Раздел 3. Встречи на перекрестках

1. Прикосновение к совершенству

Реализация сна «Пешая и конники»

Все замерло в одном движенье…

Как заняты душа и ум!

Как все во мне — до тайных дум —

Противно чуждому вторженью!

Людмила Бахарева


— Заходи, заходи! — донеслось из кабинета директора, едва я приоткрыла дверь. — Ты нам не помешаешь.

Я вошла. Николай Игнатьевич сидел в облаках густого дыма, кайфуя от дорогой сигареты, в свободной позе откинувшись на спинку кресла, и со значением повествовал:

— Я только вскинул ружье, а она уже и упала. Ты понимаешь, так хорошо стреляю, что ни одна утка от меня не уйдет. Даже неинтересно, — на меня он не обращал внимания, зная, что я устроюсь за приставным столиком и буду терпеливо слушать его побасенки. Поэтому продолжал: — Я домой никогда не беру всего, что настреляю. Возьму две-три утки, а остальные — раздам. Посуди сам, что я с ними буду делать, если все забрать? А другой проходит целый день и ничего не добудет. Во-первых, ему перед женой стыдно. А во-вторых, бывает, что у человека дома и на стол подать нечего. А тут я ему — утку!

Голос у Стасюка был низкого тембра с хрипотцой, свойственной заядлым курильщикам. Но особенность состояла в манере речи. Говорил он с бесстрастными назидательными интонациями, медленно растягивая слова. При этом прикидывался простачком. Слушать его было всегда скучно, и он это знал, но смущения не испытывал, и энтузиазм рассказчика не покидал его, даже если он повторял свои небылицы по сто раз на дню. А такое случалось.

Переливание из пустого в порожнее, неудержимое словоизлияние ни о чем, этот бессодержательный треп были вовсе не безобидны и не являлись свидетельством простодушия, бесхитростности его характера. Своим занудством Николай Игнатьевич пользовался виртуозно, тщательно отточив и сделав из него опаснейшее оружие, часто используемое в работе.

Мне показалось, что он «дожимал заказчика». Бывало, что к нам являлись невыгодные клиенты, пользующиеся высокими покровителями, которым отказывать открыто Стасюк не мог по всем соображениям, вот тогда он и применял этот прием. Самым бесстыдным образом заводил заезженную пластинку о своих охотничьих похождениях, доводя просителя этим душевным разговором, иногда прерываемым смежением век, подремыванием, просто впадением в долгие паузы, словно воспоминания утомляли его, до самостоятельного понимания ситуации, что ему следует уходить не солоно хлебавши.

И стоило в глазах просителя промелькнуть искре догадки о том, к чему клонится итог визита, директор тут же, бодро и с облегчением, вставал из-за стола, вскидывался для рукопожатия и, вдруг озадачившись чем-то иным, произносил:

— Ну, давай заходи! Если хочешь, я возьму тебя с собой на рыбалку. На охоту взять не обещаю, и не проси, там опасно. А вот на рыбалку могу. Я, ты же знаешь, рыбак с опытом. Помню…

Но от него уже ничего не хотели: ни выполнения заказов, ни побасенок — спасались бегством с досадой в глазах на потерянное время.

Я зашла и приготовилась пересидеть посетителя, прикидывая, насколько тот сообразителен, как быстро уйдет и сколько времени мне придется тут зря потратить. Но посетитель с покровительственной ухмылкой был расположен сколько угодно стоять у приставного стола и дальше внимать рассказчику. Похоже, он слушал побасенки с тем же притворством, с каким тот повторял их. Неужели его хватит надолго, неужели кто-то может переслушать Николая Игнатьевича? Но к моему удивлению Николай Игнатьевич прервался вопросом:

— У тебя что-то срочное? — он был в хорошем расположении духа.

— Нет, — я замялась. — Надо подписать пару бумаг, но…

— Хорошо, я скоро освобожусь и позову тебя. Посиди в приемной.

Эти слова побудили меня обратить наконец внимание на собеседника директора. Я поняла, что ошиблась — Николай Игнатьевич вовсе не доводил его до бегства, а завоевывал, хотел произвести впечатление. А это уже процесс сокровенный, не терпящий лишних глаз и ушей.

Слева от Стасюка стоял молодой мужчина высокого и крепкого телосложения, что, впрочем, не ассоциировалось с физической силой, а лишь создавало впечатление его уверенности в себе. Понимайте, как хотите, но лучше не скажешь. Его внешность свидетельствовала, что ей уделяется настойчивое и расчетливое внимание. В ней не было ничего лишнего и ничего не бросалось в глаза.

При ближайшем рассмотрении за спокойной, расслабленной позой, однако, начала улавливаться наэлектризованность, заряженность на действие. Казалось, что под его одеждами играет каждый мускул, в нетерпении немедленного движения вибрирует каждый нерв и все там сжато до невозможного предела, так что готово вмиг взорваться и рассыпаться потоками неиссякаемой энергии.

По лицу — с хорошей матовой кожей, полноватыми, но слегка поджатыми губами — была разлита привлекательная полуулыбка, так — тень, намек улыбки. Там же властвовали глаза, и из них метался зеленый огонь. Мы привыкли к штампам: черные глаза — колдовские, коварные; синие — глубокие, как омут, в них можно утонуть. А тут — зеленое пламя в обрамлении длинных пушистых ресниц. Я до сих пор не знаю, какого цвета на самом деле у него глаза. Просто, навсегда осталось впечатление: что-то зовущее — от нагретого моря, что-то таинственное и влекущее — от необъятности и загадочности русских лесов, что-то испепеляющее — от беспощадно бьющей оттуда мысли.

На нем были одежды спортивного покроя, из которых помнится только голубизна денима. Соответственно, обут он был в кроссовки «Конверс».

Впечатление довершала откровенная, во всю верхнюю часть головы — от высокого лба и до макушки, лысина.

От него веяло степным разнотравьем, разогретым в южном июне. И в то же время возникало ощущение, что ты находишься рядом с иной вселенной, где бушуют и сражаются неизведанные стихии. И мой бессознательный порыв: неизведанное — изведать! Он проявился у меня вопросом, обращенным к незнакомцу:

— Как вы думаете, мне долго придется ждать в приемной? — наверное, в нем он усмотрел дерзость, или еще того хуже — развязность, желание зацепить его с определенной, предосудительной целью, ибо отреагировал мгновенно.

Полуобернувшись, он неопределенно хмыкнул. Губы дрогнули и изогнулись в легком сарказме, но из глаз залучилось нечто мягкое, ласкающее. Раздался глуховатый голос, мягкий и бархатистый, как ресницы:

— Это не от меня зависит, — и он отвел взгляд, не призывая отвечать ему.

Меня задело это сочетание высокомерия, теплоты и приязненности во взгляде с холодностью слов. Оно было тем возмутительней, чем непонятней. Скажите, какая цаца! — подумала я и выплеснула досаду толикой хамства:

— Конечно, здесь от вас ничего не зависит.

Никогда не потревоженная никакой страстью, я впервые изобличила ее грозное в себе дыхание.

В приемной я ждала долго и совсем забыла о посетителе, которого сама спровоцировала фактически надерзить мне, как и о своей вызывающей реплике в ответ. Я думала о предстоящем разговоре с директором, ибо пришла просить его об очередном отпуске, который вопреки графику стремилась перенести на лето. Хотелось поехать на море. Да что там хотелось — надо было! В холодное время меня донимали ларингиты, а предупредить их можно было только морскими купаниями и воздухом. Как раз теперь мне предложили путевку в Бердянск. Не упускать же такой шанс из-за какого-то формального графика!

Другой вопрос, давно назревший, был сложнее. Дело в том, что я, по стечению обстоятельств, учредила безобидное, почти игрушечное — так мне тогда казалось — издательство. Сначала издавала то, что заказывали авторы: книги местных краеведов и сказочников, сборники детского творчества, стихи начинающих поэтов, мемуары богатеньких пенсионеров. Это были так называемые библиографические тиражи, выпускаемые в небольших количествах для закрепления авторского права. Заказчики оплачивали эти тиражи и, естественно, забирали их себе. Поначалу у меня не возникало проблем, я получала удовольствие от работы и думала, что так будет всегда.

Проблемы начались, как только я задумала сделать тираж для коммерческой реализации, потому что параллельно торговала книгами и понимала, что выгоднее иметь свой товар. Тогда я и столкнулась с тем, что тираж надо продавать не только в розницу, но и оптом. А как это делать, где, кому? — я не знала. На оптовый рынок надо было еще только выходить и закрепляться там.

Пока моя издательская деятельность производилась в свободное время, я не считала нужным говорить о ней с директором. Зачем? Однако солидный тираж книги в одном городе, даже в регионе, не продашь. Теперь надо было осваивать союзный уровень, а для этого ездить на книжные ярмарки. Заочно, как я делала раньше, участвовать в них легко: подаешь заявку, перечисляешь деньги, и тебя включают в каталог со всеми твоими реквизитами и рекламой, если пожелаешь. Но это не заменяло живое общение, где быстро достигалось взаимопонимание по любому пункту сделки, например такому, как доставка тиражей. В конце концов любое серьезное дело требует личных встреч и бесед.

Словом, мне надо было ехать на ярмарку, для чего требовались свободные дни, или, как тогда называли, отпуск без содержания. Такие отпуска в ту пору предоставлялись крайне редко и по строго определенным Коллективным договором случаям — свадьба, похороны. Поэтому разговор с Николаем Игнатьевичем мне предстоял серьезный.

Очередная ярмарка, на которую я рассчитывала попасть, должна была состояться в Нижнем Новгороде в середине августа. Ее начало удачно совпадало с окончанием отдыха по моей путевке. Короче, сразу же после отпуска мне надо было ехать на ярмарку.

Но вот дверь резко распахнулась, и посетитель наконец-то вышел от директора. Четкость и выверенность его движений не могла остаться без внимания, а их стремительность — завораживала, заряжала действием. Я залюбовалась, наблюдая за ним. А он тем временем подошел к секретарю, отдал ей какие-то бумаги, объяснил, что с ними надо сделать, и ушел.

Меня снова озадачила тень улыбки, замешанная на ухмылке, появляющаяся на его лице, когда он говорил. Чего в ней было больше: скепсиса, насмешки, иронии, издевки? Сбивало с толку то, что она сопровождалась ясным, доброжелательным потоком света из глаз. Создавалось впечатление неестественности такого сочетания. Это раздражало, не давало покоя, заставляло искать объяснение, принуждало что-то постичь, понять. И повелевало думать о нем непрестанно.

Конечно, я сейчас говорю о себе. Но разве мои впечатления не объясняют, не характеризуют его, если вызваны им же?

Но, сидя в приемной, волновалась я зря, все мои вопросы у директора благополучно решились.


***

Закончился долгий утомительный день. Затянутое дождевыми тучами небо спустило на землю ранние сумерки. Мне захотелось пройтись домой пешком. Перебежав два серых, грязных и безлюдных квартала, я вышла на центральный проспект там, где он пересекается с улицей Горького. Здесь зашагала медленнее, с наслаждением вдыхая апрельский воздух, напоенный моросящим дождичком. Яркий разноцветный зонт, как «веселый Роджерс», плыл и трепыхался надо мной символом сегодняшних удач. Все проблемы решились без долгоиграющих разговоров.

Летний отпуск Николай Игнатьевич разрешил (со скрипом), но когда узнал, что мне надо дополнительно еще три свободных дня для поездки на книжную ярмарку в Нижний Новгород, обрадовался так, как я и не ожидала.

— Вот молодец, так молодец! Утерла нос этим проклятым взяточникам, — он имел в виду тех должностных лиц, через которых проходили местные заказы. Эти деятели принимали подарки и за их размещение, и за быстрейшие сроки выполнения, ибо в противном случае заказы лежали бы без движения годами. — Бери и зарабатывай честно! — горячился он, страдая, что не может прикрутить хвост доморощенным коррупционерам. — Так нет же, обирают людей! Ворье...

Дождик то припускал, то прекращался. Высоко над землей ветер гнал облака, не успевающие пролиться всей своей влагой в одном месте. Здесь, внизу, на поверхности земли чувствовалось только слабое колыхание воздуха. Возле оперного театра стояли женщины с пучками весенних цветов. Вдруг внезапным порывом разогналась и пронеслась мимо струя спустившегося с высоты ветра, оставляя после себя что-то волнующе знакомое. Смутное напоминание из далекого-далекого детства, переплетаясь с чем-то необнаруженным сегодня, ударило в лицо, и горячая волна окатила меня всю. На минуту закружилась Нога, зашумело в ушах, сердце провалилось невесть куда, и вместо него сладкая напасть завладела телом. Это длилось недолго, до тех пор, пока я не поняла, что услышала запах полевых фиалок — цветов моих сельских взгорий, моих девичьих околиц.

Счастливые минуты… Как мало нам дарит их беспощадная зрелость, о которой мечтаем в детстве, к которой безудержно стремимся в юности, которой подражаем в молодости и которой так не рады тогда, когда она приходит. Счастливые минуты всегда внезапны, как солнечный зайчик, рожденный случайным отражением, и коротки. Осознание этого сделало бы жизнь невозможной, если бы не та легкость, с какой они нам выпадают, если бы не незначительность поводов, по которым они случаются, если бы не их свойство устранять все горькое своим появлением. Ах, как радостен талант осязания этих счастливых минут!

Как бы быстро ни истекали они, но за это время ликующее подсознание успевает извлечь из своих кладезей подробности настоящего, не успевшие запечатлеться в ощущениях; детали мимолетного, невзначай упущенного прекрасного. Неосознанное знание бросает нам в руки воспоминание о них, как судьба бросает удачу. О, как сладостен талант улавливания содержимого этих бросков! Я благодарна судьбе за то, что она подарила мне видение и понимание таких благословенных минут, соединяющих момент рождения с тем последним моментом, пережить который никому не дано, представляющих срок моего вселенского бытия.

Такую минуту я поймала сейчас, когда запах первых фиалок, попавших на улицы города в яви и очевидности, извлек из запасников подсознания необнаруженное чудо, случившееся сегодня, — невзначай встреченный человек принес мне из детства, из далеких моих полей и лугов, аромат земли, ее трав и цветов. Он, который был с дивным, но отчужденным взглядом, не такой, как все, отличающийся от других еще не понятой, не постигнутой особенностью, был со мной с одной планеты. Уже много лет прошло с тех пор, как я затерялась в городе, среди чужих людей, но теперь поняла, что пребываю не одна в этом мире.

Перебирая по косточкам события дня, я вновь и вновь наталкивалась на этого человека, пытаясь отгадать, кто он. Он был слишком молод, чтобы быть из когорты директорских друзей по охотничьему клубу — там собрались одни старички-бодрячки. Не был и его коллегой по должности, иначе не стоял бы перед ним, переминаясь. Не походил и на заказчика — слишком самоуверен и независим был его вид, к тому же директор, вспоминала я, заискивал перед ним. Не был он и представителем начальственных инстанций — у тех хоть и поубавилось гонору за последние годы, но вид был не тот. Мне мешала остановиться на одном из вариантов то подчеркнутая спортивность его облика, то внутренняя значительность, исходившая от него, казалось, тугой волной. Словно пришел он вовсе не из этого мира, и в то же время был близок и понятен мне. Ухмылка в сочетании с подкупающей теплотой глаз озадачивала. Человек, имеющий гармоничную внешность не только по воле природы, но и благодаря приложенным к этому стараниям, не должен иметь видимые противоречия ни в характере, ни в душевном строе.

Продолжая думать о нем, я вдруг остановилась. Идущий сзади юноша с разгону врезался мне в спину, толкнул на встречный поток пешеходов, спешащих к началу сеанса в кинотеатр «Украина». Подвернув на ухабе ногу, я не удержала равновесия и упала, выронив сумочку и зонтик. На меня свалилась тысяча мелких, но всегда остро переживаемых несчастий — порванные колготки, безнадежно растоптанный зонтик, перепачканный плащ и сломанный каблук на любимых туфлях. Справившись с неловкостью перед свидетелями происшествия, я заковыляла дальше, старательно сохраняя ровность походки на каблуках разной высоты.

Замешательство вызвало открытие, относящееся к не выходящей из памяти ухмылке, которая противоречила, диссонировала с выражением глаз. Вдруг стало ясно, что это не ухмылка вовсе, не сарказм, не насмешка или еще что-нибудь обидное. Это легкая улыбка снисходительности к собеседнику, облачко неловкости перед ним за то, что вот он, собеседник, чего-то не понимает и приходится ему это объяснять. Искрящийся свет глаз, излучаемый в дополнение, выражал извинение за невольное снисхождение. Так очень тонкий и терпеливый учитель беседует с плохо соображающим учеником, стараясь не задеть его самолюбия.

Значит, этот человек чувствует себя выше каждого из нас. Понимание этого и выработало в нем такую странную манеру поведения. Противоречие исчезло. Но что создавало в нем ощущение превосходства, которого он как будто стеснялся?

Что-то еще не позволяло забыть о нем. Как на замедленной кинопленке, прокручивалась в памяти вся сцена: полуоборот, голос, уверенные мягкие движения. Лицо, лицо… Перед мысленным взором плывет и плывет его выражение. Глаза — грустные, словно обремененные неизбывным знанием, что тяжелее печали. Они лучатся, обращаясь к собеседнику.

Пленка памяти прокручивается дальше. Вот стремительные шаги из кабинета, скупые, но внятные объяснения секретарю. Крупные кисти рук, красивые ухоженные пальцы. Время от времени он подносит их к слегка поджатым губам и легко касается большим и указательным пальцами уголков рта, смахивая там что-то несуществующее. В словах, движениях, позе — предельная лаконичность, сдержанность до скупости, до рациональности. И во всем ощущается скрытая энергия, как будто заключено в нем нечто неуемное и он все сдерживает его выплески наружу.

