Любовь – недуг.
Моя душа больна
Томительной, неутолимой жаждой.
Она приложила руки к неровной поверхности оконного стекла.
Внизу тек поток искривленных игрой света прохожих. Но никто не поднимал головы, чтобы увидеть бледное небо или заглянуть к ней в окно.
Откуда эта тоска?
Она отошла от окна. Потерла руки, чтобы согреться. По всему Лондону распространялись слухи о падении сына лорда-протектора. Лавочники говорили о грядущих переменах. После отречения младшего Кромвеля уже шли разговоры о скором открытии театров и разрешении азартных игр. Жизнь понемногу возрождается, бросая вызов болезненной скованности пуритан. Возможно, скоро отменят и пуританское платье, и снова на улицах запестрят яркие ткани и ленты. А быть может, на престол вновь взойдет король. Впрочем, что с того? Какое ей дело до Лондона и перемен?
Видимые сквозь толстое стекло, фигуры на улице причудливо изгибались, вытягивались, а затем, казалось, взлетали, изогнувшись в воздухе, словно духи или ангелы, стремящиеся по своим делам в недоступные ей миры.
В ее жизни остался лишь огонь, мерцавший в тихой и уютной библиотеке раввина.
Она спустилась по лестнице.
Голос раввина то возвышался, то затихал. Спустя мгновение ребе подтягивали два неуверенных голоса его учеников. «Моисей обрел Тору на Синайской горе».
Сколько же раз она слышала, как эти слова, уступая терпеливым настояниям ребе, повторяет Исаак? А как бы он смеялся, увидев то, что открылось сейчас ее взору! Двое молодых людей – братья Га-Леви, с уже пробивающимися бородами, – декламировали слова, которые вообще-то изучали сопливые мальчишки, только прошедшие свою первую стрижку[16].
На долю секунды ее память воскресила мальчишеский распевный звук голоса Исаака. Она так крепко сжала перила лестницы, что побелели пальцы.
Ей хотелось сжать весь мир до размера булавочной головки.
Оттолкнувшись от перил, словно от причала, она прошла в пока еще достаточно освещенную комнату, села за стол и принялась переписывать письмо, которое еще утром ей надиктовал ребе. Работая, она совсем не обращала внимания на любопытные взгляды братьев Га-Леви. Тем временем раввин изрек следующую фразу, которую заставил их повторить. Один из братьев что-то пробубнил вслед за учителем, второй же молчал.
Раввин остановился, ожидая, пока второй ученик не повторит сказанное.
– А я не расслышал, что вы сказали, – реагировал старший брат, даже не стараясь скрыть своего равнодушия.
Неужели он думал, что слепота раввина скроет от него подобную грубость?
Однако Га-Коэн Мендес просто еще раз прочитал строку, и старший брат монотонно отчеканил требуемое. К нему тотчас же присоединился голос младшего, как бы извиняясь за невнимательность брата.
Эти темноволосые юноши были сыновьями купца Бенджамина Га-Леви. Если верить Ривке, их отправили на учебу к раввину лишь потому, что купцу уж очень хотелось польстить богатому племяннику раввина Диего да Коста Мендесу, вместе с которым он много вложил в торговлю в Новом Свете. Эстер ненадолго отвлеклась от своего занятия, чтобы получше рассмотреть братьев. Младший был худощав, бледен лицом и имел внешность крайне нервного человека. Сначала он мельком взглянул на учителя, затем его взгляд метнулся к старшему брату и в заключение остановился на Эстер. Но, едва встретившись с ней глазами, младший тотчас же перевел взор на старшего брата, как бы прося совета, что делать дальше.
За старшим Эстер могла наблюдать совершенно свободно – он откинулся на спинку стула и прикрыл глаза. Ему явно было скучно. Ребе тем временем продолжал чтение.
В следующий раз, когда Эстер оторвалась от работы, она увидела, что старший брат подался вперед и смотрит прямо на нее. Его карие с зеленым оттенком глаза светились пронзительно и непреклонно. Они напоминали подернутую патиной латунь. Он выглядел выше и плотнее младшего брата, а его нижняя челюсть говорила о том, что он привык к незамедлительному исполнению своих желаний.
– Кофе! – приказал старший брат, и его голос перекрыл бормотание раввина.
Эстер рванулась было со своего кресла. Ей потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что приказание адресовано не ей, а Ривке.
Затем наступила тишина, прерываемая лишь треском поленьев в камине. Юноша слегка улыбнулся Эстер. «Вот мы смотрим друг на друга, – казалось, говорила эта улыбка, – а слепой раввин и не знает». Впрочем, что из того, что он улыбался? Так, только лишь скрасить скуку, потому что старший Га-Леви явно не считал Эстер себе ровней.
И тем не менее Эстер невольно выпрямила спину. Негодование в ее душе смешалось с любопытством.
Раввин тем временем продолжал.
– Мудрецы дали три совета, – вещал он. – Первый: будьте умеренны в суждениях. Второй: возьмите себе много учеников. И третий: возведите ограду вокруг Торы.
Старший Га-Леви все еще лениво смотрел на нее. Он растянулся в кресле, словно утомленный его теснотой, и вздернул подбородок.
Младший неуверенно перевел свой взгляд на Эстер.
Младшего звали Альваро. Старшего – Мануэль. Она ответила ему ледяным взглядом. Мануэля, видимо, позабавила ее непокорность, и он чуть приподнял брови. Так они и играли друг с другом в гляделки, совершенно позабыв о младшем брате.
– Возведи ограду вокруг Торы, – повторила она, не опуская глаз. – Смысл изречения: установи требования, выходящие за рамки Божьих законов. Это показывает рвение мудрецов следовать слову Бога и их желание, чтобы даже тот, кто оступился, выполняя эти дополнительные требования, не рисковал нарушить Божественную волю.
Раввин повернулся в ее сторону и мягко произнес:
– Эстер, я уверен, что Альваро и Мануэль способны истолковать этот отрывок и без твоей помощи.
Она покраснела, но не стала принимать упрек близко к сердцу. Однако от взгляда Мануэля внутри нее пробудилось смутное ощущение голода. Но, по крайней мере, она хотя бы дала понять Мануэлю, что думает о его грубом поведении. Ребе не стоило закрывать глаза на выкрутасы своих учеников, и в этом с ней соглашалась Ривка. В тот же момент, будто вызванная этой мыслью, а не криком Мануэля, та появилась в комнате. Сначала она поухаживала за раввином и только потом поставила по чашечке перед братьями. Эстер знала, с какой болью дается Ривке необходимость поить кофе учеников ребе. Драгоценные зерна, по ее мнению, предназначались только для хозяина в качестве лекарства. И хотя племянник раввина выплачивал им неплохое содержание, каждое месячное поступление воспринималось Ривкой как последнее. Каждую монету она проверяла лично и пересчитывала деньги с таким подозрением, что посыльный бормотал что-то насчет ведьмы-еврейки. Но даже сварливая Ривка понимала, что связи и деньги семьи Га-Леви следует уважать, поэтому подавала кофе по первому требованию.
И только потом, выгребая из котелка кофейную гущу, Ривка давала волю языку: «Святой! Блаженный!» Когда она замешивала тесто для хлеба, ее покатые плечи ходили из стороны в сторону в такт движению рук, и служанка нарушала тягостное молчание, обращаясь к Эстер:
– Они променяли свою веру на золото!
Говоря по правде, Эстер всегда казалось, что Ривка осуждала любого португальского еврея, которому удалось избежать смерти, будь то через искреннее обращение, либо просто притворившимся католиком уже здесь, в Лондоне. Только те, кто был убит или чудом выжил – как, например, раввин, – пользовались у Ривки подлинным уважением. Изгибая свою толстую спину, тряся выбившимися из-под платка жидкими прядями, Ривка месила тесто с уверенность человека, который знает, что смерть приходит в виде летящих на тебя конских копыт и дубин, а не с предложением выбора. По ее мнению, инквизиция сделала всем сефардам подарок, в котором другим, в том числе и евреям-тудеско, было отказано, подарив возможность выбрать смерть, вместо того чтобы та пришла без предупреждения. Для Ривки и ее польских родственников смерть означала сметающий все на своем пути погром, а отнюдь не священника, предлагающего отречься от иудаизма и таким образом сохранить себе жизнь. Как-то раз, отжимая мокрое белье на чердаке, она сказала:
– В моей деревне все погибли, даже не успев помолиться. Да, так все и было: пришли мужики с дубинами, и деревни не стало.
