ВЕРШИНЫ НЕ СПЯТ
роман (Окончание)

Книга вторая ЗЕЛЁНЫЙ ПОЛУМЕСЯЦ

Зеленый полумесяц в начале

весны предвозвестник урожайного лета.

Народная мудрость

Часть первая

БУМАГА ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ

В первые дни первой весенней луны председатель аулсовета Нахо Воронов принимал экзамены.

Незнакомое слово «экзамен» принес в аул ученик бурунской школы-интерната, сын Астемира Баташева.

Лю окончил школу в родном ауле у отца и теперь учился в новой школе в Бурунах, а его старший брат, Тембот, — второе лезвие одного и того же кинжала, — тот теперь учился в Москве, в военной школе.

Лю был пареньком не только шустрым, но и трудолюбивым. Во время весенних каникул он не бездельничал. Разумеется, прежде всего он помогал своей матери Думасаре по хозяйству, но, кроме того, Лю выполнял важное задание от комсомола: обучал грамоте несколько человек взрослых. Это было дело не шуточное, и оно называлось особым словом «ликбез». Немало хлопот принесло это дело, но, как говорится, что посеешь, то и пожнешь, — теперь наступило приятное время: Лю снимал жатву.

Да, нелегкое было это дело, начатое по всей Кабарде. Не легче, чем коллективизация или постройка агрогорода. Культармейцев обливали кипятком, натравливали на них собак, а то и встречали у ворот железными вилами. Старались отобрать у комсомольцев и уничтожить буквари, тетради, карандаши. Все эти трудности были знакомы и Лю, но сейчас осталась главная забота — заставить сдать экзамен старую строптивую ученицу, знахарку-старуху Чачу. Уж и намучился с ней Лю! Чего только он не придумывал, какими способами не старался заинтересовать ее! Сначала носил картинки и плакаты, но старуха не пожелала развешивать у себя изображения живых существ; на том свете эти картинки пожалуются аллаху: вот, дескать, изобразили, а жизни не дали. Лю не спорил. Он терпеливо продолжал свое дело. Терпению он научился у отца. Астемир не раз говорил: «Зажигаешь свет, можно и руки опалить» Лю редко видел отца. Да и когда его увидишь, если отец вставал рано — еще не брезжил рассвет, — брал фонарь и уходил. Отец днем учил детей, а вечером взрослых. Часто ликбез превращался в митинг. Люди задавали вопросы, на которые не всегда легко ответить. А то говорили Астемиру:

— Не буквами пахать. Ты лучше растолкуй, кто будет пахать, если все возьмутся не за плуг, а за карандаш.

Случалось, озлобленные люди выхватывали даже кинжалы. Лю не раз видел: отец идет с фонарем в руке, а за ним шагает мать с винтовкой за спиной, идет и приговаривает:

— Кинжал и карандаш никогда не подружатся. Клянусь аллахом, если кто-нибудь осмелится поднять на Астемира кинжал, блеск выстрела будет последним светом в глазах негодяя.

Пример отца и матери укреплял волю сына, Лю тоже не уступал Чаче.

Перед возвращением в школу Лю нужно было получить документ (вот еще новое словечко!) особой важности: председатель должен скрепить своею печатью справку о том, что задание по ликбезу Лю выполнил успешно.

Вот для чего несколько дней подряд Нахо вызывал людей, которых обучал Лю, и спрашивал:

— Как пишется буква «а»? На что она похожа?

Лучший из учеников Лю, старый Исхак, ответил на это:

— Буква «а» изображает крышу.

Ясно, что он говорил о заглавной букве «А», но некоторые не соглашались, имея в виду строчную букву «а», и сравнивали ее с сидящей кошкой. Дескать, кошка сидит и отбросила в сторону хвост.

Нахо оставался доволен.

— Иди. Ты знаешь.

Ничего не скажешь, Нахо не рисковал углубляться дальше в дебри знаний, он сам еще плохо усвоил вновь принятый в Кабарде латинский алфавит, он не решался даже произнести вслух новое слово «экзамен».

Тем не менее шесть учеников Лю были опрошены. Оставалась седьмая ученица, старуха Чача, и тут заело.

Упрямство старухи усиливалось ее озлобленностью. Нахо не только отобрал у нее бак, приспособленный для самогоноварения, но еще требовал уплатить два рубля — один рубль штрафа и один рубль какого-то самообложения. Еще не родился, однако, человек, способный получить у Чачи ни с того ни с сего два рубля.

Вот и судите, что получилось! Лю нужно уезжать, он нетерпеливо ждет справку от Нахо. А эти два человека — Нахо и Чача — не столько говорят о деле, сколько молчат, сидя друг перед другом. Кто кого перемолчит? Слава аллаху, Нахо тоже не из сговорчивых. Другие седобородые ученики давно уже ушли со двора председателя со своими бумажками, в которых писалось, что такой-то и такой-то действительно прошел грамоту у культармейца Лю, сына Астемира. Никто не говорил: «Ликвидировал неграмотность». Легче было усвоить все тридцать две буквы, изображающие слова на бумаге, чем выговорить слово «ликвидировал», или «экзамен», или такие слова, как «алфавит», «агрогород», «коллективизация», «культфронт». Слова «смычка», или «кулак», или «середняк» — эти слова усваивались легче.

Вероятно, никогда в прежние времена грамота не требовалась так настоятельно, как теперь. Этого долго не хотела понять Чача, сколько ни носил Лю картинок и плакатов, сколько ни обещал отдать ей эти плакаты для завертывания целебных трав. Но однажды она спросила:

— Сколько букв надо знать, чтобы написать жалобу?

— Какую жалобу?

— Любую жалобу. Я хочу написать жалобу.

— На кого ты хочешь жаловаться?

— Ну, это не твоего короткого носа дело. Твое дело, мальчишка, учить писать, а кто на кого пишет — это не твое дело.

Лю ответил, что нужно знать тридцать две буквы.

— Значит, по одной букве в день, — прикинула Чача.

Хорошо ли, плохо ли она выучила буквы, но теперь опять заупрямилась. Сначала она наотрез отказалась идти в аулсовет.

— Пусть лучше мои ноги отсохнут, не переступлю я порог большевистского старшины.

По старинке Чача называла председателей аулсовета старшинами. Она утверждала, что разница между старшиной в прежние времена и председателем Советской власти только в том, что старшина брал за самогоноварение тем же самогоном, а Нахо сверх этого еще забирает бак, трубки, которые так трудно достать, да еще требует какой-то штраф. Неужели все старшины-председатели Советской власти затем только приходят в дом, чтобы штрафовать Чачу? Почему не взять им в толк, что ни одна знахарка не может обойтись без первача, на котором настаивают травы? Покупать русскую водку не по карману. «Нет, не пойду я к Нахо. С тех пор как большевики, по их же словам, принесли Советскую власть на своих плечах, нет людям покоя!» — так еще вчера кричала Чача. И вот все-таки Лю слышит после долгого молчания в доме аулсовета скрипучий голос Чачи. Нахо спросил ее, умеет ли она писать слово «шипс»[1], и Чача говорит:

— Зачем мне писать слово «шипс» или слово «ляпс»[2], я хочу писать жалобу.

— На кого же ты хочешь писать жалобу? Лю холодеет. Вдруг Чача так и брякнет:

«На тебя хочу писать, на безмозглого большевистского старшину. Неужели ты не можешь взять себе в толк, что знахарка настаивает лекарства на перваче. Что я буду делать, если меня позовет лечить Инал?»

Вот сейчас так и выпалит все это старуха Чача, и тогда прощай свидетельство, не выдаст его Нахо...

И тут Лю проснулся.

— Вставай, Лю, вставай, — будила его нана Думасара, — пора тебе идти к Нахо за справкой.

Голоса Чачи и Нахо, споры с Чачей — все это, оказывается, только снилось. И Лю в первый раз в жизни пожалел, что он слышит голос матери. Лучше бы слышать, как Чача соглашается отвечать на экзамене.

Но так или иначе, нужно было торопиться. До обеда надо успеть в Буруны, а еще попрощаться с Тиной.

Лю без рубашки побежал к арыку, протекавшему через сад. Думасара с удовольствием проводила глазами сына. Она видела, как окреп Лю — и вырос, и окреп.

По ту сторону арыка столпились соседские ребятишки, выгонявшие коров в стадо. Они ждали, что вот-вот прибежит сюда Лю и начнет диковинно дергаться то руками, то ногами. Лю не смущала эта толпа любопытных, смешки и язвительные словечки. «Лю хочет стать таким силачом, как Аюб, — говорили в его защиту другие, более серьезные мальчики. — Он нагоняет в мускулы силу».

Лю уже знал, что нет на свете таких вещей, о которых все люди думали бы одинаково, и нередко одних огорчает то, что может смешить других, нередко одни осуждают то же самое, что хвалят другие. Вот хотя бы тот же агрогород — одни хвалят, другие ругают почем зря.

Весело перекинувшись словами со сверстниками и освежившись в мутной холодной воде арыка, Лю помчался через сады и огороды к Чаче, — может, все-таки удастся уговорить ее? Но Чачи дома не было, соседка сказала, что старуха пошла в аулсовет. Вот уж действительно сон в руку!

На дворе аулсовета, как всегда, было людно. Люди собирались здесь не только затем, чтобы повидать Нахо, пока тот не сел в седло, но просто из потребности поболтать, поспорить, о чем-то спросить, что-то доказать. Разговоры на все голоса, а из открытого окна доносится голос Чачи. Как хотите, сон продолжался! Хорошо еще, что Люне соблазнился завтраком и поспешил сюда. Он оправил на себе гимнастерку, огляделся и, прежде чем войти к Нахо, присел на старый жернов, вросший в землю у порога.

Среди ожидающих были и проныра Давлет, и хитрый Муса с неизменным своим спутником, мясником Масхудом. Масхуд считался вторым после Давлета спорщиком. И все эти известные в ауле люди были учениками Лю, все сдавали экзамен, а теперь пришли послушать, как сдает экзамен Чача. Все они приветствовали своего учителя Лю. Правда, Давлет научился писать имя по-русски еще в тюрьме, где он вместе с Мусой и Масхудом сидел за проделки с земельными участками в первые годы распределения земли в трудовое пользование. Но теперь Лю обучил его буквам нового кабардинского алфавита. Ничего не скажешь, Давлет учился с усердием, он лишний раз хотел показать свое согласие с Советской властью. Дескать, смотрите, я сознательный, я не прогоняю от себя культармейцев, как это делают другие. При случае расскажите об этом Иналу, пусть знает, какие есть у него верные люди.

Преисполненный сознания своего превосходства, он снисходительно поглядывал по сторонам.

Масхуд, как всегда, спорил с Мусой. Они сидели рядом. Наконечником палки Муса вычерчивал на земле буквы и предлагал Масхуду отгадывать их. Эта игра удавалась плохо — то ли потому, что Масхуд плохо знал буквы, то ли потому, что Муса неумело их рисовал. Масхуд сердился и шумел.

— Ты думаешь, моя голова пустая сапетка, — кричал он и, выхватив палку из рук Мусы, тыкал палкой в букву: — Слышал ли ты, как сказал Исхак: «Буква «А» — крыша». А ты что нарисовал? Бублик. Бублик это не буква, а цифра, бублик значит ничего нет, ноль. Ничего нет, как в твоей голове.

Муса не так твердо знал буквы, чтобы решительно постоять за себя, но признать правоту Масхуда было бы позором, и он возражал:

— У самого у тебя ничего нет в голове. Не голова, а пустая корзина. — И он сердито вырывал свою палку из рук Масхуда и обращался к соседу слева, старику Исхаку, прославившемуся не только своею просвещенностью, но и даром поэта: — Исхак, ты человек справедливый и хорошо постиг грамоту, скажи, это буква или цифра?

Сельский почтальон Исхак — тихий человек, долго ничем не примечательный, на старости лет проявил неожиданные таланты. Повторяем, он не только постиг грамоту, но, к всеобщему удивлению, прославился на недавнем Иналом затеянном слете стариков песнопевцев и теперь исполнял в ауле не только службу почтальона. Он никогда не расставался с самодельным музыкальным инструментом, выточенным из ствола старого ружья, это было нечто вроде бжами, кабардинской флейты.

Вот и сейчас любимый инструмент лежал у его ног, а сам музыкант трудился, склонившись над ученической тетрадью. Он поминутно слюнявил карандаш и вписывал в тетрадь букву за буквой, не замечая того, что его усы и борода давно окрасились в фиолетовый цвет.

— Эй, сладкоуст! — закричал мельник Адам. — Посмотри, какими красивыми стали твои усы, они стали красивее, чем на твоем портрете в газете.

Сладкоуст! Дело в том, что председатель Нахо вместо умершего деда Еруля назначил Исхака глашатаем, считая, что сам аллах послал вдруг Исхаку дар песнопения. «Добрые вести, — говорил Нахо, — надо сообщать языком, с которого каплет мед, а не яд. С этим, — утверждал Нахо, — согласится даже аллах».

Что же касается заботы мельника о сохранности исхаковских усов, то тут объяснение состояло в том, что портрет песнотворца — победителя соревнований был помещен в газете: дескать, в ауле Шхальмивоко есть не только старики хищники, вроде местного мельника, который продолжает эксплуатировать односельчан, не выполняет постановление исполкома о преобразовании мукомольного дела, но есть и талантливые старики песнотворцы. Вот какая тут была подноготная! Давно известно, что все в мире имеет свои явные и тайные причины.

Исхак же вырезал из газеты свой портрет, завернул в платок и носил вырезку за пазухой, охотно показывая ее всем желающим: вот, дескать, знайте, каков есть Исхак, какие у него усы, какая папаха! Люди смотрели на газетный портрет Исхака, а тот, кто был грамотным, заодно читал разоблачительную заметку о мельнике Адаме, который к этому времени восстановил свою мельницу.

Мельник бросил свое хлесткое замечание, не переставая упражняться в писании букв древесным углем на старом жернове. Он хотел достичь в этом деле такого совершенства, чтобы согласно последним постановлениям исполкома ставить на мешках с зерном не метки, как велось со времен царского правителя Кабарды полковника Клишбиева, а настоящие буквы. Дабы никто не мог превзойти его в этом искусстве и заменить в мельничном деле. С тех пор как Инал распорядился не молоть на семью больше восьми пудов в месяц, поди разбери, кому уже мололи, кому еще не мололи, если не знаешь грамоты. Теперь, считал Адам, без знания цифр и букв не извлечешь никакой выгоды ни в каком деле.

Так каждый из вчерашних учеников Лю по-своему пожинал сладкие плоды учения во дворе аулсовета, когда Лю прибежал за справкой о том, что все его ученики счастливо выдержали экзамен у Нахо. И не было бы никакой задержки, если бы за дверью не продолжался небывалый поединок председателя Нахо с неукротимой знахаркой Чачей.

Нахо Воронов был еще молодым человеком. Сухопарый, быстрый, он всюду успевал, и не удивительно, что за свою неутомимость получил кличку «Председатель в седле». И этого не знающего ни сна, ни покоя деятельного человека, настойчивого и упрямого, невозможно было переупрямить никому и ни в чем. Если кто-нибудь не поддавался его внушениям, Нахо был способен сидеть с этим человеком не только часами — сутками и повторять все одно и то же, покуда не сокрушит несговорчивого, казалось бы, твердокаменного человека. И вот на этот раз коса нашла на камень, это действительно!

Вчера вечером Нахо пригласил к себе Чачу проверить ее успехи в ликбезе, а заодно получить наконец со знахарки рубль за самогоноварение и рубль по самообложению. Выполнялось решение схода собрать деньги на постройку мостика через реку — дело не меньшей важности, чем справка для Лю.

Сложив морщинистые почерневшие руки на худые старушечьи колени, Чача просидела перед Нахо всю ночь. В этой позе застал ее Лю, решившись наконец войти в комнату аулсовета.

Против Чачи за столом сидел сам председатель. Перед ним лежал лист бумаги. Деревянная кобура маузера была перетянута с бедра на колени. Это всегда свидетельствовало о серьезных намерениях председателя. Лю знал, что на рукоятке револьвера на серебряной планке красуются слова: «Воронову Нахо за геройство, проявленное в боях с бандитизмом». Имя Нахо было высечено также на срезе дула, и на особо важных документах Нахо вместо печати аулсовета ставил отпечаток своего имени с именного оружия.

Удовольствие получить справку с такою печатью — вот что главным образом прельщало Лю во всем этом деле с бумагой государственной важности, и эта бумага была бы уже у него в кармане, если бы не проклятая Чача.

И вот сидят они друг против друга — Нахо и Чача, сидят и молчат. Кто кого возьмет измором? До сих пор Лю видел, что так молчат люди, играя в шахматы. Но ведь то шахматисты, а это Чача, она в шахматы не играет, она играет Нахо Вороновым, человеком, о котором говорят: «Нахо питается не чуреками, а горячим углем. Разговаривать с Нахо — все равно что искры глотать». А тут гляди, и сам молчит, и его маузер не производит на Чачу никакого впечатления.

Пристроившись на скамеечке у двери, Лю уже начинал терять терпение. И вот наконец Нахо переложил кобуру с одного колена на другое и спросил:

— Ну поняла ли ты, зачем мы вызвали тебя?

— И я поняла, и аллах понял. — Если поняла, давай рубли.

— На моем дереве не растут вместо листьев рубли, хотя на дворе уже весна. А ты знаешь, как весной бывает трудно. За зиму продуло всю лачугу, надо чинить. «Если хата за зиму стала дырявой, замажь дыры мамалыгой». А у меня в стенах дыр больше, чем на моем платье, а мамалыги нет. Говорят, в агрогороде всем будет мамалыга, а мне где достать мамалыгу? Где достать латки на платье?

— Ишь разговорилась! И агрогород приплела! Ты мне скажи вот что: ты согласна с тем, что порешил сход? Согласна с приговором?

— И я согласна, и аллах согласен. Только зачем мне этот приговор? Слава аллаху, живу я девятый десяток и всегда жила без приговоров. Зачем мне приговор теперь? Мой покойный муж...

— Вот Лю, — сказал Нахо, — сын учителя Астемира, твой учитель. Не только он, даже его отец уже не знал твоего покойного мужа. Зачем его вспоминать? Плохо, что ты забываешь свои долги. Приговор тебе ясен? Ясно тебе, за что с тебя берут штраф, зачем с тебя берут самообложение?

— И мне ясно, и аллаху.

— Значит, будешь платить?

— Нет.

— Значит, тебе все-таки неясно, — и Нахо взял со стола бумажку. — Лю, прочитай эту бумагу так, чтобы твоя ученица поняла наконец, что тут пишут.

Нахо хитрил. Он сам плохо понимал присланную в аул бумагу и теперь хотел еще разок послушать, о чем она толкует. Дело в том, что решения сходов обычно сообщались в исполком и уже оттуда присылались бумаги для исполнения.

Лю поправил ремень, одернул гимнастерку и начал читать:

— «В связи с приближением паводка от бурного таяния снегов в горах река Шхальмивокопс может стать непроходимой, и создаст помеху для школьников, живущих на левом берегу...»

— Ты слушаешь, Чача? — строго спросил Нахо, видя, что Чача начинает клевать носом.

— Слушаю, и аллах слушает.

— Так вот: «...по рублю с каждого для постройки моста». Взяла в толк?

— Взяла, и аллах взял.

— Взяла, так давай деньги.

— Аллах не дает.

— Аллах не может восстать против справедливости.

— А где же справедливость? Я не вижу ее.

— Ты не видишь, аллах видит.

— А как ты видишь, что аллах видит? Царские старшины штрафовали, и ты, советский старшина, тоже штрафуешь.

— Это не штраф — самообложение. Само об-ло-жение. Читай! Ведь теперь ты знаешь буквы. Это добровольный взнос.

При словах «ты знаешь буквы» Лю от удовольствия привскочил, а Чача сказала:

— Да, ты теперь поостерегись, я могу все написать. Могу написать больше, чем написано в этой бумаге. Ты говоришь — добровольно. Было бы добровольно, я бы не сидела здесь всю ночь, а спала бы с кошками. Где мои кошки? Может быть, они подыхают. Не слышала я, чтобы люди добровольно отдавали рубли. При царе, его полковниках и старшинах...

— Нет, видно, ты ничего не поняла, — остановил ее Нахо. — Слушай еще раз.

Нахо снова передал бумагу Лю.

Читай снова.

И Лю снова читал, а Чача снова делала вид, что она слушает. При этом старуха незаметно достала из-под юбки кусочек сыра и сунула себе в рот. Челюсть заработала, начал дергаться нос, все лицо смешно кривилось. Косясь на нее одним глазом, Лю с трудом удерживался от смеха. К концу чтения, когда Лю дошел до слов «для постройки моста через реку Шхальмивокопс», Чача проглотила разжеванный сыр. Так она обеспечила себе силы пересидеть председателя, о котором говорили, что он своим упорством выгоняет змею из норы.

И в самом деле, неизвестно, чем кончилось бы это состязание, если бы над ухом Нахо не прогремел звонок. Это звонил телефон. Чача вздрогнула и чуть не свалилась с лавки. Задремавший было Нахо встрепенулся. Привычным жестом повернул блестящую ручку, горделиво взялся за трубку.

Чача знала, что телефон существует для того, чтобы передать голос самого Инала. И вот телефон заговорил. А вдруг Инал прикажет запереть Чачу в тюрьму? Ее рука нащупала в одном из карманов под юбкой завернутый рубль, она приготовилась положить бумажку на стол.

Нахо совсем сбросил сонливость, его лицо оживилось, он повторил:

— Едет Эльдар... едет Эльдар... Очень хорошо, что едет Эльдар. Я никуда не уйду, нет, не собираюсь. — Но тут же, что-то, очевидно, смекнув, Нахо проговорил в трубку: — И Чачу не отпущу. Да, Эльдар сам заберет ее.

Чача хорошо знала Эльдара, земляка и главного чекиста, о котором говорили: «Эльдар сажает людей в машину, для того чтобы потом посадить в тюрьму».

— Зачем Эльдару меня забирать? — забормотала Чача. — Что я сделала такого против Советской власти, чтобы меня забирать в машину и в тюрьму? Мне говорят, надо заплатить рубль, и видит аллах, я плачу рубль. Пожалуйста! Вот рубль. Пусть он принесет Советской власти столько добра, сколько кошки принесут мне котят, сколько и ты, Нахо, и Эльдар, и вся Советская власть принесли мне зла. Пожалуйста, берите, вот рубль! Я разве возражаю.

— Сразу бы так! — развеселился Нахо, довольный тем, что хитрость ему удалась, и широкой ладонью сгреб рубль со стола. — Распишись на этой бумажке, ты ведь теперь грамотная... А ты, — обратился Нахо к Лю, — давай сюда свою бумажку. Я поставлю печать.

Лю подпрыгнул и не сразу поверил своим ушам и глазам. Все сделалось так неожиданно и быстро.

Нахо несколько раз прижал дуло громадного маузера к давно заготовленной справке, в которой было сказано, что культармеец Лю полностью выполнил задание комсомола, и в Шхальмивоко благодаря этому теперь нет безграмотных стариков.

Весть о приезде грозного Эльдара, которого почти каждый взрослый шхальмивоковец помнил еще батраком у старейшего муллы Саида, мигом облетела аул. Просители, дожидавшиеся разговора со своим Председателем в седле, поняли: председателю теперь не до них, и начали расходиться.

Бормоча ругательства, проковыляла через двор Чача, торопясь к своим кошкам. Это действительно было чудо, что так ловко удалось сломить ее.


ЕСЛИ В ДОМЕ УДАЧА, ЖДИ ЕЕ И В ДОРОГЕ


Со справкою — бумагой особой государственной важности — в кармане Лю чувствовал себя на седьмом небе. Но тем более хотелось ему увидеть Эльдара, друга семьи. Родной сын не почитался в семье Астемира больше Эльдара. Да и Эльдар, выросший в сиротстве, почитал Астемира и Думасару как родных, как отца и мать. То же самое можно сказать о Сарыме, жене Эльдара, хотя и она, и ее мать, Диса, слава аллаху, тоже уже давно не жили в ауле по соседству с домом Астемира, как прежде, а жили в городском доме Эльдара в Нальчике. С тех пор как Эльдар возглавил ЧК, а позже стал комиссаром по внутренним делам республики Кабардино-Балкарии, он редко имел возможность навещать земляков. Понятно, с какою радостью готовились встретить его односельчане, когда распространился слух о том, что он едет в Шхальмивоко. Но зачем он едет?

Не один Астемир высказывал предположение, зачем Эльдар едет в Шхальмивоко. Среди событий, привлекших общее внимание, едва ли не самым интересным за последнее время было то, что случилось на коварной горной реке Бурун.

По этой реке сплавляли лес. Многоводная своенравная река то и дело заставляла считаться с ее капризами — особенно во время таяния горных снегов или весенних ливней. Так случилось и теперь.

Инал начал возводить здесь плотину, для того чтобы образовать затон и утопить в нем скалистые пороги, мешающие сплаву. Инал придавал большое значение этой ударной стройке еще и потому, что плотина и пруд были частью его любимого плана возведения в этих местах агрогорода. Он не жалел средств и даже выделил сюда новенький трактор «фордзон» — из тех, что только-только начали поступать на поля Кабарды. Начальником строительства стал, как это ни удивительно, знаменитый Жираслан. С возвращением в Шхальмивоко княгини Тина опять перешла жить в дом Жираслана. А сам Жираслан после серьезных доказательств своей готовности честно служить Советской власти был амнистирован и назначен начальником главной тюрьмы, заполненной его недавними приспешниками, которых ему предстояло перевоспитать. Партия заключенных работала на стройке плотины как раз в те дни, когда случилось стихийное бедствие.

В каменистый грунт вбивали чинарные сваи, обкладывали их огромными глыбами. Механизмов не хватало, почти все делалось вручную в яростной реке. Встречая преграду, река шумела, бурлила, клокотала. Жираслан руководил работой, стоя по пояс в воде. Трактор подтаскивал каменные глыбы стальным тросом. Казалось, победа близка. Но в горах разразилась гроза. Из ущелий хлынули потоки. Вода грозила унести штабеля леса, сложенные на берегу. Жираслан решил временно разобрать плотину, чтобы дать реке волю, но река упредила его — прорвала плотину. Это произошло в тот момент, когда трактор переходил русло ниже плотины. В один миг водная лавина опрокинула, захлестнула трактор. Бедствие разрасталось, и ничто не могло его остановить. Ярость Инала была равна ярости разбушевавшейся реки. Он вспомнил все прошлое Жираслана, в случившемся усмотрел вредительство и велел арестовать Жираслана. Но попробуй схватить барса! О распоряжении Инала Жираслан узнал раньше, чем его успели схватить, и был таков.

Вот какое событие занимало умы и воображение людей в последнее время. Недостатка в разнотолках не было. Кое-кто поговаривал, что главной причиной немилости Инала было то, что Жираслан не скрывал своего осуждения готовящейся женитьбы Инала на русской женщине. Кто их разберет? У них были давние счеты — у Жираслана с Иналом. Разве только памятное всей Кабарде соперничество Инала с его кровником Казгиреем Матхановым было сложнее, чем счеты Инала с Жирасланом. Многие находили даже какое-то удовлетворение в том, что случилось: дескать, умные люди всегда утверждали, что невозможно примирить коня с волком.

Предстоящая женитьба Инала вызывала немало толков у разных людей, не один Жираслан чернил Инала за намерение развестись с прежней своею женою, дочкой прославленного красного партизана-балкарца Казмая, тихой Фаризат, и жениться на русской женщине. Поступок Инала мотивировался тем, что Фаризат оставалась бездетной, а это могло бы оправдать Маремканова даже в глазах закоренелых шариатистов. Но надо полагать, что предстоящая женитьба Инала служила только поводом к тому, чтобы его многочисленные враги подняли головы. Это лучше других понимал сам Инал.

Многочисленные явные и скрытые враги Инала охотно подхватывали всевозможные недобрые слухи и сплетни, нарастающие, как бурный паводок, вокруг предстоящей женитьбы Инала. Мутная река вздулась. Если сочетать это с недавним бедствием на реке Бурун, то нарастающие страсти становились еще опасней: уже не один только трактор мог стать жертвой стихии. Река страстей вздувалась и кипела, грозила большими бедами.

Уже одно то, что Жираслан успел скрыться и снова бродит где-то в горах, холодило души людей, вызывало страшные воспоминания о времени, когда имя шаха бандитов наводило ужас на аулы. К этому присоединились слухи и о том, что Инал сгоряча арестовал брата своей бывшей жены, комсомольца Ахья, которого когда-то он же вместе с Казгиреем Матхановым спас от кинжалов бандитствующих шариатистов в Верхних Батога. Говорили, что прославленный красный партизан Казмай, отец Фаризат и Ахья, собирает в Верхних Батога войско против Инала в защиту поруганной чести дочери и сына. А самый младший его сын, десятилетний Таша, воспитанник того же самого интерната, где учится Лю, якобы сам отдает себя в жертву аллаху, чтобы аллах обратил взор на брата и сестру, гонимых беспощадным Иналом. Дескать, именно потому, что шариатистам когда-то помешали принести в жертву Ахья, единственный способ умилостивить аллаха — зарезать и принести в жертву отрока Таша.

Эту болтовню слышал и Лю и, хотя он понимал ее вздорность, все-таки очень беспокоился за своего дружка Таша, с которым месяц тому назад расстался в интернате: а вдруг в самом деле что-нибудь случится с Таша? Мало ли что может быть в эти дни, когда все так беспокойно!

Эти чувства нахлынули на Лю, пока он собирался в дорогу, собирался неторопливо, потому что надеялся дождаться приезда Эльдара.

Думасара уже сложила в сундучок из фанеры сыр и каржаны, осмотрела сыновьи чуни, снова заглянула в бумагу особой важности, завернула ее для сохранности в платок и тогда только высказала свои соображения о причинах приезда Эльдара.

— Эльдар приезжает затем, — говорила она негромко, как бы про себя, но с таким расчетом, чтобы ее все-таки услыхали и Лю и Астемир, чистивший винтовку, — Эльдар приезжает затем, чтобы выследить старую княгиню, не прячется ли у нее Жираслан. Да видит мою правоту аллах! Разве это в первый раз!

— Нет, не в первый раз, — согласился Астемир.

— А разве не пора сделать так, чтобы Жираслан больше не тянулся к своему старому дому? Разве не пора в доме князя Жираслана учредить школу? А еще можно сделать там интернат для девочек, как сделали для мальчиков в Бурунах. А княгиню назначить главной женщиной.

— Да, — отчасти соглашался Астемир, — ты права, Думасара. Давно пора устроить школу в старом доме Жираслана. И это ты хорошо придумала — интернат для девочек. Но вот не знаю, годится ли княгиня в воспитательницы. Выходит как-то нескладно: княгиня — воспитательница комсомола... А? Как ты думаешь, Лю?

А у Лю от всего этого болела голова, его волновала участь его давней подружки, сиротки Тины, его сверстницы, соучастницы детских игр. Тина, как и десять лет назад, живет в доме престарелой княгини, жены Жираслана, прислуживает ей. Что станет с Тиной, если у княгини отберут дом? Где Тина будет жить? Опять у Чачи, что ли, вместе со старыми кошками? Нет, это Лю не нравилось, это было бы нехорошо. Но еще хуже то, что, снова ставши абреком, Жираслан вспомнит, как когда-то Тина способствовала его пленению. Теперь Жираслан захочет отомстить Тине и увезет ее в Турцию. От подобных опасений кружилась голова.

Должно быть, и Думасара вспомнила давнее, она сказала:

— А разве не пора отдохнуть тебе, Астемир, от всех треволнений? Когда наконец наступит такое время: ни учитель, ни ученик не будут ловить воров и абреков, а будут спокойно сидеть у своего фонаря? О алла, о алла, сколько еще пережить! Нет, не видно покоя.

— Река жизни не знает покоя, — заметил Астемир, — не скоро утихнет эта буря.

— Вчера эта река унесла трактор, завтра, о верь мне, Астемир, эта река жизни унесет не одну человеческую душу, — вздохнула Думасара. — Инал еще покажет свое лицо без прикрас.

— Перестань, Думасара, — сердился Астемир.

— Не может принести людям счастье тот, — не внимала Думасара, — кто расчищает свой путь смертельными ударами.

— Думасара, перестань! Вот когда ты говоришь дело, тебя любо слушать, а разбираться в больших делах мужчин — это не по тебе... Интернат — это ты хорошо придумала. А? Как считаешь ты, Лю? Хорошо было бы учредить интернат для девочек?

Но Лю думал, что и это не выход из положения: княгиня сама может потихоньку сбежать к Жираслану и забрать с собою Тину. Не лучше ли, не дожидаясь, покуда Инал согласится устроить в доме Жираслана школу-интернат для девочек, бежать Тине от княгини? Но опять-таки куда бежать? А хотя бы в Буруны — комсомольцы возьмут Тину под свою защиту.

Скрывая, однако, истинную причину беспокойства, Лю на всякий случай спросил: не может ли Жираслан со своей бандой напасть на аул?

Астемир не отвечал. Но Думасара не вытерпела:

— Почему ты молчишь, Астемир? Лю спрашивает дело. Разве Жираслан сам ушел? Как он узнал о том, что Инал хочет арестовать его? Не помогают ли ему люди из тех, кто хочет тебя убить в школе? Таких людей немало сидит в тюрьме, немало в каждом ауле, все они — люди Жираслана. Не я буду, если Жираслан не нагрянет сюда, и уж тогда он со своими людьми подумает обо всех большевиках и о тебе, Астемир, в том числе. Рассчитается за все — и за себя, и за мечети, и за княжеские усадьбы, и за ликбез. Для чего ты учил и растил комсомольцев? Пусть теперь они, а не один ты, ходят по ночам на ликбез, тебе пора перестать месить грязь... Подумать только! Нет, они только и ждут, как бы вырезать кинжалами узор на твоем теле, а не рисовать карандашом буквы. Ты, Астемир, спешишь погубить и себя, и своего сына... Ликбез! Ликбез!

— Вот расходилась, — в свою очередь, беззлобно заворчал Астемир. — И откуда такие страхи? Что Жираслан имеет против меня? Что я сделал худого? А тем более Лю? И как я могу запретить Лю выполнять комсомольское поручение, не могу я распоряжаться Лю, он отдан на воспитание в советскую школу...

— Еще новости! — воскликнула Думасара. — Мы уже не можем распоряжаться своим сыном! Он, как сирота, отдан на воспитание. Нет, не могу я этого понять. Пускай такая новая жизнь будет в вашем агрогороде, а не в нашем ауле.

— Не могу понять, — все так же добродушно передразнил жену Астемир; прищурившись, он заглядывал в ствол винтовки. — А понять пора бы! Ты не Чача! Вот смотри, тот же Жираслан когда-то был абреком, Инал сказал ему: «Испортил людей, сделал их преступниками, теперь исправляй. Оправдаешь доверие — тебе почет, не оправдаешь — ответишь заодно за все свое прошлое». Так ставит вопрос Советская власть. Жираслану доверили великое дело. Он получил топоры, пилы, подводы, даже трактор, а главное, людей... Знаешь, как там закипела работа? Валились вековые чинары, а склоны гор, где рубили лес, сейчас же запахивались... И разве Инал не хвалил Жираслана за дело? Ты бы съездила посмотрела, какие там уже стоят дома. Сколько раз он сам приезжал туда вместе с Эльдаром. Жираслан должен был бы ценить это, а не безудержно чернить первого человека в Кабарде...

— А зачем первый человек в Кабарде так обошелся с женой?

— Как он обошелся с женой? Ты сама знаешь причину, по которой он требует развода. Эту причину и Коран оправдывает.

— Коран не оправдывает, когда женатый человек заглядывается на чужую вдову, притом иноплеменницу.

— Инал коммунист. У коммуниста нет национальных предрассудков. Стыдно тебе говорить об этом, Думасара!

Думасара покосилась на Лю: как сын принимает этот разговор? Но Лю уже не слушал родителей, все его внимание было обращено к окну.

Заскрипел плетень, заменявший ворота. Во двор въехали два всадника в полном снаряжении. Одним из них на великолепном коне, Эльмесе, известном всей Кабарде был Эльдар, другой — богатырского сложения ладный красноармеец, вестовой Аюб. Его тоже знали чуть ли не во всей Кабарде.

Спор прервался. Все поспешили навстречу ранним гостям. Добрый утренний гость — это луч утреннего солнца.

— Ага, мой самый старший начальник! — радостно воскликнула Думасара. — Не на своих ли руках аллах занес тебя к нам. Здравствуй, генерал!

Думасара знала, что в Красной Армии нет ни полковников, ни генералов, но хотела приветствием подчеркнуть уважение к гостю.

— Салям алейкум, генерал, — шутил и Астемир.

— Алейкум салям, — отвечали гости.

— Как здоровье Сарымы? — спрашивала Думасара. — Как здоровье детей и Дисы?

Эльдар, как всегда, был очень рад встрече с семьей, которую считал своей родной, был рад тому, что застал здесь Лю, спрашивал, что пишет из Москвы Тембот. Не собирается ли Думасара навестить в столице своего старшего сына.

Думасара отвечала:

— Клянусь аллахом, я переселюсь в Москву к старшему сыну. Хватит мне месить грязь в Шхальмивоко и защищать своего мужа от глупых односельчан. Может быть, ты слыхал о происшествии в нашей школе? — спрашивала она Эльдара, имея в виду именно тот недавний случай, когда ей пришлось вскинуть винтовку, но, к счастью, ей не пришлось выстрелить.

Думасара не подозревала, что действительно одним из поводов приезда Эльдара послужил именно этот случай, получивший огласку по всей Кабарде, ставший известным и в Москве. Но пока что Эльдар на этот счет помалкивал и только улыбался. Думасара между тем продолжала говорить:

— Разве я единственная опора Советской власти? Нет, так о себе думает спесивый Давлет. Но, видит аллах, лопнет мое терпение и я куплю себе билет в Москву. Степан Ильич в Москве, он найдет мне место под крышей... Там в Москве я стану такой нарядной, что и Астемир меня не узнает.

— Я и тут перестаю тебя узнавать, — пошутил Астемир.

Но Эльдар поддержал Думасару:

— Мы поедем с тобой вместе, биба[3]. Меня как раз вызывают в Москву. И знали бы вы зачем? Нет, вы не поверите.

— Я тебе верю, — говорила Думасара, — я поеду с тобой хоть куда, хоть на край света, где земля подвешена к небу. Что может удержать меня? Я могу в Москве и к Казгирею обратиться. Я слышала, Казгирей давно вернулся из Турции. Ведь вот в Шхальмивоко не поехал, а поехал прямо в Москву. Неужели он не примет женщину из Кабарды? Я помню его благовоспитанность.

— Боюсь, что к Казгирею ты уже опоздала, — заметил Эльдар с каким-то тайным смыслом. — Но разве тебе не жалко оставить Астемира?

— Нет, я перестаю жалеть его. Все равно я его вижу только тогда, когда он спит или садится к столу. Или тогда, когда я должна стоять за ним с винтовкой. Хватит! А Лю все равно теперь чужой сын, вроде как сирота. Его должна воспитывать школа. Это мне сказал сам Астемир. Вот он уже уходит.

— Как! Лю уже уходит! — спохватился Эльдар. — Нет, ты постой, Лю. Мне нужно поговорить об одном деле с тобой и с Тиной. А потом сядешь на коня. Аюб доставит тебя к дороге. Там подсядешь на какую-нибудь подводу. — Эльдар кивнул в сторону вестового: — Ты, Аюб, заведи коней куда-нибудь подальше, чтобы их пока никто не видел; меньше глаз — меньше неприятностей...

— Это верно, — сказал Астемир. — Может, Жираслан уже сидит где-нибудь за кустом.

Воистину, хорошо начавшийся день продолжал осыпать Лю своими щедротами: не так уж часто случается поговорить о делах с таким человеком, как Эльдар, а возможность прогарцевать верхом на великолепном Эльмесе рядом с Аюбом совсем вскружила голову. Но вот что плохо: неужели Эльдар опять станет пугать девочку — выспрашивать, не прячется ли Жираслан у княгини. И как бы в ответ на эти опасения Эльдар проговорил:

— Я передумал, Лю. Ты иди в школу, делай свое дело, а мы тут будем делать свое.

— А ты же обещал дать мне коня?

— Это конечно. Привыкай к хорошему коню. Думасара была явно довольна: ее сын сядет на коня.

— Собирайся, собирайся, — поторапливала она Лю. — Бери сундучок.

Кроме еды, Лю сложил в сундучок рубашку, учебники, тетради, карандаши и, наконец, трубу, с которой он не расставался никогда, с тех пор как стал трубачом. А государственную бумагу он спрятал в шапку.

Аюб, уже сидя в седле, подал руку.

— Смотри, Лю, не упади, — предупредил Астемир.

Ну да — не упади! Теперь не те времена, когда Лю рано утром подсаживали на отцовского коня, а вечером, когда конь приходил домой, осторожно снимали, хотя он и умел сплясать на широком конском крупе кабардинку. Но как давно это было! И вот — не странно ли? — опять как бы повторяется то, что уже случилось. Опять ищут Жираслана, опять Лю не терпится прогарцевать на коне.

Должно быть, и Астемир с Думасарой вспомнили те времена. Усмехнувшись, Думасара сказала:

— Ну, ну, полезай на коня.

Кони уже шли. Аюб испытующе оглядел спутника и вдруг спросил:

— Что это у тебя за сапетка?

— Это сундучок, а не сапетка, — обиделся Лю.

— А ну-ка давай мне свой сундучок. Не дело джигиту держать в руках сундук. Но зачем мы едем в сторону от большой дороги?

И Лю хитро ответил:

— По этой дороге меньше собак.

На самом же деле Лю хотел проехать мимо дома Жираслана, стоящего особняком в густом саду.

Там было тихо. Окна закрыты. Даже дым не идет из трубы, хотя давно пора готовить завтрак.

И вдруг из-за полуразвалившихся ворот показалась Тина. Девочка была в своем лучшем платье, перекроенном из старого платья княгини. Платье шила Думасара. Веселое личико чисто вымыто, в косы вплетены цветные ленточки. В руках Тина держит сапетку с пшеном: пусть думают, что она послана к соседям. На самом деле Тина вышла на дорогу, зная от самого Лю, что он уедет в Буруны, как только получит важную государственную бумагу от Нахо. Не предвидела она только, что Лю будет на коне да еще в сопровождении громадного красноармейца. Она удивленно смотрела на всадников. Всадники придержали коней.

— Как живешь, Тина? — спросил Лю.

— Хорошо живу, — в замешательстве отвечала Тина.

В последнее время ей жилось не так уж хорошо, довольно беспокойно. Ее госпожа, гуаша, как продолжала Тина называть княгиню, стала какой-то особенно сердитой, все к чему-то прислушивается, вздрагивает, что-то высматривает. Вся как на иголках. Тина даже увидела, что княгиня вяжет узлы с ценными вещами. «Гуаша, ты уезжаешь?» — спросила ее Тина, но та в ответ проворчала что-то невразумительное.

Нехорошее наступило время.

Девочка как раз хотела обо всем этом поговорить с Лю, но как приступить — Лю верхом, с ним величавый спутник. Тина не подозревала, что услышать обо всем этом спутнику Лю, вестовому Эльдара, было бы как раз очень на руку.

— Я очень рад, что тебе хорошо, — любезно проговорил Лю, сдерживая коня, — но скоро тебе будет еще лучше.

— Не может быть мне лучше, — простодушно заметила Тина, — мне бывает скучно, когда ты уезжаешь. Но почему ты на коне? Разве ты уже вступил в отряд Эльдара?

— Да, почти вступил.

— Хорошо, что твой конь не успел унести тебя... А то бы я так и не увидела тебя на коне. У тебя и голос теперь как у взрослого джигита.

— Ого! — придав голосу еще больше мужественности, воскликнул Лю. — Это боевой конь Эльдара!

И как бы в подтверждение похвалы конь ударил копытом по луже и вдруг так рванул, что Лю непременно вылетел бы из седла, если бы его не подхватил Аюб.

— Держись хорошенько, Лю! Эльмес чует, какой на нем седок. Придави ему лопатки. Коленками! Коленками!

Лю всеми силами старался удержать коня, но разговор прервался. А ему еще так много нужно было сказать, и прежде всего он хотел сказать Тине, что уже решено дом Жираслана превратить в интернат для девочек, а Тину назначить старшей девочкой.

Аюб подшучивал:

— Валлаги! Чуть было не упал прямо к ногам возлюбленной.

— Что ты говоришь, Аюб, — и без того посрамленный Лю вытер грязь с лица, — просто знакомая девочка. Мы вместе учились. — И чтобы у Аюба не оставалось сомнений, Лю поспешил попрощаться с Тиной.

Но Аюб, спокойный и веселый богатырь, продолжал посмеиваться, играя сундучком, как спичечной коробкой. Желая хоть как-нибудь проявить свою независимость, Лю заметил:

— Уронишь!

— Нет, не уроню. Джигит на скаку ловит шапку. А ты не стесняйся, Лю. У каждого парня должна быть невеста, у меня тоже есть невеста.

— Мой старший брат, Тембот, еще не женился, как же я могу иметь невесту, — возразил Лю.

— Ну ладно, не хочешь величать ее невестой» не надо, а мою невесту зовут Бица...

Уж очень хотелось, должно быть, Аюбу поговорить о своей невесте.

— Вица, дочь Алибекова из аула Буруны. Ведь там твоя школа, как же ты не знаешь Вицу?

Лю вынужден был признаться, что действительно Вицу он не знает, но это не смутило добродушного Аюба. Он придержал своего коня, лошади пошли, помахивая головами, ровным шагом. Солнце стояло уже высоко. В степи пахло свежей травой. Лю было приятно ехать рядом с Аюбом и слушать его рассказ: родители Бицы против того, чтобы девушка выходила за Аюба. Любовная история, которую поведал Аюб, оказалась длиннее дороги. Богатырь все еще продолжал свои жалобы, когда всадники выехали на широкую почтовую дорогу. В одну сторону был Нальчик, в другую — Пятигорск, и туда и сюда шло движение — арбы, подводы, изредка прошумит грузовик. В прошлом году — это сделал Инал — вдоль дороги высадили деревья, но сама дорога была изрядно избита.

Лю уже слез с коня, с сожалением передал поводья Аюбу. Взял у него свой сундучок и так и стоял у дороги, подняв глаза на Аюба, продолжая слушать жалобы богатыря на несправедливость родителей, разлучающих влюбленных.

Со стороны Нальчика быстро приближался автомобиль, послышался гудок. Аюб прервал свой рассказ:

— Инал!

Да, разбрызгивая воду мутных дорожных луж, быстро приближался открытый автомобиль цвета спелой тыквы. Это был «линкольн», известный по всей Кабарде, «линкольн» Инала Маремканова.

Лю с сундучком в руках перепрыгнул через кювет, освобождая дорогу. Ему уже не раз случалось видеть Инала, но еще никогда он не видел его в его же великолепной машине, о которой было столько разговоров среди школьников интерната. Он даже желал, чтобы его забрызгало грязью из-под колес Иналовой машины, тогда бы он сказал товарищам: «Валлаги! Меня забрызгала машина Инала».

Приближаясь, «линкольн» мягко затормозил. Лю увидел машину, сверкающую лаком и стеклом, в двух шагах от себя. Лю еще не успел опомниться, как добрый знакомый женский голос позвал его:

— Лю, да неужели это ты? Видит аллах, это Лю, сын Астемира.

— Вот как! Куда же он держит путь? — тут же послышался неторопливый бас.

Лю не ошибался: перед ним в машине Инала сидела Сарыма, жена Эльдара, а впереди, рядом с шофером, сам Инал. Из-за плеча шофера он оглядывал мальчика. Лю видел смуглое скуластое лицо с черными пятнышками подстриженных усов, из-под рыжей кабардинской шапки весело блестели темные чуть косоватые глаза.

Рядом с Сарымой сидел джигит со стеклышками на носу, шапка у него была светлая и черкеска с газырями.

Машина остановилась, пассажиров слегка качнуло. Человек в светлой черкеске как бы подался вперед, продолжая с любопытством рассматривать мальчика по ту сторону кювета.

А Инал уже весело приговаривал:

— Эге! Да тут все знакомые!.. Да это Аюб! А это, значит, сын Астемира из Шхальмивоко... Садись, садись, Лю, сын Астемира! Ты куда, в Буруны, что ли?

Растерявшийся Лю медлил. Он не раз слышал, что сам Инал распорядился, чтобы шоферы обязательно брали на свободные места путников-пешеходов, но мог ли он поверить тому, что Инал захочет взять его к себе в машину.

Между тем Аюб приветствовал Инала.

— Здравствуй, Инал, — говорил он, — ты не ошибся. Это действительно сын Астемира, Лю, ученик из Бурунов.

— А где ты оставил Эльдара?

— Эльдар сейчас в Шхальмивоко у Астемира.

— Эге! Сарыма, что ж ты не пригласишь Лю? Тащите его в машину! Казгирей, ты что медлишь?

И вот Лю оказался на мягком глубоком сиденье автомобиля между Сарымой и человеком в пенсне и черкеске, которого Инал назвал Казгиреем.

Человек этот сразу расположил к себе Лю, он ласково обнял подростка за плечо и слегка придвинул к себе.

— Удачно, очень удачно все это выходит, — сказал он, — Лю расскажет, зачем он ходил в Шхальмивоко, чего мы можем ожидать в Бурунах.

Инал обернулся:

— Очень хорошо все вышло. Вот тебе, Казгирей, твой будущий ученик, знакомься. Зачем ходил в Шхальмивоко? Разве сейчас каникулы? Ты Казгирея знаешь? Казгирея Матханова? Слыхал что-нибудь про Казгирея Матханова? Знакомься: Казгирей Матханов.

Да, это был Казгирей Матханов. Только вчера он возвратился на родину после долголетнего отсутствия. Инал вновь встретился с человеком, который в старые времена считался бы его кровником. С детских лет тесно сплелись судьбы этих людей, и вот Инал встретился со своим старым соперником в Москве, куда выезжал по вызову неизменного друга кабардинского народа Степана Ильича.

Вскоре после того, как, рассорившись с Иналом, Матханов уехал в Турцию, Степан Ильич тоже уехал из Кабарды в Москву для работы в ЦК и там получил письмо от Матханова. Оно было полно разочарований, говорило о том, что умный Казгирей Матханов уже начинает понимать самое главное: его спор с Иналом решается не в Турции, а именно в Москве. «Приезжай,— ответил ему Коломейцев,— Найдем тебе работу в столице». Путь в Кабарду из Турции лежал через Москву. С этим скрепя сердце согласилась и молодая жена Казгирея, кабардинка, с которой он познакомился в Стамбуле. Так Казгирей и Сани попали в Москву.

Коломейцев верил, что теперь, когда Казгирей Матханов стал членом партии, а Маремканов обрел опыт государственного деятеля, старой распре будет положен конец.

Для Инала не было неожиданностью, что Матханов успел за последние годы приобрести в Москве известность как ученый-лингвист, реформатор и теоретик новой письменности народностей Северного Кавказа. Поразило Инала другое — бывший верховный кадий Кабарды теперь носит партийный билет. Видя недоумение своего ученика, Степан Ильич усмехнулся тогда и сказал:

— Да, на первый взгляд это странно, но подумай — и ты поймешь: это говорит о великой всепобеждающей силе революции. Помни, на нашей стороне будут все честные и умные люди. Только бы суметь нам довести их до истинного революционного марксизма. В этом, может быть, основная задача нашей внутрипартийной работы. А что касается Казгирея, я в него верю, верю в его безупречную честность. Он еще может ошибаться, вихлять, это мы видим на каждом шагу, таких примеров много, но уверен, Казгирей теперь наш человек. Вот почему я первый дал ему рекомендацию в партию. И я буду очень рад, если товарищи в Кабарде сумеют оценить Казгирея, убежден, что он принесёт немало пользы. Полагаюсь в этом на тебя, Инал. Подумай!

Неожиданностью было для Инала и то, что многомудрый Казгирей с пониманием отнесся к его намерению развестись с Фаризат и жениться на русской женщине — не осуждал его выбор. Он говорил:

— В этих обстоятельствах как же иначе рассуждать коммунисту? Русская, или еврейка, или грузинка — может ли это служить препятствием? Больше того, я всегда завидовал Иналу, завидую и теперь его способности не только свободно думать, но решительно поступать. Решительность в революционных делах — это и есть соль нового мировоззрения, не так ли?

Вообще много нового и интересного услышал Инал о сложной судьбе Казгирея. Матханов как будто и в самом деле готов был оставить интересную научную работу в Москве, связи и знакомства (говорили, что даже Анатолий Васильевич Луначарский неохотно расстается со своим сотрудником по Наркомпросу) и променять свое положение видного, входящего в славу столичного деятеля на скромную работу на родине. Неизбывное влечение к родине жены Казгирея Сани окончательно решило вопрос в пользу переезда. Инал уезжал из Москвы, заручившись согласием Казгирея вернуться в Кабарду, и на этот раз они расстались дружелюбно. И вот вчера Казгирей Матханов приехал в Нальчик, приехал пока один, без жены и детей, и сошел на нальчикском вокзале на ту же платформу, с которой уехал десять лет назад. Его встречал Инал Маремканов со своими сподвижниками, среди которых был и Эльдар. А сейчас Инал вез Казгирея и жену Эльдара Сарыму в Пятигорск к своей невесте, а по дороге было решено завернуть в те места, где осуществлялась любимая мечта Инала — строился агрогород. Об этом строительстве Инал не мог говорить равнодушно.

— Ты, Казгирей, человек книг. И это очень хорошо. Именно за это мы тебя ценим и любим. Ты напишешь для нас не только новую азбуку, ты напишешь не одну книгу из тех, что должны будут окончательно перекрыть Коран и другие китапы. Но и я, пишу книги, — сказал Инал и пытливо взглянул на Казгирея, как бы проверяя то впечатление, какое произвело его признание. — Вот я сейчас тебе расскажу, что за книги я пишу. Первая из них — это есть как раз агрогород. По этой книге люди наглядно увидят, поймут, что такое новая жизнь, как нужно жить по-новому в своем доме, в своей семье. В новых домах агрогорода не будут знать замков — двери открыты для всех! Вторая книга — это совхоз, совхоз и колхоз. По этой книге люди научатся по-новому работать. А третья...

Инал замолчал и закончил свою мысль не раньше, чем Казгирей, уже потерявший надежду узнать, какая же это третья книга, спросил: «Какая же это третья книга?»

— Третья книга — это сила. Революционная сила.

— О какой силе ты говоришь, Инал?

— О самой настоящей, прямой силе, о силе оружия.

— То есть о насилии? — искренне удивился Казгирей.

— Да, о насилии. Если нужно, о принуждении оружием. Если нужно, мы будем стрелять из пулеметов и пушек. Бывает и так: только эта книга может научить людей.

— Научить? Чему научить? — опять удивился Казгирей.

— Новой жизни, — исчерпывающе пояснил Инал. — Не согласен? — и опять пытливо оглянулся па Казгирея.

Лю не вникал в разговор, который вели эти два необыкновенных человека. Он был зачарован уже тем, что стал его свидетелем.

Машина быстро неслась вперед, все было удивительно интересно: и то, что Лю подбрасывало в мягком сиденье, и то, как быстро мелькали деревья и дома, и то, как сигналил шофер, и то, как встречные всадники и возницы торопились отвести в сторону коня или подводу, и как выбегали на гудок ребятишки, и как неслись за автомобилем неугомонные собаки... Лю успевал все это подметить, но больше всего — и это, конечно, было естественно — занимал его знаменитый человек Казгирей Матханов, который сидел рядом с ним. Немало наслышался он об этом человеке у себя дома от Астемира и Думасары, нередко вспоминали Казгирея Матханова и в школе. Ерзая и подпрыгивая на сиденье, Лю старался не причинять беспокойства соседу слева и все теснее жался к Сарыме, которая слегка придерживала его рукою и ободряюще улыбалась.

— Почему же ты не скажешь Иналу, зачем ты ходил домой, — вполголоса напомнила она, и Лю, собравшись с духом, выпалил:

— Это не каникулы, каникулы будут летом... А я... вот... вот зачем я ходил в Шхальмивоко. — И Лю решительно извлек из шапки свою бумагу государственной важности и протянул ее Иналу.

Инал внимательно прочитал справку и, улыбнувшись, передал ее Казгирею. Лю с удовольствием заметил, что лицо Инала было вовсе не сердитым, скорее даже это лицо показалось Лю ласковым и веселым; Инал сказал:

— Ты обрати внимание на печать, Казгирей. Эту печать председатель аула ставит дулом своего маузера.

— Что же удивительного, — заметил Казгирей, поправляя пенсне. (Теперь Лю восхищенно смотрел на тонкую" золотую цепочку, протянутую от стекляшек за ухо.) — Что же удивительного, что такая важная бумага заверяется необыкновенной печатью? Так ты, значит, культармеец? — нагнулся он к Лю. — Занятно! Я очень рад, что у меня будут такие ученики. Давай, Лю, сразу заключим с тобой дружбу. Согласен?

Как Лю мог не согласиться? Инал вдруг спросил:

— А как вас кормят? Кормят как?

Лю, растерявшись, ответил не сразу. Конечно, в школе едят лучше, чем в иных бедных семьях, но все-таки не очень сытно, иные даже болеют куриной слепотой, особенно не хватает еды старшим. Все это хорошо знал Лю, и комсомольская честь не позволила ему утаить правду. Он отвечал на вопрос:

— Болынекружечникам маловато, а мелкокружечники не жалуются.

— Как? Мепкокружечники — большекружечники, что это значит? — спросил Инал. Насторожился и Казгирей.

Лю пришлось объяснить. Учащиеся разбиты на группы: мелкокружечники — это самые маленькие, большекружечники — это самые большие, великовозрастные парни, о которых говорят: «Этому парню впору жениться». Большекружечники сидят за отдельным столом, им ставят самые вместительные кружки.

— А среднекружечники есть? — спросил Казгирей.

Нет, о среднекружечниках Лю ничего не слыхал.

— А кто же это придумал?

— Председатель учкома.

— Вот как! А кто же это у вас учком?

— Джонсон.

— Кто?

— Джонсон!

— Какой это Джонсон? — удивился Инал.

— А Жансох.

— Жансоха я знаю. Такой долговязый. Но почему же он Джонсон?

— Он так велит себя называть.

— Ай да Джонсон! — весело засмеялся Казгирей. — Так это он ваш учком?

— Он и учком, он и заведующий.

— Кто же его назначил заведующим? — заинтересовался Инал.

— Не знаю. Просто так, другого нет.

— Да, плохо, пока другого нет, но с помощью аллаха скоро будет другой. — И Инал скосил взгляд на Казгирея. — Но какой же порядок установил товарищ Джонсон? Справедливо ли зачисляются ученики в большекружечники?

— Кто высокий, тот и большекружечник.

— Тоже верно, — рассмеялся Казгирей, — большому человеку — большая кружка. Ну, а маленьких не обижают?

— Дутиков? Нет, у нас никто никого нарочно не обижает.

— У вас есть и дутики! Интересно. А что еще у вас есть?

Лю уже был не рад тому, что затеял этот разговор. Он вспомнил своего приятеля Таша, дутика, мальчика из мелкокружечников. Кто же иной, если не сам Инал, обидел всю его семью. Не потому ли слабый и хилый Таша упорно придерживался уразы, считая, что таким образом он может завоевать милость аллаха в начавшейся борьбе его старого отца, Казмая, и старшего брата Ахья против обидчика. Что-то омрачило восторженное настроение Лю. И ему даже показалось нечестным, что вот он мчится в красивой машине рядом с самим обидчиком Таша, а маленького друга в это время угнетает тот же Жансох-Джонсон за приверженность к религиозным обычаям. И под влиянием этих мыслей, а может быть, просто из желания перевести разговор на другую тему, неожиданно для самого себя Лю заметил:

— У нас есть еще папаха Жансоха.

— А это еще что такое?

Лю понял, что он опять попал впросак. Как объяснить, что это за папаха — папаха Жансоха? И он, помрачнев, забормотал:

— Это большая шапка Жансоха, которую он надевает на виновного. Большая шапка сползает. Получается смешно, над мальчиком смеются, вот и все.

— Да, да, вот и все. — Казгирей почувствовал перемену в настроении мальчика и хотел помочь ему. — Вот и все, и ничего страшного.

— Нет, это не все, — не соглашался, однако, Инал. — Я вижу, у вас там много всякой чепухи. Может, у вас там и уразу держат?

Ну и ну, вот уж действительно угадал, о чем спросить!

Желая все-таки приостановить неприятный разговор, Казгирей спросил в свою очередь:

— А ты кто? Ты большекружечник или мелкокружечник?

— Я еще не большекружечник, — отвечал Лю. — Но мне иногда дают большую кружку, потому что я трубач.

— Вон какие дела! — сказал Инал. — Вот и у меня, значит, завелось полезное знакомство. Скоро ты мне можешь понадобиться, Лю. Слыхал, у меня скоро будет свадьба?

— Слыхал, — смущенно сказал Лю.

— Будешь играть на свадьбе? Держать трубу — это веселее, чем держать уразу.

— Конечно, — подхватил Казгирей — не напрасно же Лю так внимательно прислушивается, как трубит автомобиль. — И оба они засмеялись— и Инал, и Казгирей. Улыбнулась Сарыма.

Машина теперь медленно продвигалась среди стада коров, переходящих дорогу. Пастухи бегали туда и сюда, крича и размахивая палками. Машина, беспрерывно трубя, пугала людей и животных. Что верно, то верно — гудок автомобиля казался Лю лучшей музыкой. Необыкновенно было все. Лю старался не пропустить ничего, все увидеть, все услышать, и новый вопрос Инала, видимо серьезно обеспокоенного положением дел в интернате, показался Лю несвоевременным. Инал спрашивал все о том же.

— Так ты скажи мне, Лю, ваши большекружечники дружат с уразой? Есть среди вас верующие?

К счастью, в этот момент машина въехала на мост, и это помогло Лю выйти из затруднения — Инал, оглядывая могучие фермы моста, уже не ждал ответа на вопрос, а воскликнул гордо, не без задора:

— Ураза! Ураза не могла бы выстроить такой мост! Ты смотри, Лю, смотри в оба! К тому времени, когда ты вырастешь, мосты лягут через все реки, загорятся электростанции, зашумят фабрики, тогда станет хорошо жить, легко и весело. — И с этими словами Инал обернулся к Казгирею: — Помнишь, Казгирей, это место? Знаешь, сколько ягнят гибло здесь? Тысячи! А теперь, гляди, отару гонят по мосту, по мосту идут стада. Все это сделала Советская власть, не ураза... А вот, гляди, встречает нас и сам председатель Советской власти Туто Шруков, а с ним как раз тот, кто нам нужен, Тагир, Тагир Каранашев, начальник строительства агрогорода.

При виде рослого, услужливого, до смешного преданного Тагира Инал и совсем развеселился.

Пройдя мост, машина въезжала в селение. Слева белел дом исполкома, а у крыльца уже стояли, встречая Инала, Туто Шруков, председатель исполкома, и Тагир Каранашев. Лю хорошо знал Шрукова. Председатель не раз бывал в интернате. Ученики уважали его, любили больше, чем прежнего председателя Доти Шурдумова, который язвительно называл их беголи, то есть стремянными. Туто был, на взгляд учеников, и проще и веселее, недавно на митинге в честь десятилетия Советской власти в Кабарде Туто поздравил ребят, вступающих в комсомол, и досрочно выдал комсомольские билеты Лю и другим юным комсомольцам.

Поджидая машину с председателем всех председателей Иналом Маремкановым, Туто прочно стоял на своих искривленных ногах, свидетельствующих, что он не один год провел в седле. Верный сподвижник Инала, Туто во всем старался подражать ему. Носил такие же коротко подстриженные усики, никогда не снимал с головы кубанку, хотя его и не вынуждало к этому преждевременное облысение. И в позе Тагира, начальника строительства агрогорода, тоже все выражало почтительность и восторг.

Машина торжественно прогудела и мягко остановилась.

— Вот и приехали, — проговорил Инал. Шруков и Каранашев неторопливо двинулись навстречу.

Казгирей вышел и расправил плечи, Сарыма вопросительно поглядывала то на Казгирея, то на Инала, Лю засуетился. Инал сказал:

— Ты, Сарыма, оставайся в машине, отвезешь Лю в школу. А мы, Казгирей, поговорим с председателем. Да ты, наверное, помнишь Шрукова... Ну конечно. Туто недавно сменил твоего хорошего знакомого Доти Шурдумова... Помнишь Доти по шариатскому полку? С этим Доти мы повозились не меньше, чем в свое время с тобой. — И Инал недобро усмехнулся, глядя в упор на Казгирея. — Валлаги! Ну, ладно, это дело прошлое. — И он повернулся к Туто. — А ты, Шруков, узнаешь Казгирея? Ну конечно, как же иначе... А это наборщик новой книги под названием «Агрогород». — Инал указал на Каранашева. — Знакомьтесь. А это наш новый друг, сын давнего нашего друга Астемира Баташева, Лю. — Инал знакомил Лю со Шруковым и Каранашевым.

— Мы и с Лю знакомы, — улыбнулся Туто, и его поначалу суровое, как у Инала, лицо озарилось приветливостью. За ним и Каранашев, улыбаясь, протянул руку Лю.

Инал распорядился:

— Ты, Лю, поезжай и скажи своим товарищам: скоро в интернате будет новый заведующий. Если о вашей школе плохо заботится исполком, — Инал взглянул на Туто, — я сам позабочусь. Школа, в которой скоро будут учиться дети из агрогорода, должна быть лучшей школой Кабарды.

Шруков при этих словах растерялся.

— Валлаги, видит аллах, верь, Инал, некогда в затылке почесать, не хватает времени за всем присмотреть, руки день и ночь в деле.

— То-то и беда, что все затылок чешете... Ну, езжай, езжай, сын Астемира. Отпустим его, Казгирей?

— Езжай, — ласково провожал его Казгирей, — и помни, Лю, что мы с тобой стали друзьями. — Казгирей на минуту задумался, изящным движением, двумя пальцами, вынул из газыря патрон. — Это возьми на память.

— А от меня, — пробасил Инал, — возьми на память гудок. — Лю не верил глазам: Инал протягивал ему автомобильный гудок-сирену. — Бери, бери. Я просил Казгирея привезти новый гудок, он на всякий случай привез два. Бери! Отдадим ему гудок, Казгирей?

— Очень хорошо. Гудок лучше моего патрона... Ну ничего, в следующий раз найдется и у меня что-нибудь получше. Салям!

Шофер загудел, и «линкольн», в котором с Лю оставалась Сарыма, покатил дальше.

За несколько минут, покуда машина шла через аул к школе, Сарыма вознаградила себя за долгое молчание. Она успела сказать Лю все, что ей хотелось сказать, расспросить обо всем, о чем хотелось расспросить. Она сообщила, что Казгирей привез из Москвы для Думасары подарок от Тембота, а Инал везет подарки для своей невесты, Веры Павловны, ожидающей их в Пятигорске, что маленький приятель Лю, сын Сарымы, Ахмет, с будущего года, вероятно, тоже пойдет в интернат, и она надеется, что Лю не даст малыша в обиду. Лю, конечно, обещал свое покровительство. Сарыма справилась о здоровье Думасары и Астемира, всех соседей в ауле, старой княгини, жены Жираслана, и об успехах приятельницы Лю Тины. Она успела сказать также, что Эльдар хочет наказать тех людей, которые напугали Думасару на ликбезе, и что если поймают Жираслана, то теперь его уже не помилуют... Но Лю плохо слушал эту болтовню, он больше гудел в гудок-сирену, в восторге от этого подарка, как бы завершающего необыкновенные впечатления необыкновенного дня.

По всему селению уже знали о приезде Инала и Казгирея, а главное, знали о том, что в Иналовом «линкольне» приехал ученик интерната Лю. Головы любопытных торчали из-за всех оград и плетней.

Но вот машина подъехала к лучшему в Бурунах двухэтажному дому, когда-то принадлежавшему князьям Асланбековым, с длинным узорчатым балконом по фасаду. Лю взглянул, и новый восторг охватил его: весь балкон был заполнен учениками.

Удивительно ли, что Лю вышел из машины с таким видом, как будто он сходил с облаков. Ему так было приятно, что он почти без сожаления расстался с милой, доброй Сарымой.

Что говорить, для Лю началась новая эра жизни; он уже не был рядовым учеником интерната, но другом Казгирея Матханова, о котором ни один мальчик интерната не мог говорить без романтического волнения: память об этом человеке никогда не умирала среди кабардинцев. Об учености Матханова ходили легенды, будто он знает все книги, хранящиеся, в Стамбуле, Париже и Москве, а по книгам, им написанным, учат в школах всех народов Востока. Ведь в самом деле, и на учебниках бурунской школы значится имя Казгирея Матханова.


ВАЖНЫЙ РАЗГОВОР


Аюб возвратился в Шхальмивоко. Привязав коней в глубине сада (подальше от посторонних глаз), он вошел в дом Астемира, удивляясь тому, что никто не вышел ему навстречу.

За столом шел разговор между Эльдаром, Астемиром и Думасарой. Аюбу не терпелось рассказать о встрече с Иналом во всех подробностях, и собеседники на минутку отвлеклись от своего разговора.

— Какая удача! — радовалась Думасара.