Недоумение оставалось. Необычное состояние спортивности, подтянутости, физической силы, всего очень мужского, что ассоциируется с суровостью и хмуростью внутреннего мира, и поразительной мягкости и одухотворенности лица — оставляло простор для размышлений и фантазий, для тайного упоения им. Они не надоедали, были желанны и приятны. И я представляла себе яркую звезду, не сжигающую, но излучающую тепло и свет, едва только прикоснешься к ней. Боже правый, как близка я была к истине! И как ошибалась!



***

Дверь открыл муж, и тут же его огромные синие глаза удивились, а затем забеспокоились, в них читался вопрос. Но вместо ответа я произнесла, завершая беседы наедине с собой, непонятным для него восклицанием:

— Так много всего в одном человеке!

С нами так происходило часто. Один задает конкретный вопрос, а другой отвечает на тот, что по логике разговора должен быть задан только третьим или четвертым. Пропущенные вопросы и ответы сами собой становились понятными, а последняя произнесенная фраза служила мостиком к следующему периоду диалога с увеличенной амплитудой колебаний информации.

Он впустил меня в дом, успокоившись, видимо, тем, что со мной произошло очередное приземление на ухабе, не больше того. А это, конечно, не стоило внимания. Сказанную мною фразу можно было отнести ко мне самой, ибо во мне иногда было-таки чего-то много, когда я пыталась совершить не присущее мне, например, парить над землей.

Весь вечер мы провели привычным образом — сохраняя молчание. Каждый занимался своими делами. Что касается меня, то Нога моя была свободна (стирка, уборка) и продолжала процесс копания в своих впечатлениях. С моим мужем молчать легко, так как это его любимое состояние. Я в отличие от него разговариваю с большим удовольствием. Но на работе разговоров у меня хватало, я пресыщалась общением, и дома тоже не против была помолчать. Все же без некоторых фраз обойтись было невозможно. Из этих соображений я сказала:

— В июле едем на отдых. Разрешили.

— Прекрасно. У меня тоже все устроилось.

Снова повисла тишина. Заглянув через плечо в бумаги мужа, я увидела формулу очередного прогиба конвейерной ленты в пунктах загрузки. Понятно, оформляет новое изобретение. Если бы их еще можно было внедрить! Но, похоже, наука становится никому не нужной, и только такие энтузиасты, как он, еще продолжают ею заниматься всерьез.

Когда я ожидала меньше всего, муж спросил:

— О ком ты говорила?

— Что говорила? — не сразу сообразила я.

— Что всего много.

— А-а, — протянула я. — У директора видела. Не знаю, кто он, но, видимо, интересный человек. Запоминается с первого взгляда.

— Чем? — уточнил муж для поддержания разговора.

— Внешне он не выделяется из толпы. Но когда говорит… — я остановилась, подбирая слово, затем уточнила: — Хочется сказать: «тогда в нем чувствуется что-то нездешнее», но он как раз очень здешний. Может, правильнее сказать, что чувствуется недюжинность — качество, действительно, не присущее большинству. Да, пожалуй, я нашла нужное слово. Он — недюжинный человек.

— Ого! — воскликнул Юра. — Наверное, забрел в ваши тусклые лабиринты нормальный интеллигент и ты, заскучав там, вообразила невесть что.

— Ты прав. Там, где обитаешь ты и откуда ушла я, интересных людей больше. Действительно, — размышляла я вслух, — мне это не пришло в голову. Он похож на толкового технаря. Но что ему у нас надо было?

На сленге научных работников слово «технарь» означает человека из среды научно-технической интеллигенции. В отличие от физматов, занимающихся сугубо теорией в точных науках, технари — прикладники. Они решают конкретные задачи производства, для чего им необходимо знать теорию, в частности математику, подчас лучше, чем ее знают физматы, ибо, если задача поставлена и ее надо решить, а методов не хватает, то это никого не интересует — изволь разрабатывать новые методы сам, что и приходилось делать.

Считаясь по когда-то давно укоренившемуся мнению менее престижной категорией научных работников, чем физматы, технари со временем оказались обладателями более глубоких и разносторонних знаний, были эрудированнее, мобильнее в деятельности. Кроме того, они многое умели делать своими руками, то есть были первоклассными ремесленниками: слесарями, электриками, механиками и так далее.

Вообще технари в эти годы соответствовали понятию «интеллигенция» более чем какая-либо иная прослойка населения. Они ничего не имели в своем распоряжении, кроме знаний, — ни власти, ни материальных ценностей. Не были они связаны и с оказанием услуг, как, например, врачи, журналисты или юристы. Поэтому дополнительных доходов не имели: воровать — нечего, взятки брать — не за что.

Единственное свое преимущество — знания — приумножали и оттачивали, поддерживая себя в хорошей профессиональной форме, и не только профессиональной. Технари заботились о своем кругозоре, ибо оно имело немаловажное значение для их реноме. Именно они были настоящими ценителями муз. Не избалованные жизнью, они искали в искусстве не снобизм, не вычурность, а талант и самобытность, безошибочно улавливая и определяя их мерками своей души и своего опыта, выверенного на научном творчестве. Это их безукоризненный, требовательный, изысканный вкус определял, чему в искусстве быть и слыть, а чему забыться. Зачастую они были людьми одаренными не только в области избранных знаний, но всесторонне. Своим талантом многие из них обогащали поэтическое творчество, как Сергей Андреев, Михаил Селезнев, прозу — Виктор Пронин, Александр Кабаков, Виктор Савченко. Я называю лишь своих земляков.

— Наверное, сдавал в печать монографию или сборник, — прервал молчание Юра после затянувшейся паузы.

— Очень похоже, — с облегчением согласилась я, освобождаясь от навязчивых мыслей.

Какое-то время спустя я снова увидела заинтересовавшего меня незнакомца. Он ходил у нас по коридорам, курсировал из кабинета в кабинет, и, судя по этим перемещениям, действительно курировал выпуск издания. Мимоходом я отметила, что туда, куда другие заказчики несли полные сумки «подарков» (взяла это слово в кавычки потому, что это были взятки), он входил с пустыми руками, видимо, успешно решал там вопросы и выходил, долго не задерживаясь. Двигался торопливо, но без суеты, стремительно, но без рывков и при этом всегда был погружен в себя, имел вид человека, пребывающего не здесь.

При встречах, которые иногда случались, он меня не замечал, даже когда я делала попытки поздороваться с ним. Это задевало, но не очень. Я пресекла свои попытки расстроиться и тоже начала делать вид, что не вижу его. Возможно, он и в самом деле не замечал тех, на кого не был нацелен.

Посещения им типографии становились все реже и реже, и однажды совсем прекратились.

Сейчас я не могу объяснить, почему мне не пришло в голову спросить о нем у директора или у сотрудников других отделов, например, производственного или бухгалтерию. Невероятно! Чувствовать его неординарность, думать о нем, ждать встреч, даже мечтать — и не сделать попыток к тому, чтобы узнать, кто он.

Как будто мне было предопределено хранить в себе все, чем я наполнялась от него, не признаваться никому, как магически он на меня влияет, держать это подальше от других, словно тайну, мне одной предназначенную к разгадке. Я вела себя так, будто окружающий нас с ним мир жил в измерениях серых и безветренных, и не способен был постичь великое чудо зарождающегося духовного родства.

Но все, о чем я так подробно рассказываю, было только мигом, пронесшимся божественным веянием над полем рутинных сражений, составлявших мою жизнь. Принужденная воевать мыслями, душой и сердцем, прикованная к этой безрадостной, изматывающей судьбе, я вскоре забыла об этом миге, как и о самом незнакомце, навеявшем его.

2. Вдали от дома

Поезд из Днепропетровска отправлялся поздно вечером, совсем поздно, когда уже не только выдохся дневной зной, но асфальт, дома и люди успели немного остыть под мягким, охлаждающим дуновением ветерка. Ехали мы всю ночь и наутро оказались в новом, странном для меня городе.

Это была моя первая встреча с Бердянском.

Объездившая, в пору работы в науке, всю Великую Родину (пишу с большой буквы, потому что имею в виду СССР, который в то время еще пребывал во славе, ибо не знаю, как мне теперь называть эту территорию), я почти не знала городов Украины. Удивительного в этом ничего не было — я работала в научно-исследовательском институте союзного значения, принадлежащего металлургической отрасли, и по Украине почти не ездила. Бывала разве что в Днепродзержинске и в Кривом Роге, даже в Запорожье не пришлось побывать. Но зато — Липецк, Сургут, Новокузнецк, Челябинск, Нижний Тагил… Ах, моя молодость необъятная!

Ночные поездки не утомительны, они похожи на перелет на ковре-самолете. Я относительно любила их, когда приходилось куролесить по полмесяца в ежемесячных командировках: легла спать в одном городе, а проснулась — вот уже и тут. Относительно — потому что оказаться на новом месте с утра предпочтительнее, чем к ночи.

Но когда едешь в отпуск, то хочется адаптироваться к новому месту и к новому состоянию — отдыха — постепенно, хочется по пути медленно впитывать происходящие перемены, не только ландшафта, но и всего, что к нему привнес человек, а также лиц и обычаев.

Оказавшись — вдруг, резко, сразу — утром в Бердянске, я почувствовала легкое разочарование и удивление.

Во-первых, на меня обрушилась досада от вида маленького, сонного, захолустного местечка. Бердянск оказался застроен густо стоящими, старыми, покосившимися и прилепившимися частными домиками, построенными, что называется, из подручного материала — необрезная доска, шифер, жесть, еще невесть что. Все это сочеталось в невероятных комбинациях и создавало жалкую архитектуру бесчисленных самодеятельных ремонтов и пристроек. От города, имеющего известность курорта, я этого не ожидала.

Во-вторых, что явилось продолжением «во-первых», меня поразило, как мог уцелеть за эти годы унификаций, стандартизаций, урбанизаций, нивелирования и массовости, местный колорит, хотя бы он только и был выражен в частных постройках. Татарские мазанки, своеобразная форма крыш и такая же своеобразная форма покрывающих их черепиц, были совершенно изумительны, и повергли меня в уныние от осознания собственного невежества. Но ведь это запорожские земли, которые еще недавно — каких-нибудь полвека! — были днепропетровскими! Причем здесь эти восточные мотивы?

Но я не успела впасть в окончательную меланхолию ни от неожиданности впечатлений, ни от обнаруженных пробелов в образовании — нас встретили прямо на вокзале знакомые и отвезли прочь от людей почти на конец Бердянской косы в пансионат «Меотида», принадлежащий местному Стекольному заводу.

Мы поселились в уютном номере второго этажа с видом на море. Тут была горячая вода! — редкость в здешних местах, свой кинотеатр, отличный пляж с чистым песком, море воздуха, море комаров и… море воды, конечно. На все двадцать четыре дня мы затерялись от глупой людской суеты на узкой полоске земли, уходящей далеко в Азовское море и отсекающей от него теплую, рапную, лечебную отмель — лиман. Азовские лиманы слывут обителью комаров, но зато, какие в них водятся бычки: простодушные, они хватают крючки даже без наживки! Но мы редко переходили на эту сторону косы — рыбалка оставляла нас равнодушными.

С отпуском нам повезло. Устраивало все: отдаленность от мира, бездумность существования, однообразие дней и пейзажа. Казалось, мы погрузились во временну'ю паузу, окунулись в девственность простора. Стояла чудесная погода — солнечная и безветренная. Ленивые потоки воздуха, где-то выше над Ногами перемешивающие испарения земли и моря, ветром назвать было нельзя.

Все дни мы лениво проводили на пляже. Ни возня и неуемность ошалевших детей, ни окрики родителей, ни мячи и музыка подростков — ничто не мешало нам. Словно будучи извечной принадлежностью этих песков, мы млели под солнцем, изредка переворачиваясь с боку на бок.

На Азовском море — первозданный покой. Мелководное, оно не гудит глубинами, не шумит, не рокочет, не плещет, не бьет волной. Как прирученное животное, оно добродушно лижет вам ноги, обнимает и колышет в своем лоне, или шаловливо отталкивает от себя вдруг набежавшей волной. Прогреваясь до самого дна, исторгает из себя, выбрасывает в свои испарения всю мощь мирового океана — его пряность и аромат, сообщая им остроту и тягучесть, делая их обволакивающими и целебными. Тонким слоем, конденсируясь из надводной части на вашем теле, оно растекается по нему, защищая от палящих лучей солнца, пропуская к порам кожи только то, что ей полезно, и отражая от нее лишнее. Под его благодатным воздействием вы покрываетесь темным загаром, который не шелушится, а держится долго-долго и почти через всю зиму проносит запах лета.

Домой я возвращалась неотразимо красивая — темная блестящая кожа; бледный, еле просвечивающий, румянец на щеках, сообщающий лицу девичью одухотворенность; худая, стройная и длинная фигура с копной густых соломенных волос, уложенных в замысловатый узел где-то высоко над землей, на макушке.

Описывая, так воодушевлено, собственную внешность, я вовсе не боюсь показаться самовлюбленной. Легко понять, что в этом отношении к себе я выражаю отношение к миру. Ибо принадлежу к людям, которые прежде остального замечают свое окружение, явления внешнего мира, и воспринимают их как неизбежную непререкаемость, в первую очередь и во всем отдавая ему предпочтение. Только наглядевшись и изучив объективную реальность, я обращаю внимание на себя: долго и предвзято присматриваюсь, гожусь ли этому миру, вписываюсь ли в него, соответствую ли.

Глядя на себя со стороны, я иногда думаю, что в этом сказывается где-то глубоко упрятанный комплекс неполноценности, неуверенности в своих возможностях или, на-оборот, чрезвычайная деликатность натуры, гипертрофированная ответственность перед живущими за тот след, который я оставляю по себе. Не знаю. Но я у себя не стою на первом месте.

Женщине не пристало бы в этом признаваться потому, что эта черта не делает ее счастливее, она — скорее несчастье, которое надо скрывать. Но сейчас я не женщина, я — повествователь. И задача моя не в том, чтобы заботиться, какое впечатление произведу сама. Мой долг — донести до читателя, преломив через призму своей индивидуальности, образ другого человека. Хочу открыть для понимания, какова эта призма и как происходило это преломление внутри ее.

Следовательно, о внешности своей я говорю для того, чтобы подчеркнуть: если уж я себе так понравилась, то вообразить не трудно, каким прекрасным мне представлялось все, что было вне меня.

Душа пела и ликовала в интуитивных предощущениях чего-то волнующего, значительного. Мне все казалось безукоризненным, без изъянов и недостатков, без темных сторон, двусмысленностей и подводных течений, без скрытых значений. Я принимала жизнь как праздник, как вечную гармонию стремлений и свершений, достижений и новых замыслов.

Какое чудо производит с нами безмятежно проведенный отпуск!

Нет, не о себе я пишу эти строки, а о том, кого не называю по имени, потому что еще не знакома с ним, совсем не знаю, кто он, что за человек, что собой представляет. Я только видела его несколько раз. Помните?

Но уже пропускаю через кристалл своей души, через систему оценок, сформированной во мне природой, через присущие только мне восприятия и являю миру наш общий сплав: он, прошедший через меня. Кто из нас больше значит для читателя в этой сумме начал: он ли — стремительный, динамичный, кажущийся вечно молодым; или я, интуитивно почувствовавшая его разносторонность и необъятность и теперь пытающаяся от него, как от уникального следствия, пройти извивистыми путями причин до тайны создателя и создания. Он — данность, я — толкователь. Он — явление, я — исследователь, пользующийся возможностями своей души и интеллекта, как научным инструментом. Необходимо много и подробно говорить о состоянии этого инструмента, чтобы можно было сравнить повествователя и его героя и со стороны постичь степень «отклонения к совершенству», возникшую между ними. Его ли, моей? — миром правит относительность.

Моя устремленность к нему, наверное, сформировалась задолго до нашей встречи, как задолго до видимого появления кометы Галлея началось ее влияние на Солнечную систему. Еще тогда, когда однажды в детстве, идя с родителями по замерзшему пруду, погрузила взор в темные выси и впервые содрогнулась от поразительной картины звездного неба — яркого в широтах нашего юга. Во все времена года прибившейся к земле малой птахой замирало мое село, и беспредельный Космос властвовал над ним до утра, накрыв его незначительный пятачок по всей окружности горизонта мерцающим куполом. Всматриваясь в его глубины до полной отрешенности, упиваясь своей принадлежностью к нему, наслаждаясь, словно греховной, уединенностью с ним, я слышала оттуда вещие голоса.

Перебирая в воспоминаниях эстетику этого человека, анализируя ее своеобразие и самобытность, впитавшую общепринятые понятия только как часть его целого, понимаю, что на всех этапах нашей жизни: в детстве и юности, в зрелости, до которой уже докатились мы оба, — я и он одинаково понимали стихии, взлелеявшие планету и взлелеянные планетой.

Меня завораживал огонь, таинственная его субстанция, живущая в переливах и бликах, обманно кажущихся однообразными; его — неуемная жажда пространств.

В отношении огня, однако, человек проявил характер. Он объединил в нем свет и тепло — благодатные свойства — в единую ипостась, без которой жизнь была бы невозможна, и, поклоняясь ей, дерзко обуздал безрассудную алчность, свойство всепожирания, научившись рационально управлять ею.