Эстер ждала продолжения, но Ривка молчала, склонившись над чаном для стирки. Внезапно в воду брызнули тяжелые, похожие на дождевые, капли.
Однако если Мануэль Га-Леви и знал, что Ривка считает его блаженным, то относился к этому равнодушно. И теперь, поднеся чашку к губам, он разом выпил все и скомандовал:
– Еще!
Ривка приняла от него посуду.
Раздался стук в дверь.
Не выпуская из руки чашку, Ривка отворила дверь. Выражение ее лица мгновенно изменилось, словно задули свечу.
– И что же?
Высокий приятный голос напоминал закрученную спиралью ленту. К тому же голос был хорошо знаком, но Эстер все равно удивилась, услышав его на пороге дома раввина.
– Вы разве не получили наше письмо о том, что мы зайдем к вам?
Эстер уже давно перестала поражаться способности Ривки становиться непроницаемой перед лицом амстердамских богачей, никак не реагируя ни лицом, ни телом на их претензии. И теперь с совершенно бесстрастным видом она шире распахнула дверь, впустив в дом дочь племянника раввина Марию да Коста Мендес. Сзади показалась ее мать, Кэтрин да Коста Мендес, распекавшая свою дочь слабым голосом:
– Мэри, ты что же, не придумала ничего лучше, как вручить наше письмо тудеско?
Мэри что-то промямлила в ответ, но голос ее матери продолжал гудеть, прерываемый длинными паузами:
– В следующий раз, Мэри… попроси посыльного… вручить письмо… тому, кто умеет читать!
Эстер на мгновение увидела, как исказилось лицо Ривки, словно от попадания стрелы, но едва женщины переступили порог, оно снова сделалось невозмутимым.
Мать и дочь вошли в комнату. Их элегантные юбки из темной ткани покачивались наподобие колоколов в такт их шагам. Платье Мэри было зашнуровано очень туго, являя взору пышную грудь и белые плечи. Пухлое лицо обрамляли шикарные локоны. Она с жадным любопытством обвела взглядом комнату. Тем временем Кэтрин да Коста передала Ривке лисью горжетку. Еще при входе она сбросила на руки служанке свой плащ и оказалась в тяжелой юбке с фижмами, щедро расшитой серебряной нитью. В памяти Эстер неожиданно воскрес Исаак, который называл таких модниц «tapecaria andadoria» – «ходячий гобелен». Однако тяжелое дыхание Кэтрин, которое было слышно через всю комнату, заставило Эстер усомниться, что ее здоровья хватит надолго, чтобы выдержать вес такого наряда в лондонском климате.
– Кофе, – не сказала, а выдохнула Кэтрин в сторону Ривки.
Та исчезла на кухне.
В суровом молчании Кэтрин оглядела жилище раввина. За исключением глубокого кивка в синагоге или на улице, она никак не проявляла свой интерес к жизни родственника мужа. Даже в небольшой общине португальских евреев семья да Коста Мендес держалась обособленно. Кэтрин, наверное, была единственной из синагогальных матрон, кто совсем не интересовался сплетнями – Эстер не раз замечала, как она неодобрительным взглядом буквально выдергивала Мэри из шепчущейся толпы. Кроме того, семейство да Коста Мендес никогда не приходило в синагогу пешком, хотя этим не гнушались даже самые богатые евреи. Прихожане уже привыкли к появлению этой троицы, вылезающей из роскошной кареты – и даже в шаббат! Первым появлялся дородный, но энергичный Диего, обутый в башмаки на деревянной подошве, украшенный седой шевелюрой; затем неспешно появлялась Кэтрин, на вид гораздо старше своего мужа, словно годы бежали для нее быстрее. И наконец, коснувшись брусчатки сначала носком туфли, а потом пяткой, уверенная в том, что на нее смотрят, небрежно опираясь белоснежной рукой о борт кареты, выходила единственная дочь Кэтрин, которой удалось пережить всех своих братьев и сестер.
Послышался голос раввина (разглядывая гостей, Эстер даже забыла о его присутствии):
– Кого я имею честь приветствовать в моем доме?
Кэтрин да Коста Мендес царственно повернула голову и посмотрела на ребе. Видимо, она не привыкла объясняться сама, потому что кивком подозвала к себе Мануэля.
Братья встали одновременно – Альваро нервно улыбаясь, а Мануэль неторопливо, хотя и с уважением.
– Кэтрин да Коста Мендес, – объявил Мануэль низким торжественным голосом. – И ее прекрасная дочь Мэри.
В последних словах юноши послышалось что-то похожее на насмешку. Эстер заметила, что лицо Мэри покрылось румянцем.
– Приветствую вас, дядюшка, – по-португальски произнесла матрона.
Раввин встал со своего кресла. Прошло довольно долгое время, прежде чем Кэтрин догадалась, что именно от нее требуется, шагнула вперед и милостиво вложила свою руку в перчатке в его ладонь для поцелуя.
– Добро пожаловать в дом, который ваша семья любезно предоставила нам, – произнес раввин, усаживаясь обратно.
Кэтрин раскрыла было рот, чтобы ответить, но первой заговорила ее дочь, обращаясь к Эстер.
– А мы приехали, чтобы повидать вас! – сказала она так, словно это было бог весть какой радостью.
До сих пор к Эстер никто не приходил, и она не могла даже представить, что от нее могло понадобиться Мэри.
– Но я еще не закончила, – произнесла она, указав на перо и бумагу. – Я переписываю для ребе…
Однако раввин движением головы показал, что Эстер не удастся избежать разговора.
Она встала со своего места, оправила юбку и последовала за женщинами в маленькую боковую комнатку, где Ривка уже поставила на столик две чашки кофе – причем, как обратила внимание Эстер, недостаточно горячего. В комнате не было печки, отчего чувствовались холод и некоторая затхлость. К тому же Ривка обычно держала дверь сюда закрытой, чтобы не уходило тепло из комнаты раввина. Кэтрин заняла стул побольше, что стоял у окна. Мэри плюхнулась на сиденье поменьше, и ее юбка заняла почти все пространство вокруг, оставив лишь чуть-чуть свободного места.
– Присаживайся, – пригласила Мэри.
Эстер опустилась на банкетку. Мэри торжествующе посмотрела на мать, как будто покладистость Эстер явилось весомым аргументом в каком-то их споре, о котором сама Эстер не имела никакого понятия. Затем, придвинувшись поближе, так что складки ее платья совсем закрыли жалкий муслин юбки Эстер, Мэри заглянула ей в лицо. Эстер невольно подалась назад, пока ее туфля не уперлась в деревянную ножку банкетки.
– Как вам кофе? – раздался равнодушный голос Ривки, которая стояла у порога, заложив руки за спину.
В ее интонации не слышалось вопроса, и женщины ничего ей не ответили.
– Сколько тебе лет? – внезапно спросила Мэри.
– Двадцать один, – ответила, немного замявшись, Эстер.
– Всего-то? – недоверчиво протянула Мэри.
Кэтрин бросила взгляд на дочь:
– Я же говорила тебе.
Губы Мэри надулись – она думала, что Эстер гораздо старше.
– Но волосы!
Эстер непроизвольно потянулась рукой к голове, и Мэри рассмеялась:
– Да ты только взгляни на ее волосы, мама! Она ж наполовину седая, будто ей под шестьдесят! Только брови черные. Да ей бы напялить парик, и она вполне сошла бы за джентльмена-роялиста.
Она дернула Эстер за выбившуюся прядь.
– Или, может, это у тебя парик, а, вздорная ты девица?
Лицо Мэри сияло от ощущения собственной дерзости. Она взяла Эстер под руку, словно та была ей приемной дочерью.