— Там была и Сарыма, — доложил Аюб. Эльдар знал, что Инал собирается ехать в Пятигорск с Сарымой и приехавшим вчера Казгиреем Матхановым, но он помнил и наказ Инала не торопиться распространять сведения о приезде Казгирея, дескать, еще неизвестно, останется ли Казгирей в Кабарде или сразу уедет. На всякий случай он спросил:

— А кто еще сидел в машине?

— Я еще не видел такого красивого джигита, который сидел в машине рядом с Сарымой, — словоохотливо отвечал Аюб.

— Это кто же такой? — заинтересовалась Думасара.

— В самом деле, — не без лукавства переспросил Эльдар, — кто же это мог быть, этот красивый человек?

— Я не видел его прежде — высокий, статный, в светлой черкеске и со стеклышками на носу.

— Не знаю, не знаю, кто такой, — хитро усмехнулся Эльдар, а Астемир заметил:

— Послушать Аюба, так это не кто иной, как Казгирей.

— Не знаю, не знаю, — продолжал лукавить Эльдар. — Так ты считаешь, Думасара, что это удача? — обратился он к Думасаре.

— Видит аллах, что я хочу Иналу только добра. Вот и тут видно, что Инал — плоть народа. Не каждый остановит машину ради мальчика; он торопится, мало ли кто его ждет, но дамимо не проехал. Все это так, тут ничего не скажешь, это хорошо! Пусть у Инала будет столько радости, сколько кругов сделают колеса его машины, но прав и Доти, и все другие, кто осуждает Инала за бесчеловечные поступки... Трудные времена, непонятные люди! А тебе, Эльдар, спасибо.

— А мне за что?

— Как за что? Не будь твоих коней, Лю не поспел бы к машине.

— Ты, Думасара, так говоришь, как будто у них был назначен час встречи.

— Не час назначен, а судьба.

— Думасара уже видит тут судьбу, — усмехнулся Астемир и прищурился, как всегда, когда он над чем-нибудь задумывался, — она видит тут и судьбу и удачу, а я беспокоюсь, как бы Лю не наболтал там чего лишнего. — И, возвращаясь к прерванному разговору, он спросил: — Так ты говоришь, Эльдар, что Доти Шурдумов называет учеников советской школы беголи?

— Беголи, — осклабясь и качнув головой, подтвердил Эльдар.

— Беголи. А ведь беголи — это значит стремянный.

Все рассмеялись.

— Нет, нет, ехидный человек этот Доти, — смеясь, продолжал Астемир, — он все старается уколоть Инала, все ему нехорошо. Ну подумайте: ученики — стремянные, значит, учителя — князья, что ли, ученики держат княжеские стремена... А может, держат стремена самому Иналу.

— Да. Доти считает, что ученики держат стремена самого Инала, — сказал Эльдар, — да не одни только ученики... А за что Доти так не любит Инала?

Астемир промолчал, но Думасара не промолчала:

— Я только что благодарила Инала и не откажусь от этого, он вершит и хорошие дела, но, видит аллах, не один Доти ропщет против Инала, — значит, не все, что Инал делает, так уж хорошо...

— Да ты что, не знаешь Доти, что ли? — Астемир уже пожалел, что заговорил о Доти Шурдумове. Может быть, Эльдару неохота говорить о человеке, неугодном Иналу. Доти был одним из старых соратников Инала. Инал до поры до времени не мешал ему занимать видные посты, пока терпимость Инала не начали истолковывать как его слабость. О Доти говорили, что он хочет народу света. Но какого света хотел для народа Доти Шурдумов, отстаивавший безнадежное дело шариата? Не раз можно было услышать от Астемира: «Нам уже мало одного фонаря в руке, мы тянемся к большому свету, к электричеству, а Доти все еще хочет освещать жизнь народа старой лампой, которая больше коптит и отравляет воздух, чем освещает жизнь...»

Эти же мысли Астемир повторил сейчас.

Эльдар заметил:

— А между прочим, своих сыновей он давно приобщил к электрическому свету, послал в советскую школу.

— Да, хоть и беголи, а другой школы нет. Не кончишь этой школы, не перевалишь через перевал. И нужно помнить, что стадо идет правильной дорогой, идет без устали, если вожак хороший ходок...

— Правильные слова говоришь, — поддержал Астемира Эльдар. — Но в том-то и дело, что стадо у нас разношерстное, смотришь, затесались даже волки. Инал требует выловить волков, а заодно освободиться от паршивых овец, которые портят стадо. Я-то знаю, всякое бывает: иной раз метишь в хищника, а попадешь в овцу, да не в ту, в какую надо. Паршивая овца прыткая, то подползет к здоровой, то, смотришь, даже к волку лезет, знает, что волк на нее не позарится... И вот, суди сам, Астемир, такой матерый волк, как Жираслан, разве не соберет у своего логова целую стаю? Инал не спит ночи, сколачивает колхозы, а я-то знаю, и тут и там бегут из колхозов, по опустевшим аулам собаки воют. А разве мало дел в том же агрогороде у Каранашева? Где новое, там изо всех щелей прет старая нечисть.

Астемир сочувственно вздохнул: — Да, Эльдар, знаю, тебе приходится немало капканов ставить.

Думасара слушала мужчин с большим интересом и на это замечание мужа возразила:

— Настало время, когда и собаки и люди плачут не только от волков... Я не отказываюсь от того, чтобы похвалить Инала за хорошее, но, аллах свидетель, сколько людей плачет от Инала. Мне своим малым женским умом не пристало судить о больших делах, но люди всё знают. Ты, Эльдар, мне сын, ты ел хлеб из моих рук, пусть он станет материнским молоком для тебя, но я не постесняюсь сказать, что и ты не безупречен. Разве хорошо, что лесника Долова услали куда-то в Сибирь, в Соловки? Виноват не виноват — я ему не судья. Но зачем не только его, но и его десятилетнего сына выловили из реки, когда мальчик купался, и тоже услали куда-то в одних штанишках? Как тебе смотреть в глаза людям?

Астемир строго повернулся к жене.

— Ладно, — сказал Астемир, — лучше тащи сюда заквашенное молоко. — Он не любил судить людей за глаза, а тем более Инала, которого многие осуждали именно только за глаза.

Думасара умела особенно хорошо заквашивать и сгущать молоко: его можно было резать ломтиками, это была незаменимая закуска после гетлибже — курицы, приготовленной по-кабардински.

Новое блюдо Думасары имело успех. Его ели, не торопясь, самшитовыми ложками и хвалили. Но вот Думасара опять вернулась к прежнему:

— А знаете ли вы, что говорили люди, приезжавшие из Адыгеи?

— А что?

— А вот что. Слушайте. — И Думасара отодвинула тарелку в сторону, как будто тарелка мешала ей говорить. — Мои соплеменники сказали: у кабардинцев есть Инал. Если Инал велит им жевать сено, кабардинцы будут есть сено, потому что перечить воле Инала не смеют. Хорошо ли это?.. Одного мудреца спросили: кто умнее всех? Думали, что он назовет себя, а он ответил: умнее всех тот, кто учится у народа. Надо учиться у народа, а не отталкивать его от себя.

— Ты, Думасара, не суй руку в кипяток, если не знаешь, горяч он или остыл.

Но Эльдар не возражал Думасаре, хотя она задела самую больную, напряженно натянутую струну в его душе. Эльдару не хотелось лгать, но он не считал себя вправе признаться в том, что терзает его сердце. Не мог же он даже самым близким людям пересказать все горячие споры с Иналом, вспоминать его ярость, повторять, как, стуча кулаком по столу, кричал Инал.

— Заколотить наглухо двери дома Долова, сполоснуть водой его двор, — так кричал Инал, когда Эльдар посмел возразить против распоряжения схватить ребенка вместе с отцом.

Эльдар с горечью думал о том, что подобные несогласия за последнее время стали слишком часты. Вот почему он не осуждал Думасару, но и не смел выложить перед нею и Астемиром все эти служебные неприятности. Между тем его отмалчивание придало Думасаре бодрости, и она продолжала:

— Я бы не совала руку в кипяток, если бы им не ошпаривали людей. А разве Эльдар не сын своей матери и мне безразличный, чужой человек? Если яд разъедает его имя, то этот яд попадает и в мое сердце.

Эльдар тихо промолвил:

— Биба, в твоих словах есть правда.

— Я счастлива слышать это. Значит, в тебе не заглохло чувство справедливости. Если так, будь в чести у людей, иначе — ты погиб.

— Почему же я должен погибнуть? — И тут малоразговорчивый Эльдар разразился длинной речью: — Инал — скала, больше, чем скала! У него такая сила, что он сам может своротить скалу. И ты знаешь, Астемир, как он нетерпим и горяч. Сказал — и точка. Прав он или не прав — идет и сокрушает все на дороге, как зверь, полагаясь на свое чутье. Но ведь и у волка есть чутье. Ты, Астемир, ученый человек, скажи мне наконец, разве этого достаточно для первого человека, для головного журавля? Я думаю, что тут недостаточно одного чутья, я чувствую, что что-то не так, но мне трудно разобраться. Вот Инал часто говорит мне: «Цель оправдывает средства». А я думаю, так ли уж это верно? Для какой цели было нам губить всю семью лесника Долова?.. Нет, не нужно было это. А что я мог сделать? Теперь Инал бьет семью Казмая, опять же, какая цель? Разве Казмай — это Жираслан? Нет, Казмай — славный красный партизан, самый уважаемый старик в Балкарии. Ты, Астемир, знаешь лучше меня, что, когда мы боролись за Советскую власть, Казмай всегда был с нами. Нужно ли теперь бить этих людей? Они же имели в жизни ту же самую цель, что и Инал! А? Как ты думаешь, Астемир?

Астемир опустил голову и молчал. Он вспомнил, что во времена своего первого знакомства с человеком, которому не только он, но и тот же Инал обязан просвещением, он донимал этого человека, Степана Ильича Коломейцева, бесконечными вопросами. Степан Ильич умел ответить на самый, казалось бы, трудный вопрос. А теперь все настолько усложнилось, что вряд ли и самый просвещенный большевик сумеет ответить на все больные вопросы. Вот незабвенный старик Баляцо, мудрый и светлый старик, еще в те времена назвал Инала головным журавлем стаи, держащей путь из края холода в край света и тепла. Он его хорошо назвал: головной журавль! В те дни журавли только взлетели на воздух. До края света и тепла лететь и лететь. Лететь через рубежи, где их нередко подстерегает смертельная опасность. Ночью стая посылает свое курлыканье вперед, и головной журавль улавливает отражение звуков и уводит стаю в сторону от препятствия. Головной журавль первым принимает на себя ветер, он должен быть сильным.

Так обдумывал Астемир свою главную мысль. Потом он сказал:

— Это верно, что Инал глыба камня. Я помню, как еще Степан Ильич говорил, что только время выточит из этой глыбы настоящего человека. Вот в чем дело. Успеет ли время это сделать? Или лавина сорвет эту глыбу раньше времени? Успеет ли время сделать Инала достойным звания первого человека? Жаль, ах, как жаль, что так рано уехал от нас Степан Ильич! Следовало бы ему еще побыть здесь!

Этот вздох был понятен каждому.

Наступившей паузой снова воспользовалась Думасара:

— Злой человек распространит зло на весь народ, если он стоит у власти. Вот ты, Астемир, идешь на ликбез, а я иду за тобой с винтовкой на плече. Почему это так? — И Думасара опять заговорила о том, что было для нее больнее всего: — Вместо того чтобы расспрашивать о буквах и цифрах, твои бородатые ученики задают вопросы, не имеющие никакого отношения к уроку. Почему нельзя молоть на мельнице больше восьми пудов зерна? Почему правоверным запрещают ходить в мечеть? На каком основании трудового человека Долова, да и многих других кабардинцев объявляют кулаками и посылают на какой-то остров? В ауле Гедуко объявили кулаком красного партизана Локмана. Арестовали старшего сына балкарца Казмая. Братишка арестованного учится вместе с Лю, и дети все слышат. Я спрашиваю тебя, Астемир, почему вместо урока тебе приходится отвечать на эти вопросы? Разве люди не хотели бы стать грамотными? Но что удивительного, если людей занимает не ученость, а завтрашняя их участь. Разве так должна была бы Советская власть превращать старую жизнь в новую жизнь? Нет, я знаю, что Советская власть не то хотела. Ты сам говоришь, Астемир: «Советскую власть мы принесли на своем горбу». А тебе на это кричат: «Неси ее обратно да не мешкай! А не то Инал всех нас упечет в какие- то Соловки». Разве это не дико? И что удивительного, если я на уроке вскидываю винтовку из-за твоего плеча! Ты слышишь, Эльдар? Ты хочешь знать, как это было, почему люди бунтуют на ликбезе — я тебе рассказываю, как это было и почему люди бунтуют, почему на уроке бросают в лампу книгой...

Астемир давно щурился и морщился, слушая эту обличительную речь. Не выдержал, сказал:

— Нет, Думасара, лучше помолчи и подумай, послушай других.

Но Думасару уже трудно было остановить.

— Что я должна слушать? — кричала она, удивляя мужчин своей яростью. — Ты уже и сам поступаешь, как Инал. Разве большевики так учат? Это в Коране говорится: слушай и подчиняйся. А ты ведь Корана не признаешь. Я говорю о том, чем народ дышит. Передайте об этом Иналу. Я была на съезде горянок, хотела сама сказать ему в глаза, но, мне стыдно в этом сейчас признаться, струсила...

Вспылил и Астемир:

— Какой народ? О ком ты говоришь? Кого ты называешь народом — Мусу, Саида, мельника Адама?

Возможно, что этот разговор продолжался бы и дальше, но вдруг заскрипела калитка, Аюб, молча сидевший у окна, сказал:

— Идет председатель Нахо.

Как ни прятали коней, Нахо, должно быть, узнал, что Эльдар уже здесь, и, как всегда, сразу приступил к делу: не ожидая, пока Эльдар явится в аулсовет, сам направился в дом к Астемиру.

— Ладно, разговор окончен, — сказал Эльдар. — Я, Думасара, ничего не забуду из того, что слышал от тебя.

Эльдар видел большие перемены в Думасаре. Она всегда была простой и доброй женщиной, в ней ценили опыт жизни и мудрость. Все это сохранилось в ней, но к этому прибавилось еще что-то. Нет. Прежде он таких горянок не знал. Эльдар, вставая из-за стола, с любовью и любопытством смотрел на женщину, которую он признавал за свою мать.


ЛЮ СТАНОВИТСЯ БОЛЬШЕКРУЖЕЧНИКОМ


Из дому в интернат ученики возвращались кто на чем. Одного привозили на скрипучей арбе, другой сидел верхом на лошади за широкой спиной отца или старшего брата, а иной — балкарский мальчик из дальнего горного аула — тащился верхом на ишаке, а то брел пешком, держась за ишачий хвост, а ишак нес на себе хурджины — корзины, набитые вяленым мясом, сыром, лепешками.

Каждого вновь прибывшего прежде всего огорошивали новостью: «Лю из Шхальмивоко приехал на машине Инала». Этим сообщением поражали даже тех, кто приезжал на своем коне верхом. Никто не мог сравниться с Лю!

Говорили о том, что Инал уступил Лю свой автомобиль в награду за образцовую работу по ликбезу. Свидетельство, припечатанное дулом револьвера, — лучшее тому доказательство.

Обычный распорядок дня в интернате еще не восстановился, у учеников было много свободного времени, и все они — и мелкокружечники и большекружечники — с утра до вечера обсуждали интереснейшие вопросы: может ли хороший скакун догнать машину Инала; кому труднее — шоферу за рулем автомобиля или трактористу на тракторе; может ли такая машина, как «линкольн» Инала, переехать через реку Бурун во время паводка, или автомобиль тоже не устоит против бурной реки, как недавно не устоял трактор Жираслана?

Как только произносилось имя Жираслана, споры меняли свое направление: изловят ли Жираслана? Станет ли недовольный Жираслан во главе своего войска из кулаков, подкулачников и мулл? Или Жираслан плюнет на все и уедет в Турцию? Тут вспоминали, что Казгирей вернулся из Турции в Москву, а из Москвы приехал в Кабарду и Инал назначил его начальником интерната. А может быть, Лю привирает и он вовсе не познакомился с Казгиреем? Однако Лю показывал подаренный ему Казгиреем патрон и для еще большей убедительности нажимал грушу автомобильного гудка. Тогда, конечно, не оставалось уже никаких сомнений. Сыпались новые вопросы: кто кого больше боится — Казгирей Инала или Инал Казгирея?

Все ученики с нетерпением ожидали момента появления Казгирея. Многое им здесь не нравилось, а прежде всего мало кому нравился нынешний руководитель Жансох, он же Джонсон, он же учком.

Этот самый Жансох, чья громадная шапка надевалась на головы провинившихся, теперь не прочь был заискивать перед Лю. Он даже предложил Лю всегда носить свою папаху, для чего переименовал ее в «Папаху отличившегося» и выдал Лю большую кружку. От папахи Лю отказался — слишком печальна была слава этого головного убора, но кружку охотно взял. Большекружечники не возражали против включения Лю в свою компанию, это было даже лестно для большекружечников видеть за своим столом парня, которого сам Инал посадил рядом с собой в машину.

Решил прибегнуть к протекции Лю и капельмейстер Дорофеич. Старик всегда мечтал довести свой ученический оркестр до состава настоящего полкового оркестра, хотя бы пятнадцать — двадцать музыкантов. И он решил просить через Лю у Инала новые трубы и большой барабан.

Вот когда воистину в интернате стало жить веселее. И все было бы хорошо, но вдруг загорелся спор, будет ли Казгирей поддерживать мусульманство или тоже станет утверждать, что теперь только большевики обеспечивают место в раю. Тихий, слабый, тщедушный Таша с лицом нежным, как у девочки, произнес кротким голосом:

— Какой бы заведующий ни пришел к нам, все равно буду держать уразу.

Таша и в самом деле держал уразу, смущая этим не одного Жансоха. Правда, он старался это делать тайком, но кто же не понимал, что Таша упорно собирает в свою миску и обед и ужин, чтобы лишь потом, с наступлением темноты или перед восходом солнца, согласно мусульманскому обычаю, съесть свой шараш — святой ужин.

Сколько раз говорили Таша:

— Валлаги! Таша! Тут не медресе, не духовная школа, мы не сохсты, а комсомольцы. Ураза точит человека, как червь точит яблоко. Если червь заползает в сердце комсомольца, знай: человек упадет, как яблоко падает с дерева.

И вот опять в этот вечер, лишь только Таша начал сгребать ужин в миску, для того чтобы отложить еду до рассвета, Лю из чувства верности новому просвещенному другу, Казгирею, и главному человеку Кабардино-Балкарии, Иналу, решил вмешаться. Он заговорил так громко, что его услыхали за всеми тремя столами, и большекружечники и мелкокружечники перестали греметь мисками.

— Таша! Посмотри на себя, вот-вот ты оборвешься с дерева.

Все рассмеялись: как это Таша оборвется с дерева? Зачем? Где это дерево? Не понял старшего приятеля и сам Таша, переспросил:

— С какого дерева? Я не лазаю на деревья.

— С дерева Советской власти, — пояснил Лю (и откуда только взялось у него такое красноречие). — Слушай меня: ты не горюй, что случилась у тебя беда. Все поправится. Инал добрый, а Казгирей еще добрее. Я попрошу за тебя. Слушай! Ты жил в ауле Батога и разве ты знал там, что такое ботинки? Разве ты знал, что есть подштанники? Нет, ты не знал про подштанники. Все видели, как ты натянул подштанники поверх штанов, когда тебе дали их тут.

Таша сидел растерянный, не знал, что ответить. В самом деле, он не сразу научился натягивать подштанники. Старый дада Казмай, брат Ахья или сестра Фаризат не учили его носить подштанники.

— Советская власть научила тебя, — заговорил опять Лю. — Кто принес Советскую власть на плечах, тот и дал подштанники, ботинки, трубу и книжку тебе, и мне, и всем нам. — Получилось так складно, что сам Лю восхищался своей речью. Но Таша — он же Цыш — и не думал сдаваться. После всего, что он выслушал, он сказал так:

— Аллай! Лучше я буду зимой ходить босиком по снегу, без ботинок и без подштанников, а зато пойду в рай. А тебя посадят в ад.

Это заявление возмутило многих. Вокруг закричали:

— Смотрите, сам хочет в рай, а на нас ему наплевать.

Большекружечники укоряли Таша:

— Сколько раз говорили тебе, дурак, что теперь в рай пойдут те, кто с большевиками, а не те, кто держит уразу.

Однако не все среди большекружечников были такие сознательные, кое-кто втайне держался стороны Таша, но в этот вечер его никто не поддержал.

Даже Сосруко, который считался знаменитым силачом и лучшим барабанщиком. Он мог с такой силой ударить в барабан, что заглушал оркестр, он умел на марше бить одновременно и в барабан, и в медные тарелки. Все знали, что силач в общем симпатизирует слабенькому, но самоотверженному Таша и всегда берет его под свою защиту. Сосруко больше действовал длинными руками, чем словами, и не дай аллах попасть под его руку в недобрую минуту. Говорил Сосруко редко, но метко. На этот раз он обратился к своему маленькому правоверному другу:

— Эй, ты! Тебя называют Цыш, потому что на твоей голове всего три волосинки. Вот что я скажу тебе: если будешь держать уразу и всех нас соблазнять, то на твоей голове не останется ни одного волоса. Это ты способен понять? А вот посмотри на Аркашку, — Сосруко подхватил мальчика лет девяти и поднял его на своей широкой ладони, как щенка, — вот видишь, какой кругленький здоровый мальчик. Может быть, ты и его хочешь совратить и заставить держать уразу?

Все вокруг засмеялись. Действительно, это было смешно: Таша хочет заставить держать уразу Аркашку. Аркашка был русским мальчиком, и его приняли в школу для того, чтобы кабардинские и балкарские дети быстрей усваивали русский язык. Но пока суд да дело — произошло обратное: Аркашка стал говорить по-кабардински.

— Шигат! — испуганно закричал Аркашка, требуя, чтобы Сосруко опустил его на место.

Но Сосруко продолжал держать малыша над головой и спросил Таша:

— А может быть, ты постишься, чтобы достойно встретить Казгирея?

Но тут опять возник спор: будет ли поощрять Казгирей тех мальчиков, которые придерживаются уразы?

— Он не отступится, — кричали одни, — он правоверный мусульманин! Он был верховным кадием, он был в Стамбуле.

— И что же с того, что он был верховным кадием, — кричали другие, — теперь Инал вроде как верховный кадий. Казгирей боится его.

Сторонники Казгирея не могли перенести такого безответственного заявления:

— Казгирей никого не боялся и никого не боится, он из Москвы!

Страсти так разгорелись, что удержать их было уже невозможно. В ход пошли кружки. Дутики, или мелкокружечники, бросились бежать кто куда; некоторые спасались под столом. Но Сосруко качнул стол и кого-то зашиб. Послышался плач, визг. Может быть, именно потому, что зачисление Лю в среду большекружечников было не совсем законно, ему досталось больше всех: чья-то не то кружка, не то миска рассекла ему голову, показалась кровь.

В столовую прибежали Жансох, Дорофеич и кухарка Матрена.

Громче всех кричала Матрена. Побледневший Лю с испугом смотрел на повариху, утиравшую ему голову фартуком. Дорофеич усмирял расходившихся парней, Жансох собирал кружки.

Да, происшествие печальное! Тут было уже не до Корана, не до вопроса о правомерности уразы. И нужно же, чтобы пострадал именно Лю, друг Инала и Казгирея. Что, если его покровители узнают об этом? Вот что беспокоило Жансоха. Он приказал уложить Лю в своей комнате. Матрену назначил сиделкой. Дорофеичу велел идти утром за доктором, а сам сел писать рапорт о происшествии.

Жансох был большим любителем иностранных слов. Нередко во время разговора с Матреной, Дорофеичем или 'кем-нибудь из учеников, а тем более во время урока, Жансох вдруг замолкал, вынимал из кармана книжечку — словарик иностранных слов, листал ее и, поднявши вверх палец, произносил загадочное слово:

— Коллоквиум!

На этот раз он долго искал в словарике определение происшествия, о котором рапортовал, и вот...

— Инцидент! — сказал он громко, оглядываясь на Матрену. — Инцидент или эксцесс... не знаю, как лучше. Раненый заснул?

— Какой заснул, — заворчала Матрена, не придававшая никакого значения торжественному тону заведующего. — Я тебе скажу, Жансох, или, как тебя там, Джонсон, что ли, твое счастье, что ушибли Лю, а не другого. Вон какой терпеливый, тихий. Ты еще ответишь перед начальством. Такие беспорядки среди детей, чуть не до убийства... Еще счастье, что Дорофеич подоспел.

Матрена так яростно отчитывала Жансоха, что тому стало не по себе. Он подсел к Лю на койку.

— Я знаю, — не без лести приступил он, — что сын Астемира не смалодушничает, он настоящий джигит. Разве я не выдал ему большую кружку?

— Мне не больно, — успокоительно проговорил Лю, хотя на самом деле ему было больно. Матрена то и дело прикладывала к его голове мокрое полотенце.

Вдруг в дверях показались Таша и Аркашка, а за ними Сосруко.

— Ты не очень больной? — наивно спросил Таша.

Лю обрадовался появлению товарищей:

— Нет, я совсем не больной. Это инцидент.

— Ну хорошо, — солидно заявил Сосруко, — тогда мы сами пойдем на кухню, будем чистить картошку и все, что нужно. Пускай Матрена сидит здесь.

— А Таша? — удивился Лю. — Как же он пойдет чистить картошку и варить мясо? Ему же на кухне захочется есть, там всегда так вкусно.

Матрена даже посветлела, выслушав добровольцев: толстуха прижала' к пышному животу маленького Таша с одной стороны, еще меньшего Аркашку с другой.

— Ай, добрые мои хлопчики! И что ж! И конечно! И пущай идут на кухню, я только на минутку сбегаю с ними, покажу, что да чего, сбегаю и вернусь... Ты пока присмотри сам, Жансох!

— Так ты не очень больной? — еще раз переспросил Сосруко. — Если что, скажи мне, я все могу.

Жансох вдогонку крикнул:

— Старшим бригадиром назначаю Сосруко.

— Ха, — послышался уже издалека уничижительный возглас Матрены, — тоже, — назначает... Еще побачимо, назначат ли самого... Лучше смотри в свою книжку... Всех детей загубит...

Жансох уже не слышал Матрены, и в самом деле он опять углубился в свой словарик, выискивая, каким иностранным словом может быть обозначено желание людей помочь друг другу?

За ночь Лю передумал немало. Но больше всего он жалел маленького своего друга Таша. Что будет с ним? Он, наверное, умрет, если будет продолжать держать уразу. Покуда он сам не поймет, что от уразы больше вреда, чем пользы, и что таким путем он не облегчит участь Ахья, — покуда сам не поймет всего этого, никакие усилия доброжелателей не помогут. Лю вспомнил, как в таких случаях говорила Думасара: «Не заставляй снимать с тебя рубашку. Будет снимать другой, обязательно сделает тебе больно. Свою рубашку снимай сам». «А эта ураза, — думал Лю, — вроде как старая грязная рубашка, зачем носить ее, лучше снять, да поскорее, да самому, чтобы другой не зацепил воротом твой нос». Ночью несколько раз наведывалась Матрена, щупала голову, прикладывала тряпочки, возмущалась:

— И какой же это детский приют, чи по-ихнему интернат! Жансох ушел спать к сударушке. Сторож так перепился, что лыка не вяжет. Кто поедет утром за доктором? Кто выведет ребят на завтрак, если Жансох опоздает?

Под утро Лю задремал, и все казалось, что ему через голову снимают рубашку, отчего голове больно.

Проснулся он от криков Матрены: кто-то убежал из интерната. Кто же это? Убежать, конечно, мог любой. Лю вспомнил, как он сам на первых порах бежал отсюда домой; прибежал, мать уложила его спать, а наутро он услышал, как Думасара разговаривает с Астемиром.

— Лю пришел обратно, — говорила Думасара, — не хочет оставаться в той школе-интернате.

Астемир помолчал, прислушался и потом сказал нарочито громко:

— Что ж, не хочет, насильно не заставишь. Да оно и хорошо, как раз только вчера наш богатей Муса говорил мне: «Зачем отдал в школу второго сына? Кто будет хозяйничать? Лучше бы отдал мне твоего Лю в батраки, мне нужен пастух». Вот и выходит хорошо, — заключил Астемир, — как раз пойдет Лю пастухом к Мусе. Когда встанет, скажи ему, чтобы шел к Мусе.

Астемир ушел в свою школу. Думасара направилась к коровам. Лю быстро встал, быстро оделся и потихоньку, стараясь остаться незамеченным, шмыгнул мимо хлева в сад, на дорогу и побежал обратно в Буруны. Вот какая история приключилась с Лю на первых порах. Но это было давно, два года назад, теперь Лю ни за что не ушел бы из интерната, именно теперь, когда заведующим интерната будет Казгирей, а Инал выдаст оркестру новые трубы.

Эти мечты были прерваны криком Матрены:

— Попади он мне в руки, выщиплю последние волосинки!

Теперь Лю понял, кто бежал: безволосый Таша.

Все случилось так, как опасалась Матрена: Жансох опаздывал, Дорофеич задавал беспробудного храпака у себя в каморке, и невозможно было его растолкать. А между тем уже наступило время завтрака. Весь интернат — и большекружечники, и мелкокружечники, и самые маленькие дутики, — все уже по привычке высыпали во двор и строились в шеренгу. Вдоль двора шла полоска камней, вбитых в землю; каждый из учеников раз навсегда знал свой камень и становился в шеренгу против него. Так строились и на этот раз. На правом фланге, как обычно, стал Сосруко, но на левом фланге оставалось одно пустое место. Другая брешь в шеренге была против камня Лю. Как будто в ряду зубов выпало два зуба. Лю все это видел через окно. Он не мог спокойно лежать на койке, когда такое делалось. Огромная папаха Жансоха висела на гвозде. Он снял папаху, надел на больную голову и успел спуститься вниз как раз в тот момент, когда Сосруко, подражая Жансоху, величественно отдавал команду:

— По одному, равнение направо, заходи для утреннего принятия пищи, каждый к своей миске... Шагом марш!

Лю пристроился в хвост колонны. В старой и лохматой папахе Жансоха, размахивая руками в такт марша, Лю зашагал за товарищами. Это, конечно, было по-геройски. Но ребят смешило, как Лю беспрерывно поправлял огромную папаху, сползавшую ему на лоб. В окно выглянула Матрена. Раздался ее истошный крик:

— Да вы тильки побачьте, шо це таке, — сильное чувство заставило ее перейти на родной украинский язык, — да вы тильки побачьте! Видано ли це дило! Побитый хлопчик, ему треба лежать, а он марширует. Да кыш отседова, слышишь, ты, Лю! Чтоб я тебя тут не бачила! Иди к тому Жансоху та ложись на койку. И что это за заведующий, — перешла она на русский, — пропал бы он пропадом уж совсем! Я сама пойду к Иналу, все расскажу ему. А то разве дождешься того председателя Шрукова. Горе мне в таком интернате с такими сиротами! И, как бы услышав причитания Матрены, уже бежал через двор запоздавший Жансох. Он чувствовал свою вину и, видимо, хотел чем-нибудь ее загладить. Не совсем точно помня значение иностранного слова, показавшегося ему уместным, он кричал:

— Ансамбль! Видит аллах, ансамбль! Слушайте меня, курсанты, отныне папаха Жансоха будет надеваться не в наказание, а в награду. Геройский поступок Лю возвысил значение папахи... Отныне папаха будет называться «Папаха отличившегося».

В столовой от стука ложек о миски стоял шум, как в мастерской жестянщика. Сегодня на завтрак было картофельное пюре, и как всегда, пюре мяли до тех пор, покуда оно не превращалось хотя бы с виду в подобие масла: так все-таки казалось вкуснее. К чаю выдавался кусочек сахара и порция хлеба величиной с кружку — для большекружечников побольше, дутику поменьше. Разговоров только и было что об исчезновении Цыша. Договаривались даже до того, что Таша убежал в мечеть и там прячется, чтобы все-таки выдержать уразу и молиться за арестованного брата и опозоренную сестру.

И вот легко представить, что произошло, когда в дверях вдруг показался беглец — маленький безволосый Таша с большими от испуга глазами, — с гирляндой бубликов. За всеми тремя столами на мгновение воцарилась тишина. Мальчик смущенно остановился. Раздались крики.

— Смотрите, вот вернулся Таша,— кричали маленькие, как будто не все видели, что это и в самом деле Таша. Большие обратили внимание не на Таша, а на бублики. Они кричали:

— Валлаги, он весь обвешан бубликами! Так или иначе, всем понравилось и то, что Таша вернулся, и то, что он вернулся с бубликами. Но откуда бублики? С базара? Так вот, значит, куда ходил Таша! И смотрите — это отметил и оценил далеко не каждый, — Таша не понес свои бублики прятать в сундучок, а появился перед нами.

И вот как Таша простодушно объяснил свое поведение: Сосруко и Лю его убедили, он не будет больше держать уразу, но бублики он купил на все свои сбережения не для того, чтобы самому съесть их, а для того, чтобы угощать ими тех, что хочет принять на себя часть его греха.

Нашлось столько доблестных и самоотверженных товарищей, что, если поверить им, едва ли бубликов хватило бы половине добровольцев и охотников разделить с Таша адские муки. Видно, суждено было самим аллахом, чтобы это утро в интернате проходило так беспокойно. Напрасно Жансох старался установить порядок. Напрасно он взывал к Сосруко. На этот раз Сосруко занимался только бубликами Таша. Когда маленький Аркашка вспомнил, что раненый Лю может остаться без бублика, Сосруко выделил и для Лю два бублика. Но Аркашка не успел отнести их Лю. В дверях, на том самом месте, где десять минут тому назад стоял обвешанный бубликами Таша, появился милиционер. Все ахнули и затихли. Из-за широкой спины милиционера Ахмета выглядывал непроспавшийся очумелый Дорофеич. Ахмет сообщил, что сейчас в интернат должен приехать председатель исполкома Туто Шруков, а с ним гость из Москвы Матханов.

Матханов? Кто такой Матханов? Это сообразили не сразу. Все знали, кто такой Казгирей, но не все знали, что он и есть Матханов, по чьим учебникам учились.

Но когда сообразили, что Матханов это и есть Казгирей, новая волна, волна восторженного чувства захлестнула всех.

Опять над всеми голосами возвысился взволнованный голос Матрены, опять загремели убираемые миски, в голосе Сосруко опять появились командные нотки, и опять послышались загадочные восклицания Жансоха: «Аффект»... «Ажиотаж»...

Кто хватался за тряпку, кто за веник. Пошли в ход и метлы. Пыль на дворе взвилась столбом.

Дорофеич все еще не обрел способности не только брать на трубе правильную ноту, но и сказать вразумительное слово. А гостя надо было бы встретить с оркестром. Но кто возглавит оркестр?

И вот Лю вызвался стать во главе оркестра вместо Дорофеича.

Музыканты побежали за трубами. Сосруко надел через плечо ремень от своего огромного барабана.

Повязанная голова Лю снова ушла в огромную папаху Жансоха.

В ожидании гостей музыканты выстроились на балконе по фасаду здания. Лю и прежде любил стоять на этом балконе, любил по вечерам смотреть отсюда, как кабардинцы возвращаются домой после полевых работ.

Двор чисто подметен, все готово к встрече. На краю аула послышался заливистый собачий лай. Лю взмахнул трубой, Сосруко величественно поднял колотушку для первого удара в барабан. Лю выбрал для встречи марш «Встреча музыкантов» — и это, конечно, было удачно: в этом марше выделялась мелодия трубы самого Лю, была работа и для Сосруко. Раз... два... Показался маленький запыленный «фордик», грянула музыка. За «фордиком» бежали голоштанные ребятишки, из-за плетней тут и там высунулись головы женщин и папахи стариков. «Фордик» подкатил к интернату. Кривоногий Шруков и стройный Казгирей вышли. Казгирей на этот раз не был в своей светлой праздничной черкеске, на нем был элегантный френч, поблескивали стеклышки пенсне. Он закинул голову, рассматривая на балконе музыкантов, узнал Лю и улыбнулся ему. Многие в первый раз видели пенсне на носу человека, особенное изумление вызвала золотая цепочка, закинутая за ухо.

Сподвижники Инала всегда подражали ему. Туто Шруков, как мы уже знаем, не составлял исключения — носил такие же коротко подстриженные усики, круглую кубанку и гимнастерку начсостава.

Немало схваток выдержал в гражданскую войну Туто Шруков, немало мог он рассказать о боях и о своих товарищах. Не зря Инал считал Туто своей правой рукой и после установления Советской власти в Кабарде долго думал, кому поручить командование революционными силами — испытанному партизану Туто Шрукову или молодому, способному, многообещающему Эльдару? Туто сам отказался принять почетную должность. Он говорил: «Что же делать? Командир должен быть грамотным, а я не за партой провел молодость — на коне». — «Да, Туто, — отвечали ему, — если бы ты хорошо знал язык, то пошел бы далеко». Для кабардинца «знать язык» — это значило знать русскую грамоту. Малограмотность и сейчас была помехой для Туто. Но он уважал образованных людей. С большим почтением относился он и к Казгирею. Он жестом пропустил вперед Матханова и пошел за ним, улыбаясь, твердо ступая своими кривыми кавалерийскими ногами в кавказских сапогах.

Жансох поднял руку, оркестр замолк. Жан-сох начал свою речь. Эту речь Жансох хотел составить по иностранному словарю, но понял, что неудобно произносить речь со словариком в руках. Поэтому пришлось довольствоваться малым. Жансох начал так:

— Дорогой наш товарищ Туто! Не менее дорогой товарищ Казгирей! Мы очень рады видеть вас вместе. Какой высокий альянс! Мы давно ждали такой коллоквиум...

И дальше он думал хвалить не только Туто Шрукова, верного соратника дорогого нашего Инала, но и Казгирея Матханова именно потому, что знал уже, кого Казгирей приехал сменить в интернате.

Однако Жансох только и успел проговорить: «Мы хорошо знаем, что верные соратники дорогого нашего Инала...»

Вперед выступила Матрена.

Как только она услыхала имя Инала в льстивых устах Жансоха, ее прямо-таки подхватило и понесло, она локтем поддала Жансоху, отпихнула его и начала говорить сама:

— И подумайте, на Инала кивает. И подумайте, какие слова говорит, бессовестный: а-лянц, а-рянц — поймите его! Не то говорит, что надо. Досыть! Хватит! Накипело! Послушайте меня, товарищ Туто... Простите, другого товарища не знаю... Может, я скажу и нескладно, без разных слов, но зато правду. Вот побачьте, что тут творится. Этот Жансох разве скажет? Он сам едва проспался...

И Шруков и Казгирей внимательно прислушивались, это ободряло Матрену, она продолжала:

— Хочь дети бусурманские, а не христианские, сердце кровью обливается, колы бачу, как эти детишки слоняются голодными. Тот облизывает миску, а тот, смотришь, пошел на базар, роется в пыли, може, найдет пятачок, а може, кто чего даст с возу. Разве это порядок! Моя маты меня каждый день попрекает: все масло из дому утащила кормить дитев, а свои голодают. А как не помазать кашу? Кажить на милость. Я и говорю этому Жансоху, чи Джонсону, как его, а то говорю Дорофеичу: ты же не только трубач, а еще завхозом числишься. Купи подсолнечного масла. Ребята куриной слепотой страдают. А он что? Расставит детей, как солдат, командует: «К церимонному маршу готовсь»! Як же воны пойдут цим маршем, колы у них у самих марш в животах играет. Коли бы мини ни було жалко хлопчат, хочь и бусурманские, давно ушла бы отсюда...

Душа Матрены изливалась, и у Жансоха было время заглянуть в словарик. Он решил тоже не считаться с правилами приличия, оттиснул Матрену и воскликнул:

— Провокация!

Наверное, он подобрал еще несколько подходящих слов, но Шруков остановил его:

— Валлаги, подожди, Жансох, тут надо разобраться.

Речь Матрены произвела свое действие и на Казгирея, он то и дело смущенно брался за пенсне, протирал его, опять надевал на переносицу и внимательно рассматривал то Матрену, то окружающих ее ребят. До этого момента сами ребята не подозревали, как им плохо живется. По-новому посмотрел на ребят и Шруков: ведь перед ним были дети его боевых друзей. Вот этот в большой шапке, который командовал оркестром, так это же сын Астемира из Шхальмивоко, тот самый Лю. которого Инал недавно привез в своей машине в исполком. А вот этот долговязый, который стоит рядом с ним и держит в руках колотушку от барабана, — это же Сосруко, сын когда-то славного партизана Локмана Архарова из аула Гедуко. Им обоим он недавно выдал комсомольские билеты. А вот тот малыш, что жмется к Сосруко, — это ведь сынок партизана Белобородова, расстрелянного вместе с женой белогвардейцем Серебряковым, русский мальчик, который должен обучать кабардинских мальчиков языку.

Туто спросил:

— А что вы ели сегодня?

И был очень удивлен, когда услышал:

— Бублики.

— Валлаги, это неплохо — кушать бублики,— сказал Туто. — Я не знаю, будете ли вы и дальше каждый день есть с утра бублики, но я обещаю вам, что вы будете сыты. Я говорю это перед Казгиреем, а Казгирей назначен к вам настоящим заведующим. Правильно я говорю?

— Да, это так, — подтвердил Казгирей.

— Да, это факт, — подтвердил и сам Жансох. — А тебя как зовут, добрая женщина? — обратился Шруков к Матрене.

Матрена только теперь опомнилась, только теперь она поняла всю дерзость своего поступка. Она стояла подавленная, не в силах ответить на вопрос начальника. За нее хором ответили дети:

— Это Матрена! — И в том, как прозвучал хор, чувствовалась общая любовь к заботливой поварихе.

Казгирей под наплывом доброго чувства как-то неловко хмыкнул, а Туто продолжал:

— Тебе, Матрена, не придется больше носить сюда свое масло, и мы постараемся вознаградить тебя... Я обо всем доложу Иналу. Ребята! Молодые люди Советской власти! Комсомольцы и пионеры! Я хочу не только познакомить вас с Казгиреем, но должен сказать вот что: это Инал позаботился, чтобы у вас был самый лучший заведующий. Есть решение заняться вами. Об этом распорядился сам Инал. Вот расскажи, Казгирей, как все это было... Ты это знаешь лучше меня.

Казгирей улыбнулся:

— Охотно. Вот как было дело. Нужно было выделить для интерната больше денег, а главный человек по денежным делам — называется комиссаром финансов, — этот человек говорит: «Инал, денег нет, это не узаконено — выдавать непредусмотренные деньги». Строгий человек! Он по-своему прав. Но вот что, ребята, всегда есть высшая правда, самая правдивая правда, всегда нужно искать эту правду и действовать согласно этой правде. Инал так и сделал. Он стукнул кулаком на возражение комиссара финансов и говорит: «Выдать и узаконить! Достать денег хотя бы из-под седьмого слоя земли! Как можно не найти денег для детей!» Вот какая была история...

Туто подхватил:

— Вот какой у нас Инал! А вы, ребята, знаете, что скоро Инал справляет свадьбу. А потом и агрогород закончит. Так вот, хорошо было бы, чтобы от вашего интерната отправилась на свадьбу делегация. Пускай на свадьбу идет оркестр. А потом и на открытие агрогорода. Ведь и вы там поработали? И еще придется не раз взять лопаты, помочь колхозникам. Как смотрите на это?

— Нам и работать весело, — в один голос закричали ребята, — Казгирей, мы и в колхозе будем работать с музыкой, как на свадьбе.

По кабардинскому обычаю на свадьбе играют и танцуют кафу[4], посвященную жениху. Было решено сочинить и разучить на трубах кафу Инала.

— А по силам ли? — спросил, уезжая, Казгирей, и музыканты хором заверили его, что справятся.

— Верю, — согласился Казгирей, — вы неплохо исполнили марш. У вас недурной первый трубач, но почему он в папахе Жансоха — ведь, если не ошибаюсь, папаху Жансоха надевают на провинившихся?

— Нет, — хором ответили музыканты, — теперь папаха Жансоха стала другой, теперь это папаха отличившегося.

— Вон как! — удивился Казгирей. — Вижу, мне придется освоить немало тонкостей, прежде чем я стану у вас хорошим заведующим. Но думаю, что мы будем друзьями, не правда ли? , — Правда, — хором отвечали музыканты. — Самая правдивая правда!

Казгирей приезжал с Туто Шруковым для первого знакомства и обещал приехать совсем после свадьбы Инала.

Лю он сказал:

— Мой друг! Я сейчас отсюда же еду прямо в Шхальмивоко к Астемиру и Думасаре, у меня к ним есть поручение от твоего брата Тембота из Москвы. Мне будет приятно написать Темботу, какой толковый у него младший брат, приятно будет сказать об этом и твоим родителям.

Лю очень хотелось потрогать золотую цепочку Казгирея, но он удержался.

И с этого утра Лю думал только об одном: как бы поскорее зажила у него голова. Как бы сделать так, чтобы на свадьбу попала и Тина?..

Целыми днями оркестр разучивал кафу Инала. В это время всем было очень хорошо. И Жансох был рад каждому поводу заглянуть в словарик, несмотря на то что дни его в роли заведующего интернатом были сочтены. То и дело — и на уроке, и за общим столом — он восклицал:

— Курсанты! Не ударьте лицом в грязь: тезоименитство!

И было бы совсем безоблачно на этом небе, в этом раю интерната, если бы среди общих радостей все-таки не забыли одного горемыку. Все-таки было забыто горе Таша. Маленький фанатик, неисправимый мусульманин Таша терзался теперь вдвойне: его жертва оказалась напрасной, он согрешил перед аллахом, нарушил закон правоверности и ничего не приобрел взамен. Ни Лю, ни Сосруко, никто из товарищей не думают вместе с ним о том, как бы спасти Ахья и защитить Фаризат, нет, они все разучивают кафу Инала.


ПЕРВАЯ СТРУЯ УХОДИТ В ЗЕМЛЮ


Не удивительно, что в ночь, когда пострадавший Лю маялся в комнате Жансоха, Думасаре плохо спалось, а когда она наконец задремала, приснились тревожные сны. Сначала ей снилось, что она тянется к Лю, хочет что-то передать и все не может дотянуться. Потом ей приснилось, будто из Москвы приехал Тембот. Было радостно увидеть сына во сне, и все-таки, проснувшись, Думасара задумалась: почему он не въезжал в ворота, а тянулся к матери руками через плетень, как бы прося помочь ему сойти с коня? Она хочет помочь и не может... Тут же зачем-то появился Жираслан, потом Казгирей... потом началась свадьба Инала, а Астемир ускакал в горы.

Думасара не стала рассказывать сон Астемиру. Зачем? Она верит в сны, а Астемир не верит, обязательно скажет: «Курице зерно снится». Думасара считала: сон это сердечное чувство; сердце на расстоянии узнает о беде или радости и сообщает об этом человеку через сон.

В это время с улицы послышались чьи-то голоса, кто-то подкатил к плетню.

Астемир вышел на порог.

От калитки шел статный, красивый светловолосый мужчина во френче и со стеклышками на глазах. Думасара, верная ценительница всякой красоты, залюбовалась, каким гордым плавным шагом шел человек в пенсне, какое у него мужественное, красивое, тщательно выбритое лицо, с приятной ямочкой на подбородке. Кто же это?

— Салям алейкум, Астемир! Узнал меня? — спросил гость приветливо.

Астемир сразу узнал гостя.

— Алейкум салям, Казгирей! Какими судьбами? Рад видеть тебя.

Думасара была польщена. Вот уж не думала, что Казгирей приедет в гости к Астемиру. Теперь, конечно, и она узнала Казгирея. Вспомнила то время, когда Астемир давал первые уроки в учрежденной им же школе, а Казгирей приехал познакомиться с Астемиром, и между ними завязался спор, как учить детей. Нужно ли учить их арабскому языку и Корану? Признаться, Думасара в ту пору была на стороне Казгирея. Она жалела, что ее сыновья не изучают Коран, что некому будет произнести над ней погребальные молитвы.

Вспоминая это, Думасара не сводила взгляда с рук возницы. Неуклюжий возница нес за гостем большой пакет. Что бы это могло быть?

Любопытство Думасары было быстро удовлетворено.

— Думасара, — сказал Казгирей. — Я знаю твое доброе сердце, и поэтому я особенно рад сделать тебе приятное: это подарок от твоего сына Тембота.

Вот уж действительно сон в руку!

Казгирей продолжал:

— Есть и для тебя приятное, Астемир! Мне повезло, что твои друзья стали и моими друзьями. Много лет мы с тобой не видались. Многое переменилось. Многое пришлось мне пережить... Когда-нибудь я расскажу тебе все подробней. Сейчас у меня времени немного, и мы будем говорить только о главном. Годы не изгладили из моей памяти тот случай, когда ты с такой находчивостью и искусством отстоял в шариатском суде право Эльдара жениться на Сарыме. Я особенно оценил твою мудрость и мужество, когда мне самому в Турции пришлось отстаивать право на мою жену Сани... Но об этом как-нибудь в другой раз. Сейчас я должен передать тебе салям от твоего друга, ставшего и моим...

— Я догадываюсь, о ком ты говоришь, — отвечал Астемир. — Как здоровье Степана Ильича?

— Здоров и велел и тебе быть здоровым. Где-то за деревьями и кустами журчал арык.

Счастливейшие воспоминания детства нахлынули на Казгирея. Даже переполох в курятнике, куда пошла Думасара за курицей для гостя, не нарушил впечатления мира и тишины. Астемир угадал настроение Казгирея и предложил:

— Не хочешь ли, Казгирей, полежать в саду на бурке?

— Хочу! — коротко отвечал Казгирей. — Добрая кабардинская привычка! Давай, Астемир, стели бурку, послушаем, что говорит арык, послушаем, о чем скажут нам наши сердца. В старину говорили: «Не с кем посоветоваться, клади папаху на землю, выскажись перед ней». Но я могу говорить с тобой. Я помню, как на вокзале в день моего отъезда ты сказал: «Напрасно, Казгирей, ты думаешь, что время лихое. Нет, время не лихое, а умное. Нужны новые книги, новые думы». Ты был прав, Астемир. Многое пришлось пережить, многое передумать. А теперь гляди, в чем заключается главная цель моего приезда к тебе. — И он передал Астемиру большое письмо, вынув его из нагрудного кармана френча.

Смуглое лицо Астемира заметно зарумянилось, как только он взглянул на бланк конверта — бланк Центрального Комитета ВКП (б).

— От Степана Ильича? — радостно спросил Астемир.

Да, это было письмо от Степана Ильича Коломейцева к его старому другу и сподвижнику Астемиру Баташеву.

В уединении садовой тишины ничто не мешало Астемиру спокойно прочитать письмо и перечитать его снова. Казгирей не торопил.

Степан Ильич писал Астемиру о том, как он соскучился по Кабарде и друзьям-кабардинцам. «Мои лучшие годы, — писал Степан Ильич, — связаны с этими воспоминаниями. Помнишь ли ты, Астемир, митинг в Шхальмивоко в первые годы Советской власти?

А наше первое знакомство в ростовском госпитале, где я пристроился истопником и куда тебя привез санитарный поезд? А еще раньше — оружейная мастерская в Прямой Пади, мои ученики, Казгирей и Инал... о, годы, годы! Они текут быстрее, чем воды Терека и Баксана. И как приятно, что наша дружба выдержала испытания. Я очень рад, что Казгирей сейчас согласился на приглашение Инала вернуться в Кабарду. Хочется думать, что они найдут теперь общий язык, а вам ведь так нужны на культурном фронте такие люди, как Казгирей. Не скрою, дорогой Астемир, что я возлагаю на тебя большие надежды. Помнишь, как в первые годы революции мы поклялись в твоем доме быть братьями? Кто тогда был, кроме нас с тобой? Помню, был смелый и прямодушный, совсем юный Эльдар, был, кажется, еще чудный старик Баляцо. Вот бы побольше таких людей, каким был Баляцо. Так вот, дорогой друг Астемир, боевой мой товарищ, я очень надеюсь, что ты поможешь укрепить там, в Кабарде, правильную партийную линию. Приятно верить, что Казгирей теперь с нами.

Теперь о самом главном. Я знаю, как тебя уважают в Кабарде и как ценит тебя тамошняя партийная организация, не раз я слышал это и от Инала. Предстоит важнейшее партийное дело — чистка. Мы крепко здесь подумали о том, как обеспечить правильную линию на местах. Конечно, дело прежде всего в людях. Обстановка чрезвычайно сложная. Требование сплошной коллективизации ежедневно и повсеместно вызывает все новые и новые осложнения. Далеко не все правильно понимают партийную линию. Даже теперь, после разгрома, осуждения и изгнания Троцкого и всяческой фракционности. У многих кружится голова, ум заходит за разум, и многие забывают, что, кроме ума да разума, у человека есть еще сердце, которое способно помогать человеку в трудную минуту, но оно же способно и подвести, особенно в делах политики. Я хорошо знаю твое умное сердце, достойное сердца твоей Думасары; вот почему я здесь настаивал, чтобы тебя утвердили председателем комиссии по чистке партии. Мы договорились об этом и с Иналом. Не бойся ответственности. Ты всегда найдешь поддержку не только у меня...»

Астемир хорошо понимал необыкновенную серьезность всего, что он прочитал, и нелегко ему было почувствовать себя в той неожиданной и ответственной роли, в какой хотел его видеть Степан Ильич.

Весело журчал перед разостланной буркой многоводный мутный арык. Ветерок покачивал ветки. Донесся вкусный дымок от Думасаровой стряпни.

Астемир задумался. Он представил себе те бури и трудности, какие сулят ему письмо и рекомендация Степана Ильича. А как он мог отказаться от такого доверия партии?

Так же смотрел на дело и Казгирей. Он сказал: — Я знаю, о чем пишет Степан Ильич. Я сам поддерживал твою кандидатуру. Подумай, какое большое дело предстоит нам сделать. Я уже немножко ознакомился с обстановкой. Положение, конечно, очень сложное. Все больше людей втягивается в коллективизацию, все острей борьба. Смешно сказать, а ведь в самом деле даже это смелое начинание с постройкой агрогорода, даже свадьба Инала запутывает положение. Это как будто личное дело становится политическим. А тут еще Жираслан... А тут еще это дело Ахья... Выселение мулл... Закрытие мечетей... Сопротивление коллективизации... И может быть, самый твердый камень — все тот же характер Инала... У него и «книги» особенные. Говорил ли он тебе об этом? Не знаю, прав ли я, но мне кажется, что много трудностей возникнет из-за его непреклонного властолюбивого характера. Годы не изменили его, а если изменили, то к худшему. Поправь меня, Астемир, если я ошибаюсь. Я хочу открыться тебе. Ты знаешь, как гостеприимно меня приняла Москва. Но аллах был слишком щедр, когда отпускал мне любовь к моему народу. В этом причина моего согласия работать в Кабарде. А сменить прежние просторы моей научной работы на сотрудничество с Иналом — все равно, что рыбе сменить море на ручей...

— Пересесть с поезда на коня, — усмехнулся Астемир.

— Можно и так. Но в этом и есть соблазн — снова почувствовать себя в кабардинском седле. Верно? Как же быть иначе, что делать? О алла! О алла!

Это традиционное обращение к аллаху несколько смутило Астемира, но он чувствовал горячую сердечность Казгирея, его искренность, его желание найти тот общий язык, о котором упоминал Степан Ильич в своем письме.

— Будем делать так, как лучше, как велит наша честь, наша партийная совесть. Конечно, есть ошибки и у Инала. Я тоже думаю, Казгирей, что партийная чистка поможет нам разобраться во многом, после нее действительно пути станут чище и яснее. Да будет так! А себя жалеть мы не должны. Трудно нам? Трудно. Но если товарищ по партии скажет, что для общего дела нужна твоя жизнь, отдай ее. Вот посмотри, Казгирей, какой быстрый, многоводный арык. А разве он сразу стал таким? Первая вода всегда погибает. Вот пустили первую струю в арык — куда девалась эта вода? Ушла в землю, в сухую землю, в расщелины — вот куда ушла первая вода. Так и мы все, Казгирей! Мы первая вода. Мы первая струя, и мы должны напоить собою сухое дно арыка. Не так ли?

— Ты прекрасно выразился! — воскликнул Казгирей, у него даже загорелись глаза. — Лучше не скажешь. Вот сила поэзии: сомневаешься, не понимаешь, не веришь, и вдруг поэт говорит свое слово, и все становится ясно, просто, неопровержимо, и ты готов вдохновенно отдать свою жизнь, потому что ты постиг истину... Ты прекрасно выразился, Астемир! Мы действительно первая вода, мы ляжем в сухую землю для того, чтобы потом арык понес свои воды дальше и вокруг все зацвело. Как становится хорошо на душе, когда тебя посещает поэзия. Тогда ничего не страшно. Я много мог бы рассказать тебе о своей жизни и когда-нибудь расскажу. Есть люди, с которыми жизнь сплетает тебя неразрывно. Такой человек для меня был Инал, а теперь, я уверен в этом, ты тоже, Астемир, крепко вплетаешься в мою судьбу, хочешь ты этого или не хочешь. А? Как? Не хочешь?

— У каждого своя судьба, Казгирей, — уклончиво ответил Астемир, улыбаясь той восторженности, какая светилась в каждом слове Казгирея. — Ты, Казгирей, сказал мне, что женат. Где же твоя жена? Или ты без нее приехал?

Казгирей отвечал, что действительно у каждого своя судьба, назначенная жизнью, и вот брать сейчас с собой жену он считает преждевременным. При прощании Степан Ильич обещал ему к осени тоже приехать в Кабарду посмотреть, как идут дела, а заодно поохотиться на диких кабанов...

— И тогда, — сказал Казгирей, — если все будет благополучно — да не оставит нас аллах, несмотря ни на что, — если все будет благополучно, со Степаном Ильичом приедет и моя жена Сани.

Послышались мягкие шаги Думасары, ее грудной негромкий голос:

— Астемир, приглашай дорогого гостя к столу.

Мужчины повернулись к Думасаре и обомлели.

Очевидно, Думасара не только успела выпотрошить кур и приготовить несравненное гетлибже, но и распотрошить пакет от Тембота. Поверх своего обычного темного в крапинку платья она натянула нарядную комбинацию, отделанную кружевами. Лицо ее было преисполнено восхищения, в глазах светилось желание понравиться мужу и гостю в новом наряде.

Признаться, Астемир не имел на этот счет опыта и не мог понять ошибки Думасары. Он готов был даже похвалить обновку, но смущенный вид Казгирея озадачил его.

Казгирей не стал огорчать Думасару и Астемира, тем более что, кроме них двоих, да кур, да дворового пса, да нескольких важных гусей, больше никто не видел чудесно преображенной хозяйки дома.

Как и следовало ожидать, гетлибже действительно удалось на славу. Даже Астемир подшучивал, что в агрогороде будет не лучше. Казгирей был счастлив в этом гостеприимном доме, многое вспоминалось ему, многое хотелось ему сказать, но возница, нанятый для поездки в Буруны, уже поторапливал из-за плетня, и нужно было уезжать.

Расставаясь с Думасарой, Казгирей все-таки сказал простодушной женщине, что, по московским обычаям, в этом наряде не выходят за порог дома, только супруг имеет привилегию любоваться супругой в кружевном наряде.

Думасара серьезно выслушала это наставление и приняла к сведению, хотя и несколько разочаровалась. Зачем наряжаться только для Астемира? Вот если бы пройтись по улице в кружевах — это другое дело!

— А на свадьбу можно приехать в этом платье? — спросила она и тут же поправилась: — Вместе с Астемиром?

— На какую свадьбу? — сурово остановил ее Астемир. — Может быть, ты собираешься на свадьбу к Иналу? Разве ты не знаешь, что мое здоровье не позволяет мне ехать так далеко? Поедешь туда одна.

Эта отповедь сдержанного доброго мужа озадачила Казгирея. Он пытливо взглянул на него и понял: Астемир уклоняется от поездки, а расспрашивать о причинах не надо.


НАХОДКА В МОГИЛЬНИКЕ


По обычаю народа, свадьба должна состояться в доме жениха. Торжественно перевезти невесту из дома матери в дом жениха надлежит посаженому отцу с помощью друзей жениха; только к концу свадебного пира молодую жену передают мужу.

Конечно, Инал знал обычай. Но его свадьба была особенная не только потому, что кабардинец женился на русской, это случалось и прежде, но Инал женился на красавице вдове, городской даме. Действительно, Вера Павловна Преображенская была видная русская дама, не какая-нибудь кроткая девушка из непросвещенной горской семьи. Еще помнили ее отца, полковника царской армии, помнили то время, когда его дочь — юная красавица, вышла замуж за деникинского офицера, вскоре погибшего. А познакомился с ней Инал, когда Вера Павловна уже была артисткой Пятигорского драматического театра. Вскоре к его влюбленности прибавилось убеждение, что Вера Павловна украсит дом первого человека в Кабарде.

Вера Павловна с уважением относилась к обычаям кабардинцев. Она готова была подчиниться всему, что требует приличие. Но Инал не находил нужным слепо следовать традициям. Он бросал вызов противникам и страшился того, что можно было бы истолковать как уступку врагу.

Эльдару он сказал так:

— Я облегчу тебе задачу распознавания врагов. Не забывай, Эльдар, что их становится тем больше, чем больше наши успехи. Не удивляйся. Так и должно быть: наши успехи возбуждают ярость врагов. Об этом говорит товарищ Сталин. Ты плохо знаешь речи нашего вождя. Но ярость врагов не страшна, если мы будем бдительны. А распознать врага, валлаги, не так уж трудно, этому, кстати, очень поможет моя свадьба.

— Как так? — удивился Эльдар.

— А вот как: кто против меня, тот, значит, против новых порядков. Кто против новых порядков, тот против революции. Такова диалектика истории. Тебе знакомо это слово — диалектика? Усердней учись марксизму, Эльдар, тогда многое станет понятней. Можешь не сомневаться, что такие типы, как Ахья, не говоря уж о Жираслане, не только против меня, они против меня именно потому, что против Советской власти. А? Что скажешь? Вот тебе и метод в руки. Вот тебе образцы. По этим образцам легче распознать скрытых врагов. Кстати, советую тебе, например, лично допрашивать Ахья и других политических преступников.— Инал помолчал, строго, в упор разглядывая Эльдара, и продолжал: — При этом хороши любые средства. Наша светлая цель все оправдывает, все просветляет. Действуй, и ты многому научишься.

— А Казгирей?

— Что Казгирей?

— Он был наш враг, но ведь он честно вернулся к нам.

Инал уже не раз вспоминал первый откровенный разговор с Казгиреем в машине на пути в Пятигорск.

— Поживем — увидим. Очень хотел бы, чтоб было так. Но с него нельзя спускать глаз, хотя он и вступил в партию. Это ты помни, Эльдар. Упустишь тут что-нибудь, не прощу. Революция тебя не простит. Ты смотри, фракционеры поднимают голову то тут, то там. Троцкого выгнали, но троцкисты не спят. Казгирей — это тоже фракция. В нем еще сидит националист. А товарищ Сталин учит: фракций в Коммунистической партии быть не должно. Партия монолитна. Народ проникнут политико-моральным единством. У нас цель одна и средства общие.

— Но ведь ты сам говорил, что Казгирея направил к нам Степан Ильич?

— Там наверху Степан Ильич не видит то, что мы видим. Мы ходим по лесу — не он. Нам смотреть под ноги. Валлаги! Сам Степан Ильич не простит нам, если мы прозеваем. Ради победы революции мы не должны либеральничать. Мы должны пробуждать революционные силы в народе и беспощадно подавлять силы враждебные. Тут размышлять нечего. Тут ученье одно: диктатура! Казгирей будет делать свое дело, а вернее, наше; мы используем его имя. А попадет под руку Казгирей с его «высшими» соображениями, с его либерализмом — пусть догоняет моего отца.

Далеко не все успели забыть кровные счеты Маремкановых и Матхановых, поэтому известная поговорка в устах Инала звучала особенно значительно.

Подобными речами Инал зажигал не одного Эльдара. К тому же чистка партии приближалась, и Инал пользовался каждым удобным случаем, чтобы подготовить партийное мнение.

Свадьба Инала и объявление о партийной чистке — эти два события как-то смешались в сознании многих в одно. Вот как все завертелось вокруг этой свадьбы.

Мальчиков-музыкантов привезли на грузовике за день до того, как ожидался приезд Инала с невестой.

Дом, в котором разместили музыкантов, стоял по соседству с домом Инала. Четверть века назад тут жил со своею семьею уважаемый Кургоко Матханов, отец Казгирея.

В доме Инала, по другую сторону сада, шла кутерьма. Там жарили и варили, готовили тесто, пекли и потрошили кур. Дымили костры, в больших котлах варили баранину, заправляли бульон кореньями. От котлов неслись аппетитные запахи. Всем управляла, по просьбе матери Инала старой Урары, тетка Казгирея, старая, давно овдовевшая Амира.

Амира показала Дорофеичу освобожденный от скота хлев с грудами соломы — ночлег для музыкантов, и сама снова ушла к женщинам-поварихам.

Урара, наоборот, то и дело прибегала со своего двора, услыша трубную музыку. Дорофеич не без труда собрал оркестрантов: нужно было хорошенько прорепетировать кафу Инала.

Босоногие ребята, сбежавшиеся со всего аула, толпой стояли во дворе вместе со стариками и старухами. Небывалое зрелище переманило всех зевак сюда со двора Инала. Никому еще не приходилось слышать такую музыку, видеть блеск такого количества меди, столько труб и барабанов. Ничего подобного не видела и Урара. И это зрелище отвлекло ее от мрачных мыслей.

Урара никак не могла примириться с тем, что ее Инал развелся с прежней женой, тихой и покорной Фаризат, и женился на русской надменной красавице. Разве эта русская женщина будет ее уважать, подаст ей кружку с молоком или поправит под нею матрац? И как с ней объясняться? Попросишь воды — она подаст веник, попросишь подушку — она тебе закроет окно. И что это Инал надумал! Кто это посоветовал ему! Все те же самые большевики, из-за которых Инал и сам едва не погиб еще подростком, когда после ареста оружейного мастера его ученик вынужден был бежать из родного дома. Уже тогда допытывались жандармы, не унес ли он какие-нибудь книги или бумаги. Да разве только это, всего не вспомнишь, сколько пришлось настрадаться из-за дружбы шестнадцатилетнего Инала с русским мастером. Урара терпела тогда этого русского человека только за то, что он, как и сама Урара, старался не допустить вражды между ее детьми и семьей Кургоко. Доброе сердце Урары простило роковую вспыльчивость, тем более что Кургоко искренне раскаивался и хотел хоть отчасти возместить сиротам непоправимую потерю. Урара старалась воспитывать сыновей — и особенно старшего, Инала, — в духе мирголюбия, чтобы они не помышляли о мести. Но она знала трудный характер угрюмого Инала и была рада встретить в лице Степана Ильича единомышленника. Для Инала же слово Коломейцева становилось законом.

И вот аллах внял молитвам женщины. Инал ни разу не поднял руки на своего кровника Казгирея, младшего сына Кургоко. Оба они, и Инал и Казгирей, с течением времени стали уважаемыми людьми, возвысились, и если было между ними несогласие, случался раздор, то, по мнению Урары, это было какое-то ученое разногласие, книжное. А теперь, если верить людям, Казгирей уже во всем принял сторону Инала и даже приехал на свадьбу. Он должен быть завтра среди самых почетных гостей. Странно, но как раз это и поражало Урару. Как раз то обстоятельство, что Казгирей, который до сих пор живет в сердцах людей в образе хранителя кабардинской старины, верховного судьи шариата, одобряет поступок Инала и подтверждает свое одобрение приездом на свадьбу, не могла постичь простая женщина.

Сейчас же по приезде ребята рассыпались по старому саду и кладбищу. Лю, по рассказам отца, хорошо помнил подробности и место знаменитого боя между Эльдаром и Жирасланом. Туда прежде всего и побежали Лю, Сосруко и еще несколько ребят.

Смелому — счастье. Вероятно, как раз этот закон привел Лю к тому самому старому, замшелому, разрушенному могильнику, в котором и в самом деле когда-то прятался Жираслан, откуда он отстреливался, где был взят в плен Эльдаром и Астемиром.

Конечно, Лю не знал этого с достоверностью, но сердце ему подсказало: здесь.

— Здесь! — уверенно сказал Лю.

— А почему ты знаешь?

— Я-то знаю: мой отец тут схватил Жираслана.

— Тогда ты и полезай первым, — решили товарищи Лю.

И Лю полез в могильник.

Сосруко и другие сподвижники Лю затаив дыхание следили за действиями самого смелого среди них.

— Может, там клад, — сказал Сосруко за спиною Лю.

Во мраке за каменной стеной — что-то вокруг Лю шевелилось и ползало, — Лю видел обломки камней, щели между ними и разбегающихся пауков, но вдруг он заметил среди камней что-то скрытое под ковровым хурджином. Лю испугался: неужели труп? Лю присмотрелся: из-под камней выглядывало нечто похожее на полированный приклад винтовки. Присмотревшись тщательней, Лю разглядел под другой кучей камней еще что-то, завернутое в чистую тряпку. Паук пробежал по лицу, Лю стало страшно. «Позвать на помощь или не звать?» — думал Лю и решил затаиться, пока что ничего не сообщать спутникам о находке. Собравшись с духом, он прокричал:

— Эй, вы!