Море по большому счету я увидела уже в зрелом возрасте, и оказалось, что — необъяснимо и безосновательно — люблю его любовью непреходяще страстной. Не умеющая плавать, боящаяся глубины, не рискующая отдать себя воле равнодушных волн, все же люблю его. Мне нравится смотреть на него, наблюдать медленно и торжественно протекающую жизнь, вдыхать его разреженную плоть — мелкие брызги разбившихся о скалы накатов. Меня привлекает его самообладание, которое властью собственных берегов усмиряет, подавляет в себе разъяренность и гнев, рвущиеся из монолитной массы воды пенящимися исполинскими гребнями, что ревут и неистовствуют.

И ветер. Нет ничего интереснее ветра. Когда его немереные объемы меняют свои координаты, возникая то тут, то там, обозначаясь в колебаниях растений и приобщенных ароматах, беспрепятственно проникают в мельчайшие щели, словно дозором обходят свои владения, понимаешь грандиозность ветра, несокрушимость его, неумолимость.

Зеленый мир, безмолвно живущий у поверхности земли, не так сильно звал и манил меня. Но в теплые летние ночи неумолчный шелест тополей — прислушайтесь! — будил внутри щемящую, сосущую тоску, от которой хотелось кричать, оплакивая все несчастья и потери, случиться которым еще и час не пришел.

Меня сжигало бессильное желание переменить трагическое устройство бытия, при котором власть отдана необратимому времени. Возникал порыв преодолеть смерть и тлен — проклятие богов, восстановить утраченную некогда справедливость и вознаградить венец природы — чистую душу человека — бессмертием. Время возникает там и тогда, где и когда начинается движение, как его мера. И как тут быть, если любя его, всякое — относительное и абсолютное, поступательное и ускоряющееся, — желая видеть новые ландшафты и формы, цвета и состояния, мы не может победить его меру, свести ее качество для него к пренебрежимо малому значению?

Мы все, подражая предшественникам, нашим великим учителям, заново открываем мир. Но делаем это быстрее и успешнее, чем древние, и уже в юности дополняем к четырем интуитивно понятным стихиям пятую — осознанную нравственность, что и есть Душа человеческая. Так было и с нами: со мной и этим человеком, о котором пишу. И все же мне представляется, что все на свете воспринималось нами в том сопряжении, которое я пытаюсь проследить. Потому, что когда я обнаружила его присутствие в мироздании, то ощутила мистический, суеверный озноб, как будто, посмотрев в зеркало, увидела знакомые черты, а в отраженных глазах — знакомую душу. Но видение расплывалось и мерцало в отсветах исходящего от него сияния, и была в нем глубина, сродни только беспредельности.

Да, мы открываем для себя стихии, и, считая их неизменным фоном жизни, забываем об этом. Нам не по плечу их масштабы, мы бессознательно уклоняемся от них, погружаемся в пучину мелких забот, избираем именно их смыслом существования. Являясь частичкой одной из них, неся в себе искорку высшей души — божественной, мы не всегда откликаемся на ее зов, считая это блажью. Неосязаемая душа наша, в отличие от иных стихий, — нематериальна, но призвана возглавить бытие материи. Какая же это блажь? Возможно, в этом и есть его отличие от других, его особенность? В том, что он понял истину мироустройства и взял на себя миссию так же влиять на ментальность масс, как Гольфстрим изменяет климат материков, и, обремененный их безоговорочным и беспрекословным повиновением, идет с той ношей.

Что могут выразить слова? Разве можно почувствовать признание? Ему можно только поверить. Почувствовать же можно лишь то, что разлито между сказанными словами, что наполнит признание эфиром невидимым и неощутимым, эфиром души.

Я, конечно, пристрастна к тому, о ком пишу, пристрастна восхищенно, преклоняемо. Это относится ко всему, что в нем есть: внешности, внутреннему миру, манере держаться, творчеству, к плохому и хорошему, к великому и мелкому, к тому, что он открывает читателям и к тому, что скрывает от них. Бай Бог мне перенести это вязью почерка в то, что можно почувствовать!

Им, как кистью, рисую и буду рисовать себя, ибо я — звучащая струна. На восприятиях принадлежащего мне естества я исполняю мелодию, вызванную к жизни им, еще одной стихией. Как струны Эоловой арфы пели под порывами ветра, так и я, в полноте своих переживаний, продолжаю звенеть на тех октавах и тем сочетанием нот, которые извлекает из меня моя жизнь.


***

После отпуска я, как и планировала, сразу попала в Нижний Новгород на книжную ярмарку.

В зале второго этажа, где располагались более интересные экспозиции, было людно, стоял неясный гул голосов, придавленный от желания говорить тихо. Одно крыло зала было отдано издательствам (все — государственные, частных тогда еще не было), другое — зарождающейся частной книготорговле. А это значило, что здесь были собраны те, кому посредники в виде книготоргов больше не требовались. Производители продукции быстро знакомились с непосредственными распространителями книг, находя общий язык с полуслова. И то сказать: первые крепко нуждались в наличных деньгах — такие времена наставали! — а вторые несли им их мешками. Государству, начинающему бракоразводный процесс со своим народом, а значит, с каждым гражданином, не доверяли и аккумулировали накопления в чулке, что, как показала практика последующих лет, было очень правильно.

Середину же зала занимало несколько странных фирм, не являющихся ни издательскими, ни книготорговыми. С первого взгляда не удавалось понять, что они собой представляют. Их павильоны были оформлены с той непривычно изысканной скромностью, которая присуща большим деньгам. У каждой фирмы неброское место в углу занимала оргтехника, что только-только начала появляться. Многие аппараты мне были незнакомы. За полированным журнальным столиком в глубине павильона, удобно устроившись в красивых креслах, сидели руководители. Рядовые исполнители располагались за рабочим столиком, что стоял у входа, отделяющего павильон от зала. Там с нарочитой небрежностью лежали стопки рекламных листков, визитки и реквизитки, прайс-листы, бланки договоров. Их можно было брать для ознакомления, к чему неназойливо и призывали проходящих улыбчивые эти непривычно и беспричинно улыбчивые люди.

Только познакомившись с комплектом документов, взятым на одном из столиков, я поняла, что это были фирмы с частным капиталом — откуда только взялись! — вкладывающие его в создание книг. Статус издательств они еще не получили, не позволяло законодательство, но зато уже могли, наравне с государством, заказывать изготовление тиражей книг, на которые имели авторские права. Это были предтечи крупных коммерческих издательств, из которых после вышли такие, как «Терра», «Эксмо», «Русич», «Центрполиграф» и другие. Сейчас они привезли сюда свою первую продукцию. Волнение, испытываемое ими, скрыть было нельзя, впрочем, причин для этого не было — книги были из разряда пользующихся повышенным спросом. Вокруг этих соблазнительных павильонов крутились первые покупатели, не решаясь подойти ближе.

Энергичные, подвижные, симпатичные ребята умели безукоризненно выглядеть, держаться и общаться. Они притягивали к себе, излучая намерение много и плодотворно работать, хорошо делать свое дело. В них чувствовалась профессиональная уверенность, масштаб и размах. С ними хотелось иметь дело. Да, стенды их экспозиций выглядели менее богато по ассортименту книг, чем у книготоргов, но в них прослеживалось знание спроса, желание найти свое место на книжном рынке, найти свою нишу в книгоиздании, закрепить их за собой. Они были деловиты и целеустремлены.

Прошло совсем немного времени и у посетителей прошел первый шок от увиденного. Покружив по залам, освоившись с обстановкой, присмотревшись, они наконец готовы были начать работу. И пошли на втором этаже заключаться сделки, подписываться договора, пошел обмен телефонами, раздача визиток, рукопожатия. Руководители делегаций — первые лица! — больше не сидели в креслах, а стоя вели переговоры с потенциальными партнерами.

Переходя от стенда к стенду, я читала знакомые по книгам и по периодической печати названия издательств: «Слово», «Флокс», «Эридан», «Северо-запад» — это был для меня новый, волнующий мир! И я погружалась в него все глубже, с неимоверным усилием ума и воли раздвигая его плотную, сопротивляющуюся чужому вторжению среду, торопясь навстречу своему новому предназначению.

В торце зала, где располагались издательства, я нашла длинную очередь. И удивилась. Здесь было настоящее столпотворение, за которым я не видела названия издательства. Но, протиснувшись вперед и заглядывая через головы — Бог дал рост! — наконец прочитала: «Молодая гвардия». Прекрасное издательство, выпускающее знаменитую «золотушку» или, как ее еще называли, «рамку» — серию «Библиотека приключений». Лицевая сторона книг этой серии по периметру была оформлена рамкой затейливого узора, тисненного фольгой, отсюда и названия, придуманные книжниками.

Поработав еще немного локтями и плечами, направо и налево объясняя, что я хочу лишь просмотреть экспозицию, пробралась я к столику и увидела, что сегодня здесь предлагали фантастику современных отечественных авторов не в сериях, а в отдельных выпусках, а также несколько сборников новой серии «Румбы фантастики». Условия поставок — только предоплата. Это было весьма не по мне, и я отошла.

В первой поездке на ярмарку я хотела оглядеться, познакомиться со средой, в которую «втесалась», с методами работы, с конкретными людьми и, вообще, войти в колею. Ибо, основав из упрямства свое неожиданное дело, а затем, увлекшись им, я оставалась всего лишь читателем, новичком в книгоиздании и книготорговле. Мне предстояло многому научиться. Как всякого нормального новичка, меня завораживали люди, умеющие и знающие больше моего. И вот я была среди них. Я смотрела на них снизу вверх, как на волшебников, всемогущих исполинов, восхищалась ими, стремилась скорее почувствовать себя здесь не чужой, а своей.

Однако понимала, что ни огромное желание работать, которое у меня было, ни профессионализм, который мне предстояло приобрести, ни коммуникабельность, ни добрые отношения с коллегами не приведут к успеху, если не будет стартового капитала, денег, достаточных для начала деятельности. Этого как раз у меня и не было. Не было прочно и беспросветно. Надежда, конечно, теплилась, но надеяться я могла только на себя.

Богатые экспозиции, хорошо одетые люди, воодушевленные первыми успехами, уже меньше занимали мой ум, работавший теперь в одном направлении: с чего начать?

Многие из нас были самоучками, ведь новая экономика только формировалась. На развалинах нашего прекрасного старого, к сожалению, отошедшего в прошлое, никаких устоявшихся тенденций еще не наблюдалось, мы их должны были создать. Мощный поток перемен сплошным образом заливал руины прежней жизни, и надо было думать, как самим не утонуть, как выбраться на его поверхность. Далеко не сразу этот поток превратился в море — с берегами, волнорезами, буйками и маяками. Для нас ничего этого еще не было. На глазах у тех, кто стоял себе в сторонке на бережку, поджидая, пока мы наработаем положительный опыт, мы, как безумцы, как бесшабашные романтики, бросились в первую волну и барахтались в ней, изучая свои беспорядочные движения и выверяя, какие из них приведут к спасению.

Позже, гораздо позже, разные умники начали изучать то, что мы тогда делали, и учить нас, как это надо было делать. Да, тех, кто шел после нас, они учили. Они и нам нужны были, только мы опередили их теории, мы шли по нехоженой тропе.

Поэтому я понятия не имела о торговом кредите, о таких механизмах, как «консигнация», «поставка под реализацию», «отсроченные платежи» и прочие финансовые премудрости. Однако интуитивно понимала, что надо искать что-то подобное.

Сермяжная правда заключалась в том, что книги продолжали оставаться дефицитом, и их не только мелким, но и крупным оптом отдавали не всем, а только своим знакомым. За них, может быть, даже надо было переплатить. А тиражи книг повышенного спроса вообще продавались до начала работы ярмарки, еще в номерах гостиницы — сразу как участники ярмарки приезжали и заселялись. Какой мелкий опт, какая отсрочка платежей? — об этом смешно было даже мечтать. От меня шарахались, недоуменно пожимали плечами, не находя слов в ответ на мои предложения изменить в договоре условия сделки.

Убедившись в бесперспективности попыток заполучить здесь книги с отсрочкой платежей, в наивности своего оптимизма, в тщетности надежд, я скисла. Явилось ощущение незначительности, беспомощности, затерянности в чужом, неприветливом мире, который не хотел открывать посторонним — непосвященным! — свои врата. От досады и холода, от мелькания незнакомых лиц, от того, что я была здесь одна и далеко от дома, от своей никомуненужности я почти плакала. Впервые от меня абсолютно ничего не зависело, впервые я не могла добиться желаемого результата. Это не вписывалось в предыдущий жизненный опыт, и я чувствовала себя не в своей тарелке.

Медленно шла я вдоль зала, превратившись в незаметный комочек потухшего энтузиазма и восторга, прежней крылатости, закончившейся увяданием крыльев. Взглядом загнанного зверька всматривалась в воодушевленные лица других людей: кто полностью продал привезенные тиражи, кто купил то, что хотел, — каждый был счастлив по-своему.

А мне не достался даже «Железный театр» Отара Чиладзе, сделанный «Советским писателем», не досталась «Новая история Мушетты» Жоржа Бернаноса, выпущенная «Художественной литературой» в серии «Зарубежный роман ХХ века», не говоря уже о «Парфюмере» Патрика Зюскинда, вышедшего где-то в Баку, или о романах Айрис Мердок «Море, море» и «Дикая роза», впервые переведенных на русский язык. Эти издания не имели массового спроса, были интересны лишь подготовленному читателю, ищущему в литературе не отдых и занимательность, а предмет для размышлений. Даже это я не смогла заполучить, несмотря на то, что их многие обходили стороной, охотясь за модными, ажиотажными новинками, такими как «Наследник из Калькутты» — такого гениального произведения, что сейчас его уже и не помнят.

На этом фоне счастья и успеха мною все полнее овладевало сиротство, одолевала непреодолимая неприкаянность, унижающая незамечаемость меня этой алкающей слова толпой. Чувство горького, беспредельного одиночества — окончательного, из которого уже не выйти! — сжигало меня, и от того огня оставались лишь бессмертные ноты кантаты Джованни Перголези{19}. Они звучали под высокими потолками здания соединенными голосами двух сопрано и падали вниз на меня одну… Оплакивание человеческой участи… нет ничего скорбнее…

Вдруг взгляд зацепился за что-то обнадеживающее. Оно мелькнуло и пропало. Мои глаза беспокойно заметались по залу в поисках где-то загулявшего спасения, не понимая, в чем оно состоит и что это было. Павильоны, стенды, экспозиции, книги и люди… люди… Все плывет в однообразном беспокойном потоке, потерявшем для меня разноцветную привлекательность, окрасившемся в один цвет, имя которому — недоступность, трепещущая в двух дивных сопрано, ошеломленных разверзшейся бездной вечности. Возбужденные лица — их много, горящих одинаковым огнем удачи и удовлетворения, успеха и энтузиазма.

Но вот одно! Этот человек снова оглянулся и его лицо со спокойными глазами и полными слегка поджатыми губами, отличающееся бесстрастностью, сосредоточенностью, выражением озадаченного внимания, опять всплыло над хаосом других лиц.

Вмиг не стало противоречий. Гармония бытия залила меня тихой верой в непобедимость счастья. Взрывом ударили по глазам, вернувшись в действительность, краски и оттенки мира, его формы и их переливы.

Как утопающий хватается за соломинку, так и я сохранившимся, не погибшим от отчаяния зрением впитала в себя знакомость этих черт. Последний всплеск страдающей надежды поднял меня над трясиной, к кислороду, и я увидела, что мы оба выпадаем из бурлящего потока общей массы; отличаемся, каждый отдельной непохожестью, от снующих, заряженных динамикой субъектов. Ни реакция на внешний мир, ни скорость пребывания в нем у нас одинаково не совпадала с другими. Река событий, обтекая нас, словно мы были утесами, торчащими над ее гладью, несла свои воды из одного мгновения в другое. А мы, объединенные безучастностью и отстраненностью, пребывали в нездешних пределах, в иных измерениях — обольстительных и тревожных.

Но было в нашей одинаковости нечто разъединяющее, к чему я потянулась — неосознанно и навсегда. Заключалось оно в причинах, по которым мы были вне суеты: меня в нее не приняли, а он — стоял в стороне по своей воле. Он созерцал ее, изучал, управлял ею. Он снова был над событиями, выше их, значительнее. Он создавал их. В нем чувствовалась власть и уверенность в своей власти, надежность и знание о ней, неуязвимость — осознанная и сознанием доведенная до степени абсолютного оружия.

В следующую минуту я вспомнила это лицо и тот наполненный заботами день, положивший начало мосту, соединившему кабинет моего директора с этим залом. И свою дерзость, и его иронию. Кроме этого факта ничто не всколыхнуло память, все другие встречи вылетели из головы, отодвинулись в небытие, исчезли, ибо не имели значения, как не имели значения и детали первой встречи. Важным было то, что он приехал сюда из моего родного города, где у меня есть дом, где меня ждут и от этого мне всегда хорошо. Выходит, я здесь не одна! И я помчалась следом за ним.

Он шел не спеша, спокойно озирал зал, ни к чему особенно не присматриваясь, не делая попыток куда-то приблизиться, только все смотрел и смотрел на лица людей, странным образом гуляя взглядом над их Ногами. Через его правое плечо свисала сумка, перекосившая короткую серую ветровку, прозаически превращающая его не в воплощенное везение, каким я его восприняла сейчас, а в обыкновенного человека.

Неприкаянность и безысходность давили на меня, пригибали к земле, в горле застряли слова жалобы, высказать которую было некому. Казалось, что два-три живых слова, сказанные мной или мне, отвалят камень от моей души. Но я никого не знала, ни с кем не смогла познакомиться. Мне не с кем было перемолвиться теми спасительными двумя-тремя словами.