– Ну что ж, – сказала Мэри. – Цвет волос можно и восстановить. Так что скоро ты снова станешь черненькой; а то и выбрать любой другой цвет.
Кэтрин, глядя на дочь, нахмурилась, а затем обратилась к Эстер:
– Скажи, а как ты проводишь свободное время? Как развлекаешься?
Наступила тишина.
– Как я развлекаюсь? – переспросила Эстер.
Кэтрин нетерпеливо взмахнула рукой.
– Да никак.
– Так, понятно, – приподняла брови Кэтрин.
– Я не совсем понимаю сути нашего разговора, – сказала Эстер, осторожно высвобождая руку из хватки Мэри.
– Что ж, я объясню, – Кэтрин, выпрямилась и, преодолев одышку, продолжила: – Лондон жаждет безумия и сумасбродств. И я не считаю это чем-то плохим. Город был отравлен моралью, и теперь люди хотят избавиться от пуританских обычаев. А наша Мэри очень увлекающаяся.
Некоторое время Кэтрин смотрела в стену, словно перед нею было окно. Но, как поняла Эстер, этот ступор был лишь способом восстановить дыхание после произнесенной тирады. Даже сквозь толстый слой пудры на лице Кэтрин проступали следы тяжкого напряжения. Эстер захотелось встать, расшнуровать туго затянутый корсет и погладить Кэтрин по широкой спине. Что-то сжалось у нее в груди. Она и не подозревала, что у нее все еще осталось это чувство – желание заботиться о матери.
– Мэри очень любит, – снова заговорила Кэтрин, – быть впереди каждого нового веяния. Но ведь любая молодая женщина, которая намеревается выйти замуж, должна появляться в обществе. В разумных, конечно, пределах.
Эстер заметила, что лицо Кэтрин выражало не нежность, а скорее усталость и страх, которые, казалось, давно победили все материнские чувства.
– Так вот, – продолжала Кэтрин, – моей дочери нужна компаньонка. Как ты, возможно, заметила, я не расположена сопровождать Мэри в ее разъездах по Лондону.
Кэтрин пристально посмотрела на Эстер и отвернулась.
– Мне трудно дышать. Деревенский воздух пошел бы мне на пользу, но у мужа много дел в Лондоне…
В наступившей тишине слышалось тихое дыхание Мэри. Эстер прикрыла глаза, чтобы лучше слышать этот звук. Он напоминал ей дыхание брата, и в ее голову закралась нелепая мысль – а что, если у нее теперь будет сестра?
– Я не смогу быть компаньонкой Мэри, – быстро произнесла она, чтобы отогнать от себя глупую надежду. – Ребе требует, чтобы я работала на него.
– Ребе, – заметила Кэтрин, – отпустит тебя, если мы потребуем. Я думаю, что он понимает, что должен отблагодарить нас хотя бы так, – сухо добавила она, красноречиво обведя рукой комнату.
Мэри снова посмотрела на Эстер:
– Ей нужно научиться одеваться в английской манере.
– Мы позорим их, – вдруг бухнула Ривка со своего места у стены.
Эти слова адресовались Эстер, и яростный взгляд маленьких карих глаз служанки сразу же вывел девушку из состояния задумчивости.
Кэтрин слегка приподняла брови и заговорила, обращаясь к Эстер, будто игнорировать грубость служанки было правилом хорошего тона.
– Дело тут не в тщеславии, – спокойно сказала она. – Хотя тебе могло показаться и так. Ты все еще иностранка и не привыкла к лондонским обычаям. Мы… – она медленно повела рукой, – мы одеваемся и говорим как англичанки. А вы приплываете сюда из Амстердама, обустраиваетесь в доме, который предоставил мой муж, и продолжаете одеваться так, что вам впору вешать на спину табличку с надписью «еврейка». Я считаю, что это ваше дело, хотя другие со мной не согласны. Но если ты будешь сопровождать мою дочь, то мне не безразлично, как ты выглядишь.
– Мама, это касается и меня, – вмешалась Мэри, причем ее голос зазвучал еще приятнее и резче. – Я согласна с остальными. Эти двое нас просто позорят.
Казалось, она возмущена и одновременно озадачена нежеланием Эстер сопровождать ее по Лондону.
– И вот теперь, – продолжала она, – когда все знают, что в Лондоне живут евреи, ты хочешь, чтобы дамы, прогуливающиеся по Сент-Джеймс, говорили, что местные еврейки одеваются как…
Она помедлила, затем указала на Ривку в чепце и рабочем платье и на Эстер, которая немедленно вспыхнула, поняв, насколько убого выглядит ее наряд.
– Да, одеваются как золотари!
Мэри на секунду замолчала, дав присутствующим насладиться сравнением. Ее круглые щеки, розовые губы и темные брови над блестящими черными глазами казались необычайно красивыми. Но Эстер обратила внимание на то, что сверкающий взгляд Мэри был направлен не на мать.
Видимо устав от своей вызывающей позы, Мэри покопалась в матерчатой сумочке, что лежала подле нее. Затем она выпрямилась, и ее палец с силой прошелся по губам Эстер, размазывая что-то скользкое.
Увидев, как шарахнулась от нее Эстер, Мэри снова рассмеялась.
– Да это же розовая марена, – сказала она. – Вот, смотри сюда.
С этими словами она сунула Эстер стекло в деревянной раме, достаточно широкое, чтобы уместиться на ладони.
Подрагивающее в руке зеркало явило Эстер незнакомый образ, украшенный блестящими темно-красными губами. На какое-то мгновение из зеркала на нее взглянула мать: ниспадающие волосы, черные и опасные глаза. С тех пор, как она последний раз смотрела на себя в зеркало, ее лицо сильно похудело, что сделало сходство с матерью почти портретным. Судя по остававшимся на расческе волосам, прошедшие после пожара годы не прошли бесследно, – но вот то, что она увидела теперь, поражало. Это была настоящая серебряная буря. Эстер невольно дотронулась до нескольких прядок. Все было так, как сказала Мэри, лишь изогнутые брови оставались черными. Лицо было молодым, а вот макушка – старушечья. Неудивительно, что Мэри не смогла угадать ее возраст.
Из зеркальца на нее смотрели большие серьезные глаза отца и широко улыбался рот матери.
– Теперь от тебя будут добиваться поцелуев, – хихикнула Мэри.
Эстер вытерла губы кончиками пальцев. Ей хотелось сказать Мэри что-нибудь резкое, но она никак не могла подобрать слов.
– Ай, зачем ты стерла помаду? – вскрикнула Мэри.
– Да потому что она куда мудрее своей матери, – буркнула Кэтрин.
Эстер должна была понимать, что дурная репутация ее матери последует за ней в Англию. Пойманная в ловушку собственной ярости, Константина сверкает глазами и бросается на все, что видит. Красота и злоба сплелись воедино.
Тем временем Кэтрин, наклонив голову, внимательно изучала застывшую фигуру девушки и, казалось, увидела в ней что-то такое, что ее успокоило.
– Нет, – сказала она с расстановкой. – Эта девушка не будет подражать своей матери, хотя и унаследовала ее красоту.
Мэри оставила кокетливый тон и нетерпеливо спросила:
– Значит, она сможет быть моей компаньонкой?
Кэтрин медленно и задумчиво пошевелила в воздухе пальцами, как будто что-то ее еще тревожило.
– Ну что еще, мама? – ворчливо осведомилась Мэри. – Ты про ее брата думаешь?
Кэтрин только собиралась с ответом, но Эстер уже охватил гнев. Оттолкнув руку Мэри, она встала. Да как эта женщина в щегольском платье смеет судить о жизни и смерти Исаака? Но не успела Эстер раскрыть рот, как Кэтрин решительно кивнула:
– Я разрешаю.
– Нет!
Эстер так крепко сжала кулаки, что ногти впились ей в ладони.
– Эстер?
Надменность исчезла с лица Мэри, и теперь она выглядела потерянной. Ее замешательство несколько смягчило Эстер.
– Я не могу, – выдавила она.
