Позови его, Зоенька, к нам».
Сегодня Зойка решила это сделать. Надо с ним выйти, и все. На четвертом уроке была контрольная по геометрии. Трудная, по новому материалу. У Зойки решалось плохо, она не могла сосредоточиться. Димка писал и писал. Неужели он решит, он пропустил почти всю эту тему? Иногда он почесывал ручкой висок, думал и опять писал. Люся, которая сидела за ним и решала тот же вариант, долго вертелась, оглядывалась назад на Аникеева и, наконец, должно быть, не без его помощи, справилась. Тогда она написала быстро еще один листок и подсунула его Димке. Чтобы не ущемить его самолюбия, на уголке пометила: для проверки. Лавров, не глядя, положил листок под свой, а когда раздался звонок, скомкал и бросил в парту. Свой положил в портфель.
— Девочки, — шептала на перемене Люся. — Он и не решал совсем. Я глянула через плечо. Это было… заявление насчет пенсии детям Лаврова Ф. П.
На последнем уроке Димки не было.
Собрание Лютикова созвала срочное. На повестке дня стоял единственный вопрос — успеваемость.
— С чем мы подошли к концу учебного года, к нашим первым экзаменам? — спрашивала Геля. — Нас волнует это не только сейчас. Мы готовились к этому весь год. Мы не плохо поработали над отстающими, что бы там ни говорили. — Она сделала паузу. — И двойки у нас теперь стали редким явлением.
Кто-то хмыкнул.
— …И тем более неприятно, буквально как ложка дегтя в бочку меда, недавние двойки Лаврова.
Димка вздрогнул и кинул на Гелю недоуменный, тяжелый взгляд. Зойку как будто толкнули в грудь.
— Геля! — прошептала сердито Белова. — Кто тебя просил?
Поднялся ропот.
— Товарищи, товарищи! — кричала Лютикова и хлопала возмущенно ладонью по столу. — Я же еще ничего не сказала! Я хочу сказать, что Дима вовсе не тот двоечник в обычном понимании, тихо, тихо! Что у него большое горе, да спокойно же!.. И мы ему поможем!
Грохнула парта. Димка дернул портфель и вышел. На минуту все замерли.
— Лавров, вернись! — опомнилась Лютикова.
— Куда вернись? — медленно и зло спросил Женя Абрамов. — Зачем? Чтобы ты могла высказывать свои идиотские определения? Лепить ярлыки? Буквоедка… безмозглая.
Лютикова оторопела. По лицу ее пошли красные пятна:
— Ты в уме? Как ты смеешь?
Поднялся шум, многие вскочили с мест. Зойка как будто онемела. Она не слышала уже, что кричала Вера, отстранив Лютикову от стола. Она видела только, как Димка вздрогнул, как недоумение и боль расширили его глаза. Но вот оцепенение прошло, Зойка услышала удары своего сердца, ей стало душно, она вскочила:
— Подожди, Вера. Дай я спрошу своего комсорга. Почему ты, Геля, никому не сказав, самолично устроила это… истязание? Ты действуешь от имени коллектива, а коллектив возмущен твоим…
— Самосудом, — закончил Абрамов.
Шум усилился. Вера хлопала в ладоши, призывала к порядку.
— О каких двойках ты здесь говорила? — спрашивала Зойка, наклонившись через парту. — У Лаврова одна двойка по геометрии.
— И по физике, — добавила Лютикова. — Он не ответил. Борис Михайлович хотел поставить ему двойку, но раздумал.
— Раздумал. Так что же она есть?
— Если честно считать, по-комсомольски, то есть. Борис Михайлович хотел…
— Если человек хотел сделать подвиг, да не сделал, он герой?
— А ты хотела красавицей стать, — сказал Аникеев, — да что-то не видно.
— Это оскорбление! — выкрикнула Лютикова и зарыдала. От неожиданности все смолкли.
— Что, больно? — сказал негромко в этой тишине Женя Абрамов. — Так-то.
Рыдания Лютиковой разрядили напряженность, класс затих, и Вера закончила собрание под всхлипывание комсорга. Лютикова признала, что она не должна была, не согласовав с классом, выносить вопрос на обсуждение, а этот вопрос тем более обсуждению и не подлежал. Она вытерла слезы и объявила свое намерение извиниться перед Лавровым. Нянечка дважды заглядывала в класс, на этот раз она вошла с ведром и щеткой и со словами: «Будет шуметь-то, ступайте домой» — начала вытирать парты.
Когда оскорбление наносится публично, извиняться с глазу на глаз не положено, поэтому Геля в коридоре попросила Зойку и Веру пойти с ней к Лаврову. Сначала это отклонили, пусть Димка успокоится, лучше подождать до завтра.
— А вдруг он завтра в школу не придет? — сказала в раздумье Вера.
— Очень может быть, — отчеканивая слова, подтвердила Люся. — Я думаю, каждому захочется обойти за три версты такой класс.
Инна Макаровна быстро шла по коридору, лицо у нее было растерянное. Должно быть, она кого-то уже встретила. Геля Лютикова сама стала ей все рассказывать.
— Ах, Геля, — произнесла учительница, не скрывая досады. — Уж не в первый ты раз. Не пойму только, от горячности это у тебя или…
— От недостатка ума, — подсказал кто-то.
— Нет, я хотела сказать: или от душевной слепоты.
Лютикова заплакала сильнее и отошла к окну.
— Вот здесь, — сказала Зойка на площадке. Постучали. Послышались шаги.
— Что еще? — спросил Димка глухо. Глаза его были злые.
— Дима, — начала Лютикова, видя, что приглашать их не собираются. — Я в присутствии свидетелей хочу извиниться.
— Та-ак.
— Я была неправа, но и ты, Дима, не понял…
Ноздри у Димки дрогнули.
— Мы же хотели как лучше, помочь тебе…
— Мне не нужна ваша казенная чуткость! — крикнул Димка прямо Геле в лицо и захлопнул дверь.
— Дима! Дима, открой! Дверь отворилась.
— Пошли вон! Свидетели! Судьи! Противно вас видеть!
Девочки ошеломленно переглянулись. На площадке стало тихо-тихо.
— Пойдемте, — сказал шепотом Вера.
Внизу, в парадном, встретилась старушка соседка, узнала Зойку и остановилась:
— Ну, что сказал?
— Не пустил.
Старушка утвердительно кивнула головой:
— Не в себе парнишка. Все сердце разрывается. Матери-то хуже стало.
— Как? — внутри у Зойки похолодело. — Надежде Павловне?
— Сперва-то она ничего не ела, ну это от удара, это обошлось бы. Как ни тоскуй, а время подойдет, поесть захочешь, — старушка вздохнула. — А теперь у нее температура.
В парадное вошел мужчина.
— Ну как? — спросил у старушки.
— Все держится. Плохо.
— Вы не узнали, может, что надо достать?
— Ничего, говорят, не надо, все есть.
Мужчина постоял немного и пошел вверх по лестнице.
— Все стараются, — проговорила старушка. — Тут с работы Федора Петровича, приходили и с Надиной работы, продуктов нанесли уж полон холодильник и всего… — она махнула рукой.
— А как же случилось с Федором Петровичем? — спросила Вера. — Он заболел?
— Ничего не заболел, — сердито сказала старушка. — Заболел! Через доброту свою погиб. — И рассказала, что в горах случился обвал, а Федор Петрович со своей партией совсем в стороне работал, это его могло и не касаться. А он пошел на помощь населению, вывозил людей из опасного места. Вот так и случилось.
За углом Димкиного дома Зойка подошла к милиционеру и спросила, где самый ближний родильный дом. Милиционер назвал ей два адреса. Первый был совсем рядом, и Зойка скоро его нашла.
В вестибюле толпилось много народу, было как раз время передач. К окошку, где давали справки, стояла очередь. Зойка стала последней и, когда немного продвинулась, оказалась возле доски, где в продолговатых клеточках были вставлены фамилии женщин, у которых родились дети. Зойка увидела в первом ряду: «Лаврова Надежда Павловна. Девочка. Вес 2 кг 600 гр. Длина 47 см». В это время какой-то высокий гражданин через Зойкину голову потянулся к доске и, остановив палец на клеточке, пробормотал: «Мальчик! Точно: Соловьева Мария… мальчик», — и как-то хмыкнув, вроде захлебнувшись смехом, направился к двери. Но вот он вернулся, вынул бумажную полосочку с фамилией и положил ее в свою записную книжку. На память. Оказалось, что к доске постоянно подходили люди и искали нужные фамилии. «Нет еще», — прошептала тревожно пожилая женщина, проглядев в очки оба столбика. Зойка догадалась, что у нее здесь дочка, а она уже не первый раз приходит, если говорит «еще», и очень ей тревожно, что «все еще нет».
Зойка оказалась у самого окошка и, раз теперь она уже знала, что Надежда Павловна Лаврова находится здесь, спросила, как она себя чувствует. Регистратор, перевернув страницу журнала, ответила ровным голосом:
— Температура 37,9, у ребенка — нормальная. — Пока Зойка повторяла в уме эту фразу и поняла, что 37,9 — это очень много, у окна стоял уже следующий посетитель. Да и что еще могли здесь сказать? Зойка медленно отошла — там она мешала, ее толкали — и оказалась у стеклянной двери, к которой тоже стояли люди, и самый первый — полный мужчина с цветами. Вдруг мужчина подался вперед, заулыбался, Зойка увидела, что с лестницы ему навстречу шла молоденькая сестра в белом халате и белой шапочке и держала на руках ребенка в шелковом конверте и голубых бантах. Мужчина как-то заторопился, сунул букет сестре, чтобы освободить руки, и принял на них нарядный маленький сверток. Потом осторожно наклонился, боясь раздавить свою драгоценную ношу, и поцеловал жену в щеку.