И вот он! — независимый и сильный, излучающий непререкаемую уверенность в праве на пребывание здесь, идет походкой хозяина, свысока смотрит на мишуру и никчемность этих логотипов, визиток, договоров и накладных. Да пропади они все пропадом! Ну и что, что сумка через плечо? Знай наших! Я устремилась с удвоенной энергией вдогонку за ним.

Смирив первый порыв схватить его за руку, крикнуть: «Привет, как здорово, что и вы здесь!» — я сбавила шаг и пошла, не отставая, стараясь успокоить биение сердца. Вскоре я поняла, что его интересует происходящее возле издательства «Молодая гвардия». Но влиться в ряды публики, штурмующей его, он намерения не выказывал, равно как и намерения любым другим путем завладеть вниманием работников издательства. Ни те, ни другие его, похоже, не интересовали. Черт его знает, зачем ему это надо! Что он тут делает?

Я поравнялась с ним.

— Здравствуйте! Кажется, вы тоже из Днепропетровска, — при моем-то опыте общения могла бы придумать что-нибудь другое, но не придумала. Зато радость в голосе была неподдельной.

Заливала, обволакивала его моя радость! Как это могло не понравиться? Да-а, через мгновение стало очевидно, что не всегда его глаза излучали свет и теплоту, которые я так долго помнила. На меня уставился холодный, заглатывающий, зыбкий взгляд, как будто я все-таки провалилась куда-то в ту трясину отчаяния, из которой только что выбралась, и равнодушная стихия спокойно сомкнула надо мной холодный зев. Торжествующее презрение глубже прорезало уголки его губ. Вдоль них обозначились вертикальные складки, в которых родились и затаились тени высокомерия. Глухим возмущением заколыхались крылья носа: как кто-то посмел приблизиться к нему? Во всем его облике обозначилось превосходство, неприступность, пренебрежение к миру. Даже воздух вокруг него, казалось, был пропитан миазмами лучащегося из него величия. Я не узнавала его. Я ничего не хотела слышать из его уже открывшихся уст!

— Из Днепропетровска, — сказал он и пошел дальше, не замечая меня.

Боже, как мне снова стало плохо! Вместо приветливости встретить такую чудовищную безучастность — это сделало меня еще несчастнее.

Легко впадая в уныние, я так же легко выходила из него. Целыми днями могли длиться мучительные переживания, разрывавшие меня на части, приносящие страдания. Но капля участия (даже не участия — понимания, даже не понимания, а вежливости) снова возвращала меня к жизни. Такого пустяка было достаточно, чтобы растерянность и паника отступили, остались позади. Теперь, правда, и это помогает все реже. А тогда! Тогда я интуитивно искала, нащупывала опору, в которой нуждалась моя уставшая воля. Поэтому, оценив и запомнив его реакцию, тем не менее бессознательно пренебрегла ею и вновь пролепетала:

— Вы не помните меня? Мы часто встречались вас в областной книжной типографии…

Есть маленькие неожиданные загадки природы, непостижимые, да и не постигаемые никем. Так, можно задохнуться пыльцой, рассматривая причудливую геометрию цветка; можно утонуть в горном ручейке глубиной по щиколотки, испугавшись бьющих по ногам камешков; можно, откусив яблоко, рваным краем его плотной кожицы порезать губы. Случайность? Совпадение? Может быть. Везучая, я при встречах с этим человеком как раз и коллекционировала эти досадности, рождаемые его неприветливой природой. Стараться понять их — бесполезно. Поэтому я и не понимаю до сих пор, почему и за что он изливал на меня яд и неприязнь. Позже, много позже он скажет мне, что не любит людей. Скажите на милость…

— Помню. Ну и что? — его вопрос мне показался риторическим.

Он даже не приостановился, не посмотрел на меня. Я осталась стоять, почти раздавленная его грубостью.

Такое хамство я наблюдала впервые. Стало невыносимо стыдно. За него, потому что подсознательно я предугадывала его тонкий, интересный, одухотворенный, таинственный мир. И за себя, что не умела самостоятельно справляться с унынием. Я ругала себя за порывистость, импульсивность, открытость сердца, за дурацкую доверчивость, юношескую — инфантильную! — веру в то, что мир прекрасен.

Глядя на удаляющуюся фигуру, я вдруг обнаружила, что он ширококост. Хорошо развитые плечи были слишком покаты и много проигрывали от широкой талии. Нога излишне наклонена вперед, от чего создавалось впечатление ее приплюснутости в затылке, и массивная шея его не красила. Бросались в глаза кривизна ног, косолапость походки. Куда-то исчезла порывистость, стремительность, красота его движений. Возникла уверенность в том, что его щиколотки и запястья столь же толсты и несовершенны.

Стало невыносимо. Я вышла на улицу и пошла в гостиницу пешком, не обращая внимания на холод и моросящий, надоедливый дождь.

К вечеру у меня поднялась температура. От сильного озноба я вся дрожала. Девушка из Новосибирска укрыла меня сверху еще одним одеялом, но облегчения я не почувствовала. Горящая от простуды, мокрая от выбившего из меня чаем пота, окончательно сломленная всеми несчастьями, я повторяла с возмущением, пытаясь что-то разъяснить то ли себе, то ли своей подруге:

— Как будто я на улице к нему подошла!

Девушка ничего не понимала, а мне казалось, что рядом со мною находится Юра, все понимающий даже тогда, когда мои мысли излагались пунктиром.

— Он возникает то тут, то там… А, помню, помню, как он пошел следом за мной на участок подготовки. И еще, когда я получала тираж «Дьявола на рандеву», он топтался рядом на складе.

Случаи, имевшие место в действительности, забытые мной, теперь всплывали и беспокоили меня. Наверное, если бы он был на том же, например, складе или в цехе, а я пришла туда и поздоровалась с ним, он бы ответил. Но все время получалось, что он приходил после меня, сразу вслед за мной, почти одновременно. И не здоровался, и не отвечал, когда здоровалась я, делая вид, что это его не касается, что я не к нему обращаю приветствия, хотя бы и заключающиеся в сдержанных кивках.

Я так и не поняла, кем он был, это странный, такой разный человек.

А под вечер того самого дня у меня разболелся зуб.


3. Страсти по зубу

Пусть немного повторюсь, зато расскажу хорошо.

Итак, после отпуска, приведенного на пляжах Бердянской косы, Днепропетровск показался жарким и душным, хотя мы вернулись сюда по прохладному времени — на рассвете. Весь наступивший день был заполнен домашними заботами, суматохой, тем, что неизбежно сопровождает переход от отпускного образа жизни к рабочему. Надо было отряхнуться с дороги, растолкать по шкафам пляжные одежды и принадлежности, после долгого отсутствия вычистить квартиру от пыли, да и вообще приготовиться к новому сезону — вынуть и проветрить соответствующий гардероб, зимний, рабочий.

Вечером того же дня я выехала через Синельниково на книжную ярмарку в Нижний Новгород. Качаясь в не очень комфортабельном купе пассажирского поезда, думала о том, что все так быстро случилось и я по-настоящему не отряхнула отпуск, не настроилась на рабочий лад, все еще ощущаю душевный подъем, словно еду не трудиться, а на очередной праздник.


***

Отчасти так оно и было. Чтобы объяснить подобные настроения, скажу немного о предыстории. По существу Нижегородская ярмарка возникла еще в середине XVI века, только изначально располагалась вблизи Макарьева монастыря, это приблизительно на сотню километров ниже самого города, по Волге. Она сразу же стала популярной благодаря выгодному географическому положению. Сюда ехали купцы из центральных районов России, Поволжья, Сибири и Поморья, а также из Закавказья, Средней Азии, Ирана, Индии и сбывали тут пушнину, ткани, рыбу, изделия из металла, зерно.

С начала XIX века ярмарку перенесли под Нижний Новгород, переименовав в Нижегородскую и дополнив Гостиным двором из шестидесяти двухэтажных строений.

После Октябрьской революции она, наряду с Бакинской, приобрела всесоюзное значение как пункт сбыта кустарной продукции и место встречи с восточными купцами. Но к 1929 году ее деятельность пресеклась, и возобновлялась только сейчас. Как раз на торжественное открытие я и ехала. Вот какое важное в историческом плане это было событие!

В тот памятный август 1991 года я подошла к главному зданию с замиранием сердца, такое неизгладимое впечатление оно производило. При том, что, как сообщал рекламный проспект, под ним было пять тысяч квадратных метров земной поверхности, оно казалось маленьким уютным теремком. Кроме эстетического удовольствия я находила в себе нечто патриотическое — чувство причастности к истории, к ее славным страницам, чему способствовало поприще, на котором я работала, ведь Ярмарочный Центр после реставрации открывался книжным салоном. Именно атрибут духовности посчитали достойным символом воскрешения былой славы России и второго рождения знаменитого торгового центра. Я гордилась Россией и своим делом, и нашими общими приоритетами.

Эти чувства не просто заполонили меня, но вызывали такое воодушевление и такой прилив энтузиазма, что хотелось любить весь мир и улыбаться каждому встречному. Только понимание того, что, возможно, не все испытывают то же самое, удерживало от взбалмошных действий. И все же хотелось говорить высокопарности, писать стихи, плясать, совершить нечто неординарное — все, как и должно быть в минуты, когда душа поет и летает в заоблачных высях.

И это прекрасно, потому что, признаюсь, полученные там настроения я привезла домой и отдавала работе еще долгое время. Они помогали не уставать, спокойнее относиться к неудачам, просчетам, быть ироничнее и увереннее в себе. Они пригодились!

А вот с погодой ярмарке не повезло. И мне в частности. Нелепо выглядел хваленый морской загар, белые одежды, высокомерно предназначенные оттенять его, вся моя высокая, согнутая от холода фигура. Как цапля-неудачница, я вышагивала по городу в первый вечер, тыкаясь в коммерческие ларьки, пытаясь купить зонтик и теплую кофту. Но тщетно. В ту пору там еще ничего не было, и даже первые шустрые предприниматели не могли похвастаться обилием товаров. Так и пришлось мне все дни мерзнуть, а чтобы не попадать под дождь, — не выезжать на экскурсии.

Нас, участников ярмарки, поселили в двух гостиницах, каждая из которых, правда, имела свои преимущества и недостатки.

Одна из них была практически всем хороша: новая, просторная, комфортабельная, вместительная. Туда поселили издателей и представителей крупных книготорговых фирм, которые под свои экспозиции купили много дорогой площади, короче, — людей состоятельных, выгодных устроителям. Да и находилась эта гостиница рядом с ярмаркой, но это было чуть в стороне от других привлекательных мест города. А ведь каждому важно пожить в историческом центре, это всегда находится в туристическом бренде.

Вторая гостиница представляла собой старую, запущенную, отвратительную дыру, с обилием тараканов; столько их я еще никогда не видела. Тараканы прыгали на людей даже с потолка, причем и в ресторане. Четырехместные номера не имели удобств, а по коридорам гуляли крысы. Это была просто ночлежка, она доживала последние дни до капитального ремонта. Сюда разместили тех, кто приехал не продавать книги, а покупать. К ним относилась и я. Мы были не самыми желанными гостями для хозяев салона, ибо непосредственно от нас они ничего не имели: за участие в ярмарке тогда плата не взималась, а ярмарочную площадь мы не арендовали, потому что не имели своего товара, нам нечего было экспонировать. В нас заинтересованы были те, другие, кто жил в новой гостинице. Это к ним стекались наши денежки. Зато эта провонявшаяся развалюха располагалась в самом сердце Нижнего Новгорода. Рядом были рынок, областной драматический театр, центральный универмаг с интересной зазывной рекламой в новом стиле — «Сплю и вижу», где я купила отличную губную помаду и пару пластмассовых футляров под мыло (запомнила!), областной банк — местная архитектурная достопримечательность, и многое другое.

Со мной в номере поселились две девушки из Новосибирска, совладелицы книжного магазина, четвертое место пустовало. Девушки могли считаться девушками в силу незамужнего состояния, а на самом деле были лишь немногим моложе меня. Одна из них быстро познакомилась с участником из Москвы — молодящимся мужичком интеллигентного вида — и, не теряя времени, принялась укреплять отношения на деле. Практически она не возвращалась в номер даже на ночевку, а когда требовалось взять что-то из одежды, то голубки забегали вместе. Пока девушка рылась в шкафу, мужчина подбадривал меня, наверное, из сострадания к возрасту или в качестве извинения, что я остаюсь без его внимания, говоря:

— Надо больше секса! Это самое главное, — а скорее всего, так он пытался оправдаться в своем поведении — тогда откровенная безнравственность еще шокировала окружающих. А может, это было поучение, не знаю.

Позже мы с ним неоднократно виделись — на других ярмарках, в других городах. Кто он, чем занимался — осталось неизвестным, специально не выясненным, хотя мы вели разговоры и обнаружили, что оба окончили мехмат и одновременно покинули свою специальность. Худощавый, черненький, кудрявый, брызжущий молодым задором, этот мужчина совсем не был похож на моего ровесника, каким оказался в действительности.

Как сейчас вижу его веселенькую рожицу и светящиеся смущением глаза, когда он при очередной встрече, словно молитву, повторял:

— Самое главное — больше секса. И все будет хорошо.

Господи, ну и дурак!

Держались мы как старые друзья-заговорщики. Каждый раз у него возникала новая подружка, а эти новосибирчанки на тусовки книжников приезжали гораздо реже — не близкий свет.

Но все это было позже, а тогда мы с ними посокрушались по поводу не совсем удачной гостиницы и утешились тем, о чем я уже говорила, — возможностью пожить в центре города. Здесь меня удивило нечто по сравнению с Днепропетровском непривычное и неприятное — не прекращающаяся допоздна развлекательно-суетливая жизнь горожан. Ведь наш город был не менее крупным, так ведь еще и южным! Тем не менее у нас допоздна публика не гуляла, ибо с утра каждому предстояло трудиться. А тут из ресторанов лилась пошлая музыка, было шумно и людно в самых неожиданных местах. Невзирая на погоду, искатели приключений всех возрастов фланировали по улицам. Невольно на ум пришли литературные образы лишних людей…


***

Ни в первый вечер, ни в последующие дни я так и не смогла купить теплые одежды и зонтик, и продолжала мерзнуть и мокнуть под дождем, невольно сравнивая этот равнодушный город нордического нрава с нашим южным Днепропетровском. И сравнение было не в пользу Нижнего Новгорода. Показался он мне паразитарно-ленивым, никуда не торопящимся, выжидающим, не спешащим за временем, каким-то притаившимся захолустьем, словно вся его инициатива, возможности и энтузиазм израсходовались на восстановление Ярмарочного Центра. У нас к тому времени в центральной части города уже были вычищены все подвалы, отремонтированы ветхие здания, где разместились первые фирмы, торговые представительства, магазины, кафе, парикмахерские (на окраинах ветхих зданий просто не было). Уличная торговля, прочно обосновавшись на всех углах и перекрестках, соблазняла ошалевших жителей разнообразными товарами и выкачивала, выкачивала из них монету. Все кружилось в вихре обмена «товар-деньги». А тут ничего не менялось, оставалось царство сонной беспечности, покой и разливанное море отрешенности от надвигающейся новизны. Только сами люди не в меру жужжали, по-насекомьи роясь.

Помню, я тогда возмущалась нерасторопностью нижегородцев, не находя ей объяснения. И лишь спустя три года поняла, что была не совсем справедлива к ним, ибо это не они, а мы особенные. Приехав на аналогичную ярмарку в Запорожье, я нашла картину и того хуже: центральные улицы, пропахшие мочой, производили удручающее впечатление; подвалы домов, никем не используемые, заброшенные хозяевами, превратились в свалки; клоака колхозного рынка посредине города находилась во власти спившихся, опухших, синих от драк перекупщиков.

Теперь я вспоминаю один диалог, происходивший в электричке у меня за спиной и невольно подслушанный:

— Хорошо днепропетровцам хвастать своей предприимчивостью. У них ведь все схвачено и на всех уровнях сидят свои, — говорил один из беседующих.

— Потому и схвачено, что народ там особенный, — прозвучало в ответ.

— Чем же он особеннее других? — кипятился первый спорщик.

— Тем, что работает, а не орет на митингах.

— Знаете, — послышался голос третьего человека, — по данным переписи 1900-го года там 86% населения записало себя евреями. Это говорит о чем-то? Пока мы разрушаем себя, они не теряют времени даром.


***

Любая ярмарка — это, конечно, праздник. Так же и в Нижнем Новгороде торжественность присутствовала во всем — в древности самого города; в нашем понимании того, какими усилиями восстанавливалась его славная история в виде этого Ярмарочного Центра; в чувстве причастности к нему, заключающемся в том, что именно книжникам выпала честь первыми провести здесь салон. Но я испытывала ощущение нескольких праздников вместе: кроме самой ярмарки, меня вдохновляло и то, что я занялась издательской деятельностью, протекающей успешно и позволившей мне попасть сюда.

На первом этаже главного здания размещались павильоны еще чувствовавших себя уверенно книготорговцев — книжных баз и книготоргов. Их со вкусом оформленные стенды изобиловали ассортиментом, от которого разбегались глаза. Но они не интересовали тех, кто понимал, что эти структуры доживают последние дни и работать с ними не придется. Книжные базы и книготорги были посредниками между владельцами тиражей и розничной торговлей, звенья разрушающейся государственной системы поставок. Не зря посетителей в этом зале было мало.