Кэтрин встретилась взглядом с глазами Эстер, словно увидела в ней нечто заслуживающее уважения.
– Можешь, – произнесла она. – У моей дочери такой характер, что иногда ей требуется присутствие рядом человека, лишенного глупого тщеславия. Такого, как ты. У тебя нет тщеславия, но нет и перспектив в жизни. Я предлагаю подходящее дело, которое к тому же повысит твои шансы.
Ну да. На удачный брак.
Кэтрин приподняла брови, ожидая выражения признания ее мудрости.
– Ты молода, – продолжала она спустя мгновение. Голос ее звучал безо всякой нежности, и Эстер задумалась – сколько же дочерей пришлось похоронить этой женщине? – Судьба еще может смиловаться к тебе.
Мэри негромко вскрикнула. Обернувшись, Эстер заметила на ее лице похожее на зависть выражение, словно она догадалась, что только что между ее матерью и Эстер произошло нечто недоступное ей.
Кэтрин прикрыла глаза и кивнула: мол, дело решено.
– Ты немедленно отправишься к портнихе и закажешь пристойное платье.
Кэтрин наклонилась вперед и сделала знак рукой. Чтобы встать, ей требовалась помощь служанки.
Ривка, погрузившись в полное молчание после неожиданной тирады – Эстер даже забыла о ее присутствии, – шагнула вперед и помогла Кэтрин подняться с банкетки.
Некоторое время Кэтрин стояла напротив Эстер. Ее тугой лиф растягивался при каждом вдохе. Что-то мелькнуло на ее лице под толстым слоем пудры – веселое и одновременно заговорщицкое, но тотчас же и пропало. Обмякнув от усталости, Кэтрин взглянула на руку Ривки и отвернулась.
Мэри, поддерживая мать, двинулась к ожидавшему их экипажу. На полпути она остановилась, с опасением взглянув на закопченную каменную стену, которая перекрывала один конец улицы, на нависшие над головой балконы и бледно-серый дым, поднимавшийся от труб кожевенных заводов и застилавший узкую полоску чистого неба.
Раввин все еще сидел в своей комнате напротив камина и читал братьям Га-Леви. «Мир стоит на трех столпах, – говорил он, – изучении Торы, поклонении Богу и сотворении добра». Последние слова ребе перекрыл дикий грохот – это Мануэль уронил на пол свою книгу.
– Прошу прощения, – произнес он бесцветным голосом.
Наступило недолгое молчание, после чего раввин изрек:
– На сегодня урок окончен.
Если даже он и догадывался, что Мануэль намеренно уронил книгу, то его лицо ничем не выдало этой догадки. Братья накинули свои плащи, и раввин позвал Эстер. Однако, вместо того чтобы поинтересоваться целью и деталями визита родственниц или отмести их претензии на саму Эстер, на что та в глубине души надеялась, он сказал:
– Комментарии отданы в переплет уже две недели назад. Пора бы их забрать.
Это был третий комплект книг, которые раввин выписывал из Амстердама. Такие сочинения предназначались для учеников очень высокого уровня подготовки, каковых в Лондоне не было. Это обстоятельство всегда смущало Эстер – неужели ребе не понимает, что здесь некому читать такие книги? Впрочем, если учитель надеялся, что на этих мощеных улицах ни с того ни с сего прорастет целая плеяда ученых юношей, то это будет только к ее выгоде.
– Я думала, Ривка… – начала было Эстер.
Однако раввин сурово покачал головой, как будто визит да Коста Мендес заставил его наконец признать то, что он и так прекрасно знал: Эстер боялась Лондона. Шли дни, а она не могла даже переступить порог дома, как бы отгораживаясь от города, поглотившего ее брата. Ей стал невыносим дневной свет, и Исаак непременно презирал бы ее за это. Ее отразившаяся в зеркале Мэри бледность только подтверждала такую догадку.
– Эстер! – позвал раввин.
Он указал своими длинными пальцами на высокую полку позади себя. Эстер отсчитала столько, сколько сказал ей учитель, и ссыпала монеты в кошель. Потом она поправила застежки плаща и вышла на улицу, съежившись от неожиданного холода.
Улица выглядела безлюдной. С одной стороны ее перегораживала каменная, потемневшая от времени и копоти стена. На булыжники мостовой падали тени от многоэтажных домов, причем каждый следующий этаж нависал над предыдущим, словно старался побольше затемнить улицу. Между галереями последних этажей виднелась узкая полоска неба, от которой веяло безнадежностью.
Переплетная мастерская, о которой говорил раввин, находилась где-то в Саутварке. Но Эстер знала только, как дойти до реки. Она немного поколебалась, а потом быстро перешла на более оживленную улицу, как будто скорость передвижения могла уберечь ее от прикосновений чуждого города.
Края мостовых были завалены мусором, и с каждым шагом ей в нос шибало новыми ароматами улицы – изволь дышать не дыша… Город, опасный и грязный, навалился на нее, оплел грязными улицами, на которых она потеряла Исаака. Сыновья Га-Леви должны были уже свернуть в переулок за Цехом суконщиков. Эстер ускорила шаги. Хоть она и не очень-то доверяла Мануэлю, но ей легче было спросить дорогу у него по-португальски, чем у кого другого по-английски.
Свернув за угол, она увидела Мануэля и Альваро. На улице они смотрелись куда представительнее, чем на уроке у раввина.
Младший, заслышав стук ее туфель, обернулся. Застенчиво улыбнувшись, он остановил старшего брата, положив свою руку на его рукав. Мануэль обернулся и поприветствовал Эстер кивком, как бы не веря в то, что она осмелится разыскать его. Он удивленно вскинул брови.
– Где тут переплетная мастерская Чемберлена? – бухнула Эстер, отставив церемонии.
– Через реку будет, – ответил Мануэль по-португальски, но с английским акцентом.
Он показал на дорогу, в направлении которой они двигались.
– От главной улицы второй поворот налево. Сразу за хлебопекарней.
Эстер коротко кивнула.
– И будь внимательна, – добавил Альваро, – не пропусти час закрытия ворот, а то всю ночь проведешь за городом.
Я однажды опоздал, и ко мне пристал местный мальчишка с дрыном.
Рассказывая эту историю, Альваро подался к Эстер, словно ища у нее защиты или утешения.
– Он размахивал своей палкой так близко от меня, что я чувствовал ветер. А его друзья кричали, что евреи – прирожденные убийцы и что мы помогли мятежникам отрубить голову последнему королю.
Тем временем Мануэль внимательно наблюдал за Эстер.
– Obrigada, – сказала она по-португальски. – Спасибо за предупреждение.
Альваро покраснел, как вареный рак, и стал разглядывать свои модные ботинки с подвязанными деревянными подошвами.
Мануэль обворожительно улыбнулся Эстер, как будто услышал смешную шутку.
– Они хотели, чтобы Альваро снял штаны, – сказал он по-английски, не утруждая себя переводом. – Им было интересно посмотреть, как выглядит еврей.
Румянец мигом сошел с лица Альваро.
– Я тогда убежал, – просто сказал он, и Эстер увидела, что Альваро давно смирился с удовольствием, которое старший брат получал, унижая его.
– Obrigada, – повторила она, обращаясь к младшему. – Еще раз спасибо, что предупредил.
– Он наяривал, как побитый щенок, – сказал Мануэль.
Альваро и был щенок. Эстер едва сдержалась, чтобы не кивнуть. Однако старший братец был уж слишком жесток к нему.
– А ты бы не побежал? – спросила она Мануэля с лукавой улыбкой.
Она некогда дала себе зарок не поступать так, но в тот момент, когда она смотрела на Мануэля Га-Леви, ей хотелось, чтобы его младший брат Альваро увидел, как с физиономии старшего сползает ухмылка.
– Может, тебе стоило остаться и спустить портки, как они хотели.
Эстер скользнула взглядом к талии Мануэля, а потом еще ниже и вновь подняла глаза, чтобы встретиться с его непостижимым и таинственным взглядом.
– Готова биться об заклад, что ты ничем бы не отличался от обычного англичанина.
