Даешь Кавказ!

Комиссар Тронин

Мы обгоняем идущие с песнями, походным порядком, батальоны, роты, эскадроны, обозы, артиллерию и морской отряд Кожанова.

Большая часть грузов, отделы штаба корпуса, снабжения и связи на судах и баржах двинулись из Астрахани на ловецкое село Аля, находящееся верстах в 60 от Яндык.

Веселая песня звенит над степью. Это красноармейцы поют «Комарика».

— Даешь Кавказ! — гудит, переливается в степи.

Ремонтно-транспортная колонна по всему пути чинит мосты, трамбует сбитую дорогу. Караваны верблюдов тянут к Яндыкам грузы. И до самых Яндык шум, движение, блеск штыков, звон оружия и «даешь Кавказ».

Но вот и Яндыки. Первое впечатление прекрасное. После военной Астрахани, полной напряженного труда и суровой подтянутости, село это выглядит спокойным и мирным. Вокруг широкая степь, уходящая в калмыцкие пески. К югу и западу тянутся тракты и шляхи на Кизляр и Святой Крест. Крестьяне спокойно переезжают через воображаемую линию фронта, торгуют с белоказацкими станицами, видаются с родней, привозят оттуда муку, зерно и, конечно, слухи и сплетни как о белых, так и о нас.

Отвели мне просторную комнату в доме Савелия Костина. Самого Савелия дома нет.

— Где?.. У вас, в красных, воюет где-то за Черным Яром, — отвечает его жена, Маланья Акимовна, женщина средних лет, с круглым и добродушным лицом.

Аббас живет рядом, через дом. Так проходят сутки.

Начинаю работать, знакомиться с селом, обстановкой, людьми.

Комендант разводит прибывающих по квартирам. Штаб и политотдел корпуса поместились рядом. Идет подготовка к размещению остальных отделов.

Недалеко от меня военный телеграф, комендатура и облюбованный Ковалевым дом под отдел снабжения, который прибудет в Явдыки дней через семь.

Сегодня из Астрахани приехали Хорошев, Сибиряк и еще двое товарищей, уходящих под Кизляр в камыши.

Хорошев уже полностью информирован Кировым обо всем, что ожидает от него и камышан Реввоенсовет армии.

У него два с половиной миллиона денег, большая часть их адресована Шеболдаеву в Дагестан и Гикало в Чечню.

Камышане ночуют в Яндыках, а на утро уходят. Хорошеву, еще не совсем оправившемуся после сыпняка, Ковалев отдает своего любимого серого верхового коня. Сибиряк вооружен, как пират: кинжал, две ручные бомбы, подсумок, полный патронов, карабин и пулеметная лента вокруг пояса.

За ночь выпал первый снежок. Шел недолго, но вокруг побелело все. Осень нынче рано уступает место зиме.

Пейзаж еще не вполне зимний, так как дорога к селу и улицы в Яндыках темны. Под колесами телег, автомашин и копытами коней снег быстро растаял, но вокруг белым-бело.

Но ранний снег не мешает работе.

Соловьев уехал на юг. За ним потянулись дорожники, мостовики, столяры, саперы. В намеченных Реввоенсоветом пунктах возникают хатоны и юрты. Ковалев готовит фураж и продовольствие из местных источников.

Я связался с полками, ушедшими вперед, и теми, которые расквартированы вокруг Яндык.

Яндыки — большое село, дворов, вероятно, в 300, разбросанное по обе стороны неглубокой лощины — ерика, как называют здесь. Жители села, крестьяне, ловцы, приветливо встречают нас. Молодежи мало, часть ушла в Красную Армию, другие подались к белым за мукой, третьи — в море, кое-кто находится в Астрахани.

— У нас солдаток полно село. Как ушли мужики на мировую войну, так, почитай, полсела и не возвернулось!. Кто их знает, живы аль нет, а может, домой идут да никак не доберутся. Ишь ведь теперь вся Расея на фронты поделилась... Может, им еще год или поболе домой идти надо, — вздыхая, поясняет хозяйка.

— А с белыми ушло много? — интересуюсь я.

— Мало. Всего ничего. Трое Ермаковых, два с фронта офицерями пришли, а третий по рыбной части был. Да Мельников, что возля церкви большой дом стоит, ну и тот к казакам подался.

— А он чего?

— Правильно сделал. Вы б его в чеку посадили. Ведь он торговлю имел да церковным старостой был.

— Так ты думаешь, за это посадили б? — смеюсь я.

— А конешно, — убежденно говорит хозяйка, — раз вы в бога не веруете, значит, ему и отвечать.

— Ну а почему ж тогда попа вашего не трогаем? Почему церковь не закрываем? Ерунду говоришь, тетушка.

Она озадаченно молчит, но потом бойко наступает на меня:

— Нет, чистую правду говорю. Вот все говорят, что за иконы в тюрьму сажать станут. Верно это или нет, товарищ хороший?

— Брехня. Веришь в бога, ну и верь. Молись себе хоть до утра на здоровье. Это твое личное дело.

Хозяйка молчит, недоверчиво посматривая на меня.

— А тогда почему иконы отбираете? — вдруг спрашивает Маланья Акимовна.

— Кто отбирает? Мы? — удивленно спрашиваю я.

— Угу! — кивая головой, говорит она.

— Кто отобрал и когда? — уже понимая, что тут дело не обошлось без контрреволюционной провокации, спрашиваю хозяйку.

Хозяйка молчит, долго не решается сказать и наконец тихо говорит:

— Да были у нас такие двое. Один комиссар, Федулов, что ли, по фамилии, а другой чернявый собой навроде цыгана. Так они по дворам ходили, иконы сымать приказывали, а у кого найдут — штраф.