Пожилые расплывшиеся тетки: главные товароведы, директора торгов, заведующие базами — бывшие паучихи, «сидящие» при социализме на дефиците, — пригревшись, скучали на своих местах. Они были похожи друг на друга, с высокими налакированными прическами, в нарядах из заморского ширпотреба, окутанные облаками крепких ароматов. И сидели одинаково: положив ногу на ногу, покачивая верхней из них. Изображая персонажей из буржуйских фильмов о «красивой жизни», они курили с фальшивой глубокомысленностью, оживленно стрекотали, пытаясь обсуждать перемены, происходящие на глазах. Но смысл перемен улавливался ими однобоко, ибо они ни о чем не беспокоились, еще чувствовали себя хозяевами положения. Пока что у них были деньги, и они могли свободно пользоваться круговой порукой, созданной за долгие годы монопольного владения книжным рынком. Пока что все у них было хорошо. Иногда в их рядах слышался смех и возгласы приветствий, посылаемых через весь зал. С собственно книгой их ничто не роднило, они могли перейти на торговлю, например, спичками или гвоздями, при этом были бы так же вальяжны и благополучны.

От сигаретного дыма над ними постепенно сизел воздух, на столиках начали появляться исходящие паром чай, кофе и горячительные напитки. Откровенно радуясь жизни, они не замечали примет надвигающегося развала, заключающегося в отсутствии возле них посетителей. Они гуляли. В атмосфере, их окружавшей, сгущалось ощущение сытости и довольства. На меня пахнуло чем-то тупым и удушливым, на душе сделалось муторно, и я поспешила к издателям на второй этаж, по пути подмечая, что заболеваю от простуды — у меня першило горло и болело в груди.


***

Мне снилась тень.

— Гляди! — испуганно вскрикивала я. — Это же моя! Отделилась от меня! Разве так бывает? Да сделайте же что-нибудь! Как я останусь без тени, этого нельзя допустить.

Но моя тень, взобравшись на подоконник, прикладывала к носу большой палец растопыренной ладони и, шевеля остальными четырьмя пальцами, показывала мне язык.

— Лови ее! — я протягивала руку, натыкаясь на чье-то тепло. — Тень, она что же, среднего рода?

А тень крутилась на аккуратных беленьких копытцах, и все поправляла на голове нимб, нестерпимо сияющий и притягательный. Я не могла отвести от него взгляд, хотя глаза болели и слезились от света.

У второй девушки из Новосибирска, которая оставалась со мной в номере, был высокий писклявый голос. Она сильно трясла меня за плечи, похлопывала по щекам, протирала лоб влажным полотенцем, стараясь вывести из сонного бреда.

— Очнись! Слышишь, тебе надо прийти в себя. Открой глаза! — повторяла она.

Я очнулась и, вымучив слабую улыбку, поспешила успокоить ее:

— Иди спать. Я очень устала, хочу отдохнуть.

Утром у меня еще держалась температура, и я вынуждена была остаться в постели. В номер вернулась девушка, ночевавшая у приятеля-москвича. Обе подруги тоже не пошли на ярмарку, как и я, поняв, что заключить договора на поставки книг без предоплаты не удастся. Тогда что там делать? Но в отличие от меня они не отчаивались.

За несколько месяцев до этого они были на республиканской ярмарке в Астане.

— Там, — рассказывали они, — не было этих богатых столичных теток, а собрались люди попроще, провинциальные издательства, частные издатели. Они соглашались поставлять товар без предоплаты. Мы там набрали столько книг, что можно полгода не беспокоиться.

Вечером второго дня ярмарки был организован банкет, совмещенный с прогулкой на теплоходе, специально для этого зафрахтованном. Вот туда целый день и собирались новосибирчанки — со всем энтузиазмом, не растраченным на работе. Ночная Волга, музыка, приятное общение — это вполне могло компенсировать неудачи от самой ярмарки.

К концу дня температура спала, и я повеселела. «Через сутки уеду отсюда, — думала я, подбадриваясь. — А то, что результатов нет, не страшно. Меня эта деятельность не кормит. Все, что ни делается, — к лучшему. Зато я посмотрела древний город».

Бедная, я не предполагала, чем обернутся для меня эти сутки и буду ли я считать поворотом к лучшему то, что мне предстояло пережить.

Легкое нытье зубов, возникшее от холода и несколько дней беспокоившее меня, внезапно взорвалось невыносимой болью, сконцентрировавшейся в одном месте. Господи, этого только не хватало!

Я кинулась искать помощь, начала расспрашивать о зубных поликлиниках.

Дежурная на этаже сказала, что рядом с гостиницей, чуть выше по проспекту, есть большая стоматология. Уже сильно страдая, я собралась и пошла туда. Рабочий день еще не закончился, однако меня не приняли. Глядя прямо в глаза, милая женщина с улыбкой садистки объяснила, что она обслуживает только местное население.

— Считайте меня тоже местной. Я здесь в командировке, следовательно, временно местная.

— А местная прописка у вас есть?

— Есть, в гостинице.

— Освободили место, девушка! — прикрикнула эта врач, толкая меня в грудь.

— Болит очень, — пожаловалась я. — Неужели вам не жалко меня? Я же не прошу лечить зуб. Удалите и все.

— Сами уйдете или помочь?

Мои аргументы не убедили ее, просьбы не делали милостивее. Уже воющую от боли, меня силой вытолкали из кабинета. Я просила, угрожала, проклинала, предлагала деньги — ничего не помогло.

На землю опускалась третья ночь моего пребывания в Нижнем Новгороде.

Девушек в номере уже не было, отправились гулять на теплоходе.

Часам к десяти вечера зубная боль сделала меня невменяемой. Казалось, что в десну вогнан горячий гвоздь, который к тому же расширяется и продвигается глубоко в мякоть мозга. Я позвонила в «скорую помощь». Там ответили, что на зубную боль они не выезжают. Через время я снова позвонила туда, просила снять мне приступ боли, не уточняя какой. Нет, и просто на боль они не выезжают, сказали мне.

— У меня больное сердце. Мне нельзя долго терпеть боль, она разрушает меня, — сыпала я аргументы. Бесполезно.

Не отходя от телефона, я крутила и крутила диск. Наконец, с какого-то сотого захода я набрала городскую справку:

— Будьте добры, дайте телефон дежурной стоматологии.

— Адрес?

— Какой адрес? Мне надо срочно удалить зуб. Где это можно сделать? — терпеливо, монотонно домогалась я.

Девушка выслушала и, к удивлению, не бросила трубку:

— Тогда звоните… — она назвала номер. — Там вам скажут конкретнее.

Я набрала названный номер, не понимая, куда меня переадресовала отзывчивая девушка со справочной службы.

— Ургентная, — сказали в трубке, в тоне короткого ответа уже слышался вопрос, мол, что надо.

Я снова объясняла о зубной боли, просила помочь, жаловалась. А мне равнодушно отвечали:

— В городе нет дежурной стоматологии. Понимаете, ни скорой, ни дежурной, ни платной — никакой нет!

— Что же мне делать? В поликлинике не обслужили, скорой — нет, дежурной — нет. Мне еще двое суток добираться домой. Я не выдержу столько дней! — трубку положили, не дослушав меня.

Крутился телефонный диск — мне нужна была помощь, и я искала ее. Главной потребностью стало что-то предпринимать, все время что-то делать. В голове, перемежаясь с болью, продолжался бред, и я ловила обрывки воспоминаний о вчерашних огорчениях. Они мне казались надуманной интеллигентской хандрой, не стоящей внимания. Одна крайность сменила другую.

За окном шел дождь, крупные капли гулко стучали о подоконник и с хлюпающим звуком разбрызгивались. Крутился диск, я убеждала глухую ночь помочь мне.

Вдруг, в который раз набрав «09», услышала свежий доброжелательный голос:

— Позвоните… — и снова мне продиктовали какой-то номер, который я торопливо записала. — Это дежурная травматология, — неожиданно продолжил голос, — там есть отделение черепно-мозговых травм. Попросите дежурного врача, может, он вам не откажет и поможет.

Господи, неужели ты есть!

— Спасибо! — закричала и откровенно заплакала я от растроганности.

— Женщина, подождите, не отключайтесь! — остановила меня девушка. — Послушайте, эта больница находится далеко за городом, а сейчас уже час ночи, и туда добраться можно только на такси. От вашей гостиницы езды минут сорок будет. Так вы не бойтесь, если вам покажется, что таксист везет не туда. Поняли?

— Да! — выдохнула я, не веря в возможное спасение. Есть же люди среди человекоподобных!

И она, эта отзывчивая душа, эта девушка из вершинных людей, чтобы не волновалась я, чтобы потерпела немного, чтобы не боялась, едучи на такси — ночью, с чужим человеком, одна, за город, — подробно рассказала приметы дороги. Снова успокаивала, кажется, если бы могла — сама отвезла бы.

Бескорыстная забота, случайная чуткость, деятельная отзывчивость обладают колоссальным внутренним потенциалом, который, найдя выход хотя бы в одном человеческом импульсе, приводит в движение мощные механизмы вселенского добра. Оно начинает катиться по судьбам людей, словно снежный ком нарастая благодарностью тех, кто попался ему на пути.

Так случилось и в этот раз. От этой девочки — судя по голосу и по ее незачерствелости — началась цепная реакция моих удач. Я позвонила в дежурную травматологию и без проблем получила номер телефона отделения черепно-мозговых травм. Позвонила в само отделение. Там сразу же подняли трубку. Ответил голос юноши, охотно, даже с радостью — шло к добру! — согласившегося разбудить и пригласить к телефону того, кто мне нужен, — дежурного хирурга-травматолога. Через минуту в трубке возник его сонный голос. Без раздражения этот человек признался, что умирает от скуки и с удовольствием выдернет мне взбунтовавшийся зуб. Он переспросил, откуда я буду ехать, прикинул время и сказал, что к моему приезду успеет проснуться окончательно, умыться и восстановить рабочую форму.

Заказ на такси? — взяли сразу!

Такси? — приехало без опозданий!

Таксист? — чуткий, замечательный парень! Он, видя мои муки, как мог быстро домчал меня через ночь, через проливной дождь и согласился подождать, чтобы отвезти обратно.

Дальше все продолжалось так, словно я попала в сказку. Меня уже ждали у входа, с открытой дверью. Я зашла. Дальше: пространство коридора, поворот, еще один коридор, кабинет, стол, прожектора, укол, операция. Все происходило молча. Уже когда хирург, вырвавший больной зуб, самолично регистрировал меня в журнале посетителей, я спросила, почему он во время операции молчал.

— А надо было говорить? — удивился он.

— Не знаю. Обычно хирург, удаляя зуб, говорит какие-то слова. Так принято, — вспоминала я предыдущий опыт.

— Разве я удалял зуб?

— А что вы делали?

— Производил мелкую черепно-мозговую операцию, — он почувствовал, что я не поняла ответа, поэтому после паузы пояснил: — У меня на столе пациенты всегда находятся под общим наркозом. С кем говорить? Привычка.

— И то правда, — ошеломленно согласилась я, постигая особенности его профессии.

Я осыпала его словами благодарности, сказала, что никогда не забуду, и я сдержала слово — помню до сих пор и поминаю в молитвах. Деньги он категорически не взял — сказал, что грех брать мзду от страдающих людей за оплаченную государством работу.

Домой мы возвращались не так быстро. Таксист, осчастливленный тем, что на его глазах в мире стало меньше мук и горя — как легко это, оказывается, можно сделать! — пел песни. Зажимая окровавленный рот, я слушала их и вспоминала прошедший день, вечер и начало ночи. Это был верный признак того, что я отрезала от себя этот кусок жизни, отодвинув в прошлое. Воспоминания — мчащиеся в будущее кони.

Мы возвращались в центр города в толще тьмы, под потоком льющейся с неба воды, черт знает по какому безлюдью. Вдоль дороги мелькали деревья, вздымались холмы, поросшие ерником, вокруг никаких строений не обозначалось, но я не боялась. Мне было хорошо и спокойно в этой пустыне, в плену мрака, холода и дождя, потому что рядом случайный человек радовался моему избавлению от страданий. Я улыбалась, забыв их остроту, забыв отчаяние, еще недавно владевшее мной.

В номер я вошла в четыре часа утра. Девушки давно вернулись с банкета, оживленно обсуждали его детали и ждали меня, не зная, что и думать о моем исчезновении.

Обменявшись впечатлениями, мы быстро уснули.

На следующий день участники ярмарки разъезжались по домам. Все утро у меня надоедливо болела ранка от удаленного зуба, в теле чувствовалось недомогание и слабость, и я снова валялась на постели. Девушки, собираясь сами, заодно и мне накупили в дорогу еды, с учетом того что я уже двое суток голодала. Они отбыли раньше, а я до отъезда на вокзал два часа оставалась в номере одна, подшучивая над собой, что весь мой бизнес выстроен на потерянных зубах. Хотя это была не шутка, а печальная правда.

Обдумывая события двух прошедших дней, я ловила себя на ощущении, что провела тут долгую-долгую и несчастливую жизнь, с которой теперь расставалась, чтобы забыть навсегда.

Еще раз я встретилась с этими девушками на ярмарке в Ростове-на-Дону, куда поехала с мужем. Они по-прежнему щебетливо рассказывали ему свои впечатления от Нижнего Новгорода, вспоминали мои мрачные злоключения и свою прогулку по Волге на теплоходе.

Это происходило поздней осенью того же года. Никто из нас не знал, что до третьей встречи истечет несколько месяцев, наполненных для меня событиями сказочными, и она будет расцвечена совсем другими красками — радужными.

4. Метаморфозы

Прошло время, минули осень и зима. Я возвращалась в типографию после встречи с Виктором Михайловичем, узнав, что он мне практически подарил два миллиона рублей, когда рубли еще были весомее доллара. Я не шла, а летела по воздуху.

Несмотря на начало апреля, стояли холода. Ночью мороз сковывал землю, рассыпая по ней тысячи хрустящих льдинок, а под дневным солнцем лишь кое-где появлялась протаявшая влага. Теребящий ветерок был по-зимнему неприятен. Не отступала неласковая зима, не уходила.

Но я, дитя моих степей, чувствовала приближение весны, ловила ее приметы во всем, что мог предоставить скудный городской пейзаж. Потемневшая, набухшая кора каштанов плотнее обняла стволы, несущие наверх, к почкам, соки земли. Легкие веточки белых акаций, звенящие на зимних ветрах, стали тяжелее, обмякли, словно в предвкушении цветов и любви. Ветры, всю зиму стлавшиеся вдоль земли, перестали лизать ее исцарапанное лицо, поднялись выше и занялись облаками. Блаженным покоем дышало ждущее тело земли, и влага, извлекаемая из недр неотступным морозцем, казалась семенем, орошающим ее лоно таинством оплодотворения. Только беспокойные, подвижные облака, то поодиночке, то гурьбой носившиеся в поднебесье, мелькая тенями, закрывали от нескромного взора эти священные превращения.

Я не любила ходить пешком, мне редко этого хотелось, причем поводом должно было служить что-то из ряда вон выходящее. Даже и не помню, когда это было в последний раз. Я с удивлением обнаружила прошлогодний апрель с теплыми дождевыми купелями, с хмельным запахом внезапных фиалок. Было что-то еще, о чем хотелось думать, но я не могла найти его, вспомнить. Обрывки зрительных впечатлений засуетились в воображении, тонкие крылья носа затрепетали участившимся дыханием, не поспевая за ускакавшим прошлым.

Ускакавшим?

Тот странный сон вернулся в мысли, и я увидела всадника, подающего мне поводья. Он ударил по крупу моего коня. Я внимательнее всматриваюсь в его лицо, пытаясь разглядеть черты. Кто же тогда мне приснился, кто предчувствовался? Мелькает тихая улыбка Виктора Михайловича, слышится смешок и задиристый голос Валентина Николаевича.

Мистика и реальность, случайность и предопределенность, высокое и земное, прошлое и будущее — все, дружно выпавшие единым мигом в события сегодняшнего дня, заполонило восприятие неразличимой мешаниной, из которой омылось новое ожидание. Оно ушло в горизонт и встало над ним пылающей звездой. О, как близка она была, манящая!

Не стало ни обид, ни слез, ни горя, все растворилось в той субстанции, которую отстранило от меня это мгновение. Забылись правые и виновные, исчезли мерки и точки отсчета. Рукой моей странной судьбы распахнулась новая даль, выпуская меня в неизмеримые пространства.

Неугасимые, теплящиеся лампады души согревали меня. Там что-то ворочалось и ныло, чего-то ждалось и хотелось. Там, затаив дыхание, свернувшись маленьким ленивым клубочком, жило предчувствие. Мне виделся кто-то до времени молчащий, я уже чувствовала его рядом, чудилось в нем что-то знакомое, но забытое. Словно превратившись в волну, я удобно укладывалась в гармоники мира. Не растерянная ни от чего, собранная в нетерпении немедленного действия, я торопилась. Вдохновением горели глаза и наполнялись жгущей мелкой слезой, преломлявшей свет и выпускавшей на волю солнечные зайчики. Щеки пылали задором и азартом, я чувствовала их матовый, неяркий свет. От восторга не хватало воздуха увеличившимся легким. Я расстегнула пальто, и ветер разметал его освободившиеся полы. Распахнутая, окрыленная, трепещущая, я легкой ланью взлетела на крыльцо проходной и вприпрыжку спустилась по ступенькам во двор типографии. Я шла размашистой и уверенной походкой, когда почувствовала перед собой упругое поле чужого взгляда. Занятая земным вдохновением, я — увы! — не выпила этот короткий миг. Как вернуть мне его? Как воскресить?

Иногда хочется покрепче закрыть глаза, уснуть и проспать всю ночь страшным и долгим сном, а утром обнаружить, что прошлое вернулось, ибо оно никуда не уходило, и жизнь продолжается.