Мануэль издал удивленный звук. Его зелено-карие глаза остановились на Эстер. Но она не отвела взгляда, и обжигающее пламя, бушевавшее в ее душе, не лишило ее самообладания. Эту способность Эстер унаследовала от матери, но никогда не испытывала необходимости пользоваться ею. И если даже она правильно догадалась, что лондонская община не подвергала своих детей обрезанию, она не придавала этому обстоятельству особенного значения. Выражение лица Мануэля изменилось – теперь он как будто заново оценивал Эстер. Казалось, ему хотелось ударить ее за то, что она высмеяла его как еврея, но, с другой стороны, ему явно понравилось, как Эстер прошлась взглядом по его фигуре.
Внезапно в ее памяти возник образ матери с ярко накрашенными губами, виденный в карманном зеркальце, и лишил ее всякой решимости. Эстер повернулась и пошла прочь.
– Я слышал о твоем брате, – крикнул ей в спину Мануэль. – Он был не слишком примерным сыном Израиля, да? Это ж надо же – сбежать из дома своего учителя и якшаться с докерами, как скотина!
Эстер шла не оглядываясь.
Улицы то сужались, то внезапно расширялись, заполняясь людьми. Вот из дверей высочил мальчишка и куда-то понесся с отрезом ткани. Впереди вышагивали опрятно одетые служанки со свертками, прачки тащили корзины с грязным бельем. Мимо Эстер пронеслась карета, причем так близко, что она почувствовала, как дохнуло теплом от разгоряченной лошади. У входа в таверну кто-то громко захохотал, а из темных окон пахнуло маслянистым запахом, от которого Эстер стало тепло и скрутило желудок.
Отчего она стала на путь своей матери, хотя так долго старалась избежать его? Ведь даже такая мелочная и тщеславная девица, как Мэри, и то прекрасно понимала, насколько опасно рисковать своей репутацией.
Зеленое платье матери… Этот образ стал для Эстер подобным глотку крепкой водки. Она позволила себе еще одно воспоминание – голос, – и снова ожог: «Эстер, ты такая же, как и я».
Она оскорбила Мануэля Га-Леви, но не только потому, что он разозлил ее, но и чтобы задеть его самолюбие. Эстер не могла не признаться себе в этом желании. Он не нравился ей, но все же ее тело отозвалось на его вызов, равно как и каждая клеточка ее организма, ее мысли, дыхание, пульс – буквально все чувства проснулись в ней, едва она оказалась в городе, от которого пыталась бежать. Это был Лондон, который забрал жизнь ее брата, Лондон пьяного, бессвязного шепота ее матери. Даже звучащий на улицах язык расшевелил то, что давно скрывалось в ее душе и теперь неслышно и быстро ожило.
И с этим оживлением пришли воспоминания. Как можно было любить такую мать – и как теперь не тосковать по ней? Те кумушки в синагоге, которые говорили, что не хотят иметь ничего общего с Константиной, разве не они с удовольствием обсуждали ее известный всей общине характер? Не они ли охотно посещали дом Самуила Веласкеса, причем не только потому, что он был уважаемым купцом, но главным образом ради возможности полюбоваться диковинной красотой Константины, так соответствовавшей роскошному убранству интерьеров, ощутить одновременно и восторг, и опасность, когда у хозяйки случалось хорошее настроение? Ибо когда Константина Веласкес начинала светиться от счастья, когда она смеялась и играла в гостиной нежнейшие мелодии на спинете, которым научила ее мать; когда выпевала изысканные стихи своим редким легким гортанным голосом, она уже не казалась чужой этому миру, а наоборот – средоточием его души, от которой невозможно было отворотиться. И пусть Константина действительно была вспыльчива и насмехалась над теми, над кем нельзя смеяться; пусть ее бунтарский дух и выражался иногда в кокетстве – она могла пуститься в танец под настроение, приподнимая подол юбки на совершенно непристойную высоту, а разговаривая с мужчиной, могла положить руку ему на грудь, как бы подчеркивая сказанное, и слегка улыбалась, будто не замечая, что бедняга краснеет до невозможности, – но все же большинство гостей понимали терпеливое молчание Самуила и держали рты на замке, пока не выходили из дома.
Одно из самых ярких проявлений бунтарского духа Константины пришлось уже на время Эстер, хотя она была тогда совсем крошкой. Через восемь дней после рождения Исаака Константина стала крестом в дверях спальни, отказываясь отдать младенца для проведения обряда обрезания. К ней послали местных матрон для переговоров – все знали, что в Португалии этот обряд обычно не проводили, чтобы не привлекать лишнего внимания. Конечно, иудаизация теперь выглядела несколько излишней, но разве не являлось обрезание символом обретенной свободы? Константина лишь взглянула на пришедших своими темным глазами и рассмеялась прямо в их серьезные физиономии. Покидая дом Веласкеса, многие плакали и долго обсуждали случившееся для того, чтобы, вернувшись домой, авторитетно сообщить, что у Константины из-за тяжелых родов помутился рассудок.
Дело решить смог лишь махамад[17], издавший херем[18], согласно которому семье отступников грозило отлучение и изгнание из общины. Тогда Самуил отобрал сына у своей жены и, несколько растрепанный после разговора, отправился с ним в синагогу. Вслед ему вниз по лестнице летели проклятия Константины: «Да, конечно, ты же и шагу не можешь ступить без одобрения махамада! И ты теперь цепляешься за иудаизм, как младенец за сиську, – ты уже не тот, кем был раньше! Ты не должен был позволять им ездить на твоем горбу!»
Не успела захлопнуться входная дверь, как Константина велела подать ей бумагу и перо. Быстрым и резким почерком она написала письмо и отправила свою служанку в синагогу с наказом вручить письмо самому достойному на вид раввину, а потом проследить за его выражением лица, когда он будет читать. «И убедись, – крикнула Константина вслед уходящей служанке, – чтобы мой муж тоже видел это!»
Дошло или не дошло послание Константины до адресата, но через час мальчика принесли обратно домой уже обрезанного. Он громко плакал и не мог проглотить даже нескольких капель вина, которым его пытались отпоить. Константина прямо в гостиной поменяла ему пеленки, и, прежде чем препоручить младенца няне, а самой снова приложиться к бутылке, долго укачивала его на руках с какой-то нежной грустью, словно баюкала свой неукротимый дух. Эстер наблюдала за ней с верхней лестничной площадки и, даже когда мать ушла к себе, продолжала сидеть, зажмурившись, представляя себя плачущим младенцем, которого крепко держат на руках.
Когда отец впервые привел в их дом раввина Га-Коэна Мендеса, голос Константины буквально разорвал воздух над головой Эстер:
– Я не разрешала этому человеку переступать порог моего дома!
– Этот человек, – с расстановкой произнес тогда Самуэль Веласкес, – раввин. Он будет заниматься с нашими детьми.
Отец… Густые каштановые волосы, аккуратно подстриженная борода с проседью. Руки, от которых исходил запах анисового масла, кофе и специй, бочки и ящики с которыми он осматривал в порту. Белая блуза, отутюженные брюки, усталые карие глаза…
Первый час, пока Эстер занималась с раввином, отец не выходил из комнаты, словно оберегая их обоих от надвигающейся бури. Лицо учителя поворачивалось в сторону Эстер, напоминая цветок, который медленно следует за движением солнца. Раввин задал ей множество вопросов: знает ли она иврит, какие произведения читала на испанском и португальском? А потом она декламировала ему из принесенной книги, то и дело извиняясь за каждую запинку или ошибку.
Буря разразилась сразу после ухода раввина.
– Не смей говорить со мной так, будто я дура! – орала Константина срывающимся голосом, отчего у Эстер сжималось горло. Одетая в зеленое платье с глубоким вырезом, Константина сжимала холеными руками спинку кресла, где сидела Эстер. – Да, пусть он раввин! Несчастный жалкий человек, потерявший зрение по прихоти священников! И теперь он, да и все остальные хотят, чтобы люди посадили свои чувства на привязь! Никаких визитов, никаких спектаклей, которые нам нравятся, никакой еды, которую хотелось бы попробовать, – и не приведи бог показать свои ноги во время танца!