— А что, — донесся ответ сверху, — что ты там видишь?

— Ничего не вижу. Тут одни ящерицы, змеи и пауки.

— А страшно? — хором спросили ребята.

— Ну да, скажете! Мне не страшно, — отвечал Лю. — Но вы все-таки не уходите.

— Мы тебя не оставим, мы стоим тут.

Натужившись, Лю отвалил камень и отшатнулся. Лю не поверил глазам: перед ним был склад оружия. Металлический ящик был набит патронами. Тут же обнаружился широкий ковшик с узким горлышком, должно быть, с махсымой, а поверх на черепке лежала гильза патрона. Из гильзы выглядывала свернутая трубочкой бумажка. У Лю кружилась голова, но все-таки он нашел в себе силы схватить гильзу и сунуть в карман. Гильза звякнула о боевой патрон, подарок Казгирея, с которым Лю никогда не расставался.

Но прежде чем привалить камень обратно, Лю безотчетно вновь потянулся к ящику с оружием. Схватил револьвер, вспомнил о Сосруко и взял другой.

Ребята закричали:

— Смотрите, говорит, не страшно, а сам весь трясется. Как он будет играть в оркестре!

— А вот и не страшно, — утверждал Лю и ощупал карман, — нисколько мне не страшно. В могильнике очень хорошо, интересно, только холодно. А вот что: давайте ловить Жираслана. Это же тут его поймал Эльдар.

— Ты же сказал, твой отец.

— Они оба ловили. Давай и мы все будем ловить Жираслана.

— Давай-давай, — согласился Сосруко. — Это здорово! Но кто будет Жирасланом? Будь ты, Лю. Полезай опять в могильник.

— Не хочу, мне холодно.

— Будем ловить, согреешься: один против всех.

Лю не только не хотел опять лезть в могильник — он не соглашался стать Жирасланом. Лю хотел быть Эльдаром.

Сосруко не возражал, ему нравилась роль Жираслана при условии: не лазить в могильник.

Конечно, не по возрасту было парням хлопать палками по камням, изображая ружейную стрельбу, но ради такого дела — ловля Жираслана— с чем не согласишься. Главное заключалось даже не в прятках и ползании в траве, а в том, что в конце концов воображаемый Эльдар и его воображаемые конники могли кучей навалиться-таки на силача Сосруко, воображаемого Жираслана, и куча навалилась весело, дружно.

Сосруко отлично справился с ролью. С не меньшим вдохновением Лю изображал Эльдара.

После игры, отряхнувшись, Сосруко все-таки сказал Лю:

— Ну и не задавайся, что ты поймал меня. Это так полагалось. Я поддался вам. Вот если бы у меня был настоящий револьвер, тогда не только ты, но и сам Жираслан меня не поймает.

Лю молчал. Что-то подсказывало Лю, что он неожиданно стал участником чьей-то важной тайны, может быть, тайны самого Жираслана: не напрасно же склад оружия оказался в могильнике, прячась в котором Жираслан когда-то защищался от Эльдара.

Подобные мысли не оставляли Лю и тогда, когда под руководством Дорофеича в последний раз репетировалось исполнение кафы Инала. Как только одна рука освобождалась от клавиш, Лю снова и снова нащупывал в отяжелевших карманах револьверы и гильзу с еще не прочитанной запиской. «Что же с ней делать? — думалось Лю. — Что там написано? Кто положил в могильник оружие? Для чего?» ' Дорофеич воздел трубу, и оркестранты подняли свои трубы и флейты, не сводя глаз с капельмейстера. Сосруко замахнулся тарелкой.

Старики, дети и собаки, собравшиеся во дворе перед овином, затаив дыхание, ждали: вот сейчас оркестр грянет. Впереди всех в праздничном платке стояла очарованная Урара.

Лю лизнул губы, на которых отпечатался кружок от мундштука, и успел шепнуть Сосруко:

— Сыграем, беги обратно к могильнику.

— Зачем?

— Там узнаешь — не пожалеешь...

То, что произошло затем, ошеломило Сосруко. В протянутой руке Лю он увидел настоящий револьвер.

— Это тебе, — тоном заговорщика произнес Лю. — Поклянись: никому ни слова! И меня ни о чем не спрашивай.

Между тем уже скакали всадники с извещением, что свадьба приближается к аулу.


СВАДЬБА


Дороги, ведущие к Прямой Пади и со стороны Большой Кабарды, и со стороны Малой Кабарды, необыкновенно оживились: это ехали гости Инала, а то и просто любопытные, желающие посмотреть на Иналову свадьбу. По обычаю народа, свадьба была открыта для всех, каждый мог считать себя гостем, но это, разумеется, не значило, что каждый сядет за пиршественный стол. Люди случайные ограничивались угощением, которое выносили во двор, но хозяину дома было приятно видеть, что его свадьба привлекает так много народа, никому не возбранялось веселиться.

Среди пеших и конных, продвигающихся к Прямой Пади, легко можно было отличить тех людей, которые считали долгом чести свое присутствие на торжестве. Это были либо родственники Инала — близкие и дальние, либо его друзья. Если человек ехал верхом, то к седлу был приторочен какой-нибудь подарок: новая бурка, ковер, а то и барашек или теленок. Можно было видеть и подводы, груженные подарками: домашняя утварь, кули пшеничной муки, кувшины с вином, бурдюки с айраном.

Весело становилось на дорогах Кабарды уже накануне дня самой свадьбы, а в четверг, назначенный для свадьбы, на большой дороге, идущей через всю равнину из Пятигорска к восточной границе Кабарды, к Прямой Пади, показались две нарядные машины, в одной из них узнали «линкольн» Инала, в сопровождении лихих всадников.

В передней машине ехала Вера Павловна, ее светловолосая головка была покрыта легким шарфом. Она казалась несколько смущенной, но счастливой. Рядом с Верой Павловной сидела Сарыма, а по другую сторону мать Сарымы, Диса, гордая тем, что она играет такую важную роль. Русских подруг с Верой Павловной не было. В человеке, сидящем с шофером, люди не без удивления узнавали Казгирея Матханова. Вторую машину занимал сам Инал, его сопровождал Эльдар. Знаменитый конь Эльдара, Эльмес, шел на поводу у ездового Аюба. Машины катили на малой скорости. Всадники из отборного отряда Эльдара, сопровождавшие жениха и невесту, не держались ровного строя, то один, то другой из них вдруг вырывался вперед вскачь, мчался по дороге с воинственным криком, подбрасывал кверху шапку, на лету ловил ее, а вдогонку за этим всадником уже пускался второй.

Инал выражал недовольство, что он согласился с Эльдаром и разрешил кавалеристам сопровождать свой свадебный кортеж.

— Что с тобою, Инал? — забеспокоился Эльдар. — Такой хороший солнечный день, вокруг так весело, а ты все о чем-то думаешь? В чем дело?

— Как бы не загнать коней, — пробурчал Инал. — Загонишь одного, и опять найдутся писаки, опять какой-нибудь новый Ахья напишет в Москву: вон Инал не стесняется, на своей свадьбе загнал десятка два казенных лошадей...

— Да забудь ты Ахья хоть сегодня, — заметил Эльдар. — Думай лучше о своей радости, все случилось так, как ты хотел.

Солнце стало склоняться к закату, когда свадебный кортеж въехал в аул Прямая Падь.

За машинами и всадниками побежали детишки-огольцы, ринулись собаки. Машины проехали по длинной улице и начали подниматься на горку к дому Инала, вернее, к дому его матери Урары. Неровную улицу пересекали арыки, поэтому машины то и дело замедляли ход, а всадники сдерживали коней, иные же с ходу преодолевали препятствия. Охрипшие за дорогу всадники снова запели протяжную песню «Оредаду». Русские красноармейцы-конники в ответ рванули «Конницу Буденного». Обе песни слились в один общий нескладный хор, от которого даже собакам аула стало не по себе — лохматые псы испуганно бросились под сапетки. У иных тихих обитателей аула по спинам забегали мурашки. А тут еще, несмотря на запрещение Инала, всадники открыли пальбу.

Все это стало походить на внезапную кавалерийскую атаку. Не удивительно, что Эльдар особенно живо вспомнил тот день, когда его отряд окружил здесь банду Жираслана... Сколько лет прошло с тех пор! И нужно же было случиться тому, чтобы Жираслан опять вызывал тревогу, чтобы опять в день такой важной свадьбы опасаться нападения бандитов. Но, слава аллаху, все шло благополучно!

Уже издалека было видно, сколько народу собралось во дворе у матери Инала. Большой сход аула, а может быть, и всего района. Люди всех возрастов — старики, женщины, дети.

Машины, сигналя, повернули во двор. Толпа расступилась. Всадники придержали коней. Грянул оркестр, Лю стоял по правую руку Дорофеича, по левую — Сосруко. А на самом крылечке выделялась фигура старой Урары в черном длинном платье и в белой шали, спадавшей с плеч до земли. В своих слабых руках мать Инала держала огромный воловий рог в серебряной оправе, до краев наполненный медовой махсымой. Старуха с трудом удерживала рог в дрожащих руках. Вся ее фигура выражала, скорее, испуг, чем радость. Она, вероятно, и не удержала бы рог, если бы его вовремя не подхватила Амира. Как только машины въехали во двор, Амира увидела на передней машине Казгирея. И если вид этой машины с сидящими в ней женщинами, среди которых была невеста Инала, окончательно лишил самообладания Урару, то Амире это только прибавило сил, воодушевило ее.

Всадники выстроились вдоль стен дома.

Открылись дверцы передней машины, и к дверцам поспешил крепкий старик, который, согласно обычаю, должен был взять на руки невесту и внести ее в дом. Но Сарыма была начеку. Она имела указания от Инала помешать церемониям. Движением руки Сарыма показала старику, что не нужно этого делать. Старик сконфуженно отошел. Сарыма взяла под руку Веру Павловну и помогла ей выйти из машины.

Вера Павловна держалась с достоинством, скромно, приветливо, но это ей стоило немалых усилий, и она была очень благодарна Сарыме за умелую помощь.

Вновь грянули ружейные залпы.

Стены дома, принимавшие молодую жену, обращенные к западу, еще были залиты солнцем, горели на солнце стекла, и в этом общем блеске ярко-белых стен и медных труб, под залпы ружей и торжественные звуки оркестра Сарыма неторопливо повела Веру Павловну через двор к крыльцу дома... Инал в сопровождении Казгирея и своих дружков шагал вслед за невестой, любуясь грацией, с какою обе женщины, Вера Павловна и Сарыма, исполняли старинный кабардинский обряд унаиши — введение в дом молодой жены.

Должно быть, чутье актрисы помогло Вере Павловне понять, какое значение этот момент приобретает в глазах всех присутствующих, и она, русская красавица, оказалась достойной своей кабардинской подруги Сарымы.

Но у Сарымы все-таки на минутку дрогнула рука. Она вспомнила свою свадьбу. При этом воспоминании Сарыме стало страшно, ее рука дрогнула, она боязливо оглянулась. Но это было одно мгновение, слава аллаху, сегодня ничто не нарушало праздника.

Инал и его друзья уверенно шагали за Сарымой и Верой Павловной, гремел оркестр, пестрела веселая толпа.

Дорофеич взмахнул сверкавшей на солнце трубой — Лю и за ним другие оркестранты переменили такт. Ударил барабан Сосруко.

Женщины вошли в дом. Инал остановился перед крыльцом. Его должна была бы встретить нана Уpapa. Но старуха едва держалась на ногах. Ее роль взяла на себя Амира. Сбивчиво и волнуясь, протягивая Иналу рог, полный махсымы, Амира начала:

— Инал! Сын мой!.. Инал... Ты ел тот же хлеб из рук моей сестры, какой ел в детстве Казгирей, сын моей незабвенной сестры Амины. Ты знаешь, мы не делали различия между тобой и Казгиреем. Тот черный день, что омрачил наши сердца, давно покрыт светлыми облаками, давно растаял в лунном свете долгих ночей. Я знаю, ты протянул руку дружбы Казгирею. Пусть ваши кинжалы станут лезвиями кинжала в общих ножнах. И пусть — это сейчас главное — женщина, переступившая только что порог твоего родительского дома, станет радостью твоей матери. Прими из моих рук благословение, Инал! Мне поручила это сделать твоя мать Урара. Вот она стоит рядом с нами, благословляет нас своим добрым взглядом. Аллах не напрасно благословил ее дни. Она видит своего сына в славе и счастье, И пусть столько лет еще проживут Маремкановы и Матхановы в добром согласии, сколько капель махсымы ты выпьешь из этого рога. На здоровье, на радость, мой сын!

Амира превзошла самое себя. Пока она говорила, затих оркестр, замолк хор, все со вниманием и восхищением слушали красноречивую Амиру.

Инал принял рог со словами:

— Да будет так!

Он стал осушать заветный рог, острый конец которого поднимался все выше и выше. В это время снова раздались выстрелы в честь Инала, пьющего рог благословения.

Снова взмахнул трубой Дорофеич. Снова Лю надул щеки, не сводя глаз с Инала, с интересом наблюдая за тем, как острый конец рога поднимается все выше; Инал прильнул к рогу, словно к трубе, как будто он оркестрант, играющий на необыкновенном инструменте.

Улучив момент, когда никого поблизости не было, Лю развернул записку, но прочитать ее не I смог: слишком запутанными показались ему арабские буквы. Пожалуй, это был первый случай, когда Лю пожалел, что мало учился арабской письменности: бумажка была исписана узорчатыми арабскими буквами вдоль и поперек. Что делать?

Но вот он увидел Эльдара, В новой черкеске, с кинжалом на поясе Эльдар еще стоял у «линкольна», и Лю решил: нужно выбрать удобный момент и показать записку Эльдару. Кому же довериться, если не ему, главному чекисту, прославленному с тех пор, когда он сумел взять в плен Жираслана?

Гости съезжались весь день. К вечеру немножко успокоились. Каждый нашел место, соответствующее его положению, возрасту, родственным отношениям. Наиболее почетные гости теснились в двух низких комнатах. Тут стояли столы. За один из столов вместе с мужчинами посадили невесту и Сарыму. Увидев это, Урара только ахнула. Благо, что Инал не сел рядом с Верой Павловной — это выглядело бы уже дерзостью.

Вера Павловна, конечно, могла не понимать всех тонкостей традиционных обрядов. Из чувства почтительности к Иналу не говорила об этом и Сарыма, но видно было, что скромная жена Эльдара, ближайшая наперсница невесты, смущена, чувствует себя более чем непривычно в этом шумном обществе за одним столом с мужчинами.

Не совсем свободно чувствовали себя и гости, особенно старики, но вино и крепкая махсыма, русская водка и балкарская буза сделали быстро свое дело, языки развязались, стало шумно.

Стоило, однако, раскрыть рот Иналу, как шум затихал и все прислушивались к его словам. Как бы оправдывая нарушение свадебных порядков, Инал проговорил:

— Не все происходит так, как привыкли люди. Например, я должен быть сейчас не здесь, а в доме своего лучшего друга. Кто же мой лучший друг, если не мать? Будем считать, что я верен не букве, а смыслу закона. Я в доме друга, и здесь в доме моей матери каждый гость — мой друг.

Старики, сидящие за столом в папахах и широкополых войлочных шляпах, закивали головами, будто от слов Инала пронесся ветер и закачались подсолнухи и лопухи; но одобряют ли старики слова Инала — понять было трудно, хотя кто-то и повторил:

— Инал говорит верно: чей же дом — дом друга, если не дом родителей?

Инал продолжал:

— Наши обряды не должны стеснять людей, а должны только способствовать радости. Не все старые законы мы попираем. Мы отбрасываем со своего пути только то, что, как репей, цепляется за ноги, мешает идти.

И опять, как лопухи, закачались длиннополые шляпы.

Слова Инала еще не принимались как свадебный праздничный хох. Это были как бы только предварительные слова. И все люди терпеливо ждали настоящих свадебных речей.

Вилок и ножей было мало. Они достались только самым знатным гостям. Таким образом, распределение вилок воспринималось, как распределение кусков главного пиршественного блюда, бараньей головы: лучшая доля — самым почетным и почтенным.

Но и среди почетных гостей мало кто умел пользоваться вилкой, и, получив этот замысловатый предмет, они брали кусок мяса с блюда рукою, насаживали на вилку и, держа ее обеими руками, откусывали от куска.

Только Казгирей и Вера Павловна умело действовали вилкой и ножом.

Эльдар понимал, что ему надо держать ухо востро и поэтому пил мало. То в одном конце стола, то в другом, то где-то на дворе вспыхивали ссоры,- начиналась драка. Первым помощником Эльдара в поддержании порядка был Аюб. Он имел на этот счет от Эльдара самые широкие полномочия. «Потерявших голову — за плетень» — таково было указание Эльдара. И верный Аюб с успехом выполнял указание: в углу двора выбрал подходящее местечко и сваливал одного за другим «потерявших голову».

В доме стало жарко. У раскрытых окон толпились люди. В дверях не пройти — людская стена. Каждому хотелось увидеть невесту, услышать Инала, насладиться красноречием стариков. За пиршественным столом сидело немало знатных людей из самых дальних краев Кабарды. Уже были сказаны первые приветственные речи. Люди, разгоряченные вином, все больше теряли сдержанность и все свободней и чаще заговаривали о том, что тревожило умы: прошел первый слух о предстоящей чистке партии, мало кто понимал, что это значит, что это за чистка, каким способом будут чистить людей, но невольно эти беспокойные слухи связывались с разговорами о коллективизации, о высылке кулаков, о ликвидации мечетей. Гости, а тем более сам Инал, не могли не заметить отсутствия за столом одного из первых сподвижников Инала, Астемира Баташева из Шхальмивоко. Кто-то сказал, что учитель из Шхальмивоко вместо себя прислал сына и сын будет играть на трубе кафу Инала. Может быть, и так, но все-таки это не объясняло причин, по которым отсутствовал Астемир. Что касается Инала, то он невольно заподозрил здесь недоброе. Он уже знал о посещении Астемира Казгиреем и о том, что Казгирей передал Астемиру письмо, привезенное из Москвы, и догадывался о прямой связи этого факта с выдвижением Астемира на пост председателя комиссии по чистке, и много дал бы, чтобы удостовериться, от кого было письмо, действительно ли от Степана Ильича, и о чем Степан Ильич писал Астемиру, а главное, заботило его, почему это письмо передано именно через Казгирея Матханова.

Были и другие неожиданности: у всех вызывало необыкновенный интерес появление рядом с Иналом прежнего верховного кадия Кабарды. Нельзя было не заметить всеобщего нетерпения, с каким люди ждали речей удивительного гостя, в прошлом непреклонного защитника устоев шариата. Но Казгирей говорить не торопился. Его место было за вторым столом, там, где сидел сам Инал, и он молчал.

Послышался голос другого удивительного гостя. Не меньшей неожиданностью, чем появление Казгирея, было появление на этой свадьбе прославленного партизана Балкарии старика Казмая, отца отвергнутой Фаризат и ее брата Ахья, вставшего на защиту сестры, но обвиненного в антисоветской клевете и посаженного в тюрьму.

Кто мог предположить, что оскорбленный старик появится на этом пиру! Действительно, нелегко было старику! Трудно сказать, правильно ли он поступил, послушавшись как будто на первый взгляд и мудрого совета: «Иди, иди, Казмай, на свадьбу к Иналу. Может быть, это смягчит его сердце. Если уже нельзя спасти честь Фаризат, то постарайся спасти жизнь Ахья». Так говорили старику некоторые доброжелатели, и Казмай переломил свой характер.

Старик не ел, не пил. Он молча сидел в дальнем конце стола и пылающими глазами наблюдал за пиром. Инал увидел его и сразу насторожился. Сдержанно кивнув головой, украшенной неизменной золотистой кубанкой, Инал сказал;

— Рад видеть тебя, Казмай, за этим столом. Приятно вспомнить нашу старую кабардинскую поговорку: «Чем больше рек перешел гость, тем больше надо его ценить». Мы слушаем тебя, Казмай. Старику первое слово.

Казмай прожил жизнь в горах, почти не выходя из ущелья. На своем балкарском языке он знал немало пословиц и поговорок, которыми мог бы ответить Иналу, но по-кабардински он говорил плохо, не лучше, чем по-русски (русскому языку он немножко выучился, когда партизанил на равнине и состоял в войсках Казгирея и Гикалло). И вот теперь Казмай решил щегольнуть перед русской женщиной, счастливой соперницей дочери, знанием русского языка. С грехом пополам он сказал так:

— Аллай, Инал! Я хочу сказать тебе, что я прошел не только много рек. У нас в горах говорят так: «Желанный гость преодолевает любые горы». Я тот гость, который прошел не только через реки, но и через горы. Я тот гость, который прошел через горе — не только через горы! Аллай! Старый Казмай прошел через самого себя, чтобы прийти сюда. Инал! Горе, горе мне! Русская женщина пришла на смену моей дочери! Но Амира сказала правильно: пусть женщина, переступившая порог твоего родительского дома, Инал, станет радостью твоей матери и радостью всего народа. Пусть она подарит своему роду сына, который станет костью, хребтом, продолжением рода Маремкановых. Даст то, что, волей аллаха, не дала моя дочь. Пусть она вселит в твое сердце, Инал, жажду добра и справедливости... Мне жаль порвать родственные узы с тобой, и я верен и сейчас тебе. Скажи: работай на строительстве агрогорода — буду носить кирпичи. Скажи: лезь в ярмо — полезу. Не губи только моего Ахья. Освободи его. Он не виноват. Я много раз порывался к тебе, и вот я здесь, хотя обычай запрещает мне быть на свадьбе, которая позорит мой род. Вот сидят верные бойцы Туто и Тагир, а вот сидит Казгирей Мат- ханов. Этому человеку всегда верили люди нашего края. Его присутствие...

Казмай не закончил речи. О том, что он хотел сказать еще по поводу присутствия за свадебным столом Казгирея Матханова, можно только догадываться. Вдруг раздался звон разбитого стакана, и разъяренный голос Инала перекрыл слабый голос старика. Инал кричал:

— Ты, старик, прошел через горы для того, чтобы здесь свою обиду высказывать, вот для чего ты преодолел горы. А справедлива ли твоя обида? Просить об освобождении злобствующего клеветника, вот о чем ты хочешь говорить! А о чем ты еще хочешь говорить? Мы уже понимаем смысл твоей агитации! Смотрите, и Казгирея прихватил! Вспомнил! Только вспомнил не так, как нужно. Мы не на шариатском суде, и речей кадия ты, Казмай, здесь не услышишь. Не для этого Казгирей Матханов сел за стол рядом со мной... А? Разве не так?..

Когда Инал волновался, он всегда говорил то по-русски, то по-кабардински. Так было и на этот раз.

Вера Павловна видела, что происходит неладное. Она вопросительно смотрела на Сарыму, ожидая, что та что-то подскажет ей. Но Сарыма, залившись румянцем, и сама растерялась.

Теперь все ждали, что скажет Матханов.

Уже во время речи Казмая Казгирей поднял голову и слушал старика балкарца с большим вниманием и сочувствием, он еще был под впечатлением слов старика и сейчас, отвечая Иналу, с нескрываемым удивлением промолвил:

— О чем ты говоришь, Инал? Мы на митинге или на свадьбе? Зачем здесь напоминать о том, что когда-то Казгирей Матханов был кадием? Разве Казмай это имел в виду? Ну, а коли уж заговорил о прошлом, то надо сказать и о настоящем: Казгирей Матханов, — не без гордости заявил он, — член Коммунистической партии большевиков, именно поэтому его сегодня видят здесь.

Но Инал, по-видимому, и на самом деле забыл, что он не на митинге, а на собственной свадьбе. Не слушая Казгирея, он стремительно продолжал:

— Партия поручает Казгирею ответственный участок советского строительства, мы ставим Матханова во главе культурной революции. Кроме того, Казгирей сам вызвался, и это мы особенно ценим, наблюдать за порядком на строительстве агрогорода... Слышишь, Тагир, это тебя особенно касается! Казгирей развернет перед нами не только печатные, но вместе с нами развернет и наглядные книги, книги самой жизни; он впишет свои мысли в книгу колхозного строительства, а также в большую книгу агрогорода... Слышишь, Тагир? Мы знаем, чего можно ожидать от Казгирея Матханова и чего нельзя. Мы говорим...

Но если Инал помешал высказаться до конца старику, прошедшему через горы, реки и самого себя, — мужественному старику Казмаю, то и хозяину свадьбы не суждено было высказаться до конца. Только лишь Инал произнес слова: «Мы знаем, чего можно ожидать от Казгирея Матханова», — за окном раздался громкий голос:

— Да, это мы знаем! От тебя ж, старый волк, мы уже ничего нового не ждем...

Не все одинаково хорошо слышали слова неожиданного возгласа. Но многие узнали голос дерзкого человека. На минутку воцарилось молчание. Эльдар первый пришел в себя:

— Это Жираслан!

— Жираслан... Жираслан... Тут Жираслан! — послышались восклицания со всех сторон.

И как бы в подтверждение догадки за окном раздался один выстрел, второй и третий. Сомнений не оставалось, многие знали этот прием, эту манеру Жираслана; выстрелами подтверждать сказанное.

Эльдар бросился к выходу.

А за несколько минут до этого произошло вот что. Лю не успел сделать и двадцати шагов по саду, как на его плечо легла чья-то рука.

— Салям алейкум, дорогой сохста, — прозвучал сильный чистый голос, — что ты тут ходишь?

Перед Лю стоял человек, завернутый в бурку, нижнюю часть лица прикрывал башлык, а на глаза надвинута барашковая шапка.

— Не бойся, — продолжал незнакомец, — я тебе не сделаю ничего плохого, клянусь аллахом... Впрочем, в аллаха ты, вероятно, не веришь, ведь ты советский сохста, стремянный, как говорит Доти.

— Я еще не сохста, — замирая, отвечал Лю. — Мы здесь с Дорофеичем, мы с оркестром на свадьбе...

— Что на свадьбе — это я вижу. Хорошая свадьба! Необыкновенная свадьба! Свадьба Инала! Об этой свадьбе должны помнить в Кабарде годы. Но где же Аюб, я его что-то не вижу.

— А ты тоже приехал на свадьбу?

— Не совсем так. Но, конечно, я отдам должное свадьбе Инала и его знатным гостям. Казгирей тут?

— И Аюб тут, и Казгирей тут. Почему же ты не идешь в дом?

— Думаю, что меня в этом доме не хотели бы видеть... А впрочем, как знать... Эльдар, конечно, тоже тут?

— Эльдар тоже тут.

— Значит, и Эльмес тут?

На этот вопрос Лю не ответил.

— Видишь ли, — продолжал таинственный незнакомец, — я, собственно, случайно попадаю на свадьбу. Я пришел не в этот дом, а пришел в свой дом, но обнаружил, что кто-то побывал в моем доме до меня. Это мне не совсем приятно.

Скорей с помощью того самого чувства, какое привело Лю утром к могильнику, чем по смыслу услышанных слов, он понял мгновенно, кто перед ним и о каком доме говорит этот человек. И как бы под гипнозом этих черных, поблескивающих в ночной темноте глаз Лю едва слышно промолвил:

— Это я был там... Это мы...

Жираслан наклонился к самому лицу мальчика и строго спросил:

— Это кто же вы? Что вы там делали?

— Мы ловили Жираслана, — отвечал Лю.

— Ну и как, — усмехнулся тот, — кажется, вам удалось поймать его?

— Да, поймали, Жирасланом был Сосруко.

— Валлаги, сам аллах не поймет, что ты говоришь. Какой Сосруко? Кто он такой?

— Это самый сильный парень у нас в интернате. Он лучший барабанщик.

— Вот оно что! Ну теперь все понятно. А тебя как зовут, ты чей сын?

Лю назвал своего отца, и Жираслан опять усмехнулся:

— Сын Астемира, твоему отцу больше повезло, чем тебе: он когда-то поймал настоящего Жираслана. Я уважаю твоего отца, он тоже здесь на свадьбе?

— Нет, отец не пришел.

— Молодец Астемир! Истинный кабардинец! Ну, что ж ты видел там, в могильнике, и о чем будешь рассказывать?

— Вот! — Совершенно безотчетно Лю запустил руку себе в карман, но вынуть револьвер не решился, а вынул и протянул Жираслану гильзу с запиской, до сих пор не прочитанной. Жираслан взял гильзу, вынул записку, всунул в ту же гильзу другую и проговорил:

— Валлаги, провидение не оставляет меня своей милостью! Вот что, парень, возьми эту записку, передай ее Казгирею. А если не ему, то Иналу или Эльдару. Но прежде, парень, принеси мне от женщин с кухни чего-нибудь выпить, я умираю от жажды; после этого расстанемся друзьями, хотя я не назвал себя.

— Я знаю тебя, ты Жираслан! — торжественно проговорил Лю.

— Так ты узнал меня?

— Узнал. Я принесу тебе большую чашу.

— А чем будет наполнена чаша? Жираслан пытливо смотрел на Лю. Но Лю не понял двусмысленности и простодушно спросил:

— А чего ты хочешь, махсымы или водки?

— Чего угодно, хотя бы воды, только не предательства. Но я верю тебе, сын Астемира.

Через минуту Лю был на кухне и просил воды для случайного путника.

— Глупый, — сказала ему Амира, наливая в чашу махсыму, — когда мужчина просит пить, то как же можно дать ему воду, если в доме есть махсыма или вино. Это только так говорится: попроси воды. Надо понимать, что под этим подразумевается. Ты, Лю, скажи путнику, что его просят войти в дом.

— А он знает, что у нас свадьба, — не без задора отвечал Лю, но тут же спохватился, как бы не сболтнуть лишнего.

Продолжалось веселье: пение, звон стаканов, стук чашек. На поляне перед домом молодежь не прекращала танцы; с большой чашей, наполненной махсымой, в одной руке и с куском баранины в другой Лю торопился обратно в сад, за плетень, к тому месту, где стояли кони гостей. Лю казалось, что он хорошо запомнил место, где он расстался со знаменитым абреком, но Жираслана там уже не было. Лю стоял в ожидании, что Жираслан увидит его. Звать его по имени Лю не решался. По-прежнему слышно было, как жуют кони, как шумят деревья, как в хлеве храпит Дорофеич. А Жираслана все не было. Лю поставил чашу на землю и пощупал карман: звякнули гильзы, но там была уже не прежняя записка, адресованная кем-то Жираслану, а новая, адресованная Жирасланом Иналу, Эльдару или Казгирею. Все это могло показаться сном. Лю уже переставал верить самому себе. Но вдруг раздались в стороне дома, откуда слышались пьяные возгласы, один за другим три выстрела. Кто-то тенью промелькнул мимо Лю. Заржал конь, и послышался его шаг; голос Жираслана успокаивал коня. Конь понесся вскачь.

Лю побежал к дому.

На пороге он столкнулся с Эльдаром и протянул ему гильзу с запиской.

Записку читали у лампы все разом: и Эльдар, и Инал, и Казгирей. В записке было всего несколько слов: «Куропатка сама полезла в большевистские силки — не избежать тебе, Казгирей, сковородки».

Все трое перехватывали записку из рук в руки, когда на пороге показался громадный Аюб. Не своим голосом он произнес только одно слово: «Эльмес» — но все поняли, что это значит: «Жираслан угнал Эльмеса».

— Свадьбу не портить! — повелительно сказал Инал и поглядел в сторону Веры Павловны. — Каким бы ветрам ни подставляла лиса свою шкуру, все равно она принесет ее меховщику. Ты, Эльдар, немедленно скачи в погоню... А конники твои ртами смотрят. Так ты им утри рты. Скачи немедленно и не возвращайся без головы разбойника. Не говорил ли я вам в свое время: никакой амнистии, кровь бандита и конокрада нельзя переделать. Каждый день доказывает правоту Инала. «Нетерпимый!» «Деспот!» Что вы будете делать без этого деспота, всем вам свернут головы, как курам. Как куропаткам... Свернут раньше, чем вы попадете в «большевистские силки». Что смотришь, что удивляешься, Казгирей? Или мало мы нарубили из-за тебя дров? Еще придется рубить. Ведь этого разбойника мы помиловали десять лет назад по твоей просьбе... Разве не так? А сегодня, ты слышал, просят выпустить на волю еще одного клеветника-бандита... Ну ладно, пока хватит. Продолжайте свадьбу!

По рассказам Инала Вера Павловна знала, кто такой Жираслан, чего от него можно ожидать. Уже по дороге из Пятигорска Сарыма не раз с тревогой озиралась, когда скопление встречных подвод мешало ехать и машина сбавляла ход. Сарыма призналась Вере Павловне, что она боится встречи с Жирасланом. «Ведь он способен на все, — говорила Сарыма, — а теперь он разъярен, как барс».

Как ни странно, но никто не спросил Лю, как попала к нему записка от Жираслана, — Эльдар ускакал вдогонку за дерзновенным, Инал, по-видимому, сейчас больше всего был озабочен тем, чтобы выходка Жираслана не нарушила торжество. Только Казгирей подозвал к себе Лю.

— Где ты взял эту записку, Лю? Кто тебе передал ее?

— Жираслан.

— Но где же ты с ним встретился?.. Впрочем, Лю, мы поговорим об этом потом. Удивительные дела!

Пиршество приостановилось, люди встали из-за стола. Женщины, исполняющие обязанности хозяек, показались в дверях. Старенькая, со следами былой красоты Амира благодарила стариков и других почетных гостей за внимание, оказанное столу. Тут же с испуганным выражением лица стояла Урара.

— Пусть каждый глоток, выпитый за этим столом, будет так же целителен, как молоко матери, — бормотала она, желая хоть чем-нибудь проявить свое участие и гостеприимство.

Казгирей всегда считался одним из самых блестящих джигитов Кабарды. Он и теперь не потерял своего обаяния. Обе женщины — Вера Павловна и Сарыма — направились к выходу, где их ожидал Инал. Казгирей шагал позади, положив одну руку на рукоять кинжала, другой рукою поправляя пенсне.

Две женщины, две красавицы, одна светловолосая, другая смуглая, черноглазая, но с такою же матовой нежностью лица, плыли впереди, как две луны, обе в легком, в белом. Инал подошел к Сарыме (танцевать с Верой Павловной ему не полагалось), Казгирей взял руку Веры Павловны. Неутомимая молодежь расступилась, очищая на полянке перед конюшней место для новых танцев, гармонисты взяли первые аккорды кафы Инала, первая пара — Инал и Сарыма вышли на середину.

За ними шли Казгирей и Вера Павловна. Веселье продолжалось, но на душе Лю было скверно.

Как могло случиться, что он невольно стал предателем? Но кого он предал — Жираслана или Эльдара, а может быть, Казгирея? Не напрасно же Казгирей только что посмотрел на него с таким укором.

В тягучие аккорды гармошки и прихлопывание ладошами то и дело продолжал врываться могучий храп со стороны хлева. Лю побежал туда и, прислонившись к стене, громко разрыдался. Лю был сейчас самым несчастным человеком в большом ауле, продолжающем праздновать свадьбу Инала.


ДЖИГИТЫ ПРОСВЕЩЕНИЯ


Жансох не чувствовал себя вправе идти на свадьбу Инала, он оставался в Бурунах с учениками. По прежнему он был и Жансох, и Джонсон, и учитель, и учком. Беззлобно он ожидал часа, когда передаст свои полномочия Казгирею. По-прежнему при каждом удобном случае он вытаскивал свою маленькую книжечку, напоминавшую амдег — арабскую азбуку, по которой учатся арабской грамоте в медресе. Выслушав вернувшихся со свадьбы музыкантов с не меньшим любопытством, чем большекружечники, столпившиеся вокруг, он не преминул тотчас же отыскать в своей книжечке подходящее слово и изрек:

— Фантасмагория!

На этот раз никто не заинтересовался значением замысловатого слова, все снова и снова просили то Лю, то Сосруко повторить рассказ об удивительных событиях, случившихся на свадьбе в Прямой Пади. Лю и Сосруко немалых усилий стоило умолчать о том, что казалось им действительно самым интересным, о том, что они скрытно привезли завернутые в тряпки револьверы, найденные в могильнике.

И вот наступил день, когда Жансох вынужден был освободить свою комнатку и переселиться в общежитие к ученикам, — Казгирей приехал.

В интернате не сразу узнали об этом, а лишь после того, как чей-то незнакомый голос начал раздаваться то на дворе, то на кухне у Матрены. Казгирей приехал незаметно, не так, как в первый раз, не на великолепном «линкольне» Инала и даже не на разбитом «фордике» Шрукова, а на линейке, с чемоданчиком, кое-что было еще завернуто в бурку. Как раз в этот момент Лю и Сосруко, окруженные толпой ребят, может быть, в сотый раз рассказывали, как ловко Жираслан увел знаменитого коня Эльмеса.

— Эх, если бы у вас был револьвер, — неожиданно пропищал Аркашка, — вы бы взяли его в плен. Тр-р-р. — Аркашка повел правой рукой с воображаемым револьвером и вдруг замер: прямо по направлению предполагаемого выстрела стоял статный джигит — это был долгожданный Казгирей.

— Здравствуйте, джигиты просвещения, — приветствовал он новых своих подопечных, — кого же это вы расстреливаете?

Аркашка, смутившись, потупился и молчал. Вообще получилось совершенно так, как в то утро, когда неожиданно в дверях появился милиционер Ахмет, впрочем, с той разницей, что появление Ахмета испугало, а появление Казгирея обрадовало ребят.

Замешательство быстро прошло, все почтительно окружили Казгирея. Сосруко, чувствуя себя старшим среди других, сказал:

— Салям алейкум, Казгирей. Это не в тебя стреляли, в Жираслана.

— Алейкум салям, — отвечал тот. — Я думаю, что пока нет необходимости хвататься за оружие, давайте лучше возьмемся за перо, за книгу, за музыку... Есть много прекрасных вещей на свете, кроме винтовок и кинжалов... Давайте в самом деле будем джигитами просвещения. А?

Так произошла первая встреча нового заведующего интернатом Казгирея Матханова с его воспитанниками.

Стараясь хоть чем-нибудь утешить смущенного Жансоха, Казгирей оставил его своим помощником. Но теперь Жансоху не приходилось, как прежде, сбрасывать одеяла с ленивцев или брызгать на них по утрам холодной водой. Сосруко вскакивал даже раньше других и каждый раз с вопросом:

— Казгирей не искал меня?

Ребята смеялись: мол, действительно искал, чтобы послать на стройку в агрогород, но не решался разбудить.

А Лю как-то брякнул:

— А как же Казгирею подойти к твоей кровати, когда у тебя под подушкой колотушка от барабана!

Сосруко метнул грозный взгляд в сторону Лю и многозначительно заметил:

— Валлаги! У меня под подушкой больше, чем только колотушка от барабана.

Лю понял его. И с тревогой подумал, что это неосторожно — держать под подушкой револьвер. Он, Лю, аккуратно обмотал свой револьвер тряпками и закопал в надежном месте во дворе еще несколько ночей назад.

До завтрака Лю сбегал в комнату к Казгирею. Лю никогда не видел прежде такого одеяния, какое по утрам носил Казгирей. Он был в остроносых турецких домашних туфлях с загнутыми носками и в пестром шелковом халате. Он, как всегда, приветливо встретил Лю.

Лю тяготился необходимостью таиться от Казгирея. Случалось, он и ночью просыпался и спрашивал сам себя: хорошо ли это, что он не говорит Казгирею о тайне своей и Сосруко, о том, что у них есть револьверы, о том, что они собирают порох и пули? Но сказать об этом Казгирею было так же трудно, как и не говорить. Все в старой комнате выглядело теперь по-другому. Кровать, на которой еще так недавно лежал ушибленный Лю, Жансох покрывал простым серым одеялом, теперь же она была застлана красивой леопардовой шкурой. На стене была развешена бурка, на бурке скрещены кинжалы... А книг! Лю никогда не видел столько книг. Были тут и тяжелые китапы, арабские книги, страницы которых покрыты вычурными письменами; но Лю больше нравились русские книги, в них встречались интереснейшие картинки. Казгирей обещал, как только Лю начнет бегло читать по-русски, подарить русскую книгу для чтения, в которой много стихов (Лю особенно нравилось, что стихи напечатаны длинными столбиками). Кабардинские книги-учебники отпечатывались латинскими буквами, но Лю знал от Астемира, что скоро и кабардинские книги будут печататься не латинскими буквами, а русскими. Об этом говорил и Казгирей.

— Да, Лю, скоро будет установлен русский алфавит. Ты должен хорошо овладеть русским языком, если хочешь быть настоящим просвещенным джигитом.

— А просвещенный джигит может скакать на коне и стрелять? — спрашивал Лю.

— Валлаги, может. Просвещенность всему помогает. Просвещенный джигит и на коне держится красивее, чем непросвещенный. Но теперь, Лю, близится время, когда в руках лучше держать книжку, чем кинжал. Это хорошенько запомни. Говори это и товарищам.

— Когда же так будет? — не терпелось Лю. — Когда построят агрогород?

— И агрогород поможет. Но главное зависит от нас, от нас с тобой. — И вдруг Казгирей Спросил: — А скажи мне, Лю, этот маленький Таша, Цыш, как вы его называете, он, оказывается, брат Ахья, сын балкарца Казмая?

— Да, Цыш сынок Казмая, брат Ахья.

— Это тот самый мальчик, который держит уразу?

— Он уже не держит уразу, — возразил Лю, — мы ему сказали, что ураза — это червь.

— Хороший мальчик этот Таша... Но какой же он печальный, — сказал Казгирей.

— Ему жалко Ахья и сестру Фаризат, которую выгнал Иная.

— Инал не выгнал Фаризат, — строго заметил Казгирей, — он ее оставил ради другой жены, потому что хочет иметь сына, а Фаризат не имела сына. Не надо говорить: выгнал. Это нехорошо, это неправильно. И вот что я тебе скажу, Лю: никогда не прибегай к грубым выражениям, все хорошее укладывается в вежливые слова, и только нехорошее требует грубых выражений.

Лю смутился: в самом деле, не заводить же Иналу двух жен. Астемир давно говорил, что большевики против гарема. И не надо ругаться, лучше хвалить; и может быть, для того только, чтобы похвалить Матрену и этим загладить свою грубость, Лю сказал:

— А Матрена сегодня сварила суп с мясом.

— Да, да, Лю, пора идти завтракать.

В столовой все весело и приветливо встретили Казгирея. Матрена стояла у края стола, важная и довольная. Из огромной кастрюли валил пар, Матрена ждала распоряжения Казгирея, чтобы начать разливать суп, а в стороне, у окна, Дорофеич стучал о подоконник черенком ножа и что-то сердито выговаривал маленькому Таша. Мальчик же, очевидно, только что плакал и продолжал всхлипывать, утирая нос рукавом.

Истощенный уразой, Таша заболел куриной слепотой. Об этом не хотели говорить Казгирею. Жансох, Матрена и Дорофеич решили лечить Таша усиленным питанием. Матрена принесла из дому добрый кусок свиного сала, но, зная, что Таша не будет есть кашу или картошку со свининой, стала тайком сдабривать пюре или кашу растопленным салом. До сих пор эта уловка удавалась, но кто-то из мальчиков подсмотрел, что Матрена кладет в пюре Таша топленую свинину, и сегодня, увидев суп с мясом, проговорился:

— У нас нынче завтрак будет не хуже, чем у Таша, и даже лучше — у него со свининой, а у нас с говядиной.

Таша вне себя бросился на кухню с ножом в руках, все ужаснулись, решив, что Таша хочет зарезать Матрену. Но Таша не хотел зарезать Матрену, он исступленно кричал:

— Ты давала мне свинину, так теперь ты же должна пустить мне кровь. Режь меня, прошу тебя, умоляю тебя, Матрена, режь меня, пусти мне кровь.

Великолепный завтрак был омрачен. Казгирей, подозвав Таша, вместе с ним поднялся к себе наверх. Они долго там о чем-то говорили, потом Казгирей вернулся вниз — наступило время уроков, а Таша остался в комнате Казгирея один. Казгирей успокоил его, накормил пряниками и шоколадом, которые были у него в ящике, напоил сладким какао и уложил спать в свою кровать. Все это, конечно, стало известно позже, после уроков, после обеда, к вечеру, когда повеселевший Таша вернулся к товарищам.

В ту ночь Лю и Таша долго перешептывались. Сосруко все не приходил. У самого Сосруко было одно чрезвычайно важное дело, в которое он воздерживался посвящать даже своего постоянного компаньона Лю. Сосруко готовил взрыв: спрятавшись в отдаленных кустах. покрытый к тому же ночной темнотой, делал из консервной банки нечто вроде бомбы. Где-то он достал селитру, подсыпал в нее порох из охотничьих патронов, выпрошенных у охотников, добавил мелких острых камешков; всю эту смесь высыпал в банку, и теперь оставалось только разрешить задачу: каким способом вызвать самый взрыв, что может послужить фитилем для бомбы? Впрочем, назначение взрыва тоже не было ясно Сосруко. Так, на всякий случай... На всякий случай они должны быть готовы ко всему. До самого Жираслана должен дойти слух, что джигиты просвещения из интерната в Бурунах, возглавляемые Казгиреем Матхановым и Сосруко, вооружены до зубов, не так-то просто взять их голыми руками.

Как все изменилось с приходом в школу Казгирея!

Теперь ребята старались не опаздывать к завтраку, быстро строились во дворе, быстро и весело занимали свои места в столовой. Сосруко с загадочным видом, стоя на крыльце, пропускал вереницу будущих джигитов просвещения. Все с нетерпением ждали, что нового скажет Казгирей за завтраком. Это вошло в обычай. Почти каждое утро Казгирей сообщал что-нибудь новое — приглашен новый учитель по арифметике; будут куплены новые, настоящие парты; предполагается всех ребят одеть в униформу; не сегодня-завтра Казгирей начнет разучивать с учениками не только новые марши, но и пьесу для постановки на сцене...

Все это было необыкновенно интересно. И вот сегодня ребята увидели во дворе нового джигита, беседующего с Казгиреем, и справедливо решили, что это и есть новый учитель по арифметике, а раз учителя пригласил Казгирей, то несомненно, он учитель замечательный. Пусть он будет требовательный, но зато он наконец обучит ребят арифметике, и тогда уже никому не удастся обсчитать ни их самих, ни их родителей ни на базаре, ни на мельнице, ни в магазине.

Новый учитель, которого звали Селим, Селим Карданов из Нижнего Баксана, вежливо отказался от завтрака, хотя сегодня опять был вкусный суп с мясом и Матрена уже предчувствовала удовольствие налить Казгирею и новому учителю полные миски. Вероятно, желая щегольнуть перед новым человеком своей стряпней, она с особенной щедростью зачерпнула из кастрюли, когда наливала миску для Казгирея. Следующей шла миска Сосруко. И что же? Ни слова не говоря, Казгирей отдал свою миску силачу Сосруко (может быть, это было и справедливо), а сам взял его миску. Казгирей старался это сделать незаметно, но Сосруко, растерявшись, не сразу сообразил, чего хочет Казгирей, и пробасил:

— Казгирей, ты ошибся, ты оставил мне свою миску, тут же больше мяса.

— Вот и хорошо, — нашелся Казгирей, — тебе, Сосруко, нужно есть больше мяса, если хочешь соревноваться с Любом.

Все кругом рассмеялись. Посмеялся и Селим, новый учитель по арифметике. Он сидел за столом в шапке, согласно старому кабардинскому обычаю. Казгирей, собираясь что-то сказать, запнулся, как бы решая, стоит ли говорить, и, решив, что именно сейчас-то и нужно об этом говорить, извинился перед Селимом и сказал так:

— Это верно, Селим, что у кабардинцев не принято снимать за столом шапку, но нужно помнить, что этот обычай относится еще к тем временам, когда людям всюду грозила опасность. Вот в те времена люди не расставались с оружием даже тогда, когда пахали, даже спали с оружием под головой. К тем временам относится и правило не снимать за столом папаху. — Казгирей улыбнулся. — Тут тебе, Селим, ничего не угрожает, мы все хотим, чтобы ты сразу почувствовал себя здесь спокойно и уверенно. У нас много работы. Мы во многом отстали. К сожалению, нам проще перечислить то, что у нас уже наладилось, чем то, чего у нас еще нет, но должно быть. С будущего учебного года все будет по-другому.

Пока Казгирей говорил, Селим снял папаху и положил ее к себе на колени.

Сообщение о том, что в новом учебном году все будет по-новому, очень заинтересовало всех, но каждый представлял себе это по-своему. Лучше всех представлял себе это Лю, с которым Казгирей говорил об этом не раз, и, должно быть, желая проявить свою действительную просвещенность, Лю неожиданно для самого себя громогласно заявил на всю столовую:

— Да, будет много нового! В будущем году у нас в интернате будут девочки!

Вот так новость! Вот уж чего никто не предполагал! Девочки в интернате!

Со всех сторон на Казгирея посыпались вопросы. Правду ли говорит Лю, неужели в самом деле в интернате будут девочки? Мыслимое ли это дело? Да откуда же они возьмутся? Кто же из матерей и отцов согласится отпустить девочек из дому в интернат? Что, наконец, об этом думает Матрена? Согласна ли она, чтоб были девочки?

Матрене это сообщение, однако, очень понравилось. Она твердила, радостно зардевшись:

— О, це друге дило! О, це, Казгирей, ты правильно задумал! И мне будут помощницы. А то — сбоку агрогород чи шо, а у нас як в казарме.

— Будут, будут тебе помощницы, — подтвердил Казгирей, — и перед другими стыдно не будет... А теперь, джигиты просвещения, быстренько в седла и на урок! Да смотрите не отбейте у Селима охоту прийти к вам завтра.

— Максимальное напряжение! Апогей! — закруглил Жансох.

Замысловатые слова Жансоха опять оказались кстати.

Вечером после ужина, когда ребята разошлись по классным комнатам и готовили уроки, Казгирей вошел в самый просторный класс, где за партой сидел и Лю. В руках у Казгирея была книга. Одни мальчики еще ниже склонились над партами, другие с любопытством подняли глаза: сядет ли Казгирей за парту: и, как всегда, он сел с краю передней парты лицом к классу, спросил:

— Кто из вас знает стихи?

Стихов никто не знал, хотя многие знали песни.

— Ну, стихи это не совсем то же самое, что песня. Сядьте ко мне поближе, я прочитаю вам стихи.

Все тесно сбились на ближайших партах.

Казгирей, сняв пенсне, поиграл им, добрыми глазами глядя на мальчиков, раскрыл книгу и начал читать:

...Старик, я слышал много раз,

Что ты меня от смерти спас.

К чему? Угрюм и одинок

Грозой оторванный листок...

Далеко не все слова были понятны, знакомы, но общий смысл того, что говорил так складно, так красиво, так напевно Казгирей, — общий смысл стихов был понятен.

Лю слушал с замиранием сердца. Он чувствовал какое-то волшебство. Хотя и ему многие русские слова были незнакомы, каким-то чудом вставали перед ним картины густого леса в горах, где ночью затерялся мальчик, он следил за тем, как мальчик взбирался на деревья, падал и рыдал, он думал, что таким мальчиком мог быть и Аркашка, и он сам, Лю. Он оглянулся на Сосруко, посмотрел на лицо Аркашки и понял, что те тоже что-то видят и переживают. И Лю не ошибся.

Таша по-русски понимал еще меньше, чем Лю, но после чтения по-русски Казгирей начал говорить тем же певучим голосом, как будто он не говорит, а играет на музыкальном инструменте, начал говорить то же самое по-кабардински. И тут Таша не выдержал и заплакал.

— Что с тобой, Таша? — прервал чтение Казгирей. — Что с тобой?

Таша ничего не мог сказать и убежал из класса.

— Валлаги, я не думал, что это произведет такое действие, — проговорил Казгирей, — но вот что, ребята, я думаю, все вы согласитесь со мной, этих слез не надо стыдиться. Мы сегодня читали поэму русского поэта Лермонтова «Мцыри». — И Казгирей объяснил значение этого слова «мцыри», и что значит слово «поэма», и что значит слово «поэт». Лю, да и не только он один не помнили более интересного урока, чем этот урок поэзии.

Уже все разошлись, Сосруко опять скрылся где-то для продолжения своих таинственных занятий. Таша забился в темный уголок, Лю подсел к нему, и они заговорили о стихах. Оба мальчика продолжали испытывать чувство странного очарования, и необыкновенно сладко было им признаться друг другу в своих чувствах.

За время летних каникул Казгирей хотел основательно отремонтировать помещение интерната да кое-что еще пристроить. Дорофеич и Сосруко собирались в Нальчик за известью, красками и другими строительными материалами. Заодно им поручили купить холстину для театрального занавеса и декораций. Не сегодня-завтра предполагалось приступить к чтению и репетициям пьесы Казгирея, намеченной к постановке.

Хотя отъезд Сосруко на несколько дней задерживай начало репетиций, Лю втайне был доволен тем, что Сосруко уезжает. Лю увиливал от разговора, а Сосруко, наоборот, все искал случай посвятить Лю в свои успехи по изготовлению бомбы.

Пиротехника теперь не увлекала Лю, ему грезились стихи. Он с радостью и удивлением замечал, что в нем самом будто что-то пело: обыкновенные прежде слова приобретали какую-то особенную звучность, смысл и очарование.

Лю не раз слышал, что самый мудрый, самый лучший язык — арабский язык, потому что это язык аллаха и Магомета. Он и раньше сомневался, так ли это, а теперь твердо решил: русский язык лучше, потому что на этом языке можно сложить такие стихотворения, какие складывал поэт Лермонтов. На арабском языке Лю слышал только стихи из Корана — то были совсем другие стихи... Лю старался подобрать звуки и слова на родном языке, но так, чтобы они тоже звучали для него как музыка, и он с радостью замечал, что слова у него складываются размеренно, красиво и чувствительно. Ему даже стало немножко страшно и стыдно продолжать, потому что этими словами неожиданно для самого себя он заговорил о Тине, о том, какое у нее милое, веселое, нежное личико, какие горячие глаза и свежие губы... Но как ни хороша кабардинская девочка Тина, как ни веселят ее глаза, еще лучше добрые глаза и ласковый голос джигита Казгирея, потому что он настоящий джигит просвещения, старающийся каждого порадовать. Он добрый, он стройный, он красивый, он смелый и неподкупный, и Лю хочет сделаться таким же, как его учитель Казгирей, чтобы быть достойным милой Тины...

Вот какое сочинил Лю стихотворение.

Как же можно было сочетать с этим сочинением грубый разговор о бомбе, которую, как уже знал Лю, Сосруко хотел смеха и страха ради взорвать, а Лю должен был помогать ему. Нет, одно с другим никак не вязалось.

Вот почему Лю испытал даже чувство некоторого облегчения, когда увидел в окно, как Дорофеич влез на подводу, а потом в своей новой праздничной гимнастерке сел Сосруко, взял вожжи и взмахнул кнутом. Подвода укатила.

Лю выбрал из своих запасов бумаги самую красивую тетрадь и тщательно, буква за буквой, слово за словом, совершенно так, как он видел это в печатной книге — столбиком, русскими буквами записал свое первое стихотворение на кабардинском языке.


ДОБРОЕ ДЕРЕВО ДАЕТ ДОБРЫЕ ПЛОДЫ

Казгирей рассказал на уроке о другом великом русском поэте, Пушкине, прочитал его длинные стихотворения — поэмы «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан».

Рассказ о том, что и Лермонтов и Пушкин были застрелены, заставил задуматься Лю. Справедливо ли при таком злодействе, как убийство поэта, отказываться от закона кровавой мести, вопрошал он своего наставника. Казгирей отвечал: убийцам мстит презрение всего народа. Но такое объяснение не всем показалось убедительным.

Сосруко знал от своего отца, что кабардинцы от века не могут простить кому бы то ни было две вещи: поджог и покушение на честь замужней женщины. Виновных в этих преступлениях карали беспощадно.

— Валлаги, вот я и говорю, что поэт должен уметь стрелять и делать бомбы. Если бы я был братом Пушкина, я бы заколол этого Дантеса.

Казгирей старался вновь вернуть внимание учеников к поэзии Пушкина, Лермонтова, Некрасова или вновь разбирал с ними роли актеров в пьесе «Калым».

В пьесе «Калым» Лю получил интересную роль комсомольца Маира. Вот о чем была эта пьеса.

Люсана полюбила комсомольца, но невежественная мать-вдова не столько думает о счастье дочери, сколько о хорошем калыме или, по крайней мере, о таком зяте, который мог бы своими молитвами расчистить ей дорогу в рай. Кто же мог бы это сделать, если не мулла? Вот мать и рассуждает: если Люсану возьмет богатый человек, то уже одно богатство облегчит ей дорогу в рай. Если Люсана выйдет замуж за муллу, то она, мать Люсаны, предстанет перед аллахом с «чистым лицом» и «прозрачной душой». Но если она, Люсана. не приведи аллах, в самом деле отдаст предпочтение комсомольцу, то и ей и матери вечно вариться в кипящей смоле.

Но Маир не уступает, он борется за свое счастье, Люсана хочет бежать с ним. Мать грозит ей самосожжением. А случись эта беда, то Люсана, нарушившая слово матери, будет еще и проклята аулом, изгнана. Люсана страдает. О ее страданиях узнаёт прославленный песнотворец Мурза. Он поет ей песню, из которой видно, что истинная любовь несовместима с грехом, что правда всегда на стороне любви. Вдохновенная песня Мурзы проясняет сердце и сознание девушки. Она чувствует, что действительно правда в силе ее любви и эта правда должна победить. Так и происходит. Славный песнотворец ходит из дома в дом и всюду своей песней склоняет людей на сторону любящих. Любовь Люсаны и Маира торжествует. Это и есть самый дорогой калым.

Кто же мог сыграть роль Люсаны, если не миловидный, похожий на девочку, Таша? Но согласится ли Таша после отказа Сосруко играть роль женщины? Однако, к общему удивлению и радости, Таша согласился, но при соблюдении трех условий: как только в интернате появятся девочки, он уступит одной из них свою роль; если уж надевать парик, то вместо обычных трех волосинок у него должны быть две самые черные, самые красивые, до самых пят косы; и, наконец, Лю не должен говорить ему:

«Ты — моя жизнь, я вижу горы твоими глазами, я слышу пение птиц твоими ушами», — потому что как только Лю начинал это говорить, Таша охватывал неудержимый смех.

Все условия Таша были приняты. Больше того, Лю сказал, что если будут ставить спектакль в Шхальмивоко, то роль Люсаны, наверно, согласится исполнять Тина или даже младшая сестра Сарымы Рум, обучающаяся сейчас в Москве на артистку.

Жансоху поручили роль муллы, и он оказался великолепным комическим актером. Когда он доставал из кармана свой словарь иностранных слов, заменяющий ему Коран, и начинал выдумывать молитвы, все надрывались от хохота. А сам Жансох даже не улыбнется.

Роль старухи матери пришлось взять на себя Казгирею.

Самая трудная и самая благородная роль старика песнотворца досталась таким образом Сосруко.

Ученики, не участвующие в пьесе, и с ними Матрена целыми часами толпились в дверях, восторженно наблюдая, как Жансох изображает муллу, а Казгирей — старуху.

Так шли дни между учебой и развлечениями. На вечерней репетиции как всегда в дверях стояла толпа зевак, охала и ахала; прыскала в кулак Матрена. К концу репетиции пришло даже несколько любителей из аула. Это воодушевляло и подбадривало актеров.

Кто-то верхом въехал во двор. Послышались голоса:

— Смотрите-ка, Казмай приехал.

— Валлаги, это Казмай! — воскликнул Аркашка, выглянув в окно. — Слышишь, Таша, Казмай приехал.

Все бросились к окнам.

К Казгирею наезжало много людей, хотя это и не всегда было ему удобно. Молодые учителя являлись со всех концов Кабарды за советом, с просьбой включить их в семинары и конференции по переподготовке. Иные люди приезжали просто затем, чтобы побеседовать с умным человеком, известным своей отзывчивостью, другие — по старой привычке искали у него справедливости и защиты от какой-либо обиды. Заглядывали и такие люди, как, например, арабист Доти Дауров, не скрывающий своей ненависти к Иналу, который платил ему тем же.

Чуть ли не ежедневно на дворе школы стояли под седлом чужие кони. Казгирей понимал, что паломничество это не может нравиться Иналу, и он, как мог, уклонялся от встреч, но часто был не в силах отказать старым своим соратникам, когда-то единомышленникам, уважаемым людям.

Так и на этот раз, прервав репетицию, он пошел навстречу почетному гостю. Видно было, Казмай приехал издалека и коня не щадил.

Казмай сошел с седла и расслабил подпругу, отодвинув седло на круп, чтобы конь остыл, обсохли его взмыленные бока.

— Какой дорогой гость! Салям алейкум, Казмай, — встречал старика Казгирей.

Казмай вытер ладони о штаны.

— Салям тебе, Казгирей! Алейкум салям! О-хо-хо... Валлаги, ты не будешь рад моему приезду, Казгирей, я — гость тревоги!

— Всегда рад тебе, дорогой Казмай!

— О-хо-хо! Да будут по-прежнему крепкими твои ноги, Казгирей, ноги, которые принесли тебя обратно на землю твоих отцов! Да будет светлым тот день, когда ты решил вернуться к родному очагу... Я очень рад видеть здоровым своего прежнего командира полка. — Старик вспомнил время, когда он дрался за Советскую власть под командованием Казгирея.

— Я не меньше рад, Казмай. Будь гостем. — И, взяв старика под руку, Казгирей повел его в помещение. Но старик упирался: нет, лучше не вносить в этот дом тревогу.

— Этот дом — общий дом. Это школа, в которой воспитывается твой младший сын. Это и твой дом, Казмай... Гляди, как забился в угол твой маленький Таша. В кого он? Почему он такой? То застенчивый, как девочка, то упрямый, как фанатик. Но ничего, он сейчас покажет всем нам, как нужно изображать девочку на сцене. Будет театр.

— Это интересно, Казгирей! Валлаги, очень интересно... Но я хотел говорить с тобой, Казгирей... Мне посоветовал поговорить с тобой Астемир из Шхальмивоко...

Казгирей догадывался, что привело сюда старика, и, чтобы как-то умерить его волнение, предложил:

— А сейчас, Казмай, садись и слушай, но может быть, ты устал? Предпочитаешь отдохнуть?

Но старик был верен себе:

— Аллай, Казгирей. Отдыха мне не надо, хотя дорога моя была длинна. Я был не только у Астемира, я был и у прокурора. Мое дело еще длиннее. Сначала я буду слушать тебя, потом ты будешь слушать меня, только слушай до конца: не услышишь начала, не поймешь конца. А с сыном я поговорить успею.

Таша тем временем сбежал и так удачно спрятался от глаз отца, что артиста нигде не могли найти. Время уходило, и Казгирей решил ограничиться сценой, в которой старый песнотворец, гекуако Мурза, взывает к народу о справедливости. Эта сцена плохо давалась Сосруко. Казгирей хотел заново пройти ее, еще раз прочитать монолог Мурзы перед Сосруко в надежде, что тот наконец усвоит свою роль.

Казгирей не сразу сумел освободиться от тревоги, навеянной гостем, и войти в образ народного правдолюбца. Но вот он успокоился, его голос зазвучал звонко и убедительно, и тут вдруг на глазах артистов и зрителей произошла не предусмотренная пьесой сцена. Старый Казмай вскочил, бросился к Казгирею со слезами на глазах и горячо заговорил:

— О Казгирей, правдивый человек! Я пришел к тебе, помня, что ты всегда защищал справедливость с оружием в руках, но я не знал, что ты стал гекуако. Вот я узнал это, и теперь я убежден, что не напрасно преодолел горный перевал и много рек и ручьев. Гекуако не может не стать на сторону обиженного, а ты знаешь, Казгирей, как обидел меня Инал. Ты знаешь, что я пришел к нему на свадьбу, хотя люди и могли осудить меня за это. И ты знаешь, что я ничего не достиг, обесчещенная Фаризат вернулась к своей старой матери, а ее брат Ахья, которого мы вместе с тобой, Казгирей, спасли от обезумевших шариатистов, — Ахья страдает в темнице. Так неужели же ты, гекуако, чье слово должно бичевать и разрываться, как бомба, не сумеешь сказать Иналу всю правду! Валлаги, Казгирей!

Я знаю, что ты не отпустишь старика, покуда не успокоишь его, покуда не пообещаешь говорить с Иналом тем же голосом и такими же словами, какими ты говорил только что.

Репетиция приостановилась.

— Успокойся, Казмай, успокойся, — говорил Казгирей, но старик не мог замолчать.

— Смеются надо мной, что ли? Говорят, Инал хочет чистить меня? Разве я такой грязный? Изгонять из партии большевиков, а потом на Соловки. За что? Я воевал против Урусбиева, против Деникина, против Шарданова и Залимхана. За что же теперь меня бьют? Почему меня отбрасывают, как старые ноговицы?

Наконец Казгирею удалось увести Казмая к себе в комнату.

Когда Казгирей сошел вниз в опустевшую столовую, где обычно происходили репетиции, там уже поужинали, убрали посуду. Совсем стемнело, но в углу Казгирей приметил чью-то фигуру.

— Это ты, Лю? — негромко спросил Казгирей.

— Это я. — В голосе мальчика послышалась радость.

Лю прятался от Сосруко, который сейчас же после репетиции отвел Лю в сторону и сообщил: «Сегодня будем взрывать бомбу, ты будешь мне помогать». А Лю меньше всего хотелось именно сегодня взрывать бомбу. Вот почему он прятался от Сосруко.

Лю чувствовал всей душой, что сейчас произойдет то, чего он ждал столько времени.

— Это твоя тетрадь? — спросил Казгирей.

— Моя, — шепотом отвечал Лю.

— Да, это твоя тетрадь, она не могла бы принадлежать другому. Я уже говорил тебе, Лю, что я почувствовал в твоем отце поэта. И вот я вижу, что яблоко не далеко упало от дерева.

Это налитое соком яблоко от плодоносной яблони. Я рад, что у Астемира такой сын. Я верю, Лю, что ты примешь в свое сердце тревоги гостя, каким сегодня явился к нам старый Казмай... Но что же мы будем делать с ним, с добрым стариком? Он, по своей простоте душевной, не понимает, что еще крепче затягивает узел... Казгирей сел рядом. Все располагало к откровенности — таинственность поздних сумерек, тишина, и Лю решился заговорить о том, что его мучило последнее время.

— А думал я, Казгирей, что Инал нехорошо делает. Почему он так делает? Казмай — хороший, Ахья тоже хороший. Ахья первый организовал комсомол в Верхнем Батога, и бандиты хотели его зарезать. Другое дело, что Инал не хочет оставить Фаризат своей женой. Ты сам, Казгирей, сказал, что есть для этого причины. Но зачем Инал держит в тюрьме Ахья?

Лю ожидал разъяснения, но его наставник молчал. Тогда Лю продолжил:

— А другие говорят, что Инал добрый. И, смотри, в самом деле: Инал построил мосты, провел дороги, посылает комсомольцев учиться в Москву и в Ростов. Он хотел и Тину послать учиться, но княгиня не пустила ее. А Рум — наша соседка, сестренка Сарымы — и сейчас учится там на артистку. Мой брат Тембот тоже в Москве. И другие мальчики и девочки учатся. Их всех Инал послал в Москву... Вот как!

— Да, все это делает ему честь, — согласился Казгирей, — мы еще не раз поговорим об этом, Лю. Не за горами то время, когда ты и сам станешь многое понимать. А сейчас нам с тобой нужно делать свое дело — учиться! — И вдруг Казгирей заговорил с деланной строгостью: — Да что же ты здесь сидишь? Давно поужинали, пора готовить уроки, ложиться спать. Почему ты здесь?

И в тот самый момент, когда Лю раскрыл рот для того, чтобы наконец во всем признаться Казгирею, на дворе раздался грохот взрыва, задребезжали в окнах стекла.

— Что это? — вскочил Казгирей.

Повсюду забегали люди, на кухне у Матрены загремела посуда. Озадаченный Казмай сходил по лестнице, положив руки на кинжал.

Казгирей и Лю выглянули в окно.

— Да это же Дорофеич! — изумленно воскликнул Казгирей.

И было чему изумляться: Дорофеич, испуганный насмерть, пробежал мимо окна, придерживая расстегнутые штаны.

А случилось вот что.

В Нальчике на базаре, после того как все было успешно куплено, Дорофеич решил вознаградить себя. Он уговорил Сосруко отдать ему новую гимнастерку (а Сосруко ею так гордился), обещая взамен другую, лучшую, командирскую. Гимнастерку Дорофеич продал, на вырученные деньги крепко выпил, а вернувшись в Буруны, забыл о своем обещании и вместо новой командирской гимнастерки выдал Сосруко старую, поношенную. Вот Сосруко и решил отомстить, напугав старика взрывом консервной банки, начиненной порохом. Высмотрел, когда Дорофеич уединился в уборной, и поджег фитиль. Никто не мог предвидеть грозных последствий непристойной выходки Сосруко. Этого не мог предвидеть даже Казгирей, который строго наказал виновного, лишив его звания барабанщика в оркестре и устранив от участия в спектакле.