Я почувствовала на себе чужой взгляд. Он заставил меня остановиться и оглядеться.

Во дворе шла обычная работа, туда-сюда сновали кары, несущие на своих вытянутых рожках рулоны бумаги. Эти рулоны сбрасывали около цеха подготовки материалов и дальше кантовали вручную. Транспортировщики, не церемонясь, били их, переворачивая и поддевая ломами. Знали, что пробитые слои бумаги пойдут на срыв, обычно списываемый на естественные потери. В голом еще скверике на мокрых скамейках сидели механики из ремонтного цеха, курили. Возле склада стояла машина, загружающаяся готовой продукцией. Рядом крутились заказчики, считали количество загружаемых пачек и сравнивали с накладной. Промелькнул начальник переплетного цеха, бабник и пьяница, вечно слоняющийся по территории, скучающий и томящийся в ожидании окончания рабочего дня. У входа в управление заведующая производственным отделом спорила с начальником печатного цеха, которого недолюбливала и методично доставала, где могла. Неподалеку от них стояли одинокие созерцатели и ротозеи.

Все было будничным и серым, скучным и безрадостным, не достойным внимания, обращенного с высоты, на которую поднял меня случай или чья-то воля, а может, собственный неспокойный нрав. Скользнув летящим взглядом по привычным картинам, я скорее подсознанием, чем сознательно уловила некоторую тревожную подробность в них.

Я была уже почти у входа в здание, и поздно заметила, что сбоку стоял тот странный незнакомец, имени которого я продолжала не знать. Окрыленная свалившимся на меня счастьем и новыми самооценками, я уже проходила мимо, не впечатляясь теперь его вниманием. Но он не просто рассматривал меня потому, что я попалась ему на глаза, он откровенно наблюдал за мной с веселой и уверенной расчетливостью, без надменности и высокомерия, без своей невыносимой складки у губ — признака надменности. Его настроение лучилось во взгляде и разливалось по лицу весенней теплынью. Это было не похоже на то, что наблюдалось раньше, отличалось от впечатления, оставленного в моей цепкой памяти, это было неожиданно и ново. И тут он бросился мне навстречу, да так неожиданно, что я остановилась. В одно мгновение он оказался рядом и уже теребил отвороты пальто на моей груди, что-то шептал, горячо и непонятно. Он нахлынул, как паводковый поток, выметая и унося из меня все прежнее, обидное, не нужное.

О, как созвучно все подобное! Как прекрасно взаимопонимание невысказанного! И стоит жить…

В замешательстве я отстранила его рукой, почти с возмущением, не веря, что мир действительно повернулся ко мне лицом и улыбается сказочным Лелем.

— Да в чем дело?! — отстранилась я от него.

— Нам надо поговорить, — выдохнул он.

— Если по работе, то приходите ко мне в кабинет.


***

Я уже была главным редактором — по моему предложению и моими стараниями, созревшими естественным порядком, когда я стала заниматься книгами, на типографии был организован такой передел, и я его возглавила. Согласно должностной инструкции, я подчинялась непосредственно директору, и в мои обязанности входило то же, что и у редакторов обычных издательств, — работа с авторами и подготовка их рукописей к выпуску в свет в виде тиражей книг. Единственное отличие состояло в том, что нашему издательству выпуски книг заказывали частные лица и фирмы. Мы также получили право выпускать книги в качестве собственного товара и сдавать его на реализацию в торговые сети. Это было, без преувеличения, зачатком нового большого дела, я вынашивала планы развить работу издательства до получения госзаказа, что было лишь делом времени, и превратить типографию в издательско-полиграфический комплекс. А если бы удалось освоить специфику периодической прессы, то мы могли бы выпускать и свою рекламную газету.

Отдельного помещения редакция еще не имела, и я располагалась в одном кабинете с инспектором по кадрам — приятной женщиной, ставшей мне добросовестной помощницей, ее звали Валей.

И вот у нее на глазах начала разворачиваться эпопея удачных для меня перемен. Не знаю, что она думала по этому поводу, но то, что мне неимоверно тяжело, наверняка понимала. Я отдавала должное ее умению сочувствовать, ибо иногда она проявляла это качество и занималась моим настроением: задавала осторожный вопрос, когда мне надо было выговориться; ободряюще поддакивала, когда я вслух преодолевала внутренние сомнения; помалкивала, видя мое раздражение и усталость; а то и просто любопытствовала, устраивая мне маленький «перекур». Свойственны ей были и маленькие хитрости: когда ей хотелось побаловать себя чем-то вкусненьким, она покупала это на двоих, зная, что я оплачу всю покупку. В быту относилась ко мне покровительственно, несмотря на десятилетнюю разницу в возрасте не в мою пользу. Я была для нее сущим развлечением на этой рутинной работе и объектом заботы, как не умеющая заботиться о себе, правильно питаться, вовремя отдыхать.

А теперь продолжу свой рассказ. Итак, я вошла в свою комнату — уставшая после пешей прогулки, но с хорошим задорным настроением. Ни о чем, кроме работы, которая мне предстояла по освоению двухмиллионного вливания, думать не могла.

Валя подала мне отчет о событиях, случившихся в мое отсутствие: кто звонил мне, кому должна позвонить я, кто заходил и по какому вопросу. Список был длинным, новости содержал приятные. Забросив на стул пальто, которое она затем перевесила по-людски на вешалку, и засунув в шкаф шапку, я намотала вокруг шеи длинный шарф и принялась дописывать в список то неотложное, что наметила сделать, шагая сейчас по улице. Я окунулась в составление плана работ на ближайшее время и забыла обо всем на свете. Валя притихла. Вокруг нас разлилась неторопливая, сосредоточенная тишина.

Вдруг резко распахнулась дверь. Вздрогнув от этого, я подняла голову от бумаг и с недоумением посмотрела на вошедшего. Это был все тот же незнакомец, который игнорировал меня на нижегородской книжной ярмарке, а сегодня зачем-то хватал за грудки во дворе типографии. Он твердым шагом переступил порог и остановился, казалось, в смущении и растерянности.

— А-а, вот и вы! — начала потешаться я, вспоминая свои прежние обиды. — Теперь вы узнаете меня?

Но передо мной стоял совсем другой человек. Не тот, которого я видела раньше. Куда девались его отстраненность и неприступность, спесь и чванство! Исчезли сдержанность и лаконичность. Он бормотал слова лести и комплиментов, каких-то обещаний и пошлых излияний. Я попыталась сбить его с этой волны, сопротивляясь заштампованному натиску обыкновенного бабника.

— Да что вы говорите?! — с издевкой восклицала я в ответ на его признания в нежнейших чувствах.

Боже мой, я была так слепа, что все еще не придавала значения ни своей частной деятельности, ни новому производственному статусу, ни тому, какое впечатление это производит на людей! То, что начало привлекать ко мне ловких людишек, для меня оставалось пустяком по сравнению со мной самой — на что я вообще была способна как индивидуальность. Ведь все мои счастливые перемены последнего времени, столь впечатлившие охотников за добычей, были всего лишь моей игрой в жизнь!

Он же, этот мужчина, словно не замечал сарказма, наоборот, подбадриваемый тем, что я вообще что-то отвечаю, нес сущую околесицу. Это все ужасно не шло ему. Мне не хотелось видеть его таким, ибо это диссонировало с моими представлениями о нем. Уж лучше бы он был прежним, где искренность и неподдельность подкупали, а все остальное могло быть отброшено, как шелуха. Теперь же фальшь и неискренность, плохо скрытые в небрежных речах, коробили меня. Я поняла, что он хочет не просто познакомиться, но добиться расположения, что я зачем-то нужна ему и он прет к результату, вчерне проживая эти минуты.

В дополнение ко всему прежнему, словно, нарочно подтверждая мои догадки, он вдруг затеял такую мелодраму, что это уже не удивляло и не забавляло, а вызвало оторопь, а потом гнев: он подбежал ко мне, бросился на колени, потянулся к груди, начал гладить меня и шептать что-то дешевое о страстных поцелуях.

— Хватит! — оборвала я его, отталкивая от себя и с краской стыда посматривая на Валю. Она сидела с опущенными веками и лукавая улыбка блуждала на ее лице.

Он отскочил, словно мячик, упруго встав на ноги, остановился напротив с видом обиженного ребенка:

— Вы не знаете, от чего отказываетесь, — сказал с упреком.

— От чего же?

— От качественного секса.

— У меня с этим все в порядке, оставьте свой секс для других.

Он не уходил, переминался с ноги на ногу и ждал чего-то. Да, у меня уже были деньги, небольшие, но все же больше, чем у других, и я замечала, что мужчины стали по-другому ко мне относиться. Это, конечно, вызывало только улыбку, иногда жалость. Но почти всегда и снисхождение тоже — мужчины оказались такими слабыми и неуверенными в себе, что это озадачивало. Я поняла, что их нельзя бить наотмашь, иногда им просто надо помочь почувствовать себя на высоте, несмотря ни на что.

Вот и этот чего-то добивается, — не сразу сообразила я. Мне показалось, что у него действительно есть ко мне дело, и для верности он выбрал именно такую форму знакомства, конечно, совершенно неподходящую. Как жаль.

— Если вы зашли по делу, так о нем и говорите. У меня мало времени, — сказала я примирительным тоном.

— Поговорим еще и о деле! — воскликнул он, возмущенный тем, что его прервали. — Не все сразу.

Он по инерции сохранял набранную тональность, но к концу фразы она иссякла, и смысл происходящего яснее прорисовался для него. Он как будто остановился в беге перед неожиданным препятствием.

— Со мной не надо так знакомиться, — повторила я, акцентируя на «так» и видя, что он начинает приходить в себя и воспринимать сказанные ему слова. — Не напрягайтесь. Будьте самим собой.

И тут до него дошел комизм происходящего — он, наконец-то понял, что я его не знаю. Это чуть не разбило его параличом.

— Да вы, похоже, не знаете меня? — в замешательстве воскликнул он.

— А что, обязана знать?

— Вы в самом деле не знаете меня?! — снова спросил он тоном не верящего в эту правду человека, с растерянностью и удивлением. Он понял, что ошибся и чего-то не учел.

Вот оно что, — подумала я, — так он считает себя известным человеком, и раньше думал, что я элементарно домогаюсь его. Ну, умора! Но его вопрос заставил меня задуматься: кто же он есть, черт возьми, что так о себе мнит, цены себе не сложит? Мне хотелось догадаться, хотя бы приблизительно. Ах, как жаль его огорчать, как неловко он, должно быть, сейчас себя чувствует!

— Нет, не знаю, — призналась я честно, — Ну, и кто же вы?

— Я Ногачев! — сказав это, он гордо вскинул голову, а я раскрыла рот от недоумения: мне это имя ровно ни о чем не говорило.

— Да? И что это означает? — сказала я, видимо, продолжая его шокировать, потому что он округлил глаза и повел ими так, словно изнемогал от моего неведения.

— Я писатель. Известный, между прочим, — он выходил из состояния недоумения и, слава Богу, постепенно становился земным и более-менее адекватным. — Вы меня не читали? Хотя… да, конечно…

— Не читала. Что вы пишете? — я все еще сомневалась, что у него есть основания для своих претензий.

Всем нам хочется казаться значительнее, чем получается на деле. Вот у меня есть двенадцать запатентованных изобретений и много научных статей, причем даже в зарубежных изданиях. Я участвовала в серьезных проектах и не получила должного признания только потому, что вмешалась перестройка. На то время я уже знала, кто и почему помешал и мне с защитой диссертации, и моей Родине с укреплением могущества. Тем не менее я тоже могла бы заявить о своей известности. Все относительно, и это мало кого волнует.

— Фантастику, — с вызовом сказал он, ожидая, видимо, новой иронии.

Мне понравилась его настойчивость. Другой бы стушевался, сник. Ну, считал, что его знают, и решил одарить с барского плеча вниманием. Ну, вышла ошибочка — извините. А тем более говорить о фантастике с какой-то замороченной бабенкой, где-то на занюханной типографии. Какое безрассудство! Но это для обыкновенного человека. А он был психологом, несмотря на то что, казалось бы, неудачно выбрал форму знакомства. Он обладал неким чутьем на людей или информацией обо мне и правильно рассчитал, что будет понятым, не осмеянным и прощенным мною. Осечек у него не было. А методы? Да, иногда он действовал от противного, прибегал к парадоксам, плоским эпатажам — увы. Я это интуитивно почувствовала, потому и реагировала так.

— Да? Не слышала. Очень жаль!

— Почему же жаль? — со спокойной рассудительностью продолжал он. — Фантастику многие не читают.

Я улыбнулась.

— Но я-то как раз читаю. Правда, это было давно.

— Очень давно? — понарошку ехидничал он с уже известной мне теплотой, струящейся во взгляде.

— Сейчас вспомню точно… Последним я читала роман «Час быка» Ефремова, когда он только вышел. Нет, «Час быка» был на третьем курсе, а последним было что-то из Бердника… Или «Волшебный бумеранг» Руденко. Так, — остановилась я и посмотрела в окно: — Это был Корсак «Бегство земли» и сборник «Вирус бессмертия»…

— Да, плохи ваши дела, — он посмотрел на меня, как на совершенно безнадежное создание. — Все это так давно писалось… — Вдруг он вскинул голову: — Вам нравится, как пишет Ефремов? — и снова из него струей била спесь, спесь, спесь, не позволяющая понять, как он сам к нему относится, ко мне, к остальным…

Ему хотелось вывести меня из равновесия, но благодушное настроение прочно завладело мной: я видела этого человека насквозь, и это мне нравилось, и он сам нравился.

— Да, — сказала я, не обращая внимания на его тон, как будто размышляла сама с собой. — Вот и фирму свою назвала «Веда». Помните героиню из «Туманности Андромеды»?

— Это уже обнадеживает, — не удержался он от язвительного тона. И похвастался: — Я считаю себя учеником Ефремова.

— В таком случае, возможно, вас и стоит почитать, — буркнула я, принимаясь за свою работу. — Ну, хватит бездельничать.

— Еще минуту, — сказал он. — Давайте я для начала занесу что-нибудь свое. Почитаете.

— Если вас не затруднит, — я говорила из вежливости.

— Сейчас я здесь часто бываю, так что на днях занесу.

— Договорились.

Он попрощался и ушел.

— Зачем он приходил? — я посмотрела на Валентину, все время молча наблюдавшую этот спектакль.

— Он же писатель, — напомнила она.

— И что?

— А вы — издатель.

— Вы имеете в виду то, что мы делаем на типографии?

— Конечно.

— Это его не может интересовать.

— Почему?

— Потому что мы издаем дешевые детские книги и не платим гонорары.

— Значит, он вам скоро сам скажет, что ему надо было.

Так все и случилось, но это было чуть позже.

От слов, сказанных Валей, меня словно ударило током. Я вспомнила совсем недавнее высокомерие этого человека, и у меня родилось подленькое подозрение, что случившиеся с ним перемены очень увязаны со слухами о моих успехах в бизнесе. Он мог почерпнуть их от своей матери, которая работала рядом с моим мужем (женщина носила другую фамилию, и мы с опозданием узнали, что это его мать). На душе стало холодно и противно. Неловкость гусиной кожей выступила по всему телу. Обуял стыд, но я не понимала за кого больше: за его ли расчетливость и меркантильность; за то ли, что после слов Валентины я дурно подумала о нем; или за то, что поверила ему и так примитивно заглотнула наживку.

Прошло так много лет, а я до сих пор помню, как замерла тогда от неожиданности, от напора его упрямой магии. Но тогда я еще умела избавляться от подавленности и сомнений, поэтому отогнала от себя эти настроения и успокоилась.

Какой смысл живописать это? Любому, кто молод, наверное, известны такие всепоглощающие мгновения. Но я-то была не молода!

Анализируя сейчас те события, я поражаюсь другому. А именно тому, что я никогда не пыталась ни оценить, ни переоценить свое тогдашнее отношение к Ногачеву. Человеку ведь свойственно с течением времени отдавать отчет прожитым годам, пересматривать события жизни, свои привязанности, симпатии, чувства, не обязательно зачеркивая что-то, но хотя бы осмысливая его. У меня же этого не произошло, я сейчас это понимаю — яркие впечатления остались яркими, словно законсервированными тем, что мне было не до них, что у меня были другие заботы. Так те события и вошли в мою память без изменений.

Мгновения легкого, летящего, всеобъемлющего, высшего счастья на самом деле выпадают человеку редко, а многим не выпадают вовсе. И далеко не всем доступно понять их значение, уловить и запечатлеть в себе их приход. Видимо, тогда я пережила именно такие минуты — светлые, необременительные. А позже память обманом инерции поддерживала иллюзию того, что они могут стать ровным, долгим, устоявшимся постоянством.

Книгу он мне, конечно, принес — «Милость динозавров», и я ее прочитала.


***

Спустя несколько дней он приоткрыл дверь моего кабинета и просунул в образовавшуюся щель свою смеющуюся мордочку.

— Это я!

Трудно объяснить, как это происходит, но я попытаюсь. Это психологический парадокс. Представьте: ходит среди людей молодой, активный, творящий человек — умный и живой! — а они его в упор не замечают. Вроде все вокруг толковые да талантливые, а он — обыкновенный. Его учат, как правильно писать, как лучше раскрыть тему, подать эпизод, вырисовать героя. Откровенничают с ним насчет слабых и сильных мест в его произведениях. Умничают, дают советы: что теперь читают люди, для кого надо писать и о чем, как надо моделировать прошлое и будущее. Его уже тошнит от их советов!