Зойка сейчас только поняла, что мужчина совсем растерялся от волнения и цветы, которые он принес, конечно, жене, сунул сестре, хотя жена уже стояла рядом. И она представила, что через несколько дней вот здесь же стоял бы Федор Петрович и тоже, наверно, смешно растопырив руки, принимал бы свою маленькую дочку. Зойка не знала, что рождение ребенка — это такая радость, такое счастливое волнение для семьи. А теперь… неужели Димка должен взять ребенка? Он, конечно, не сможет улыбаться, а Надежда Павловна…
— Лавров! — услыхала Зойка за собой и быстро оглянулась. — Ты что сегодня долго? Вот тебе.
Сестра, которая раздавала передачи, протянула Димке записку в обмен на целлофановый мешочек с апельсинами. Димка отошел немного в сторону, развернул записку и остановился совсем близко от Зойки. Она не знала, как быть, обратиться к нему или нет, и боялась двинуться, чтобы он ее не заметил. Димка вздохнул, опустил записку в карман и…
— Ты что? — спросил Зойку.
— Я… А ты? Что пишет мама?
— «Все хорошо», пишет.
Он потрогал машинально карман, где лежала записка, и двинулся к выходу. Зойка видела, что разговор не удался, совсем не удался, и подумала, что сейчас, наверно, не надо приглашать его к себе. А может, сейчас как раз и лучше всего?
— Дима, — сказала она, подлаживаясь под его шаг, — пока твоя мама здесь… переходи к нам жить? А?
Димка недобро усмехнулся.
— Спасибо.
— Нет, правда, Дима, — продолжала Зойка, волнуясь. — Это бабушка просила и вообще родители.
— Спасибо. Не надо.
— К экзаменам бы вместе готовились. Я алгебру очень боюсь.
Димка глянул вкось на Зойку с усмешкой:
— Справишься. А что касается меня, то мама скоро выписывается.
— Неправда, — сказала Зойка дрогнувшим голосом. Ей стало обидно, что Лавров так с ней разговаривает. — Неправда. У нее температура высокая.
Шли молча. Димка ускорил шаг.
— Ну ладно, — сказал он, — до свидания. Мне тут кое-куда надо зайти.
И свернул в чужой переулок.
Еще в передней бабушка спросила:
— Ну, говорила с Димой?
— Говорила.
— И как он?
— Как он, как он! — крикнула Зойка. Слезы хлынули сразу. Боль, обида, собственное бессилие прорвались наружу с этим теплым потоком слез. — Плохо, вот как! — она бросилась на диван вниз лицом.
— Что же плохо? — спросила бабушка.
— Все… — захлебывалась Зойка. — Все. Теперь еще мама…
— Царица небесная, — прошептала бабушка. — Чего… мама?
— Температура, вот чего!
— У-ух! — выдохнула Анна Даниловна с облегчением и скинула с головы платочек. — Температура ничего, это поправить можно.
Она прошла в другую комнату и разбудила Николая Максимыча, прилегшего отдохнуть.
— Чего это, заяц белый, ревешь, как медведь.
Зойка, не поднимая лица, вытерла его о подушечку, потом села и рассказала отцу и о вчерашнем собрании и о сегодняшней встрече с Димкой.
— Ах, горе-общественники, — сказал Николай Максимыч. — Вот так легко убить веру в коллектив. Ну, кто это вас учил, что если коллектив, то уж — только собрание, протокол и никак иначе. А тут даже и не собрание, а черт знает что.
Николай Максимыч говорил резко и, поднявшись с дивана, похлопывал себя по карманам — искал папиросы. А курить он бросил.
— Ну почему бы вам было не собраться, не подумать, без Димки, конечно, как тут быть? Вы же о нем беспокоились. И неужели никто из вас не догадался, что сделать это надо деликатно?
Зойка молчала.
— И вот если бы вы до этого додумались, то само собой оказалось бы, что поговорить с ним надо не при классе и не обязательно человеку, облеченному властью — комсоргу, который, кстати, у Димки, насколько я знаю, авторитетом не пользуется.
Зойка кивнула.
— Сделать это должен был тот, кого он уважает, кто ему просто по-человечески ближе всех — ты.
Зойка посмотрела на отца. Откуда он знает?
— А вы орали на весь класс о его горе.
— Это не мы.
— Но вы позволили! — прервал Николай Максимыч гневно. — А эта ваша Лютикова — дура!
Зойка расширила глаза. Отец никогда не говорил с ней так прямо и зло.
Он не щадил ее, не утешал. Это значит, она действительно, пусть и без умысла, причинила человеку глубокую боль. А еще это значит, что детство, должно быть, кончилось. Разговор на равных.
Пора экзаменов прошла быстро. Девочки страшно трусили, потому что кто-то распустил слухи, что, кроме учителей, будут представители из районо, а вот они-то и «режут», потому что спрашивают совсем не то, что в билете. Девчонки ахали, мальчишки, почесав за ухом, говорили: «Спихнем». И действительно, все обошлось хорошо.
Надежда Павловна с дочкой была уже дома, потому что Соломина, которая жила с Лавровым в одном квартале, видела по утрам, как Димка с маленькими бутылочками ходил на детскую кухню за молоком.
Сегодня Зойка уезжает на каникулы. Зимой у нее гостила двоюродная сестра-ровесница из деревни. Она видела Зойку впервые и не скрывала своего любопытства.
— Ой, да Зоенька, да какая же ты… ну прямо Лариса Дмитриевна!
— Что за Лариса?
— Да бесприданница! Не смотрела? А у нас семь раз крутили в клубе, прямо киномеханика замучили.
Девушка обходила Зойку со всех сторон и клала на ладонь ее косу:
— Это вот да! Это волосы! У меня тоже были ничего, я, дурочка, остригла.
Она тут же решила, что Зойка должна летом приехать к ним в деревню на Оку, во-первых, потому, что летом нету места лучше, чем Ока, а во-вторых, пусть-ка все поглядят, какая у нее двоюродная сестра. То-то Сонька-счетоводка тогда притихнет, а то думает, что лучше всех. Зойка смеялась над своей простодушной бойкой сестрой, но самой все-таки захотелось поехать в эту деревню и посмотреть на Соньку-счетоводку.
А теперь уже взят билет на пароход, но поездка не радует. Ерунда все это, глупость, бесприданница… и тем более Сонька. Теперь вот взять и уехать, не увидев Димку, не узнав, что будет с ним дальше. С такими думами Зойка шла по улицам, просто шла, прощалась на два месяца и оказалась на Димкином бульваре. Сколько тут бабушек с внучатами! И молодые мамы есть, вон и отцы, читают газеты на скамейках, отвернувшись от своих колясок.
Она прошла взад-вперед, посмотрела всех младенцев и удивилась, что все они такие толстые, нормальных почти нет. Наверно, так и должно быть. И вдруг увидела старушку соседку. Могло быть, что она гуляла со своим внуком, но Зойка сразу поняла, что это Димкина сестренка. Она заволновалась и хотела пройти мимо, но это было бы совсем уж глупо, тогда зачем же было приходить и искать? Зойка заставила себя поздороваться со старушкой.
— А мы гуляем, греемся на солнышке, — пропела старушка. — Вон нам часы отсюдова видны, мы свое времечко знаем.
Девочка была маленькая, два месяца с неделей, с нежным-нежным бело-розовым личиком и льняными волосиками, вся какая-то беленькая, как будто выкупанная в молоке.
— А глазки-то, ты гляди, что твои бусинки бирюзовые, ведь это что? Как у Федора Петровича, ну в точности. Надя-то черная, как цыганка, женщине ни к чему чернота такая, а эта… да-а, да-а агу, агу, гукает уже, слышишь? — и бабушка все говорила, говорила, поглаживала девочку и поворачивала в коляске на бочок, спинкой к солнцу, потому что таким вот малым детишкам полезно греть спинку на солнце, самую хребтиночку, а молодые этого не знают.
Зойка с каким-то растерянным волнением глядела на девочку, на бабку, которая так умилялась этой девочкой и старалась непременно погреть ей спиночку-хребтиночку. И просто не верилось, что это та самая бабка, которая говорила о несчастной сиротиночке, которую лучше бы бог прибрал. Зойка не знала, как это понять, но чувствовала, что нет тут лицемерия, что и тогда и теперь не было никакой фальши, а только доброта. Зойка хотела спросить про Лавровых, но старушка как раз обратилась сама:
— Что не приходила так долго?
— Да экзамены были…
— Экзамены. То гуртом валят, а то нет никого, хоть разорвись.
После этого Зойка уже не решалась ни о чем расспрашивать и ушла недовольная собой. А почему это соседка спросила и так сердито? Сама от себя? Или видела, что Зойку ждут. А почему же в таком случае она действительно не пришла?
В этот же вечер мама и бабушка посадили Зойку на пароход.
Первого сентября в девятом классе все сели на свои места. Димкино место осталось свободным. Оно зияло, как пустая глазница. Зойка видела это, даже не поворачивая головы. Димка…
Учителя во время переклички доходили до фамилии Лаврова и вычеркивали ее, потому что все уже знали, что он забрал свои документы для школы рабочей молодежи. Говорилось несколько слов о хорошем ученике, и перекличка шла дальше. А Ирина Исааковна, Ирэн, увидела сразу пустое место.
— Лаврова нет. Кель домаж, очень жаль. Чудесный юноша. Да сядьте же кто-нибудь сюда, что же, так и будет?
Ей тоже не хотелось видеть эту дыру. Села Соломина и закрыла собой провал. У Зойки тупо заныло сердце. Она отвернулась в другую сторону.