ИСХАК ВОЗВЕЩАЕТ О СХОДЕ


К вечеру, еще задолго до появления ущербной луны, дед Исхак начал объезжать дворы, возвещая о предстоящем в пятницу сходе. Он подносил к устам самодельные бжами, выточенные из ствола старого ружья, заводил песенку и потом возглашал голосом достаточно громким, звучным и важным, чтобы иметь право называться голосом государственным:

«Почтенные сограждане! Потомки жерновщиков! Слушайте!..»

Сход ожидался большой, важный и горячий.

Уже во второй раз собирались люди для разбора дел чрезвычайной важности. Ими уже занимался сельский сход больше недели назад, когда месяц еще был молодым. Хотя пора стояла летняя, все же многие обратили внимание на то, что месяц по-весеннему зеленоватый, а это, как известно, сулит благоприятный, урожайный год. Но на сходе люди больше отмалчивались, чем говорили. Так и отмолчались. Сход пришлось распустить, чтобы снова собрать его, когда люди лучше уразумеют то, чего от них ждут. Неизвестно, были ли на этот раз люди подготовлены лучше, но ждать больше не было возможности. На сход собирался приехать сам Инал. Предполагалось завершить сход необыкновенным образом — представлением на сцене.

Все с любопытством ожидали необычайного зрелища. Несколько раз приезжал в аул сам Казгирей. Людям было известно, что и Казгирей, и председатель Нахо, и учитель Астемир очень заняты приготовлениями к чистке партии — делу и государственному и таинственному. Можно чистить коня, ружье, наконец, кастрюлю, но вот как чистить партию, мало кто понимал это, а те, кто как будто и должен кое-что смыслить, не могли толком объяснить другим эту загадку. Давлет, например, принимал важный вид и говорил:

— Начнут чистить, закрывай окна в своем доме — пыль пойдет столбом.

— Ну хорошо, — возражали ему, — пойдет пыль. От кого же она пойдет? От людей, что ли? Да разве людей чистят? Люди ходят в баню.

— А вот когда начнут чистить, тогда и узнаешь, как чистят людей, — неопределенно отвечал Давлет. — Валлаги!

— А тебя будут чистить? — спрашивали Давлета, потому что он сам любил намекать на то, что якобы он человек партийный, в партии его хорошо знают, сам Инал не может обойтись без его советов. Давлет отшучивался:

— У меня нет времени. Вот разве только мой тулуп надо почистить к зиме.

— Что верно, то верно, — со смехом соглашались люди, — твой тулуп, наверно, не чище, чем твоя душа, — и заключали: — Вот как все несправедливо: кого надо чистить, того не чистят, тот сумеет спрятаться и от аллаха и от Инала...

Дело тем временем подвигалось вперед. В большой пустующей конюшне во дворе дома Жираслана что-то сколачивали, красили, навешивали. Там всегда толпились люди, подозревая связь этих работ с другими мероприятиями властей, и стоило только появиться Астемиру или Казгирею, люди обступали их и требовали ответа на неизменно волнующие вопросы: у всех ли будут отнимать конюшни? Кого считать кулаками, а кого подкулачниками? Зачем нужен колхоз? Где муллы будут совершать великий уаз, если у них отнимут старые мечети, а в агрогороде не построят новую? У кого молоть зерно, если у мельника Адама отнимут мельницу? Захочет ли вернуться Жираслан, если, как об этом говорили в прошлый раз на сходе, шхальмивоковцы все-таки возьмут беглеца на поруки?

Вот какие вопросы волновали людей, вот о чем Нахо, Астемир и другие руководители толковали на первом сходе, о чем собирались толковать на повторном. На каждый вопрос у разных людей были разные ответы. Одни считали, что кулак — это тот, у кого дом покрыт железной крышей, другие отвечали, что кулак ездит на верховых конях, тогда как середняк и бедняк пользуются арбой.

Легче всего было уговорить людей взять на поруки Жираслана. Кое-кто соглашался и с тем, что общинное управление мельницей лучше и справедливее единоличного... Но вот по-прежнему не находят поддержки предложения об упразднении мечетей и о поголовном вступлении в колхоз. Если говорить начистоту, и Астемир не был так уж уверен в правоте всех мероприятий. Польза коллективного хозяйствования и, наоборот, вредность религиозных культов не вызывала у него никаких сомнений. Но как поступить со служителями культа? Действительно ли необходимо всех их, как кулаков, выселять из Кабарды в далекую Сибирь или на Соловки? Часто его доброе сердце было на стороне Думасары и вступало в противоречие с сознанием партийного долга. Нелегко ему было по этой же причине говорить с Лю, у которого возникало множество недоумений: почему так несправедливо обошелся Инал со стариком Казмаем? Кто станет опекать маленького Таша, если Казмая пошлют на Соловки? Что сделают со старым муллой Саидом, когда закроют мечеть? Почему, наконец, отбирают мельницу у мельника Адама? Ведь Адам сам построил ее, мельник он заботливый, зачем же нужно его выгонять? Уже совсем стемнело. Всходила ущербная луна. Исхак, продолжавший ехать за подводой на своей лошаденке, заиграл на бжами какую-то песенку. И тут и там у плетней виднелись фигуры людей, занятых обсуждением извещения о чрезвычайном сходе, на который приедет сам Инал, а воспитанники школы будут показывать представление.

В последние дни перед сходом случилось одно событие, порадовавшее многих. Из тюрьмы по указанию Инала был выпущен Ахья.

Да, да, случилось именно это! Эта приятная неожиданность значительно облегчила Казгирею его задачу режиссера и постановщика.

Ахья вернулся в Буруны, где до заключения был секретарем ячейки комсомола. С возвращением Ахья Казгирей приобрел опытного помощника во всех своих начинаниях. Ахья очень интересовался театром, его мечтой было создать в Кабардино-Балкарии первый молодежный театр.

Казгирей посвятил Ахья в свои планы, и Ахья согласился исполнять роль старухи.

Таша не отходил от старшего брата. Не менее радостно встретили его юные товарищи в Шхальмивоко. Радовался каждый, кто встречал Ахья на свободе. Думасара пригласила Ахья жить у них в доме в те дни, когда он приезжает в Шхальмивоко. В старой конюшне Жираслана, приспосабливаемой под театр, стало еще веселее и оживленней.

Но Тину не сразу уговорили сделаться артисткой. Не то чтобы ей это было не интересно. Нет, ей все было очень любопытно, ей очень хотелось называться артисткой, но она видела два, как ей казалось, непреодолимых препятствия: во-первых, этого, конечно, не могла бы одобрить старая княгиня, а пренебрегать мнением княгини Тина не хотела; во-вторых, и эта причина казалась Тине еще более серьезной, как она смеет взять на себя роль дочери и разговаривать на сцене с матерью, когда на самом деле она была сиротой и едва помнила свою несчастную мать, утонувшую в реке.

Тина говорила:

— Это будет неправда. Я буду обманывать людей.

И только лишь после того, как сам Казгирей ласково успокоил девочку и пообещал ей поговорить с княгиней, Тина согласилась.

Тина взялась за изучение роли не менее усердно, чем Ахья. Это было наутро после первого извещения Исхака о сходе, назначенном на пятницу. До представления оставалось два дня. Таша и не пробовал возражать против того, что у него отняли роль. Он был поглощен тем, что видел старшего брата, слышал его голос и мог незаметно держаться за рукав его гимнастерки. Казалось, у мальчика от счастья даже отросло несколько новых волосков. Так шутил Лю.

Судьба Люсаны очень увлекла Тину. Ей стало приятно произносить слово «нана», что по-кабардински значит мама, хотя по пьесе нана была злой и несговорчивой. Тина отлично держалась на сцене, а когда оставалась одна, начинала страстно жалеть Люсану, вернее, самое себя. У нее невольно появлялись слезы.

Тотчас же портрет Тины появился в стенгазете «Папаха Жансоха». Как всегда, зеваки прежде всего набросились на заново вывешенную стенгазету с рисунками Аркашки, начались охи и ахи, все восхищались искусством художника. Тине стало стыдно. Она даже просила Лю снять стенгазету. А тут еще — надо же тому случиться! — у доски со стенгазетой вместе с Думасарой оказалась старая Чача. Несмотря на свои чуть ли не девяносто лет, Чача не могла пожаловаться на плохое зрение, и, конечно, она прежде всего увидела рисунок, изображающий Тину. Ярости старухи не было предела. Как ни старалась урезонить ее Думасара, Чача кричала.

— Когда кабардинцы видели такой позор! Нарисовали человека, да еще женщину! Да еще девочку-сироту по имени Тина, —кричала Чача, как будто никто не знал, как зовут эту девочку. — Кто это собирается продавать девочку, как овцу? Ну, — продолжала рассуждать Чача, — в городе на базаре рисуют овцу на вывеске или быка, но разве у быка есть душа? А кто даст этой нарисованной девочке душу, когда она предстанет перед аллахом?

— Валлаги, Чача, — старалась унять ее Думасара, — это же нарочно, это художник нарисовал, русский мальчик.

— Вот то-то же, что русский, — опять ярилась Чача. — Все в Кабарде перевернулось с тех пор, как здесь начали жить по-другому, по-русски. Еще не то будет! Огонь будет ходить по земле! Огонь сожжет всех вас, забывших закон Магомета. Вон Казгирей — был верховным кадием, соблюдал закон Магомета, чтил шариат, а теперь кто он? Зачем собирают кабардинцев в конюшне? Будут продавать девочку в гарем? Вернулись старые ханские времена, не будет добра от русских и от большевиков. Все перевернулось, все перепуталось!

Слава аллаху, что он все-таки не позволил Чаче задержаться и видеть сцену, которую готовились репетировать: нежные признания Люсаны джигиту, выпущенному из тюрьмы и надевшему на себя юбку. Надо думать, Чача не только навсегда потеряла бы свое красноречие, если бы увидела эту сцену, она навсегда потеряла бы способность что-либо уразуметь: зачем, в самом деле, мужчины надевают юбки, а девушки обращаются к ним со словами любви?

Впрочем, даже Думасара не все постигала в этой затее. Но главное достоинство театра она в том как раз и видела, что на сцене становится все, как в сказке, красивым и не всегда объяснимым. Этого впечатления она ждала и от пьесы Казгирея.

Однако каждый по-своему смотрел на происходящее. Давлет, например, из этих наблюдений вынес интересную и полезную мысль, что каждый человек может стать другим человеком.

Не могли не чувствовать грозу Казгирей и Астемир. Но каждый из них был занят делом, чтобы отдаваться беспокойным мыслям. Лишь как-то мельком Казгирей вспомнил балкарскую легенду о черной тени птицы, которую недавно слышал от Казмая: перед большой бедой над землей пролетает невидимая птица, но ее мрачная тень ложится на всю землю, проникает в души людей. «Нет, неверно, — хотелось думать ему.— Какая тень? Какая черная птица? Светит солнце, резвятся дети, Ахья на свободе... Как раз теперь нет причин вспоминать эту легенду...»

И Казгирей опять принимался за дела, с которыми едва успевал справляться.

Еще больше дел стало у Астемира с тех пор, как его выдвинули председателем Окружной комиссии по предстоящей партийной чистке. Ему не давали покоя мысли о том, как бы лучше, безболезненней провести такое трудное мероприятие — закрытие мечетей. Думасара чувствовала, что муж что-то таит на душе, но спросить ни о чем не решалась. Она ведь знала, что Астемир все равно рано или поздно расскажет ей, что его так заботит. Не было еще таких тайн, которые Астемир скрыл бы от жены. И Астемир в самом деле не вступал с Думасарой в разговор на волнующую тему только потому, что и сам еще не был убежден: своевременна ли эта мера. Действительно ли необходимо беспощадное «наступление на очаги мракобесия», как выразился Инал на днях в своей речи на учительском семинаре. Астемир думал: не рано ли снимать зеленую скорлупу с ореха, не повредит ли это ядру?

Среди учителей прошел слух, будто собираются увольнять всех учителей, обучавшихся грамоте в медресе. А ведь он и сам учился в медресе. Кто не учился в медресе? Где мог учиться раньше человек, если он искал знаний? Повинны ли в этом люди, которые так много сделали в первые годы Советской власти для народного образования? Ведь этим людям легче было усвоить и новую грамоту, чем тем, кто прежде не брал в руки даже арабскую книгу. Многие даже позабыли теперь, что когда-то они учились в медресе, так же как многие прежние бойцы шариатского полка забыли, что полк, в котором они воевали за Советскую власть, шел в бой под зеленым знаменем. Справедливо ли теперь бросать на них тень недоверия?

Революция разделила людей на две половины, как ущелье рассекает твердыню гор. Казгирей и многие его единомышленники в ту пору оказались на стороне революции и сражались за Советскую власть. Зачем же теперь наносить им опасные, а то и смертельные раны?

Когда в вечер перед сходом, в четверг, по аулу опять раздался голос Исхака: «Слушайте! Слушайте!.. Люди должны подумать и голосовать за закрытие мечетей...» — Астемир был дома. И вот тогда его потянуло рассказать о своих сомнениях Думасаре. Он ожидал от жены гневных слов, обращенных в адрес Инала, но Думасара лишь задумчиво проговорила:

— Да, так оно и есть.

— Что «так оно и есть»?

— В старину были люди, которых можно было купить, продать, обменять, даже срезать с их спины кожу на подметки... Не было такого закона, который охранял бы их. Они становились как бы зернами, выпавшими из мешка, их мог склевать петух, индейка и даже утка. Только не помню, как назывались эти люди.

— Хабзенша они назывались, — угрюмо сказал Астемир.

— Правильно! Так вот, — продолжала Думасара, — муллы у Советской власти и есть хабзенша. Любая птица их может склевать, даже утка. Клянусь аллахом, ваш головной журавль, как ты называешь Инала, первым подберет эти зерна, а подберет, запомни, Астемир, во вкус войдет и начнет бить и клевать всей силой клюва. Он не удовольствуется рассыпанными зернами. Попомни мои слова, будем живы, рукою возьмем то, чего сейчас едва затрагиваем словами... Беда! Беда!.. Вот ты будешь главным там, где будут чистить коммунистов. Я не знаю, как это будут чистить их, но, думаю, хорошо бы почистить и перья вашего журавля. Чей-то клюв на это годен? Не Казгирея ли? Он никогда не склонялся ни перед кем. Я помню, еще тогда, когда был у нас Степан Ильич, они вместе разъясняли людям ленинский декрет: всем мусульманам свобода! Я помню, он об этом в своей газете писал... Забыли! Забыли все! Уж не словами — клювом бьют...

— Валлаги! До чего договорилась ты, — запротестовал Астемир, хотя Думасара и говорила как раз именно то, что беспокоило его самого. Ему не хотелось, чтобы это было правдой, он приискивал оправдания для Инала, слишком привык он верить ему, и горько было бы разочаровываться.

— Почему ты так несправедлива к Иналу?

— Из каких его поступков я почерпну справедливость?

— Ты разве не знаешь, что он выпустил Ахья из тюрьмы?

Этот довод на минуту как будто заставил Думасару призадуматься.

— Это верно, — сказала она, — из тюрьмы он выпустил, но еще неизвестно, куда он его направит дальше. Инал — двойной и тройной человек.

— Как так — двойной и тройной человек, что это значит?

— А вот, как в театре, как в пьесе, которую будет представлять Лю: с нами он один человек, а когда представляет, становится другим человеком... Разный, разный он! Беда! Беда! Цены падают — по этой причине все беды...

— Вот видишь, до чего договорились: цены падают, и это тоже плохо. Что же плохого в том, что цены падают? Это как раз хорошо.

— Нет, это очень плохо. Я говорю не о тех ценах, что на ситец, мыло, муку, я говорю о цене человеческой жизни, вот какая цена падает... Вот Казгирей сочинил свою пьесу «Калым». Что значит «калым»? Цена. О чем эта пьеса? Я так полагаю, что эта пьеса о том, как надо поднять цену на человеческую совесть. Вот главная цена человека. Вот что говорит пьеса Казгирея. Очень хорошо, что завтра будет представление. Если все поймут, что хочет сказать Казгирей, будет очень хорошо... Да боюсь я, Астемир, что не все поймут это...

Возможно, их разговор и продолжался бы, но тут Думасара и Астемир услыхали голоса Лю и его товарищей: артисты шли по улице вслед за лошадкой Исхака, закончившего объезд, несли на палке новую стенгазету с портретом артистки Тины. Артистка шла вместе с мальчиками, и все они выкрикивали хором:

— Слушайте! Слушайте! После схода будет представление пьесы «Калым»! История о том, как справедливость побеждает несправедливость... Представление о том, как юный комсомолец победил старого муллу...

За комсомольцами уже бежала орава голоштанников-мальчуганов. Застенчивые девочки с завистью провожали глазами шествие. Собаки ожесточенным лаем отзывались на детские голоса, из-за плетней и тут и там показывались то головы старух в платках, то лохматая папаха старика. Наиболее смелые выходили навстречу, останавливались перед стенгазетой и начинали соревноваться в степени своей грамотности и просвещенности. Каждый старался прочитать то, что написано крупными буквами.

Прочитав слово «Калым», Давлет тут же заметил:

— Калым! Разный бывает калым.

— А ты, может быть, и слово неправильно прочитал, — усомнился Масхуд. — Скажи, Лю, правильно ли прочитал написанное слово Давлет?

Лю подтвердил, что слово прочитано правильно.

Но Давлет все-таки обиделся. Он не преминул напомнить, что обучился грамоте еще до ликбеза, в тюрьме.

— Давлет не может забыть, сколько счастья принесла ему тюрьма, — не без ехидства заметил Муса.

Не остался в долгу и Давлет.

— В тюрьму попадают только мужчины высокой цены, — заявил он. — Так я слышал от Жираслана. Тюрьма — это дом для настоящих джигитов, трусливый и хилый человек в тюрьму не попадет. Так что, Муса, не хлопочи, тюрьма не для тебя.

— Не знаю, насколько ты прав в этом утверждении, — отвечал Муса, солидно поглаживая бороду, — но ты напрасно заговорил о цене. Если речь идет о цене на твою голову, то такой голове цена — пятак.

И лошадка Исхака, и комсомольцы со своим плакатом-газетой уже скрылись за поворотом улицы, за могучей яблоней, прозванной Деревом-нартом, а спорщики все еще продолжали перепалку.

Уже давно светила ущербная луна, а по дворам старого аула, когда-то известного по всей Кабарде выделкой жерновов, все еще слышались возбужденные голоса.


НА ГРОЗНОМ СХОДЕ


С чем шхальмивоковцы в конце концов все-таки заснули, с тем и проснулись.

Люди говорили, что волнения, вызванные предстоящим сходом, можно сравнить только с такими достопамятными событиями, как, например, тот сход, когда лукавый Аральпов пытался разоблачить князя-конокрада Жираслана. Или с тем сходом, когда ликующие большевики во главе с Астемиром и Степаном Ильичом прискакали в Шхальмивоко для провозглашения Советской власти. Или с тем сходом — уже во времена гражданской войны, — который был созван князем Шардановым, прислужником белогвардейцев, для того чтобы на глазах всего аула расстрелять уличенных в сочувствии большевикам. Словом, в летописях Шхальмивоко было не очень много событий, достойных сравнения с тем, что ожидалось.

Обычно сход собирался на лужайке перед домом аулсовета, стоящим невдалеке от дома Жираслана. На этот раз решили собраться на дворе перед старой конюшней. Сам Нахо предупредил старую княгиню о том, что люди соберутся во дворе ее дома для того, чтобы взять на поруки князя Жираслана: так беглец сразу узнает благосклонное решение схода. Осталось неизвестным, как отнеслась к этому княгиня, но огнедышащего Нахо мало занимало настроение княгини. Его больше занимало настроение людей, которые должны голосовать. Конечно, беспокойней всех было муллам.

Они и появились раньше других, когда солнце стояло еще высоко. Люди только собирались, а муллы уже давно сидели в тени на бревне. Был тут и самый старый мулла Саид, вместе с которым росла и старилась летопись аула. Сейчас эти старики угрюмо отвечали на мусульманское приветствие своих прихожан:

— Салям алейкум...

— Алейкум салям...

Между тем Нахо Воронов, взгромоздившись на сколоченные в виде трибуны ящики, уже произносил речь. Он начал с самого простого, он заговорил о Жираслане.

Жираслан изменил своей клятве не уводить коней и недавно с одной богатой свадьбы, говорил Нахо, увел коня. Нахо об этом говорил так, как будто бы не знали люди, чья это была свадьба и чьего коня увел Жираслан.

— Мы не уверены, — продолжал председатель, — что Жираслан в последний раз увел коня. Но пусть знает князь-конокрад: если орел нападает на птиц без разбора, то даже орлу обламывают крылья. И пусть никому не будет повадно засматриваться в сторону Жираслана. Еще есть такие люди, которые воротят голову от колхоза, а смотрят в сторону гор, где прячется Жираслан. А не лучше ли именно этим людям взять Жираслана на поруки? Не пора ли Жираслану вспомнить, что его больная супруга — я был у старой княгини только сегодня — уже пядями меряет расстояние от своей постели до могилы? — Дальше Нахо повел речь довольно хитроумно: — Валлаги, не пора ли, — воскликнул он, — не пора ли Жираслану вспомнить, что княгине уже не по годам одной оставаться в большом пустом доме? Даже девочка Тина перестает служить ей — стала артисткой. Но Жираслан этого не помнит, и нам приходится думать за него, и вот мы решили, по совету Инала, взять княгиню на иждивение. Не всегда ее добрые родственники будут посылать ей фасоль и баранину. Мы поселим в ее большом пустующем доме несколько девочек, это будут ученицы Казгирея, это будет интернат для девочек, вроде того, какой мы знаем в Бурунах для мальчиков. Вот как решила поступить великодушная Советская власть, она не только готова взять на поруки самого Жираслана, но берет на иждивение его супругу. Мы думаем, что княгиня оценит такое решение, что бы ни говорила по этому поводу Чача...

Вот как Нахо повернул дело, которое было уже решено в Нальчике: Астемир и Казгирей говорили об этом и получили поддержку от Инала и в наробразе.

Конечно, не только Чача усматривала в проекте интерната для девочек новые козни Советской власти. И опять раздались голоса:

— Совсем забыли закон пророка! Совсем забыли аллаха! Уже хотят и старух и девочек одевать по-русски, кормить свининой и вывозить в Москву. Было время, татары увозили в Крым, а теперь большевики в Москву, да не потерпит аллах такого позора!

По первому сообщению Нахо пожелали высказаться Муса и Давлет. Муса не соглашался с тем, чтобы колхоз взял Жираслана на поруки, лучше, чтобы за него поручились муллы.

— Пусть лучше колхоз берет Жираслана, — возражали другие, — и вот почему: Советская власть уважает колхозы.

Попросил слова Астемир. Как всегда, при виде Астемира внимание людей удвоилось. Широкоплечий Астемир спокойно прошел вперед, заговорил неторопливо, обдумывая каждое слово. Астемир замыслил тонкий ход, действовал не так прямолинейно, как Нахо, и замысел его был важный и серьезный.

— Не колхозное это дело — брать Жираслана на поруки, — начал Астемир. — Такую обязанность может взять на себя только весь аул. А колхоз еще не аул. В нашем колхозе пока что хозяйств немного, едва ли наберется больше полсотни. Так я говорю, Нахо?

— Сорок семь, — отвечал Нахо.

— Вот я и говорю, это не весь аул: в Шхальмивоко свыше восьмисот дворов. И вот смотрите: это только небольшой здоровый зародыш в зеленом орехе. — Астемир показал орешек, которым только что играл. — Орех должен созреть, с него сойдет зеленая скорлупа, и орех будет готов. Но пока этого не произошло, и колхоз не может действовать и поручаться за весь аул. Вот почему нам нужно поскорее собраться в одно целое. Чемединодушней будет народ, тем труднее будет любому врагу разгрызть этот орешек. Разве не правильно я говорю?

Образная речь Астемира понравилась, слышались одобрительные возгласы. Только Муса проворчал:

— Орешек-то орешек, а кому придется его разгрызать?

Астемир продолжал:

— Вот с этого мы и начнем. Дерево тянется к свету, человек к добру. Скоро каждый поймет, какое добро несет ему колхоз, народное единение. А сейчас пусть выскажутся на равных правах и колхозники и неколхозники. Мы, большевики, служим народу и хотим слышать голос народа...

Тут Муса не вытерпел и заговорил громко:

— При старом правителе Кабарды полковнике Клишбиеве народ это был я, ты, Астемир, все мы были народ. Все были готовый орешек и цельное молоко. А теперь, при Инале и том же Астемире, цельного молока нет, молоко разделилось: в одну сторону жир, в другую сторону сыворотка, в одну сторону сливки, в другую сторону обрат, что выливают собакам. Вот тебе и народ! Вот уже который день я слышу, люди рассуждают: кто кулак, а кто не кулак? Говорят: кулак тот, у кого верховые лошади. А у меня разве верховые? Разве я не отдал лучших лошадей колхозу? Почему в прежние времена мулла Саид был высокочтимым и уважаемым человеком, а теперь его хотят выбросить собакам вместе с сывороткой? Кто не знает старого партизана-балкарца Казмая? Почему хотят выбросить Казмая? Разве знают почему? Почему у Адама отнимают мельницу, а у меня последних лошадей? Может быть, ты все это объяснишь, Астемир?

Лихая речь Мусы подбила к выступлению и словоохотливого Адама. Этот начал издалека:

— Слушай, Астемир! С тех пор как твой сын Лю обучил меня советской грамоте, цифрам и буквам, от меня требуют, чтобы я эту грамоту применял на деле, иначе я ненужный человек на мельнице. Раньше что бы человек ни привез на мельницу — все зерно загляденье! А теперь не так: есть зерно хорошее, оно звенит в руках, а есть зерно, которое тот же хозяин отнимает у беззащитных лошадей, кормовая кукуруза. Ее тоже привозят... А то еще привозят кукурузу с головней. И все это зерно. Разве это зерно? Так и среди людей стало теперь. Валлаги, прежде был кабардинский народ и все были добрыми кабардинцами — и Астемир... и ... всякий другой, а теперь уже не народ, не люди, а кулаки, бедняки, большевики...

— Дураки! — выкрикнул кто-то, хотя и не было ясно, о ком это сказано.

Исхак возразил Адаму мягче:

— Валлаги, Адам, мелешь мелко, но твоя мука малость горчит. Ты должен понимать, что кормовую кукурузу привозит тот человек, у, которого нет другой, лучшей. Но о чем стали толковать люди? Сейчас надо говорить о Жираслане, а не о Казмае. — И вдруг воскликнул: — Я предлагаю ударить гусачком по заду Жираслана, а заодно по другим жирным задам! Вот мое слово. — Исхак отошел на свое место и концом дудки погладил усы.

Астемир выступил вновь. Он сказал так:

— Очень интересно послушать людей. Разно они говорят. Разные были люди и прежде, при Клишбиеве: был и князь Шарданов, был и незабвенный дед Еруль, был и Аральпов, был и славный кузнец Бот, которого Аральпов и Шарданов расстреляли вместе с другими неповинными людьми. Шхальмивоковцы хорошо все это помнят. Революция научила разбираться в людях. Есть и теперь разные люди. Это мы видим каждый день, каждый день слышим, слышим и сегодня: один тянет к себе, другой тянет к себе: один не может простить Советской власти, что она отняла у него лишних лошадей, другой и не имеет ничего лишнего, у него Советская власть не берет, а дает силу, а он не понимает, почему ему дает благо не Муса, а Советская власть, и даже ворчит на это. Вот какая есть разница между людьми, и большевики указывают на нее людям. Кто прав и кто виноват? Прежде всего права революция! Революция права тем, что она хочет добра людям, живущим не чужим, а своим трудом. Эту доброту революции не все еще понимают, но ее неизбежно поймут. Это обязательно поймут все те, у кого душа, а не сундук за семью замками. И тогда будет одно общее стремление. Тогда и будет цельное молоко, о котором размечтался Муса, тогда и будет звонкое чистое зерно, о котором вспоминает Адам, и не только для Мусы и Адама, для всех. Это главное. Вот что я могу сказать в объяснение моих слов. Муса вспомнил Казмая. Очень приятно такое участие, но разве Муса не знает, что сын Казмая Ахья выпущен из тюрьмы и сегодня мы увидим его в представлении пьесы Казгирея? Что же касается участи Жираслана, то, видит аллах, это не так уж важно, когда думаешь о судьбе народа, — вздохнул Астемир. — Откровенно говоря, какая вина Жираслана? До того, как его стали преследовать за трактор, он был верен своему слову. Я помню это тхало в доме Жираслана, когда от него требовали раскаяния и клятвы, что он больше никогда не будет врагом Советской власти. Помнит эту ночь и Казгирей Матханов. Он тоже слышал клятву Жираслана. И Жираслан не вредил, честно работал. Так вот, я думаю, не надо замахиваться на Жираслана гусачком, как предлагает нам славный песнотворец Исхак. Не надо этого человека отбрасывать. Хочется, чтобы Жираслан еще послужил народу, а наше дело — дело руководителей — проследить за тем, чтобы оно было именно так, а не иначе. -Инал справедливо сделал, выпустив из тюрьмы Ахья. Инал неплохо придумал — взять Жираслана на поруки. Инал верно посоветовал — превратить дом Жираслана в интернат для девочек. Я думаю, мы должны дружно проголосовать в поддержку этих предложений. Инал сам приедет сегодня, и ему будет приятно узнать, что шхальмивоковцы единодушны в общественных делах. — Так заключил свою речь Астемир и предложил Нахо перейти к голосованию.

Астемир знал, что эти вопросы пройдут легко. Он чувствовал, люди берегут силы для главного, и не ошибся. Конечно же, даже вопрос о мельнице был пустяком по сравнению с главным — о вступлении в колхоз, о закрытии мечетей.

Астемир держался того взгляда насчет мельницы, что нет уж такой необходимости менять мельника, а как мельница будет называться — мельница Адама или мельница колхоза — это не так существенно; гораздо важнее подготовить людей к больному вопросу о мечетях. Не менее важно вовлекать в колхоз новых хозяев, а поэтому не следует пугать людей крутыми мерами и преждевременными конфискациями.

После неизбежной перепалки между Исхаком и Адамом, Мусой и Масхудом было решено положение на мельнице оставить прежним.

Перешли к голосованию по поводу Жираслана.

Нахо положил руку на кобуру с маузером. Нахо всегда прибегал к этому приему, когда хотел напомнить о своем значении.

— За что будем голосовать? — сказал Нахо. — За то, чтобы Жираслан вернулся к своему очагу, или за то, чтобы дать бараньим гусачком по его голому заду, так, чтобы зад стал красным?

Люди развеселились и начали охотно поднимать руки, хотя и не было ясно, за что же они голосуют. Все поднимали руки так высоко, будто соревновались, кто может выше поднять руку. Послышались крики:

— Дать ему гусачком по заду разок, чтобы больше не бегал!

— Поручить это Исхаку! — кричали одни, а другие не без оснований предлагали поручить порку мяснику Масхуду, как будто неуловимый абрек уже был в их руках.

Нахо важно передвинул кобуру с боку на живот и спросил:

— Так за что же вы голосуете?

— За то, чтобы Жираслан больше не воровал, — кричали в ответ.

Нахо счел вопрос ясным, еще более решительно переместил маузер с живота на бок, потом с боку опять на живот и, смотря прямо перед собой, возгласил:

— Перейдем к вопросу о закрытии мечетей. Всем ясен вопрос по существу?

Последовало долгое молчание. Собравшиеся оглядывались на мулл. Саид подпирал бороду палкой, другие муллы как бы в отчаянии схватились руками за голову. Один из стариков, высокий и худой, со вздувшимися на длинной шее венами, громко бормотал стихи из Корана. Из глаз Саида текли слезы, и трудно было понять: то ли его больные глаза слезятся, как всегда, то ли он плачет. В толпе были старики, в свое время посетившие Мекку. Они вышли на сход, несмотря на жару, в чалмах и в абу, сейчас они громко на разные голоса вторили друг другу:

— Ля-илях, аль-аллах...

Астемир посмотрел в сторону конюшни — Казгирея не было. Ушел! Нахо начал толкать Астемира локтем в бок, Астемир понимал значение этих подталкиваний, но все еще надеялся, что кто-нибудь другой начнет нелегкий разговор. Однако охотников не находилось. Астемир с досадой думал о том, как нужен был бы в эту минуту Инал. Так нет же! Когда нужно, его нет, а ведь обещал приехать. «И это, — заметил про себя Астемир, — уже не первый случай: поднимет вопрос, подтолкнет людей, а то еще и пригрозит, а сам ждет, чтобы главный удар приняли на себя другие... Ну, — решительно вздохнул Астемир,— так или иначе, а нужно выступать».

Теперь все было гораздо скромнее, чем в те времена, когда — до ареста и тюрьмы — председателем аулсовета был Давлет; теперь не осталось и следов знаменитой башни Давлета. Шаткие ящики едва не подломились под Астемиром, когда он энергично полез на них, еще не зная, с чего начать речь.

Оглядывая односельчан, он для начала заговорил на свою любимую тему:

— Вся страна сейчас находится в разгаре культурной революции. Если иногда и бьет едким дымом, то происходит это потому, что подожгли хворост вековой невежественности. Грамотными стали даже Чача и Давлет...

Давлет не мог снести такого сопоставления и поднял голос:

— Я еще в тюрьме буквы знал. Зачем ставишь меня рядом?

— Тюрьма тюрьмой, а доучивать тебя пришлось на воле, — усмехнулся Астемир. — Учению нет предела. Грамота — это все равно, что хорошая махсыма: чем больше пьешь, тем больше хочется. Мы сделаем грамотными всех. Некоторые старики отнекиваются, говорят: «Грамота нам уже не по глазам» Мы купим очки всем старикам. Вот какой размах принимает народное просвещение! Старухи так научатся читать буквы, что им позавидует курица, подбирающая зернышки...

В толпе повеселели. Теперь Астемиру было легче взяться за главное:

— Кому же непонятно, что для этого дела нужны школы! Много школ. А возьмем наш аул. На восемьсот дворов у нас две школы. В одной четыре класса, в другой — один. Это на восемьсот дворов-то! А кому не хочется, чтобы из его дома ребенок ходил в школу? Не стыдно ли нам, шхальмивоковцам? А сколько мечетей? Пять. Сколько у нас учителей, а сколько мулл? Вот вам соотношение сил на фронте культурной революции. Все ли знают, что есть такой фронт?

Оказалось, не всем понятно, что такое «фронт культурной революции». Кое-кто еще помнил германский фронт, австрийский фронт, знали и хорошо помнили деникинский фронт, а что такое фронт культурной революции, догадывались не все.

— Цель культурной революции — научить всех людей писать, читать, зажечь свет в домах и в сердцах, — пояснил Астемир.

Эти слова понравились даже старикам. Во всех концах послышалось народное присловье: «Да утвердятся слова аллаха».

Астемир шел дальше.

— Мечеть — это кость, которая стала поперек горла, а мы, большевики, хотим, чтобы народ дышал легко, хотим вытащить эту кость. —

Сказавши эту фразу, Астемир понял, что тут он допустил ошибку. И действительно, из толпы кто-то выкрикнул:

— Возьмешься вытаскивать, можешь и горло перервать!

Нахо немедленно передвинул маузер с боку на живот и вступил в дискуссию:

— А что же? Может случиться и так, что кое-кого придется чикнуть по горлышку. Чикнем и забудем зашить. По всем аулам Кабарды и Балкарии начали прочищать горлышки. А заодно и головы. Мы, жерновщики, привыкли тесать твердый камень. Что много говорить, мечеть школе не соседка, ночь и день рядом на крыше не сидят...

На этом запас красноречия у Нахо иссяк. Астемир попробовал подойти к вопросу с другой стороны.

— Мечеть, — заговорил Астемир, — отделена от государства. Что это значит? А вот что: государственная жизнь — больницы, школы, аулсовет — сама по себе, а мечеть — сама по себе. Никто не охраняет ни мечеть, ни тех, кто в мечети. Над мечетью нет крыши. И дождь, и град, и снег — все на головы тех, кто в мечети. Вот это и значит «вне закона».

И опять послышались возражения:

— Нет, не надо нам такого счастья, когда в доме нет места для аллаха.

Астемир угадывал по глазам, что многие, особенно молодежь, были на его стороне. Привычка не прекословить старшим останавливала молодых людей от выражения согласия с красивыми и разумными словами Астемира, заставляла прикусить языки, опускать глаза.

Нахо передвинул маузер и шагнул вперед, сказав решительно: ,

— Предложение: кто за то, чтобы закрыть мечети, поднимайте руку! — и сам высоко вскинул кулак и снова оглядел толпу.

Никто не только не поднимал руку, все будто окаменели. Опять Нахо видел перед собой упрямых, неподатливых и суровых жерновщиков.

— Почему не поднимаете руки? Разве непонятно? Разве Астемир не ясно говорил? Или вы ждете к себе всадников Шкуро?

Нахо понял: жерновщики опять вступили в молчаливую борьбу. Жерновщики знали своего председателя не хуже, чем он своих односельчан. Не одна только Чача просиживала ночи лицом к лицу с Нахо. Следовательно, и Нахо не привыкать к молчаливому спору. Он повторил:

— Ставлю на голосование!

Старики по-прежнему безмолвно опирались на палки. Молодежь за спинами стариков тихо перешептывалась. Все ниже и ниже повисала борода Саида.

Солнце уже ушло за скалы дальних гор. Снежные вершины розовели под последними лучами. Хозяйки давно подоили коров, ожидая мужей со схода. В тишине вновь зазвучал голос Нахо:

— Эй, ты, Исхак, песнопевец, народная душа, почему не поднимаешь руку?

— Коль я народная душа, — с неожиданной суровостью отвечал старик, — я подниму руку, когда народ поднимет. Я не хочу забегать вперед арбы. Я не против того, чтобы закрыли мечети. Но как быть со стариками муллами? Пошлешь их на съезд лодырей, как посылал туда Масхуда?

— А ты думаешь, легко на съезды ездить! — закричал Масхуд. — Вот если бы Муса...

— Да подожди ты, — осадил его Исхак. — Я спрашиваю Нахо: если будем без мулл, то где медные трубы? Тут одними моими бжами не обойдешься.

— О каких медных трубах ты говоришь? — спросил Нахо.

— О тех трубах, на каких играли музыканты, когда хоронили Баляцо по большевистскому обряду. Если муллы не будут нас хоронить, по какому обряду будешь хоронить ты? На моем бжами не сыграешь «охоронной музыки. Вот почему я руку не поднимаю.

Молчаливая борьба продолжалась. Тишину нарушали только стуки, доносящиеся от конюшни-клуба. По-видимому, артисты там заколачивали последние гвозди.

Астемир опять с досадой подумал о том, как подвел Инал. Что же, прекращать спор и начинать представление? Люди не расходились, ждали обещанного.

И неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не послышался далекий автомобильный гудок.

— Инал! Едет Инал! — оживились в толпе. Головы обернулись к дороге. В светлых сумерках приближался столб пыли. Большой блестящий «линкольн», который еще снился иногда Лю, подкатил ко двору. Астемир, Нахо, раздвигая толпу, пошли навстречу. Тревожил ответ перед Иналом за новую неудачу, но что поделаешь. Все-таки Инал свое слово сдержал, приехал, и, может быть, еще удастся поправить дело. Услышав гудки знакомого автомобиля, толпа повалила ему навстречу.

Но, увы, Инала в машине не было. Из машины вышла красивая светловолосая дама, новая жена Инала, а с нею хорошо знакомая всем шхальмивоковцам Сарыма, жена Эльдара. Приехал и сам Эльдар, приехали и двое его сынишек, носящие имена людей, наиболее дорогих сердцу отца: Астемир, маленький, и Инал, еще меньший. Хорошенькая девушка в нарядном русском платье, лицом похожая на Сарыму, выпрыгнула последней. Не сразу можно было узнать в этой девушке прежнюю замухрышку Рум, сестренку Сарымы, обучающуюся теперь в Москве в театральной школе.

Все они приехали на представление пьесы Казгирея, в которой участвуют не только Лю, Тина и Ахья, но и сам Казгирей.

Артисты, взволнованные автомобильным гудком, уже выбежали на крыльцо. Не было видно лишь Казгирея. Отправив молодых партнеров встречать высокого гостя, он сам оставался на импровизированной сцене с молотком в руках. И он скорее был доволен, чем разочарован, когда ему сказали, что Инал не приехал.

Неотложные дела помешали Иналу. Но он поручил Вере Павловне, исполняющей, кстати сказать, должность заведующей культсектором наробраза, посмотреть спектакль Казгирея и пригласить главных участников вместе с Астемиром в Нальчик, в гости. Инала, конечно, не столько интересовал успех спектакля, сколько не терпелось узнать о результатах схода. Что касается пьесы Казгирея, то на этот счет у него уже сложилось особое мнение, и причины предвзятости не имели отношения к театральному искусству.

Не только отдельный человек, толпа тоже может иметь особенности. Эльдар это знал. И неспроста он так пытливо осматривал шхальмивоковцев, обступивших автомобиль.

— Алейкум салям... алейкум салям! Вижу, Астемир, вижу, жарко пришлось вам с Нахо... Но что же не видно Казгирея?

— Казгирей вбивает последний гвоздь в гроб старого мира, — нашелся с ответом Астемир. — Будем надеяться, что его спектакль принесет больше пользы, чем наши речи.

И уже перекрывал все голоса веселый звонкий голос Веры Павловны:

— Пьеса! Пьеса! Ах, как давно я не была в театре! Как это хорошо и приятно — посмотреть пьесу Казгирея. Идем же, идем. Сарыма, веди своих ребят.


НА СЦЕНЕ И В ВОСПОМИНАНИЯХ


Представление уже шло к концу, когда случилось происшествие непредвиденное.

Люди сидели на длинных досках, положенных на мокрые камни, прикаченные сюда с берегов Шхальмивокопс. Люди сидели тесно: старики в первых рядах, молодые подальше. Но помещение конюшни не вместило всех охотников до зрелища, и поэтому некоторым, преимущественно мальчишкам и подросткам, пришлось устраиваться верхом на стропилах полуразрушенной крыши. И тут и там над головами свисали голые грязные мальчишеские ноги.

Женщины жались друг к дружке у входа в конюшню. Они не смели войти в помещение, переполненное мужчинами, как мечеть.

Лишь женщины — высокие гости, приехавшие на Иналовой машине, занимали почетные места в первом ряду вместе с самими Эльдаром, Нахо и Астемиром. От ламп становилось жарко. Вера Павловна то и дело обвевала себя, а заодно и Думасару с Сарымой шелковым веером. Ей очень нравился и спектакль, и обстановка импровизированного театра. От удовольствия и духоты у женщин разгорелись лица, а всех счастливее казалась юная Рум. В перерывах ей не сиделось, она то и дело вскакивала, разглядывала соседей, осматривала лампы, одна из которых беспрерывно забавно жужжала. Это была как раз та самая знаменитая лампа, которую в свое время Астемир получил в подарок от Казгирея для новой школы. Рум вспомнила тот день, когда лампу, Думасару и Сарыму привезли из Нальчика, и спросила Сарыму, помнит ли она все это. Как было Сарыме не помнить!

Весело и радостно было узнавать знакомые лица. Весело и радостно было смотреть спектакль. Неужели девушка, играющая роль Люсаны, та самая замухрышка Тина, которая не так давно лазила по деревьям вместе с мальчишками, а потом стала первой девочкой, поступившей в школу Астемира? Неужели пылкий комсомолец Маир тот самый Лю, который так часто через плетень перебирался во двор соседей к Сарыме и Рум? Рум еле сдерживала себя, чтобы не броситься на сцену: мало того, что ей хотелось обнять Лю, Тину, ей хотелось сейчас же просить Казгирея, чтобы он обязательно позволил Рум тоже выступить в спектакле в следующий раз.

Сарыма, может быть, не так пылко, но зато более глубоко переживала вместе с Люсаной перипетии ее чистой любви к Маиру, сердилась на старуху мать, мешающую счастью дочери. Ее и Веру Павловну смешили ухищрения и повадки хитрого муллы, которого так удачно исполнял Жансох. Роль народного сказителя, в которой выступал Казгирей, вызывала глубокую симпатию у зрителей. Горячая, умная речь гекуако Мурзы, его спокойные величавые жесты, а в нужный момент едкая насмешка подчеркивали непреклонную волю к борьбе за правду...

И не удивительно, что эта роль имела такой успех. Речи Мурзы на самом деле были речами самого Казгирея. Это были его речи не только потому, что Казгирей сочинил их: пьеса была написана именно потому, что все пережитое и передуманное за долгие годы искало выхода.

Случилось так, что поездка в Турцию десять лет тому назад, после решительного разрыва с Иналом, открыла глаза Казгирею на многое, чего он прежде как бы и не замечал вокруг себя — сначала в доме отца, потом, после революции, на поприще общественной и политической деятельности.

Поездка в Турцию неожиданно для него самого будто оборвала пуповину, и он стал как бы заново расти, созревать с быстротою сказочного героя, расти и догонять время, грозящее уйти от него. Новые серьезные мысли пришли на смену прежним догматическим убеждениям. Все то, что пережил он вдали от родины, где он искал истину, заставило думать по-другому. Истина была найдена на личном опыте, и она оказалась не та, какую предполагал найти Казгирей.

Казгирею мнилось, что в Стамбуле, в Сирии, на древних восточных берегах Средиземного моря, куда с давних времен эмигрировало много его соплеменников-единоверцев, он найдет в чистом, нетронутом, первоначальном виде и веру, и мораль, и совесть своих предков. Найти путь к сочленению вековой духовной культуры народа с новыми формами социальной жизни, проповедуемыми большевиками, — в этом Казгирей видел свою основную цель, хотел и надеялся, что здесь-то его поймут... Но случилось не так.

Многое изменилось с тех пор, когда Казгирей еще юношей учился здесь в высшей духовной школе. Столица переехала в Анкару, Стамбул потерял прежнюю гордую осанку. Он притих, точно конь, с которого сняли седло после долгого пути. Город выглядел опустевшим, заглохла прежняя кипучая жизнь в темных кварталах и на набережных голубого Босфора. Но не это поразило Матханова. Его поразили не сразу понятые перемены в настроениях кабардино-адыгейской колонии. Да, здесь издавалась газета, издавались книги, в некоторых аулах имелись школы с преподаванием на родном языке. Несомненно, это было важным завоеванием переселенцев-адыгов. Но в «Черкесском клубе», куда пришел Казгирей прежде всего, бросалась в глаза какая-то растерянность и адыгейцев, и кабардинцев, и абхазцев. Вскоре Матханов узнал, что не только школы и газеты отбираются у черкесов (черкес — так обобщенно именовались здесь и кабардинцы и адыги). По новому законодательству отнималось право выходцам из Черкесии именоваться черкесами, по новому закону и черкес, и кабардинец, и адыг, и абхазец — все становились турками: живешь в Турции, значит, ты турок. Вот как гласил новый закон. Уже раздавались голоса о том, чтобы правительство Турции разрешило реэмиграцию, возвращение на родину. Люди с жадностью слушали Казгирея, а Казгирею меньше всего удавалось слышать то, что он искал, — рассуждения об основах шариата и мусульманства, как это бывало еще в недавние годы. Людей интересовали основы советской конституции, новые государственные образования, автономия областей на Северном Кавказе. Еще недавно здесь пели хором древние стихи:

На всех кораблях флаги одни,

На всех флагах — полумесяц.

У всех мусульман вера одна,

Единый аллах укрепляет единоверцев...

Теперь как будто тот же самый старинный гимн пелся иначе:

На всех кораблях флаги одни, На всех флагах — красная звезда. У всех адыгов надежда одна — Сойтись воедино под красной звездой.

И так сильно было это стремление людей вернуться на родину, что Казгирей не осмелился признаться в том, что предполагал остаться здесь надолго. Он вспомнил прежних университетских товарищей, но не нашел почти никого: одни уехали в Сирию, другие в Иорданию. Но, оказывается, и там люди адыгейских племен считались арабами только потому, что поселились в арабских странах. И Казгирей был счастлив сознанием, что он полезен не только тем, с кем делит участь эмиграции, но полезен и родине, выполняя неожиданную роль ее посланца. Он говорил самому себе: иной раз поток оторвет от скалы глыбу камня и унесет далеко. Но достаточно этот камень возвратить на прежнее место, он снова срастется со скалой, от которой отвалился. В таком душевном состоянии он решил написать письмо в Москву Степану Ильичу Коломейцеву.

Однажды в «Черкесском клубе» к Казгирею подошел молодой, статный черкес и застенчиво спросил разрешение поговорить с ним.

— Прости меня, Казгирей, — сказал он, и лицо его залилось краской, — я прихожу сюда всякий раз, когда ты говоришь, и живу от одного вечера до другого надеждой тебя послушать. Сейчас я говорю от имени своих старших братьев: они просят тебя оказать честь нашему дому. Нам больно думать, что, может быть, ты испытываешь в Стамбуле какие-нибудь неудобства. Ты сделал бы нас счастливыми, если бы согласился принять наше приглашение и поселиться у нас.

Юношу звали Зураб.

Казгирей, разумеется, не мог ни отклонить приглашение, ни безоговорочно принять его с первого раза. Он пообещал Зурабу прийти к ним в гости. Зураб не сказал главного. Он не сказал Казгирею, что он посланец своей сестры, Сани. Однажды девушка была в клубе вместе с Зурабом на одном из докладов Казгирея. Вдохновенный рассказ Казгирея об их общей родине, откуда Сани увезли пятилетней девочкой, глубоко взволновал ее. И Казгирей запомнил в тот вечер девушку, кутавшуюся в длинную шаль и не сводившую с докладчика черных горячих глаз. И вот теперь Казгирей увидел ее молодой хозяйкой в доме, куда пригласил его Зураб. Это была уважаемая семья Омаров — три брата и сестра. Их родителей уже не было в живых. Все три брата обожали младшую сестру Сани каждый по-своему. Старший, Рагам, видел счастье сестры и всего дома в том, чтобы достойно выдать красавицу Сани за богатого жениха. Только достойный калым мог бы примирить Рагима с тем, что Сани уйдет из дома. И в этих воззрениях он оставался непоколебимым. Но он плохо знал свою любимицу: чем более взрослела девушка, тем больше она страдала среди чужих и чуждых ее душе людей. Смутные воспоминания раннего детства, неясные мечты все сильнее волновали ее. Ее любимым чтением были книги о Кавказе и прежде всего — о Кабарде и о кабардинцах. Она с жадностью слушала иной раз рассказы старшего брата о снежных горных вершинах, о светлой плодородной равнине Кабарды, о ее бурных горных реках. Рагим был человеком сдержанным, скупым на слово, не так просто было вызвать его на эти рассказы и воспоминания. Второй брат, Али, редко бывал дома: он служил торговым агентом; больше всего Сани дружила с младшим — Зурабом. Нежный, поэтически возвышенный и безоговорочно преданный сестре, Зураб все свое свободное время проводил вместе с нею. Он хорошо знал кабардинские сказания и легенды, усвоенные от матери, умел увлекательно пересказывать величавый эпос нартов, а Сани не знала ничего более приятного, чем слушать любимого брата. Она поверяла ему свои заветные мысли и думы. Вернуться домой, припасть к травам и водам Кабарды, услышать вокруг себя голоса детей и женщин Кабарды, там ожидать своей участи и дать родине все, что ни потребовали бы от нее, — вот чего хотела, о чем мечтала, чем делилась с Зурабом Сани.

Но даже Зурабу не сразу призналась Сани в том, с каким ужасом и отвращением она думает о неизбежности срока, когда ей придется выйти замуж за человека, оплатившего деньгами свое право на нее. Нет, она никак не могла примириться с этим. Порой она не спала ночи напролет, преследуемая этой мыслью, как кошмаром. И всегда с тайным ужасом она встречала мужчин, которых приводили в дом старшие братья.

С иным чувством Сани ожидала нового и желанного гостя. Казалось, что-то важное, небывалое случилось в ее жизни.

Дома были все три брата. Рагим уже наслышался от Зураба о необыкновенном заезжем кабардинце, и он встретил гостя с должной учтивостью. Конечно, он понимал, что перед ним не банкир и не судовладелец, но он оценил в госте его ум, образование, благородство.

Казгирей стал бывать у Омаров все чаще и чаще, и скоро редкий вечер обходился без того, чтобы Казгирей не встретился с кем-нибудь из братьев либо у них дома, либо в клубе, либо в кафе. Редкий вечер проходил без того, чтобы Сани не ожидала Казгирея. Редкий день наступал без того, чтобы Казгирей не думал о Сани с чувством большого и счастливого приобретения.

Крепнущая любовь — это чистое чувство двух сердец, как всегда, как всюду в мире, наивно и безошибочно находило свои пути, и вот настал день, когда влюбленные открылись друг другу. Сани доверила свою тайну Зурабу, не сомневаясь в том, что найдет в брате союзника, и в этом она не ошиблась.

К этому времени Казгирей из Москвы получил от Коломейцева ответ. Его отношения с Сани только ускорили возвращение на родину — теперь уже вдвоем. Вот уж действительно Казгирей никогда прежде не думал, что ему придется прибегнуть к обычаю умыкания, похищения девушки, да еще при таких обстоятельствах! Сани огорчало только одно — разлука с братьями, с любимым Зурабом. Самоотверженный Зураб принимал на себя весь удар, весь неизбежный гнев Рагима.

Пароход под советским флагом уже выходил из Босфора в открытое море, когда Сани, как бы обессилев от всех треволнений, припала к Казгирею и разрыдалась. Из рук она не выпускала небольшой мешочек, куда собрала землю с могилы отца и матери. Эту горсть земли она хотела, согласно давнему обычаю, высыпать на кладбище в том селении, где ее отец и мать прожили большую часть своей жизни, где родилась она сама. А турецкая земля уже едва видна — неровная холмистая полоска на туманном горизонте.

Казгирей приласкал Сани:

— Ты не должна, Сани, плакать, ты должна быть гордой и радостной... Зачем плакать?

— Да, да, Казгирей, я знаю, ты прав: я должна быть гордой, я еду с тобой... Я должна быть счастливой: я еду на родину. Скажи, Казгирей, что и ты счастлив.

Сани по-детски кулачком вытирала слезы и уже улыбалась. Казгирей улыбнулся ей в ответ и проговорил:

— Как же я могу быть несчастлив, Сани? Ты знаешь, зачем я ехал 'сюда, а теперь ты видишь, с чем я возвращаюсь. Я ехал сюда за истиной, за душевным спокойствием, и я нашел и то и другое, вот и то и другое в моих руках... Разве это не так? Если не сразу, мы все-таки будем на земле наших отцов.

Вот обо всем этом, о любви к народу и к Сани, о радости трудиться для народа думал Казгирей, когда писал пьесу «Калым», а теперь на сцене его вдохновляло страстное желание внушать это чувство и другим людям. Вот почему так горячо, так убедительно звучали речи Казгирея, выступившего сейчас в образе народного сказителя. Но не потому ли и зрителей речи эти так волновали?

Словом, спектакль удался на славу. Представление сразу захватило всех, и казалось, невозможно расколдовать ту тишину, какая воцарилась на скамьях.

Правда, Вера Павловна сначала похлопала в ладоши, но ее хлопки вызвали только удивление. «Зачем она хлопает? — шепотом спрашивали люди друг друга. — Разве артисты танцуют кабардинку? Нет, артисты не танцуют, смотрите, они говорят умные слова, и нужно слушать, что они говорят, а не прихлопывать в ладоши».

Давлет попробовал было объяснить благородное назначение хлопков, но Давлету не поверили. Кто-то даже подал мысль, что коль скоро Давлет заступается, то здесь что-то не то, как бы эти самые хлопки не имели бы то же значение, что поднятие рук при голосовании. Не таится ли здесь новая хитрость Нахо? Такое предположение показалось вполне правдоподобным, и уж не было сил, которые заставили бы кого бы то ни было откликаться на энергичные призывы Нахо поддержать хлопки высокой гостьи в честь артистов.

Старики не сводили глаз с происходящего на сцене. Вот бесподобное красноречие седобородого гекуако Мурзы окончательно довершило поражение хитрого муллы, домогавшегося руки Люсаны. Толпа комсомольцев вдруг начала выталкивать муллу со сцены прямо в зал. Люсана с отвращением отвернулась от старика, Маир горячо и победно, восхищенно и нежно смотрел на свою возлюбленную. Старуха мать, всхлипывая, забилась в угол, а величавый Мурза, все еще пророчески сверкая взором, заканчивал огненную обличительную речь. В самый патетический момент все муллы, как по команде, поднялись со скамьи, что-то забормотали и, размахивая палками, двинулись напролом на сцену на выручку своему собрату.

И кто его знает, чем бы это кончилось, если бы не прогремел, покрывая даже голос гекуако Мурзы, всем хорошо знакомый повелительный голос Эльдара:

— Эгей! В чем дело! Куда вы двинулись, старики? Здесь не газават — здесь культурное представление! Живо назад!

На сцене Лю вспомнил свои дополнительные обязанности помощника режиссера и бросился задергивать занавес.

Маленький скандал не испортил впечатления от большого удавшегося спектакля.

Теперь уже никто и ничто не могло помешать взволнованной Вере Павловне взойти на сцену — обнимать и целовать Тину, поздравлять и благодарить всех артистов, а главное, Казгирея.

— Какая прелесть! Сколько чувства! — восклицала пылкая Вера Павловна. — Какие верные картины народной жизни! Дорогой Казгирей! Я поздравляю вас! Вы, наверное, и сами не понимаете значения своего спектакля, ведь вы кладете основание национальному театру!

— Что вы, что вы! — Казгирей был смущен, похвалы казались ему незаслуженными. — Что вы, Вера Павловна! Это так еще далеко от настоящего искусства.

— Какверно выбран сюжет, — не унималась Вера Павловна, — сколько страсти!

Казгирей хорошо знал, что есть сюжеты гораздо более значительные, драматические. Почему-то вспомнился ему мешочек в руках у Сани, ее страстное ожидание дня, когда она сможет высыпать его содержимое на родной земле. А пьеса «Калым» — это только лубок, не больше! Лубок, несомненно нужный для народного театра, но еще далекий от совершенства. Казгирей вздохнул и как бы даже с сожалением посмотрел в глаза своей восторженной собеседнице.

— Нет, Вера Павловна, в жизни есть сюжеты позначительнее!

Вера Павловна, однако, не замечала сложных чувств Казгирея, не слушая его, она повторяла свое приглашение, вернее сказать распоряжение Инала, немедленно ехать в Нальчик. Все готово, ужин ждет, а главное, Иналу не терпится поздравить Казгирея с успехом.

В это же время, запыхавшись, прибежал Исхак с криком о том, что. по телефону звонят. Дескать, он, Исхак, плохо понимает слова, несущиеся из Нальчика, хотя они произносятся голосом самого Инала.

Без оглядки побежал в аулсовет Нахо, за ним неторопливо зашагал Астемир, а Исхак все старался что-то объяснить, доказывая, что не всякий может понимать слова, несущиеся откуда-то издалека. Но дело было в другом. Нахо велел ему сидеть у телефона в аулсовете. Исхак сладко заснул, и, разумеется, со сна ему трудно было разобрать, что говорит в трубке Инал.

А Иналу действительно не терпелось. Закончив разговор с Москвой, он ожидал отчета о результатах схода в Шхальмивоко, придавая этому, и не без основания, первостепенное значение.


ПРИТЧА О ЗЕЛЕНОМ ПОЛУМЕСЯЦЕ


Инал по-прежнему жил в доме, нижний этаж которого занимал окружном. Это был один из немногих каменных двухэтажных домов Нальчика. Когда-то дом принадлежал богатому скотопромышленнику, до сих пор в нем сохранились старые картины, столы и стулья прежнего хозяина. Три небольшие комнаты верхнего этажа занимала квартира Инала. Он привык к этому жилью, ему здесь было удобно: одну из комнат он перестроил под кухню, в другой оборудовал для себя гимнастический зал, служебный кабинет находился внизу.

Так он жил прежде и теперь, после женитьбы на Вере Павловне, не торопился менять квартиру. В редких случаях, когда бывало много гостей, Инал позволял Вере Павловне готовить стол в своем просторном рабочем кабинете, но обычно гостей принимали наверху.

На этот раз с Верой Павловной, кроме Сарымы и Эльдара, ехали Казгирей, Астемир и Нахо. Вера Павловна приглашала и Думасару с Лю и Тиной, готова была бы пригласить и Жансоха, и даже Ахья. Но благоразумный Астемир, предвидя возможные осложнения, нашел вежливый повод оставить дома Думасару, Лю и Тину, Ахья и Жансоха. Рум, не желая расставаться с Тиной и Лю, сама выпросила разрешение остаться в Шхальмивоко у Думасары. Заодно у Думасары остались и мальчуганы Эльдара — маленький Астемир и Инал. Рум предвкушала удовольствие улечься спать вместе с Тиной в старом доме по соседству с домом Думасары, как в детстве, на ту же самую скрипучую деревянную кровать, которую когда-то выловили в реке во время половодья и подарили Дисе.

Диса в этот день с утра жарила, парила и варила на кухне у Веры Павловны.

В дороге Казгирей рассеялся, вернулась к нему его обычная шутливость. Труднее было Астемиру, он предвидел неизбежность большого, а может быть, и резкого разговора с Иналом. Что касается Нахо, то он с важностью перекладывал кобуру с маузером то с левого бока на правый, то с правого на левый.

Быстрая езда не помешала Вере Павловне рассказать о новой затее Инала.

«Ни одной горянки без пальто» — такой девиз не давал теперь покоя Иналу. Вон что придумал! Одеть горянок в модные городские дамские пальто — это мероприятие в глазах Инала имело большое политическое значение. Он предполагал вскоре направить женщин-активисток в ближние и дальние аулы Кабарды и Балкарии продавать пальто в кредит. Ему хотелось, чтобы это предприятие возглавили Вера Павловна и Сарыма.

— О, — восклицал Казгирей, — в таком случае я не сомневаюсь в успехе предприятия! Больше того: я уверен, что ваше руководство, дорогая Вера Павловна, действительно придаст этому делу и изящество и гражданственность.

— Все смеетесь, а я в самом деле думаю, что это очень хорошо. Что скажете, Астемир?

И Астемир усмехнулся:

— Я думаю, что к этому делу нужно было бы привлечь Думасару. Она теперь приобщилась к городской моде.

— И вы шутите? А Сарыма мне сказала, и я с ней согласна, что, надевши современное пальто, горские девушки даже думать станут по-иному. Я полагаю, что реже будут случаться такие истории, какую мы сегодня видели на сцене. Как вы думаете, Астемир?

— Вера Павловна, валлаги! Я сужу по вкусам Думасары, а если верить ее вкусам, то это действительно будет хорошо.

— Я ведь тоже не шучу, — заметил Казгирей. — Когда девушки в каком-нибудь диком Батога увидят, что они могут надеть такое же пальто, в каком появилась перед ними Сарыма, они острее почувствуют заманчивость новой жизни. Право, я не шучу. Конечно, это гораздо доходчивей и проще, чем новая книжка... Сарыма, что ты скажешь на это?

Но Сарыма не позволила себе принимать участие в таком серьезном разговоре — она только улыбнулась своей застенчивой улыбкой.

Вот машина замедлила ход, и уже стал доноситься шум реки. Где-то кричали петухи. Луна слабо озаряла сонный Нальчик. Вдалеке за речной долиной светились под луною вершины гор. А вот уже и дом с остроконечной башенкой. Приехали.

Нахо еще раз перетянул кобуру с боку на бок, набираясь смелости. Приумолкли Астемир и Казгирей.

Инал встречал гостей на пороге.

— Да не будет у вас, дорогие гости, больше мук, чем те, которые вы испытываете, поднимаясь сюда, — послышалось традиционное кабардинское приветствие.

Уже с порога потянуло запахом вкусных блюд.

— Ну как же прошел спектакль? — Инал обращался ко всем одновременно.

— Отлично прошел спектакль! — щебетала Вера Павловна. — Боюсь, что у нас будет хуже. — И она оставила мужчин, торопясь с Сарымой заняться хозяйственными делами.

В маленькой кухне было жарко — пылали дрова в плите, одновременно жужжали два примуса, была включена электрическая плитка. Диса еле держалась на ногах.

Мужчины вслед за Иналом прошли в его гимнастическую комнату.

— А тут все без перемен, — заметил Казгирей, — право, Инал, как будто только вчера я был здесь.

— Мне приятно это слышать, Казгирей. Если тебе здесь нравится, прошу бывать почаще. — Инал старался быть приветливым и гостеприимным. — Располагайтесь, как вам удобней. Пока женщины позовут нас, берите что нравится, кто гантели, кто шары... Вот Нахо, я знаю, как Аюб, любит выжимать тяжести. Пожалуйста, Нахо, все к твоим услугам! И даже можешь отстегнуть кобуру, — усмехнулся Инал. — Ну так как же прошел спектакль? Сход? Рассказывай, Астемир!

Астемир решил взять быка за рога:

— Что же сказать тебе, Инал, как прошел спектакль? У нас состоялось два спектакля. О своем спектакле расскажет тебе Казгирей, это будет хорошая застольная беседа, а мне, дорогой Инал, мне нечем похвастаться... Да, думаю, ты уже все знаешь... А что интересного говорил из Москвы Степан Ильич?

— Степан Ильич сказал, что с партчисткой тянуть больше нельзя. Вот почему, Астемир, такое значение приобретает эта затяжка у вас в Шхальмивоко. — Инала сразу как бы подменили. — Да! Невозможно терпеть! — воскликнул он. — Невозможно больше терпеть! Не хотят понимать своего блага — надо заставить...

— Поди заставь, — сказал Астемир. — Нет, еще рано снимать скорлупу с ореха.

— Валлаги, рано снимать скорлупу с ореха, — подтвердил Нахо, — и так хотели снять — не хотят, и этак хотели снять — опять не хотят. Молчат, как камни. Говоришь: «Голосуйте!» — и пальцем не пошевелят, оперлись о палки, глаза в землю.

— Найдем способ, раздавим этот орешек, — все больше наливаясь гневом, уже почти кричал Инал, — вы не можете, найдутся такие, которые смогут, я и без голосования обойдусь.

Казгирей при этих словах резко повернулся к Иналу, Астемир негромко проговорил:

— Как же так «без голосования»? Как это можно? Ведь важно, чтобы это действительно было делом самого народа.

— Это и есть дело народа, — твердо сказал Инал. — Но, — продолжал он, отводя глаза в сторону, — у всякого дела могут быть враги, есть враги и у этого дела. Вот почему тот, кто борется за народное дело, должен бороться с его врагами. Вы кто: дети, каны, сохсты? Вы должны учить, или вас должны учить? Что с того, что не подняли рук, — надо дело поднимать, а не руки...

Но Астемир не сдавался. На доводы Инала он отвечал своими доводами:

— Эх, Инал! Ведь в том-то и загвоздка, что это такое дело, которое народ должен творить своими руками — иначе не приобретет оно должной прочности. Валлаги! Разве не так? Слышал я, как буддисты, принося жертву богу, рассекают грудь и своею рукою останавливают живое сердце — иначе, по их мнению, жертва не будет угодной богу. Разве у нас такой бог, у нас, у большевиков?

— Кто же буддист и кто жертва? — гневно спросил Инал.

— Суди сам.

— Пусть так. А ведомо ли тебе, большевик, — и скулы у Инала задвигались, как всегда, когда он приходил в ярость, — ведомо ли тебе, почему так поступают буддисты?

— Ну скажи, почему?

— А вот зачем: для того, чтобы кровь не успела уйти из жил. Это верно, что большевики не едят мяса такой жертвы и не хотят, чтобы ел народ, но большевики хотят сократить последнее дыхание жертвы, хотят поскорее покончить с ней, выбросить тушу, не оскверняя землю ее кровью.

— Глумление над жертвой противно природе человека. Не надо, Инал, воспитывать в людях жестокость, бессердечность. Не надо вызывать вкус к крови. О Инал, это может очень жестоко обернуться против самого человека! Если человек способен отрезать одну ляжку у пасущегося барана, чтобы ее зажарить, предполагая, что баран пойдет и на трех ногах, то такой человек, валлаги, может спокойно содрать кожу и с живого человека. Надо считаться с думами, с совестью народа. Столетиями внедряли в сознание людей религиозность, а ты хочешь ее вытравить в один день и думаешь, что при этом не покалечишь душу человека. Ты знаешь, Инал, я не шариатист, но сегодня и Казгирей уже другой человек, и я думаю так: ислам — это дерево, у которого подрыли корни. Но на нем еще трепещут листья. Немного надо времени, чтобы листья осыпались. А на другую весну, смотришь, листья уже другие. Лишних жертв не надо. Ты знаешь, Инал, что когда было нужно, я сам обнажал шашку...

— Не знаю, ничего не знаю, не хочу ничего знать. Кто это другой человек? Он? — Инал резко показал на Казгирея. — Он другой человек? Он переродился? Нет, он тот же самый человек, Казгирей Матханов, сын своего отца. — Инал уже начал терять власть над собой, в нем уже поднималось самое страшное, именно то, чего боялась когда-то его мать, ставшая вдовой после выстрела Кургоко, отца Казгирея. И кто знает, что случилось бы в следующее мгновение, если бы не выдержка Казгирея.