В комнату, опустив голову, вошла горничная и закрыла окно, хотя тонкое стекло все равно не могло приглушить рвущуюся наружу ярость, к вящему соблазну любопытных соседей.
– Я считаю вопрос о посещении испанских комедий исчерпанным, – сказал Самуил. – Махамад против этого.
– Махамад, – раздалось в ответ из-за спины Эстер, – существует лишь для того, чтобы барахтаться в собственном религиозном дерьме!
– Константина!
– Нет уж! Когда мы с моей матерью бежали из Лиссабона, мы хотели спасти наши жизни. Не еврейские, а обычные, человеческие жизни. Потому что даже если бы мы больше никогда не молились нашему Богу, даже если после пятничного застолья мои тетушки и мать отправлялись бы прямиком на танцы, – Константина быстро подошла к мужу и ткнула его пальцем в грудь, – то и тогда эти попы затащили бы нас в свои пыточные застенки.
Отец отступил перед натиском, и Эстер поняла, что мама пьяна. Отец ничего не сказал больше, но Эстер увидела, как он захлопнул тяжелую дверь своей души, и в комнате сразу стало холоднее.
– Ты привел меня в этот дом как невесту, – кричала Константина еще громче. – И ты решил, что мы должны быть благочестивыми! Но ни один человек – возможно, кроме тебя – не бывает абсолютно благочестивым!
Последние слова Константина произнесла со злорадством.
Эстер положила руки на стол, отвернулась и прикрыла глаза. Ей хотелось понять, что видит раввин за закрытыми веками. И что же, думала она, является истинным значением стиха, который раввин прочитал ей из «Пиркей Авот»? Слова раввина вертелись у нее в уме, словно детали головоломки в поисках соответствующей пары. Что-то в них беспокоило ее, и Эстер не могла привести понятия в соответствие.
– Ты была довольна, когда я нашел для детей учителя французского языка, а для сына – еще и учителя латыни, как и подобает людям нашего положения. И при этом ты хочешь, чтобы я избегал знаний и культуры моего народа. Но ведь твой дед умер не для того, чтобы мы отрекались от наших традиций.
Отец тоже теперь говорил на повышенных тонах. Эстер внутренне содрогалась, ожидая, что он вот-вот выйдет из себя, но все равно прислушивалась к каждому слову.
– В Амстердаме даже женщинам позволено изучать вопросы веры. И если Эстер хочет, то пусть учится. Знаю, многие с этим не согласны, но раввин Га-Коэн Мендес готов взяться за ее обучение. И я, как хозяин этого дома, – голос его сделался мягким, но не утратил решительности, – попросил его заняться ею. Не то чтобы я настаивал, Константина, хотя многие наши соседи считают меня дураком, потому что я терплю твои капризы.
Далее наступила долгая тишина. Эстер вновь зажмурилась и постаралась вспомнить слова, что сказал ей раввин. «Спасение жизни равноценно спасению мира». То есть, как говорят, тот, кто спас хотя бы одну жизнь, спас весь мир. Но если это так, то что тогда имеется в виду под словом «мир»? Сколько их и одного или разного они достоинства? Или же мир одной души столь же велик – или даже бесконечен, – как и мир, вмещающий в себя все Творение? И был ли мир Эстер, населенный ее родителями и братом, равен всему остальному миру, созданному Богом?
Но если все миры равны, то каждый мир, уничтоженный иезуитами, подобен остальным Божьим мирам. Но тогда как же можно быть уверенным, что сила Бога выше силы иезуитов?
Эта мысль напугала ее – уж не приблизилась ли она к еретическим измышлениям? Неужели даже в учебе она следовала по пути своей матери?
А отец продолжал говорить низким, но твердым голосом:
– Константина, мне не нужно напоминать тебе, что бы с тобой могло случиться в Португалии. А наша амстердамская община, против которой ты выступаешь, так или иначе способна тебя защитить.
Константина осталась неподвижна. Казалось, ярость совсем покинула ее, и следом пришла безнадежность.
– Ты запер меня в ящике, полном евреев, – тихо произнесла она.
Несмотря на то что на лице отца была написана усталость, в выражении его все же промелькнуло нежное сочувствие, и Эстер поняла, что любовь его к Константине вовсе не угасла, и если бы та позволила, он готов был обнять ее, чтобы утешить.
– Я не хотел, чтобы это превратилось для тебя в клетку.
Константина промолчала, но тут же ее лицо вновь омрачилось.
Она неопределенно махнула рукой, указывая на раскрытую книгу, что лежала перед Эстер, и коротко приказала:
– Оставь эту ерунду!
Эстер осталась неподвижной.
– Брось, я сказала!
Медленно, словно поднимаясь из глубины, Эстер встретилась глазами с темными глазами матери.
– Что ж, – в голосе Константины прозвучало странное одиночество. Но, несмотря на замешательство, она держалась прямо. – Возможно, ты настоящая еврейка.
И хотя эти слова были обращены к дочери, взгляд ее оставался прикованным к мужу.
– Но ты, Эстер, – продолжала Константина, – ты еврейка с иберийской кровью и родовым гербом.
Самуил как-то поник, словно утратил опору, которая поддерживала его до сих пор.
– Глупо кичиться чистотой крови, – негромко произнес он. – И титулом, купленным твоим прапрадедом, который не смог обезопасить семью.
Что бы ни сдерживало Константину до сих пор, теперь ее уже ничто не могло остановить. С легкой улыбкой, словно нанося смертельный удар, она произнесла:
– Тогда почему бы не рассказать ей, что мой род ведет свое начало от знатного англичанина-христианина?
– Я намерен защищать свою семью от твоего позорного наследия, как раньше, женившись, защищал тебя, – быстро проговорил Самуил.
Он обошел стол и направился к двери, однако Константина успела опередить его. Эстер услышала звук пощечины. Затем удаляющиеся вверх по лестнице рыдания. Грохот затворившейся тяжелой двери, шум падения чего-то на пол, резкий вопль матери: «Джезус Кристо!» – и ее пьяный смех.
Когда Эстер вновь подняла взгляд, отца в комнате уже не было.
– Прости, – прошептала она в пустоту.
В доме стояла звенящая тишина. В льющемся из окна свете перед Эстер лежали книги, оставленные раввином для занятий. Она стала читать, строчку за строчкой. Сначала затаив дыхание, чтобы не спугнуть пока еще нетвердое понимание написанного. Немного погодя дыхание вернулось к ней.
Теперь, спеша по узким лондонским улочкам, она вспоминала те дни и увлекательные занятия за полированным столом в их амстердамском доме. Мать, заходя в комнату, проскальзывала мимо, не замечая Эстер; Гритген, служанка, аккуратно прибирала за ней.
Закончив с текстами раввина, Эстер принималась за французский трактат о душе, материи и ее протяженности в пространстве, взятый в отцовской библиотеке. Ее удивлял и завораживал контраст между христианским восприятием действительности и более сложными раввинскими текстами, которые Га-Коэн Мендес приносил с собой. Как казалось Эстер, христиане пытались понять механизм человеческой души: какие ее рычаги приводят в движение тело, а какие приводят к Божественному. А вот раввины как раз мало заботились о таких вопросах – их больше интересовало правильное исполнение воли Всевышнего. Как должна проявляться набожность в законах кашрута, в украшении дома или тела, в количестве повторений молитвы; как должны соблюдаться правила поведения в тех или иных обстоятельствах.
Разница между этими двумя концепциями – христианской и иудейской, – казалось, содержала в себе ключ к чему-то, что Эстер пока не могла определить. Должны ли христианин и еврей, душа и измеримый осязаемый мир, оставаться разъединенными? Или все же должна быть какая-то сфера, где человек – даже такой, как Эстер, худая, с вечно холодными руками и грудной клеткой, которая казалась слишком узкой, чтобы вместить достаточно воздуха для дыхания, – так вот, должна же быть некая сфера, где человеку было бы легче понять цель и смысл жизни? И почему раввины запрещали доводы так называемых отступников, вместо того чтобы принять их к сведению и попытаться опровергнуть?