Школ рабочей молодежи поблизости оказалось три. В одной из них в вестибюле висели списки учащихся, Димкиной фамилии в девятом классе не было. Эта школа отпадала, а в двух других списки, вероятно, уже сняли. Надо было раньше прийти. Теперь Зойка ходила гулять мимо этих школ. Хорошо, что занятия в них начинались с разницей в двадцать минут, можно как раз пройти от одной к другой.
Ребята спешили группами и в одиночку, спешили и опаздывали больше, чем в обычной школе, задерживались на работе. Зойка знала уже в лицо некоторых парней и девушек, Димка не встретился ни разу. «Здесь нет», — решила она наконец. А вдруг он не учится? Не имеет возможности, устает на заводе и дома. Все успокоились, что взял документы, и прошло уже три недели.
Зойке к щеке приник и затрепетал желтый кленовый листок. Она сняла его и покрутила за плотную ножку, Димка после седьмого класса ездил на юг. С отцом, матерью и Шуриком, всей семьей. Потом он говорил, что море — это да! А все остальное, природа — ничего особенного. Какая-то чопорная, бездушная. Хотя и красивая. И правильно один поэт сказал:
Да поймет ли гордец-кипарис,
Как живем мы, как дышим, как любим?
Он красив, словно древний Нарцисс,
И как тот, безразличен он к людям.
А у нас… подойди к первой липке,
Иль к березке, к акации желтой,
И она по бровям, по улыбке
Угадает сама, с чем пришел ты.
Зойка вспомнила сейчас, как Димка это читал, смущаясь и глядя в сторону, и поняла, только сейчас поняла, что никакой это не поэт, это Димка сам написал. Конечно, сам, и про деревья. Он всегда любил деревья. Природу вообще, но ни облака, ни цветы… а деревья особенно.
Зойка шла теперь к нему, но почему только сейчас? Чего она боялась раньше? Может быть, Димки не окажется дома, тогда можно поговорить с Надеждой Павловной. Во дворе попалась девочка-соседка, та самая, бабушкина внучка. Зойка хотела пройти мимо, почему-то подумала, что от нее хороших вестей не будет, но красные прыгалки девчонки вертелись и вертелись у нее перед глазами, так что пришлось остановиться.
— У Лавровых кто-нибудь дома? — спросила опять Зойка.
— Там Марина живет. Только она теперь на даче.
— Какая Марина? А Лавровы?
— Они уехали. А это Маринины прыгалки. — Девчонка сложила красные прыгалки и довольно толково рассказала сначала про Марину, а потом про Лавровых, что они поменялись квартирами, потому что «нашто им такая махина, платить-то за нее вон сколько. А та квартира поменьше, осилить легче». Своими и бабушкиными словами она доложила Зойке, что как только тетя Надя оклемается немножко, они уедут на зиму в Загорск. Все девчонка рассказала, только не могла сказать, куда переехали Лавровы.
В справочном бюро потребовали год и место рождения Надежды Павловны. Зойка не знала. Про Димку знала все, но на несовершеннолетних справки не давали. Помнила, что Федор Петрович родился в Новосибирске, только теперь это уже не имело значения. Димки нет. Если он сам не придет, то… В Москве двоим можно прожить всю жизнь и не встретиться. От этой мысли стало тоскливо.
Но вообще-то не все еще потеряно. Вернется же с дачи эта Марина, и можно будет узнать, с какой улицы она приехала. И наконец, когда Димке исполнится шестнадцать лет, он получит паспорт. Любое справочное бюро выдаст тогда его адрес. Но это сколько ждать! Была бы Зойка настоящим другом, она не позволила бы Лаврову вот так исчезнуть. А почему они переехали? Неужели тоже потому, что не стало Федора Петровича? А может, и нет. Ведь меняют же люди квартиры.
В общем, Зойка ничего не знала, а уж не только не сделала, не помогла. Как-то все так получалось: то не вышло, то постеснялась, а то обиделась. «Всё свои собственные настроения, — думала она теперь, — их и слушалась. Не переломила себя. Эгоистка».
А что делать человеку, если он эгоист? Неужели так и жить всю жизнь для себя, оберегая себя, заботясь о себе? Фу, гадость! Но если человеку от этого становится противно, то может быть, это еще не эгоизм? Ведь каждый должен заботиться о себе, думать о себе, а как же? Это вовсе не плохо. И ведь каждому хочется, например, чтобы именно он лучше всех катался на коньках или имел красивый голос и пел, или решал бы задачи по математике быстрее всех. И каждый это хочет для себя, а не для кого-то другого. Правда, иногда и для другого, но это бывает реже. Что же, значит, все люди эгоисты? Конечно, нет. И дело совсем не в этом.
Пожалуйста, катайся на коньках, пой, считай, как электронная машина, сделай себе самое красивое платье, но только не будь эгоистом. Если с кем-то случилась беда, брось свои коньки и все остальное — помоги. «А мне ничего такого и делать не надо было, — упрекала себя Зойка, — только выбрать подходящий момент и подойти». Правда, она пыталась подойти тогда вместе с Гелей и Верой, когда Димка крикнул о казенной чуткости, и еще потом в роддоме, когда он не стал с ней разговаривать.
Но это ведь каждому понятно, что моменты были неподходящие. А зато потом, когда он шел один из школы, его очень просто было догнать, тем более что он останавливался почитать афиши и читал их довольно долго, хотя ему тогда было не до театров. Разве это не означало, что ему нужно, что он ждет, чтобы с ним заговорили?
А еще Зойка видела дважды, как Димка приходил в ее аптеку, хотя у него есть рядом своя. Она все это видела, понимала, но больше не заговорила. Мешала обида и еще что-то. Она думала, гордость. Но разве это гордость? Гордость — чувство красивое, она делает человека лучше. Зойке нравятся гордые люди, ей хотелось быть такой. Ну что же? Тогда она должна была презреть свои мелкие обиды, свой ненужный, ложный, в этом случае, стыд, что кто-то увидит и что-то скажет, и подойти к Димке самой, и не на углу, а в классе, просто, обычно: «Не сторонись меня, слышишь?»
Ну а потом, когда улеглось бы его смятение, когда он немного обвыкся бы, оправился от такого неожиданного горя, тогда она могла бы гордо отойти. Если увидела бы, что не нужна ему. Навязываться не надо. Вот так нужно было поступить. Ведь так и хотелось поступить. Но почему же ничего не вышло? Ах, как нелегко, оказывается, быть хорошим человеком.
Да, быть хорошим не так-то просто, даже если ты этого хочешь. Иногда вдруг что-то случается, тебя ведет куда-то в сторону, и тогда ты чувствуешь, что делаешь совсем не то, поступаешь скверно, огорчаешь кого-то, и даже не кого-то, а самых своих близких, дорогих людей. Ты все это понимаешь и, вместо того чтобы спохватиться и выправиться, продолжаешь делать скверно, мучить этих людей. И это уже не эгоизм, потому что, если им плохо, то и самому тебе плохо, очень даже скверно бывает в такое время и самому, а ты как-то вовсе и не стараешься, чтобы тебе было лучше. А уж эгоист об этом бы позаботился. Тогда что же это? Зойка совсем запуталась. Может, у других такого и не было, а у нее было. И очень серьезно. Случилось внезапно, в самое радостное и долго ожидаемое время — возвращение мамы. Зойке теперь об этом тягостно думать, она хотела бы выкинуть это из памяти. Но нет. Что было, то было.
Зойка ехала с отцом в воскресенье — вот он светлый день, наконец настал — в больницу. Первое свидание. Она уже почти знала свою маму. Ей так казалось. Около месяца прошло после операции, и не было дня, чтобы теперь не говорили о маме. Зойка представляла себе ее белокурую, светлоглазую, молодую. Тридцать четыре года, это только кажется, что много, а на самом деле немного. Папа в этом уверен. А бабушка просто махнула рукой, какие, мол, это годы. Зойка почему-то представляла ее в пестром платье в таких лиловых кляксочках, как у Вериной мамы, хотя в больнице этого, конечно, не может быть. Но это пустяки, пусть она будет просто в халате. С электрички они шли быстро, торопливо, и Зойка держала отца за руку, как будто она была еще маленькой девочкой.
— Не трусь, Заяц, — сказал Николай Максимыч, — теперь-то у нас все отлично.
Когда подошли к больнице, Зойка совсем разволновалась и замедлила шаг, а Николай Максимыч, потягивая ее за руку, поспешно прошел с ней в боковую дверь. Но она успела заметить вывеску над главным входом, и вот с этого все и началось. Теперь она не может себе этого простить. Ведь она все тогда знала, но, увидев вывеску, вдруг заупрямилась и не захотела войти. Отец немного смешался, понял это по-своему и шепнул: «Ничего, ничего, не волнуйся». В раздевалке нянечка поздоровалась с Николаем Максимычем, глянула на Зойку и сказала, выдавая белую накидку:
— Мать-то заждалась совсем.
Зойке должно было бы стать от этого радостно, ведь какие слова: «Мать заждалась», а ей вдруг стало неприятно. Николай Максимыч подтолкнул ее в дверь, и она оказалась в коридоре, а вот уже и в палате. Койка всего одна, и значит… как, неужели? Зойка попятилась назад. И теперь, два с лишним года спустя, она не может понять, не может оправдать себя и свои действия в то время. Ведь она была уже большая девочка, как же она могла? Испугалась она, что ли? Ну, мама оказалась не в пестром платье и не в халате даже, она лежала просто в белой рубашке с завязками под горлом, но главное, что, должно быть, испугало Зойку, о чем отец забыл или не подумал просто предупредить — бинты. Забинтованная голова. Круглая и белая, она лежала на высоких белых подушках и повернулась с некоторым затруднением им навстречу. Ну и что тут такого? После операции всегда бинты. Но Зойка оказалась к этому совсем неготовой. То, о чем она думала, мечтала, ждала, было совсем, совсем другое. А здесь… даже непонятно, женщина ли это?