Сцена между Иналом и Астемиром живо напомнила Казгирею ночь в этом же помещении, когда пришла весть о восстании в ущелье Батога. Тогда в ожидании проводника-балкарца Казмая Казгирей и Инал высказали друг другу все, что накопилось у них на душе. Казгирей вспомнил ту ночь и понял, как мало переменилось с тех пор в этом доме. Но только внезапная бледность выдавала его волнение. Он говорил- про себя: «Ничего не переменилось... Но что же делать — бороться или сдаваться?..» А вслух сказал:

— Ты хочешь установить Советскую власть одной своей волей, а она хочет быть волей всех. Вот с чем ты не считаешься, Инал. Это общее достояние, все хотят чувствовать свободу без того, чтобы кто бы то ни было присваивал себе право быть верховным кадием. Я сбросил титул верховного кадия, а ты хочешь стать верховным кадием Советской власти. Вот чего ты хочешь, и в этом твоя ошибка, Инал. Совесть народа — вот единый верховный судья и для Астемира, и для Нахо, и для старика Казмая, и для меня, и для тебя...

— Казмай! При чем здесь Казмай! Разве ты не знаешь, бывший верховный судья, как рассудил это дело я, нынешний верховный судья? Или ты все еще недоволен, несмотря на мои уступки? Я вижу, ты теперь не один! И Казмай, и негодяй антисоветчик Доти Шурдумов, и известный подлый клеветник лесничий, и подкулачник мельник Адам из Шхальмивоко — все твои кунаки! Что ж, совесть народа свое скажет. Она еще скажет, кто из нас прав, а кто виноват... Вот народ... Народ пока безмолвствует. — Инал кивнул на Нахо: безмолвствуя, тот держал руку на кобуре.

— А что ж, вы и стрелять готовы? — вдруг раздался в дверях голос Веры Павловны. — Нет, Инал, от этого уволь... Что за крик? Что за споры? Зачем такая горячность? Нет, Инал, ты сегодня плохой хозяин.

Инал стоял у стола, как всегда, не снимая круглой барашковой кабардинской шапки, опустив голову, опершись обеими руками о стол. Под смуглой кожей широкого лица еще продолжали ходить скулы, нервно двигались губы. Появление Веры Павловны в этот момент было ему неприятно.

— Ах, — слегка играя, воскликнула она, — что за народ! Чуть что, либо кинжалы, либо пистолеты... Неужели запах пороха привлекает вас больше, чем запах сочной баранины? Вы заметили, Казгирей, что я уже освоила кабардинские блюда? Милые, дорогие гости, эти вспышки — пустяки. Вот хорошее гедлибже, чесночный шипс — это не пустяки. Тут я робею больше, чем от криков Инала. Что, если я еще плохо готовлю чудные кабардинские подливки? Ну, Инал, довольно же хмуриться, зови гостей... Казгирей, может быть, это и бестактно, но я очень на вас рассчитываю. — И Вера Павловна подошла к Казгирею, давая ему понять, что он может вести даму к столу.

— Сарыма, а где же ты? Нет, нет, и не рассчитывай, что я уступлю тебе Казгирея! Астемир! Эльдар! Пожалуйте к столу.

И уже все шумно рассаживались вокруг стола, украшенного разнообразными блюдами, овощами, фруктами. Веселой толпой стояли высокие узкогорлые кувшины и бутылки с вином, водкой и коньяком. Инал взял себя в руки и уже приветливо улыбался, поглаживая черные подстриженные усики,,' веселым хозяйским взглядом осматривал стол, шутил:

— Джигит всегда и во всем джигит! Вера Павловна по справедливости хвалит Казгирея. Услыхала, что идет его пьеса, никакими силами нельзя было удержать ее дома. Ой, Казгирей, не успел ли ты вшить ей тайком в одежду какой-нибудь амулет, а?

— Когда же это я мог успеть?

— Захочешь, всегда успеешь... Ну, ну, не мрачней, разве не понимаешь, что я шучу?

Шутила и Вера Павловна, расставляя приборы и блюда:

— Зачем ему амулет? Его глаза действуют без амулета.

— Это верно, Вера Павловна, — заметил Эльдар. — Я сам давно заметил: если у мусульманина-блондина глаза черные, такой амулет действует безотказно.

Тут опять что-то не понравилось Иналу, и хотя он продолжал шутку, но уже не без ехидства:

— Нет, нет, это не укрылось: вон как посветлело, глаза черные, а сколько источают света.

— В твоем доме, Инал, всегда будет светло, — вежливо отвечал Казгирей. — С твоего неба, Инал, ни днем, ни ночью не сходит прекраснейшее светило. — И он сделал жест в сторону Веры Павловны.

— Я и говорю, ловок, ловок джигит, за словом в карман не лезет. Сумеет ответить. А кстати, где твоя жена, Казгирей? Или в этом случае предпочитаешь темнить?

— Зачем же темнить? — простодушно отвечал Казгирей. — Каждый человек тянется к свету.

Эти слова понравились даже Нахо, и он подхватил:

— Это Казгирей верно сказал. Валлаги, каждый человек тянется к свету...

— И к хорошей баранине, — усмехнулся Инал.

— А что же возражать, это, конечно, так, — охотно согласился Астемир. — Бойкое слово, озаренное умом, — лучший свет. Вот мы и будем просить Казгирея быть тамадой.

— Нелегко быть тамадой в доме Инала, — улыбнулся Казгирей.

— Тем больше чести, — заметил Астемир. — Кто же другой. Если не сам Инал, то Казгирей. Ведь первый тамада Кабарды, Жираслан, не хочет сесть с нами за стол.

— Ну, Казгирей, — пробасил Инал, — передаю тебе власть, приступай: баранья голова перед тобой.

И Казгирей приступил к священнодействию — разделу отварной бараньей головы между присутствующими мужчинами. Тут, как известно, требовалось немало находчивости и остроумия. Каждая часть имела свое значение, и следовало так разделить куски, чтобы никто не остался в обиде.

Но и в этом трудном деле Казгирей не ударил лицом в грязь. Что говорить, джигит.

Ловкость, с какою Казгирей расправился с бараньей головой, привела в восхищение даже Инала. Нет, ему не хотелось обижать гостей в своем доме, и он был рад веселому застольному разговору, ему приятно было видеть за своим столом гостей, лестно было щегольнуть перед ними красотой своей жены, ее изяществом, благовоспитанностью, умением угостить вкусно и тонко. Ему не хотелось причинять неприятности Вере Павловне. Все это так, и, может быть, именно поэтому он злился еще больше, когда кто-нибудь вступал с ним в спор и в пререкания в присутствии Веры Павловны.

И Казгирей и Астемир понимали это, и сами не возбуждали больше опасных разговоров.

По-другому повел разговор и Инал. Он говорил:

— Некогда ждать, дорогой Астемир. Могучий ветер гонит нас в спину. Мы, может быть, и предпочли бы идти шагом, но ветер заставляет ускорять шаг. Бежать. Сухое дерево может еще долго скрипеть, а нам с вами надо на его месте новый сад посадить. Что остается делать? Выкорчевывать — и только.

— Позволь мне рассказать тебе балкарскую легенду, — спокойно сказал Казгирей.

— Просим, просим, — захлопала в ладоши Вера Павловна.

— Ворон летит, — начал Казгирей, — а по скалам за ним тень. Люди уклоняются от этой тени, несущейся по скалам, по земле. Люди знают: не миновать беды тому, на кого упадет тень ворона...

С большой выразительностью Казгирей рассказал легенду. Слушая ее, Инал мрачнея и, когда Казгирей кончил, сказал:

— Это хорошо, что ты, Казгирей, поглядываешь на небо. Но не все видят одинаково — одни видят черную птицу, другие — солнце. Еще и то помни: чем выше взлетает птица, тем бледнее от нее тень. Если у меня есть душевная сила, которая может поднять меня, то я хочу, чтобы вместе со мной поднялись и другие. Если у меня есть ум, я хочу, чтобы моя мысль принадлежала моему народу. Я весь принадлежу народу и партии, и тот, кто ненавидит меня, тот ненавидит мой народ и мою партию, тот, кто целится в меня, тот целится в Советскую власть, в партию. Но еще посмотрим, кто выстрелит первым! По-старому говоря, аллах дал мне жизнь, мысль, цель, а значит, и право первого выстрела. Ты, Казгирей, знаешь это поверье. А у меня одна цель — благо народа. Тот, кто помогает мне, помогает народу... Вот как понимаю я свой идеал. И пусть все это помнят! Вот почему я хочу быть птицей высокого полета, птицей, способной идти в голове стаи.

— Право первого выстрела... «Мир — это я», — седым князьям сказал он...» Неново, — в сердцах проговорил Казгирей. — Это все сказано в «Шах-наме». И право и суд — все принадлежит тебе? Ну а если я вижу, как течет народная кровь, и не вижу, чтобы это тебя беспокоило?

— Валлаги, дорогой Казгирей, мы все видим, не один ты видишь кровь. Но всегда ли ты видишь ту кровь, которой жив народ? И партия сейчас в борении истекает кровью. Мы знаем, что пока и партию Не назовешь единой. Давно ли стряхнули троцкистов? Давно ли слыхали мы от нашего вождя о правой опасности? Давно ли вождь учил нас: партия — это не собрание фракций? И не потому ли партия призывает к самокритике и устраивает чистку? Вот, слава аллаху, с нами вместе за одним столом сидит председатель комиссии по партийной чистке. Мы верим его совести. Мы все встанем перед народом, и пускай люди скажут: кому они доверяют, кого хотят видеть впереди. Можно не сомневаться, что подадут голос и те, на кого упала тень ворона, но впереди никогда не будет тот, на кого упала тень ворона, ни он, ни самый ворон. Впереди будет тот, кто осенен светом молодости... Я тоже расскажу одну притчу, хотя вы все ее знаете. Кстати, эта притча, вернее, примета народная, как-то отвечает на твою, Казгирей, балкарскую легенду. У нас, в Кабарде, как по всему Востоку, издавна привыкли к тому, что Новый год начинается не среди зимы, как в России, а в двадцатых числах марта. Поэтому и выходит так, что если первый месяц весны нарождается светлым, зеленоватым, то люди думают, что год обещает быть плодоносным, урожайным. И вот, когда я вижу этот зеленый полумесяц, я знаю: в жизни народа наступает новое, и оно должно быть светлым и благоденственным. Иди и ты, осененный этим светом. Этот зеленый свет полумесяца дано видеть не всем, а только тому, кому покоя не дают думы о пахоте, об урожае. Беспокойный пахарь в зеленом свете полумесяца видит весь год трудов, и он спешит запахать землю, пока с полумесяца не сошел цвет зелени, этот цвет пахарь должен перенести на поля. Я тоже пахарь, глядящий вперед, думающий о труде людей, о целой эпохе, и моя уверенность в завтрашнем дне неодолима... Инал чувствовал убедительность своих слов. Не давая опомниться собеседникам, он продолжал:

— Как видите, эта легенда не менее поэтична, чем легенда Казгирея. А? Разве не так? Валлаги, так! — Инал победоносно оглядел всех сидящих за столом, взглянул на Веру Павловну, слегка улыбнулся с тем же выражением победителя и, довольный, решил поделиться последними деловыми новостями. — Я сегодня разговаривал с Москвой, — сказал он важно. — Высокие люди из Москвы иногда обращаются и ко мне. — При этом Инал не без значения посмотрел на Казгирея и на Астемира. — И вот должен вам сказать: торопят, зовут к ответу...

И как бы нарочно, при этих словах в дверях появился человек. Это был дежурный по окружкому.

— Инал, — возвестил дежурный с порога, — иди, опять звонят из Москвы.

Инал поднялся из-за стола:

— Да! Иду. Иду. А вас, дорогие гости, прошу продолжать. Тамада есть. С вами хозяйка дома, а я надеюсь вернуться с новой и интересной вестью. Валлаги! Кстати, слышал я, Казгирей, что у тебя в пьесе даже для Ахья нашлась роль...

— Да, у нас и Ахья играл.

— Ну и как?

— Мне кажется, удачно. Как вы находите, Вера Павловна?

— Очень удачно. Все было прелестно. Гораздо приятней ваших разговоров. Иди, иди, Инал, и скорее возвращайся.

Казгирея все чаще одолевали сомнения: правильно ли он сделал, что поддался уговорам и приехал сюда? Не переоценил ли свои силы? Нужен ли он здесь? Не лучше ли было бы, пока дело не зашло слишком далеко, признаться в своих сомнениях и уехать? Ему вспомнилась записка Жираслана: «Куропатка сама полезла в силки». Сначала эти слова вызвали лишь улыбку, теперь Казгирей стал над ними задумываться. Но тут же он спрашивал себя: зачем уезжать? От кого? От своего народа, из своей страны? Если ты даже не согласен с тем, как Инал осуществляет преобразования, то и тогда ты должен не уезжать, а вступить в борьбу, добиваясь иных методов революционного строительства. Если же твои сомнения только малодушие, то нужно подавить их и помогать тем людям, которые безоговорочно и честно трудятся. Таких людей немало, к примеру хотя бы Астемир. А разве мало честных тружеников среди простых землепашцев и скотоводов. Не понимают политического значения и выгод колхоза — надо им объяснить. Сколько энтузиастов на стройке того же агрогорода у Каранашева! А учителя в школах! А первые кадры ветеринаров в нотах! А молодежь, полная веры и энтузиазма Инал, сколько бы он ни митинговал, как бы ни властвовал, все-таки не вся Кабарда.


Часть вторая

КАЗГИРЕЙ ЕДЕТ В ГЕДУКО

Главная мечеть в Бурунах была одной из самых больших и прославленных мечетей в Кабарде.

По всей Кабарде знали муллу Саида, судью шариатского суда, доживающего свой век в Шхальмивоко. Такой же славой пользовался мулла из главной мечети Бурунов хаджи Хамид. Этот человек знал себе цену. И если он признавал превосходство того же Саида в опыте, превосходство Казгирея в богословском образовании, то на этом его уступки кончались, больше он не признавал никого, даже самого Инала. Он давно предал Инала проклятью, был неукротим в борьбе против него, постоянно — и в мечети в своих проповедях, и за порогом мечети — осуждал его действия, убежденный, что вся эта беспощадная ломка придумана Иналом: колхозы, в которых неимущий брал верх лад имущим и лодыри над честными хозяевами, ущемление религии, принудительное обучение детей в школах, а не в медресе, постройка какого-то агрогорода и, наконец, безбожное посягательство на само существование мечетей.

После того как Иная женился на Вере Павловне, ни одна проповедь Хамида не обходилась без того, чтобы мулла не проклял и этот шаг Инала. Он говорил, что нетерпимость Инала к муллам, которые прежде были и учителями детей, и воспитателями народа, и стали даже первыми учителями в советских школах, — это гонение на мулл происходит по повелению его новой русской жены.

Как ни старался Шруков воздействовать на Хамида, внушить ему, что своими речами он только отягощает положение, что лучше было бы мулле не ставить палки в колеса Советской власти, а помогать тащить тяжелую телегу, ничто не могло переубедить Хамида. Тогда Шруков сказал ему прямо, что, если он не прекратит антисоветской пропаганды, мечеть закроют.

Это произошло чуть ли не в ближайшую пятницу после большого схода в Шхальмивоко и представления пьесы «Калым». Может быть, как раз неудавшееся голосование на сходе придало Хамиду новые силы. Ведь слухи об этой неудаче большевиков на другой же день разнеслись по всей Кабарде. По всей Кабарде обсуждали также пьесу Казгирея, многие извращали ее истинный смысл, находились и такие, которые говорили, что пьесу против мулл написал не Казгирей, а новая жена Инала, а Казгирея, дескать, заставляют подчиняться, угрожая высылкой в Соловки вместе с Саидом, не потому ли прежде жизнерадостный Казгирей становится нелюдимым и замкнутым?

С таким ложным истолкованием событий в Шхальмивоко Хамид выступил в главной мечети в Бурунах. Предупреждение Шрукова только подлило масла в огонь. Как нарочно, правоверных прихожан собралось особенно много, будто предстояла не рядовая проповедь, а Великий уаз, большое молебствие.

Воздев руки подобно пророку, с гневом говорил Хамид о новом кощунстве Инала, о том, что по наущению своей русской жены он начал хоронить коммунистов рядом с могилами правоверных мусульман.

— О правоверные! — провозглашал проповедник. — Поверьте мне, этот Инал, отдавшийся русским и исчадиям зла, ивлисам, дождется своей кары. Верьте мне, — говорил неразумный Хамид, — даже Казгирей Матханов перестанет молчать и снова возьмет в руки знамя пророка! Если Инала не остановит Казгирей, то его остановит кто-нибудь другой. Будет, будет это! Свершится! Не напрасно аллах снова дал оружие в руки Жираслана. Все мы знаем, что предрек Жираслан на преступной свадьбе в Прямой Пади, а Жираслан не бросает своих слон на ветер. И верьте мне, правоверные, — тут голос Хамида достиг самой высокой ноты, — верьте, если мне суждено предстать когда-нибудь перед лицом аллаха, то, клянусь, я сам буду испрашивать у аллаха...

Хамиду не довелось сказать, что будет он испрашивать у аллаха. Именно при этих последних словах он вдруг как-то странно взмахнул руками и стал оседать, а потом рухнул на коврик. Мулла был мертв.

Прихожане, в ушах которых еще звучали громогласные и горячие слова проповедника, опомнились не сразу. А когда опомнились, то самые почтенные и мудрые старики тут же объявили, что эта святая смерть муллы Хамида, притом не просто муллы, а хаджи, правоверного, побывавшего у гроба пророка, знаменует собой начало новых великих событий: аллах-де внял молитве Хамида и, не откладывая дела в долгий ящик, немедля призвал его к себе, чтобы посоветоваться с ним. как поступить с Иналом.

Действительно, назревали новые события.

В эти дни Казгирей собрался из Бурунов ехать в Гедуко. Еще недавно на месте аула были выселки и назывались они «Три блудных сына». Когда-то сюда были изгнаны три сына одного отца, три брата, согрешившие с чужими женами. С годами выселки разрослись, по старой памяти сюда частенько выселяли людей, ставших неугодными в других аулах. Если тебя хотели предостеречь от беды* то говорили: «Не хочешь ли ты стать соседом трех блудных сыновей?» Население в ауле было пестрое, буйное. За время Советской власти аул приобрел дурную репутацию чуть ли не гнезда контрреволюции. Во всяком случае, Инал сильно недолюбливал Гедуко. Председателем аулсовета он назначил сюда одного из самых проверенных красных партизан — Локмана Архарова.

Безгранично храбрый, шумливый, любящий попить и поесть, известный по всей Кабарде богатырь, подобный Аюбу, Архаров был человеком вместе с тем очень добродушным. Из-за тучности сначала в шутку стали звать его «Кулаком», а потом эта шутка потеряла свой прежний смысл. Стали говорить, что все кулаки на плакатах срисованы с Локмана Архарова. И в самом деле, он был похож на карикатуру. Локману это нравилось. Он поверил, что с него рисуют портреты, и ему льстило, что этих портретов так много. Может быть, шутливое сходство, а может быть, просто его добродушие и политическая безграмотность мешали ему быть достаточно твердым и беспощадным в отношении действительных кулаков, и тогда люди заговорили всерьез, что Локман Архаров подкулачник, что он потворствует кулакам. Иналу пришлось прислушаться к этим голосам, он снял Архарова с поста председателя аулсовета. Этим-то и воспользовался Сосруко: сбежав из интерната, он сказал отцу, что-де Казгирей Матханов не хочет содержать в интернате «сына подкулачника».

— Валлаги, — рассердился добряк, — какой же я есть подкулачник, когда я бывший красный партизан! Мало что Инал снял меня с председателя, еще хочет сделать лишенцем. Я так этого дела не оставлю! Нет, не оставлю я это дело, пойду жаловаться.

Люди урезонивали его.

— Тебя же не в кулаки записали, а только в подкулачники. И недаром, — говорили люди. — С чего бы тогда с тебя стали рисовать плакаты?

Локман Архаров передал через людей, что он обижен исключением сына из интерната. Казгирей сначала удивился: «Как так? Каким исключением?» А потом догадался: беглец для собственного оправдания солгал отцу. И это нужно исправить. Прослышав, что Казгирей собирается ехать в Гедуко, Астемир, председатель комиссии по чистке, поручил ему провести в ряде аулов, в том числе и в Гедуко, разъяснительную работу. Казгирей. решил сочетать приятное с полезным. Он брал в поездку Лю и Тину. Девочка проявила себя не только талантливой артисткой, но и превосходной агитаторшей. В Бурунах она уже не раз вместе с Лю выступала перед детьми; они пели песни, читали стихотворения, показывали отцам и матерям, в какую чистую, красивую одежду, в какие башмачки и сапожки одевает их Советская власть... Даже проповеди Хамида не в состоянии были очернить этот «соблазн» в глазах правоверных.

В ауле, куда приезжали агитаторы, подвода останавливалась обычно возле аулсовета; Лю начинал громко играть на трубе. Когда собирался народ, Тина, одетая в новое школьное платьице, декламировала какое-нибудь стихотворение — чаще всего стихотворение самого Казгирея. Ее выступления пользовались неизменным успехом. Лю не находил себе места от восторга.

— Кто эта девочка? — слышал Лю вокруг. — Чья она? Наверное, за такую девочку возьмут большой калым — нарядно одета, умеет петь и говорить стихи.

— Эта девочка школьница из интерната, — отвечал обычно Казгирей. — У нее нет родителей. Но, слушайте меня, каждая девочка может стать такой, как эта, отдавайте своих дочерей в интернат.

— Кто же будет там одевать, кормить, учить наших дочерей?

— Советская власть, — коротко отвечал Казгирей.

Бывало, раздавался голос какой-нибудь старухи:

— А не для того ли Советская власть хочет обучать девочек, чтобы потом услать их в Турцию, в гарем султана?

Этот голос, случалось, находил поддержку.

— Мало того что забрали мальчиков, обучают их на советских мулл, еще хотят отнять наших дочерей. Если бы мы не видели здесь перед собою тебя, Казгирей, мы давно бы прогнали эту подводу прочь из нашего аула.

Случалось, случалось и так. Но в конце концов неизменно побеждала молодость и веселая выдумка. После представления к Казгирею приходили отцы и матери и расспрашивали более подробно, как все это понимать. Иные задумывались, а случалось и так, — правда, на первых порах редко, — что с агитподводой в интернат приезжала новая девочка, и у Матрены прибавлялись помощницы. Нередко приходилось ей теперь выгонять из кухни парней. Матрена говорила им:

— Вы теперь для Тины и для других девочек и крыша в ненастье, и тепло очага в зимнюю стужу. Дайте мне слово, что будете беречь их, как сестер.

Мальчики обещали это, но все-таки не обходилось и без того, чтобы то один, то другой не ущипнул девчонку, не ткнул ее пальцем в бок, не дернул за волосы. Большекружечники, разумеется, не позволяли себе такие пустяковины. Среди них, особенно после исчезновения Сосруко, признанного силача, начались споры, кто из них самый сильный, самый храбрый, кто может щегольнуть «лучшим кинжалом» или «лучшим револьвером». И где только доставали они эти «кинжалы» и «револьверы», старые, ржавые, поломанные?.. Жансоху и Дорофеичу не раз приходилось усмирять расходившихся большекружечников, Дорофеич еще помнил взрыв Сосруко, так опозоривший его. Он старался восстановить свой авторитет в глазах Матрены. Себя он всегда считал начальником над Матреной, хотя она не очень-то признавала его превосходство.

— Ты не смотри, что я попался, — говорил Дорофеич, уставившись взглядом на разгоряченную, раскрасневшуюся над плитой Матрену, — я все вижу, все знаю, у меня не глаза — бинокли, вижу до самого горизонта, — и спешил предупредительно подхватить горшок с кашей.

— Та иди ты отсюда! — сердилась Матрена. — Чего уставился своими биноклями, — и стыдливо поправляла кофточку. — Вон девочки, постыдился бы.

Новенькие девочки держались тихо, застенчиво. Тина среди них выглядела молодой княжной: и ей самой, и Матрене, а особенно Лю было приятно слышать, как говорили о ней: «За эту девочку, веселую и обученную, дадут хороший калым». «Хороший кальгм» — слова эти все-таки приятно щекотали самолюбие.

«Удивительно ли, — думал Лю, — что Казгирей берет Тину в поездку?»

Колеса весело стучали по дороге. Лю бойко замахивался на лошадей Азбуку и Цифру. Ему все хотелось заговорить с Казгиреем, но он не знал, с чего начать. Наконец решился:

— Не могу понять, Казгирей, почему старые люди так любят мечети и мулл?

Казгирей ответил не сразу:

— Что-то другое должно прийти на смену религии. Вот большевики и думают об этом. Дума трудная...

— А нана Думасара говорит, что если бы Ленин не умер, он придумал бы, как все сделать, — сказал Лю.

— Да, — согласился Казгирей печально, — Ленин за всех думал... Мы, большевики... — и Лю даже оглянулся на Казгирея, он в первый раз услышал, что Казгирей назвал себя большевиком, — мы, большевики, стараемся сохранить народные традиции, но наполнить их другим содержанием. Понятно это вам, ребята?

— Понятно, — отвечали Лю и Тина, каждый по-своему: Лю с полной уверенностью, Тина робко.

Лю добавил:

— Дада говорил мне об этом.

— А вот Тине некому было об этом говорить, — продолжал Казгирей. — Чему ее могла научить княгиня? Она знала старую жизнь, а новую знать не хочет. Разве может она понять, зачем детей — и мальчиков и девочек — отдают в школу, как прежде мальчиков отдавали в чужие семьи. Но прежде на доктора, на учителя или на артиста не учили, а Советская власть учит всех в школах и на рабфаках — на слесарей, на кузнецов, на учителя или доктора.

— Советская власть хочет этого и для девочек, — резонно согласилась Тина.

На подводе как бы продолжался классный урок. Между тем уже показались холмы, за которыми располагался Гедуко, а вдали по дороге навстречу шла большая толпа людей. Подъехали ближе, и все равно не сразу разобрали, кто же это идет.

Прежде всего бросались в глаза женщины с детьми на руках, бредущие по краю дороги, стеная и плача. Толпу мужчин, шедших с понурыми лицами, мужчин, среди которых было немало длиннобородых стариков, с сундучками и узелками в руках, — эту толпу сопровождали конвойные красноармейцы с винтовками. При виде подводы, на которой многие узнали Казгирея, громче завыли женщины.

— Съезжай с дороги, — сердито приказал красноармеец.

Лю поспешно свернул на обочину. И вдруг закричал:

— Вон Адам! Видит аллах, это же Адам, а с ним Саид. Смотрите же!

Лю показывал кнутом на румяного полного человека, который, спотыкаясь, вел под руку дряхлого седобородого старика.

Верно, это тащились подслеповатый мельник Адам и мулла Саид из Шхальмивоко.

За толпою трусила какая-то собачонка, видимо не желавшая расставаться со своим хозяином. Собачонка, которую пытался отогнать один из конвойных, несколько раз отбегала, увертываясь от ударов, и опять догоняла хозяина. Этот человек и сам пытался прогнать собаку, она отставала и снова бежала к нему. Тогда конвойный прицелился и выстрелил. Собачонка взвизгнула, раздался второй выстрел — собачонка осталась на дороге.

— Нет, это невозможно, — пробормотал Казгирей. — Лю, погоняй.

Этот выстрел вдруг напомнил Казгирею тот день его детства, когда отец в слепой ярости застрелил отца Инала за то, что тот убил собаку.

— Погоняй, Лю... Это ужасно, — бормотал Казгирей.

— Кто это был? — испуганно спросила Тина.

Лю украдкой посмотрел на Казгирея. Тот вытирал набежавшую слезу.

— Боль людей, боль земли, покрытой черной тенью, — сказал Казгирей как бы про себя.

Лю не понял этих слов, его мучил вопрос: в чем вина этих людей? Но он не смел спрашивать. Ему вспомнилось выражение Астемира: «Когда свистит плеть или меч, не слышно голоса матери». То, что до сих пор было только словами, теперь стало действительностью: Лю услышал свист меча или плети, увидал тень, упавшую на землю, по легенде Казгирея.

Тина плакала в кулачок. Лю намеренно отвернулся. Казгирей тоже не пробовал утешить девочку. Он вглядывался в скопище людей на полянке, в стороне аула. Это скопище было похоже на базар — видны были коровы, лошади, бараны. У дороги перед самым въездом в аул опять встретились женщины, многие в слезах, очевидно отставшие от арестованных.

— Как тут проехать к дому Архаровых? — спросил Казгирей.

Одна из женщин отвечала:

— Локмана нет дома.

— А где же он?

— Пошел жаловаться.

— Куда пошел жаловаться, зачем?

— Его объявили кулаком и лишенцем за то, что он толстый, а пошел он в Нальчик к Иналу.

Казгирей внимательно поглядел на женщину: не шутит ли она? Нет, по всему, женщине было не до шуток.

— О аллах, непостижимы дела твои! — промолвил Казгирей. — А сына Локмана, Сосруко, тоже знаешь?

— И Сосруко пошел в Нальчик: он грамотный, он будет читать Локману надписи на дверях.

— Зачем читать надписи?

— А иначе как узнать, в какую дверь войти?

— И то правда. Но жена-то, вероятно, дома?

— Нет и ее дома, она пошла на торг.

— На какой торг?

— А вот разве не видишь, добрый человек, вон торг. — Женщина показала туда, где толпилось множество людей, и было похоже, что там происходит конский торг или продажа скота.

Так почти оно и было. Еще не успели затихнуть шаги осужденных в ссылку людей, а новый председатель аулсовета уже начал распродажу их имущества — мелкого и крупного рогатого скота, лошадей, подвод, домашней утвари. Слышалось мычание коров, плач женщин и детей.

Лошадей покупали неохотно — все равно не сегодня, так завтра лошади будут реквизированы, — но на мелкий скот и молочных коров спрос был большой.

Казгирей не долго смотрел в сторону торга, хотя уже давно было задумано купить для интерната две-три коровы, а здесь можно было выгодно совершить покупку, отвернулся и велел Лю ехать мимо, дальше. Про себя Казгирей решил: «Обязательно надо написать об этом Курашеву. Не может быть, чтобы это делалось с его согласия!» Курашев, друг детства Казгирея, работал в Ростове, в краевой прокуратуре.

— Не повезло нам, — с горечью сказал он, — очень не повезло: кого нужно — не застали, что не нужно — увидели.

И Лю было жалко, что они не застали Сосруко, он уже представлял себе, как они поедут дальше вместе, сколько интересного расскажет Сосруко... Но что поделать, не повезло!

Лю не терял надежды, что они заедут за Сосруко на обратном пути и тогда Сосруко расскажет обо всем, все еще малопонятном для Лю, малопонятном и зловещем. Нет слов, Казгирей мог бы объяснить лучше, чем Сосруко, но рам он молчал, а задавать ему вопросы было бы неприлично.


БУНТ


Своим чередом шли события и в Бурунах, покуда Казгирей, Лю и Тина разъезжали по аулам. Председатель Шруков издал распоряжение — мечеть закрыть и приспособить помещение под клуб. Про себя Шруков думал, что этим действием он угодит Иналу. Решительность всегда нравилась Иналу. Инал похвалит его распорядительность. Шруков, посылая плотников на работу в мечеть, велел им бережно сохранять все то, что в глазах верующих почитается святыней.

Однако по аулу из дома в дом уже ходили люди и кричали:

— По распоряжению христианской жены Инала Шруков хочет затоптать ислам. Шрукову давно русские ближе кабардинцев — он коммунист! Что это, конец исламу или конец большевикам? Возможно только одно из двух.

Более рассудительные говорили:

— Что вы все тычете «Шруков, Шруков»! Казгирей Матханов тоже коммунист. Разве забыли, что при всем том он ума набирался в медресе и в академии в Стамбуле. Теперь он стал коммунистом, но мы видим его сердце и уважаем его разум. Не восстанавливайте людей против людей. Любите ближних своих. И коммунисты, и комсомольцы, и советские ученики, стремянные, ведь все они наши братья и дети, не надо забывать этого.

— А коммунисты считают нас своими ближними? Нет, уж оставьте нас такими, как мы есть, но оставьте нам нашу мечеть и муллу, чтобы было кому похоронить нас.

— Живите и оставайтесь такими, как вы есть!

— Как жить без мечети...

Была затронута самая чувствительная струна. В эту ночь мало кто спал, а наутро опять люди начали собираться кучками, кучки сливались вместе, толпа росла, возмущение ни на минуту не остывало. Когда же услыхали, что в мечети вместо молитв и стихов Корана завизжали пилы и загремели топоры, страсти вышли из берегов.

Толпа, с увесистыми кольями в руках, с топорами и вилами, а кое-кто и с кинжалами, двинулась к мечети. Шли и женщины, вооруженные вертелами или ножницами — чем не оружие против иного богохульника. Шли старики с палками. Показались и люди из агрогорода.

В интернате ребята высыпали на балкон, во двор.

Разнокружечники — то есть разные, и большие и маленькие — побежали к мечети, на дворе остались только Матрена с уцепившимися за ее юбку девочками и Дорофеич. Жансох побежал вслед за ребятами. Селим бросился к зданию исполкома.

— Матханов говорил, что Советская власть гарантирует веру. Казгирея нет в Бурунах, он уехал с учениками... Идемте к Шрукову, пусть он скажет, знает ли он, что Советская власть гарантирует веру.

— Мечеть построена на наши деньги, — кричали другие. — Если ее хотят разрушить, то лучше мы разрушим ее сами.

— К Шрукову! К Шрукову! В исполком! И где только приобрели силу и живость седобородые старики, обычно сиживавшие целыми днями на ступеньках у входа в мечеть.

— Где эти ивлисы, подосланные Шруковым? — кричали они, размахивая палками.

Плотники-ивлисы спаслись бегством.

Самым удивительным казалось то, что люди, не знавшие ни одной молитвы — было немало и таких, — с небывалой злобой и яростью размахивали вилами и косами. Женщины визжали, никто никого не слушал.

Селим и прибежавшие от мечети разнокружечники первыми сообщили в исполкоме о взбунтовавшейся толпе. Началась паника. Нужно отдать справедливость Селиму, он не растерялся. По его приказанию начали закрывать ставни, двери, ворота.

— Идут! Идут! — кричали разнокружечники. Шруков, широко расставив ноги, вышел на крыльцо и смело смотрел вперед, готовый ко всему.

— Вот он, кривоногий! — кричали в толпе.

— Разорить его дом, как он разоряет мечеть!

— Сшиби его со ступенек! Бей!

Толпа окружила крыльцо. Кто-то норовил достать Шрукова вилами. Он поднял обе руки, как мулла на молении, призывая людей выслушать его.

— Эй, вы, — начал боевой красный партизан, — разве нужно столько кинжалов и топоров, чтобы убить одного человека? А если вы хотите распороть мой живот ножницами — это счастливая смерть. Пусть весь мир видит, что кабардинки не только рожают сыновей, но и распарывают ножницами мужские животы.

Эти слова произвели свое действие. Толпа еще кипела, толпу свободно можно было назвать огнедышащей, но что-то уже переломилось, люди уже соглашались слушать и вступать в разговор. Послышались вопросы и возгласы:

— Ты хорошо говоришь о кабардинках, но разве тебя самого не кабардинка родила, почему ты обрушился на мечеть?

— Знаешь ли ты, что Советская власть не должна трогать мечети? Мечеть сама по себе.

— Или хочешь вместо полумесяца надеть на мечеть крест?

— В церквах бьют в колокола, а в мечети не слышно молитвы.

— Ишь раскорячился, кривоногий!

— Чего глазеете, бейте его!

Опять задние начали нажимать на передних. Опять завизжали женщины. Толпа колыхалась из стороны в сторону. Шруков напряг голос, чтобы перекричать других:

— Вы все спрашиваете, а я один. Так слушайте же!

— Чего слушать, бейте его!

— Да, убить человека легче, чем выслушать его...

Чьи-то вилы все-таки дотянулись до председателя. Полетели крипичи. За спиной Шрукова распахнулась дверь, и откуда ни возьмись Селим схватил председателя за одну руку, милиционер за другую, мгновение — и вслед за Шруковым захлопнулась дверь.

Люди стали бить в дверь и в окна, и в этот момент с крыши раздалось несколько выстрелов.

Женщины, подхватив юбки, с визгом и криком бросились бежать. Кто-то вопил: «Не бойтесь, стреляют в воздух». Но этот голос потонул в общем шуме. Мелкими шажками семенили перепуганные старики. Лишь наиболее фанатичные, злые и решительные продолжали колотить в дверь и в окна.

— Эй, вы! — Шруков вдруг появился с Селимом и Ахметом за спиною тех, кто кольями и кирпичами бил в двери. — Эй, вы! Если вы стучитесь в тюрьму, то продолжайте, достучитесь!

Люди обернулись на знакомый голос. Шруков продолжал:

— Сейчас же убирайтесь! Руки и ноги у вас человеческие, а голова — ослиная... Да и руки не человеческие. Разве для этого у человека руки?

Туто, как всегда, был тверд и бесстрашен. Мужественное поведение председателя сыграло свою роль. Еще раздавались отдельные выкрики, кто-то угрожал: «Эта палка все-таки будет обломана о твою спину, Туто!» — но страсти затихали, люди поняли, что они зашли слишком далеко. То один, то другой старались незаметно улизнуть, и только самые отъявленные, не менее упрямые, чем Шруков, отступать не торопились.

Разбойные угрозы сменились рассуждениями о том, что Шрукову все-таки придется держать ответ не только перед аллахом, но и перед Иналом. Уж тот его хорошенько поскребет скребницей на партийной чистке!

Утешительным признаком было то, что к людям вернулась обычная кабардинская усмешка. Бойкое словцо, как любил говорить Матханов, всегда острее стали.

Все еще находились непосвященные.

— Так что же это за чистка людей? — спрашивали они.

И шутники отвечали:

— Выведут на площадь и будут считать, у кого сколько вшей.

— Ты смотри, чтобы тебя не поскребли. Шруков видел, как ты замахивался. Думаешь, он напрасно спрашивал, кому хочется в тюрьме вшей кормить?

Понемногу толпа рассеялась, и вот уже показались женщины, мирно идущие по воду с коромыслами на плечах. Но зачинщики не напрасно кусали теперь локти: к вечеру прискакал Эльдар со своими людьми, и вскоре под покровом ночи в сопровождении конвоя выехали из Бурунов две подводы с арестованными.

Мечеть стояла посреди аула безмолвная и безлюдная.

До поздней ночи уже в постелях разнокружечники шептались и рассматривали друг у друга какие-то старые ржавые револьверы, клинки, могущие сойти за кинжалы. На этот раз необходимость быть готовыми к самообороне представлялась вполне реальной: хотя главные бунтовщики и арестованы, другие могут вспомнить, что каны Советской власти первыми предупредили Щрукова о бунте.

Девочки были перепуганы насмерть. Матрене пришлось лечь спать с ними в одной комнате. Больше всего беспокоились за участь Тины, находившейся в отъезде. Они были уверены, что нападение на Шрукова не обошлось без Жираслана. А одна из девочек высказала даже опасение, что Жираслан хотел отыскать в Бурунах Тину и отомстить ей: ведь Тина бросила без присмотра старую княгиню, жену Жираслана.

Что говорить, грустное, грустное событие!


ЧИСТКА


Астемир велел приготовить к собранию место перед зданием исполкома, и Шруков приступил к делу. Те же самые плотники, которые неделю тому назад начали было ломать и переделывать мечеть под клуб, сейчас возвели на площади помост, а в самом здании исполкома заново остеклили окна.

Накануне дня, назначенного для чистки, на помост внесли большой стол, покрытый сукном, графин с водой и чернильницу. На помосте от одного края до другого установили лавку. Красный флаг вознесся на длинном шесте. Перед помостом на каменные глыбы были положены струганые доски, совсем как недавно в театре Шхальмивоко. На ночь здесь поставили караульных, среди которых любопытные увидели и деда Исхака, почтальона и песнопевца. Караульным выдали ружье — одно на весь караул.

Оркестрантам Шруков строго-настрого приказал быть в полной готовности.

Предстоящее событие ожидалось одними с волнением за свою судьбу, другими — с необыкновенным любопытством к участи тех, кто будет подвергаться чистке.

И конечно же, кто-кто, а прежде всех бессовестный неугомонный Давлет высоко поднял нос. Он расхаживал среди людей и напоминал то одному бывалому человеку, то другому те речи, какие когда-то произносил он, Давлет, с деревянной башни Шхальмивоко в бытность председателем аулсовета. Разве тогда случалось что-нибудь вроде бунта? Нет! Раза два Давлету даже удалось устроить манифестацию в свою честь, и люди должны помнить то счастливое время, когда они, жемат за жематом, проходили мимо башни Давлета.

Но и честные люди немало передумали и перечувствовали в эти дни. Шутка ли, предстать перед комиссией по чистке, как перед аллахом. Одни обдумывали свою жизнь втихомолку, другие открыто спорили, кто более грешен перед партией или аллахом.

Шли споры и в интернате: чей отец нуждается в чистке? Что будет с теми людьми, кого очистить невозможно? Кое-кто опять посоветовал своим отцам перед чисткой пойти в баню и, если нужно, пустить в дело керосин.

Итак, все было подготовлено, только бы погода не помешала делу! День наступил ясный, теплый и спокойный. С раннего утра площадь была полна народу. Многие пришли в праздничной одежде. Опять слышались голоса:

— А кто же будет выводить большевиков на площадь?

— Говорят, кое-кого будут жарить на вертеле, а других только проветривать.

— Не знаю, будут ли жарить и проветривать, а кое на кого следует-таки направить ветер гнева.

Иные шепотом обсуждали между собою, можно ли чистить людей, занимающих государственные должности. Вот говорят, чистка не обойдет ни Тагира Каранашева, ни Туто Шрукова. И с этих пойдет пыль. Но как же чистить того же Шрукова, не говоря уж об Инале? Как поднимать голос на Тагира или подступить к председателю Нахо из Шхальмивоко, если он всегда ходит с маузером? А как подвергнуть сомнению чистоту почтальона Исхака? Скажешь против него, гляди, завтра он принесет тебе повестку в суд. Но, надо сказать, в этом перечислении имен ни разу не упоминалось имя Астемира или Казгирея. Должно быть, чистота этих людей не подвергалась сомнению.

На помост взошли все самые ответственные лица.

Спорщики в толпе притихли.

Женщины в длинных платках до самой земли скромно стояли в стороне.

Оркестр, сверкнув трубами, заиграл вальс. Лю, дуя в трубу, не спускал глаз с Казгирея, который стоял неподалеку в группе сотрудников наробраза. Как всегда на людях, и на этот раз Казгирей щеголял безупречно белой черкеской.

Члены комиссии во главе с Астемиром заняли места за столом. Был среди них и Инал. Он уже прошел чистку в Нальчике. То один человек, то другой подходил к нему за распоряжениями; его бас то и дело перекрывал оркестр. Вот к нему обратились за указанием даже по такому поводу: кому, дескать, сидеть, а кому стоять.

— Чистка открыта для всех, — опять слышался бас Инала. — Посадите стариков, а комсомольцы могут и постоять. А контрикам так и скажите: им не удастся сорвать дело партии, мы не дадим повода злорадствовать. И пускай люди говорят серьезно — не на базаре. Я уже слыхал: точат клыки на Шрукова, на Матханова. Мы не дадим врагам никого из людей, нужных революции, пускай не рассчитывают! Некоторые удивились, услышав такие слова.

— А почему ты ставишь их рядом? Против Казгирея Матханова никто не замышляет.

— А против Шрукова замышляют?

— Шруков допустил бунт.

— Вот как! Значит, по вашему мнению, виноват Шруков? Я думаю иначе. Вот почему я и говорю о Матханове. И все-таки даже Казгирей не должен стать тем больным зубом, который вырывают, чтобы не вздулась щека.

Опять неожиданные слова! Послышался голос Астемира:

— О чем ты говоришь! Ни Матханова, ни Шрукова нельзя уподоблять больным зубам. Это люди здоровые, не больные.

— Чистка покажет, кто здоров, а кто болен.

— Ну ладно, оставим это сейчас, пора начинать, — сказал Астемир, заметно волнуясь.

Туто Шруков, крепко стоявший на своих кавалерийских ногах впереди всех, поднял руку. Дорофеич ожидал этого сигнала. Оркестр мигом перешел с вальса на марш, во всю силу зазвучал знаменитый марш «Октябрь». Музыканты старались. Все, казалось, идет хорошо, но Астемир остановил оркестр и сказал:

— Бросьте, бросьте! Сейчас нужны не трубы, не барабан, а человеческое слово... Товарищи, мы приступаем к большому и серьезному делу, нам предстоит провести чистку среди членов партии. Мы знаем, что не все понимают значение этого дела. Некоторые предполагают, что тут состоится нечто вроде джигитовки или борьбы на поясах, что один другого будет даже скрести скребницей... Есть, есть такой грешок... Валлаги. — И Астемир улыбнулся в усы своей доброй улыбкой. — Но, товарищи, тут не будет никакого циркового представления. Тут будет борьба другая. Тут будет борьба добра со злом. Партия — это есть передовые, лучшие люди среди трудящихся. У нас, в Кабарде, фабрики заводов почти нет, значит, нет и рабочих, пролетариев, и наша партия — это люди, которые целью своей жизни поставили борьбу за лучшую долю всех бедняков и середняков. Большевики — это люди, которые лучше других понимают, что есть благо для трудового человека, кабардинца, балкарца, осетина, и за это добро большевики борются. Но как же бороться за добро, учить добру других, если ты сам недобрый человек? Вот в этом и состоит смысл того, что нам предстоит сделать. Партийный человек распознается прежде всего по его деяниям. Устав нашей партии, то есть правила, по которым человек выполняет свой партийный долг, служит основой для наших выводов, кто соответствует, а кто не соответствует своему назначению партийного человека. Пусть солнце просветит насквозь каждого из нас, — и Астемир покосился на солнышко, которое уже довольно высоко взошло на небе, — пусть просветит нас солнышко насквозь! А мы, товарищи, должны помочь ему. Каждый из присутствующих здесь имеет полное право выступить и сказать свое слово либо в защиту человека, либо против него. Вот это и есть чистка партии. Партия считает, пусть лучше будет меньше людей в ее рядах, но это будут именно те люди, которые нужны народу... Всем ли теперь понятна наша задача? — Астемир умолк.

Его речь понравилась людям, она многое объяснила. Но последние слова председателя комиссии по чистке партии, нужно признаться, опять поставили в тупик многих: «Люди, нужные народу». Ну, а вот как же быть с теми же муллами? Разве мулла не нужен народу? Почему же партия большевиков против мулл? Почему мулл изгоняют, мечети закрывают? Как это понять? Как ответить на этот вопрос? И, как бы чувствуя, что именно этот вопрос озадачивает людей, Астемир продолжал:

— Серьезное волнение недавно произошло у нас. Причиной послужило решение превратить мечеть в клуб. Советская власть отделила церковь от государства. Советская власть не хочет давить на людей, подавлять их убеждения или веру. Но она говорит: «Будьте благоразумны, прежде всего цените в себе человеческий ум». Было время, когда религия делала историю. Но теперь наступило другое время, открылись ворота другой истории. Скорее идите к той новой жизни, какая создается на каждом шагу вокруг всех нас. Мечеть только мешает, вот почему большевики против мечетей. Вот почему большевики против нечестных людей, где бы они ни встречались — хоть в мечети, хоть в самой партии. Вот почему большевики хотят оттеснить в сторону плохих людей, а вперед выдвинуть хороших. Вот, кстати, вы говорите: «Когда мы пошли на защиту своей мечети, впереди шли дети и женщины». Впереди шли женщины и дети. И очень жаль! Важно то, кто шел за ними, кто ими прикрывался. Мы хорошо помним этот белогвардейский прием. Разве не шли на нас шкуровцы, выставляя вперед женщин и детей? Разве не так действовал Серебряков?

— Тех, кто заставил женщин идти впереди, нужно заставить носом рыть землю, — прогремел бас Инала. — Кто любит соленое, попьет водицы.

Астемир выдержал паузу и продолжал:

— Валлаги! Я заканчиваю, товарищи. Теперь вы понимаете назначение чистки. Сейчас мы приступим к чистке, будем приглашать сюда людей и говорить о каждом перед всем народом. Будем вызывать людей по алфавиту.

— Что значит по алфавиту? — раздались голоса.

— Кто с красивой, тот раньше?

— Ишачья голова! Как знать, какая буква красивее...

— Самая красивая та буква, какая у самого Астемира. Эта буква похожа на острую вершину.

Может быть, это замечание и было справедливым, но все-таки люди плохо понимали намеченный порядок. Новое замечание Астемира внесло полную ясность. Он так и сказал:

— По алфавиту — это значит по порядку. И как бы в пояснение, делая акцент на «а»,

Астемир вызвал на помост известного всей Кабарде Абанокова. Это был народный судья. По всему было видно, что Абаноков многое дал бы, чтобы не быть Абаноковым, не носить фамилию на букву «а». Люди увидели даже какое-то предначертание в том, что первым предстал перед ними на суд сам судья.

Процедура чистки началась. Секретарь комиссии читал анкету судьи. Люди внимательно слушали, хотя и без анкеты знали судью по многим делам. Абаноков то бледнел, то краснел, будто его попеременно обдавали то горячей водой, то холодной.

Кто не знал Абанокова? Сын коновала, он рано осиротел, попал в казачью станицу к лавочнику, там научился счету и грамоте и вскоре начал писать за плату разнообразные, хоть и малограмотные прошения. Благодаря этому он и прослыл человеком, знающим законы, и после упразднения шариатских судов быстро пошел в гору: раз пишет прошения, знает названия всех учреждений и в какое из них с чем следует обращаться, ему и поводок от волов в руки. Но знаток юриспруденции все-таки не был уверен в себе, поэтому бегал к руководящим товарищам чуть ли не по каждому делу —упаси аллах вынести опрометчивый приговор. А если случалось, что вдруг по ходу дела выяснялись какие-то непредвиденные обстоятельства, в корне меняющие суть дела, а Абаноков уже имел указания свыше, он оставался тверд и никогда не отступал от заранее согласованного приговора.

Вот каков был судья Абаноков! Но в остальном он был неплохой человек.

Среди присутствующих Абаноков заметил многих из тех, кого он когда-то осудил. Как же при этом не волноваться! История жизни Абанокова была рассказана. Солнышко продолжало ярко светить. Инал по-прежнему ходил вдоль и поперек помоста, тяжело ступая, погруженный в свои размышления. Астемир пригласил желающих высказаться. Но никто не знал, с чего начать. Только Давлет, предвкушая удовольствие поговорить с судьей на равных, воскликнул:

— Дать ему гусачком по голому заду!

Излюбленная прибаутка шхальмивоковцев-жерновщиков развеселила людей. Все как бы очнулись, зашумели, послышались возгласы:

— Верно! Гусачком его!

Неслись и более осмысленные выкрики:

— Его законы привязаны к сапогам начальства. Куда сапог, туда и закон... Не нужно такого судью! Почему новый лесник на свободе?

До сих пор не был забыт случай в Батогинском лесничестве. Молодой лесник получил указание от начальства: стреляй в браконьеров, ответ будем держать мы. И случилось, что лесник застрелил браконьера. Дело передали в суд. Лесника приговорили к тюремному заключению, но лихие начальники велели освободить убийцу. Жена убитого долго обивала пороги, требуя возмездия за кровь, она и плакала, и грозила передать дело в более справедливый, шариатский суд, но, увы, ничего не достигла.

Воспоминания об этом деле разожгли страсти. Одни говорили, что судья потому и называется народным судьей, что он защищает интересы народа, другие не соглашались с этим:

— А вдова и пятеро детей-сирот — это не люди, не народ?

— Щитом защищаются, но щитом можно и убить.

— Гусачком, гусачком судью!..

Инал перестал вышагивать, он все не мог принять решения, какую сторону поддержать. Поддержишь судью — люди скажут: «Инал защищает несправедливость». Поддержишь его противников, значит, судью придется вычистить из партии, и тогда потеряешь нужного человека.

В толпе начала проталкиваться вдова убитого. Она старалась, чтобы все увидели ее детей, кричала:

— Глядите! Вот дети, которых он сделал сиротами. Глядите, люди! Глядите и вы, мои сыны. А вот тот, кто виновен в нашем несчастье. Смотрите на него, запоминайте! Вырастете — мстите.

Астемир растерялся. Инал подсказал ему:

— Ведь мы не давали ей слова. Женщина услыхала Инала.

— Не давали слова! Да разве словами кормят детей? Слово и на углях не испечешь...

Нужно было что-то решить. Астемир, справившись с растерянностью, громко сказал:

— Я поддерживаю тех, кто требует исключения Абанокова из партии.

Инал хмуро метнул на него взгляд, но промолчал.

Астемир возвестил:

— Поднимите руку те, кто не хочет оставить Абанокова в партии.

— Мы не хотим оставить его судьей, — раздались крики.

— Человек, исключенный из партии, не может быть судьей, — пояснил Астемир.

— Тогда будем поднимать две руки: одну, чтобы выкинули из партии, другую, чтобы перестал быть судьей.

Так или иначе, на этот раз не пришлось призывать людей дважды и трижды, как это было при голосовании в Шхальмивоко, — все охотно подняли руки, некоторые не отказали себе в удовольствии поднять обе руки. Судья удалился той же походкой, какой обычно уходили от него осужденные.

На букву «а» было еще три члена партии, и самым интересным из них был молодой балкарец Адыков, председатель окризбиркома[5]. Инал давно был недоволен Адыковым. Он знал немало случаев, когда сельские сходы выносили решения о лишении избирательных прав подкулачников, мулл, скрытых спекулянтов, а окружная комиссия восстанавливала их в правах. Адыков всегда находил мотивы: этот осознал ошибку и встал на честный путь, тот прикупил лишней земли, будучи не в состоянии прокормить большую семью, многие, по мнению Адыкова, страдали от наветов, и, наконец, Адыков утверждал, что к лишению избирательных прав нередко стали прибегать из побуждений кровной мести.

И снова голос народа, на этот раз в пользу Адыкова, помешал Иналу выполнить свой замысел — исключить Адыкова из партии. Инал помнил, что невыгодно ему разжигать и усиливать оппозицию, и без того, считал он, врагов у него более чем достаточно. Надо было хладнокровно учесть все эти соображения. Но чем больше Инал себя сдерживал, тем более внутренне негодовал и начинал чувствовать неприязнь к каждому, кто вольно или невольно шел против его намерений. На Астемира он старался не смотреть и только бормотал достаточно громко, чтобы его слова донеслись до председателя: «Нет, таким способом ты не вымоешь партию, ленивая вода не смоет ил, большевики любят быструю воду».

Уже начинало темнеть, а люди не уходили. Всем хотелось дождаться буквы «м». Всех занимала судьба Матханова.

Много народу оказалось на буквы «к» и «л». Но тут подобрались почти все люди безобидные: заведующий больницей, тракторист (это его трактор пострадал во время паводка, но он сам-то был неповинен, а еще меньше повинен в бегстве Жираслана, и его честь тракториста на чистке не пострадала), налоговый агент (правда, кое-кто был им недоволен, но агент доказал законность своих действий).

Случалось и так, что секретарь только зачитывал анкету и на этом проверка беспорочных людей заканчивалась.

Но вот дело дошло до Каранашева.

Едва секретарь назвал его фамилию, Тагир вскочил на помост и важно подошел к Иналу. Казалось, Тагир, весь ликуя, готов обнять Инала, но сдержался и подал Иналу лишь руку. Тот, не предвидя дальнейшего, протянул свою. Тагир начал яростно ее трясти.

— Поздравляю! Поздравляю!

Инал ничего не понимал, как ничего не понимали и все другие.

Всеобщее замешательство помогло Тагиру произнести речь, которую, очевидно, он долго готовил. Речь была такая:

— Поздравляю тебя, Инал! Это ты, Инал, зажег костер в долине. Костер этот виден так далеко, как будто он горит на вершине Эльбруса. Вот мы видим вокруг себя посланцев со всех сторон света. Люди едут из-за Терека и из-за Кубани. Тут есть посланцы Осетии, Ингушетии, Дагестана. Что же привлекает к нам людей? Костер! Костер, который зажжен Иналом, костер, который должен рассеять остатки тьмы и бросить свет социализма на все стороны света. До сих пор Эльбрус назывался Горой света. Теперь долина, где горит костер Инала, будет называться Долиной света. Вы недоумеваете. Вы еще не знаете, что это за костер. Нет, вы все знаете, о чем я говорю. У кого в сердце нет ликования по этому поводу и готовых слов признательности и величания нашему головному коню, головному журавлю — Иналу...

Тут Инал не выдержал:

— О чем ты говоришь, Тагир? Действительно, мы не можем понять тебя. Астемир, ты не давал мне слова, но, может быть, пора призвать к порядку тех, кто не понимает значения нашего собрания?

Астемир привстал:

— Валлаги! Ты, Тагир, скажешь свою речь после того, как ответишь на вопросы.

Но, видимо, эти призывы не могли сбить воодушевления Тагира, он продолжал:

— Валлаги, Астемир, я сейчас кончу. Я должен сказать несколько слов как раз потому, что еще есть некоторые работники, даже ответственные, даже самые ответственные работники, которые не до конца понимают, что зажег Инал...

— Что я зажег? — опять не выдержал Инал. — О чем ты говоришь? Поджигатель я, что ли?

— Нет, ты не поджигатель, а ты... — Тут Тагир не сразу вспомнил то слово, которому он научился у Казгирея, замешкался, весь налился кровью, но вот вспомнил и радостно воскликнул: — Ты — просветитель! Вот кто ты, Инал. И ты знаешь, о чем я говорю, ты сам говорил мне: «Вот мы зажжем костер для всех людей». Ты говорил мне еще, что это будет книга, по которой будут читать люди всех языков и учиться новой жизни. Ты сам говорил мне это.

Тут действительно все начали понимать, куда клонит Тагир Каранашев, но, чтобы не было больше никаких сомнений, оратор заключил:

— Агрогород в долине Бурунов, вот о каком костре я говорю.

И оратор победоносно посмотрел вокруг, ожидая одобрения.

Люди со строительной площадки, которых здесь было немало, по наущению Тагира закричали:

— Иналу долгая жизнь!

Для многих кабардинцев, в похвалах и чествованиях находящих своеобразную отраду, этого призыва было бы, вероятно, достаточно для того, чтобы деловое собрание превратить в пышное торжество, к которому призывал Тагир Каранашев. Но Инал именно в этот момент, теряя терпение, воскликнул:

— Да останови же его, Астемир!

Астемир и сам уже стучал карандашом по графину, а Туто Шруков, сидя у стола, повторял машинально свой обычный жест, заимствованный у Инала: то рассыпал по столу — на этот раз воображаемые — карандаши, то снова собирал их.

— Мы должны разбирать не речь Каранашева, а его партийную анкету, — говорил Астемир, стараясь восстановить порядок. — Кто берет слово по вопросу о Каранашеве?

Так и остался незавершенным замысел Каранашева: тут же, на чистке, всенародно объявить о желании строителей агрогорода присвоить будущему агрогороду имя Инала Маремканова. Перед этим Тагир советовался с Матхановым, и Матханов не одобрил план. Казгирей сказал: «Лучше, чтобы имя человека было не на вывеске, а в душах людей». Может быть, замечание и справедливое, но план Тагира казался ему самому еще более справедливым, а главное, многообещающим... И, однако, наивный угодник, а проще сказать, подхалим, не без огорчения перешел от своей льстиво-патетической речи к прозаическим ответам по анкете.

Но так или иначе, и с Каранашевым разобрались благополучно.

Предвидя, что вопрос о Казгирее будет главным, Астемир уже задумывался, как приступить к нему: не правильнее ли отложить разбор дела Казгирея Матханова на завтра?

Этот вопрос волновал не одного Астемира.

Казгирей был уверен в себе, он не раз проверял свою способность в ответственную минуту говорить перед народом. Все, что касалось лично его, его биографии, его партийной чести и чистоты, он хотел видеть вместе с другими только в одном свете — в свете правды. Его волновало другое. Возобновлять ли принципиальный разговор о своих расхождениях с Иналом Маремкановым? Можно ли забыть старика Саида, плетущегося в толпе ссыльных? Простительно ли забывать о десятках и сотнях жалобщиков, которые приходят к нему изо дня в день? Можно ли молчать, когда разоряются многие семьи, многие гнезда? Не вспомнить ли опять легенду о черном вороне?

И в то же время Казгирей искренне искал доводы в пользу Инала. Ведь вот сейчас он поддержал требование народа об исключении судьи из партии. Не вызывает сомнений неподдельность его возмущения бестактной выходкой Каранашева. Все это говорит о том, что Иналу Маремканову не чуждо чувство справедливости.

Погруженный в эти нелегкие думы, Матханов не слышал, что уже начали вызывать букву «м». Первым на букву «м» был Маканов, председатель окрбатраксоюза.

Маканов имел кличку «Окружной Батрак». И в самом деле, он неизменно сохранял вид батрака: ноговицы, поверх шинели тулуп, старенькая шапка. А вот несмотря на свой неказистый вид, Маканов не имел себе равных в искусстве скашивать сено с самых крутых склонов альпийских лугов. Привязав себя ремнем к дереву или камню, он запросто висел над пропастью, раскачиваясь подобно маятнику, и косил. Если же во время косовицы он становился в ряд с другими, то самые выносливые и умелые косари выдерживали соревнование не больше часа. Недавно он научился читать, и это ему так понравилось, что он читал все, что попадется под руку, даже оберточную бумагу, если видел на ней буквы. Но еще больше, чем читать, он любил разговаривать по телефону, и поэтому каждого нового знакомого он просил звонить ему.

Была у парня одна слабость. Он слишком часто женился. Вероятно, так случалось потому, что каждая новая жена неизбежно оставляла его. Теперь его мечтой было обзавестись русской женой, чтобы хоть этим походить на Инала, своего покровителя.

В кабинете Окружного Батрака пол был покрыт ковром. Всю жизнь живший в шалашах, парень никак не мог позволить себе топтать ковер ногами: войдя в кабинет, он с разгона перепрыгивал через ковер к столу.

Бесстрашный косарь простодушно шагнул к столу грозной комиссии. Едва ли у кого-нибудь появилось бы желание обсуждать Маканова. Но вдруг раздался голос Давлета:

— Не дорос Маканов! Какой же он большевик, если у него в кабинете висит портрет царя! Валлаги!

— Как так портрет царя? — удивился Астемир.

— И не только царя, генералов.

— Каких генералов?

— Царских!

И вот что выяснилось.

Маканову попался журнал времен русско-японской войны с портретом царя Николая и царских генералов. Ему понравились важные старики — бородатые, в эполетах, в орденах, и, вырезав картинки, он расклеил их у себя в кабинете.

Но поди разберись, как все это было, что к чему. Факт оставался налицо. Со смехом люди подтвердили сообщение Давлета. И Давлет восторжествовал: Астемир был вынужден внести предложение об обратном переводе Маканова из членов партии в кандидаты.

С тем же добродушным выражением лица, с каким Окружной Батрак взошел на помост, он спокойно сошел с помоста.

Далеко не все знали порядок букв по алфавиту. Еще меньше людей вникало в распорядок — регламент собрания, не разумели того простого обстоятельства, что Маремканов, головной журавль, уже прошел чистку в Нальчике. Но, конечно же, все понимали, что после Маканова на букву «м»должны идти Маремканов и Матханов.

Внутреннее чувство подсказывало, что наступает главный момент.

Маремканов — Матханов, Матханов — Маремканов. Нет, видно, не разъединить этих людей! Крепко слилась эта буква. Видно, неразрывно и навсегда связались эти две жизни, эти две судьбы. Не в первый раз два эти человека предстают перед народом — и всегда в схватке.

Инал твердо решил не разжигать страстей, не выносить сор из избы, не вовлекать массы людей в его сложные отношения с Казгиреем.

Лучше, думалось Иналу, спустить дело на тормозах, подобно тому как с крутой горы спускают подводу, обойти разногласия и вернуться к ним после того, как чистка закончится, добиться окончательной победы с глазу на глаз. Возможны всякие случайности. Не напрасно Казмай с таким воинственным видом пробивается вперед. Не напрасно Ахья, следуя за отцом, смотрит (так показалось Иналу) таким пронзительным враждебным взглядом.

В толпе еще кое-кто не понравился Иналу.

Нет, решил Инал, на людях нужно добиваться только одного: верного выигрыша. При случае бросить тень на Казгирея, невзирая на то, что он сам предупреждал: Матханова не отдадим. Вызвать у членов партии сомнение в его безупречности. Даже вынести ему выговор. Но крайностям ни в коем случае не поддаваться. Да, собственно, какие основания для крайних мер, спрашивал сам себя Инал. Нет, надо быть справедливым. И прислушиваться к мнению людей, того же Эльдара. Как-никак Матханов согласился приехать по его же настойчивой просьбе, и не напрасно же Степан Ильич верит ему, покровительствует. Этого не перечеркнешь...

Приняв такое решение, Инал повеселел, но тут опять к самому помосту стал проталкиваться неугомонный Казмай.

Старый Казмай явился на собрание в своей праздничной черкеске с газырями. У него и у Ахья были, разумеется, все причины для волнения. В первый раз старику предстояло говорить всенародно о себе, о своей семье, о своих обидах и, наконец, о великодушном поступке Инала, освободившего Ахья.

Ничего в жизни так не хотелось старику Казмаю, как сейчас услышать от людей приговор, чистый он человек или не чистый, и чтобы этот приговор услышал его сын. Между тем старик попадал в смешное положение. Казмай никогда не заботился о приискании себе фамилии. Казмай — да и только! Так он и прожил свой век. Казмай да Казмай, Казмай из Батога. Когда же Ахья начал работать в комсомоле и ему понадобилась фамилия, то он назвал себя просто Казмаевым. Признаться, никакого неудобства не испытывали ни Ахья, ни Казмай. Но вот теперь комиссия стала перед вопросом: на какую букву зачислить Казмая? А Казмай к тому же опоздал к началу собрания (не сразу нашлись патроны во все газыри). Вот и решили отнести Казмая в конец списка. Узнав об этом, старик усмотрел в таком решении неуважение к себе, а ведь ему так не терпелось услышать, что скажет о нем народ, и не мог успокоиться. Вот почему он с помощью сына и проталкивался к помосту. От усилий он даже запыхался и не сразу мог заговорить с Иналом:

— Слушай, Инал, я и сюда торопился, как на твою свадьбу. Я опять перешел много рек. Я хочу, чтобы народ сказал обо мне как можно скорее, хороший я человек или плохой. Я сам хочу высказаться перед народом и сказать о тебе, Инал. Я выйду сюда, на это высокое место, вместе с Ахья. Пусть весь народ видит, что сын опять с отцом, что справедливость есть, а ворота открыл ей ты, Инал. Вот что я хочу сказать. Вот почему мое сердце бьется нетерпеливо. Почему же ты отбросил меня в самый конец?

Инал отвечал с досадой:

— Я не знаю, старик, что ты хочешь говорить. Каждый может говорить то, что у него на языке. Не знаю, не знаю... А насчет очереди, — это не мое дело, обращайся к Астемиру. Астемир! Выслушай старика.

У Инала окончательно созрел план. Он решил, что люди, утомленные долгим собранием, не будут очень придирчивы и многословны даже при разборе такого дела, каким был вопрос о Казгирее Матханове. А поэтому выгодно пропустить Матханова сейчас: это давало надежду направить разбор дела именно по тому пути, какой предусматривался Иналом.

Политическая физиономия Казгирея Матханова последних лет как будто бы и ясна. Его научные труды известны. Латинизация алфавитов — вот конек, на котором Казгирей проскакал по многим фронтам культурной революции. Инал помнил, например, любопытную историю, слышанную им еще в Москве от Коломейцева.

В один из аулов Чечено-Ингушетии приехал учитель с кипами только что напечатанного букваря. В ауле в это же время был Казгирей Матханов, знакомившийся с постановкой народного образования в Чечено-Ингушетии. И вот на его глазах произошло событие, казалось бы, невероятное. Учитель роздал буквари детям и велел наутро явиться в школу. Каково же было удивление учителя, когда утром в школу пришли не дети с букварями, а их отцы с кинжалами. «Как ты смел, собачий сын, священными арабскими буквами изображать простые ингушские слова?» Именно недавний бунт в Бурунах напомнил Иналу эту историю. Возбужденные люди шумели, размахивали букварями: дескать, допустимое ли богохульство — писать ингушские слова буквами, которыми пишутся молитвы и стихи Священного писания, ведомые самому аллаху. Люди требовали сложить эти книги на минарете и никогда их не трогать. Чтобы успокоить разбушевавшихся ингушей, Казгирей взял вину на себя. Мол, не учитель виноват, это он, Казгирей, привез из Москвы такие буквари, но он, человек из Москвы, обещает, что Советская власть пришлет другие буквари.

Почему-то с большой яркостью вспомнился сейчас Иналу этот случай в ингушском селении и то, что сказал Степан Ильич.

— Это происшествие, — признавался тогда Степан Ильич, — помогло не одному только Казгирею понять многое. Кто мог предвидеть, что в самом религиозном фанатизме заложена сила, направленная против ислама? Но как высвободить эту силу, дать ей простор, использовать ее на благо народного просвещения?

Случай в ингушском селе подтвердил, таким образом, вывод, к какому пришли Коломейцев и Матханов: арабское письмо не годится.