При этом, как олицетворенный талант, он о себе уже все предчувствует. Он почти знает, что его имя скоро станет известным, что все прежние советчики будут лебезить перед ним и заискивать, иногда просить его покровительства. Но он ждет признания, которое еще не пришло, не вызрело. Он очень ждет, когда это признание проклюнется хотя бы в одном человеке. Не то признание, когда на худсоветах говорят заготовленные похвалы, привычно и скучно отдают должное упорству и труду, когда людям некуда деваться от сущей правды и надо признать достижения своего коллеги. А то, которое нечаянно долетает из чащобы жизни. Он ждет признания бескорыстного, бесхитростного, спонтанного, идущего из самых недр человеческих. Такое признание похоже на брошенный в горах камешек. После него начинается обвал. И приходит успех!

Слабый и одинокий голос человека, затерянного среди читателей, способен вызвать сели и сдвиги таких масс почитателей таланта, что представить трудно.

Но для этого должны быть горы, эти огромные накопления, напластования, и в них должно быть все напряжено, заряжено взрывом, обвалом и движением. Там должна существовать разность потенциалов такого явления, как реакция на проявленную одаренность. Человек, если он олицетворенный талант, знает, что им уже все это создано, все сотворено. Он уже подготовил условия для успеха, для признания. И он ждет его.

Вот-вот должен прозвучать голос, уподобленный камешку, выпущенному из расслабленных — от удивления, от восторга, от преклонения! — рук.

Когда талант созрел и уверовал в себя, то по всем законам бытия должен найтись этот случайный, но необходимый человек, который преодолеет безвестность таланта и инерцию его незаметности. Все! Он столкнет с точки покоя процесс восхождения звезды. И возникнет слава во всей осиянности!

Вот так встретились тогда и мы. И он знал все о себе! И о моем значении.

Еще на расстоянии, только на подходе чувствовал все, что за варево кипело и созревало во мне.

— Это я! — сказал он игривым тоном.

— Заходите! Хотя видеть вас я еще не готова, — и я выронила камешек из своих ладоней.

Это, конечно, образ. На самом деле я тогда не могла говорить с ним спокойно. Мне все стало понятно в нем и меня прожгло это понимание так, что запредельное ошеломление не позволяло видеть и слышать его вблизи, нужна была дистанция, хотя бы во времени. Наверное, проще было бы поговорить по телефону, но ни он, ни я до этого не додумались. А собственно, о чем говорить? Анализировать, сообщать свое мнение, высказывать какие-то соображения… Кому — ему? Я же не сумасшедшая! Кроме того, видимо, нам надо было посмотреть друг другу в глаза: ему прочитать в моих, что он — настоящий писатель, а мне прочитать в его, что я — тот первый камешек, который вызвал сель.

Не знаю, возможно, нельзя строить образ камешка, вызывающего сель, на одном человеке, но я так воспринимала события, ибо они, действительно, стали началом его славы.

Итак, я открыла ему свой восторг его творчеством. Не скрыла одержимости, охватившей меня, призналась в беспрекословности и бесповоротности родившихся во мне впечатлений. Разве этого мало? Разве это не могло послужить трамплином для последнего прыжка в самоутверждение? Разве это не прибавило ему недостающих усилий для окончательного прорыва наверх, к триумфу? Ведь все дело было в психологии, что сильнее иных полей влияет на человека. Думаю, так оно и случилось, хотя не хочу казаться значительной. Сейчас я лишь констатирую факты.

В молодости мне везло на интересные встречи. Возможно, я сама умела выбирать друзей и знакомых, а еще вернее, что лихие люди обтекали меня, как вода обтекает препятствия. Во время работы в науке и на преподавательском поприще мне чаще приходилось общаться с мужчинами, и я себя чувствовала с ними легко и комфортно. Конечно, они замечали меня как женщину, говорили комплименты, пытались ухаживать. Но это только сначала. А потом, когда убеждались, что я не нуждаюсь во внимании особого рода, сбрасывали напряжение и становились самими собой, без петушиной стойки. Это дает мне повод думать теперь, что мужчины совершают измены вовсе не по своей воле. Они, как велено природой, вежливо предлагают женщинам свои услуги: а вдруг надо выручить кого-то из них, исправить ошибку обстоятельств? И уж если женщина принимают это всерьез, если она действительно нуждается в таких услугах, то мужчины просто вынуждены идти на это. Разве можно их винить? Мой опыт свидетельствует, что многие мужчины охотнее общаются с женщинами, если точно знают, что те от них ничего «такого» не ждут.

Потеряв прежний устоявшийся покой, пропитавшись духом выдуманных этим человеком миров, я не понимала, что же доставляет мне волнения. От природы я не была сентиментальной, но о его творчестве не могла говорить спокойно. Я выливала свои чувства на Валентину, ибо только она, как свидетель нашего знакомства, могла правильно понять меня. На нее обрушивались мои восторги его книгами и комментарии к нему самому. Валя с удовольствием слушала меня, иногда о чем-то спрашивала, в меру одобряя мое увлечение. Оно, похоже, ей нравилось. Хотя желания читать книги она не высказывала. Да и зачем это надо было, когда у нее на глазах разворачивалось нечто сложное, бьющее по нервам, интригующее? Не пошлое «пришел, увидел…», а сражение за… За что? Я до сих пор этого определить не могу. Вот поэтому, наверное, и пришлось мне написать целую книгу, потому что двумя словами тут не обойтись.

Зато о себе могу сказать так: слово было потом. Мое давно сдерживаемое слово — после его книг. После? Он писал, а я нет — почему? Почему я все время сравнивала себя с ним?

Уже тогда я осознала, что во всем, касающимся этого человека, я как будто не принадлежала себе, и это мне больше всего не нравилось. С этим я вела лукавую борьбу в себе. Лукавую, ибо знала, что победить не смогу. Я не могла избавиться от ощущения, что потеряла контроль над собой и влияние на течение своей жизни. Я готова была растерзать покорность в себе и непокорность в нем, так сильно меня задевавшую. Но я любила его как явление природы, разбудившее меня — он зацепил меня тем, что позволял себе творить, а я от этого отказалась. Это была любовь к своему прошлому, которое не стало настоящим, тоска по нему. И эта любовь подтачивала мое вопящее сопротивление ей и ярость, бушующую во мне. Обессиленная моя независимость, посаженная на цепи добровольного рабства, не умирала, но неистовствовала. Как терпеть боль, рождающуюся в сражении взаимоисключающих начал, до последней победы сшибающихся внутри меня? Извиваясь и конвульсируя, они разнимали на части единую сущность моего «я».

Для меня он перестал быть человеком: разверзлась бездна. Бездна была во мне, а он — открыл в нее дверь, и тем был велик и дорог. То, вырядившись в невинный земной облик, пребывала между людьми неузнаваемая ими упрямая душа Творца; то искало понимания и прибежища среди них избранное дитя творчества; то новая Вселенная, наделенная высшим разумом, родилась и делала первые шаги по земле. Я, завороженная этой бездной, ошалела от ее близости, пульсации в себе. То ли она была частью меня, то ли наоборот, но ощущение нерасторжимости призывало к слиянию, и я не противилась ему. Погружение было так упоительно, так нескрываемо, что я оставила всякие попытки сопротивления, инстинктивно еще проявлявшиеся иногда. Как же мне было не любить этого человека, такое со мной сотворившего, устыдившего меня за то, что я отказалась от своей давней, еще детской мечты писать, создавать свои миры? Я, так долго пленявшаяся звездным небом, так много думавшая о нем, ушла из детства и позабыла его.

А теперь пришел он и стал олицетворением упрека, звучащего из моего детства, от той покинутой мечты — в нем уцелевшей, выжившей и воплотившейся в реальность. Мне ничего не стоило признаться, что видеть его мне невозможно потому, что слепит глаза, что его голос уносит меня туда, где нет мелкого и ничтожного, где живет только вечная гармония. Из всего следовало, что говорить на земные рутинные темы, если он на них настраивался, я смогу позже, для этого надо было прийти в себя.

Он понимал это легко и естественно и отдавал должное мне, маленькой, пытающейся удержаться на краю гигантского гравитационного кратера, каким он стал для меня, отождествившись вообще с творчеством как таковым, куда скатывались и где пропадали бесследно заурядность, малодушная нестойкость, бесцветность и обыкновенность. Да, даже обыкновенность, он не щадил ее.

Да и я пропала бы, не оцени он мои мужественные усилия противостоять ему.

— Заходите! Хотя видеть вас я еще не готова, — сказала я.

— Не готовы видеть? Почему? — он вошел (помню любую мелочь: одежду, движения, мимику), остановился по другую сторону стола. В его лучащихся глазах бесовски плясали победные огни.

Он не верил моим словам, так же и я больше не верила, что когда-то жила без него. Он был моим прошлым, а я — восторгом от его воскрешения! Думаю, в последний час моя душа все равно останется на земле, чтобы невидимым облачком парить в пространствах, сконцентрировав в себе те невысказанные — потому что они неизрекаемые — чувства, которые тогда владели мной.

Не знаю, куда подевались мои руки, ноги, что делало сердце, куда смотрели глаза. Помню только, что никак не удавалось собрать вместе распавшиеся части меня, стереть с лица совершенно дурацкую маску ликования. Губы не слушались, и с этим ничего нельзя было поделать. Все же я держалась молодцом:

— Потому что не могу разговаривать с вами в таком состоянии. Вы же видите, я не оправилась от потрясения, — другого выхода, как быть правдивой, у меня не было, любую фальшь он бы заметил, а я не хотела фальши.

— Понравилось? — спросил он, потому что я замолчала.

Как мы и договаривались, три дня назад он занес мне свою повесть, опубликованную в каком-то провинциальном альманахе. Она называлась "Милость динозавров". Позже он дописал к ней еще одну часть, расширил ее до рамок романа с коротким удачным названием. А потом, кажется, добавил продолжение и новое продолжение. Все это уже перестало привлекать. Но его произведения советского периода, действительно, интересны.

Небольшое по объему произведение имело интересный сюжет, с неожиданными поворотами и конфликтами, было удачно скомпоновано по материалу, написано прекрасным языком. Кроме того, оно поднимало серьезные проблемы экологии и нравственности — отношения человека к миру вокруг себя и к ближнему. Это произведение открыло мне в авторе не только большой талант выдумщика, создателя сюжетов, но и уязвимую душу, неизбывную благорасположенность к людям, трогательную обеспокоенность судьбой планеты, веру в непобедимость добра и в разумность мироустройства. Что скажешь двумя словами? Когда открываешь новый мир, взрывом расширяясь в его границах, внутри образуется вакуум — нет ни мыслей, ни слов.

— Скажу об этом чуть позже, не сейчас.

— Когда? Я приду специально.

— Специально приходить не надо, но если недельки через две будете в типографии, загляните, — сказала я, а он молчал, и его сканирующий взгляд считывал с моих глаз то, что я пыталась скрыть.

— Вам трудно говорить?

— Сейчас я не могу быть объективной. И вообще не хочу беседовать в таком состоянии.

— Понятно, — он серьезно посмотрел на меня, пристально (тогда еще он не прищуривал глаза, и взгляд его был открытым, молодым), и задумался.

Я наблюдала за ним и не могла поверить, что это тот самый человек, который так долго оставался для меня загадкой — не навязчивой, но интригующей, — который казался просто надменным хамом и при встречах оставлял во мне огорчительный осадок. Впрочем, не знаю, каким он казался раньше, я забыла об этом. Знаю и помню, что тогда поняла одно: он положил начало чему-то, без чего я жить не смогу и что должно питаться миром его героев, его энергетикой, голосом и глазами. И боязнь неосторожного слова, способного нарушить едва установившееся равновесие, сторожила мои уста. Я полюбила его как можно полюбить солнце, море, лето, цветущий луг, молодость и Родину, ибо всем этим были проникнуты его произведения.

— Ну, ва-аще! — весело завершил он паузу и тряхнул головой.

Потом всегда в такой форме он выражал удивление, удовлетворение или восхищение.

И вдруг, отбросив маску человека, превратился в того, кем уже стал для меня — высшим существом. Врачуя меня, отравившуюся восторгом, сказал:

— Сделаем так. Завтра я принесу вам еще пару своих произведений, — и, перебивая жестом мои попытки возразить, продолжал: — я не задержусь надолго, просто занесу, отдам и уйду. Вы прочтете их, и вам станет легче, — он замялся, уточняя фразу: — Нет, вам станет проще со мной общаться. Да, проще. Давайте?

— Что же изменится? Вы принесете мне слабые вещи, и я разочаруюсь?

— Отнюдь! У меня нет слабых вещей. Я очень талантливый писатель. Я говорил вам, а вы не поверили. Теперь видите, как тяжело переносить прикосновение к совершенству, — он говорил в шутливом тоне, но в нем звенела и мелкая месть за мои сомнения в нем; и насмешка над моей впечатлительностью; и досада, что я не сама открыла его, что позволила себе не знать его (возмутительно!). Он потешался надо мной за все разом. — Просто, вы начитаетесь меня, надышитесь мной и привыкнете ко мне. Запомните, когда-нибудь вы будете гордиться тем, что были со мной знакомы.

— Хорошо, заносите, — согласилась я, не веря, что состоялся разговор, от которого я пыталась уклониться. — Я согласна привыкнуть к вам и потом этим гордиться.

Он незаметно перевел беседу на меня, словно не мое открытие его как писателя стало основным событием, словно главным было рождение в моем лице его нового читателя, не пожелавшего сейчас обсудить прочитанное. Постепенно все трепыхавшееся и вибрировавшее во мне стало успокаиваться. Я больше не испытывала неловкости за очарование его повестью, она была так же естественна, как и простительна, ибо не каждый день случаются встречи с неординарными людьми. Тем не менее я не хотела выглядеть смешной.

— Я выгляжу наивной, да?

Он рассмеялся. Смех его не был раскатистым, заливистым, он был глухим рокочущим и перекатистым. Такой звук издает крупная галька, увлекаемая отходящей от берега волной. При этом он снисходительно посматривал на меня. Затем, насмеявшись, резко оборвал себя и со значением произнес:

— Разве заурядный человек в состоянии оценить талант? А вы оценили, — и далее назидательно, будто зомбируя меня: — Более того, вы говорите об этом откровенно и просто, без выкрутасов. Это о многом свидетельствует. И не задавайте больше глупых вопросов. Старайтесь, когда в вас говорит женское начало, помалкивать.

— Причем тут женское начало? — возмутилась я. — Сами-то вы не очень справляетесь со своими началами. Советничек...

— При том, что вы кокетничали, а вам это не надо, — огрызнулся он.

Я обиженно замолчала. Разве я виновата, что родилась женщиной и иногда это проскальзывает во мне?

— Мне положено кокетничать, находясь хорошем настроении, — брякнула я в защиту. — Это касается не вас, а меня самой.

Он снова улыбнулся, хмыкнул и двинулся к двери. Словно говоря сам с собой, на выходе из кабинета продолжал удивляться:

— Надо же, с такими мозгами она беспокоится, что выглядит наивной.

Так и ушел, не попрощавшись, всем своим видом не принимая во мне женщину, собственно то, что задеть ему и не удалось. Опять схитрил.

Больше у нас не возобновлялись попытки читать или обсуждать его произведения. Каким бы талантливым читателем я ни оказалась, ему это было не нужно, и я не позволяла себе вторгаться в его святая святых.

Он не любил говорить людям — просто не любил произносить, выговаривать, декламировать — резкие, урезонивающие, одергивающие или пресекающие слова. В полемике бывал краток. Не соглашаясь с доводами собеседника, мог произнести два-три контраргумента. Но если это не убеждало, умел закончить разговор на нейтральной ноте. Разъяснения, если они требовались, давал короткими лаконичными фразами. На непонятливых время не тратил и не добивался непременного прояснения их сознания. Совершенно не заботился о том, что о нем думают и какое впечатление он производит. Он умел держать разговор в таком напряжении, что то, чего он не хотел услышать, собеседник не мог произнести.

Иногда в нем все же возникало негодование, возмущение, надобность выплеснуть свою реакцию. Тогда он умолкал, подыскивая самое безобидное слово, при этом крылья его мраморно-неподвижного носа оживали и начинали слегка вибрировать. Над верхней губой прорезалась горизонтальная складка, губа заворачивалась к круглому и аккуратному кончику носа, который закруглялся еще больше, и почему-то именно там прочитывались довлеющие над ним эмоции. Те, кто не знал Ногачева, обречен был в эти мгновения услышать неприятные для себя слова, произнесенные после паузы с легким вскидыванием головы и бездонной холодностью в глазах.

Я старалась предупредить возникновение таких ситуаций, зная, что ему потом будет неприятней, чем мне, хоть он и постарается это скрыть.

Смею думать, что я неплохой рассказчик, потому что с моих слов, еще не видя и не зная Ногачева, мой муж сделал правильное допущение — этот человек является толковым "технарем". Действительно, как я узнала позже, по образованию он был инженером-электронщиком и в профессиональной карьере дорос до должности начальника отдела одного из закрытых научно-исследовательских институтов, занимающихся ракетной техникой.

Так я познакомилась с человеком, который стал моим самым значимым эстетическим увлечением. Мой мир раздвоился: в одном я жила и работала, а в другом — находилась душой, изучая явление природы под именем Ногачев. С этой поры для меня началось новое летосчисление: это было до Ногачева, а это — после.

А с Василием Васильевичем Ногачевым мы с тех пор сотрудничали. Мне эта деятельность не была слишком уж выгодной, а ему кое-что приносила, и я ей всецело содействовала с пониманием и душевным расположением. Однако прошло и это.