Отец подтолкнул ее за плечи, а белая голова вдруг раздвинула бледные губы:
— Доча моя…
Зойка оцепенела. А отец что-то говорил, погладил Зойку по голове, должно быть, оправдывал ее, мол, растерялась. И, поставив свой стул поближе к койке, немного прикрыл Зойку, чтобы она пришла в себя.
И правда, потом оцепенение прошло. Отец, наклонившись, что-то рассказывал матери, и Зойка через плечо глянула в ее лицо. Теперь бинты уже не казались страшными, лицо порозовело и даже разрумянилось, и было это очень приятное молодое лицо с небольшим прямым носом и бледно-розовым ртом. Оно было даже лучше, чем Зойка себе представляла, но теперь уже упрямство, которое неизвестно откуда и зачем пришло, это упрямство твердило свое: «Нет, мне не надо!» — и Зойка уставилась в окно. Вот отец отодвинул свой стул, и мать спросила слегка неровным голосом:
— Значит, ты, Зоенька, едешь в лагерь?
— Да.
— А не наскучит на все лето?
— Нет.
«Как будто она не знает, — думала Зойка. — Двадцать раз уже говорила об этом с отцом». Вошел врач. Посмотрел на Зойку.
— Ну, не хватит ли для начала? — и опять посмотрел. Конечно, все понял. Уж такой умный. Недоволен Зойкой. Ну и пусть. Отец стал прощаться, поцеловал мать в щеку. Зойка сказала:
— До свидания.
До электрички шли молча. Зойка думала, как закроется дверь, на нее обрушится град упреков, или когда пройдут сад, или когда выйдут в поле… Отец шел молча, курил и курил. От этого хотелось закричать. Пусть он бранит, пусть ударит ее. Молча сели в вагон. Он развернул газету.
Потом он ездил с бабушкой. Бабушка вернулась довольная.
— Похоже, что все идет на лад, — говорила она. — А то я верила тебе и не верила. Теперь сама убедилась.
И они с отцом долго говорили про мать вдвоем, хотя и вслух, но так, как будто Зойки тут не было. Зойка оказалась дома чужой, одинокой. У нее было уже так однажды, когда она любила мать, хотела ей помочь и для этого готова была отречься от отца и бабушки, потому что считала их противниками. «Жди меня, мама, и знай: я с тобой!» Она придумала и повторяла эти слова клятвы много раз. А теперь… неужели это может быть? Почему же она не рада, она боится, она не хочет того, что так долго ждала? Только потому, что мама оказалась не такой, какую она придумала? Зойке было очень плохо тогда. Но она ничего не могла с собой сделать. Однажды она услышала, как отец сказал за стеной бабушке:
— Это такой возраст, мама.
А бабушка ему с упреком:
— Дурь это, Коля, а не возраст. Это можно жену менять, сноху, товарища. Ты вот мог быть недоволен или я, это так. А мать-то разве выбирают?
У Зойки что-то дрогнуло внутри от этих слов. Ей стало еще хуже. А на другой день она нашла свой дневник, который забыла уничтожить. «Я бы не убежала, мама. Я бы взяла тебя за руку… Я одна буду любить ее. Всегда». Что же случилось? Предательство? Подлость? Или это — возраст, как говорит отец, и, значит, пройдет? А если нет? А вдруг это те самые слабости, которые губят человека, если с ними не бороться? Надо бороться. Зойка немного успокоилась, когда нашла такое решение. И совсем успокоилась, когда в этот же вечер отец поговорил с ней. Мама скоро вернется. Ее надо встретить хорошо, ласково. Это обязательно. Она должна убедиться, что вернулась в жизнь, в свою семью, где она нужна, где ее очень ждали.
— Ей будет трудно сначала. Нам, наверное, тоже. Но мы все-все сделаем для мамы. Да?
— Да, — сказала Зойка.
— Вот так, — Николай Максимыч хотел уйти, но повернулся: — Если тебе что-нибудь будет непонятно или казаться… необычным, спрашивай у меня.
— Хорошо.
— Потом об этом же говорила бабушка.
— Да знаю я! — поморщилась Зойка.
— Знаешь, да вдруг забыть можешь. Нынешняя молодежь себя только хорошо помнит. Нам мать выхаживать надо. Вот это и поставим на первое место. Об ней будем думать, а не о себе.
Бабушка говорила сердито. Они оба с отцом не могли простить Зойку, они не ожидали от нее такого.
— И чтоб больше без фокусов. Ты на отца-то погляди, во что ему это все обходится.
И все-таки это было перемирие. Дома их снова стало трое.
Мать уже освоилась дома — прошло полгода, — хорошо справлялась с хозяйством, Анна Даниловна говорила, что теперь не ей Галина, а она Галине помогает. Отец тоже успокоился, стал ровнее, стал таким же, как был, и теперь только Зойка увидела, в каком напряжении он жил эти первые месяцы. Семья налаживалась, и только Зойка вживалась в нее трудно. Она принуждала себя быть с матерью ласковой.
Как-то в это время Ирина Исааковна после контрольной попросила Зойку помочь ей отнести тетради, которые она хотела проверять в свое «окно» — свободный час между уроками. Ирина Исааковна прошла мимо учительской («Там мешают») в библиотеку.
— У вас такая радость, Зоя, — сказала она, когда Зойка положила стопку тетрадей на стол. — Мама. Я недавно узнала. То-то я вижу, вы стали какая-то молчаливая, серьезная.
— Радость — и серьезная, Ирина Исааковна?
— Да. А как вы думаете? Люди только прыгают и смеются от радости? О! А плачут? От настоящей, глубокой радости люди плачут. Да-а. — Ирина Исааковна шумно вздохнула и рассказала, что, когда ее муж вдруг вернулся с фронта, а он считался погибшим, она сначала чуть не потеряла сознания, а потом так рыдала, что ничего не могла выговорить, только имя. И муж плакал. И ее сестра, которой позвонили, прошептала: «Неужели? Не может быть!» — и заплакала.
— А вы думали? Настоящие радости — трудные. Которые трудно достаются. Да, но это не то. — Ирина Исааковна поправила пальцами свои разноклокие пряди. — Я не о том хотела… Ты сядь, сюда никто не войдет.
Зойка догадалась, что библиотека была выбрана не случайно, проверять тетради в учительской во время свободного урока тоже никто не мешает.
— Так вот. Когда обретаешь мать или ребенка, с которыми не жила, ах как это не просто! Я это знаю, уж поверьте. Со мной это было.
— И у вас… мама?
— Нет, мама нет! — замахала руками Ирина Исааковна. — У меня наоборот.
«У нее все наоборот», — мелькнула у Зойки мысль, хотя она не успела сообразить, что же тут может быть наоборот.
— Наоборот в том смысле, — продолжала Ирина Исааковна, — что у меня вдруг появился десятилетний сын. Да. В войну на железной дороге погибла при бомбежке ее четырехлетняя дочка. Состав раскрошило, искореженные, опрокинутые вагоны остались в поле. Матери вели и несли своих перепуганных детей до ближайшей деревни. И раненых тоже. Она несла мертвую. Да. А потом уже, когда жила в эвакуации в Казани, взяла из детского дома мальчонку. Девочку не могла. Мальчика. Татарчонка. Славный такой мальчик, ласковый, веселый. Так сказали в детском доме.
— А у меня стал молчаливый, дикий, как волчонок. Я была в панике. Кошмар! Что делать? «Ты жалеешь говорю, что пришел ко мне? Ты не рад?» — «Нет, рад. Я рад». — «Может, я не такая мама? Ты хотел не такую?» Он ведь знал, что приемный. «Такую, такую». — И плачет. «Так почему же ты невеселый?» — «Не знаю».
Ирина Исааковна вздохнула и, прищурив глаза, помолчала.
— Потом все обошлось. Но ах как было трудно.
— А теперь? — спросила Зойка.
— Ну теперь! — воскликнула Ирина Исааковна. — Теперь у меня большие внуки.
Зойка размышляла над тем, что сказала учительница. Вот, значит, как. Трудные радости. Кто бы мог подумать? И даже, как это она сказала? Глубокие, настоящие радости — всегда трудные.
Зойка не знала. Это одно. А второе, главное: так бывает у людей, когда они находят друг друга. Бывает. Значит, Зойка не такая уж скверная. Конечно, многое зависит от характера. Обязательно. Вот Люся, например, освоилась бы быстро. Без всяких переживаний. А Вера? Ну Вера — совсем другое дело. Она что-нибудь придумала бы. Разумное, деликатное. И не терзала бы так домашних. А Зойка ничего не придумала. Но ведь еще не поздно. Совсем не поздно. И все будет хорошо.
В этот же вечер прибежала Вера Белова раскрашивать контурные карты. Галина Сергеевна сначала заглянула в их работы и отошла, но потом взяла Зойкину кисточку и показала, как смешивать краски, как накладывать мазки.
— Откуда вы знаете? — спросила Вера.
— Училась когда-то в полиграфическом техникуме.
Вера заинтересовалась и пока рисовали обращалась несколько раз к Галине Сергеевне. Они сидели рядом и разговаривали.
Потом пришел отец, и Вера осталась на ужин.
— Какая у тебя мама хорошая, — сказала Вера, когда Зойка шла ее провожать.
— Да?