Внедрение русской графики, с другой стороны, наталкивалось на враждебность народов, испытавших колониальное иго царизма. С течением времени русское влияние утратит этот привкус, но сейчас, когда только начинается революция в духовной жизни народов, следовало остерегаться излишних затруднений. Латинская же система станет мостом, перекинутым от мусульманского берега к русскому берегу.

С этими доводами Казгирей обратился к наркому Луначарскому и встретил поддержку. За несколько последовавших затем лет Казгирей Матханов приобрел широкую известность среди народов Советского Востока. С таким же фанатизмом, с каким ингуши и чеченцы защищали неприкосновенность Корана, они теперь защищали бы Казгирея.

Все это хорошо помнил и учитывал Инал, и он знал, что сейчас говорить нужно не об этом. Сейчас нужно направить обсуждение биографии Матханова в сторону его прошлого. В какой мере Казгирей освободился от шариатских убеждений? Не сидит ли в нем еще шариатский дух? Не приспосабливается ли он к новым политическим условиям, чтобы при удобном случае переметнуться во враждебный лагерь? Пусть тень сомнения в политической безупречности, как тень той самой зловещей птицы, о которой любит говорить Матханов, ляжет на него самого. Вот к чему нужно вести дело. Пусть висит над Матхановым угроза выговора, но не больше!

Астемир держался другого мнения, нежели Инал. Пусть, считал Астемир, люди приучаются мыслить политически, общественно, пусть в споре примет участие как можно больше людей и пусть наконец будет решен спор, мешающий спокойно работать. Пусть люди вникнут и скажут свое слово. От этого будет только польза.

Так думал Астемир, и как раз поэтому то, что не понравилось Иналу, то есть просьба Казмая рассмотреть его дело, понравилось Астемиру: сегодня, дескать, разберем дело Казмая, а серьезнейшее дело Казгирея — завтра.

— Товарищи! — послышался его голос. — Из-за позднего времени мы чистку на сегодня заканчиваем. Вне очереди будет рассмотрен вопрос о всем известном председателе аулсовета в Верхних Батога, о славном красном партизане Казмае. Комиссия решила предоставить слово Казмаю из Верхних Батога, уважая его заслуги и возраст. Каждый из нас с удовольствием прослушает речь Казмая, этой речью наше собрание будет закончено достойно. А Казгирей Матханов выйдет перед нами завтра.

Заявление внесло некоторое разочарование. Ведь все ждали самого интересного. Раздались крики:

— Почему поломали букву?

— Почему не называете Маремканова? Почему Матханов есть, Маремканова нет? У них одна и та же буква, а у Казмая нет никакой.

Астемиру пришлось разъяснить: буква, дескать, действительно одна и та же и у Матханова и у Маремканова, но ячейки разные. Маремканов уже очистился в своей ячейке.

Опять раздались крики:

— Как так? И буквы рядом, и сами они рядом, как же это Инал уже успел почиститься? Может, и Шруков уже почистился?

Успокоить людей удалось лишь после того, как сам Шруков вышел вперед и сказал, что если бы даже ему полагалось чиститься в Нальчике, он просил бы чистить его в Бурунах. Но это будет завтра или послезавтра, когда до него дойдет очередь, а сейчас-де он опять просит от имени комиссии выслушать Казмая. Он тоже думает, что речь Казмая доставит удовольствие каждому. Безупречная чистота этого старика едва ли вызывает в ком-нибудь сомнение. Время позднее, пора закругляться, отдохнуть, набраться сил на завтра.

Слова Шрукова понравились всем, и тотчас же Казмай сменил его на помосте.

Старик сказал все, что хотел, и сказал так, как хотел. Но он умел выражать чувства только на языке своих отцов, поэтому речь его, к сожалению, не всем была понятна. Однако все чувствовали радость старика, понимали, зачем он велел своему сыну стоять рядом, — и это взаимопонимание было главным в выступлении Казмая.

Казмай закончил. Люди, засидевшиеся за столом президиума, поднялись и с улыбками удовольствия заходили по помосту, разминая ноги. Глухо застучали доски.

Был счастлив Казмай, был доволен Астемир: угодили старику. Инал же, раздраженный выступлением Каранашева, а теперь тем, что сего доводами не согласились, сошел с помоста, не обращая внимания на вежливые приглашения к ужину сразу в три почтенных дома — к Казгирею, к Шрукову, к Каранашеву да еще куда-то.

Но несмотря на недовольство и усталость, Инал, как всегда терпеливо, выслушивал просителей и жалобщиков: то подойдет старик, то, робко склонив голову в черном платке, остановит Инала женщина. Не отставала от него и Матрена, которая немало потрудилась у себя на кухне в надежде, что Инал отведает ее кушаний.

Казгирей, Астемир, Туто Шруков и Тагир Каранашев шагали за Иналом почтительно, приостанавливаясь и выжидая всякий раз, когда Инал вступал в разговоры.

Конечно, неприятно было видеть, что Инал остался чем-то недоволен, но так хорошо было вздохнуть полной грудью после шумного напряженного дня.

Солнце ушло за снежные вершины. Отблеск вечереющего неба играл на лаке кузова «линкольна», дожидавшегося своего хозяина.

— Инал, хорошее гетлибже у Матрены. Может, зайдешь? Отдохнешь, отведаешь? — повторил приглашение Казгирей.

И Матрена просительно, но молчаливо ждала в стороне.

Но Инал оставался неумолим: дескать, некогда, дома ждут дела.

И вот шофер дал гудок, вокруг машины, как и полагается, столпились все мальчишки аула, машина, подняв столб пыли, укатила.

Загорелись первые звезды. На юго-западе, над горной грядой, в небе, начавшем сменять розоватость на нежную голубизну, над шатрами Эльбруса, легко парящими в небе, заискрилась вечерняя звезда.

Прекрасно и спокойно было в той стороне, где поднималась к небу вечная могучая гряда гор с белоснежными вершинами.


МАТХАНОВ ВСХОДИТ НА ПОМОСТ


Утро наступило не такое ясное, каким был вчерашний день. Людям, не привыкшим к прихотям гор и предгорий, могло показаться странным, как это произошло. Такой безмятежный, ясный, розовый вечер — и такое пасмурное утро!

Но легкий туман, расползшийся по равнине предгорья, не мешал ни балкарцам, прибывающим из ущелий, ни кабардинцам, спешащим на собрание из-за Малки или из Малой Кабарды.

Народу собралось еще больше, чем вчера; и тут и там записные острословы старались привлечь к себе внимание, подбирая и вдруг бросая в толпу меткие словечки.

Один кричал:

— Не каждый день на виду у народа стригут такого барашка, как Казгирей.

Другой предпочитал сравнивать Казгирея и Инала с арабскими конями. А если так, то едва ли кому бы то ни было удастся их заарканить. Высказывались и такие мнения: чистка партии придумана с единственной целью — либо подчинить Матханова Маремканову, либо наоборот, а то и запереть обоих в тюрьму.

Немногие слыхали, как прошумела машина Инала, — такой крик, такая разноголосица стояли на площади, напоминавшей большой конский базар.

Однако на стол на помосте уже поставили графин со свежей водой, ночной караул, среди которого по-прежнему выделялся длинноусый почтальон-песнотворец Исхак, сменился членами комиссии.

Лю сегодня был особенно в приподнятом настроении. Из знаменитого аула Гедуко, с которым по степени худой славы мог бы сравниться только не менее известный балкарский аул Батога, приехал со своим отцом Сосруко. В наказание за побег Казгирей запретил Сосруко выходить из интерната, но одно сознание, что приятель тут, что все как будто благополучно устраивается, радовало Лю. Он с любопытством посматривал на отца Сосруко, толстяка Локмана Архарова, который, несмотря на недавние беды, бодро и жизнерадостно о чем-то толковал с кабардинцами из Малой Кабарды. Архарова восстановили в гражданских правах, как «человека толстого не по кулацкой причине, а по болезненному состоянию».

Собрание началось без марша и без вальса. Астемир стучал карандашом по графину. Шруков очень сожалел, что забыл запастись карандашами, Туто не один раз видел, как орудует карандашами во время своих выступлений Инал — то выбрасывает на стол пачку карандашей, то решительным жестом сгребает их обратно в стакан. Шрукову этот прием казался очень убедительным, и вот, думая о своем выступлении, он сожалел, что не позаботился обзавестись достаточным количеством карандашей для того, чтобы произвести на слушателей такое же внушительное впечатление, какого достигал Инал.

Но и скромный карандашик Астемира сделал свое дело, люди затихли.

Немало передумали и перечувствовали в эту ночь Инал и Казгирей. Инал и сам все еще был под впечатлением своей недавней чистки. Нельзя сказать, что рассмотрение дела Маремканова прошло безукоризненно гладко. Придирки были. Самым неприятным было напоминание об одном газетном фельетоне. Фельетонист, скрывшись под псевдонимом «Обиженный безлошадник», рассказал о выступлении «одного из руководящих товарищей», в котором тот якобы сказал: «И отсталость — деньги». На самом деле мысль Инала в речи, действительно им произнесенной, заключалась в том, что, дескать, и отсталость иного хозяйства может послужить поводом для толчка вперед, для общего подъема. Как-никак, а Иналу пришлось публично объяснять, что он имел в виду, когда якобы сказал, что и отсталость — деньги.

Надо полагать. Маремканов дознался, кто автор фельетона, но" предпочитал об этом не говорить.

Более чем когда бы то ни было теперь казалась опасной, таящей взрывную силу предстоящая встреча с Казгиреем на трибуне в Бурунах. Неразумно было бы долго держать народ в том возбуждении, какое неизбежно вызовут дебаты по поводу Казгирея и его отношений с Иналом.

Вчерашнее раздражение против Астемира утихло. Инал все-таки хорошо знал рассудительность Астемира, верил в здравый смысл председателя. Кому нужен бесцельный шум страстей! И без лишних прений каждому из руководящих товарищей известно, кто чист перед партией и народом, а кто лишний человек. Нет, конечно, Астемир будет на его стороне и поймет его соображения.

С таким настроением Инал приветливо обошел людей, пожал руки каждому члену комиссии. Ободренный Каранашев попробовал было заговорить с Иналом о своем, о вчерашнем, но Инал только махнул рукой и занял место у стола, выжидательно и ободряюще поглядывая на Астемира.

Астемир, призывно постукивая карандашиком по графину, встал и провозгласил с большим чувством:

— Товарищи, мы продолжаем работу. Члены комиссии пока еще не знают, довольны ли ими люди, но мы довольны ходом дела. — И Астемир в коротких словах подвел итог вчерашнего дня. — Сегодня, — заключил он, — на очереди вопрос о Казгирее Матханове... Матханов Казгирей! — еще громче возвестил он, приглашая Казгирея на видное место, и сразу огромная толпа затаила дыхание.

Казгирей вышел вперед, привычным жестом протирая пенсне.

— Все ли знают Казгирея Матханова? — спросил Астемир.

— Кто же не знает Казгирея! — раздались крики.

Послышался зычный голос:

— Валлаги, нужно сразу записать Казгирея в хорошие люди.

— Верно, — закричали вокруг, — сразу записывайте.

Астемир пояснил:

— Так нельзя, товарищи. Если у вас нет вопросов, зачитаем анкету. — И он предложил секретарю комиссии обнародовать анкету Казгирея.

Но кто же не знал жизни этого человека?

Уважаемая семья старого Кургоко Матханова. Медресе в Прямой Пади. Первое знакомство с незабываемым Степаном Ильичом Коломейцевым, в ту пору оружейным мастером. Первая поездка в Стамбульский университет. Возвращение на родину и начало просветительской деятельности в духе незабываемого Кабазги Казанокова... Ну что ж, нельзя не упомянуть и о том, что именно в этот период Казгирей Матханов становится верховным кадием... Это не помешало ему стать на сторону революции и возглавить революционную шариатскую колонну, боровшуюся в годы гражданской войны против Деникина, Шкуро и Серебрякова...

В этот момент кто-то из толпы крикнул:

— А кто был у него первым помощником?

— Кто был у тебя первым помощником? — переспросил Астемир.

—. Моим первым помощником была моя преданность народу, — отвечал Казгирей, но эти слова, видимо, не понравились Иналу, внимательно следящему за всем происходящим. Инал поморщился, но промолчал.

— Кто был у тебя начальником штаба? — послышался тот же голос.

Казгирей понял смысл вопроса. Что же, кто не знает, что призывал он под зеленое знамя шариатской колонны всех, кто, по его убеждению, может смело служить делу народа против угнетения и несправедливости.

— Этому же делу, — говорит Казгирей, — служил мой брат Нашхо, уже в то время состоявший в партии большевиков. Его хорошо знал Инал, с детства друживший с ним. Наверное, — продолжал Казгирей, — Инал помнит и мою с ним встречу в те годы, помнит, что мой отец был убит беляками, а дом сожжен... Что же касается начальника штаба, то начальником штаба был у меня общеизвестный Жираслан. Да, Жираслан! Он тогда еще не был тем, кем стал позже, когда именем Жираслана пугали детей. Я скажу больше. Напомню, что впоследствии Жираслана амнистировали и он числился моим телохранителем. Зачем скрывать прошлое? Смешно было бы скрывать мне и то, что мы не могли найти с нашим признанным руководителем Иналом Маремкановым общей линии Нам пришлось расстаться... Тем, кто этого еще не знает, я должен сказать, что в тысяча девятьсот двадцатом году я во второй раз уехал в Турцию, надеясь найти там ответ на вопросы, которые мучили меня в ту пору...

— Вот за это ты и держи теперь ответ перед партией и народом, — подхватил Инал.

Казгирей выше поднял голову:

— Вот я и держу ответ перед партией и народом.

— Пусть аллах отвечает твоим голосом, — кричали одни.

— А на все ли он отвечает? — выкрикивали другие.

Очень хотелось подать свой голос и Давлету, сказать во всеуслышание, что Казгирей ездил в Стамбул на общественные деньги, собранные на постройку мечети. Но удержался. А вдруг Астемир опять рассердится и напомнит о том, что именно Давлет хапнул из этих денег солидную сумму еще до того, как судили его за жульнические проделки при распределении земли. Давлет решил подойти с другого конца, он закричал:

— Да, да, не на все вопросы отвечает Казгирей. Пусть он ответит, что он привез из Стамбула?

И тут неожиданного помощника Давлет нашел в лице Окружного Батрака. Тот вдруг вспомнил обвинение, которое вчера выдвинули против него.

— Меня не записали в партию за то, что у меня были картинки с царем, а говорят, что Казгирей привез из Турции картинки с султаном.

— Я действительно приехал не один, — отвечал Казгирей, — я из Стамбула привез жену.

— А ты скажи, пожалуйста, — не унимался Давлет, — какой калым ты за нее заплатил? Или, может быть, ты привез жену с приданым?

— Нет, приданого я не привез. Ни приданого, ни султана, — пошутил Казгирей.

— Ну, султана, может быть, и не привез, — не унимался Давлет, — но кое-что привез. А что привез, он нам не говорит.

Всем хотелось услышать, что именно привез из Турции Казгирей. Кто-то закричал, что в чемодане Казгирея лежал слиток золота, присыпанный землею.

Трудно понять, как стало известно о том заветном мешочке, который его жена, Сани, свято хранит, о мешочке с землею с могилы ее отца. Чувства Казгирея начали изменять ему: действительно, не на все вопросы он способен отвечать. Почувствовал и Астемир необходимость вмешаться: дескать, начинаем заниматься мелочами, а нужна общая характеристика Матханова. И Астемир предоставил слово Шрукову.

Шруков поднялся, отбросил воображаемые карандаши и начал говорить о том, как за короткое время преобразилась школа-интернат под руководством Казгирея. Своим теплом Казгирей согревает не один десяток сирот и детей большевиков и бедняков. Он находит время заниматься и другой партийной работой — следить за порядком на строительстве агрогорода, находится у него время вникать в тревоги и нужды строителей, которые скоро под руководством первого большевика Кабарды Инала Маремканова из царства тьмы перейдут в царство света, из стужи — к теплу. Приступлено к новому революционному мероприятию: начат набор девочек. Родители, доверившие своих детей Матханову, могут быть спокойны: благородный Казгирей сумеет сделать из них умных и благовоспитанных людей...

И вдруг опять раздался голос Давлета:

— Подожди, дай слово мне!

Шруков сгреб воображаемые карандаши и снова выбросил их.

— Нет, подожди ты, не мешай говорить. Кому не хочется сказать доброе слово о таком директоре... Правильно я говорю, Матрена? — Шруков увидел в толпе повариху.

Она отвечала:

— Даже очень правильно и даже очень хорошо, что включают девочек. Пусть девочки тоже учатся. Тут много собралось родителей, пусть сами скажут.

Инал решил, что пора напомнить о главном, о шариатском прошлом Казгирея, — время уходит на пустяки.

Но подлый Давлет опередил его.

— Валлаги, — раздался его визгливый голос, — все это верно, но верно и то, что воспитанники, которых называют стремянными Советской власти, бросили бомбу.

— Как так бросили бомбу? — удивился Шруков.

— А так, взяли и бросили бомбу в своего начальника.

— В какого начальника?

— А вот он стоит, начальник музыкальной команды, он мне сам говорил.

Головы обернулись в сторону Дорофеича. Встрепенулся и Инал.

— О чем это говорят, — раздался его бас, — объясни нам, Казгирей.

Казгирею было стыдно, но нечего делать, нужно было рассказать о проделке Сосруко, — дескать, действительно, неуместная и опасная выходка, виновный уже наказан. Ребячливые головы решили оградить себя от воображаемых нападений... Ну, вот и доигрались...

— Как так выходка? Как так неуместная шутка? Хороши шутки с порохом, — уже не мог успокоиться Инал. — Откуда у вас порох?

Лю готов был провалиться сквозь землю. Ему хотелось выбежать на помост, сказать, что это он главный виновник, но тут же он вспомнил, что придется рассказывать все от самого начала, о том, как они забрались с Сосруко в могильник в дни Иналовой свадьбы, о том, как они унесли из могильника оружие и порох, принадлежавшие не кому другому, как Жираслану, и Лю удержался от первого благородного порыва. Люди вокруг начали толкать его, а ему ничего не оставалось, как только бросить по адресу спесивого Давлета «чигу-чигу», как это делал он в детстве, дразня его. Давлет же, совершив эту подлость, старался показать себя человеком честным и благородным. Протолкнувшись вперед, чтобы его видел Инал, он говорил:

— На чистке партии не надо скрывать такие дела. Мы должны перебирать ребра пальцами и выворачивать души, как собственные карманы. Валлаги, не напрасно говорят, нужно прочистить с песочком.

— Ну ладно! Свою душу вывернешь, когда мы уйдем... — остановил его Инал. — Скажите, от кого это вам нужно ограждаться, — обратился он к Казгирею, — против кого готовить бомбы? Казалось бы, ваше дело учить, а не страшиться каких-то нападений и не устрашать других.

— И я так думаю, — отвечал Казгирей. — Наша дорога светлая, и нам некого страшиться и некого устрашать.

— Действительно ли у тебя светлая дорога, Казгирей? Вспомни, по каким дорогам ты ходил в прежние годы. Кто ходит по разным дорогам, тот может занести грязь даже невольно. Нехорошо и то, что к вашему школьному забору всегда привязано слишком много коней.

Инал намекал на частые посещения Казгирея людьми с разных концов Кабарды, среди них случались и бывшие шариатисты. Разговор принимал серьезный оборот.

— Мой совет тебе, Казгирей: прекрати хождение по аулам, меньше принимай у себя подозрительных людей. Перестань держаться пророком! — воскликнул Инал. — Не стремись стать бомбистом. Твое дело учить детей, а не готовить и бросать бомбы.

Эти слова глубоко возмутили Казгирея, в нем поднялась горечь всех прежних обид. Он заговорил язвительно и пылко:

— От этих бомб еще никто не потерпел урона. Тень пророка — легкая тень, и мои дороги — легкие дороги. Я никого не выводил на дальние дороги, политые кровью и слезами...

Кто-то в толпе выкрикнул:

— Казгирей говорит правду, он знает нашу боль.

Инал спохватился: он сам нарушил свой план. И это еще больше обозлило его. Но кто же заставил его выступить так, как он не хотел, — тот же Казгирей Матханов! Жестом, напоминающим недавние жесты Шрукова, Инал хотел успокоить людей, но это было уже нелегко. И уж никто не обращал внимания на постукивание карандаша Астемира. Тогда Инал встал и повернулся лицом к собранию. Большой палец одной руки он заткнул за широкий армейский пояс, а другой рукою начал безжалостно сечь воздух. Его речь все более накалялась:

— Кто вышел из темноты, у того долго темно в глазах. Ты, Казгирей, всюду видишь темное и не понимаешь, что на Соловки идут те, кому не по пути с народом, кто не хочет, чтобы народ видел дальше ярма на арбе, кто не хочет, чтобы на полях Кабарды шумели тракторы, а хочет, чтобы кабардинцы пахали на волах, по пятницам сидели у мечети. Нет, этого не будет. Уже растет город-книга, город- костер, костер ярко осветит пути, он будет светить для всех. Нет, товарищи, нельзя остановить колесо истории. А мы с тобою только спицы в этом колесе, и колесо не остановится, если из него выпадет гнилая спица. Мы едем, мы летим, мы скачем...

Воодушевленная речь Инала вызвала новые голоса:

— Инал, ты, ты наш головной журавль, никто больше!

— Мы держим стремя твоего коня!

Но при этом Инал видел, что сторонники Казгирея вскочили на своих коней, чтобы лучше видеть то, что происходит на помосте. Доски, заменявшие скамьи, начинали скрипеть потому, что люди пришли в возбуждение и им не сиделось.

Инал продолжал:

— Нам говорят: шариат — дерево, корни которого подорваны, еще стоит. Давайте, мол, подождем. Пусть оно само рухнет. Мол, с зеленого ореха кожицу снимешь, повредишь плод. Но сколько нужно ждать, чтобы попробовать плод на вкус? Сколько? Да поймите же вы и пойми ты, Казгирей, что Советское государство включает в себя многие народы. И все эти народы идут вперед. И вот народы уходят, а кабардинский народ будет сидеть у мечетей. И чеченцы, и ингуши, и осетины будут издеваться над нами: глядите, кабардинцы сидят вокруг своего усохшего шариатского дерева и молятся аллаху, ждут, когда созреет орех.

В толпе рассмеялись.

— Пойми, Казгирей, молитва — плохое средство борьбы. — Инал наконец овладел собой, говорил воодушевленно, но почти спокойно. — Шариат — дерево ядовитое. Как хочешь, а ядовитые деревья мы срубим и взрастим новый плодоносный сад. Неужели ты, Казгирей, сам не хочешь стать одним из садовников? Школа — это питомник, где выращивают саженцы. Мы поручили этот питомник тебе. И не надо будоражить умы детей (да и стариков) болтовней о разных тенях, о разных воронах — не стоит! Валлаги! Брось! Брось оглядываться на прошлое, Казгирей! Будь истинным большевиком! Разве не знаешь, что в народе теперь говорят так: «Слово большевика стало равносильно слову аллаха»?

Инал высоко поднял руку, сжимая кулак, воодушевление распирало его, ему нужно было сказать что-то властное и громкое, и, покачивая над головой кулаком, он закричал:

— Кто не поймет этого, пусть пеняет на себя!

Но вот Инал кончил, опустил руку, отступил шаг назад, как бы давая место Казгирею.

Тот не заставил себя ждать:

— Да, Инал. Я долго не забуду твою позу. Слыхал я, не скрою, слыхал от самого Тагира, будто уполномоченный по строительству агрогорода задумал уже сейчас поставить тебе памятник на площади нового городка. Не знаю, удастся ли это. До сих пор кабардинцы не знали даже такого слова — памятник... Ну что же, первый памятник — тебе! И если когда-нибудь и в самом деле мы увидим такой памятник, если это случится, то, Инал, тебя изобразят именно таким, каким мы видели сейчас.

Легким движением Казгирей воспроизвел позу Инала. Он сделал это так искусно, что невозможно было не засмеяться, рассмеялись даже некоторые из сторонников Маремканова.

— Подождите, не шумите. — Казгирей продолжал, меняя тон, теперь он говорил строго и назидательно: — Тебя, Инал, изобразят таким, как я показал, именно таким, потому что ты сам подсказываешь это, возносишь над людьми прежде всего тяжесть кулака, руководишь и властвуешь, действуя грубой силой. И хороший художник, если ему выпадет честь высекать твой монумент, конечно, невольно выразит именно эту сторону твоего характера. Для этого ему даже не нужно тонкого инструмента. А кстати говоря, высекая фигуру, художник только вначале работает молотком, потом ему нужен тончайший инструмент, чтобы отшлифовать произведение. И вот разница между моим пониманием действительности и твоим, Инал, кроется в этом.

Инал совсем помрачнел. Такой дерзости он от Матханова не ожидал, он едва сдерживался, не зная, кто более ненавистен ему в эту минуту — Казгирей или Тагир, подложивший ему такую свинью.

— Грубая сила уступает место разуму, — продолжал Матханов, — ибо началась борьба за сердца и души людей. Социализм — произведение величайшее, произведение, создаваемое умом и талантом народа. Бить в душу кулаком — только повредишь делу. Агрогород — это хорошая книга. Эта книга действительно прояснит многое в сознании людей, но насилие не может сделать то, что сделало бы просвещение. Вот почему не надо торопиться. Можно ли зазвать людей на дорогу, которая проходит по трупам ближних? Человек предпочитает самостоятельно выбирать дорогу. Об этом говорится даже в сказках и легендах всех народов. Не нужно людям навязывать выбор, не нужно за жаждущего решать, когда ему пить воду, а когда вино, пресное или кислое молоко... А главное, не нужно толкать старика прикладом в спину. Не лучше ли подать ему руку?

Все вокруг помоста, казалось, взорвалось., Люди, сидевшие в седлах, размахивали уже не плетками, а кинжалами и орали на все голоса:

— Аллах доволен тобою, Казгирей! У тебя не голова — кусок солнца! Не нужно отца прогонять от сына, сына отрывать от отца...

Сторонники Маремканова ожидали, что скажет Инал.

И вот Инал снова выступил навстречу и, можно сказать, наперерез Казгирею. Лицо его налилось кровью, кулаки сжались. О, он еще доберется до этого угодливого Тагира! Невежественный, грубый льстец. Сколько раз ему, Иналу, уже приходилось подавлять в нем рьяную глупость! Но кто это заставляет его, Инала, все-таки заговорить так, как не хотелось ему говорить? Матханов! Все он! Так пускай же он слышит все, что побуждают Инала сказать огонь в крови и честь революционера-марксиста.

— Так... Так... Буруновцы с вилами в руках, с кинжалами и ножами идут на штурм исполкома, хотят резать нас. И это, заявляет Матханов, дорога, которую люди сами выбрали. Толпа бросает в нас булыжниками. Что это? По мнению Матханова, это работа художника. Нет, это топор, а не ювелирный труд. Необузданная стихия, а не разум. И ты предлагаешь, чтобы мы миловали тех, кто в нас стреляет. Ты на стороне тех, кто вчера осаждал исполком. Ты с ними — и в партии тебе делать нечего!..

Наступила тишина. Казалось, Инал победил. Казалось, Казгирей действительно должен сделать выбор — либо сойти с помоста, либо протянуть руку Иналу. Многие, и прежде других Шруков и Каранашев, вскочили со скамей, подступили к самому Матханову, угрожая ему. Не спрашивая разрешения председателя, Шруков вышел вперед:

— Иди к ним!.. Ты, Казгирей, не в свою стаю попал. А у нас есть головной журавль. Недаром говорят, если во главе стаи орел, стая берет высоту, если во главе стаи ворон, стая сядет на падаль. Да, Казгирей, мы обманулись в тебе. Ты не должен пачкать собою партию. И я вношу предложение — вычистить его!

Поднялся и Астемир:

— Я не могу поддержать Туто Шрукова. Я против его предложения. Но я хочу задать Казгирею один вопрос, вернее, — Астемир от волнения сказал не совсем то, что считал нужным сказать, — я хочу задать вопрос сначала Иналу. Разве не то же самое происходит сейчас по всей стране? Разве не сошлись по всей стране старое и новое для последней схватки? Значит ли это, что сгоряча, наобум, не дорожа действительной ценностью людей, мы можем бросаться ими? Нет, я против таких скороспелых решений! Тут легко вместе со старым зерном выбросить новое. На правах председателя комиссии я отклоняю предложение Шрукова.

Шум не унимался. Казгирей продолжал стоять у края помоста — бледный, готовый ко всему. Зазвенел упавший со стола графин.

Можно было ожидать всего, но только не того, что произошло в следующее мгновение. Инал глубоко вздохнул, поднял голову и сказал спокойно, твердо, во весь голос:

— Я согласен с Астемиром.

Как и накануне, Инала искренне и учтиво приглашали остаться переночевать в Бурунах — лучшая комната в лучшем доме стояла наготове. Но опять-таки, как и накануне, Инал отклонил это приглашение и решил ехать в Нальчик.

Когда кончились все разговоры, уже стояла ночь,..

На дороге за аулом, в степи, было еще темнее. Шофер вел машину осторожно, и все-таки мягкорессорный «линкольн» то и дело глубоко нырял на ухабах. Инал вместе с шофером неотступно всматривался в темноту. Иногда вблизи дороги мелькнет огонек. Иногда на повороте вдруг загорались стекла в лучах ярких фар, загорались и тут же гасли. Слышались петухи. Иногда — очень редко — попадались крестьянские подводы с дровами.

Инал надвинул шапку на лоб, поднял воротник. Клонило ко сну, и Инал устроился поудобней. Ему мерещились недавние картины. Вот в толпе закричали, замахали, вскочили в седла и стали грозить нагайками: «Не трогай Казгирея...» А он сам, Казгирей, высоко поднял голову, поблескивая пенсне, говорит: «Не заноси кулак, а то таким останешься в памяти народа...»

— Ишь ты, — проворчал Инал, — поза не понравилась! Интересно, каким будешь ты? Еще надо подумать, останешься ли ты в памяти народа...

— Что ты говоришь? — послышался голос шофера.

Инал очнулся. Машина осторожно въезжала в балку.


ЧЕЛОВЕК ПРЕДПОЛАГАЕТ, АЛЛАХ РАСПОЛАГАЕТ


Инал был поднят рано на рассвете: на пороге стоял Эльдар, он только что вернулся из Ростова.

Инал уже набрал полную грудь воздуха, уже собирался обрушить на Эльдара все, что заново всколыхнулось в нем.

Эльдар и не подозревал, как близок он к истине, когда попробовал начать свой доклад словами:

— Валлаги, Инал, человек предполагает, аллах располагает... Вон как обернулись дела. Послушай.

— Что ж, слушаю, любопытно узнать, что проделал с тобою аллах в Ростове, — сердито заметил Инал.

А вот что проделал аллах: не только в краевом центре, куда Эльдар ездил с информацией о бунте в Бурунах, — этому событию придали должное значение и в Москве. Эльдар возвратился не один. С ним, оказывается, прибыла комиссия из крайкома партии с целью ознакомиться с делом на месте происшествия, происшествия чрезвычайного. И самым неожиданным и самым неприятным для Инала оказалось то, что во главе комиссии был Касым Курашев.

Инал знал этого человека с детских лет. Курашевы были односельчане Маремкановых. Касым учился вместе с Иналом сначала в медресе, а потом у оружейника Степана Ильича Коломейцева. И уже в те детские годы Инал не был беспристрастен к маленькому Касыму — он считал Касыма виновником того, что ему не удается подружиться с Казгиреем. Нельзя, правда, сказать, что Инал и сам уж очень искал этой дружбы, но этого хотела мать, добрая Урара, пекущаяся о том, чтобы в сыне не развивалось мстительное чувство. Казгирей охотней дружил с Касымом, который читал арабских поэтов не хуже самого Казгирея. И чувство, похожее, скорее, на зависть, чем на ревность, уже тогда закралось в душу Инала. Казгирей и Касым лучше читали стихи, больше успевали в чтении книг, хотя Инал, несомненно, превосходил их в силе и умении обращаться с молотом и наковальней. Уже тогда замечалось в Инале стремление верховодить сверстниками.

Инал знал, что Касым не забывал своего друга и тогда, когда Казгирей был в Турции, и после, когда Казгирей вернулся и работал в Москве. Иналу всегда было не по душе любое напоминание о том, что Степан Ильич относится к Касыму Курашеву с такой же благосклонностью, как и к Казгирею Матханову. «Хрен редьки не слаще», — язвил Инал.

Именно прокурор Курашев опротестовал незаконный, по его мнению, арест сына Казмая, Ахья. Нужно сказать и о том, что по требованию Инала Эльдар контролировал переписку Казгирея — и в руках у Инала перебывало немало писем Матханова к Курашеву и Курашева к Матханову. В этих письмах не все было по душе Иналу.

И вот теперь этот человек, в сущности говоря, брал верх, становился над Иналом, будет контролировать его, проверять его действия.

Вот как распорядился аллах.

Все пошло не так. Об отдыхе с Верой Павловной на даче в горах теперь нечего было и думать, нужно немедленно готовиться к неприятному деловому совещанию, а правительственную дачу готовить для приема гостей.

"Вера Павловна не была обрадована новостями. Провожая Инала, она сказала не без сарказма:

.— Нет, почему же! Я понимаю, что у государственного человека не всегда бывает время для жены, но имей в виду, что и я женщина эмансипированная...

— Какая? — удивился Инал. — Какая женщина? Не знаю, что это значит.

— Эмансипация значит свобода для женщин, вот что... И имей в виду, что у меня есть тоже свои дела.

— Хорошо, это хорошо, когда у женщины есть свои дела, — улыбнулся Инал. — Но кто же тебя научил таким словам? Не Жансох ли?

— Это какой же Жансох?

— Ай, ай, не знаешь! Сподвижник Казгирея. Артист. Сама говорила...

— Ах да! Такой веселый, отличный комик. Но слово «эмансипация» я и без него знаю. И, пожалуйста, помни: буду делать то, что считаю нужным... Для нас обоих, — поправилась она.

Вера Павловна всегда старалась быть достойной положения жены Инала. Даже кабардинские обычаи Вера Павловна старалась соблюдать, правда внося некоторые поправки. Например, обычай гостеприимства она соблюдала с той поправкой, что бывала щедра и приветлива с гостем, который ей нравился, но без колебаний отваживала от дома тех, кто ей не пришелся по вкусу.

Поначалу Инал не очень вникал в домашние дела. Но однажды он узнал, что Вера Павловна не ограничивается невинными поправками к национальным обычаям и позволяет себе иногда действовать от его имени. Например, она говорила: «Ой, что вы! Инал будет опечален, если узнает, что Бесо арестован за спекуляцию галантереей. А хорошо ли так огорчать Инала?» Или: «Инал очень любит отца этой девочки, и он будет рад узнать, что девочку посылают на учебу в Москву». Не надо было быть особенно догадливым, чтобы понять такие намеки.

Инал, узнав об этом, так возмутился, что чуть было серьезно не поссорился с Верой Павловной. С тех пор Вера Павловна перестала действовать от имени мужа, но с еще большей энергией действовала от своего имени.

Ей нравилось сознание собственной власти и самостоятельности, — в этом она видела эмансипацию.

И в то же утро, которое началось приездом Курашева, Инал и сам узнал на деле беспокойное значение слова «эмансипация».

Умный человек, Курашев повел речь издалека и, зная слабые струнки Инала, прежде всего заговорил о его народнохозяйственных планах. Тут было о чем поговорить. И Инал с увлечением начал рассказывать о своих замыслах, тут он легко оседлал своего любимого, как он говорил, красного коня. Недаром он наизусть знал все цифры пятилетнего плана по кварталам и годам, знал, где и что будет строиться, когда, сколько потребуется рабочих, какое нужно оборудование, сколько средств отпущено и чего не хватает. Лес, цемент, металл, промтовары, машины.

Особенно любил Инал рассказывать о том, как он придумывает способы изыскания средств, совсем, казалось бы, неожиданные. Например, в прошлую осень он мобилизовал людей на сбор дичка в лесах. Это дало вагоны мушмулы, дикой груши; все это он отгрузил на север в обмен на лесоматериалы, и строительный лес уже начал поступать.

Курашев вызывал Инала на новые и новые признания. В тон ему, не охлаждая его увлечения, он спросил:

— А что это говорят, Инал, будто ты стал любителем свинины?

— Чего не скажут! Как я могу стать любителем свинины? Глупые люди это говорят. А дело вот в чем: мы охотимся на кабанов, чтобы мясо диких свиней менять на гвозди и цемент.

— Ну и что же, богатая охота?

— Не очень. Теперь мы решили подпустить к кабанам в лесу обычных свиноматок, это увеличит приплод. Вот Степан Ильич пишет мне, что он приедет попозже осенью охотиться на кабанов. Очень будем рады, покажем Степану Ильичу наши достижения.

— Достижения достижениями, — вдруг как бы спохватился Курашев. — Но есть же и упущения. А? Как ты думаешь, Инал? Мне говорили, что на чистке партии тебе предъявили серьезное обвинение. Дескать, Инал за счет государства поправляет дела слабых колхозов. Да! — воскликнул Курашев. — Вот и фельетон ведь был на эту тему, правда, там какой-то вздор писали...

Инал помрачнел:

— Да, знаю, знаю этот фельетон... Какая ему цена! Инал, дескать, где-то сказал, что он и в отсталости видит выгоду. Как это понять?

— Да, интересно, что это значит?

— А вот что это значит: Кабарда, а тем более Балкария отстали, сильно отстали, не по своей вине отстали. И вот подумай теперь, хорошо ли будет, если, допустим, Осетия или Абхазия уйдут вперед, а Кабарда будет сидеть на камне и жевать мамалыгу? Какой же это социализм? У нас нет пролетариата. И Кабарда и Балкария должны получить наглядный урок преимущества колхозного социалистического строя. А я знаю свой народ: только покажи ему луч солнца, он уже сам будет догонять его. Партия говорит, учитывай местные условия. Отсталость — вот наша особенность. И отсталость нужно уметь превратить в энергию, застой — в движение. Так не прав ли я, когда, вместо того чтобы отдать скот из Кабарды в край, я добился в Москве, что нам снизили планы и налоги. Кое-кто обвинял меня в рвачестве, а можно ли это назвать рвачеством? Думаешь, у меня мало вокруг врагов! Больше, чем нужно. И всем им я должен своей шапкой утереть нос... Врагов больше, чем ты думаешь... Степан Ильич, слава ему, поддержал мою просьбу сократить план. Мы создадим образцовые хозяйства, не напрасно строим агрогород. По образцовым будут равняться другие. И тогда наш конь не отстанет, а уйдет вперед. Через два-три года не узнаешь наш край, запомни мое слово. К нам будут приезжать учиться. Мы получим первый приз. Курашев усмехнулся:

— Как можно дать первый приз скакуну, прискакавшему с мальчишкой в седле, ведь другие скачут при полной боевой выкладке!

Курашев ждал, что ответит Инал. И тот прищурил глаз, подумал, сказал:

— Если вперед ушел облегченный скакун, не беда, важно, чтобы весь забег шел быстрее, пусть те, на ком полная выкладка, догоняют переднего.

— А не этот ли прием применяет Жираслан? Хочет налегке обскакать Советскую власть за счет других. Трудно понять, почему бандитизм принимает здесь такие масштабы, почему именно в Бурунах, где поблизости ты строишь агрогород, взбунтовались люди?

— Знаешь ли ты, — резко спросил Инал,— какие преступления кабардинец никогда не простит?

— Какие?

— Поджог и покушение на честь женщины или девушки. Но умыкнуть девушку для всех, кто плохо знает Кавказ, это беззаконие, позор, а для того, кто крадет, и даже для той, кого крадут, это не позор, а романтика. Вот наша особенность. Нас плохо понимают. И если люди уходят в банды...

— Кого это «нас» плохо понимают?

— Другие народы плохо понимают кабардинцев, а кабардинцы плохо понимают нас, большевиков. И, повторяю, мы можем доказать свою правоту только наглядными примерами. У нас, повторяю, нет рабочего класса, не на кого опереться. А нам говорят: ликвидируй нерентабельный совхоз, скот передай другому совхозу. Выходит, я должен лишать кабардинца главной книги. Ты думаешь, только те книги, что сочиняет Казгирей, хорошие книги... Нет, книги Казгирея, газеты, ученые лекции мало что дают неграмотному человеку... Вот главная причина того, что бегут в горы, в банды, к Жираслану.

— Нет, — не согласился Курашев, — это не объяснение.

— А какое объяснение тебя удовлетворит?

— Главное как раз в том, что ты не учишь, а пугаешь людей.

Сказав это, Курашев замолк, глядя на меняющееся выражение лица Маремканова.

— У кого ты это подслушал?

— У меня есть свои мысли... «Умыкание — это романтика». И ты говоришь: будьте здесь осторожны. А почему же ты так безжалостно бьешь по религиозному чувству?.. Для многих это тоже романтика, это тоже требует осторожности. Думаешь, просто людям уходить из насиженных мест в горы?

— Казгирей! — хрипло проговорил Инал.— Это его слова.

— Казгирей не из самых глупых, — вызывающе отвечал Курашев, и под его взглядом Инал опустил свой тяжелый взгляд. — Я знаю, — продолжал Курашев, — не Казгирей считает склонность к бандитизму национальной чертой кабардинца...

— Может быть, я так же считаю.

— Не знаю, не знаю. Но твое объяснение не лезет ни в какие ворота.

— Это объяснил товарищ Сталин.

— О чем ты говоришь? Что объяснил товарищ Сталин?

— Чем ближе социализм, тем сильнее сопротивление врагов. Вот что говорит вождь и о чем я говорю. А самое главное политико-моральное единство. Слыхал такое слово? Монолитность, партийность. Товарищ Сталин делом учит отсекать больные, гниющие места. Вот так, как отсекли Троцкого. Злостных клеветников всех мастей и масштабов больше, чем нужно... Чего стоит хотя бы эта история с фельетоном? Уничтожить их — и только!

Инал совсем расходился. Курашев, не теряя внешнего спокойствия, спросил:

— Всегда ли нужно отсекать?

— Всегда. Понадобится — и штыком приколоть.

— Ого! А я думаю, нужно уметь и лечить, не только отсекать и колоть, а главное, правильно ставить диагноз. Отсечешь — обратно > не пришьешь... Да можно и себя самого покалечить. Против кого ты собираешься обратить войска? Против тех, кто сбежал от тебя? Не делай их преступниками, Инал. Лучше помоги им вернуться под сень закона.

— Я это уже слышал... Ну ладно, хватит об этом. Пора заниматься делом. Фельетон фельетоном, надо разобраться в том, что посерьезней.

— Да, ты прав, надо разобраться, есть ли основания для стольких арестов. Смотри, как бы не вышел скандал покрупнее, чем с Ахья.

— Тоже думаешь учить меня? — снова вспыхнул Инал.

— Что значит «тоже»?

— Какие вести из Москвы? — Не отвечая на вопрос, Инал заговорил о другом: — Как поживает наш дорогой Степан Ильич? Ждем тут не дождемся. И Казгирей Матханов ночи не спит — ждет Степана Ильича. Уже составил смету. Наверное, слыхал ты, Касым, что решено в интернат принять девочек. Дело новое, все нужно обдумать. Какая удача, что Казгирей согласился взять на себя руководство! Послушал бы ты, Касым, с каким успехом он прошел вчера чистку. Ты хороший друг, тебе не безразличны его успехи. Знает Казгирей, что ты приехал?

— Откуда ему знать решение крайкома?

— Приятная неожиданность. Ведь вам не часто приходится встречаться, а друзьям детства не легко обходиться друг без друга. Разве не верно я говорю?

— Валлаги! Верно! Хотелось бы встречаться чаще. А то будто и близко, и все далеко! Немножко помогает цивилизация.

— Почта, что ли? Ну, в письмах разве все скажешь, важно, чтобы душа с душою говорила, это не всегда скажешь даже голосом... Вот нет у меня таких друзей! — тяжело вздохнул Инал. И трудно было понять его в эту минуту, действительно ли это было душевное признание или уловка, грусть или ехидство. — Нет душевного друга, нет такого друга, который слышит твою душу, да, это очень грустно — не иметь такого друга.

Курашеву захотелось сказать Иналу приятное:

— Разве? Не может быть, чтобы у первого человека в Кабарде не было друзей! Ну хотя бы тот же Эльдар, тот же Шруков. Да разве мало я мог бы назвать...

— А почему ты не называешь Матханова? — вдруг резко спросил Инал и посмотрел прямо в глаза Касыму. — Зачем опускаешь глаза? Вот и Казгирей никогда не смотрит мне прямо в глаза. Нехорошо. Разве честный друг избегает взгляда своего друга? У меня нет друзей, у меня есть только товарищи... А знаешь ли, кстати, кто написал фельетончик? Ахья! Я-то знаю это теперь точно. Валлаги!

— Ахья? И ты за это арестовал его?

— Почему за это?

И кто его знает, какой оборот снова принял бы разговор, если бы в эту минуту не позвали Инала к телефону.

Инал неторопливо вышел. У телефона была Вера Павловна.

— Инал, я сейчас уезжаю. Инал сердито:

— Зачем уезжаешь? Куда?

— А разве ты забыл, что мы проводим кампанию «Каждой горянке — пальто»?

— Это я знаю, но ведь это предполагалось позже, когда закончится чистка.

— У вас чистка, а у нас «Каждой горянке — пальто». У каждого свое дело, ты сам говоришь.

По всему было видно, что Вера Павловна твердо решила проводить в жизнь свои убеждения. Инал уже успел узнать эту черту характера Веры Павловны — если она что-нибудь решила, не было сил ее остановить.

Государственный человек даже немножко растерялся. Он пробовал воззвать к ее олагоразумию:

— Как же ты поедешь? Ничего не готово. — Все готово, я уже обо всем договорилась.

— Как же вы поедете вдвоем, две женщины?

— И вовсе не две женщины, с нами поедет еще Казгирей. И вот что я тебе скажу... ой, Инал, я совсем забыла... ведь можно взять с собой Лю и Тину...

Вера Павловна имела в виду те разъезды, какие предпринимал Казгирей для вовлечения девочек в интернат. Случалось и так, правда на первых порах очень редко, что с этой же подводой в интернат приезжала новая девочка. Не без основания Тина считала себя среди них старшей если не по возрасту, то по положению, а Лю со своей стороны делал все для того, чтобы поддержать такую репутацию своей подружки. Можно ли было сомневаться, что он с восторгом примет новое предложение — ехать вместе с Тиной и Казгиреем, Сарымой и Верой Павловной в интересное и, как ему казалось, опасное путешествие в горы, быть может, навстречу Жираслану.

Вере Павловне, знавшей эти подробности, казалось, что ее внезапная выдумка не может не вызвать одобрения.

— Да, да, мы возьмем с собой Тину, она будет исполнять роль живой рекламы, а Лю будет играть на трубе, — повторяла Вера Павловна в телефонную трубку.

Иналу ничего не оставалось, как сдаться; надо только сейчас же что-нибудь придумать для безопасности женщин. Ясно одно, что Казгирей не должен ехать с Верой Павловной, Кто же? Аюб! Как это он сразу не подумал, это снимало все опасения: нужно послать несокрушимого Аюба, ему придать еще двух вооруженных, но переодетых красноармейцев. И голосом деланно спокойным Инал сказал Вере Павловне:

— Вижу, с тобой ничего не поделаешь, поезжай.

Инал изложил Вере Павловне свои соображения, он не сказал ей только одного: что он за спиной Веры Павловны немедленно примет меры к тому, чтобы Казгирей не мог ни в коем случае ехать с нею. И тут же, как всегда в сложные и трудные моменты жизни, его быстрая мысль и решительность пришли ему на помощь. То, что как бы только тлело до сих пор в его замыслах, сейчас ярко вспыхнуло, все озарилось, ему стало ясно, как ему надо действовать дальше. Что ж, может быть, сегодня же вечером комиссия Курашева получит неоспоримые доказательства правоты Инала в деле о бунте в Бурунах, а может быть, и больше...

Прежде чем вернуться в комнату заседаний, Инал велел вызвать к себе Эльдара. С глазу на глаз он отдал Эльдару распоряжение насчет охраны подвод с женщинами-кооператорами, отправляющимися в ущелье Батога. Отдав это распоряжение и убедившись, что дверь закрыта и никто его не слышит, Инал сообщил начальнику ГПУ о том, что, по достоверным сведениям, в интернате Казгирея Матханова подпольно хранится оружие. «Валлаги, кто может знать, для какой цели», — как бы вскользь бросил Инал. Эльдар слушал его, не веря своим ушам.

— Вот так-то обстоит дело, товарищ начальник, проморгал. Многое проморгал! Как бы не проморгать нам больше. Немедленно вместе с женщинами отправляйся в Буруны (оттуда они поедут дальше), убедись в надежности охраны, скажи Аюбу, что он головой отвечает не только за сохранность людей, за сохранность каждого пальто! А сам, — Инал заговорил совершенно конфиденциально, — в присутствии Матханова и понятых приступай к обыску. Если сегодня к вечеру здесь не будет то оружие, которое Матханов собирает у себя, ты больше не начальник ГПУ. Таких чекистов Советской власти не нужно. Действуй!

Эльдар вышел, а Инал возвратился в комнату, где собиралась комиссия. Проходя мимо окна, он увидел двор прокуратуры и толпу мальчишек, собравшихся сюда со всего околотка. Аюб ожидал Эльдара у оседланных коней.

Но вот калитка распахнулась, и во двор под конвоем красноармейцев прошло десятка полтора арестованных, небритых, одетых кое-как, кто в стоптанных чувяках, а кто и совсем босой.

Это была группа зачинщиков бунта в Бурунах.

Курашев предполагал допросить их.

Ждали приезда из Бурунов Туто Шрукова, за которым срочно выслали бессменный «линкольн» .

Проходя мимо Эльдара, некоторые из арестованных смущенно опускали головы, иные же, наоборот, задорно выкрикивали:

— Эй, Эльдар, что будешь делать с нами, что хочет делать с нами Инал?

Арестованных провели. Эльдар сказал:

— Так вот какие дела, Аюб. Человек предполагает, аллах располагает: поедем с тобой сначала в Буруны, оттуда поедешь в горы. Приказание Инала, подробности по дороге.


УЛОВКА ЭЛЬДАРА


В своем новом школьном платьице с беленьким отложным воротничком Тина была особенно хороша, весела, довольна — совсем княжна среди других девочек, еще не обряженных в новые платья (в форму, как говорил Казгирей), еще только привыкающих к новой обстановке, к своей новой нане, добродушно-властной Матрене.

Казгирей говорил — и это подтверждал Жансох, — что к весне не только девочки, но и все мальчики получат новую форму. Какую? Жансох утверждал, что новая форма будет называться амуницией.

До чего же это будет хорошо, когда всех музыкантов оденут в амуницию и они будут маршировать впереди колонны, высоко поднимая трубы. Дорофеич уже сейчас заставлял это делать — поднимать трубы как можно выше, утверждая, что это не только придает особенно гордый, воинственный вид всей колонне, но и лучше распространяет звук трубы.

Все участники знаменитого представления в Шхальмивоко получили подарки: каждому артисту подарили чудную книжку. Книжки выдавала сама Вера Павловна от имени Инала, необыкновенно красивые русские книжки с картинками в красках. На картинках были изображены дома, леса, волки, медведи, мальчики и девочки, старики. Глядя на них, право, уж не составляло особого труда усвоить русские слова, которые стояли под картинками.

Все это было очень интересно и ново.

Девочки помогали Матрене, стало больше порядка и чистоты. Теперь почти не переводилось масло, а если даже случалось, что масла нет, то его вполне заменял свежий вкусный мягкий сыр, доставляемый по приказу Шрукова с горных сыроварен. Можно было подумать, что этих сыроварен стало в горах не меньше, чем кабанов...

Все было хорошо и интересно, и все-таки что-то не совсем хорошо. Лю понял, что огорчает его, и, надо думать, не только его одного.

Казгирей! Любимый Казгирей стал каким-то другим. Что с ним происходит? О чем он все время думает? Не собирается ли он в отъезд?

Уже накануне дня чистки он снял у себя в комнате какие-то предметы со стен, куда-то спрятал фотографические карточки, исчезли бурки и кинжал, убрана красивая леопардовая шкура.

И на душе у Лю становилось как-то пусто. Очень занимал Лю вопрос, действительно ли среди картинок Казгирея есть портрет турецкого султана. Как ни присматривался Лю, турецкого султана он не увидел. Но Казгирей показал ему портреты мальчиков, из которых старший был примерно такого же возраста, как младший сын Эльдара, маленький Инал. Казгирей говорил:

— Вот я вернусь с семьей, оба мои сына поступят в интернат. К тому времени Эльдар тоже отдаст своих в интернат, и мои дети будут дружить с детьми Эльдара, будут учиться кабардинскому языку, кабардинской чести и хватке.

— Как так, — удивился Лю, — разве в Москве этому не учат?

— Этому невозможно научиться в Москве, хотя она и столица, — объяснил Казгирей, — невозможно потому, что Москва далеко от Кавказа... Дорожи своей родиной, — говорил при этом Казгирей, — целуй свою родную землю, дыши ее запахом, ешь ее плоды; если придется, питайся одними травами своей родины, но никогда не изменяй ей. Я знаю эту боль, я знаю одну женщину, — говорил Казгирей, — в ее сердце день и ночь стучит прах ее родителей, умерших вдалеке от родины, и я знаю, эта женщина не успокоится до тех пор, покуда прах ее стариков не соединится с землей ее родины. Лю плохо понял, как прах кого бы то ни было может разъединяться с землей предков, а потом соединяться, но он догадался, о ком говорит Казгирей.

— Ты, наверное, любишь эту женщину? — говорил Лю, догадываясь, что идет речь о жене Казгирея. — Я тоже хочу любить ее, хочу любить всех людей, которых любишь ты.

— Милый мой мальчик, — ласково отвечал Казгирей, — может быть, действительно на твою долю выпадет счастье свободно любить всех людей, тогда ты будешь любить и тех, кого люблю я.

— А почему жe я сейчас не могу любить их? — спрашивал Лю.

На этот вопрос Казгирей ответил не сразу и уклончиво:

— Нельзя. Не удастся. Еще не наступило такое время.

И он даже повторил несколько раз подряд:

— Нельзя... Не удастся...

И после этого разговора, как показалось Лю, Казгирей стал еще молчаливей и печальней. Случалось, он на своих уроках задумывался надолго и урок невольно прерывался. Начинались перешептывания и громкий разговор, а Казгирей не отрываясь смотрел в окно, в которое был виден в хорошие ясные дни хребет Кавказских гор с двумя куполами вершин Эльбруса, а иногда далеко-далеко на востоке совсем призрачная, подобная облаку, вершина Казбека.

Казгирей все о чем-то думал, а за партами безудержно нарастала классная возня. Сорванцы все реже вспоминали об учителе, все реже поглядывали в его сторону, и тогда, конечно, общим вниманием овладевал Сосруко. О, на этот раз Сосруко было о чем поговорить, чем похвалиться, не меньше, чем в тот раз, когда после свадьбы Инала они с Лю хвалились своими подвигами.

Еще бы! Удрав из интерната, Сосруко явился в свой знаменитый аул как раз к тому дню, когда здесь образовался пересыльный пункт для лишенцев, отправляемых в ссылку. Кому горе, а для Сосруко зрелище прелюбопытное. Заявив отцу: «Выгнали из интерната за то, что ты — лишенец», Сосруко сбежал со двора и до вечера терся среди пересыльных. Наутро отец велел ему собираться. Куда? В Нальчик.

В Нальчике что ни шаг, то новое чудо: огромные чаны, в которых варится асфальт, дома с большими окнами, за стеклом лавки, на полках конфеты, мясо, рыба, книги, одежда, коробочки... А что больших, как каменная глыба, но легких, как пуховая подушка, хлебов! Румяных русских хлебов! А что лент, картин, шкафов! И всюду нарядные люди, кто в шапках и бешметах, кто в пиджаках. Женщины несут по улицам не ведра с водой, не большую курицу или гуся, а разные плетеные корзиночки и коробочки. Возводятся каменные дома, и стены выкладываются такие толстые, что по этой толщине можно идти пешком, как по дорожке. Нет конца чудесам: сады, цветы и всюду разные надписи. Для того отец и взял его с собою, чтобы он читал эти надписи, узнавал, в какую дверь войти. И они с отцом заходили в разные дома, где люди сидели за столами, и у всех людей отец требовал, чтобы его не называли лишенцем, как тех, которых собирались отправить в Соловки. Ходили и к Иналу, но не застали его дома. Добились, отцу сказали, что все это выдумки, ни Инал, ни кто другой из высоких людей и не думал объявлять его лишенцем, освобождение от должности вовсе не означает, что Архаров стал лишенцем. «Иди домой и не валяй дурака. Инал еще протрет песочком нового председателя за то, что тот заводит интриги, недаром чистка». Архаров и сам готовился протереть председателя песочком, но этого сделать он не успел. Обратно шли ночью, а утром, не успели они войти в дом, в стороне аулсовета раздался выстрел: стреляли в нового председателя, сменившего Архарова. Убили? Нет, не убили. Пуля отхватила у председателя на голове кусок кожи с волосами и застряла в стене...

Примерно так рассказывал Сосруко о необыкновенных событиях, которым ему посчастливилось быть свидетелем. И нужно сказать, врал мало. Незачем было врать, события в Гедуко стоили бунта в Бурунах.

И без того возбужденные происходящим в их ауле, люди толпились у здания аулсовета, подбирали осколки стекла, рассматривали пулю, выковырнутую из стены. Передавая пулю из рук в руки, судили и рядили, и никто не заметил, как пуля оказалась в кармане Сосруко. Эльдар был в отъезде в Ростове, а люди, приехавшие вместо него для расследования, так и не сумели ничего установить. А про пулю забыли. Пуля осталась у Сосруко. Мало того! Должно быть, аллах неспроста привел Сосруко в Гедуко в эти дни! Великую тайну унес с собой Сосруко из родного аула.

— Поешь мамалыги и отправляйся обратно в училище, — сказал Локман сыну. — Ишь ты, лишенец! Что выдумал! Лодырь ты, а не лишенец. Вот будет новый съезд лодырей — Казгирей и Инал и тебя туда пошлют... — И велел своей хромой жене: — Корми сына и отправляй в дорогу.

Сосруко пошел на двор к сапетке набрать кукурузы. Что-то тяжелое попалось ему под руку. Что это? Сосруко глазам не поверил. В руке оказался большой револьвер с несколькими патронами в барабане. После такой находки и самому Сосруко не хотелось больше оставаться в ауле, а хотелось скорей похвастаться ею перед Лю и другими приятелями.

И вот теперь Сосруко только ждал случая вытащить настоящий боевой, только вчера стрелявший, револьвер и положить его перед разнокружечниками.

Но мальчиков больше занимал вопрос: как это так случилось, что не нашли человека, стрелявшего в председателя?

— Что же, так и не нашли?

— Валлаги, не нашли. Вот другое дело, если бы был Эльдар.

Все сходились на том, что Эльдар и Аюб несомненно поймали бы. Ведь был уже такой случай в прежние годы, когда Эльдар поймал самого Жираслана. Впрочем, при этом не забывали, что Эльдар поймал Жираслана не с помощью Аюба, а вместе с Астемиром, отцом Лю.

Слушатели старались проявить какие-то знаки почтения к Лю, но Сосруко не давал себя в обиду: он тут же запускал руку в карман, делал загадочный вид и опять вынимал из кармана расплющенную пулю, а затем — и кто же здесь мог устоять! — из кармана Сосруко вдруг показывалось то дуло, то рукоятка настоящего большого револьвера. Лю при этом краснел и начинал учащенно дышать. Ему одному признался Сосруко, что это за револьвер — теперь уже третий, если считать те два, которые Лю и Сосруко подобрали в могильнике.

Это и была великая тайна, унесенная Сосруко из своего аула: настоящий боевой револьвер! Лю, с которым Сосруко поделился своей тайной, высказал страшное предположение, что револьвер мог быть подброшен в сапетку нарочно тем человеком, который стрелял в председателя. Но что же теперь делать? Тщеславие брало верх, и только после того, как Лю терял терпение и недвусмысленно изо всей силы поддавал Сосруко локтем в бок, его приятель с тем же загадочным видом прятал револьвер.

Но эффект обладания настоящим револьвером уже перестал быть привилегией одного Сосруко. Давно под впечатлением пиротехнических опытов Сосруко, а главным образом в интересах защиты от бунтовщиков и Жираслана, многие большекружечники тоже приобрели какие-то заржавевшие пистолеты и револьверы.

И вот в то время, как Сосруко увлекал товарищей рассказами о событиях в Гедуко, а Казгирей все еще был занят своими мыслями, в класс стремительно вошел учитель математики Селим и громко известил:

— Едут две телеги. Полные товара из Центросоюза. На телегах Вера Павловна и Сарыма. Верхом едут Эльдар и Аюб.

— Вот как! — воскликнул, очнувшись, Казгирей. — С пальто? Это, наверно, Вера Павловна едет в горы проводить кампанию «Каждой горянке — пальто».

— Да, да, — подтвердил Селим, — у них на телегах написано: «Каждой горянке — пальто».

Нечего и говорить, что Казгирей так и не распознал того, что происходило в классе у него под носом. Но Селим сразу заметил и беспорядок, и причину беспорядка. В руках у мальчиков еще мелькали их недетские игрушки. Селим даже как бы оторопел. Не сводя глаз с тех рук, в которых поблескивали тяжелые револьверы, он стоял, выставив вперед одну ногу, приоткрыв рот, что-то соображая, но не проронил ни слова. Да уже и некогда было начинать объяснения. Разнокружечники шумно собирали тетради, книги. На своем учительском столе собирал тетради Казгирей. Селим, не меняя позы, перевел взгляд на него, но теперь в его глазах замечалось скорее подозрение, чем недоумение. Казгирей повторял:

— Собирайтесь, собирайтесь, будем встречать гостей!

Приезд женщин с товаром из Центросоюза не удивил его, он знал о предстоящей кампании « Каждой горянке — пальто», потому что сам был членом правления Центросоюза, а о том, что Вера Павловна собирается в отъезд, слышал от нее самой. Но зачем вдруг пожаловал Эльдар?

Подводы уже въезжали во двор интерната. На передней, обнявшись, сидели Вера Павловна и Сарыма, сами в пальто и платочках. Вера Павловна уже что-то весело выкрикивала и помахивала ручкой. На второй телеге, кроме возницы, виднелись еще двое мужчин: это были переодетые в штатское красноармейцы, свои винтовки они спрятали под грудой пальто. За подводами верхами ехали Эльдар и Аюб. Матрена, Тина и другие девочки выскочили из кухни навстречу гостям. Не каждый день бывает такое развлечение! Показался и Дорофеич. Вышел на порог Казгирей. Разнокружечники шумной ватагой окружили подводы и всадников. Эльдар и Аюб спешились, Аюб остался при конях, Эльдар пошел к Казгирею, смущенно улыбаясь.

— Салям алейкум, Казгирей!

— Алейкум салям, Эльдар.

— Извини, что не вовремя, в некотором роде ЧП,

— Дорогие гости всегда вовремя, — отвечал Казгирей.

Он с вопросами не торопился, да и было бы непристойно проявлять свое нетерпение, — все должно идти своим чередом, все объяснится само собой. Эта старинная мудрость Востока оправдалась. Действительно, через несколько минут все было ясно.

Вера Павловна с подводы крикнула:

— Собирайтесь, Казгирей, поедем с нами!

Казгирей не успел ответить, его опередил Эльдар, который объяснил, что Казгирей останется в Бурунах, потому что им надо поговорить о серьезном деле.

Вера Павловна огорчилась и даже немножко надулась на Эльдара, но, поняв, что изменить ничего не удастся, защебетала:

— Поверьте, Казгирей, я сама охотно погостила бы у вас, если бы мы так не торопились! Может быть, нам удалось бы отрепетировать какую-нибудь миниатюру, я не теряю надежды, что это мы все-таки сделаем..» Чудесная идея! Чудесная импровизация! В самом деле, как вы смотрите на это, Казгирей?

— Очень был бы рад, Вера Павловна. Эта мысль мне по душе. Я уверен, что Инал одобрил бы ее...

— Конечно, одобрил бы. Вы все просто не знаете Инала, все думаете, что он какой-то злюка, а он очень добрый. Ему же иногда нельзя быть слишком добрым — государственные дела.

— Государственные дела, разумеется, — согласился Казгирей.

Вера Павловна продолжала:

— Но вот что, милый Казгирей. Мы тоже не без дела сидим, у нас тоже важные дела. Ведь вы должны, как член правления Центросоюза, помочь нам.

— Разумеется, Вера Павловна. Требуйте. Все, что в моих силах, все сделаю.

— Это в ваших силах, — рассмеялась Вера Павловна. — Просьба наша вот какая... Раз уж вы не можете ехать с нами...

И Вера Павловна изложила свою просьбу: отпустить с нею лучшую девочку интерната, прославленную артистку, искусную агитаторшу Тину, а чтобы девочке не было скучно и чтобы придать магазину на колесах больше торжественности, вместе с Тиной отпустить ее дружка, лучшего трубача и такого же превосходного артиста — Лю.

Все было улажено. И вот уже на подводах, кроме прежних пассажиров, сидели еще и счастливые Лю и Тина. Причем в одной руке у Лю была его медная труба, а в другой — автомобильный клаксон. В сопровождении Аюба и переодетых красноармейцев, продолжавших восседать на груде пальто, подводы выехали со двора. У Лю и Тины еще ни разу не было такой интересной поездки. Немало людей, даже престарелых, живет на кабардинской равнине, всю жизнь видя в стороне на юге гряду Кавказских гор — Эльбрус, Дыхтау, Каштантау, Казбек, — зная множество рассказов о горных реках и ущельях, снегах и скалах, но ни разу не побывав в каком-нибудь из грозных ущелий Балкарии. А вот они, Лю и Тина, едут туда. Да еще с каким заданием! Это, пожалуй, еще важнее, чем ликбез или набор девочек. «Каждой горянке — пальто» — это не шутка! Ведь сказано «каждой горянке», а сколько их, горянок, это пока еще неизвестно. Может быть, не хватит даже всех этих пальто на двух подводах. Вот по какому делу едут они в ущелье Батога. Как же просился маленький Таша на подводы, слыша, что едут в Батога; малыша не взяли, а вот они едут, да еще с кем! С Верой Павловной, женою самого Инала! В сопровождении Аюба, посланного с ними самим Эльдаром!

Ни Лю, ни Тина долгое время не в состоянии были произнести ни слова. Наконец, несколько успокоившись, Тина склонилась к самому уху Лю так, что слышно было ее жаркое дыхание, и спросила шепотом:

— Ты слышал, Лю, что Эльдар сказал Аюбу?

— Ага, слышал, — еще тише отвечал Лю,— я слышал, как он сказал: «Ответишь за них головой».

— Ага, — вздохнула Тина, — а что это значит?

— Это значит, будет опасность. Но ты не бойся, Тина, с нами Аюб.

— Валлаги! Только что сможет сделать один Аюб, если нападет Жираслан?

— Э-э, какая неумная! Один Аюб! Ты думаешь, те двое, на задней телеге, для чего?

Тина внимательно посмотрела на заднюю телегу и успокоилась.

Подводы весело катили по дороге, иногда до передней, на которой примостились Лю и Тина, доносилась песня, распеваемая красноармейцами на задней подводе. Все было хорошо, все было прекрасно, денек стоял славный. Лю забыл о тех треволнениях и горестях, которые он испытывал еще сегодня утром, наблюдая молчаливого Казгирея, отбиваясь от надоедливого Сосруко, который хотел, чтобы Лю во что бы то ни стало попробовал на зуб его пулю. Все это было забыто под чистым голубым небом, рядом с Тиной и Сарымой.

А между тем в интернате у Казгирея только начиналось самое печальное и тяжелое.

Не успел Казгирей по возвращении из поездки переварить сообщение о том, что случилось в Бурунах, как узнал о покушении на председателя Совета в ауле Гедуко. Никто, однако, не мог рассказать об этом толково, и Казгирей рассчитывал услышать теперь об этом, но не тут-то было, Эльдар отвечал уклончиво, неохотно:

— Это случилось без меня.

— Может быть, нарочно выбрали такое время, когда тебя нет, — заметил Казгирей.

— Может быть, может быть... Еще раз прошу прощенья, Казгирей, но я, собственно, не к тебе, хотя, ты знаешь, всегда рад поговорить с тобой. Я больше к твоим питомцам. Не возражаешь?

— Пожалуйста, они будут только польщены этим. Шутка ли сказать, Эльдар приехал в гости к ученикам. Если к ним приезжает такой важный гость, значит, будут думать они, и они способны на важные дела.

— Вот ты угадал. Очень важные дела, очень важные и, к сожалению, не очень приятные, не очень веселые. — Эльдар неестественно громко рассмеялся. — Ну, перейдем к делу.

Казгирей и Эльдар стояли, окруженные разнокружечниками. Эльдар пытливо оглядел их, сказал:

— Мне надо подобрать несколько храбрецов. Человек пять. Можно и больше. И вот для чего. На днях мы отправим на железную дорогу ссыльных — кулаков, мулл и разную контру. Не хватает конвоя. Есть ли среди вас такие, которые решились бы сопровождать контру, конвоировать, как мы говорим?

Казгирей нахмурился. Ребята переглянулись. Конечно, вопрос относился к большекружечникам, да и сам Эльдар поглядывал на старших.