Старая служанка недовольно фыркала:
– Разве твоя мать не объяснила тебе, что делать с замаранными юбками? Или она слишком интересуется бутылкой, чтобы заметить, что ее дочь уже стала взрослой?
Кровь на пальцах, неприятный запах… пронизывающее ощущение неловкости и стыда. Чтобы отвлечься от тяжких мыслей, она придвигала поближе книгу и старалась следовать за ручейками мысли, которые сводились в потоки новых толкований и аргументов, которые обещали провести ее дальше Херенграхта, мимо затхлых вод городских каналов к истине такой ясности, что Эстер едва удерживала сознание.
Иногда она едва могла что-то промямлить в ответ на вопросы раввина. Иногда ей едва хватало дыхания, чтобы произнести требуемые слова, хотя ребе неизменно выслушивал ее с огромным терпением. В такие дни ее переполняли новые мысли, и Эстер чувствовала, что потолок и стены не вмещают ее и стоит ей заговорить, и весь дом содрогнется.
Но наконец Константина поняла то, о чем служанки знали уже не первый месяц. И уж тут даже Самуил Веласкес не мог ничего возразить жене: Эстер достигла подходящего для замужества возраста, а значит, ее обучение следует прекратить.
Яркий, полный красок мир отныне был закрыт от нее ставнями. Раввин вместе с преподавателями французского и латыни продолжали посещать их дом, но теперь они занимались только с Исааком. И хотя Эстер, занятая вышиванием или другими поручениями по дому, прислушивалась к урокам, они для нее теперь стали эхом утраченного. Притом Исаак оказался довольно-таки невнимательным учеником, и несчастным преподавателям приходилось по нескольку раз повторять с ним простейшие тексты и грамматику. Эстер иногда заходила в комнату для занятий с чаем или кружкой эля для учителя; часто она стояла у порога и подавала брату знаки руками, чтобы привлечь его внимание, однако Исаак никак не реагировал и лишь лениво пожимал плечами.
Книги, по которым училась Эстер, вернули в синагогу, и теперь, когда ей украдкой удавалось добраться до более простых пособий брата, она вздрагивала от каждого шага, послышавшегося в доме, пока изучала плавные линии еврейских букв или французские и латинские фразы в прописях Исаака. Мать, казалось, почувствовала пробудившуюся в Эстер женственность и теперь смотрела на нее как-то по-особенному. Когда Самуэль Веласкес, чтобы выбить из сына дурь непокорности, взял Исаака с собой в торговый рейс, Константина почувствовала себя хозяйкой в доме.
– Рассказать тебе, Эстер, всю правду о любви? Послушай, что мне рассказала моя мать о том, как любовь разрушила ее сердце и заставило биться мое.
Тем летом в голове и душе Эстер воцарилась тишина – тишина хрупкая и выжидательная. Она растягивалась на дни, на недели в ожидании, что ее наконец кто-нибудь нарушит.
И вот, как будто вызванный этим молчанием, раздался рев, нарастающий рев огня. Ночь, залитая мятущимися сполохами крыша. Прыжок огненного языка от кровли к черному небу, словно оно притягивало его в свои объятия. Все выше и выше…
Потом прошел год. Протянулись пустые, лишенные всяких желаний месяцы. Исколотые иглами пальцы, тупая боль в груди, нетвердый, срывающийся голос. Застывшее, как маска, отсутствующее лицо Исаака. Эстер не могла даже выдавить из себя слово «простите», хотя при жизни матери оно легко срывалось с ее губ. Но теперь… Ей было очень стыдно, что неспособность произнести это простое слово коробит прихожанок синагоги, которые приютили и кормили их с братом.
С каждой неделей ропот становился все громче: что дальше? – вопрошали почтенные матроны. Что будет с этим светловолосым юношей, который держал роковой фонарь? Ведь суд Божий свершился через его руки… но что с ним делать, когда он несет проклятие на своей голове? Он мог бы стать портовым рабочим, но такое занятие было под стать христианам или евреям-тудеско, но никак не выходцу из португальской семьи. Ну а девушка? Вот увидите, как из любимой дочки уважаемого человека она превратится в обузу для всей общины. Почему она не плачет хотя бы по отцу – ну как будет с ней жить ее бедный муж?
Наконец, к великому облегчению кумушек, раввин Га-Коэн Мендес объявил через свою экономку, что берет на себя заботы о сиротах. И что еще лучше – слепой раввин, который, как бы неприятно ни было это сознавать, сам являлся изрядным балластом для общины, заявил о своей готовности откликнуться на призыв Менассии бен-Исраэля нести свет учения в Лондоне. И хотя мало кто верил в то, что план Менассии увенчается успехом, было бы неплохо, если Лондон стал бы прибежищем для евреев. Кроме того, английская столица могла показаться заманчивой целью для невоспитанных тудеско, чьи вульгарные манеры порядком надоели амстердамской диаспоре.
И вот синагогальный кантор возгласил молитвы за успех начинаний Га-Коэна Мендеса, местные богачи подарили ребе красиво переплетенные книги, и вся троица вышла из-под опеки амстердамской общины.
Плеск волны о борт отходящего корабля многое может искупить.
Она шла по щедро удобренным навозом лондонским мостовым. Миновала потемневший от копоти фасад какого-то здания, вдоль которого прогуливались колченогие коты. Высеченный в камне ангел, затянутый плющом выгоревший дом. С каждым шагом она проникала все глубже и глубже под кожу города, вспоминая себя в юности – длинные юбки, широкие воротники, сходящиеся на шее… Та амстердамская девушка, которой она была до пожара, казалась ей теперь нарисованной фигуркой в рамке. Опущенные глаза ее застенчиво избегали робкого взгляда соседского мальчишки – глупость, дурацкая глупость! А теперь она, которую отец некогда привел в синагогу и с гордостью представил почтенному обществу, превратилась в пепел, мертвую золу. Эстер вспомнила величавую поступь Самуэля Веласкеса, вспомнила даже запах его шерстяного плаща, и у нее сдавило горло.
Да, она была пеплом, который когда-то был девушкой с неопределенными принципами, девушкой без вины виноватой, девушкой, которая отчаянно надеялась, что ее добродетель может гарантировать безопасность. Надеялась, что все буйное, мятущееся, чувственное в ее характере, все, что влекло ее и пугало одновременно, все это неизбежно будет подавлено и побеждено.
По узенькой улочке сновали мальчишки с набитыми песком мешками; раздавались вопли торговца чернилами; через ворота конюшни работники из москательной лавки перетаскивали грязные баулы с селитрой. Вот молочница, не дождавшись отклика на стук в дверь, прислонилась лбом к серым доскам – вдруг все-таки кому-то понадобится молоко?
Вывески извещали прохожих о товарах: одна представляла собой вырезанную ступку с пестиком, другая была выполнена в форме пивной бочки, на третьей красовались чашки и тарелки – чтобы те из покупателей, кто не умел читать, знали, куда нести свои гроши.
Эстер почувствовала, что мостовая под ее ногами пошла вниз. Сначала уклон был едва заметен, но дальше улица круто нырнула к реке. Когда Эстер подошла к берегу, ей показалось, что дышать становится легче.
Да, возможно, в других районах города пуритане теряли свои позиции не столь быстро, но здесь, у реки, воздух грядущей свободы уже вовсю наполнял легкие. Протяжные команды, выкрикиваемые портовыми рабочими, и стенания чаек, казалось, звенели с едва сдерживаемым вызовом.
В просветах между зданиями поблескивала сталью и свинцом мощная серая река. Над водой маячил портальный кран, паром ожидал у причала пассажиров, под неспешным накатом волн на дне поблескивали какие-то белые обломки, напоминавшие голые кости.