— И вообще семья. Отец так хорошо к ней относится…
Вера уткнула подбородок в воротник и замолчала.
— Ну ладно. Дальше не ходи. До свидания.
Мама хорошая. И семья. Вера это заметила. И сказала это не просто так, а с какой-то грустью, может быть, с хорошей завистью. Почему? Наверно, неспроста. Зойка вспомнила, что Вера теперь часто бывает тихая, задумчивая. Не случилось ли у нее чего-нибудь дома? А Зойка за своими переживаниями ничего не заметила. Хорошая мама! Моя мама! Которой не было, которая очень, очень, очень нужна.
Так случился перелом.
А вскоре бабушка, Анна Даниловна, потеряла ключ от квартиры и сидела с хозяйственными сумками у соседей. Зойке пришлось ехать к маме на работу. Она боялась, что ее не пустят в Дом моделей, но оказалось, что никто не обратил на нее внимания. Она шла по длинному коридору со множеством дверей и не знала, куда обратиться.
— Галина Сергеевна? — сказал седой старик, который попался навстречу. — Сейчас узнаем. Где Галина Сергеевна? — спросил он, открыв дверь в одну из комнат. Зойка услышала, как там ответили: «На художественном совете, конечно».
— На художественном совете, — повторил старик и ушел.
А как же ключ? Зойка нерешительно толкнула ту же дверь.
— А-а, это дочка Галины Сергеевны, — догадались женщины и стали разглядывать Зойку. — Какая большая.
Вот почему-то всегда так говорят: «Большая», будь дочке пятнадцать, десять или пять лет. Галине Сергеевне позвонили, и Зойка стала ее ждать в коридоре.
Она показалась в дальнем конце с каким-то мужчиной, которому что-то объясняла и, вероятно, в чем-то с ним не соглашалась, потому что делала отрицательные жесты рукой. Зойка первый раз увидела у матери такое решительное, деловое выражение лица. Но вот она сказала: «Зоя!» — и как будто растерялась.
— Ах, ключ. Сейчас, сейчас, — и торопливо вынесла его из своей рабочей мастерской.
«Она меня боится, — думала Зойка в троллейбусе. — Робеет передо мной. А на работе совсем другая». Она вспомнила, как мать разговаривала с мужчиной, таким большим, черным и таким грозным на вид. А она очень просто с ним говорила. И явно ему возражала.
«Мама, — вдруг сказала Зойка про себя. — Что ты меня боишься? Кто я такая есть? А ты возьми да меня отшлепай, когда надо. Ничего, что мне почти тринадцать. Бабушка так и делает. И вообще нечего со мной цацкаться, кажется, так говорят у вас в Белоруссии?» Зойка засмеялась. Ей стало легко. Она рассказала бабушке, какое большое здание, где мама работает, что все ее знают, что она участвовала в художественном совете и спорила с мужчиной.
— А что же, — сказала бабушка обычным голосом. — Она способная. Коля раньше говорил, когда в техникуме училась.
Когда мать приехала с работы, Зойка подала ей дневник.
И вообще ты каждую неделю должна в нем расписываться.
— Хорошо, — с готовностью ответила Галина Сергеевна.
— Вот тут у меня все в порядке, — показала Зойка. — А вот тут ты не обращай внимания, я исправлю.
Зойка занималась с отстающей ученицей по математике, поэтому самой не хватило времени выучить историю.
— А ты занимаешься с отстающей ученицей?
— Да. С Соломиной. Мне хотели дать Люсю, она тоже хромает, но она отказалась. Говорит: «Зойка мне подруга, я не могу ее слушаться, мне смешно». С ней занимается Абрамов. Страшно сердитый. Вот такой. — Зойка нахмурилась.
— А с ним ей не смешно?
— Ну-у, он шуток не любит. Он называет ее Софьей Ковалевской.
— Но это как раз он шутит.
— Конечно, но все равно ужасно строгий.
Галина Сергеевна слушала внимательно, лицо ее разрумянилось, наверное, волновалась. Ей так нужно знать, как живет ее дочь, она так мало ее знает. А когда та берет портфель и уходит, Галина Сергеевна как бы совсем остается одна. Она представляла только свою старую школу в деревянном доме и своих сверстников, которые росли на глазах у всего села. А тут… Москва. Да и время не то. Дети… совсем другие, и среди них — дочь.
Вот сейчас они сидят вместе, держат на коленях дневник и беседуют. Хорошо так беседуют, мирно и совсем обычно, как и должно быть в семье. Зойке захотелось рассказать маме про своих ребят, и она рассказала еще про Люсю и про Веру, «которую ты видела», про Витьку Аникеевна «ну просто Чарли Чаплин», про Гелю Лютикову и про других. И про Димку Лаврова немножко — «тоже хороший парень».
Было уже поздно, бабушка вошла в комнату, чтобы отправить Зойку спать, но вместо этого взяла из шкатулки катушку, которая ей была не нужна, и вышла, ничего не сказав.
Субботним вечером Большой театр ставил балет «Спящая красавица». Зойка первый раз была в Большом театре, Галина Сергеевна тоже, поэтому они осмотрели фойе, партер, ложи. Театр был совсем невелик, Зойка поняла, что название свое он носит вовсе не за размеры. Красный бархат на креслах, позолота балконов, тяжелые люстры создавали впечатление торжественности. А когда полилась волшебная музыка и на сцене появился старый замок, где воздушные феи славили рождение малютки принцессы, зал исчез вместе с угасшими люстрами, и осталось только это… Музыка лилась, трепетала, звенела, тонкие розовые феи порхали так легко и свободно, как будто они были невесомы.
Зойка не сразу очнулась, когда вспыхнул свет, Галина Сергеевна тоже была молчаливой.
— Мои чувствительные женщины совсем расклеились, — сказал на улице Николай Максимыч.
— Почему же расклеились? — обиделась Зойка.
— Прошу прощения. Не расклеились, а находятся под впечатлением.
Вечер был теплый, сухой, один из последних вечеров золотой осени.
Решили прогуляться немного по Москве.
— Она проснулась через сто лет, эта принцесса, — сказала Галина Сергеевна. — А что увидела? Те же замки, короли, слуги. Как будто вчера уснула. Разве это чудо?
— Действительно, — согласился Николай Максимыч. Он сам об этом не подумал. И никто, наверное, не подумал, только она. Потому что она сравнила это с собой.
Первый урок была математика, и помечтать о представлении было никак нельзя. Все же Зойка передала Вере записочку: «В субботу смотрела «Спящую». Потом расскажу». Вера улыбнулась и, вздохнув, закрыла глаза. Это означало: о-о! Вера очень любит балет, и Зойка знает, что ей хотелось бы быть балериной. В младших классах почти все они мечтали стать балеринами, потом как-то это прошло, вернее, желание осталось, но всерьез об этом уже не думали. И только Вера была… ну, что ли, ранена этой несбывшейся мечтой.
— Да нет, я не могла бы. — Сказала она как-то. — Это огромный, ну просто титанический труд. У меня не хватило бы терпения.
Это у Веры! Как раз у нее-то и хватило бы. И к тому же она стала высокой, гибкой девушкой с сильными, стройными ногами. Вот Люся, например, сильно располнела с прошлого года, это ее, правда, не портило, но что балерина из нее не получилась бы, стало совершенно ясно.
На перемене Зойка только что направилась к Вере, но ее отвела в сторону Люся:
— Я в субботу видела Лаврова.
— Где?
— У Автозаводской. Расскажу после.
Зойка удивилась. Почему после?
— Так. Потом увидишь.
Вера спросила с чьим участием шло представление, Зойка ответила и прибавила только, что было очень, очень хорошо. Все остальное вылетело из головы.
Что Люся расскажет после? Почему не сразу, если они встретились и поговорили? Или они не говорили? Значит, Димка в Москве? Или только приехал? А может, и не уезжал? Все это вертелось в мыслях пять, и десять, и пятнадцать раз. Уроки никак не кончались, на переменах очень хотелось подойти к Люсе, но совсем не хотелось, чтобы она увидела, как нужно, как необходимо знать про Димку. Но почему, почему она сказала: «После. Потом увидишь». Только дурную весть откладывают на после. Ах, да зачем расстраиваться, когда ничего еще не известно. А Люся просто не может жить без секретов.
Когда вышли, наконец, из школы и Люся сказала девчатам: «Не ходите за нами, у нас секрет», Зойке сразу стало легко. Ну, конечно, вот так и есть, как будто она не знает Люсю. Сейчас окажется, что Димка передал привет или что-то спросил, а может быть, даже ничего не говорил, вот вам и весь секрет.
— Ну вот, — начала Люся. — Иду я в субботу вечером из кино с… ну с одним человеком. И вдруг почти уже у метро, навстречу пьяная компания. Собственно, не компания, а трое. Я бы и не глянула, но их трое, и они идут неровно, заняли весь тротуар. Ну вот я глянула — а это Димка. Кошмар! Можешь себе представить? Какой-то на себя не похожий. Какой-то пиджак… или спецовка, но главное — лицо. Совершенно не его лицо, понимаешь?
Зойка ничего не понимала. Она ожидала, что угодно: дурное, хорошее, но не это.
— Так почему же это он, — зачем-то проговорила она, — раз не его лицо. Может, ты не узнала?
— Ну что ты? Димку не узнать? Это я к тому, что никогда его таким не видела. Да и он меня узнал.
И Люся с увлечением описала спутников Лаврова: немолодого мужчину, «такого, знаешь, работягу», который шел с правой стороны, и девицу, «тоже, видно, от станка», которая держала Димку слева. И вот когда они встретились, Димка глянул и узнал, и с какой-то улыбкой «ну прямо, знаешь, как у Незнамова из «Без вины виноватые» проговорил: «Бон-жур!»