— Молчите? Да, тут есть о чем подумать. Но я говорю прямо: Советская власть вас кормит, учит, а вот случай и вам отблагодарить Советскую власть. Разве не хотите?

Общее замешательство продолжалось.

Тогда Эльдар вынул из полевой сумки два нагана. Один из револьверов он подбросил, поймал за дуло, показал всем:

— Ну? Кто хочет прицепить себе эту игрушку?

Эльдар сказал точно. Это действительно была только игрушка. Эльдар потому и схватил наган за дуло, чтобы скрыть от острых глаз мальчиков отверстия, просверленные в стволе. Это было списанное оружие, оружие для учебных целей. Но что говорить, жонглирование револьвером произвело нужное впечатление, хотя понравилось Казгирею не больше, чем предложение конвоировать контру.

Казгирей хотел было возразить Эльдару: мол, непедагогично из учащихся мальчиков делать конвоиров. Но он успел заметить дырочки в стволах револьверов, и это озадачило его. В чем тут дело? Чего хочет Эльдар?

Предложение Эльдара пришлось по душе и большекружечникам и мелкокружечникам. Многие заговорили:

— Валлаги! Подавить контру! Сосруко кричал:

— Я первый готов препроводить контру на тот свет.

— А ты кто такой? — обратился к нему Эльдар. — Да, кажется, Сосруко?

— Это Сосруко, лучший барабанщик, — раздались голоса.

— Это ты был в бегах? — спросил Эльдар.

Сосруко и других мальчиков не удивил вопрос: вполне естественно, что Эльдар, первый чекист в Кабардино-Балкарии, все знает, вопрос показался смешным: «был в бегах».

Эльдар с деланным добродушием продолжал:

— Да, я что-то слыхал, было что-то. Что ж ты молчишь, Сосруко? Проглотил бублик или пулю?

Смешные слова опять развеселили ребят.

— Напрасно ты застеснялся, лучше бы рассказал нам, что ты видел у себя дома в Гедуко?

— Я ничего не проглотил, — словоохотливо отвечал Сосруко, — а видел я нашу нану, отца и старого гусака.

— Ну, так уж ничего, кроме старого гусака, ты не видел! Кто поверит! Как раз в это время там, в Гедуко, было интересное происшествие. Разве не знаешь? Но это хорошо, что ты готов служить Советской власти. — И он, обняв парня за плечи, привлек его к себе и тут заметил Аркашку: малыш, как всегда, терся у ног Сосруко. — Эй, берегись, раздавлю... Маленький, а, смотрите, тоже хочет стрелять!

Аркашка вдруг обиделся и отрезал:

— А я и не хочу стрелять, я — безревольверный, я только оруженосец.

— Смотрите-ка, безревольверный!.. — подхватил Эльдар. — А другие что же, револьверные, что ли?

Слово, как выстрел, попало в цель. Все засмеялись, закричали:

— Револьверные, револьверные! «Револьверными» действительно оказались многие. И откуда это? Как это завелось, меньше всего мог бы на этот вопрос ответить Казгирей.

А «револьверным» уже не терпелось. Каждому хотелось доложить Эльдару, что его оружие заготовлено против Жираслана и против контры, дескать, не только Сосруко, хотя он и первый барабанщик, такой молодец джигит. И особенно не терпелось — кому бы вы думали? — Жансоху. С тех пор как его шапка вышла из моды и на его иностранные слова перестали обращать внимание, он искал новых способов прославиться. Успех на сцене, видимо, совсем вскружил ему голову.

Жансох едва сдерживал себя, выжидательно поглядывая на тех, кто имел оружие. Он-то ведь знал «револьверных» наперечет. Его нетерпеливый взгляд говорил: чего медлите? Если не начнете вы, начну я, ГПУ обращается к вам за помощью, а вы саботируете.

Поглядывал со своей стороны и Селим. Но этот поглядывал по-другому.

И под этим взглядом Сосруко выпалил:

— Я первый пойду.

— Куда ты пойдешь?

— В конвойные. И мне оружие не надо. У меня есть свое оружие. — Сосруко смекнул, что, кроме всего, представляется удобный случай избавиться от револьвера, подобранного в сапетке. Пусть теперь Лю скажет: «Если ты сам не отдашь этот револьвер, я скажу Казгирею». — Свое оружие у меня!

— Ого? — как бы удивился Эльдар. — Свое оружие! Еще лучше. А раз так, вот тебе полное доверие: сам подбирай себе команду. Бери всех «револьверных».

Казгирей вздрогнул, поднял голову, расправил плечи, взгляд его стал еще серьезней, еще острее, морщинки на переносице под дужками пенсне стали глубже. Он проговорил:

— Что это происходит? Перестаю понимать.

— Представление, — сердитым голосом сказал Селим.

— Может быть, и представление. Только не пойму, комедия или драма?

Эльдар решил, что пора закругляться. Он опять привлек Сосруко.

— Подожди, Казгирей, не рвись в бой... А ты, Сосруко, ты молодец. Быстро собирай свою команду. Есть?

— Есть, есть, — послышался хор голосов.

— Есть так есть, тащите оружие сюда. — И, поощрительно улыбаясь ребятам, Эльдар подхватил Казгирея под руку и увлек его по лестнице на второй этаж.

За дверью он сказал Казгирею:

— Инал велел. Валлаги! А что поделаешь!

— Да, я понимаю, — отвечал Казгирей с тем же сосредоточенным, хмурым выражением лица. — Действительно, ничего не поделаешь: оружие необходимо изъять, долго ли до беды. Поразительно! И откуда это у них!

— Вот это нас и заинтересовало, — многозначительно ответил Эльдар.

Оглядывая оголенные стены, увидя перед собой раскрытый чемодан, Эльдар удивленно спросил:

— Куда собираешься, Казгирей?

— В Москву.

— Зачем в Москву? — снова изумился Эльдар. — Кто посылает?

— Сердце посылает: еду за своей семьей. Мои сыновья хотят учиться в одной школе с твоими.

— А Инал знает?

Казгирей отвечал, что определенного согласия пока нет, но он не предвидит препятствий для такой поездки.

— Думаю, теперь будут препятствия, — сурово и резко сказал Эльдар.

— Какие? Неужели это происшествие?

— Нет, не только это происшествие. — И Эльдар сообщил Казгирею о приезде из Ростова комиссии Курашева.

При этом сообщении Казгирей снова вздрогнул, выпрямился, становясь как бы даже выше ростом. Как так! Край решил не ограничиваться докладом с места, а прислал комиссию выяснить причины недавних беспорядков в Бурунах.

— Не беспорядков, а бунта, — поправил Эльдар, — что же удивительного! — Эльдар, казалось, только теперь входил во вкус игры.

Недавнего беспокойства о Сарыме, о подводах, груженных ценным товаром, беспокойства, с каким Эльдар переступил порог школы, как не бывало. Вернулась его обычная повадка — теперь он пристально смотрел в лицо Казгирея, как бы стараясь разгадать истинные мысли и чувства собеседника, следил за каждым его движением.

Казгирей почувствовал облегчение, когда услышал шум за дверью: ватага ребят во главе с Сосруко поднималась по лестнице. Эльдар продолжал:

— А как же иначе, Казгирей! Вот у твоих учеников револьверы, а в Бурунах бунтовщики идут на штурм аулсовета, а в Гедуко стреляют в председателя. Прикажешь проходить мимо? Нельзя, Казгирей, тут ничего не поделаешь...

Дверь распахнулась. Ватага энтузиастов, джигитов, готовых идти конвойными для сопровождения ссыльных мулл, кулаков, бандитов, контрреволюционеров, ватага во главе с Сосруко была на пороге. В руках у одних были старые пистолеты и ржавые револьверы, у других — самодельные кинжалы или кинжалоподобные ножи. Маленький Аркашка-оруженосец держал в руках банку, долженствующую изображать бомбу. Из-за спин парней выглядывали личики "девочек, преисполненные любопытства: ах, что же это происходит?

Вошел Селим, показались Матрена и Дорофеич.

Продолжая свою уловку, Эльдар предложил ребятам выложить оружие на стол, якобы для проверки его боеспособности. Ведь дело предстоит серьезное, может быть, придется конвоировать самого Жираслана, для этого надо хорошенько осмотреть оружие, смазать, подвинтить, заострить. И вот тут — кто бы мог подумать! — Жансох положил на стол револьвер. Револьвер офицерский, проверенный, хорошо смазанный, бьющий без осечки.

Эльдар только поддакивал:

— Так, так. Говоришь, офицерский, это интересно, а давно ты стрелял из своего офицерского револьвера?

И Эльдар понюхал дульное отверстие.

— Давайте дальше!

Он с особенным вниманием следил за Сосруко. Барабанщик положил на стол длинноствольный солдатский револьвер.

Эльдар повернул барабан — патронов не было.

— Все?

Сосруко в порыве желания понравиться Эльдару и отделаться от тайны положил на стол еще два револьвера, те, что были хорошо знакомы Лю.

— Вот еще два.

— Ого! — воскликнул Эльдар.

У Казгирея глаза стали страдальческими.

— А патроны?

Сосруко выложил несколько патронов, но этого ему показалось недостаточно, и, блестя глазами, он хлопнул по столу еще и той пулей, что привез из Гедуко.

— А это что?

— Из Гедуко.

— Из Гедуко? — Эльдар тщательно осмотрел пулю. — Где взял? Эта пуля ведь стреляная?

Сосруко объяснил.

— Так, так. — Мог ли Эльдар предположить, что внезапно в его руках окажется нить преступления в Гедуко. Человек предполагает, а аллах располагает. — Ведь ты сын Локмана Архарова?

— Да, сын Локмана.

— Смененного председателя? — спросил Эльдар.

За Сосруко отвечал сам Казгирей:

— Да, он сын Локмана Архарова, в прошлом красного партизана, награжденного орденом Красного Знамени. Недавно Инал снял Архарова, но что ж из этого?

— А из этого может следовать многое, — раздельно произнес Эльдар.

Казгирей уже понимал все трагическое значение происходящего. Но даже самые бывалые большекружечники еще не догадывались, в какую они попали ловушку. Ребят заботило только одно — как бы Эльдар не забраковал чье-нибудь оружие, не вычеркнул бы из списка. Беспокойство было напрасное: если бы Эльдар и упустил что-нибудь, Селим не упустит ничего. Все было записано. Счастливцам оставалось только расписаться в том, что их оружие временно изъято, а владельцы будут включены в конвойные команды.

В который раз Эльдару пришлось отдать должное проницательности Инала: как ни крутись, ни вертись, а факт налицо. Откуда это оружие? Зачем? Эльдар все еще продолжал принюхиваться то к дулу револьвера Сосруко, то к расплющенной пуле.

Собранное оружие он сложил в сумку и сумку передал Селиму, с собою взял только револьвер Сосруко и злополучную пулю.

Дело было сделано. Приказание Инала успешно выполнено.

Теперь даже как-то неловко задерживаться с отъездом.

Уже ставя ногу в стремя, он обернулся к молчавшему Казгирею.

— Все изъятое оружие будет пока храниться здесь, у Селима. Ничего не поделаешь, Казгирей. — И вдруг, понизив голос, оглядевшись вокруг, он добавил: — Валлаги, Казгирей, тебе и в самом деле лучше уехать поскорее. Советую именем моих сыновей.

Ученики выбегали во двор с криком:

— Смотри же, Эльдар, не забудь! — Нет, нет, не забуду! Валлаги!

Конь Эльдара, заменивший несравненного Эльмеса, с места взял крупной рысью, его хвост взметнулся за калиткой ограды, у которой толпились разнокружечники, криками провожая знаменитого чекиста. Каждому из них хотелось, чтобы Эльдар посмотрел на него, но Эльдар смотрел теперь с высоты седла вдоль дороги, в ту сторону, куда недавно уехали Сарыма, Вера Павловна, Лю и Тина. Опять закрадывалось беспокойство, но Эльдар вспомнил, что туда же, куда уехали подводы, рано утром ускакал храбрый старый Казмай. И он наверняка встретится, а может, останется вместе с бойцами, направленными туда.

Эльдар поскакал с докладом к Иналу в Нальчик...

Не находил себе места Казгирей. Какие только мысли не приходили ему в голову! Он знал пристрастие кабардинцев с юных лет к оружию, но то, что произошло, было чем-то другим. Он понимал только одно: Инал этого дела так просто не оставит. Как мог он сам не заметить всего этого, не уследить? Ведь это на его совести. Поскорее уезжать, как советует Эльдар? Нет, именно теперь он не может позволить себе этого. Как так уехать? Бежать? Оставить детей?

В таком состоянии, запершись, он просидел до вечера, когда пришли за ним возбужденные, встревоженные Шруков и Астемир.

— Знаешь ли ты, Казгирей, что произошло в ущелье?

— Где? В каком ущелье?

— В Батога.


ЧТО ПРОИЗОШЛО В УЩЕЛЬЕ БАТОГА


Когда говорили: «Еду в Батога», — то это значило, что человек едет в одно из самых грозных ущелий Балкарии, а именно в аул Верхние Батога, расположенный в самой глубине ущелья, в его верхней части, почти у вечных снегов. Дальше Верхних Батога колесной дороги не было, шли только тропинки по кручам и по скалам к перевалу. За ним уже начиналась Верхняя Сванетия.

Кто знает, может быть, Верхние Батога всегда вспоминались бы без доброй улыбки, если бы бессменным председателем аулсовета не был здесь прославленный красный партизан, старый Казмай. До сих пор по всей Кабардино-Балкарии помнили, как в годы гражданской войны старик спасся не то чудом, не то хитростью от рук лютого врага Советской власти абрека Аральпова.

Едва ли не самыми славными людьми Верхних Батога стали люди из семьи старика Казмая. В свое время даже поговаривали, что Инал женился на дочери Казмая, юной Фаризат для того, чтобы укрепить родственные связи кабардинцев с балкарцами, своим браком заглушить дурные толки о хмуром ущелье.

Редки были селения по дороге с кабардинской равнины в Батога. У самого входа в ущелье, наполненное гулом горной бурной реки, раскинулся аул Нижние Батога, а дальше, примерно на полпути между этим аулом и Верхними Батога, расположились Средние Батога. Обычно на подводе можно было доехать до Верхних Батога часов за семь-восемь.

Но телеги, тяжело груженные пальто, не могли добраться до Верхних Батога в тот же день. Однако это не беспокоило Веру Павловну. Забраться в глубину ущелья, в места, овеянные хмурой романтикой, ей очень хотелось, хотелось давно. Втайне она надеялась на то, что ей удастся встретиться с Фаризат и помириться с нею. Она знала непреклонные, крутые нравы горцев и догадывалась, какую обиду нанесла семье Казмая, но хотелось верить, что добрая воля все одолеет. Она находила себе оправдание в том, что, по ее убеждению, Фаризат все равно стала бы несчастной, может быть, еще более несчастной, чем теперь. Все это она намеревалась при случае высказать Фаризат, ее старому отцу и ее брату Ахья. Она даже готова была сделать важное признание: кто, как не она, склонила Инала к тому, чтобы Ахья был освобожден из-под ареста. И не исключено, что именно надежда встретиться с Фаризат и этим как бы оправдаться стала главным побуждением для поездки в ущелье, а проведение кампании по продаже пальто горянкам послужило только поводом.

И все же Вера Павловна еще плохо знала характер своего мужа, она не подозревала, что он предугадал возможность такой встречи и решил ни в коем случае ее не допускать.

Эльдар имел его тайное приказание и передал это приказание Аюбу — ни в коем случае не ехать до Верхних Батога. Прибегнуть к какой угодно уловке — сломалась ось телеги, сбита подкова у лошади, что угодно, — только не пробираться по ущелью дальше Нижних Батога. Ну, в крайнем случае, если все будет благоприятно и спокойно, доехать до Средних Батога, здесь переночевать, продать пальто, а потом возвращаться.

Хотя Эльдар неукоснительно исполнил все указания Инала — задержал и не пустил Казгирея Матханова вместе с женщинами, послал с ними надежных людей и убедился в том, что Аюб хорошо усвоил обязанности конвойного, наконец, ловко отобрал у воспитанников Казгирея подозрительное оружие, — хотя, казалось, Эльдар мог быть доволен своею находчивостью и распорядительностью, ему все же было как-то не по себе. Кабардинцы в таких случаях говорят: «Сердце сошло с места».

Беспокойно было и Иналу, оставшемуся в Нальчике на заседании комиссии. Беспокойно было и Казгирею.

Однако все ехавшие на подводах были довольны и радостны — каждый по-своему. Лю и Тина радовались небывалой поездке, Вера Павловна умилялась своим добрым чувством, готовностью искать прощения и дружбы у Фаризат. Сарыма была довольна и поездкой, и порученным ей делом, и тем доверием, которое сейчас оказывала ей Вера Павловна, делясь с ней своим тайным планом встречи с Фаризат: Сарыма должна была ей помочь. Сарыме было приятно слышать уверения такой знатной и важной особы, что, дескать, Сарыма совершенно незаменима и Вера Павловна никогда не забудет ее услугу, что это и есть настоящая дружба. Сарыма и в самом деле была рада сделать все, от нее зависящее, поддакивала важной подруге и не без гордости поглядывала на своих друзей Лю и Тину, молчаливо наслаждавшихся прелестью поездки. Казалось, все хорошо.

Но не так уж радужно было на сердце у Аюба.

То, на что не обращали внимания его подопечные, давно беспокоило его. Он заметил, как вслед за ними из Бурунов выехала какая-то подвода и подвода эта беспрерывно следует рядом. Больше того, незадолго до въезда в Нижние Батога, когда направо и налево от дороги уже начали выступать гигантские массивы гор, а вдалеке уже обозначался въезд в самое ущелье, их нагнали два всадника в башлыках. Всадники ровной рысью обошли сначала заднюю подводу, на которой ехали красноармейцы, потом переднюю, и Аюб видел, с каким вниманием подозрительные всадники осмотрели их. Аюб велел красноармейцам прекратить песни и быть начеку — горы близко!

Обратись к Сарыме, он озабоченно сказал:

— Дорога все хуже и хуже. На задней телеге уже болтается колесо. Так мы далеко не уедем. Да и у лошадей сбились подковы. Обязательно надо заехать в кузню, а вы и здесь можете торговать: люди из ущелья придут сюда.

Сарыме было странно услышать, что подковы у лошадей сбились, она-то ведь в этих делах кое-что смыслила, но не в ее привычках было возражать мужчине. Соображения Аюба она передала Вере Павловне. Но куда там! Вера Павловна сразу стала неузнаваема. Из мягкой, лирически настроенной, доброжелательной дамы она мгновенно стала дамой начальственной, так что Лю и Тина даже испугались ее неожиданно властного, резкого тона.

— Никаких разговоров! — заявила Вера Павловна. — Меня не проведешь. Мне Инал не раз говорил о таких уловках. Как зовут этого громадного парня? Аюб? Так вот, Аюбу просто лень ехать дальше. Если мы действительно не успеем до вечера добраться до Верхних Батога, то до Средних Батога мы доедем .. Так и скажи ему, Сарыма!

И Вера Павловна до того расстроилась, что долго не могла восхищаться величественной картиной, открывшейся перед ней: река бурлила и шумела где-то внизу, склоны Главного Кавказского хребта, покрытые лесом, все более приближались к дороге; вдалеке на скалах, уже розовеющих с западной стороны, лежали то тут, то там облачка тумана, а над всем этим продолжало сиять голубое, уже слегка вечереющее небо.

У входа в ущелье показались сакли и дома Нижних Батога.

' Вера Павловна еще раз велела проезжать аул без задержек и только разрешила Аюбу заехать в аулсовет, предупредить, что через два-три дня они вернутся с магазином на колесах, чтобы с помощью молодых артистов выполнить важное партийное поручение: каждой горянке — пальто.

И Тине и Лю было лестно еще раз услышать, что они молодые артисты и они будут выполнять партийное поручение. Они гордо посматривали с высоты груды пальто на замурзанных, в длинных, до пят, рубахах мальчишек и девчонок, появляющихся у плетней, у ворот, у калиток, влезающих на высокие сапетки, провожающих испуганно-изумленными глазами необыкновенный караван. Еще бы! Могло ли быть иначе, если Лю вскинул трубу и в порыве восторга взял несколько самых высоких нот, разнесшихся по аулу.

Пока ехали, одна свора собак сменялась ДРУГОЙ.

Но вот караван выбрался из аула. Снова пошла неровная, каменистая дорога, начинающая петлять. Случалось, что скалы с одной стороны дороги нависали над самой головой, а слева был крутой обрыв, и там, где-то глубоко, ревел поток. Вершины гор, обращенные к западу, еще озарялись солнцем, а в ущелье уже темнело.

Аюб оглянулся. В Нижних Батога он опять увидел подозрительную телегу, которая тоже въехала в аул и остановилась у ворот одного из домов. Телегу окружили несколько человек. Они о чем-то оживленно говорили, поглядывая вслед удаляющемуся магазину на колесах. Но теперь за поворотами ущелья Аюб не сразу мог увидеть, двинулась ли подвода дальше. Наконец его подводы выкатили на такое место, откуда пройденная дорога просматривалась далеко. Он приготовился выслушать любые возражения Веры Павловны, но все-таки приказал вознице остановиться.

— На задней телеге совсем скосилось колесо. Надо поправить.

— Поправляйте, да поскорее, — ответила Вера Павловна, когда Сарыма перевела ей слова Аюба.

Сомнений не оставалось: подозрительная телега, на которой раньше было два человека, а теперь пять, ехала вслед за ними, и ехала быстро, с очевидным расчетом догнать подводы, ушедшие вперед.

Нужно было принимать немедленное решение, и Аюб принял его.

План был такой: он отдает красноармейцам приказание задержать погоню какими угодно средствами, хотя бы боем, а сам сопровождает женщин и детей до Средних Батога.

С этим решением он поскакал назад к красноармейцам.

Лю и Сарыма испуганно переглянулись, когда увидели, как задняя подвода вдруг стала поперек дороги и мужчины, лежавшие на пальто, а вместе с ними и возница вскочили и начали что-то вытаскивать из-под тюков.

Тина и Вера Павловна, может быть, тоже видели это, но едва ли догадались о чем-нибудь.

Лю почувствовал, что у него вдруг похолодели руки. По глазам Сарымы он понял, что его тревога не напрасна. Но ни он, ни Сарыма пока не спешили выдавать своих опасений. Их возница, очевидно, тоже уже все понял: он вынул из-под ног что-то длинное, положил с собой рядом и хлестнул по лошадям. Аюб галопом догонял подводу. Его лицо утратило обычное выражение благодушия, стало сосредоточенным. Поравнявшись с телегой, он, не сбавляя галопа, крикнул:

— Валлаги! Может быть, еще ничего не будет... На всякий случай ложитесь. Пускай ложится и Вера Павловна.

Но уже и Вера Павловна осознала опасность. Она побледнела и беспрекословно выполнила совет Аюба. Все четверо легли ничком поверх пальто. Возница снова хлестнул по лошадям.

Догадки Аюба были правильные, только он не знал, что имеет дело с самим Жирасланом. А у Жираслана все было предусмотрено...

Вера Павловна лежала лицом вниз. Сарыма подползла к Тине и придержала девочку рукой. Лю то и дело приподнимался, оглядывался. Подвода с красноармейцами уже скрылась за поворотом, но вот, перекрывая шум реки, разнесся эхом по ущелью выстрел, за ним второй, пальба стала беспрерывной — значит, там начался бой.

Лю поднял голову — увидел Аюба, скачущего, пригнувшись к шее коня. Заметно стемнело, и дорога просматривалась с трудом. Она резко поворачивала и шла затем по круче, встававшей стеною прямо над пропастью. И вдруг оттуда из-за поворота показалось несколько всадников. Аюб осадил коня. Всадники продолжали ехать на него. Между ними и Аюбом оставалось шагов четыреста, всадники продолжали ехать. Еще двое верховых показались из-за поворота, и, как только они вышли на прямую, раздался оглушительный грохот, подобный пушечному залпу. Вера Павловна и Сарыма вскрикнули. Лю увидел, как через ущелье на дорогу покатились с высоты огромные камни, пыль заволокла весь мощный профиль горы. И тогда Аюб вскинул винтовку, блеснул огонек выстрела, покатилось новое эхо. Блеснули выстрелы всадников, скачущих навстречу. Аюб соскочил с коня, быстро, как ящерица, юркнул куда-то — и двое всадников не то спрыгнули с коней, не то упали, сраженные выстрелами Аюба. Дальше уже трудно было разобраться. Возница остановил коней.

— Прыгайте и разбегайтесь! — закричал он не своим голосом.

В руках возницы внезапно оказалась винтовка, он быстро присел за камнем.

Лю отбросил трубу, которую все еще держал в руке, и тоже закричал:

— Прыгайте и разбегайтесь! — и сам первый спрыгнул с подводы.

Вслед за ним упало несколько пальто. Он хотел было поднять их, но возница Хамид уже стрелял из-за прикрытия. Лю, пригнувшись, подбежал к нему.

— Хамид, давай мне винтовку! — Но винтовок больше не было. Лю прилег за камнем.

Женщины не прыгали, не разбегались. Вера Павловна, уткнувшись лицом в тюки, что-то громко бормотала. Сарыма крепко держала Тину, но девочка вдруг выскользнула из ее рук, вскочила и, стоя во весь рост на расползающейся мягкой поклаже, подняла вверх руки и пронзительно закричала:

— Что ты делаешь, Жираслан! Перестань, перестань стрелять, Жираслан!

Лю ворочал головой туда и сюда, стараясь ничего не упустить.

На Аюба, стрелявшего из-за прикрытия, вдруг откуда-то сверху со скалы свалилось несколько человек. Но не так-то легко было одолеть богатыря. Огромный клубок схватившихся насмерть людей покатился по крутому склону. Для всадников путь был открыт.

Мгновение — и мимо подводы, мимо Лю, прижавшегося к колесу, промчались с винтовками в руках, в развевающихся башлыках три или четыре всадника. Нет, Лю не мог ошибиться — впереди скакал Жираслан. Он узнал и его коня — Эльмеса. Всадники стреляли в воздух и кричали:

— Казгирей Матханов порвет большевистские силки! Да здравствует Казгирей Матханов! Иналова жена наша! Вперед!

А тот, в ком Лю признал Жираслана, на ходу бросил:

— Жираслан женщин не трогает. Не бойтесь!

Конники промчались, улеглась пыль, из-за куста поднялся возница. На нем лица не было. Встал Лю. Встал и тотчас же увидел расширившиеся от ужаса глаза Сарымы. Она держала на руках Тину. Лучшее школьное платье девочки было залито кровью, ее голова беспомощно откинулась, лицо побелело, глаза закатились.

— За что побил нас аллах? — взывала Сарыма. — О, алла, о, алла... За что ты караешь нас? Лю! Слышишь ты, Лю, убили нашу Тину...

Лю смотрел и не хотел верить своим глазам. Так же молча, с выражением ужаса смотрела на девочку Вера Павловна.

— Сейчас принесу воды, — проговорил возница, отложил винтовку и с шапкой в руке полез по скале к ручейку, безмятежно журчавшему между камнями.

А сзади стреляли, выстрелы отдавались эхом по ущелью.

Где же Аюб, что с ним? Погиб? Неужели Жираслан победил?

Прославленному князю-бандиту и в самом деле казалось, что все идет так, как он задумал.

Конечно, он заранее знал о предстоящей поездке Веры Павловны с магазином на колесах. И сегодня его люди следили за нею, за Эльдаром, за Аюбом, за каждым их шагом от самого Нальчика.

Собственно, Жираслан был против этого налета, но для его сподвижников слишком соблазнительной была добыча — груз пальто составлял значительную ценность, — и они настояли на своем. Подумавши, Жираслан согласился. Он увидел здесь некоторую пользу для себя. Он решил произвести нападение с таким расчетом, чтобы оно было расценено всеми не как простой грабеж, а как возмездие за обиды, нанесенные шариату. И это будет понято именно так, если здесь, в ущелье, вновь прозвучит безупречное имя Казгирея Матханова.

И все, казалось, шло, как задумал Жираслан. Не была только правильно оценена мера отваги и мужества Аюба и его бойцов.


ПОДВИГ АЮБА


То, что совершили Аюб и его бойцы, не забыто до сих пор. Имя этого человека стало в один ряд с именами легендарных героев кабардинских нартов, и по заслугам.

Каким образом удалось богатырю это сделать, сказать невозможно, но вдруг Аюб показался на дороге снова, весь изодранный, весь в крови, с маузером в руке. Там, где только что произошла его схватка с врагом, бродили, пощипывая траву, две или три лошади под седлом. Аюб изловчился и схватил одного из коней под уздцы, вскочил в седло и, не теряя ни минуты, взял с места в карьер. Аюб помчался вслед за Жирасланом и его сподвижниками, на скаку оглядывая подводу, плачущую Сарыму, залитую кровью Тину, возницу Хамида, спускавшегося со скалы с шапкой, наполненной водой. Промчался, окровавленный, с почерневшим лицом...

Почти совсем стемнело. Люди на подводе были предоставлены самим себе.

Не всякая женщина была бы способна сделать то, на что оказалась способной Сарыма. Когда-то в нальчикской больнице, где ее лечили от раны, нанесенной людьми того же Жираслана, Сарыма научилась делать перевязки, и вот она прежде всего занялась раненой девочкой. Шальная пуля прострелила грудь навылет. Вероятно, Тина была сражена в тот момент, когда, вставши во весь рост, кричала: «Жираслан, перестань!» Девочка лежала без сознания.

Понемногу приходя в себя, Вера Павловна пыталась помочь Сарыме и Лю, но ей это удавалось плохо.

А дорога была каждая минута. Ехать в Средние Батога было невозможно, но как возвращаться в Нижние Батога, если в той стороне продолжается бой? Что там? Что с Аюбом, проскакавшим на Помощь товарищам? В ушах Сарымы все еще стояли выкрики, с какими промчались мимо Жираслан и его люди. Вера Павловна все спрашивала, едва шевеля губами:

— Сарыма, но как же это понять, что это значит?

— Вера Павловна, это я не могу сказать. Наверно, и не каждый мужчина может объяснить это, — говорила Сарыма. — Но нам, Вера Павловна, сейчас нужно думать, как спасти Тину.

Выстрелов уже не было слышно. И Сарыма настойчиво потребовала, не медля ни минуты, возвращаться в Нижние Батога, там они смогут спасти Тину, успеют спасти и тех, кто, наверно, ранен в бою и сейчас нуждается в помощи. Хамид и Лю согласились с Сарымой, Вера Павловна в отчаянии ломала руки и приговаривала:

— Не знаю! Ничего не могу сказать, Сарыма! Только не оставляйте меня здесь одну!

«Сарыма! Милая Сарымочка! Не оставляй меня!

Подвода двинулась. Оседланные кони, щипавшие травку между камней, пошли вслед за подводой. Спускаться под гору было легче.

Лю и Сарыма не сводили глаз с бедной девочки, лежавшей в забытьи.

До сих пор все происходило так стремительно, что не оставалось времени подумать. В который раз за свою недолгую жизнь Лю безмолвно спрашивал себя, почему же так происходит. Как случается, что благополучие, радость, красота вдруг сразу и грубо сменяются несчастьем, страданием, уродством? Давно ли он ехал этой же дорогой и вокруг было все так прекрасно, так светло, так радостно? Давно ли улыбалась ему Тина? Лю вдруг вспомнились те дни его детства, когда на Шхальмивоко наступали войска Шкуро, пулеметные и пушечные выстрелы, тревожное кудахтанье кур. Сколько времени прошло с тех пор? Сколько сменилось зим и лет!

Сколько наслышался он разных умных, обнадеживающих слов отца и матери, Казгирея и тех поэтов и писателей, с которыми он -знакомился по книгам! Так хотелось верить, что всегда будет весело, приятно, справедливо, — и вдруг!..

«Если бы с нами был Казгирей, не случилось бы ничего подобного, — вдруг почему-то подумал Лю, — а люди Жираслана неправду кричали. Разве можно нападать на женщин, на мирных людей? Разве Казгирей позволил бы? Не может этого быть!.. Но где Аюб? Помочь ему!»

И тут Лю безотчетно спрыгнул с подводы, схватил винтовку возницы и со всех ног побежал по дороге туда, где, по его предположению, Люб вел неравный бой.

Он услышал за собой отчаянный крик Сарымы:

— Лю, куда ты, вернись! Горы повторили крик.

Лю, прыгая с камня на камень, хватаясь свободной рукой за ветви деревьев, взобрался на вершину скалы и исчез в чаще мелкого кустарника. Он бежал все дальше и дальше по самой бровке высокого скалистого обрыва. Отсюда была видна та часть дороги, что раньше была скрыта от глаз. Но в наступающей тьме горного вечера трудно было что-либо различить вдали. Лю глазами искал Аюба, прислушивался к топоту конских копыт, к еще раздававшимся одиночным выстрелам, и вдруг — Лю не сразу поверил своим глазам — он увидел внизу на дороге мчавшихся друг за другом Жираслана и Аюба. Как? Жираслан опять скачет назад, к подводе с женщинами?

Прямо перед Лю на вершине скалы возвышалась громада каменных глыб, сваленных в кучу. Лю знал рассказы Астемира о завалах, применявшихся партизанами. Сомнений не было. Это завал. Из-под камней торчит бревно, выбей его, и лавина обрушится вниз, на дорогу, не пустит Жираслана к подводе, это поможет Аюбу догнать его...

Лю видел, что конь под Жирасланом с каждым рывком уходит все дальше и дальше от преследовавшего его Аюба. Медлить нельзя. Лю отбросил винтовку, напрягся и ударом ноги выбил бревно из-под камней. Громада валунов качнулась, пошла с грохотом вниз, все застлало пылью...

— Что же это будет, Сарыма? — забормотала Вера Павловна, когда Лю убежал. — Может быть, не ехать дальше?

— Непременно надо ехать, — твердо отвечала Сарыма.

И Хамид хлестнул лошадей.

Угадывалось, что до того места, где оставалась вторая подвода и где только что шел бой, уже недалеко. Это чувствовалось, хотя выстрелы почти замолкли. Темные стены возносились рядом с дорогой к потемневшемуч небу. Сразу похолодало. Сарыма укутала Веру Павловну и укрыла Тину пальто.

Заржали лошади, вольно, без всадников, бегущие за подводой. И тут показались всадники, быстро нагонявшие подводу. Хамид начал безотчетно придерживать коней: дескать, все равно — пришла беда, отворяй ворота.

Всадники поравнялись с подводой.

— Ого-го, аллай! Кто вы тут? — кричали всадники. Они были с винтовками в руках, но все же не походили на врагов.

— Это мы, — прошептала Вера Павловна, опять ожидая чего-то страшного.

И вдруг раздался радостный крик Сарымы:

— О, Казмай! Дед Казмай!

Кони со всадниками тесно окружили подводу.

— Где Жираслан? — торопливо спрашивал Казмай, и Хамид рассказал: только что затих бой ниже по дороге, туда сначала проскакал Жираслан, потом Аюб, потом побежал туда Лю.

— Сколько там наших людей, кроме Аюба?

— Трое.

— Аюб поскакал один?

— Один. Но я же говорю, за ним побежал Лю.

— Лю! Лю! Вот Аюб — это Аюб! — сказал кто-то из всадников.

— Ай да Аюб! Ай да Лю! — воскликнул Казмай.

— Но там и Жираслан, — твердил Хамид.

— И на Жираслана будет пуля, — сказал Казмай.

Он приказал пятерым из своих всадников немедленно скакать к месту боя, а сам с двумя другими остался при подводе. Нашлись индивидуальные пакеты, у деда — целебная травка, с которой он никогда не расставался. Сарыма снова склонилась над Тиной.

Подвода ускорила ход.

— А как ты догнал нас? — спросила Сарыма. Но старик не ответил, он только махнул рукой и, обогнав подводу, зарысил со своими спутниками вперед и вперед — приближался поворот, за которым шел бой.

Но в самом деле, как тут оказался Казмай со своим отрядом?

Люди Эльдара со вчерашнего дня дожидались в Средних Батога магазина на колесах. А Казмай, обрадованный быстрым и благополучным разбором своего дела, хотя и торопился домой, встретив людей Эльдара и узнав, для чего они приехали в Средние Батога, решил и сам дождаться гостей. Ему это было не легче, чем приехать на свадьбу Инала, ведь с магазином ожидалась Вера Павловна, но старик и тут преодолел себя. Он и люди Эльдара уже собрались выехать навстречу, седлали коней, когда эхо выстрелов разнесло весть о том, что в ущелье случилось какое-то несчастье. Грохот обвала, услышанный в Средних Батога, только подтвердил опасения. Казмай, старый пастух и охотник, не растерялся и с отрядом поспешил на помощь...

Постепенно вырисовывалась картина недавнего боя.

Два красноармейца и возница второй подводы боролись до последней минуты. Сначала пальто служили им хорошей баррикадой. Потом, когда один из бойцов был убит, двое оставшихся продолжали бой, прячась в щелях скал. Возможно, что они так и не допустили бы бандитов, если бы внезапно их не обстреляли с верхней части дороги: это Жираслан, подскакав, обнаружил их. Сопротивление было подавлено. Бандиты захватили подводу. В это время послышалось приближение какого-то всадника. Жираслан сам поехал навстречу. И эта небрежность, едва ли не первая в его лихой деятельности, оказалась последней.

— Эй, кто скачет? — закричал он, и голос Жираслана в последний раз разнесся по ущелью.

Встречный всадник был в нескольких шагах. Грянул выстрел. Аюб, как и Жираслан, всегда стрелял без промаха — даже на скаку, даже из маузера. Жираслан качнулся в седле, маузер выпал из руки, поводья ослабели. Другого не оставалось, как только повернуть коня, но Эльмес, почуя свободу, продолжал нестись вперед и мигом проскочил мимо Аюба. Да, теперь только конь мог унести раненого, и Жираслан отпустил поводья: ему казалось, он спасен. Вот тогда-то внезапно с грохотом покатились впереди с кручи камни, пни, все застилая пылью. Эльмес взвился на дыбы, всадник скатился с седла, и в этот же миг раздался еще один выстрел.

Вот как было дело.

Когда сюда подскакали всадники Казмая, их обстреляли. Бандиты видели, как упал Жираслан. Стреляя в воздух, они рассеялись, бросив добычу и своего шаха.

...Хамид остановил подводу перед завалом. По всей дороге чернели разбросанные пальто.

Спешились всадники Казмая, и Хамид с женщинами пошел к ним. Люди расступились. На широком и низком, забрызганном кровью камне сидел Аюб, бессильно опустив голову. В руке он еще держал маузер. Над ним стоял Лю, а дальше по ту сторону завала лежало бездыханное тело и два коня уткнулись голова в голову — Эльмес и конь Аюба.

Казмай бросился к Аюбу.

Нога то и дело скользила по пустым гильзам. Пахло пылью, порохом и еще чем-то горелым.

— Аюб, — кричал старик, — ты живой, Аюб? И ты цел, Лю?

Лю молчал, подавленный безжизненным видом Аюба.

— Давай, давай поскорее, — кричали люди вокруг. — Валлаги! Он еще живой!

— У него много ран, — проговорил Лю.

Из-за восточной гряды гор показался полумесяц — большой, ясный. Стало светлее, и в этом лунном свете опять как-то по-иному стали выглядеть люди, скалы, неподвижные туши лошадей и тела убитых.

Внизу в глубине ущелья неумолчно ревел поток.

От всего веяло жутью, и было жалко добрых и веселых людей, погибших или раненных в быстрой нелепой кровавой схватке. Да, было жутко и жалко. И вдруг припомнились Лю слова, какие не раз говорил ему Казгирей: «Люби людей! Может быть, ты будешь жить в такое время, когда все люди захотят любить друг друга».

Лю снова осмотрелся и неожиданно для самого себя громко произнес:

— Тогда не будет бандитов!.. Сарыма, — обратился он к женщине, которая для него всегда была старшей сестрой, — Сарыма, как ты думаешь, Тина будет жить?

— Вот что, — отвечала Сарыма, — надо поскорее в больницу.

— Сейчас поедем, — решительно сказал Лю. — Где дед Казмай?

Казмая подозвали к себе несколько человек, склонившиеся над телом Жираслана. Они что-то вытащили из-за пазухи убитого и показывали Казмаю.

— Казмай! — позвал Лю. '

— Что тебе нужно от Казмая? — Старик подошел к Лю, держа в обеих руках и внимательно рассматривая какую-то пачку бумаг. — Что тебе нужно? — переспросил он, продолжая рассматривать пачку.

Люди толпой шли за ним и что-то горячо обсуждали.

— Нужно скорее в больницу, — волновался Лю. — Смотри, какой слабый Аюб.

Видеть беспомощную, бледную Тину ему было не по силам.

— Это верно, — согласился Казмай. — Но мне нужно разобраться. Смотри. — И Казмай протянул Лю то, что держал в руках.

— Сохста! Прочитай, что здесь написано.

Сохста — это значит молодой ученый. Такое обращение польстило Лю, и он, хотя все еще с трудом переводил дыхание, начал всматриваться в узорную арабскую печать.

Старательно, буква за буквой, Лю прочитал: «Правоверные! Все под знамя Казгирея...» Дальше шло воззвание ко всем кабардинцам и балкарцам, желающим сражаться «под знаменем» против Инала и его беголи, то есть прислужников. Объединенные правоверные внезапным ударом возьмут Буруны и разделаются со Шруковым, а затем возьмут Нальчик и разделаются с самим Иналбм. «И после этого, — говорилось в листовке, — Россия присоединится к нам, присоединится несомненно, потому что во главе Кабарды и Балкарии встанет справедливый человек — Казгирей Матханов».

Лю плохо разбирался в значении прочитанного в листовке. Казмай и его спутники понимали не больше, их даже не посмешило сообщение, что, дескать, Россия присоединится к шариату и к Кабарде. Но хотя Лю понял мало, все-таки ему стало как-то не по себе, будто вместе с наступившим вечером на горы легла тень черной птицы.

Было ясно одно: нужно торопиться спасать раненых.

Казмай сказал:

— Ты, Лю, поедешь на подводе старшим, с тобой поедут женщины. Ты молодец, Лю. Ты здорово сбросил завал. И ты отвезешь к доктору девочку и Аюба. Возьмешь с собой и эти газетки и отдашь их Казгирею. Будь осторожен, снимать палец с курка еще рано.

Да, опасность еще не прошла. ' Представлялось вполне вероятным, что сподвижники Жираслана сделают попытку отбить тело главаря. Казмай расставил дозорных и выше по дороге, и в сторону Нижних Батога.

— Так поезжай же, Лю, — повторил Казмай, — спрячь хорошенько бумаги. Садись на подводу, довезем до завала, а там перенесем раненых на подводу из Нижних Батога, — слышишь, едут?

— А ты? — поинтересовался Лю. Казмай отвечал ему, что он будет охранять вторую подводу. Старику показалось, что Вера Павловна не то испуганно, не то вопросительно смотрит на него, и он сказал русской женщине:

— Ты поедешь с Лю. Не бойся, Лю бесстрашный парень.

Лю полез на подводу.

Вера Павловна просила только об одном: не оставлять ее, как будто кто-нибудь собирался ее оставить.

Застонала Тина. Может быть, она начала приходить в себя. Сарыма снова склонилась над ней.

Блестящая труба давно была где-то потеряна, но Лю не вспоминал об этом, он думал о том, что нужно поскорее везти Тину в больницу, а «газеты» передать Казгирею. Ему показалось обидным, что Жираслан осмелился держать у себя на груди листки, в которых названо имя Казгирея. О Тине он думал со страхом и болью, но, как всегда, с тех пор как подружился с Казгиреем, в трудный час он думал словами своего наставника: «Мужчина должен уметь выжимать из себя всякую боль, как женщины выжимают мокрое белье».

Иногда он поглядывал в ту сторону, где продолжало лежать мертвое тело Жираслана-

Убитый, мертвый Жираслан! Нет, это все еще не укладывалось в его голове: знаменитый Жираслан! Виновник этой жуткой и кровавой кутерьмы! Герой прежних легенд, тот, о ком столько думалось, кому столько подражалось в детских играх, — сейчас бездыханное тело... Люди, спешившие на помощь из Нижних Батога, были уже совсем близко. Громко стучала порожняя подвода, с груды камней, заваливших проезд после обвала, можно было увидеть всадников на белой от луны дороге, а там, высоко-высоко над скалами, текла светлая широкая, кое-где в звездах, небесная река, через которую молчаливо переплывал яркий отчетливый полумесяц.

Поздним вечером в тот час, когда схватка в Батога была уже закончена, в Нальчике в здании прокуратуры все еще заседала комиссия Курашева.

Эльдар прискакал в Нальчик с необычайным сообщением о результатах обыска еще засветло, но не торопился, зная, что комиссия Курашева продолжает выслушивать показания бунтовщиков.

Уже ясно определились две разные линии в ходе следствия — линия Инала и линия Курашева. Курашев не считал, что бунт в Бурунах мог быть преднамеренным, и, допрашивая арестованных, искал подтверждения такому взгляду. Инал не соглашался с ним. Инал говорил, что властей должно интересовать не то, какая статья закона будет применена, а политическая сущность факта.

— Это как же без закона? Нам нужно искать правду, — замечал Курашев. Инал отвечал:

— Закон один — защита революции. И закон, и правда. О какой правде ты говоришь? Какую правду ты хочешь искать?

— Нашу правду, пролетарскую, социалистическую. Она и выражена в законах.

— Ты сказал, искать пролетарскую правду! Пролетарская правда — ясная правда, ее искать не приходится. Каждый трудящийся должен заботиться о своем государстве, о его славе — вот в чем состоит пролетарская правда, а не прислушиваться к бунтовщику, абреку, бандиту. Один бандит губит трактор, другой поджигает совхоз или замахивается косой на председателя Совета и тоже кричит, что он за правду. Разве не так? Разве это правда — губить народную собственность, стрелять в председателя из-за угла, поднимать народ на такого человека, как наш дорогой председатель и красный партизан Туто Шруков?.. Нет, тут нашей правды не найти. Тут можно найти только факты контрреволюции, тут действуют только враги народа. И наша задача, товарищ прокурор, разоблачить их, ликвидировать! В этом наша задача, дорогой Касым, в этом, и только в этом, и нечего петь песенки — правда, законность, гуманизм.

Маремканов говорил убежденно и зло.

В последних письмах к Курашеву Казгирей делился с другом своими тревогами и сомнениями: отношения с Иналом опять начинают портиться, как он себя ни сдерживает.

У Курашева были основания подозревать, что его переписка с Казгиреем просматривается, поэтому на письма Казгирея он отвечал осторожно и нетерпеливо ждал случая встретиться со старым другом и поговорить по душам.

В спорах с Иналом о бурунских событиях имя Казгирея произносилось не раз. Но опять-таки по-разному: Курашеву приятно было упоминать о человеке, который почерпнул столько опыта на работе в Москве, человеке, пользующемся доверием Степана Ильича Коломейцева. Но он не встречал сочувствия у Инала. Больше того, Маремканов довольно недвусмысленно намекал, что первое дело следствия — это установить источник бурунских настроений, а источники эти в мечети, где до последнего времени подвизался мулла Хамид, в интернате, где подвизается Матханов. Туда то и дело приезжают со всех концов Кабарды недобитые шариатисты и находят покровительство у того же Казгирея Матханова.

— Как не ценить талант! Но есть талант и талант! — восклицал Инал. — Талант! Образованность! А куда обращает свой талант Казгирей? Чему он учит? Слыхал ли ты, что Казгирей говорил про меня на чистке, какой он хочет поставить мне памятник? Я занес кулак — так меня и изобразить. Грубая сила, недобрая воля. Инал ничего другого не может! А воображает много. Кулак — и все! Вот тебе и талант. Таких талантов нам не нужно. Вырвать такой талант... если нужно, с кровью!

— Вырвать, вырвать, — неодобрительно бормотал Курашев. — О, это древняя философия! Ее бы вырвать из тебя, Инал, много ли ты имеешь в Кабарде истинно просвещенных людей, которые как раз и умеют не только вырывать, но и заботливо выращивать, пересаживать... А это так важно.

Инал не хотел прислушиваться к этим мыслям, он уже не раз слышал то же от Астемира Баташева и от Казгирея Матханова. Инал раздраженно отстаивал революционные, на его взгляд, беспощадные меры — удар на удар, два удара на один удар, три удара на один удар, и Курашев усматривал в этих взглядах подозрительное совпадение с грубой моралью, идущей из глубины веков, закрепленной в Коране, — первым наноси удар! Мсти за обиду. Если нужно, не колеблясь, вырви око, оба ока у своего врага. Верно ли это было или не верно, но, сталкиваясь с подобной упрямой, дикой непримиримостью, Курашев невольно вспоминал недобрый огонек в глазах маленького Инала Маремканова, когда иной раз заговаривали о Кургоко Матханове, убийце его отца. Как многие в Кабарде, Касым Курашев считал, что голос крови все-таки не дает покоя Маремканову, и это видно по его отношению к Матханову.

Курашев понимал опасность, какой подвергается сейчас Матханов. Вот почему он был особенно бдителен в ведении следствия по делу о возмущении в Бурунах, старался отвести малейший повод усматривать в Казгирее Матханове хотя бы и невольного идейного вдохновителя этого происшествия. Инал же, напротив, настойчиво гнул свою линию: беспощадность к виновникам, подавление, уничтожение! А прежде всего нужно установить идейного вдохновителя контрреволюционного и антинародного бунта.

Все члены комиссии были измотаны. С облегчением думали о том, что все-таки скоро конец работы, иналовский «линкольн» отвезет членов комиссии в спокойную загородную местность и, быть может, хоть там, за столом, Инал и Касым скорее поймут друг друга. Кое-кто уже заговаривал об охоте на кабанов. Кто-то вспомнил старого охотника балкарца Казмая, умевшего безошибочно повести по кабаньей тропе и увлекательно рассказать какую-нибудь старую легенду или притчу.

Инал смягчился и сам с увлечением заговорил о том, что, вот только закончится следствие, все они смогут поехать в горы на охоту, что-де он уже отдал нужные распоряжения. Может быть, к этому времени приедет из Москвы и Степан Ильич Коломейцев, который всегда проводит свой отпуск в Кабарде.

В дверях показался плечистый Эльдар. Инал осекся и пытливо уставился на вошедшего.

Эльдар доложил о складе оружия в интернате в Бурунах. Экспертиза специалистов подтвердила, что пуля — из револьвера, который нашел Сосруко. Эльдар рассказал и о том, как он отправил в Батога магазин на колесах, и о том, что при сложившихся обстоятельствах Казгирей не смог сопровождать в поездке женщин, хотя, видимо, и хотел, и о том, с каким веселым настроением отправились в Батога Сарыма и Вера Павловна. Охрана надежная, погода в горах хорошая, туман только на равнине. А вечером в Средних Батога подводы будут встречены надежными людьми, — словом, все идет хорошо, беспокоиться не о чем.

— О Жираслане ничего не слышно? — осторожно спросил Инал.

— Я знаю, Жираслан ушел в другое ущелье, — отвечал Эльдар.

— Ой, как много ты знаешь, — усмехнулся Инал.

— Есть данные, валлаги!

— Валлаги, данные есть, только нет того, что должно было бы быть: верных сведений, — опять иронизировал Инал. — Ну ладно, Касым, поговорим о другом. ЧП Это больше, чем ЧП. Шутка ли, в детском интернате склад оружия! У одного из воспитанников Казгирея Матханова взят револьвер, из которого стреляли в ауле Гедуко. Это больше, чем ЧП. Будем собирать бюро, нужно принимать решение...

И сейчас же Инал отдал распоряжение звонить в Буруны к Шрукову — немедленно требовать Шрукова и Астемира Баташева в Нальчик на бюро, работу комиссии по чистке прервать.

Езды из Бурунов верхами часа два.

В ожидании приезда вызванных членов бюро Инал пригласил Курашева к себе.

Давно повелось, что мать Сарымы Диса помогала в хозяйстве Инала, особенно если хозяин оставался без хозяйки. Это случалось и при Фаризат, когда она уезжала в Батога. Инал знал, что и на этот раз он не останется без ужина, хватит и на гостей — Эльдара он тоже позвал к себе.

Хотя стемнело и туман наплывал все гуще, решили идти к дому Инала пешком.

По дороге Эльдар поинтересовался у Курашева, что показывает следствие. Ответил ему, однако, не Курашев, а Инал:

— Картина создается довольно определенная: не одерни как следует сейчас, потом пожалеешь. У тебя будет не один Жираслан, а сразу несколько... Так ты считаешь, — неожиданно спросил он Эльдара, — что Жираслан из Батога ушел в другое ущелье?

— У меня такие сведения.

— А я знаю наверняка, что ото не так.

— Почему ты знаешь лучше меня?

— Я знаю и лучше, и больше. Мне нужно знать и больше, и лучше по моему положению. Я должен знать, что делается в душе каждого из вас, и знаю...

— Заглядываешь в души? — развеселился Эльдар.

— Бывает, и в души.

А Курашев сказал негромко:

— Один старый человек, бывший почтовый чиновник, мне говорил, что он тоже любил заглядывать в души. Только он часто путал — принимал за душу чужие письма.

Инал помолчал, забасил опять:

— Бывает и так, что в письме прочтешь то, что и не снилось... Но что это? Все представляется мне Жираслан, к чему бы это?

— Снится? — наивно переспросил Эльдар.

— Да, этой ночью я задремал в машине, и мне приснился Жираслан. Наставил на меня револьвер и говорит: «Если не я тебя убью, то тебя убьет Казгирей».

— Валлаги, я вижу, тебя и во сне больше беспокоит Казгирей, чем Жираслан, — заметил Курашев.

— И это не удивительно. Мало ли мне пришлось от него натерпеться: ложь, клевета", подстрекательство, антисоветская пропаганда — мало ли что было! Вон что опять наговорил давеча на чистке перед всеми людьми! Моя сила — это власть кулака, и только. А сколько раз он писал в своих заявлениях: «Инал беспощадно расправляется с национальными кадрами, никто из честных работников не может с ним ужиться, а каждого, кто ему не по душе, он отстраняет под тем предлогом, что якобы этот работник не разбирается в местных условиях». Ты, Касым, это знаешь. Ты и сам сбежал от меня, не так ли? — усмехнулся Инал. — А верно ли это? Мало ли работников я поднял из низов? Кто в низах не знает Инала? И вот теперь, видя, что иначе ему не победить, Матханов уже начинает прибегать к террору...

— Что ты говоришь, Инал? — возмутился Курашев.

— Ну ладно, как говорит народ, «оставим споры на пороге».

Курашеву уже не очень хотелось входить в дом, куда его привели, но не поворачивать ведь назад. В верхнем этаже, где была квартира Инала, светились окна.

На стук в дверь уже шел дежурный по исполкому.

Их впустили. Инал справился, есть ли почта. Одна из телеграмм его особенно заинтересовала (это была телеграмма от Степана Ильича). Но он ничего не сказал о ней спутникам, а, поднимаясь с гостями по лестнице в свою половину, вдруг спросил у Эльдара:

— Саида отправили?

— Отправили, — отвечал Эльдар, — всех отправили по списку. Велели ему взять самое необходимое. Саид снял со стены козью шкурку, смешно. Валлаги, на поселении ему только и будет дела совершать намаз, — усмехнулся Эльдар, но смешно ему не было. — Все-таки жалко старика, — сказал он с горькой искренностью, — как плелся, едва ноги передвигал.

— А что было делать? — как бы спрашивая самого себя, сказал Инал. — Оставить Саида, а других выслать? Ты бы и сам, Касым, придрался ко мне. И Саида выслали, и мельника Адама выслали. Это все земляки Эльдара и Астемира из Шхальмивоко. Эльдар не одобряет моего решения, а сам молодым парнем работал у Саида батраком. Сейчас все это стали забывать, готовы прощать и милосердствовать, а милосердствовать опасно: не ты пошлешь, тебя пошлют, ты не убьешь, тебя убьют. Не так ли, Эльдар? Согласен ли ты со мною, Касым?

Глухая Диса хлопотала у стола, за которым Эльдару приходилось сидеть не раз и не одну ночь. И нужно сказать, что на этот раз маленькое тхало получилось на редкость удачным — никто не мешал, никто не требовал Инала или кого-либо из его гостей к исполнению служебных обязанностей. Мирно и неторопливо, со знанием дела были испробованы и ляпс, и шипс, и курица, и баранина, оценены лучшие образцы входящего в моду дагестанского коньяка, было провозглашено немало тостов и рассказано занимательных историй из прокурорской практики.

Астемир и Шруков что-то запаздывали.

Инал велел снова звонить в Буруны, проверить, но дозвониться туда никак не удавалось.

— Приедут, — успокаивал Эльдар, — куда им деваться? — и, войдя во вкус, опять вставал с бокалом в руках, предлагая новый тост за недремлющих чекистов, за краевую прокуратуру, за голову всех голов, глаза всех очей, за руки всех рук, крылья всех крыльев — головного журавля Инала, который ни о ком не забывает, даже ученикам в интернате распорядился выдать новые штаны.

И уже поздно вечером, чтобы не сказать — ночью, Инала позвали к телефону.

Звонили из Нижних Батога.

Не сразу Инал смог вникнуть в смысл торопливого, взволнованного и довольно бестолкового сообщения. Говорил Шруков. Его и Астемира вызвали из Бурунов в Нижние Батога. Жираслан совершил нападение на подводы Центросоюза.

У Инала мигом слетели хмель и веселость. Он так и не мог добиться по телефону ясного ответа на вопрос, который его волновал прежде всего: что с Верой Павловной? Шруков отвечал, что умирает Аюб, ранена девочка (какая девочка, почему девочка, Инал понять не мог), наконец, и это поразило самого Инала, убит Жираслан. Иналу было неловко повторить свой вопрос о Вере Павловне. Шруков говорил о другом: дескать, вместе с мертвым Жирасланом привезли листовки. Что еще такое? Какие листовки?.. Дело принимало политический оборот, и теперь уже действительно Иналу стало не до Веры Павловны.

Громко стуча сапогами, он быстро вошел обратно в комнату, где только что пировали, и с порога приказал:

— Эльдар, немедленно собирайся! Буди шофера. Едем!

— Куда едем? Зачем?

— За доктором в больницу, потом в Нижние Батога.

— Что же случилось?

— Жираслан! — одним словом ответил Инал, и все стало ясно.

Эльдар и Курашев вскочили из-за стола. Инал, поглядывая на Эльдара, хлестко заметил:

-- Вот тебе и другое ущелье. У нас одно самое страшное ущелье, то, в котором процветает семья моего недавнего тестя. Всегда все случается в Батога, не иначе.

— Жертвы? — спросил заметно побледневший Курашев.

— Есть. Много жертв. А есть и еще кое-что: листовки.

— Какие листовки?

— Непонятно? Там поймешь.

Эльдар все-таки не понимал, о каких листовках говорит Инал, но Курашев «разу оценил значение факта и значение тона, каким Инал об этом говорил.

— А сам Жираслан? Что с Жирасланом? — спросили Курашев и Эльдар в один голос.

Инал ответил не сразу. Он хмуро следил за тем, как Эльдар пристегивает кобуру, а Курашев щелкает замками портфеля. А когда произнес: «Жираслан убит», эта весть прозвучала, как гром.

Простодушная Диса уговаривала не торопиться, отведать ее сладких изделий, но какие уж тут пироги да лакумы.


РЖАВЧИНА НА ИМЕНИ


На чистке в Бурунах страсти затихали. Этот день не шел ни в какое сравнение с тем, что происходило накануне, когда ответ держал Казгирей Матханов. Тут же нашлись неизбежные остряки, заговорили, что баранью тушу уже съели, остается только хвостик. Так или иначе, интерес к чистке угасал. Любители сильных ощущений уже пережили все, что можно было пережить, и разуверились в том, что произойдет что-нибудь сверхнеожиданное, в самом деле начнут кого-то протирать песочком или скребницей. А с другой стороны, раз уж подвергают чистке такого благородного человека, как Казгирей, то действительно уже не понять, чего нужно этим большевикам.

Из-за тумана сумерки наступили рано. Местные начали расходиться, приезжие разъезжаться. Астемир объявил заседание закрытым, пригласил на завтра, стал собирать папки.

Но едва Астемир переступил порог дома Шрукова, куда был приглашен, к крыльцу подскакали всадники на взмыленных конях. Это были гонцы из Нижних Батога с сообщением о происшествии в ущелье.

Весть звучала грозно, тревожно и неясно. Утверждалось одно: в ущелье происходит кровопролитное сражение. Нельзя было, однако, дознаться точно, между кем идет бой. В какой части ущелья? Кто убит? Кто просит помощи, кто передает эти вести?

Подводы с пальто проехали через Нижние Батога? Проехали. Кто еще ехал туда же, в ущелье? Ехала еще какая-то подвода. Проехали всадники. Кто были всадники, сколько? Ответа на это не нашлось. Но хотя бы уже потому, что телефонные провода оказались перерезанными, Астемиру и Шрукову стало ясно, что они имеют дело с Жирасланом. Нельзя было терять ни минуты. Провод в Нальчик, видимо, тоже был поврежден.

Шруков отдал нужные распоряжения, вызвал Казгирея.

Тревожное сообщение мигом преобразило Матханова. Состояния подавленности, какое владело- им в последнее время, как не бывало. В нем мигом заговорил опытный организатор и командир.

Прошло не больше получаса с момента, когда в Буруны прискакали гонцы, а вооруженный отряд уже выезжал на рысях к месту происшествия. С бойцами ехал и бурунский молодой врач.

Нет, аллах не давал скучать людям. В течение какой-нибудь недели столько событий!

Можно себе представить, какое впечатление страшная новость произвела в интернате, как отозвались на нее разнокружечники. Ведь там, в ущелье, на месте происшествия, были Лю и Тина, ведь это случилось именно с ними!

После отъезда Эльдара, когда остыло первое впечатление, во многие юные души стало закрадываться тревожное сомнение: так ли всё, как пытался представить Эльдар? Почему так угрожающе держался Селим? Почему так испугана Матрена, а Дорофеич помалкивает и лишь бормочет себе под нос что-то непонятное? Почему, в самом деле, не показывается Казгирей? Не прав ли Жансох, который первый вскоре после отъезда Эльдара хлопнул по столу ладонью и воскликнул:

— Инсинуация!

К нему обратились за разъяснениями, и он сказал:

— Моя интуиция подсказывает мне, что это была инсинуация.

— Не понимаем.

— Все это было хитростью. Все это Эльдар придумал нарочно.

— Что он придумал нарочно? Догадливый Жансох истолковал дело так, как оно, собственно, того и заслуживало.

В самом деле, нехорошо, что все это скрывалось от Казгирея. Нехорошо, что у Сосруко оказался новый большой револьвер. А вдруг кто-нибудь подумает, не тот ли это самый револьвер, из которого в Гедуко стреляли в председателя? Зачем Сосруко показал Эльдару пулю? Все эти вопросы тревожили прежде всего самого Сосруко. А тут еще страшные новости: Казгирея вызвали, и он ускакал вместе с Астемиром и Шруковым в Нижние Батога.

Давно не было даже в долгие осенние вечера так зловеще тихо в интернате, как в этот туманный вечер, перешедший в тревожную, непроглядную ночь.

Матрена не уходила к себе домой, сидела с девочками, пока те не улеглись, взявши с нее слово, что она останется на ночь. Дорофеич допоздна бродил из комнаты в комнату, что-то бормотал, с сердитым видом перебирал музыкальные инструменты, щелкал пальцами, дул в трубы. Осмотрел у мальчиков постели, сел на свободную кровать Лю, сказал:

— Вот не напрасно Лю взял с собой трубу. — А зачем она ему там? — угрюмо спросил Сосруко.

— Как зачем? А трубить боевой сбор? А мало ли что!

Не всем это показалось убедительным, но удрученные событиями разнокружечники промолчали.

Появился и осмотрел комнату с порога Селим. Учителя арифметики вообще не любили, а с сегодняшнего дня смотрели на него как на чужого, зловредного человека.

А Казгирей, Астемир и Туто Шруков в это время уже были в Нижних Батога, куда прибыли подводы с остатками пальто, несчастными, незадачливыми продавщицами, ранеными Тиной и Аюбом, убитым Жирасланом.

Врач осмотрел Аюба и Тину. У Тины рана была серьезная, тревогу внушала большая потеря крови. Девочка совсем ослабела, то забывалась, то приходила в себя. Просила воды и опять забывалась. Лю принес и поставил около нее полное ведро воды. Положение Аюба, по мнению врача, было безнадежным, только чудо могло спасти его. Врачу даже не удавалось точно подсчитать количество ран — колотых, резаных, рваных, пулевых. Аюб метался, весь в огне, кричал, хрипел, затихал и снова кричал. Должно быть, ему продолжал мерещиться бой. Первое, что сказал Лю, увидя входящих отца, Казгирея и Шрукова: «Аюб убил Жираслана исам умирает». Врач запретил везти Аюба дальше по тряской дороге. Тине прежде всего требовалась кровь, но и ее не хотели трясти на подводе, лучше бы в рессорном экипаже или на машине.

Однако телефон все еще не работал. Люди искали повреждение. Шруков сел у аппарата, готовый звонить в Нальчик, как только наладится связь.

Сарыма и Вера Павловна не отходили от раненых.

Долго стояли над Тиной и Аюбом Астемир и Казгирей. Но вот Астемир вздохнул, отвернулся и вышел в переднюю комнату (это был дом аулсовета). Лю последовал за отцом, и оба остановились над мертвым телом, завернутым в рогожку.

Еще тогда, когда Лю бросился навстречу к Астемиру со словами «умирает Аюб», он хотел было вытащить из-за пазухи пачку листовок, рванулся, но раздумал. Почему-то ему не хотелось показывать «газетки», как называл их Казмай, при Шрукове. Теперь, выждав момент, Лю не без трепета подступил к отцу:

— Дада, вот.

— Что это?

— Газетки.

— Какие газетки?

Астемир озабоченно рассматривал пожелтевшие листики.

— В самом деле, листовки. Откуда они у тебя?

В дверях комнаты, где лежали больные, появился Казгирей.

— Тут напечатано про Казгирея, — и Лю глазами показал на Матханова, — его имя здесь. А листовки были у него... за пазухой... их достал Казмай. — И Лю кивнул на мертвое тело Жираслана.

— Что вы рассматриваете? — спросил Казгирей.

Астемир перебрал листовки и принялся их читать вслух.

Казгирей не верил своим ушам.

— Где ты взял это? — воскликнул он. И, снявши пенсне, стал протирать стекла.

Лю повторил. Вошел Шруков.

— Сейчас будет связь. А это что?

— Воззвание Жираслана, — проговорил Казгирей и протянул листовку. — Читай. «Знамя шариатской колонны снова понесет Матханов...»

И Шруков прочитал: «Все под зеленое знамя, которое понесет Казгирей Матханов...»

И только сейчас, как блеск черной молнии, мгновенно, больно, жгуче, пронизали Казгирея жирно и остро отпечатанные слова: «...понесет Казгирей Матханов, справедливейший из справедливых, провозглашенный правителем Кабарды и Балкарии». Болезненно морщась, он взглянул на Астемира, ожидая чего-то. Тот молчал.

— Вот, Астемир, знаменитое право первого удара в руках у разбойника. — Лю удивился, каким тусклым, хриплым стал голос Казгирея. — От такого удара закачаешься, не так ли?

Астемиру было понятно непростое и опасное значение находки, поднималось чувство большой тревоги за Казгирея.

Лю следил за каждым движением отца, Казгирея и Шрукова. Ему непонятно было то разное впечатление, какое угадывалось на лицах людей, хотя и сам он никогда еще не испытывал такого сложного чувства тревоги, страха, любопытства и гордости, какое испытывал сегодня весь вечер. Он видел, как сосредоточенно читает отец арабскую печать, и, желая помочь отцу, громко подсказал:

— «Все под знамя Казгирея!»

Он сказал это с гордостью за Казгирея, но от его слов Казгирей вздрогнул. Шруков молча продолжал всматриваться в арабскую вязь.

Астемир решительно сложил листовки, перевязал пачку бечевой и, оглянувшись на Шрукова, свернул и спрятал пачку за пазуху, а Казгирею сказал:

— Подождем распоряжений.

— Иду звонить Иналу, — сказал Шруков. Астемир вышел вслед за Шруковым. Казгирей подошел к телу мертвого Жираслана, приподнял край рогожки. Шапка Жираслана скатилась. Обескровленное смуглое лицо смотрело прямо на Казгирея, чернели слегка тронутые сединой усы. Грудь была раскрыта. Пятна крови виднелись на расстегнутой черкеске. Что-то и жуткое и знакомое было в этом зрелище. Казгирей понял, что именно показалось ему знакомым. Он, Казгирей, вместе с Иналом и Астемиром видели это тело почти бездыханным в то самое утро, когда их отряд, сойдя с гор в Верхние Батога, разогнал мятежников, ворвался в саклю, над которой развевалось уже оскверненное к тому времени зеленое знамя. Труп Аральпова лежал у одной стены, У другой лежало поверженное тело бесстрашного Жираслана, вошедшего сюда с оружием в руках для того, чтобы на глазах у бандитов убить их главаря. Казгирей вспомнил, что и тогда у него с Иналом по дороге в Верхние Батога разгорелся жестокий спор, вспомнил, как он предостерегал Инала от опасности непосредственной схватки с повстанцами и предлагал взять командование отрядом на себя. Но Инал и тогда не согласился с ним, и тогда оскорбил его подозрением: не руководствуется ли Казгирей желанием не столько послужить Иналу и революции, сколько самим повстанцам? Эти неприятные воспоминания мешались с еще более давними воспоминаниями о битвах в годы гражданской войны, о том, как Жираслан искусно и бесстрашно исполнял обязанности начальника штаба, и только недоброй памяти «клишбиевский капкан» заставил Казгирея предать суду своего начальника штаба... Вот тогда-то Жираслан бежал и мстительно отдался бандитизму... Шруков вернулся весь в поту после переговоров с Иналом.