Улица внезапно заполнилась народом, и Эстер с трудом пробивалась вперед. Она совсем было затерялась в толпе, ее несло по каменному коридору; ее толкали сзади и спереди, и наконец она очутилась в каком-то темном и узком проходе, напоминавшем туннель. Это был мост, по обеим сторонам которого ютились торговые лавки, а сверху нависали купеческие дома, закрывая небо над головой. Толпа постепенно замедлялась и углублялась в освещенные светильниками торговые ряды. Эстер не слышала и не чувствовала больше речного потока – вокруг нее теснились мужчины и женщины, которые, нимало не смущаясь, поджимали ее своими телами. Никогда еще до этого ее не касалось столько чужих людей, и Эстер невольно шарахалась от каждого прикосновения. Однако ей все равно некуда было деваться, и в этой давке Эстер вдруг ощутила что-то одновременно опасное и раскрепощающее. Она стала былинкой, ничтожной частицей этой толпы. Частицей, а не еврейкой, выжившей при пожаре, о котором судачили во всем Амстердаме.
Где-то впереди послышалось ржание – чья-то лошадь внезапно показала свой нрав, высоко взбрыкивая задними ногами. Ее хозяин предупреждающе заорал, толпа разразилась воплями, но скоро утихла. К Эстер притерло тощую, как скелет, наполовину облысевшую седую даму; какой-то белобрысый мужчина с растрепанными волосами беззастенчиво толкал Эстер в бок; с другой стороны ее, ничуть не смущаясь, подпирали две кумушки с младенцами на руках.
Когда Эстер увидела издали Лондонский мост, он показался ей широким пространством, с которого можно увидеть весь город целиком. Но на самом деле мост оказался артерией, по которой струился, пульсируя, многочисленный народ, то создавая заторы, то вновь прорываясь вперед. Со всех сторон Эстер толкали, теснили, и она невольно продолжала переставлять ноги, чтобы не упасть. Стиснутая со всех сторон чужими людьми, она иногда обмирала от внезапно охватившего ее страха, но незнакомые запахи, грубая ткань одежд и больно толкающиеся руки увлекали ее по течению, и тепло незнакомых тел согревало ее.
Сквозь просвет между двумя лавками виднелись река и весь Лондон по обе стороны моста. Город простирался далеко за крепостные стены, его здания густо облепляли речные берега. Под мостом послышался тяжелый грохот водяных валов, и Эстер увидела, как серые мутные волны бьются об устои, притом вниз по реке вода стояла гораздо ниже – примерно на высоту роста мужчины. Вода, подобно расплавленному стеклу, мчалась так бурно, что создавалось впечатление, будто сам мост вот-вот унесет вниз по течению. Толпа вновь подхватила ее, но Эстер, даже не успев привыкнуть к сумраку галереи, увидела впереди бледный проблеск выхода.
И женщины, и мужчины вокруг нее то освещались лучами солнца, то скрывались в тенях – и все они были и здесь, и где-то в ином мире, живые и отчужденные, и лица их озарял свет, и они были прекрасны. На мгновение Эстер показалось, что в этом темном туннеле люди отбросили присущую им настороженность и обступили ее, желая поделиться своими страстями и надеждами, жизнями и смертями… И в это мгновение она поняла, что готова простить их за все, за все ее страхи, что отталкивали ее от города. Ее сердце сжалось от сочувствия. В какой-то момент она была уверена, что мост готов сорваться со своих опор и унести их всех за пределы города. Но это был всего лишь шум воды, отхлынувшей от речных берегов. В воздухе снова стали слышны крики чаек, брань портовых рабочих и сухой стук друг о друга деревянных барж. Ноздри Эстер пронзал запах речной воды, которая бурным потоком смывала очесы бытия. И она впервые в своей жизни поняла – это и есть свобода, та свобода, что искал ее брат.
Лондон кипел жизнью. И теперь эта жизнь проникла в ее существо. И она возбудила в ней желание, пламя, что полыхнуло через границы, некогда очерченные ею самой.
Эстер мучилась вопросом – а может ли желание быть неправильным, греховным, если оно присуще любому живому существу? Существо рождается, чтобы дышать, чтобы питать самое себя. Не должно ли оно указывать на цель жизни – быть поводырем совести? И само отрицание его не сделается ли скверной?
Ей казалось, что она впала в ересь – но то были ее собственные мысли. И тут ее словно ударило изнутри: вот в этом-то и есть истина – в этих теплых телах, в прикосновении рук, в том, что ей захотелось прижаться губами ко ртам тех, кто шел рядом с ней, и в этом прикосновении понять язык, на котором они говорят. Где-то далеко, за этим мостом ее ждали книги, еще не прочитанные и не подвергнутые сомнению – и не оспоренные, – поскольку теперь перед ней мало было невозможного, и Эстер полагала, что книжные мудрецы весьма слабы в понимании того, что больше всего ее интересовало, а именно воли, которая управляет существующим миром и приводит его в движение. Она прикрыла глаза и вся отдалась на волю толпы, что несла ее по своей воле, – и даже тогда ей виделись под закрытыми веками убористо исписанные страницы, и в ушах ее звучали голоса былых мыслителей. Каждый абзац, исполненный чернильного восторга, обрисовывающий очертания видимого мира на желтой как слоновая кость бумаге, черные отпечатки рассуждений. Но тем не менее в ее воображении руки, что переворачивали те страницы, были не ее, а чужими. И Эстер даже не смогла бы в тот момент ответить, чего хотелось ей больше – ощущать бумагу руками или написанные слова разумом.
А потом снова был свет, дневной, бледный… Шум речных вод остался позади, а спереди уже раздавался стук копыт по булыжникам брусчатки. Эстер поняла, что очутилась на другом берегу. Перед нею высились ворота, и она сразу не смогла осознать, что за зрелище ей открылось. То ли камни, то ли древесные комли, то ли что-то еще, тронутое тленом, насаженное на пики. Смоляные волосы, обвисшие щеки напоминали обугленную бумагу… Головы. Залитые дегтем головы казненных за государственную измену преступников. Душу Эстер пронзил ужас, и она едва не грохнулась оземь. Ранее до нее доходили слухи, что правительство таким образом расправляется с неблагонадежными гражданами, – но вот сейчас она не могла ни отвести взгляд, ни пройти под этими зловещими свидетельствами правосудия. У одной головы был перекошен рот, а почерневшие глаза почти вылезли из орбит, что было бы невозможно для живого человека, не познавшего цены своих убеждений. Эстер едва не стошнило. Но живые тела продолжали подталкивать ее вперед, живые люди стремились на противоположный берег, не обращая внимания на покачивающиеся над ними полусгнившие черепа, намекавшие на то, что, возможно, скоро к ним прибавятся новые головы искателей правды. Эстер хотелось кричать в голос: да пусть никогда не узнается ваше истинное помышление, ибо петлей и огнем оно вознаградится!..
И все же ей хотелось понять, что именно подвигло этих людей на столь жуткую смерть.
Однако толпа несла ее дальше. Эстер потеряла равновесие, споткнулась и вдруг почувствовала себя одинокой на сквозящем ветру. Ужасные головы остались далеко позади, а вокруг нее обезлюдело. Она стояла на противоположном берегу, содрогаясь от неприятных прикосновений чужих тел, ног и рук.
Сотен рук, живых и мертвых.
В хранилище рукописей царила тишина. За столами хлопали глазами невыспавшиеся аспиранты. Изредка слышалось шуршание переворачиваемых страниц. Кто-то скрипел карандашом, кто-то, потягиваясь, хрустел суставами, кто-то страдальчески вздыхал.
Хелен сидела за широким столом. На коричневой подложке перед ней лежала, сшитая толстым шнурком, рукопись из дома Истонов. Накануне вечером ей позвонила заведующая библиотекой, Патриция Старлинг-Хейт, и сообщила, что первая партия документов готова для исследования. Хелен приехала как раз вовремя – массивная дверь хранилища уже была отворена, и, ежась под совиным взглядом библиотекаря, Хелен выложила все свои письменные принадлежности, отдала сумочку и отключила мобильный телефон, и только после этих процедур та соизволила подняться с места и выдать ей требуемые бумаги.
Хелен уже успела прочитать три документа. Аарон тоже не отставал. На его рабочем месте лежало несколько бумаг, хотя сам он куда-то испарился. Впрочем, до закрытия библиотеки оставалась возможность прочитать еще несколько писем.