— А ты говоришь «не он», — закончила Люся даже с обидой, как будто Зойка это утверждала, как будто сказала это не с надеждой, что, может быть, этого и не было. — Мне даже неудобно было перед… этим человеком. А мы-то думали, уехал. Да что это ты? А? Да Зойка, Зоенька, что с тобой?
— Ничего.
— Ну, что ты так огорчилась, Зоенька, ну тебя! Перестань, а то я тоже заплачу.
— А я разве плачу?
— Ну, не плачешь, а еще хуже, — в голосе Люси правда послышались слезы. — Ну что тут такого? Ведь он работает, ну выпили с получки, дело какое! Это даже так полагается у рабочих. Вот и все. Ну, Зойка!
Люся трясла Зойку за рукав, целовала в щеку.
— Ну, поняла? Человек получил получку. Первую, должно быть, получку. Надо ее обмыть. Во! Это называется «обмыть». Просто свинство этого не сделать. А уж ты испугалась.
— Я не испугалась.
— Ну, вот и умница, — Люся опять поцеловала Зойку и стала уверять, что вовсе Лавров и не был пьяный, и напрасно они его поддерживали, он и сам вполне бы дошел.
— Дима! — позвала Надежда Павловна, когда Димка кончил завтрак на кухне.
— Сейчас мама.
— Оставь посуду. Иди сядь сюда.
Димка понял, что она проводила Шурика гулять и хочет поговорить, пока он не вернулся. Мать не вошла на кухню, он не видел ее со вчерашнего вечера. Он помнил все. Ее глухой даже не стон, а вздох: «А-ах!» — когда она открыла дверь. Она оборвала его, подавила, как человек, получивший пощечину. Она не взяла Димку под руку, не обхватила поперек груди, как это делают, может быть, другие матери. Она отступила немного назад:
— Сюда, пожалуйста.
Ей было противно? А когда его провели и положили на тахту, она поблагодарила и ничего не расспрашивала.
— Сядь сюда! — показала Надежда Павловна на кресло, когда Димка вошел. Сама она тоже сидела в низком кресле, сидела прямо, не откинувшись на спинку. Димка понял ее напряженную позу, увидел, какие у нее узкие плечи и худые руки. Она перебирала в пальцах поясок от халата, а халат стал ей так широк, что она как будто в него завернулась. — Я не буду говорить тебе, Дима, что такое пьянство, как омерзителен пьяный человек и какое горе несет он в семью.
— Мама…
— То, что случилось вчера, не страшно. Ты удивлен? Через это проходит каждый мужчина… или почти каждый. Когда-то надо узнать свою меру, свои возможности. Твой отец тоже выпивал на праздниках, но… его никогда не приводили под руки.
— Мама…
— Подожди, — Надежда Павловна сделала жест рукой. — А то вернется Шурик, и я не успею сказать главного. А в другой раз я уже… не смогу об этом…
Димка понял, что это спокойствие, какая-то даже оцепенелость в позе и голосе стоят матери большого напряжения. Как будто она собрала для этого все свои силы, раз даже сказала, что в другой раз уже не сможет. Наверно, она готовилась к этому разговору, может быть, ночью.
Димке стало страшно, стало больно, что мать так мучается, надо бы прильнуть к ней, обнять, уткнуться в колени и сказать, что этого не будет, не будет, что он совсем не хотел, не думал, что это первая получка, а он вовсе не жмот и не удавится из-за трешки, как намекал его сменщик. Но он не обнял мать, он даже не шелохнулся, ему мешал какой-то стыд.
А Надежда Павловна говорила, что это вот первое испытание еще не грех, оно не означает падения. Это просто урок. И одни люди из этого делают вывод, что так нельзя, что это мерзко. Ну а другие… вывода не делают.
— Мама…
— Подожди, — Надежда Павловна глубоко вздохнула, как будто ей было душно. — Я не хотела говорить тебе, Дима, до самого сегодняшнего дня, что я тяжело больна. Гораздо тяжелее, чем ты знаешь.
— А-а! — крикнул Димка.
Надежда Павловна вздрогнула.
— Нет, ты не пугайся, — сказала быстро, — ты не пугайся, я выдержу.
Неровный румянец вдруг прихлынул к ее щекам. Она оттянула ворот халата и встала. И Димка встал.
— …Я получаю сейчас лечение, мне гораздо лучше, — говорила Надежда Павловна, глотая воздух. — И ты не бойся. Поэтому мы не поехали к бабушке. Я выдержу, Дима, все будет хорошо… если мы будем вместе. — Она опять потянула ворот, а потом поежилась и запахнула халат поглубже. Она была беспокойной.
— Мама, сядь, мамочка. Ну, что ты так… — сказал наконец Димка и отвел мать на диван. Когда уже не он, а она приникла к нему на диване, Димка понял, что мать у него ищет защиты. И конечно же, дело не в том, что она перед ним была теперь маленькой, хрупкой, но он увидел сначала это и, забыв застенчивость, которая мешала ему в последнее время, обнял мать и стал гладить по голове. Конечно, она искала у него защиты, просила помощи, как у взрослого человека, хотя в этот момент он был подавлен своим стыдом за вчерашний поступок, а потом страшно испуган последними словами матери, он сам был растерян и выбит из колеи по-настоящему серьезно, как никогда еще в жизни.
А мать говорила, что все будет хорошо, если они будут вместе, то есть вместе переносить все невзгоды, помогая друг другу. Она верит своему доктору, верит, что через год, как он сказал, она может вернуться к труду, только этот год она должна восстанавливать силы. Никаких потрясений, ничего больше… Она так посмотрела на Димку своими темными, теперь запавшими глазами, что он опять ничего не мог сказать, только: «Мама».
— Но если ты… — губы матери дрогнули, она замолчала. — Тогда не знаю.
— Да что ты, мама! — крикнул Димка, — Что ты, что ты! — голос вырвался наконец из гортани, и Димка сказал все: и о первой получке, и о сменщике, и о том, что совсем не знал, что так выйдет, и главное — о том, что она никогда этого больше не увидит.
Отпуск свой Николай Максимович передвинул с июня на июль, потому что в июне Галина Сергеевна ехать не могла: ее выбрали делегатом на Всемирный конгресс женщин.
Лето 1963 года было неспокойным. Америка опять помахивала атомной бомбой, которая могла вот-вот сорваться. Нависла угроза новой мировой войны. Женщины всего земного шара съезжались в Москву на конгресс сторонников мира. И вот 24 июня открылись для них двери Дворца съездов.
Дворец этот, построенный недавно, несколько нарушал архитектурный ансамбль Кремля своей прямоугольной формой, обилием стекла. Вечером, освещенный изнутри, он казался большим, прозрачным куском льда, айсбергом, занесенным случайно в самую середину столицы из студеного дальнего моря. И внутри он был необычен.
Мягкие пластиковые полы, стеклянные стены-окна, дневное освещение без ламп и бра из отверстий в потолке — все это создавало впечатление большого простора. И действительно, полторы тысячи делегаток из ста десяти стран в пестрых национальных костюмах как бы превратили фойе и коридоры дворца в площади и улицы большого и необыкновенного города, города будущего, когда сотрутся границы между государствами, исчезнут различия между расами и народами, и в каждом городе можно будет увидеть жителей Европы и Азии, Скандинавии и далекого Цейлона.
Галина Сергеевна чувствовала себя немного растерянной в этой многоголосой, яркой толпе. Вдруг к ней подошла курчавая марокканка в красочном, из тяжелой парчи наряде и, сверкая белыми-белыми зубами, что-то горячо произнесла и пожала руку.
Звонок оповестил о начале конгресса, и Галина Сергеевна так и вошла в зал рядом с этой молодой арабкой. Почти половину сцены занимал огромный плакат-эмблема конгресса: женщины белой, желтой и черной расы под одним платочком.
Открыла конгресс представительница советской делегации Нина Попова. Она говорила о нашем веке, разгадавшем тайну атома, о советских людях, которые обращают силу атома на добрую службу человеку и штурмуют Вселенную во имя мирных целей.
Рядом с Галиной Сергеевной сидела пожилая русская женщина.
— Наверно, Терешкова сейчас придет, — шепнула она.
И действительно, Нина Попова уже поздравляла и приветствовала двух новых космонавтов Валентину Терешкову и Валерия Быковского, только на днях закончивших свой совместный полет.
В строгом платье, стройная, русоволосая, поднимается в президиум первая женщина-космонавт. В зале начинается овация, полторы тысячи голосов кричат:
— Валя! Валя! Ура!
Делегатки Азии в знак высокого уважения надевают Валентине на шею гирлянды из цветов. Другие женщины кладут ей на плечи пестрые платки. Наконец зал утих.
— Вон Долорес Ибаррури, — кивнула соседка.
— Где?
— В президиуме. Смотрите сюда.
Галина Сергеевна узнала. Совсем седая голова, крупные, мужественные черты лица.
— У меня сын в Испании погиб, — сказала русская женщина. И помолчав. — А у нее под Сталинградом.
Да, вот две женщины, такие разные, из далеких стран, отдавшие своих сыновей за свободу другого народа, за мир на земле. Разве это не объединяет их воедино, разве они не олицетворяют собой женщину-мать, борца за мир во всем мире? И таких матерей миллионы.
А с трибуны японка Фуки Кусида говорила о своей стране, своей родине, испытавшей уже на себе смертоносное действие атомной бомбы. Она говорила с болью, с гневом, она призывала всех женщин сказать войне: «Нет!» Хиросима не должна повториться!