— Едет сюда, — сказал он.

— Инал?

— Да, Инал. Привезет доктора, хирурга.

— Вера Павловна, сейчас приедет Инал, — сказал Астемир, обращаясь к ней через порог.

— Ну вот, я так и знала, — отвечала Вера Павловна, и радость послышалась в ее голосе. — Теперь все будет хорошо.

В ауле никто не спал. Кое-где светились окна в ночной тьме. В тумане, который поднимался с равнины, не сразу можно было увидеть толпы людей, окружающих двор аулсовета. Весть о том, что привезен труп убитого Аюбом Жираслана, была невероятной.

Говорили, что якобы дух Жираслана все еще продолжает бороться с Аюбом. И право, в этих словах не много было преувеличения: раны мучили богатыря, он метался, стонал, иногда выкликал Жираслана, иногда звал Вицу. Вдруг начинал просить непременно позвать знахарку Чачу. Только Чача, говорил он, знает секрет, способный спасти его и вылечить. Он не может оставить Бицу, потому что она любит его. А то вдруг спрашивал, знает ли Эльдар обо всем случившемся, все ли остались целы. И опять начинал просить Астемира прислать Чачу. Астемир обещал это сделать, и в словах Астемира не было ни шутки, ни насмешки. Он сам верил, что прославленная знахарка из Шхальмивоко сделала бы все для спасения Аюба и Тины. Лю поддакивал ему, он сам готов был на все, лишь бы Чача сейчас была здесь. Как-никак, а Чача все-таки его ученица. Лю думал: что теперь будет с Казгиреем? Что-то делается сейчас в Бурунах, в интернате? Знают ли там, что случилось с ним и Тиной? Хорошо ли он поступил, сбросив камни? Может, Аюб не получил бы столько ран, если бы Жираслан ускакал от него, и во всяком случае, не было бы тогда этих проклятых листовок. Лю чуял опасность, нависшую над Казгиреем. Еще многое думалось и мерещилось Лю. Ему вдруг захотелось домой, к Думасаре. Все-таки никто и никогда не умел так, как она, сказать нужное ласковое слово, в детстве убаюкать песней, в последние годы, когда он стал юношей, побудить на хороший поступок. Правда, и сегодня никто не может упрекнуть его, что он струсил, не показал себя достойным джигитом. Он даже хотел спросить об этом Астемира, который, как заметил Лю, не отходил от Казгирея, стараясь своим участием ободрить его, но в этот момент кто-то вошел и громко сказал:

— Автомобиль.

В самом деле, за окнами вдруг осветилось, откуда-то брызнул свет фар — раз и другой раз.

— Едет Инал, — сказал Шруков.

— Уже близко, — послышался радостный голос Веры Павловны.

И вдруг по какой-то странной связи Лю осенила мысль: «А ведь те, что ехали на подводе и потом остановились у какого-то дома, — Лю отчетливо вспомнил это, — они же на нас потом напали. Значит, если вспомнить этот дом, можно узнать, кто напал...»

Действительно, это было очень серьезное и важное соображение.

И опять таки вспомнилось, как в детстве Лю тоже удалось благодаря счастливой случайности подслушать чужой разговор, узнать, где прячется неуловимый Жираслан. Тогда тоже с ним была Тина...

Как неожиданно все связано в жизни, как неожиданно и странно все сплетается, прошлое захватывает настоящее, за настоящее уже что-то цепляется от будущего. Как много нужно понимать. Ну вот разве все было ясно в том, что и сейчас происходит на его глазах?

Казгирей незаметно отозвал Астемира в сторону, и Лю услышал, как Казгирей сказал:

— Друг мой! Ты видишь, меня подхватил и понес бурный поток, подхватил, как тогда подхватило трактор и Жираслана. И со мной тоже может случиться все. Вот моя просьба: возьми и передай письмо Степану Ильичу. Все последние ночи писал его кровью и совестью. Согласен?

— Согласен, — тихо отвечал Астемир.

— А этот поясок узнаешь? — Казгирей обеими руками подал тонкий кавказский поясок с дивной чеканкой по серебру. Астемир не раз видел этот поясок на праздничной черкеске Казгирея.

— Твой поясок, — сказал он.

— Этот поясок моего деда Цаца. Передашь его вместе с письмом Степану Ильичу, прошу тебя.

В комнату вошел Шруков, за ним, едва сдерживая волнение, показалась Вера Павловка, она все шептала: «Идемте, идемте скорее».

Она, Шруков и Астемир вышли за порог.

Казгирей остался возле раненых.

Лю поспешил за отцом. Он мучительно размышлял о своей догадке насчет дома, у которого останавливалась подозрительная телега, и о сцене, невольным свидетелем которой он только что стал.

На дворе было сыро и холодно. В тумане колыхался свет от фар автомобиля, который был уже совсем близко.

Уже слышались приветственные возгласы:

— Салям алейкум, Инал! Салям алейкум, Эльдар!

В машине, кроме Инала и шофера, были Эльдар, Курашев, окружной следователь по особо важным делам по фамилии Свистяшко, хирургическая сестра и старый, всеми уважаемый доктор из нальчикской больницы, хирург Василий Петрович, который лечил в свое время Сарыму, лечил он от ран и Жираслана.

Сразу по приезде Инал собрал срочное совещание в передней комнате, где у стены оставалось лежать длинное тело, покрытое рогожей. Не важно, как называлось это совещание, бюро или не бюро, неотложность серьезнейшего разговора была очевидной.

За перегородкой Василий Петрович приступил к своему делу.

Инал быстро ознакомился с главными подробностями и сразу дал направление следствию: прежде всего выяснить, дома ли те лица, которых можно подозревать в соучастии? Установить это, опросить подозреваемых — вот чем должны заняться Эльдар и Свистяшко прежде всего.

Благополучный исход происшествия для Веры Павловны не мог не порадовать Инала, но, разумеется, он и вида не подавал, что это придает ему силы, наоборот, внешней сдержанностью быстро охладил порывы жены. От глаз Казгирея, однако, не ускользнуло некоторое благодушие Инала. Но именно теперь, пока Инал шутил, собирая людей, обещая представить женщин к правительственной награде, Казгирей начал понимать всю бездну опасности для себя. И в самом деле, вот Инал уже стал другим, пожевал, по обыкновению, губами, потрогал подстриженные усики, отбросил воображаемые карандаши на столе и сказал:

— Ну, выкладывайте сюда.

— Что выкладывать? — спросил Шруков. — Листки. Воззвание, в котором Казгирей Матханов провозглашается великим визирем. У кого они?

— Астемир, давай листовки, — распорядился Шруков и тоже откатил от себя воображаемые карандаши.

Вокруг стола сидели Инал, Казгирей, Астемир, Шруков, Курашев, члены местной ячейки, активисты. Не было только Каранашева, уехавшего добывать листовое железо.

Астемир выложил пачку листовок на стол.

Лю был счастлив тем, что доктор Василий Петрович разрешил ему остаться в комнате и помогать, но он не забыл, что нужно сообщить Эльдару о своей догадке. Он внимательно прислушивался к происходящему в передней комнате и выжидал удобный момент.

Больше всего и горячее всего говорилось о необыкновенной находке — связке листовок с воззванием, найденной у убитого Жираслана. Действительно, факт был потрясающий. Не все и не сразу поняли, какую силу приобретает эта улика в руках Инала. Но как иначе истолковать очевидный факт? Перед лицом этого бесспорного факта любая попытка приуменьшить его значение казалась уже подозрительной. Неуместно было бы говорить о заслугах Казгирея, но и нелегко было сочетать привычное представление о Казгирее с обвинением в прямом или косвенном участии в страшном бандитском деянии.

Инал, конечно, не хуже Астемира понимал случайный характер всех зловещих совпадений и сопоставлений. Но, понимая это, государственный человек Инал знал, что он не смеет не возбудить обвинения, имеющего целью благо конечное. Какое может быть сомнение? Политические банды идут в атаку в Бурунах, в Гедуко, в Батога именно со знаменем Казгирея Матханова в руках.

— Кому еще неясно, кто является идейным руководителем и вдохновителем бандитского шариата? Или вы хотели бы услышать своими ушами, что они орут, размахивая шашкой: «Да здравствует Казгирей Матханов!» Что ж, может быть, они и кричат это...

— Что ты говоришь, Инал? — в один голос воскликнули Астемир и Курашев. — Сейчас ты скажешь, что сам Казгирей скачет впереди и размахивает шашкой.

— Этого я не скажу, но для меня тут ясны все связи. Мы не дети. Все хорошо понимают, что я хочу сказать: Казгирей Матханов стал идейным знаменем контрреволюции. Казгирей Матханов не только уклонист и националист, он знамя всех контрреволюционных сил. Это естественное завершение пути буржуазного националиста. Вот что я хочу сказать. И если кто-нибудь из вас еще сомневается, кому-нибудь это неясно, то пора понять, пора раскрыть глаза. Пора поверить тому, что я утверждал и раньше.

— Если ты это знал, то почему не сказал об этом хотя бы вчера на чистке? Ведь только вчера мы разбирали дело Матханова, — удивился Астемир.

Но Инал не отступил:

— Не говорил об этом на чистке потому, что все прояснилось днем позже, когда в интернате обнаружили склад оружия. А сейчас и совсем ясно, как под солнцем на снежной вершине. Тебя удовлетворяет ответ? Вот вам прямая связь между тем и другим! Вот ответ! Инал подхватил пачку листовок, поднял над головой и швырнул их на труп Жираслана, листовки разлетелись. Но тут же, торопливо и широко шагнув, Инал быстро подхватил несколько листовок и засунул их за пазуху, как будто не он сам отбросил их, а у него пытаются отобрать важное вещественное доказательство справедливости его обвинения.

— Ничего не скажешь, старый печатник! — иронизировал Инал. — А я скажу, вот вам прямая связь между «просветительской» деятельностью шариатиста и политическим преступлением...

— О чем ты говоришь, Инал? — опять воскликнул Астемир, и трудно сказать, чего было больше в его восклицании, возмущения, досады или горечи. — Какое преступление? Какой склад оружия?

— Обратись к Эльдару, он все расскажет тебе.

— Что он расскажет? Так можно найти связь между этими бандитскими листовками и прошлогодним разливом Уруха.

Астемир пытливо посмотрел на сына, в этот момент выглянувшего из второй комнаты, как будто собирался допросить Лю насчет мифического склада.

Лю становилось не по себе от всего, что он только что услышал. Какие слова! Какие обвинения! «Какой же у нас склад, — думал Лю. — Разве это можно назвать складом? И какой же Казгирей буржуй, контрреволюционер? Что Иналу нужно от Казгирея, чем он недоволен?»

Правда, Лю не спрашивал, как иные большекружечники, кто главнее, Инал или Казгирей. Он понимал, что при желании Инал не только может сменить Казгирея в интернате, но даже, и об этом особенно страшно думать, посадить Казгирея в тюрьму, как посадил туда Ахья, как выпроводил в Соловки Саида и Адама, и все-таки ему было непонятно, зачем Казгирей терпит нападки, молчит, а все другие, и даже дада Астемир, позволяют Иналу нападать на Казгирея. Думасара не раз говорила: людей, которые умеют сочинять песни и пьесы, нужно особенно оберегать, они так же нужны народу, как хороший урожай. И вот теперь, вместо того чтобы просить Казгирея написать новую пьесу о том, как убили Жираслана, Инал корит Казгирея, кричит о каком-то складе и преступлении. Странно, очень странно...

Сарыма время от времени подходила к столу, за которым мужчины вели дебаты, и меняла чаши с айраном или бузой, наполняемые хозяйкой дома.

Но вот уже и Шруков, который особенно налегал на бузу, стал кричать, что банды прячутся в скалах и потому без пушек их оттуда не вытравить.

— Валлаги, — кричал он, — Инал прав, поднимая кулак кверху. Пора ударить кулаком, под который попадет и Казгирей, пора грохнуть из пушек...

— Спросили ворона, — негромко произнес Казгирей, — почему клюешь птенцов? Ответил ворон: а за то, что они черные.

— Что ты хочешь этим сказать? — все более входя в раж, кричал Шруков.

Но Казгирей не отвечал.

Астемир вдруг вспомнил недавние слова Думасары о петухе, бросающемся на рассыпанные зерна. И он ответил вместо Казгирея:

— А то, что и ты попадешь под клюв, если мы не попридержим за крылья петуха. Вот что я вам скажу, джигиты! Я еще председатель комиссии по чистке. Только вчера комиссия вынесла решение о Казгирее, и мы не видим сегодня достаточных причин немедленно отнимать у Казгирея партбилет. А покуда у Матханова билет члена партии, мы не позволим с ним так разговаривать, а тем более арестовать его. Положение серьезнейшее.

Курашев что-то записывал себе в блокнот. Инал старался заглянуть в блокнот Курашева. Курашев, делая вид, что не замечает попыток Инала, прикрывал блокнот рукой и плечом. Это, видимо, бесило Инала. Продолжая писать, Курашев вслед за Астемиром сказал:

— Да, да, серьезнейшего отношения требует этот казус. Я тоже думаю, что мы сбились и действуем не по-ленински.

— Казус? Не по-ленински? — язвительно повторил Инал. — Разве здесь место состязаться в юридической терминологии?

— А разве тут место так грубо, наотмашь бить человека в душу? Как мы смеем так бить Казгирея? Зачем необоснованно обвинять его? — не успокаивался Астемир.

— А кто мне помешает, Курашев? Ранен Аюб, убиты красноармейцы... Как ото случилось, если в горах действуют безоружные люди?

— Ты хочешь войны менаду Советской властью и безграмотными людьми, заносишь руку на Магханова... Казгирей Матханов — шах бандитов! Подумать только!

— А почему бандиты не восхваляют имени Шрукова или хотя бы твоего, Астемир? Шрукову они готовят расправу. Бандиты знают, кто ест кислое молоко, а кто пресное. Тех, на поддержку кого они рассчитывают, надо убрать прежде всего.

Казгирей сидел, облокотясь о стол, зажав между ладоней отяжелевшую голову. Инал все еще говорил:

— Нам хотят опалить усы, а мы подставляем то одну щеку, то другую.

Астемир глубоко вздохнул, будто в его груди скопились все ветры долин.

— Но я и тебе не позволю опалить мои усы.

— То-то твои усы коротко подстрижены! — опять съязвил Инал, хотя у него у самого усы были подстрижены.

— Нет, товарищ Инал Маремканов, так мы разговаривать не будем, — потерял терпение Астемир. — На личность не переходи!

Лю понравилось, как дада Астемир хлопнул рукой по столу и крикнул на Инала. Но в этот момент Василий Петрович позвал его:

— Если хочешь помогать, помогай, иначе уходи отсюда.

Нелегко было Лю одновременно наблюдать за тем, что происходит там, в передней комнате, и не сердить доктора, который бесшумно работал блестящими щипчиками и ножичками.

Другой доктор и женщина, приехавшие с Иналом, ловко помогали Василию Петровичу. Помогала и Вера Павловна. К ней вернулась ее оживленность, она разрумянилась, глаза опять стали блестящими и добрыми. Она и Сарыма то и дело шепотом приказывали Лю убрать обрывки марли, напитанные кровью, вату, поднести ведро с водой.

Вытирая руки полотенцем, доктор Василий Петрович наконец сказал:

— Девочку спасем, если успеем перелить ей кровь... А этого, — он, очевидно, имел в виду Аюба, — едва ли.

Лю очень хотел отдать свою кровь Тине или Аюбу, если это может помочь им. Он не раз слышал выражение: «Готов отдать свою кровь для спасения другого», — и был бы рад, если бы ему представился такой случай.

А в передней комнате продолжался спор:

— Это дело прежде всего партийное, политическое, — слышался голос Астемира. — Если сами не сумеем разобраться, то подождем Коломейцева. Степан Ильич уже выехал.

— Откуда ты это знаешь? — спросил Инал, хотя и сам он уже знал о выезде Коломейцева.

Именно об этом ему сообщили по телефону во время домашней пирушки, а потом была телеграмма. Коломейцев выехал в Ростов, откуда поедет в Нальчик. Инал хотел бы придержать эту новость, но вот, оказывается, о ней знает и Астемир Баташев, который продолжал говорить взволнованно и убежденно:

— Не надо пока начинать следствие. Зачем торопиться? Воздержимся. Я получил телеграмму от Коломейцева: едет. Хорошо ли будет, приедет: «А где же Казгирей, почему его не видно?» — «Казгирей в тюрьме». Нужно ли это? Но почему же ты сам молчишь, Казгирей? Почему ты ничего не скажешь, Курашев?

Курашев поднял глаза на Астемира.

— Мне рано говорить. Я — сова... сова Минервы. — Курашев перевел взгляд на Казгирея, морщины трудной думы обозначились на переносице. — Но ты, Казгирей, действительно, не молчи, помоги нам, говори, Казгирей! Говори!

— Я совсем больной, — устало проговорил Матханов, — хоть в больницу ложись.

— Думаешь убежать — не убежишь, — убежденно сказал Шруков. — Караульных мы поставим надежных, шариатистов среди них не найдется.

— Меня будет караулить моя совесть! — вспыхнул Казгирей.

— А она у тебя есть? — язвительно заметил Шруков.

Инал вмешался, повторяя призыв Астемира:

— Не мельчите, не переходите на личности! Может, у Казгирея и есть совесть, только не партийная совесть.

— Валлаги, я так думаю: партийная совесть — это ленинизм, — сказал Курашев.

— Ленинизм, ленинизм! — возвысил голос Инал. — Что значит ленинизм? Кто нам показывает, что такое ленинизм? — Инал сделал паузу. — Товарищ Сталин! — Он сказал это неторопливо и величаво, протянул вперед руку, как для клятвы. — Наш вождь показывает образцы понимания ленинизма и в книге и в жизни. Товарищ Сталин служит мне примером, с ним я всегда сердцем согласую свои решения, и в этом я вижу свою силу, поэтому и беру на себя смелость отождествлять свою волю с волей народа и партии. Мы протягиваем руки к нему, и он осеняет всех нас. Разве это не так? Какие тут возможны разнотолки? Товарищ Сталин — вот олицетворение ленинизма на данном этапе. Вот наша главная книга, Казгирей. Товарищ Сталин — наша совесть, для которой не существует ни громких имен, ни авторитетов, если люди покачнулись или обнаружили гнилые корни. Он все знает, все может, но ему трудно. Он должен знать о нашей любви к нему, о том, что к нему мы протягиваем свои руки. Давно ли мы выгнали Троцкого? А разве Троцкий был менее известен, разве его имя меньше гремело, чем имя Казгирея Матханова в Кабарде, в Ингушетии или Дагестане? Но я, между прочим, согласен, — голос оратора начал затихать. — Валлаги, иди в больницу. Это я тебе говорю, Казгирей. Пусть будет меньше шума, если ты сам не постараешься нашуметь. А мы управимся без тебя. Мы подождем. Мы уважаем Степана Ильича и помним, что все-таки это Степан Ильич направил тебя сюда...

— Я сам решил вернуться на родину.

— Ну, прежде чем решил, ты немало думал, а Степан Ильич поддержал. Без поддержки Степана Ильича ничего бы не вышло. Дело партийное. И я всегда прежде всего помню, что я член партии, — и опять Инал загремел, забывши, должно быть, что рядом за стенкой тяжело раненные люди, — и я никому не позволю обвинять меня в антипартийности! Верность партии Ленина — Сталина, верность самому товарищу Сталину для меня превыше всего. Если бы мой отец встал из могилы и действовал бы против партии, я не пощадил бы его... Я знаю, иные думают, Инал сводит счеты со своим кровником Казгиреем. Чепуха! Это было бы проще всего... Чепуха! Вот что я вам скажу: вы любите толковать о народных традициях, усматриваете в них мудрость. Верно! Во многом из того, чего придерживается народ, есть и правда и мудрость. По каким законам Аюбу удалось застрелить Жираслана? Почему? По праву первого выстрела. — При этих словах, как бы не ожидая услышать их от Инала, Казгирей поднял глаза и стал слушать с особенным вниманием.— Вы знаете народное поверье, — все более увлекался Инал, — правый всегда победит, потому что аллах дает ему силу и прозорливость.

Заседание кончилось.

Встревоженные или просто любопытные люди, толпившиеся под окнами, понемногу расходились. Эльдар и следователь Свистяшко продолжали обходить те дома и хозяйства, которые были на подозрении. Важно было сейчас же установить, кто дома, кто в отъезде, почему Эльдару не терпелось выехать к месту происшествия, и он торопился. Ах, как помогло бы бесценное наблюдение Лю...

И Лю уже казалось, что наступил удобный момент. Видно устав от дебатов, Астемир сидел, глубоко задумавшись, и не сразу откликнулся.

— Вот видишь, Лю, — проговорил он, — тень ворона все-таки упала на нашего Казгирея. Думасара была права.

— Я рад, дада, что ты не позволил Иналу ругать Казгирея. Я хочу тебе что-то рассказать...

И в этот момент показался Василий Петрович в белом халате, в белой шапочке, испачканный кровью.

— Мешаем вам, Василий Петрович. Извините, пожалуйста. Но мы уже кончили. Как там у вас дела?

— Нужна кровь для переливания, — деловито проговорил врач, — первая группа. А я знаю, у Сарымы первая, и она сама предлагает. Как считаете? Где Эльдар?

— Эльдар ушел по делу, — отвечал за мужа Сарымы ее названый отец Астемир. — Но какие же возражения: нужно — берите. У меня тоже первая группа.

— Что ж, может, возьмем и у тебя, нужно не меньше восьмисот кубиков.

Василий Петрович сразу приступил к делу, он имел немалый опыт сложнейших операций в еще более непригодных условиях — в горах, кошах, в грязных и темных саклях.

Как ни интересно было бы подсмотреть то, что делает Василий Петрович для переливания крови, Лю понимал, что больше нельзя терять ни минуты, нужно наконец рассказать свое.

— Слушай, дада... — Лю рассказал все, что видел. Подвода, на которой ехали абреки, останавливалась здесь, в Нижних Батога, и люди, которые потом напали на магазин на колесах, совещались с какими-то другими людьми у белого домика в конце улицы.

Астемир схватился за голову, даже примял шапку:

— Ай-ай-ай, что ж ты до сих пор молчал!

— Я не хотел молчать, а сказать было некому.

— Как так некому... Ай-ай-ай... Доктор, я скоро вернусь. — Астемир вместе с Лю отправился разыскивать Эльдара.

По дороге, торопясь и спотыкаясь в темноте, Астемир говорил:

— Хотел я тебе дать важное Поручение, а теперь не знаю, давать ли. Нет, я шучу. Ты — аферим! Молодец! Большой молодец! Это ты здорово — сбросил камни. Но вот что, сын, — и Астемир понизил голос, — тебе здесь больше нечего делать, сейчас отправишься в Шхальмивоко к матери и там дождешься меня. Там я скажу, что тебе делать дальше.

— Хорошо, — отвечал Лю, хотя ему не хотелось оставлять Тину.

Астемир догадался о чувствах сына, и сказал:

— Зайдешь заодно к Чаче, мы привезем ее сюда, пусть Тина видит ее, а может, в самом деле какая-нибудь травка пригодится. Травки тоже нужны человеку.

— Валлаги, это хорошо! — обрадовался Лю, представляя себя в Шхальмивоко. Его глаза заблестели. Но тут вспомнились ему односельчане, мельник Адам и мулла Саид, какими видел он их в толпе ссыльных, и он промолвил безрадостно:

— А на мельнице теперь, наверно, скучно?

— Адама уже нет, — коротко сказал Астемир. — У нас, Лю, другой разговор: дело, которое я хочу поручить тебе, важно для судьбы Казгирея. Приеду завтра, как условились. И вот что я поручаю тебе... Но об этом не будешь пока говорить даже нане... Понял?

— Понял.

— Ты поедешь в Ростов.

Тут Астемир приостановился, наблюдая за сыном.

— Поедешь в Ростов, в крайкоме — знаешь, что такое крайком? — найдешь Степана Ильича, он сейчас там, и передашь ему письмо. Тебя в Ростове встретит одна женщина, поможет найти.

— Я непременно найду крайком... А какое письмо? — спросил Лю.

— Письмо к Степану Ильичу от меня и от твоего друга Казгирея.

— А Казгирей и твой друг. Он тебя хвалит.

— Хвалит? Приятно, когда тебя хвалит такой человек, как Казгирей Матхадов. Что бы ни случилось с Казгиреем, помни, Лю, этого человека, — переводя дыхание, проговорил Астемир. — Пусть слова учителя освещают тебе дорогу в жизни... Мы с ним товарищи по партии. Это очень много. Помни, Лю, это нелегко — быть другом такого человека...

— Трудно, но зачем кричать?

— О чем ты?

— Зачем Инал кричал на него, грозился? Ведь Казгирей ни на кого не кричит, а просто говорит, и когда говорит, ему всегда веришь... Вот так я думаю, дада.

— Кричать человеку на человека, конечно, не нужно, правда не любит крика...


ПИСЬМО И СМЕРТЬ КАЗГИРЕЯ


Лю всегда казалось, что Степана Ильича он узнает в любой толпе и днем и ночью.

Очевидно, эта его уверенность передалась отцу, отправлявшему сына в первую большую поездку, а что касается Думасары, то она и в прежние годы была спокойна и за старшего, Тембота, и за Лю. Если ее что-нибудь волновало, то не такие мелочи жизни, как отъезд сына или приезд сына, а опасность, которой постоянно подвергался Астемир в своем партийном или учительском рвении, но и в таких случаях, как известно, она держалась спокойно, храбро.

Астемир, под предлогом того, что младший едет в Москву в гости к старшему брату, проводил Лю до станции Прохладная, где пересадил сына в поезд Баку — Ростов.

На вокзале в Ростове Лю встретила Макка, жена Курашева, который известил ее телеграммой, и Макка безупречно выполнила свою задачу — сразу узнала парнишку в высокой бараньей шапке и в шинельке не по росту, с сумкой за плечом.

Чудеса большого города, конечно, поражали Лю на каждом шагу: такой шум, лязг, крики он представлял себе только на войне. Идет поезд — одни вагоны, без паровоза, не удивительно ли? Течет река в десять раз шире Буруна, а по ней спокойно плывет домик, и не один. Ни Лю, ни Макка не тратили времени зря. Горожанка Макка быстро связалась с крайкомом по телефону, узнала телефон Степана Ильича, дозвонилась.

Через полчаса Лю с Маккой вышагивали по широкой красивой улице — по одну сторону парк, по другую дома невероятной высоты, невиданной красоты. А дом, в котором находился Степан Ильич, возвышался над всеми другими, превосходя своим видом все другие дома: торжественность, сверкание больших стекол, блеск автомобилей у входа. О, тут стоял не один «линкольн».

Лю не обманулся — сразу узнал Степана Ильича. Он сам вышел на улицу, все такой же рыжеватый, с лицом в веснушках и веселыми глазами. Увидя Лю, Степан Ильич воскликнул:

— Ты ли это, сын Астемира?

— Это я, — внушительно отвечал Лю.

— Узнаешь ты меня?

— Узнаю.

— Похож ли я еще на учителя?

— Похож.

Лю не раз слыхал, что Степан Ильич похож на учителя. Об этом Астемир говорил еще в те годы, когда Степан Ильич жил в Кабарде. И в самом деле, Степан Ильич смолоду походил не то на учителя, не то на фабричного мастера. А собственно, он и сочетал в себе учителя с мастером, по крайней мере в глазах Лю. В те годы, когда Степан Ильич появлялся в Шхальмивоко, он всегда что-то объяснял окружающим его людям. Степан Ильич всегда был простым и добрым, и если оставался на ночь в доме Астемира Баташева, то в его карманах неизменно находились конфеты или пряники. Словом, что говорить, Лю и Степан Ильич с давних лет слыли кунаками.

Сейчас, при встрече в такой необычайной, новой обстановке, Лю старался не ударить лицом в грязь, был немногословен и говорил загадочно.

Степан Ильич понимал, что это неспроста, так же как и внезапное появление парнишки из Шхальмивоко в Ростове! Притом Степан Ильич никогда прежде не видел Лю в казенном обмундировании, в красноармейской шинели, в обмотках и в высокой барашковой шапке.

— Ай-алла, ай-алла! — восхищался Степан Ильич. — Но где же Астемир? Где Думасара?

— Нет, я с нею, — и Лю деловито кивнул в сторону застенчиво улыбающейся Макки Курашевой. — Ты знаешь прокурора Курашева?

Да, Степан Ильич слышал о прокуроре Курашеве, направленном в Нальчик для расследования беспорядков в Бурунах.

Первые порывы радости и удивления прошли. Лю дал понять, что у него дело чрезвычайной важности: с ним письмо и маленькая посылочка. Но все это поручено передать Степану Ильичу так, чтобы никто другой не видел, а здесь на улице много людей, прохожие то и дело посматривают на паренька в шинели не по росту и в высокой барашковой шапке. Надо что-нибудь придумать.

Выход был найден. Степан Ильич предложил пойти в сад. Ему не терпится узнать о последних новостях в Бурунах, в Шхальмивоко.

Не нужно забывать, что Степан Ильич был и учредителем, и первым заведующим первого детского учебного интерната, тогда еще в Нальчике. Как же дела теперь в Бурунах, довольны ли ученики своим новым заведующим, Казгиреем Матхановым? Доволен ли Казгирей Матханов своими учениками? Лю отвечал, что лучшего заведующего нет во всем подлунном мире, только один человек недоволен: Инал ругает Казгирея.

— Ты не верь Иналу, — строго предупредил Лю Степана Ильича. — Инал все выдумывает про Казгирея. Это знают и прокурор Курашев, и Астемир. Вот...

Лю хотел было тут же вынуть заветное письмо, письмо Казгирея, которое он ощупал у себя за пазухой на теплом теле, но, оглядевшись, решил все-таки подождать, пока они не войдут в пустынную аллею осеннего сада.

— Да, — проговорил Степан Ильич. — Ну давай, давай сюда. Макка, пожалуйста, присаживайтесь.

И через минуту Степан Ильич держал конверт с письмом Казгирея и свернутый змейкой кавказский поясок старинной чеканной работы по серебру. Степан Ильич не мог знать значения этого подарка, он просто не помнил изящного пояска, который, вероятно, в прежние годы ему приходилось не один раз видеть на Казгирее Матханове, а может быть, он тогда и не знал, что это фамильная драгоценность Матхановых, унаследованная ими еще от их деда Цаца. В этом пояске дед Цац выезжал сначала на восток к аварцам для переговоров с имамом Шамилем, потом в русскую крепость к князю Барятинскому. Но Степан Ильич, и не зная его истории, сразу оценил достоинства старинной вещи и с недоуменной улыбкой восхищения как бы взвешивал на ладони змейку пояска.

— А теперь, — сказал он, — теперь посидите тихо или погуляйте, я прочитаю письмо.

Степан Ильич распечатал конверт и погрузился в чтение:

«Вечно дорогой друг, Степан Ильич!

Возношу к тебе ладони, принявшие мысль от самого сердца.

Возношу слова еще выше, молю аллаха о том, чтобы слова мои были в той же мере необходимости и достаточности, какие царят всюду в природе. Не смею, бесценный друг, утомлять тебя лишним, но и не могу не доверить тебе необходимого.

Не удивляйся.

Но ты, конечно, хочешь знать причины и понимать цель.

Знаешь ли ты, Степан Ильич, что мой дед Цац был одним из тех кабардинцев, которые мыслили просвещенно и старались избавить наш народ от бесполезного самоистребления в борьбе с гигантами Севера в годы борьбы Шамиля с войсками русского царя?

Душа нашего святого деда, несомненно, перешла ко мне, я это чуял и знал, что должен оберегать ее святость.

Самой большой заботой в моей жизни, самой жгучей заботой всегда было избавить мой народ от кровопролития, от страдания. Не для того созданы люди, чтобы ненавидеть друг друга и убивать. И я всегда хотел сохранить в нашем маленьком народе любовь к мирному очагу, чуткость к душевному движению, понимание высокого слова. Это верно, что люди моего племени отличаются отвагой и воинственностью, но ведь им также свойственно чувство прекрасного; и я думаю, что вкус к оружию, к блеску воинского строя — это только примитивная форма того же чувства прекрасного, а задача каждого человека просвещенного — возвести понимание красоты на высшую ступень. Это было целью моей жизни, это смутно ощущал я еще отроком, когда, чуя свой долг, завещанный дедом, старался превзойти других в понимании духовных книг и арабской поэзии.

Я помню, как завидовал моим способностям мой кровник Инал Маремканов. Он не раз вызывался соревноваться со мною в умении читать и истолковывать стихи моего любимого поэта Руми. Но в те годы детства нам не удавалось встретиться с Иналом на этом поприще.

Я с благодарностью думаю о своих учителях, я не могу сожалеть о том, что они сделали меня таким, каков я есть. Мне суждено было стать таким, каким я стал. Общество и история производят свои силы из самих себя, как земля производит свои цветы, плоды и тернии...

Инал Маремканов произрастал в сторону иную. Инал Маремканов один из твоих учеников; я не скажу, один из твоих лучших учеников, ибо не каждый даже самый преданный или рьяный ученик неизбежно прославляет своего учителя. Я позволю себе сказать, бесценный Степан Ильич, хорошо зная твои взгляды и твою человечность, что тебе еще предстоит, вероятно, искать утешение, как искал его я, искал и не нашел. Надеюсь, что ты найдешь, ибо ты того заслуживаешь. Да поможет тебе аллах твердо держать в руке поводок своей судьбы!

Сам того не ведая, ты давно стал вровень с незабвенными учителями нашего народа. Кто же, как не Степан Коломейцев, приник к устам многих своих учеников и вложил в их грудь уголь, пылающий огнем? И мне был знаком этот жар, идущий от тебя...

Все лучшее, что я нахожу в Инале Маремканове, это тоже от тебя; и не твоя вина, что вместе с тобою, вместе с силой твоего внушения влияли на него и другие, грубые силы. Он есть таков, каков он есть, каким произвела его натура. Его достоинство — достоинство многих людей нашей эпохи, объединившихся в одной партии большевиков, людей, которым суждено стать энергией, динамикой революции.

Я прошу вместе с письмом передать тебе поясок моего деда Цаца. Дед подпоясывался им в тех случаях жизни, когда нуждался в хладнокровии и мудрости, он подпоясывался этим пояском и тогда, когда от имени кабардинского народа говорил с Шамилем, потом с генералом русского императора. Тогда впервые великие снега России бросили свой блеск на снега Кавказа.

Дед Цац многое предвидел и многое понимал. Он понимал, что не всегда право первого выстрела выпадает именно тому, на чьей стороне справедливость. Он знал и больше: нередко голос разума полезней, чем гром выстрела. И он предпочитал голос человека грохоту стрельбы. И я в конце концов унаследовал поясок моего деда вместе с его душой. И вот теперь, Степан Ильич, я прошу тебя принять этот поясок как символ нашей общей веры в грядущую мудрость, в совесть человека.

Великий русский народ, наследующий Радищеву, Пестелю, Ленину, осеняет светом своей души нашу маленькую Кабарду. То, что непонятно мне, тебе понятней. То, что непонятно тебе, будет нормой и обычностью для нынешних моих учеников. Жгучую заботу, с какой я надеялся оградить мой народ от страданий и несправедливости, мы должны перенести на наших детей, думать о здоровье и жизнерадостности этих душ. А мой корабль идет ко дну. Вокруг буря. Не только тень орла упала на меня... ночь! И где-то далеко, на горизонте, закатывается в тучу голубой полумесяц. Но ты, Степан Ильич, слышишь не призыв к спасению, а предупреждение: бойся несправедливой и беспощадной силы, присваивающей себе право поборника правды.

Если сможешь — с мольбой об этом я вновь возношу к тебе мои ладони, сердечный друг Степан Ильич, — обереги от ударов мою жену Сани и моих мальчиков, пускай тень, упавшая на меня, не затронет их души! Пускай небо Кабарды никогда и ничем не будет омрачено в их глазах. Небо моей родины должно стать светлым небом их отечества, пусть запах кабардинской земли станет сладчайшим запахом мира, чистота снежных вершин станет чистотой их гражданских помыслов! Не ради мрака, а ради света пробуждались силы революции, которую и я старался защищать, как мог...»

Степан Ильич, очевидно, не дочитал письма до конца, но он понял, вернее, угадал, почувствовал главное. Он уже не мог оставаться здесь на безлюдной аллее городского сада, в обществе Лю и Макки, шутить с ними, он деловито спохватился, записал адрес Макки, попросил у нее разрешения взять Лю с собой и сказал ему:

— Пойдем, Лю, будем звонить в Нальчик.

По голосу и глазам Степана Ильича Лю понял, что он соучастник очень важного дела взрослых.

И Лю оказался вдруг в большом кабинете с большими столами, с несколькими телефонами. Комната была гораздо больше любой классной комнаты, что в глазах Лю было пределом. Здесь могла бы вместиться вся школа, целая мечеть. А в глубине огромной комнаты за маленьким столом сидел человек, которого Лю не сразу заметил. Он что-то писал, но Степан Ильич смело спросил его:

— Из Нальчика не звонили?

— Нет, не звонили, а почему бы?

— Нужно звонить, вызывать Инала.

— Что такая срочность?

— Там что-то нехорошее. Не напрасно я поторопился, нет, не напрасно.

— Ну, что там еще? Ведь там же Курашев... а это кто с тобой?

— Познакомься, это Лю Баташев, сын Астемира Баташева из Шхальмивоко, с ним переслали письмо от Астемира и от Казгирея Матханова — на, прочти...

Чужой человек за широким столом взял письмо из рук Степана Ильича.

— Банды кишат там в горах. Там разве был только один знаменитый Жираслан! Маремканов не может справиться с ними. Оно, действительно, не легко, и я думаю, тут главная причина его раздражительности, — сказал человек и углубился в чтение.

Степан Ильич взялся за телефонную трубку, приговаривая:

— Перегибы, перегибы... головокружение... Пора отрезвляться... Забывают Ленина: никакими местными условиями нельзя оправдать беззаконие... Нальчик? Это ты, Инал? Маремканов?

Связь с Нальчиком установилась быстро.

Лю слышал, как Степан Ильич требовал Инала Маремканова и, должно быть, начал с ним разговор, — Лю даже казалось, что он слышит знакомый басистый голос в квакающих звуках, исходящих из трубки.

То, что испытывал Лю в большой комнате-кабинете, было сильнее всего, что чувствовал он с минуты отъезда из Нальчика. Первые впечатления в вагоне поезда, пересадка, расставание с Астемиром, толпы людей на вокзале и потом на улицах Ростова, встреча с Маккой, со Степаном Ильичом — все, казалось, отступает перед чувством ответственного соучастия в каком-то важнейшем деле взрослых, это чувство овладевало всем существом Лю. Ему было необыкновенно интересно, почти весело и одновременно страшно в этой большой, светлой и почти пустой комнате, где, как понимал Лю, Степан Ильич и незнакомый человек решают участь Казгирея.

Лю слушал, затаив дыхание, то, что Степан Ильич говорил в телефон.

— Это все не оправдание, — сердито говорил Степан Ильич. — Довольно перегибать палку. Еще не научились, еще вам не ясно? Немедленно освободите Казгирея Матханова из- под стражи, — все более сердился Степан Ильич. — Если здоровье Матханова позволяет, сейчас же отправьте его домой... Я сам сегодня буду говорить с Сани, вызову ее... Я буду здесь, пусть позвонит мне Курашев...

От этих сердитых слов Лю становился все веселее. Вмешательство, властное и справедливое, в события последних дней больше расширило мир подростка, чем его путешествие. Всегда ему казалось, что, как в басне, нет никого страшнее кота, никого нет сильнее Инала. О чем бы люди ни говорили, даже в семье у самого Лю, всегда все сводилось к одному: как на это посмотрит Инал? Правда, иногда проскальзывало напоминание о том, что и над Иналом есть власть, перед которой немеет и сам Маремканов. Но та власть где-то далеко, и хотя портреты Сталина висели всюду, вот и в этой комнате большие портреты мужчин и среди них самое видное место занимает Сталин, все же и этот могучий и таинственный человек, которого все чаще называют вождем, даже великим вождем, был где-то далеко, а Инал тут же...

И вот Лю слышал своими ушами, как гневно и требовательно Степан Ильич разговаривает с Иналом по телефону.

Лю втихомолку даже усмехнулся радостно, а веселиться было нечего: Степан Ильич говорил Иналу сердитые слова, предупреждал, что завтра или послезавтра сам приедет в Нальчик, требовал от Инала тех или иных объяснений, но при этом Степан Ильич не знал, что Инал отвечает ему так нескладно, как бы даже растерянно потому, что его самого лишь несколько минут тому назад потрясла весть о чрезвычайном происшествии в больнице.

Звонок из Ростова, как нарочно, раздался не более чем через полчаса после того, как Инал вернулся с похорон Аюба и ему доложили, что только что в больнице, где содержался подследственный Казгирей Матханов, произошел несчастный случай: Казгирей ранен.

Инал еще и сам не знал подробностей этого ЧП, а между тем подробности несчастья по своему духу вполне соответствовали его сущности.

Казгирей слег в больницу с высокой температурой по причине воспаления легких. Болезнь, однако, не мешала следствию. С утра до вечера, а иногда и по ночам два следователя, назначенные Эльдаром по указанию самого Инала, сменяя один другого, изматывали больного допросами.

Одно обвинение следовало за другим: тут было и общее вредительство на фронте народного просвещения, тут была и тайная связь с контрреволюционно настроенными элементами, Матханову приписывались и антисоветская пропаганда, и создание террористической группировки, вменялось в вину тайное хранение огнестрельного оружия и боевых запасов. Сверхопасному врагу народа инкриминировалось создание тайной мастерской по выделке взрывчатых веществ и бомб, подстрекательство масс к вооруженным восстаниям, снабжение бунтовщиков оружием и, наконец, руководство прямыми террористическими действиями в Гедуко и Бурунах. А среди строителей агрогорода Казгирей совместно с контрреволюционером-антисоветчиком Доти Шурдумовым, непримиримым личным врагом Инала, клеветником и пасквилянтом, вел разлагающую антисоветскую пропаганду, стараясь затормозить ход строительства первоочередного показательного объекта. Возникала жуткая картина подготовки отравления ответственных лиц, а именно Казгирей в сговоре с Казмаем собирались в горах во время охоты на кабанов отравить самого Инала Маремканова и ожидавшегося из Москвы Коломейцева. Злоумышленники Казгирей Матханов, Доти Шурдумов, Казмай из Верхних Батога и его сын Ахья уже приготовили яд. Казмай, старый охотник, имел обыкновение пропитывать разведенной синильной кислотой куски тухлого мяса диких кабанов и разбрасывать их в горах для уничтожения волков. Это и выдали как улики. Всего не перечесть.

Листовки с воззванием все завершили, наглядно доказывая связь Матханова с бандой Жираслана!

И Казгирей отчаялся: спасения нет. В редкие свободные от допросов часы, если жар и слабость не погружали его в забытье, он вспоминал Сани и своих детей, иногда свою молодость, дом своего отца Кургоко, где любили говорить: «Пустой дом — пещера, пустой стол — только доска». Любил вспоминать светлые надежды своей молодости и хотел верить, что его дети познают такую же сладость любви к народу, человека к человеку, какая была знакома ему. Но вот опять со стуком открывались двери, опять входил один из следователей, опять конвойный с винтовкой со штыком садился у дверей, и опять начиналось самое мучительное...

А следователей заботило только одно: как бы уязвить подследственного, унизить, лишить последней надежды. Ему говорили, что по делу привлечен даже Астемир Баташев, покрывавший Матханова потому, что сам когда-то учился в медресе...

— А Курашев? Позовите ко мне Курашева! — в отчаянии восклицал Казгирей.

— Вон чего захотел! Подайте ему Курашева. Да Курашев и знать тебя не хочет! До чего ты довел дело! Твои ученики и те стали бандитами. В интернате тоже идут аресты.

Казгирей смотрел на следователя расширенными глазами, не в силах произнести слова. Тот, видя, какое впечатление производит его выдумка, вдохновенно продолжал:

— И первым арестовали твоего любимца Сосруко, великовозрастного болвана и бандита. А может, не Сосруко твой любимец? Мы знаем, кто твой любимец, — многозначительно замечал следователь, — знаем, Советская власть все знает, знаем, что яблочко падает недалеко от яблони... Расплодил там разных поэтов и артистов! Думаешь, мы не знаем, почему твой помощник Жансох называется Джонсоном и в кармане у него всегда иностранный словарик, нам известна и эта агентура империализма...

— О чем вы говорите! Как смеете!

— Смеем! Валлаги, смеем. В ядовитом гнезде больше не будет яда. Смотри-ка, подавайте ему Курашева! Может, позвать Инала? Может, Коломейцева из Москвы? Вот на днях Инал открывает агрогород, новоселье социализма. Вот тогда они все и придут к тебе в гости.

И Матханов уже терял способность разбираться в этой циничной лжи; нервное истощение мешало ему представить себе действительность, какой она была.

Какова была позиция Курашева? Курашев считал, что в этой обстановке его визиты к Казгирею не принесут пользы. Ему казалось, что правильней временно устраниться, набраться терпения до приезда Коломейцева и тогда выступить. По этой причине вдвоем со Свистяшко он продолжал следствие по делу о бунте в Бурунах и о нападении банды Жираслана. Несомненно, Курашев проявил малодушие, хотя он и не знал истинного положения Казгирея, все время находясь в отлучке, в разъездах.

Что оставалось думать Казгирею? Его охватило полное отчаяние, когда он решил, что Курашев уехал, так и не заглянув к нему.

Он находился в полузабытьи, когда услышал за окном звуки похоронного марша. Что это?

— Что это? — встрепенулся Казгирей, обратившись к конвойному, неотлучно сидевшему у дверей.

— Похороны Аюба, — отвечал тот. — Посмотри, только не подходи к окну близко.

С большим трудом Казгирей приподнялся. Его маленькая палата находилась на втором этаже, окно было в двух шагах от койки, и Казгирею хорошо было видно похоронную процессию. Двигалась масса народа. И перед гробом, возвышавшимся на открытой платформе грузовика, обтянутым кумачом, и за гробом, позади, следовали кавалерийские подразделения. Над толпой развевались красные флаги. Сверкали медные трубы большого соединенного оркестра. Аюба хоронили со всеми почестями, «по большевистскому обряду».

Казгирей взволнованно искал глазами тех, кого хотел увидеть, и прежде всего Сосруко. Вот он! Рослый Сосруко шагал в оркестре с барабаном, ремень через плечо, и эффектно взмахивал колотушкой. От души сразу отлегло: Сосруко На свободе. Но Лю? Его Казгирей не находил.

За гробом народного героя, победителя Жираслана, шли партийные товарищи. Казгирей увидел Инала, Шрукова, рослого Тагира Каранашева, успевшего вернуться к похоронам из командировки, Нахо из Шхальмивоко и многих других. Шла невеста Аюба Бица, вся в слезах, но не в скорбном черном платье, как другие женщины, причитающие над гробом, а в белом свадебном наряде: она не успела надеть его на свадьбу. Все это увидел Казгирей. Но вот он уже не верил своим глазам: рядом с Иналом и Астемиром шел Курашев! Как! Значит, он здесь! Значит, действительно он не хочет прийти к нему! В глазах все поплыло, упало пенсне.

Конвойный оттеснял Казгирея от окна: «Ложись, Казгирей, ложись, говорят тебе!»

Он пытался оттолкнуть его винтовкой. Даже без пенсне Казгирей видел совсем близко у самой оголенной груди конец трехгранного штыка. И вдруг Казгирей крепко ухватил штык обеими руками и грудью навалился на острие...

Тело Казгирея в больничном халате сползло с койки. Казалось, всему конец. Но, к счастью, ранение было не опасным, и Казгирей скоро пришел в себя...

Это несчастье выбило из колеи даже такого человека, как Инал.

Еще вчера он обдумывал подробности предстоящего празднества по случаю новоселья в агрогороде. Готовя праздничную встречу Коломейцеву, он решил ускорить сроки открытия агрогорода, не останавливаясь перед тем, что иные дома еще не имели крыш, а иные печей. Тагир был отозван из командировки, не спал, не ел, в сверхударном порядке выполнял предначертания Маремканова. Иналу хотелось этим праздником смягчить впечатление от неурядиц последнего времени.

Так было еще вчера. А сегодня он уже готов отменить свои распоряжения, но, к сожалению, было поздно. Ему сообщили, что уже едут, приехали, располагаются на местах люди — посланцы всех соседних областей, округов и северокавказских областей. Всем хотелось открыть первую страницу небывалой книги, посмотреть на диво, выпестованное Иналом Маремкановым. И если еще вчера Инал собирался выехать в своей машине навстречу самым почетным гостям, то сейчас больше всего ему хотелось сесть в машину вместе с раненым Матхановым, благополучно отвезти его в Буруны, в маленькую комнатку интерната. Но он не мог этого сделать, нужно было ждать нового разговора с Ростовом. Курашев уже сидел на телефоне, собираясь с мыслями, листая свои блокноты.

О страшном происшествии знала и Вера Павловна.

Заботливо прикрыв раненого буркой, отправив машину и оглянувшись, Инал увидел жену невдалеке, на тротуаре: Вера Павловна не решалась подойти к мужу.

Машина с раненым укатила, но зловещая тень нагнала ее. В балке, не доезжая Бурунов, «линкольн» был остановлен вооруженными людьми. Осиротевшие, а вернее, озверевшие, сподвижники Жираслана вскочили на подножку и почти в упор несколькими выстрелами убили шофера и впавшего в дороге в забытье, прикрытого буркой Казгирея.


СОЦИАЛИСТИЧЕСКАЯ УНАИША


Степан Ильич приехал в Нальчик вместе с Лю, женой и детьми Казгирея. На вокзале их встречали Инал, Астемир, Курашев, Шруков.

Что и говорить, встреча была невеселая.

Ждать с похоронами уже не было возможности, решили хоронить в тот же день.

Празднество по случаю открытия агрогорода было назначено на другой день. Небывалые толпы народа продолжали стекаться в Буруны — из всех аулов Кабарды и Балкарии, из Осетии, Абхазии, Дагестана, Чечено-Ингушетии, Адыгеи, Карачая и Черкесии. Ехали на машинах-грузовиках, на арбах и мажарах с впряженными в них волами, на подводах. И почти на каждой подводе сидел седоголовый старик, на перегруженных машинах то и дело слышался детский плач, мелькали красные пионерские галстуки. Стечение народа превзошло и свадьбу Инала, и даже дни партийной чистки. И трудно было решить, что более привлекало людей — открытие агрогорода или похороны Казгирея Матханова. Каждый высказывал свое мнение по поводу трагической смерти Казгирея. Уже почти все знали, что из Москвы приехал человек, человек очень важный, в прошлом учитель Инала и Казгирея, несравненный аталык, наставник. Многие помнили выступления Степана Ильича в первый год Советской власти, помнили его речи, произносимые под красными флагами, то с подводы, то прямо с коня, а то и с крыши дома. Считали, что Степан Ильич приехал для того, чтобы установить, кто же теперь после смерти Матханова будет соревноваться с Иналом, не Астемир ли? И как теперь жить без Казгирея Матханова, у кого искать доброго слова в трудную минуту?

Но все затихало при появлении печальной процессии. Громко и твердо отдавался по мерзлой осенней земле шаг людей, возложивших на свои плечи носилки с телом Матханова, завернутым в бурку.

У пролома в каменной ограде мусульманского кладбища выстроились ученики интерната. Процессия приближалась, оркестр был наготове. И вот по знаку Дорофеича блеснули трубы, сдержанно зазвучал траурный марш. От великого горя не один только Лю лишился сил и не был способен в этот час играть на трубе. И, вероятно, поэтому особенно трудно было музыкантам поспевать за быстрым шагом похоронной процессии. По мусульманскому обычаю, похоронный ритуал совершается быстро и деловито. И как ни просил Дорофеич помнить, что музыка не поспевает обычно за похоронным шагом, люди забывали эту просьбу и по старой привычке шли твердо, сосредоточенно и быстро.

Над свежевырытой могилой Астемир произнес речь. Горе и ему мешало говорить, и все же все запомнили его слова о незаменимой потере, о злой разбойничьей пуле, вырвавшей у народа его лучшего друга.

В последнюю минуту и Инал склонился над свежей могилой, но речи не произнес. Это дало повод иным подумать с удовлетворением, что Астемир теперь будет главнее Инала.

Толпа разошлась не сразу. Старый закон не разрешал женщинам находиться у могилы мужчины — здесь оставались бесчисленные родственники и почитатели покойного из его родного аула Прямой Пади, из Малой Кабарды, из Абхазии... Но вот ушли и самые упорные — кладбище обезлюдело, расчистилась улица. Тогда у свежей могилы можно было увидеть двух женщин, одна из них была Сани, другая — Матрена. Это нарушало древний запрет, но Сани понимала, что новые люди не упрекнут ее.

Неподалеку от женщин под чьим-то древним могильником пристроился Лю, стараясь утешить и развлечь малолетних детишек Казгирея — сама Сани попросила его об этом.

На всю жизнь запомнил Лю тот момент, когда над бугром свежей земли безутешная вдова развязала тугой мешочек, из мешочка посыпалась земля, сухая, как песок. Это была пересохшая земля с могилы родителей Сани, из Турции. Затем Сани сгребла сырую, рыхлую, глинистую землю со свежей могилы и вновь наполнила мешочек. Не отнимая его от груди, она припала к могиле мужа.

Старое это кладбище вело свое начало, должно быть, еще от тех времен, когда, согласно легенде, здесь, в долине шумных Бурунов, поселились первые люди, легли в землю первые покойники.

С вершины холма, где был захоронен Казгирей, видно далеко во все стороны. И когда Лю оглянулся на запад, куда ушло и закатилось солнце, он увидел там агрогород. Лю заметил даже арку, воздвигнутую при въезде в него. По дороге к агрогороду и на равнине перед ним темнели обширные пятна, иногда передвигающиеся, как будто там в сторону агрогорода двигались войска. Действительно, это были люди, кони, волы, подводы и мажары многотысячного табора, располагающегося в ожидании праздника.

Не одного коня загнал за эти дни Тагир, стараясь все предусмотреть, всюду распорядиться.

А главному строителю было о чем подумать, о чем побеспокоиться. Не мало огорчений доставил один только вездесущий Давлет. Он уже и тут преуспел. Ему не давала покоя трибуна, обитая красной материей: не было сомнений, что отсюда, именно с этой трибуны произнесут речи. Давлет вспомнил воздвигнутый им в Шхальмивоко помост, с которого и он когда-то произносил речи. До сих пор в летописях аула сохранилось воспоминание о башне Давлета.

Удивительно ли, что Давлет теперь мечтал получить право взойти на трибуну хотя бы после Тагира и Шрукова и во что бы то ни стало прославиться.

Пока что Давлет успел поссорить между собой семейства новоселов. Он сразу обратил внимание на то, что в некоторых домах дверные ручки обыкновенные, железные, тогда как в других сделаны из стекла. Как пройти мимо?

Непорядок! Нечестность! Несправедливость! Почему одним стекло, а другим железо? И вот он начал разжигать чувство самолюбия у обойденных новоселов и дал понять, что только его речь, произнесенная с трибуны, может исправить несправедливость.

Не перечислить всех причин — и серьезных, и смехотворных, — по которым Тагир в последние дни перед вселением в новые дома не имел отбоя от жалобщиков. И он понимал, что жалобщики не успокоятся, того и гляди, испортят праздник: старик Хапов будет жаловаться Иналу, а то и самому Степану Ильичу, человеку из Москвы, на то, что его сын хочет записаться в колхоз вопреки желанию родителей, а семья лишенцев Зензеновых, прослышав, что в ауле Гедуко с Локмана Архарова снято звание лишенца, требует для себя того же. И как это сделать, если Зензеновы объявлены рвачами и лишенцами за то, что требуют за свою дочь калым больший, чем в свое время они отдали, когда женили сына.

Так или иначе, всех нужно успокоить, предусмотреть всякую мелочь. Выдержит ли помост, сколоченный для хора? Твердо ли заучили девушки слова новой песни, сочиненной самим Тагиром на свадебный мотив кафы Инала? Беспокоило и пустое место, оставшееся незакрашенным на красивой арке после слов «Бурунский агрогород». Дальше предполагались слова «имени Инала Маремканова», но, как известно, Инал не только запретил писать их, он не позволил Тагиру закончить речь на партийной чистке во славу головного журавля, разжигателя идейного костра. А ведь Тагир не меньше Давлета мечтал о радости произнести свою речь с трибуны агрогорода.

Никто лучше Казгирея не умел разобраться в людских досадах и обидах, нуждах и фантазиях и посоветовать другому, и это сейчас осознали с особенной силой многие, не только Тагир. Это понял и Инал. Ему тоже было нелегко разобраться в жалобах, хотя он, как никто другой, знал, кто чем здесь дышит, в какую сторону смотрит конфорка плиты в каждом новом доме.

Инал чувствовал даже некоторую неуверенность и неподготовленность к предстоящему выступлению. Как держаться, о чем говорить? Он понимал, что все находятся под впечатлением смерти и похорон Матханова. Ему уже докладывали, о чем толкуют в народе, а если и не все знал, то легко представлял себе, что говорят его недоброжелатели и враги. Мало ли было таких разговоров по поводу его свадьбы? Мало ли было толков еще в те дни, когда Матханов был в больнице под следствием? И в этом состоянии некоторой растерянности (не будь здесь Коломейцева, он, конечно, чувствовал бы себя свободней и уверенней) Инал испытывал вместе с тем и удовольствие от того, что Степан Ильич рядом с ним. Что и говорить, ему уже пришлось выслушать от Коломейцева немало горьких истин, и все-таки его радовало присутствие Коломейцева, как ученика может радовать привязанность учителя.

Вдвоем после того, как разошлась толпа, они долго шагали вдоль кладбищенской ограды и о многом успели переговорить. Решено было немедленно же записать на вдову Матханова остатки старого дома в Прямой Пади с усадебным участком, а сирот зачислить в интернат на государственный счет до их совершеннолетия.

Но эти решения принять было нетрудно, Инала беспокоило другое. Не давало ему покоя неожиданное осуждение тех мероприятий, которые, он рассчитывал, должны бы получить одобрение вышестоящих инстанций. Вот он выполнил пятилетний план коллективизации за полтора года (по крайней мере, Иналу казалось, что он выполнил этот план), а Степан Ильич говорит, что это за бегание вперед, насилие, вред. Он собирался открыть в агрогороде коммуну, а Степан Ильич говорит, это головокружение, зазнайство, самомнение. Дескать, не тут главное звено, за которое надо ухватиться, чтобы вытащить всю цепь. Он берет середняка за бока именно с целью, чтобы середняк не взял сторону кулака, а взял сторону бедняка и пошел в артель, а Степан Ильич утверждает, что это дискредитация смысла коллективизации, искривление партийной линии, приводящее к усилению врага. А закрытие мечетей? И тут Степан Ильич находит только голое администрирование. «Подумаешь, — говорил Степан Ильич, — какая революционность! Видно, ты плохо прочитал статью Сталина «Головокружение от успехов», плохо усвоил другие его выступления, в которых он осмеивает руководителей, начинающих коллективизацию с того, что снимают колокола с церковных колоколен. Плохо знаешь Постановление ЦК, ставшее теперь уже знаменитым, от пятнадцатого марта этого года, из которого видно, что именно по воле ЦК Сталин указывает на ошибки, требует разумного отношения к делу. А то в самом деле только и слышишь: «Мы все можем, нам все нипочем!»

— Один такой же командир, как ты, — говорил Коломейцев (и этот упрек был особенно неприятен Иналу), — хотел «командовать социалистическим боем, не покидая постов», устанавливал разные должности специальных командиров и по учету, и по наблюдению для того, чтобы «занять в артели командные высоты», а в результате разложил весь колхоз, погубил идею...

Вот на что указывал Степан Ильич и напоминал при этом Иналу, что почти все примеры приведены им именно из работ Сталина, на которые так любит ссылаться Инал. «Но не думай, — замечал Коломейцев, — что если даже ты выучишь наизусть выступления Сталина, этого будет достаточно. Нужно хорошо знать жизнь, широко понимать ее, широко и бескорыстно служить делу революции...»

Это больше всего беспокоило Инала. Такое замечание казалось ему несправедливым. Если еще можно его обвинить в «головокружении от успехов», то можно ли отказывать ему в бескорыстном стремлении освободить Кабарду от религиозных и шариатских предрассудков? Он деликатно напоминал Коломейцеву о другом известном Постановлении ЦК партии по вопросу о свободе вероисповеданий.

— Ты же вспомни, — говорил Инал Степану Ильичу, — в том документе речь идет о церквах, но о мечетях там ничего не сказано.

На эти слова Степан Ильич только усмехнулся.

— Вот как, — проговорил он. — Теперь больше, чем когда бы то ни было, я вижу, что тебе надо учиться. Иное наступает время, и революции теперь нужна не только энергия, которой у тебя так много. Это признавал и Казгирей. — Степану Ильичу вспомнилось письмо Матханова, он помолчал и продолжал задумчиво: — Теперь нужна еще и мысль. Нужна, как никогда. О, как нужна! Вступаем в сложное время. Все мы везде и всегда должны думать — и в этом опять-таки был прав Казгирей... Подумать только, нет Казгирея... Астемир хорошо сказал: разбойная пуля вырвала живое мясо...

— Эта пуля предназначалась мне, — мрачно и как бы в свое оправдание проговорил Инал.

— Эта пуля могла поразить любого из нас, — отвечал Коломейцев. — Она будет грозить нам до тех пор, покуда агрогорода не станут всеобщим достоянием, и все дело в том, как достичь этого всерьез... Вот ты спрашиваешь: о чем завтра говорить? Об этом и говори. Нужно, чтобы люди поняли, что и мы не удовлетворяемся одним агрогородом. Ты называешь его книгой. Пусть так. Но твоя книга раскрыта для немногих, а нужно, чтобы подобные книги были в руках у всех. Вот тогда и не будут в нас стрелять. Это и должно составлять нашу главную заботу. Пусть это понимают и Шруков, и Тагир Каранашев, и Лю, сынок Астемира... А то вот твой Тагир докладывает мне, в каком порядке он предполагает пустить процессию: сначала грузовые машины с хором певцов и с флагами, потом трактор с тягачом, а в хвосте подводы и арбы. Но разве в этом суть? Тебе и самому, видимо, смешно. Смеешься. Конечно, смешно. Об этом ли надо думать, о таком ли порядке? Тагир говорит: «Будет красиво, все пройдут под аркой; главное, не нарушить порядок, а то тут много разных жалобщиков и клеветников». Нет, товарищи, думайте о другом порядке, о порядке чувств у людей, о порядке в их головах и душах, о порядке в их домах, а не только о порядке демонстрации! Подумай, Инал, что пережил и что переживает твой народ — разве легко человеку вживаться в социализм? Вот Казгирей... все он, наш дорогой, незабвенный Матханов... он все это понимал и прежде всего думал об этом... Пойдем-ка, Инал, посмотрим еще разок на его могилу, завтра на демонстрации будет уже не до этого.

— Почему только демонстрация, — улыбнулся Инал, — не демонстрация — социалистическая унаиша. Это сам Каранашев придумал.

— Социалистическая унаиша? Ну что ж, это выражение неплохое, можно принять, — развеселился и Степан Ильич. — Унаишу я видел не раз. Если не ошибаюсь, это первый приход невесты в ее новый дом. Я не против унаиши. Что хорошо, то хорошо. Что красиво, то красиво. Но когда невеста переступает порог нового дома, то это ведет только к переменам в семье, а мы меняем жизнь всего народа. Это потруднее. Нам нужен другой пир. И, как говорят у вас, вероятно, придется немного опалить усы тем, кто слишком лихо и беспечно их закручивает, кое-кого накормить перцем. Может быть, это отрезвит их...

Инал и Степан Ильич снова пошли среди старых могильников. Уже совсем стемнело. Инал старался вести Степана Ильича по ровным местам, в обход густых зарослей. Степан Ильич продолжал говорить вполголоса:

— Не надо преподносить агрогород в пол- сотню домов целому народу как большой скачок вперед, не надо было бы по этому поводу устраивать торжества и празднества...

Инал покорно слушал, но внутренне не соглашался. Ему не хотелось отказаться от любимой своей мысли: ведь есть не только простые учебники, есть даже специальные учебники для слепых, а неграмотный человек все равно что слепец. Значит, ему нужна особая книга, чтобы он видел, куда Инал его зовет.

— Все подготовлено, Степан Ильич, отменить невозможно, — тихо возразил он.

Степан Ильич между тем уже обдумывал, нельзя ли использовать этот случай и самому обратиться с речью к народу, а в том числе и к тем, кто, поддавшись антиколхозной агитации, оставил насиженные места, ушел в горы. Пусть старики горцы, совесть народа, возьмут на себя возвращение заблуждающихся. Степану Ильичу вспомнился давний случай, когда в семнадцатом году по совету Кирова горцы-старики послали своих людей в кавказскую Дикую дивизию, чтобы остановить ее, не пустить в Петроград для подавления революции. Можно было бы, прикидывал Коломейцев, послать в горы Астемира, ему поверят.

Так каждый из них думал о своем. Иналу представлялось, что он как бы раздвоился, на одной бурке встретились два Инала, и в единоборстве они должны решить, кто из двоих останется на ногах, на бурке, а кому быть завернутым в бурку. Один Инал, привыкший действовать по убеждению, что, дескать, «мы все можем, все нипочем», встречался лицом к лицу с другим Иналом, от которого требуют признаться в ошибках... Вспомнились события в Бурунах, схватка с Казгиреем, схватка с Курашевым... Многое еще приходило на ум. Признайся, что искривлял линию партии... Ого, сколько тогда найдется людей, которые воспользуются признанием и захотят свести с тобой счеты... И снова Инал начинал злиться, снова, казалось ему, чувствуется дух Матханова, словно Постановление ЦК вынесено по жалобам Казгирея, которые он посылал в Ростов и в Москву через Касыма Курашева...

— Ладно. Согласен. Давай социалистическую унаишу, — неожиданно раздался голос Степана Ильича.

Инал недоумевающе взглянул на него. Степан Ильич продолжал:

— Собери всех гостей из соседних республик и областей, собери стариков, у меня есть одна идея.

Инал знал, что Степан Ильич уже распорядился тщательно исследовать обстоятельства гибели Казгирея и проверить жалобы на незаконные действия Инала, такие, как арест Ахья, лесника Долова, и обо всем этом хотел говорить на партактиве. Теперь Инал заподозрил, что Коломейцев хочет говорить об этом на социалистической унаише перед стариками, но не смел ни возражать Коломейцеву, ни спрашивать о чем бы то ни было. Только про себя он проворчал: «Виданное ли дело — на празднике говорить об ошибках. Разве это не значит идти поперек?»

— Что ты говоришь? — спросил Коломейцев.

— Осторожно, Степан Ильич, тут опять яма, старая могила.

Совсем стемнело. Вокруг нависали кусты, а дальше за кустами, за деревьями и холмами разливалось зарево — всходила луна, и зоркие глаза Инала сразу приметили у могилы Казгирея какие-то фигуры.

— Там кто-то есть, — сказал он. — Подожди, Степан Ильич, пойду посмотрю.

Коломейцев приостановился, а Инал бесшумно, как умеют ходить только охотники, прошел вперед. Теперь Коломейцев увидел плечистую фигуру Инала в круглой шапке на гребне холма и на фоне лунного зарева — не полумесяц, а большая, уже слегка ущербная луна бесшумно всходила на востоке. Но вот и Инал так же бесшумно возвратился, подошел к Коломейцеву и проговорил смущенно:

— Там Сани и женщина из интерната, русская женщина Матрена. Ты ее не знаешь.

— Вот как, — тихо проговорил Коломейцев.

— Там еще Лю и сироты Казгирея.

— Вот как, — повторил Степан Ильич. ...Сани высыпала на свежую могилу свой заветный мешочек и вновь наполнила его землею, чтобы завещать теперь уже детям высыпать эту землю на ее могилу, когда ее могила соединится с могилой Казгирея.

И Лю и Матрена терпеливо ждали все это время, покуда безутешная вдова, широко охватив руками могильный бугорок у изголовья, нараспев произносила слова, смысл которых понимала только она сама. Казалось, она уже потеряла способность слышать что-либо другое, кроме собственных своих слов. Давно и напрасно детишки устало хныкали, то и дело тыкаясь личиками в теплое тело матери. И Матрена и Лю молчали.

— Пойдем и мы к ним, — сказал Степан Ильич.

— Нет, не надо, — остановил его Инал. — Женщинам не полагается быть на могиле мужчины, и наше появление смутит Сани.

— Да, извини, пожалуйста, — согласился Коломейцев, — не надо, не надо мешать ее чувствам.



Загрузка...