Иногда хочется воскликнуть: «Эхо былого, не покидай меня. Без твоего обманного звука — умру. Еще не все весны, где ты звучишь, я воспела и не все осени оплакала. Еще хватит тепла моего растопить снежные заносы и льды зимы. И лето, лето свое еще могу дарить твоим голубым эфирам.

Звучи во мне! Звучи чисто и правдиво, как звучал настоящий исток твой, сладкопевный голос молодости, когда-то — давным-давно — шедшей рядом со мной. Я ловлю твои переливы, тянусь к ним рукою и в иллюзорной надежде своей пытаюсь ощутить материальность прошлого. Закрываю глаза, и мне мнится, что цель близка, что я осязаю его, рождающего счастье.

Не уходи, не отдаляйся, не растворяйся, эхо былого! Не замирай погибельной тишиной. Эхо любимого времени — ты серебристая нить моей жизни. Еще и еще мне хочется дожить до конца твоих отголосков».

Или это не эхо?

Может, это память трепещет и содрогается волнами дорогих голосов, узнаваемых в годах и расстояниях? Не надо симфоний и песен! Я откажусь от всех мелодий, от всех напевов чарующей гармонии ради того, чтобы снова услышать эхо былого, которого мне всегда мало.

Но что я могу?


***

Я могу, например, сказать, что не размышляла специально о Ногачеве. Мне просто хорошо было, что он есть, что подвигнул меня вспомнить о своей мечте, и я с удовольствием изучала его как объективное явление. Каким же мне запомнился этот незаурядный знакомец?

Постараюсь быть беспристрастной. А чтобы образ его оставался живым и осязаемым, начну с того, что в нем особенно выделялось, было превалирующим и сильным.

Как ни странно говорить такое об умном человеке, но по первым впечатлениям запомнился он мне высокомерным, причем в значительной степени — до банальной спесивости, чтобы не сказать хамской чванливости. Кажется, ему в себе нравилось все: и неидеальная внешность, другая бы сказала — внешность ломового извозчика; и какая-то молодцеватость, или даже гарцеватость, движений; и его шутки — в большинстве своем пошлые, и книги.

Ходил он легко и стремительно, но при этом подчеркнуто играл мускулами и вскидывал голову, стараясь не смотреть в глаза встречным — его взгляд скользил над головами людей. Такой взгляд я впервые заметила у Михаила Кузнецова, народного артиста РСФСР, когда он гулял по центральному проспекту, находясь на гастролях в Днепропетровске. Понятно, что у него были на то причины — приехав в провинцию, он старался избегать толпы поклонников, расспросов и раздачи автографов. Потом мне привелось наблюдать, как шествует по улице Горького (ныне Тверской) Юлия Борисова — и снова тот же взгляд небожителя, устремленный к звездам.

Но ведь это известные и заслуженные люди! Михаил Кузнецов был лауреатом Сталинской премии, красавцем и народным любимцем, особенно после роли матроса Чижика в одноименном фильме. Непревзойденная Настасья Филипповна из фильма Ивана Пырьева "Идиот", Герой Социалистического Труда, дважды кавалер ордена Ленина, кавалер ордена Трудового Красного Знамени и так далее, Юлия Борисова по сию пору остается звездой Вахтанговского театра. Тогда же она блистала в "Принцессе Турандот" и "Варшавской мелодии", и критики спорили о ее необыкновенном, каком-то изламывающемся на гласных звуках голосе. От этого можно было что называется задрать нос.

А у Василия Васильевича тогда еще не было причин так уж заноситься перед людьми. Да и сейчас их нет, когда он скатился в ремесленничество. Все это у него получалось наигранно и лишь на первый взгляд убедительно, потом же становилось смешно и неловко за него.

О манерах и говорить нечего — одно то, как он собрался расположить меня к себе, этот его выход на сцену с хватанием за грудки, свидетельствует о том, насколько скверно он относился к людям, как плохо знал женщин и думал о них, как мало ценил. Поспешен был и неряшлив во всем, что касалось дел, отвлекающих его от творчества и зарабатывания денег.

О уж это его неугомонное желание обогащения! Это было несносно!

Я всегда была расположена к талантливым людям. И большинство из них воспринимали это качество моего характера с пониманием, что так я отношусь к духовности вообще, что она у меня на первом месте, что я сама — духовный человек.

А тут я понимала, что мою расположенность Ногачев воспринимал как простоту, нерасторопность, житейскую незрелость, на чем можно сыграть. И пытался воспользоваться этим. Как бы ни было это неприемлемо, но изменить в нем такой взгляд на себя и на мир вообще я не могла, поэтому и не старалась. Кроме того, мне интересно было наблюдать за его маневрами, хотелось развлечься этим, да и его развлечь вниманием и ощущением легко достигнутой цели. Кстати, мне всегда нравилось баловать тех, кто мне импонировал, так я относилась не только к Василию Васильевичу, но ко многим людям. И ему я подыгрывала тоже. Вот он уговорил меня перевести на украинский язык ту повесть, которую я прочитала первой и очаровалась ею. Я как раз ехала в санаторий «Меотида», что на Бердянской косе, где мне предстояло почти месяц скучать в однообразном ничегонеделании. В той глуши занятие переводом книги было лучшим из доступных удовольствий, и я решилась — взяла с собой необходимое и в перерывах между загоранием и купаниями в море сделала эту работу.

По возвращении я сказала Василию Васильевичу о своих результатах, полагая, что ему будет всего лишь приятно внимание, что я в течение месяца думала о нем и жила его миром. Но ему захотелось большего — он решил заработать на моем переводе.

— Этот перевод должен быть авторским, — сказал он. — А для этого я должен отредактировать его и подписать.

— И вам не жалко своего времени? — удивилась я, зная его прагматичность.

— Нет, ведь вы мне за это заплатите.

— Правда?

— Да, любая работа должна оплачиваться, — назидательно произнес Василий Васильевич.

— А мне кто заплатит за перевод?

Он улыбнулся и снисходительно посмотрел на меня, словно я чего-то не понимала. Но я промолчала, ожидая дальнейших ходов.

— Придет время, и вы за мое факсимиле сможете получить гораздо больше, чем сейчас заплатите мне, — сказал он.

— Вот в этом я не сомневаюсь, — засмеялась я.

Поспешила я тогда это сказать — время изменило отношение людей к писателям, и нынче вряд ли кто-то вообще обратит внимание на его факсимиле.

— Итак, завтра приносите свой перевод, — сказал он, и мы договорились о цене за его работу.

Но на этом история не закончилась. Когда я принесла перевод, оказалось, что Василий Васильевич не хочет читать с рукописи — хотя у меня понятный каллиграфический почерк — и перевод надо отпечатать. Он так смешил меня своим желанием заработать, что я на все соглашалась — тогда запрашиваемые им суммы не составляли для меня значительных трат. Представить смешно: мне, умеющей печатать и имеющей на чем печатать; мне, работающей в типографии, где есть полно печатных машинок для любых языков, где хватало любой наборной и множительной техники, исполнителей, наборщиц и машинисток — он предложил свои услуги по перепечатыванию моей рукописи! Это было верхом его веселой бессовестности. Я уже понимала, что он хочет дать заработать на идее с переводом еще и своей маме — машинистке института, где работал мой муж.

Мне представляется, что мир людей он воспринимал, как некую условность, в недрах которой ему предназначено жить. Люди более одаренные и менее одаренные, совсем не обладающие талантами и те, которые наделены лишь одним из них — пониманием чужих совершенств, — все были для него одинаковыми. С высоты его избранности, как с высоты реющего под облаками планера, люди казались ему просто маленькими живыми элементами фона, отличающимися друг от друга внешностью, возрастом, цветом волос, то есть тем, что мог уловить парящий над человеческими стадами взгляд.

Как-то дано было ему знать, как с каждым из людей следует обращаться, и он этими знаниями пользовался. Он никого не примерял на себя, самопроизвольно полагая, что в этом нет нужды, что не сравнивают несравнимое. Достучаться к нему, чтобы он не просто уловил живое движение возле себя, а обратил на него осознанное внимание, было не просто. К этому надо было прикладывать постоянные усилия, ибо он норовил тут же от тебя отделаться. Как в плотно забитом объеме надо что-то выставить, чтобы поместить новое, так и в его сознании надо было выбить что-то и поместить туда себя. Но лишь усилия к этому ослабевали, как это место снова заполнялось чем-то другим, чаще всего работой.

Отношения с людьми, в которых он мало нуждался, строились им по банальным и примитивным схемам. Так ему было проще, так он меньше сил и энергии отдавал заботам, без которых обойтись нельзя, но которые лишь отвлекали его от избранного дела.

Я быстро поняла и легко приняла, что требовать от него той же степени отзывчивости, которую обыкновенные люди проявляют друг к другу, того же участия, понимания, даже этики — нельзя. К нему надо было подходить с иными мерками, предназначенными для измерения нетипичных, нестандартных явлений. Но у обыкновенных людей этих мерок нет, они не заложены в нас, мы их не имеем, как не имеем способности слышать ультразвук или видеть инфракрасные лучи. Следовательно, ни обижаться на него за то, что он не такой как все, ни благодарить его за то он что есть, не стоит. Он этого не поймет, как не понимают нашего отношения к себе птицы, звезды или земные стихии. Он с ними в одном ряду, он — объективная реальность по отношению к нам, превосходящая нас по потенциалу. И мы должны с нею считаться, ибо нам суждено оттенять в нем ее проявления.

Общение с ним принуждает к мобильности и бдительности. Он прикладывает определенные усилия, снисходя к нам, обыкновенным людям, сокращая дистанцию между собой и нами, стараясь уподобиться нам — ему легче это делать, чем нам. Честность отношений требует от нас хоть чуть-чуть помочь ему в этом, вознаградить его старания. Стоя на пуантах, я ненарочно и ненавязчиво тянулась к его уровню.

Поразмыслив, я поняла его состояние в день того памятного знакомства, когда он так странно предстал передо мной: он прокладывал для себя еще одну «тропу жизни», из многочисленных уже имеющихся у него, искал прокорм, а если удастся, то женщину и секс. Как всякий охотник, он выработал свои простенькие приемы, умел наметить объект и четко определить цель охоты. Несмотря ни на что, для меня он оставался земным созданием со всеми вытекающими из этого потребностями. И ему приходилось перевоплощаться в простого мужчину и действовать под его личиной. Иногда он делал это небрежно, когда спешил. Ему не нравилось это занятие, отрывающее его от творчества, но за него никто бы того не сделал. Приходилось.

Я рада, что тогда отклонила такое знакомство. Настоящее наше знакомство, мое прорастание в него, состоялось позже, после путешествия в его миры. И теперь никакие его усилия не понадобились, чтобы расположить меня. Я просто стала ему принадлежать, как принадлежит Солнечной системе метеорит, попавший в ее гравитационные сети. Он пленил меня. И мне был привычен, мил и сладок этот плен. Ничто человеческое в нем меня больше не задевало, ничего не значило для меня, не волновало. Я не была ослеплена, не потеряла способности оценивать его. Нет, я по-прежнему видела в его человеческой ипостаси различные черты: простые и сложные качества души, сильные и слабые стороны характера, возвышенность и мелочность интересов, волю и безволие. Вся эта мешанина имела замысловатые и неожиданные сочетания, через которые его рассмотреть мог не каждый. Мне, видимо, судьбой было предопределено видеть и понимать его в самых тончайших и незначительных проявлениях, которые я воспринимала как внешние его составляющие и легко отделяла от настоящей глубинной сущности, как можно отделять удачные или неудачные одежды от ладно скроенного тела.

Я хорошо помню минуту, когда выразила Василию Васильевичу свое мнение о его книге. У него больше не засветились глаза ни игривостью, ни радостью, как было перед этим. Они затянулись иссиня-омутной поволокой, стали глубокими и отсутствующими. И мне в тот же час стало понятно, что мои слова произвели в нем сложные перемены, сдвинули с устойчивого положения давно назревавшие процессы. Но я поняла и другое: он, почувствовав в себе этот импульс, этот сдвиг, вовсе не связал его со мной, с моим восприятием его как писателя, с моими словами.

Этот человек никогда ничего не отдавал другим, он все забирал себе. Не перекладывал на чужие плечи свои неудачи, но и успехами, а тем более славой, ни с кем делиться не хотел. Он даже мысли не допускал, что кто-то может иметь к этому хоть отдаленное отношение. Он бы с голыми руками пошел против любой силы, предпринявшей попытку прикоснуться к его заслугам. Выслушав меня, он перестал замечать окружающее, взглядом удалившись в невесть какие пределы, и только трепетавшие крылья носа выдавали темп его внутренней жизни. Он был занят собой, прислушивался к себе, себя оценивал и переоценивал, что-то внутри себя менял местами.

Так бывает, когда долго болевший человек вдруг получает импульс надежды от случайного общения с кем-то благожелательным, сочувствующим, понимающим его. После этого он с трудом выходит в чистое поле подышать свежим воздухом, и ему становится значительно лучше, он ощущает прилив бодрости и новой энергии, жизненных сил. Возвратившись домой, он забывает о том, кто благотворно повлиял на него. Он думает о себе: "Какой я молодец, что сам вышел в поле и там глубоко и правильно дышал". Ему даже в голову не придет сказать слова признательности собеседнику, чудесно повлиявшему на него, поблагодарить поле за чистый воздух, поклониться земле за травы и цветы, дарящие исцеление.

Мне было дорого мое скромное участие в становлении Василия Васильевича, вернее — в становлении его признания, потому что, как писатель, он давно уже был сформированным. Признание все равно пришло бы. Оно уже шло к нему, просто по пути его встретила я и невольно подтолкнула в спину. Когда бы оно пришло, когда бы случилось? Всегда ведь хочется, чтобы это случилось вовремя. А главное — надо быть готовым к его приходу, чем я как раз и помогла, как мне представляется, Василию Васильевичу. Но говорить с ним на эти темы ни в коем случае нельзя было! Тут требовалась такая деликатность, такая конспирация, чтобы не дай Бог, даже случайным прикосновением благосклонного к нему взгляда не насторожить его недремную ревность.

Следует, забегая наперед, признать, что на то время свои лучшие произведения он уже написал, но еще не адаптировался к своей значимости, не испытал ее на случайном читателе из толпы, не вкусил правды о себе от обычного, непредвзятого читателя. Одно дело теоретически знать, что ты — состоявшийся одаренный человек, а другое — увидеть материальное воплощение этого, которое происходит только при наличии поклонников. Без поклонников нет воплощенного таланта. Я видела, что тогда он не понимал этого. И я боялась быть необъективной к нему, хотя порой мне казалось, что он вообще не считал участие поклонников чем-то ощутимым в своей славе. В этом смысле он был эгоистом, чем огорчал не только меня, я думаю.

Его рейтинг быстро и резко пошел вверх. Он начал набирать высоту!

Мне могут возразить, что я преувеличиваю свое значение, сказать с иронией приблизительно такое: «Да-а, пошел человек вверх от такого незначительного толчка. Он хоть помнит о вас?»

Только я ведь уже не раз подчеркивала свое отношение к этой теме — это мне повезло, что я встретилась с Василием Васильевичем в переломный момент его творчества, когда его талант достиг завершения и он от качества в творчестве перешел к накоплению количества написанных книг. Я была, быть может, последним толчком, от которого забил этот родник, и разлилась река. Да и толчок был не так уж незначителен, он выражался отнюдь не только в похвалах и словесных поощрениях. И пусть кто-то другой попробует совершать такие толчки, прежде чем измерять значительность того, что сделано не им. Хотя меня Ногачев помнит меньше, чем полагалось бы. Но... так он устроен. С этим ничего не поделаешь.

И еще в одном мне повезло: после общения с ним я почувствовала укор в том, что не писала раньше, как мечтала с юности. Этот укор был сродни толчку, от которого просыпаешься. Ни Любовь Голота, ни Михаил Селезнев, которых я много лет знала до встречи с Ногачевым, не смогли повлиять на меня положительно в этом смысле, и только от Ногачева я получила писательский импульс как эстафетную палочку, от его факела зажгла свою свечу.

Помню, как вдруг я обнаружила свой возраст и как сильно огорчилась им. Я сожалела, что встреча с моим факелоносцем случилось поздно, и в стихах прощалась с нераспустившимися цветами своего литературного дара. Я все время оставляла его на потом, когда жизнь устроится и станет обеспеченной, я приносила его в жертву профессии, быту, всяким текущим заботам. Это оказалось большой ошибкой. Ведь за этим оттягиванием, ожиданием лучших времен истекло все, а с юностью и молодостью отошли и возможности достичь на этом поприще чего-то значительного. Это явилось для меня таким неожиданным открытием и таким оно стало болезненным, что хотелось плакать, жизнь казалась загубленной, прожитой вчерне, казалось, что ничто в ней не состоялось. Трудно это высказать в определенных выражениях, ведь это были настроения — это было то, языком чего является поэзия.


Мечта моя!

Родник мой чистый-чистый,

Не выпитый ни мною, ни другим.

Остался ты истоком дорогим.

Желтеют листья…

Слова мои! Как долго выбирала,

Как берегла, лелеяла я вас,

Но опоздала. Сердца свет угас,

Пора настала…

Как пережить неласковые дни

И как надежды муку увязать

С рассудка выводом?

А он один:

Пора прощать…

Пора прощать! Пора прощать! Проститься…

И жалко мне далекую весну,

Такую светлую и навсегда одну.

А снег кружится…

И жизнь моя к истокам не бежит.

Идут снега, цветения не будет…

Я с юностью прощаюсь, люди!

И мне — не жить.



Загрузка...