В перерыве многие женщины, стоя и прохаживаясь в фойе, уже разговаривали, обменивались сувенирами и значками. Боковой проход вывел Галину Сергеевну в небольшой зал, где на полу блестело неправильной формы озеро, в котором отражались пальмы и еще какие-то южные растения. Это было так неожиданно среди строгой архитектуры дворца, что невольно вызывало возглас удивления.
Тонкая, чернокосая женщина в желто-золотистом сари что-то с улыбкой сказала по-своему и, быстро подойдя к пальме, красиво оперлась на нее локтем. Эта смуглая индианка в одно мгновение оживила маленький экзотический пейзаж, как будто показала частицу своей далекой родины.
А потом — опять зал. На трибуну выходили женщины Испании, Франции, Африки, Греции, женщины разных континентов, различных убеждений, несхожих судеб, но объединенные одним стремлением, одним порывом — остановить войну, страшную атомную войну, которая не пощадит, не обойдет стороной ни одно государство. Разве хоть одна мать может спокойно, в бездействии ждать, пока обрушится термоядерный смерч?
Валентина Терешкова сказала, что в своем космическом полете она смотрела на прекрасную нашу Землю и думала, что нельзя, ни в коем случае нельзя, чтобы ее, голубую и сияющую, засыпал черный атомный пепел.
Конгресс продолжался шесть дней. Он призвал все правительства приступить к разоружению, ликвидировать запасы ракетно-ядерного оружия. А закончился он обращением к женщинам всех континентов: «Мы, дающие жизнь, должны ее защищать! Нас объединяет любовь к детям, стремление к миру… Если мы захотим, жизнь восторжествует!»
— Коля, — позвала Анна Даниловна, — подойдя к телефону, опять, наверно, тебе.
— Это не мне, — сказал Николай Максимыч, когда положил трубку. — Это звонят моей знаменитой, известной жене.
Анна Даниловна улыбнулась шутке.
— Кто же ей звонит?
— Пионервожатая. Просит приехать в лагерь, рассказать ребятам о конгрессе.
Галина Сергеевна была как будто озадачена этой просьбой.
— Не поедешь? — спросила бабушка.
— Нет, поеду. Только я как-то робею перед ребятами.
— Вот тебе! — засмеялась Анна Даниловна. — Перед такими-то людьми не робела, на конгрессе говорила, а тут…
— Ну как же, мама, вы же знаете, что я так растерялась, что ничего не вспомнила из подготовленного.
— А это лучше, — успокоила Анна Даниловна. — По бумаге все какие-то мертвые слова, я всегда замечала. А ты хорошо сказала. Коля был очень доволен. — И Анна Даниловна в который уж раз повторила, как Коля был доволен, как замер перед телевизором, а потом все твердил: «Ай да Галка! Молодцом! Ну что, мама?»
…Галина Сергеевна снова увидела себя перед огромным залом, услышала свои сначала тихие слова:
— Война обошлась со мной так, что я на десять лет была выключена из жизни. Для человека это большой срок, но для истории государства это совсем короткий отрывок времени. Но моя Родина за этот срок настолько преобразилась, настолько преобразилась, что… — Галина Сергеевна тут только удивленно пожала плечами, как бы выражая, что для этого» даже нет слов. У нее действительно не было слов.
Дальше она рассказала, как из пепелищ возникли новые города, в Голодной степи зашумела пшеница, сухие края омылись морями. Кто этого не видел, тому трудно поверить. Это… как сказка.
— Я сказала, как сказка. Нет. Конечно, нет. Сказка осталась далеко позади, потому что там чудеса делает волшебник. А ему это ничего не стоит. А достижения моей страны сделаны народом, его руками, напряжением его мысли. В это вложен огромный труд, труд благородный, бескорыстный, на общее благо. А поэтому… — Голос Галины Сергеевны давно окреп, ей казалось уже, что она говорит теперь всем, всем, всем, а не только этому залу. — А поэтому, разве можно допустить, чтобы все это смела война, пожрала, поглотила, сравняла с землей? Нет, тысячу раз нет!
Ей казалось, что она говорит всем. И это так и было. Микрофоны разносили ее голос в разные концы земного шара, на разных, разных языках.
— Что ты, Галя, все работаешь, работаешь, — заметила Анна Даниловна с упреком. — И на дом берешь. А у нас кормилец есть.
— Я, мама, не для заработка.
— А эта ваша главная — бессовестная. Валит и валит на тебя. Сама небось дома над папкой не сидит.
Галина Сергеевна засмеялась.
— Она не бессовестная. Это не для нее. Знаете, тут что? — стукнула карандашом по бумаге. — Зойкин выпускной вечер.
Девушка в прямом платье, в платье с воланами, с тюльпаном на груди. Анна Даниловна бережно перекладывала плотные листы.
— Пусть Зойка выберет, что нравится. А вот это я сделала для Веры, а это — Люсе.
— За что ей, свиристелке? — сказала Анна Даниловна беззлобно. — Это она за тем и прилетала? То-то уж больно с тобой шепталась.
Зойка, увидав готовые эскизы, захлопала в ладоши, а через несколько минут и подружки уже были тут.
— Как по щучьему велению, — отметила Анна Даниловна.
— Ах, вот это! Вот мое!
— Чур мое!
— Осторожно!
— Галина Сергеевна, чур я первая! — Люся выхватила листок и встала перед Галиной Сергеевной. — Вот это мое.
— Нет, Люся, это как раз не твое.
— Галина Сергеевна! Я умру. Это моя мечта — тафта в широкую полосу.
— Тебе не пойдет.
— Пойдет. Я умоляю! — она стала опускаться на колени.
— Я думаю, это платье мое, — сказала Вера спокойно. — Правда, Галина Сергеевна?
— Правда.
— Я не переживу! — закричала Люся притворно и повалилась на пол.
Все начали убеждать ее, что полной девушке поперечные полосы не идут — подчеркивают полноту.
— Да разве я полная? Господи! Ну где, ну где? — защищалась Люся, но наконец сдалась. Зойка колебалась между двумя фасонами:
— Я взяла бы этот, но у меня длинноваты руки.
— У тебя? — пожала плечами Вера. — А что же мне говорить?
— Но ты вообще высокая.
Девушки уверяли, что руки как руки, прекрасные руки, все это Зойка выдумала, но она сказала:
— Я знаю.
Галина Сергеевна предложила немного изменить рукав, я выбор был сделан.
В субботний вечер спальня Дмитриевых превратилась в пошивочную мастерскую. Молоденькая мастерица Тоня, которую Галина Сергеевна пригласила с работы, обмеривала, раскраивала и отдавала на сметку девушкам. Зойка и Вера уже заканчивали работу, а Люся все разговаривала, шептала что-то на ухо Тоне, наметка у нее расходилась, потому что, как она объясняла, «им-то хорошо, а у меня материя — гипюр, одни дырочки».
— Да ты языком-то меньше старайся, руками больше, — заметила Анна Даниловна.
— Да что вы, бабушка, тогда совсем ничего не получится, они у меня только вместе и работают. Такая система.
На примерке посыпались возгласы, советы, на которые застенчивая Тоня молча улыбалась, а Галина Сергеевна сказала серьезно:
— Не мешайте мастеру работать.
Девушки притихли. Проворные руки портнихи слегка ощупывали фигуру, убирали лишнюю ткань, накалывая булавки. Поворот, еще поворот и… поправить уже больше нечего. Только Люся вертелась, заглядывала в зеркало через плечо, и Тоня говорила тихим голосом:
— Стойте, пожалуйста, ровнее.
Вырез Люся просила сделать поглубже и тайком от Галины Сергеевны делала портнихе знаки глазами.
— Это изменит модель, нарушит гармонию.
— Да какую гармонию! Сделай родненькая, ну что тебе, жалко? Да я просто задохнусь в таком малом вырезе, — и Люся начала обмахивать себя руками, показывая, как ей душно.
Галина Сергеевна согласилась, наконец, углубить немножко вырез:
— Вот до этой родинки, — показала Тоне.
— Действительно! — закричала Люся. — У меня же родинка на плече. И вы хотели скрыть единственное украшение бедной девушки!
В день выпускного бала Галина Сергеевна пришла с работы пораньше. Дома тихо, одна Анна Даниловна.
— А Зоя?
— В парикмахерской. Все трое улетели.
— И Зоя?
— А то как же? Тебе, говорю, Зоенька, не надо. Испортят только. «Ах, что вы, бабушка. — Это Люся. — У нас там свой мастер!» Видала? Уже и мастер.
Поговорили о том, что как бы хорошо с косой. Белое платье и коса ниже пояса — загляденье. Но ничего не поделаешь.
Девушки прибежали румяные, взволнованные и, не дав опомниться Галине Сергеевне и бабушке, бросились к зеркалу.
— Батюшки, батюшки! — только восклицала бабушка. — И не узнаешь, кто тут где.
Девушки стали выходить по одной и прохаживаться, как манекенщицы.
— Вот Верочка-то хороша, — говорила Анна Даниловна, — зря ничего не навертела.
И действительно, блестящие темные волосы, слегка завитые на висках, опускались ниже ушей и широким, подвернутым внутрь валиком прикрывали половину шеи.
Зойка, с косой, взбитой и уложенной на темени какими-то хитрыми витками, казалась взрослее и выше ростом.
— Хорошо, Зоенька, и тебе, — одобрила бабушка, а про себя подумала: «Спасибо, что не отмахнула. Вот бы стриженная заявилась».
Люся оттеснила Зойку и чинно повертела вправо-влево своей начесанной, с нарочитой небрежностью головой.
— Ну, как причесалась?
— А разве причесалась? — сказала бабушка. — Похоже, что две недели не чесалась.
— Да ну вас!
Зойка на тонких каблучках прошлась не очень уверенно — без привычки.
Люся заметила:
— То-то, паиньки. Досиделись. Вот я — два года тренировалась, — она постучала шпилечками об пол. — А между прочим, граждане, каблуки придумала маркиза Помпадур. Какая женщина! Колоссальная! Подарила всему миру каблуки. А говорят еще, личность не делает истории. Я с этим тоже не согласна.
У Зойки защемило в груди. Димка говорил когда-то о личности в истории. Сейчас Люся сказала «я тоже», значит, она именно его имела в виду. Если бы он был сегодня на вечере. Ведь все-все будут, все мальчишки, которые, правда, хорошие мальчишки, пусть будут, но могли бы и не быть. И только Димки не будет. Почему это так получается? Зойка взяла свое белое платье. По прозрачному капрону разбегались тонкие мохнатые веточки, как морозный узор по стеклу. Оно слегка топорщилось внизу, в воланах и упруго ими покачивало. От этого невольно хотелось стоять прямо, приподняв чуть-чуть подбородок.
— Ну идите, идите, не опоздайте, — сказала Галина Сергеевна, когда девушки были одеты. — Все очень хорошо, все красиво.
Они с Анной Даниловной стояли у окна, пока три белых платья не скрылись за поворотом.
Входить в последний раз в свою школу так же тревожно, как и в первый. Зойка невольно прижала Люсин локоть, и Люся, поняв этот жест, закрыла глаза: «Ой, мамочки!»
Вестибюль встречал их цветами, зелеными ветками, яркими фонариками и огромным плакатом: «В добрый путь!» В добрый путь, — а ведь это не встреча, это прощание.
У входа в зал стояли учителя, которые долгие годы учили, хвалили, ругали, которых любили или не любили, уважали, боялись, ну, в общем, те самые… и уже не те, потому что сегодня они еще учителя и уже… старшие товарищи. Да, да, это видно по их лицам, в которых нет уже строгости, озабоченности, нет и знакомой усталости, они тоже смущенна улыбаются и даже — подумать только! — стараются скрыть волнение.
Завуч, вот и завуч, оглядывая высокие прически девушек, открытые платья, тонкие каблуки, только покачивала головой, вроде бы говоря: нет, как вам это нравится? А ей самой это нравилось, честное слово, она просто рада, что проходят и здороваются с ней не те девочки, вчерашние ученицы, а такие нарядные, красивые, такие модные выпускницы. Да, сегодня они ее не послушались, и ничего не поделаешь — сегодня такой уж день. А француженка, Ирэн, Ирина Исааковна, не скрывала удовольствия: «Шарман, прелестно! И откуда вдруг взялись шеи, руки, повороты головы? Непостижимо. А мальчики?»
Наконец все уселись. Когда в наступившей тишине директор сказал! «Дорогие девчонки и мальчишки! — зал дрогнул от аплодисментов. Это в последний, последний раз, еще по-старому, по-привычному, это то, что останется здесь, в этих стенах, чего не понесешь уже домой, как и школьный портфель с пеналом. И вот уже тут же: «Дорогие друзья!»
Все сидели притихшие, какие-то немного не похожие на себя. «Это просто удивительно, — думала Зойка, — те же самые лица и как будто не те. Может, это оттого, что не школьная форма?» Вон Женя Абрамов в нейлоновой рубашке, какой, оказывается, приятный молодой человек. Хотя это и раньше было заметно. А Витька Аникеев? Сидит так серьезно, не вертится, нет, вот не выдержал, кинул в кого-то стебелек от цветка и получил за это по затылку.
После директора выступал секретарь райкома комсомола, лотом учителя. Все они говорили о большом жизненном пути, на который вступают их воспитанники. Этот жизненный путь Зойка так и представляла длинной дорогой, уходящей за горизонт, хотя, конечно, понимать это следует совсем не в таком уж прямом смысле. Вот уже на сцену вышли первоклассники, и малюсенькая девочка бойко напутствовала своих старших товарищей и говорила тоже о жизненном пути.
Когда вручали аттестаты зрелости, каждый под аплодисменты товарищей выходил на сцену и пожимал руку директору. Люся так и подпрыгнула, когда назвали фамилию Лютиковой:
— Какова!
Геля вышла в довольно скромном, кажется поплиновом, платье, но с декольте а-ля Наташа Ростова.
— Нет, какова, — изумлялась Люся. — Если уж она… А меня чуть не удушили высоким воротом!
Вера получила аттестат с отличием и серебряную медаль. Медаль пошла по всему ряду, Аникеев, положив ее на ладонь и, откинув назад голову, произнес:
— Это ты, холодная, бледная жестянка, свела румянец с ланит Беловой и превратила ее в… старосту класса?
Для танцев и игр все приглашались в физкультурный зал. Пока девочки спускались в учительскую, чтобы положить на время свои аттестаты, в зале начался концерт. Певица без микрофона, без сцены стояла, окруженная выпускниками, и пела «Бригантину». Она была молодая, но не очень, а одета в платье с кружевным воротничком и манжетами, наверное, под школьниц. Это было немного смешно, потому что школьниц никого уже не было с манжетами.
В другом конце зала разыгрывали викторину. Вдруг над толпой появилась высокая бумажная фуражка с плюмажем — мальчишка из 10-го «А» нес через плечо большую картонную сумку с надписью «Почта». Где и когда почтальоны носили такие головные уборы, — неизвестно, но это было здорово. Зойке на грудь прикололи голубой кружочек — номер 16.
— Димка пришел, — шепнула Вера и стиснула Зойкино запястье.
Тревожный трепет, как будто ток, пробежал от этого шепота и этого прикосновения.
— Ой, правда! — Люся всплеснула руками. — Какой длинный, мамочки!
Зойка повернула голову и увидела Лаврова сразу, хотя в дверях стояло много мальчишек. Он что-то говорил, здоровался и подходил к учителям.
— Мсье Лавров! О! Я очень рада вас видеть! — сказала по-французски Ирина Исааковна. Димка смущенно улыбнулся.
— Благодарю вас, мадам, — ответил в тон по-французски и, галантно наклонившись, поцеловал протянутую руку.
Зойка не слышала разговора, но поняла эту шутку и засмеялась.
— У него брови срослись на переносице, вы посмотрите, — щебетала Люся, — ну прямо как у… ах, не знаю, как у кого.
В это время какой-то незнакомый юноша пригласил Веру на вальс. Люся побежала к девчатам выяснять, чей это брат, потому что можно было прийти с родными, товарищами. Зойка могла теперь вырваться из зала, чтобы немного опомниться. Она проскользнула мимо кладовой физкультурных пособий и по черной лестнице сбежала вниз, в вестибюль. «Пришел, пришел! — билось в груди, в ушах. — Пришел! Ах, я, наверно, вся красная». Зойка повернулась к зеркалу. Нет, ничего подобного. Даже наоборот. Как странно. В полуосвещенном вестибюле было пусто и прохладно.
В зеркале стояла тонкая, бледная девушка в шуршащем, таком… морозном платье. «Это я? — подумала Зойка и засмеялась. Румянец слегка проступил на щеках. — Димка пришел! — прошептала она в лицо той девушке. — А что бы было, если бы не пришел? Страшно подумать».
Колыхнув упругим колоколом платья, Зойка стала подниматься в зал. Лаврова в дверях уже не было. Конечно, он теперь прошел и, может быть, стоит где-нибудь близко. Но он был на другом конце зала в углу, среди мальчишек. В это время появилась рассерженная Люся, поправляя обеими руками волосы. Витька Аникеев назвал ее прическу сорочьим гнездом и во время танца попытался раскопать середину, не окажется ли там птенцов.
— Отойди, пожалуйста, — говорила Люся сердито. — Не ходи за мной.
— Я больше не буду, я уже убедился, что там пустота.
— Как остроумно! — Люся отвернулась.
— Я только в отношении птенцов…
Зойка невольно отвлеклась с этой шуткой и теперь снова глянула в угол. Димки там не было. А вдруг он ушел? Совсем. Не сказав ни слова. Она прислонилась к стене, перед глазами что-то плыло, плыло, белое, черное, лица, руки — зал танцевал. Неужели ушел? Надо только сделать усилие и осмотреться, и если нигде…
— Получите письмо!
Высокую шапку почтальона Зойка заметила, только когда в руках оказался свернутый треугольником конверт. Номер 16. «Я люблю тебя, Снежная Королева».
«Я люблю тебя, Снежная Королева!» Знакомые, крупные буквы. Она узнала их с первого взгляда. Листок дрогнул и замер в ее руках. Здесь, он здесь… Зойка опомнилась. Вот теперь можно спокойно оглядеться. Спокойно, спокойно. Он, конечно, наблюдал, как принесли его письмо, а как только его отдали, сделал вид, что ничего не случилось. Наверно, нарочно с кем-то разговаривает, или смеется, или танцует.
Зойка подняла глаза. Он никакого не делал вида, он серьезно, в упор смотрел на нее раньше, чем она это увидела, а теперь, когда взгляды их встретились, оттолкнулся легонько плечом от стены и пошел навстречу. Ах, как стало страшно, тревожно и радостно, и еще… вдруг захотелось заплакать. Что же это, что же это, как можно? Зойка облизнула вдруг пересохшие губы. Надо стать свободнее, а то вытянулась, как солдат на часах… И записка в руках, некуда спрятать. А Димка… вот он, пропускает танцующие пары, подходит ближе, ближе, такой знакомый и… какой-то другой. Очень серьезный сейчас, без улыбки. Димка…
Двумя ладонями он сжал Зойкину руку, закрыв в этом замке свое письмо-признание:
— Здравствуй.