— Теперь? — спрашиваю я.

— Нет, еще весной... Походили они по селу, на боку ливорверты, штаны красные, при шашках. С утра до ночи пьяные, без самогону не ели... а потом и подались к калмыкам.

— А почему вы думаете, что они большевики? Может, это были просто бандиты.

— Не-ет! — убежденно говорит хозяйка. — Большаки самые настоящие. И штаны у обоих красные с позументом, и на шапках красная звезда.

— Ну а в селе-то проверял их кто-нибудь?

— Кто проверит-то? У нас тут все больше старики да бабы, сидим напуганные, то те, то эти, то калмыки, то белые, то красные... а весной так еще какие-то никифорцы объявились.

— А это что за «никифорцы»?

— А шут их знает какие. На трех тачанках да конных человек пятнадцать из степу пришли и с ними баба молодая да пьяная вовсе, за командира. Забрали кой у кого денег, одежи теплой, двух коров зарезали, попа напоили допьяна и заставили «русскую» плясать да обратно в степь ушли.

— Может, эти два хлопца, что с икон штрафы брали, тоже из них, из никифорцев?

— Кто их знает, может, и никифорцы. — пожимая плечами, соглашается Маланья Акимовна.

Я повесил на гвоздь шинель, в угол поставил винтовку и патронташ и пошел в сарайчик, где хозяйка приготовила ведро горячей воды, помылся и, вернувшись в избу, стал с наслаждением пить какой-то липово-желудевый чай, которым в Астрахани снабдил меня Киров.

За дверью послышались шаги. Высокий, плечистый человек с ясными, веселыми глазами вошел в комнату, за ним вошли еще двое.

— Ну, рад вашему приезду. Мы уже знакомы. Начальник штаба корпуса Смирнов, а это военком корпуса, — указал он на спокойно стоявшего Тронина.

— А с ним давно знакомы, — сказал Владимир Аркадьевич. Мы обнялись.

Мне еще в Астрахани понравился этот спокойный, с несколько окающей речью человек.

— Вот и поработаем вместе. А этих хлопцев знаешь? — указывая трубкой на Никольского и Базекского, продолжал Тронин.

Так закончилась наша официальная встреча, сразу же перешедшая в крепкую фронтовую, безыскусную солдатскую дружбу.

Мы пили чай, Смирнов балагурил с хозяйкой, девка Алена — племянница хозяйки — дважды вскипятила самовар и угостила нас какими-то белыми пшеничными кругляшами.

— Богато живешь, — оглядывая стены, сказал Тропин хозяйке, — одних фотографий да литографий сколько поразвесила.

— Было б еще больше, только она со страху иконы да афонские церковные картинки поснимала, — засмеялся я и рассказал о страхах хозяйки.

— Вот шелапутники, это, вероятно, остатки из разбитой поповской банды, — засмеялся Смирнов. — Таких бродяг сейчас по степи да хатонам немало шляется.

Но Тронин отнесся серьезней к рассказу хозяйки.

— Это не так смешно, Саша, как кажется на первый взгляд, — сказал он. — Несомненно, эти двое были прохвосты из белых банд, они ограбили крестьян, выдавая себя за красных, и перед уходом еще развели против нас пропаганду. Надо устроить собрание жителей в школе. Выступлю я, ты вот, — он ткнул пальцем в Никольского, — тоже. Разъясним людям, что никто до их икон и бога не добирается. Ни церковь, ни веру, ни попа мы не трогаем — пусть верят как вздумается. Придешь на собрание, хозяйка? — оборачиваясь к опешившей от удивления и восторга женщине, спросил он.

— А как же? Конешно, приду, дай бог себе, голубчик, здоровья!

— Приходи, да и других женщин за собой зови, пусть послушают правду.

Утром следующего дня я с телеграфа зашел в отдел снабжения к Ковалеву. Его не было. Он находился где-то в конце села, и, я присел в большой комнате, отведенной под канцелярию. Сюда входили неизвестные люди. У окна две машинистки стучали на «ундервудах», кто-то щелкал на счетах, молодой губастый парень в потертой ватной безрукавке пытался втащить из сеней стол. Я поднялся, чтобы помочь ему, и остановился. Одна из машинисток, совсем почти девочка, лет, вероятно, семнадцати, не больше, тоже встала с места на помощь парню. Я все еще стоял, не сводя с нее глаз, — так красива была она. Она быстро прошла мимо и, подхватив край уже влезавшего в двери стола, потянула его к себе.

Я помог ей и молча потащил вместе с парнем стол во вторую комнату, а за спиной услышал приглушенный смех машинисток.

В эту минуту вошел Ковалев.

— А, принесли, наконец, стол, а то я тут, как на птичьем положении. Второй день работаю без стола, на подоконниках резолюции ставлю.

— Слушай, Александр Пантелеймоныч, кто эти девушки-машинистки? — указав головой на соседнюю комнату, из которой слышался стук «ундервудов», спросил я.

Ковалев взглянул на меня и сказал:

— Я понимаю, что тебя интересуют не обе, а одна из них. Первая — Воеводина, студентка-медичка; вторая — Надя Вишневецкая, тоже мечтала о Москве и мединституте. Работала в отделе снабжения одиннадцатой армии и сюда отправлена как мобилизованная машинистка.

Потом мы поговорили о деле и вместе вышли на улицу. Девушек уже не было, на машинках чернели металлические чехлы, а за их столом сидел пожилой человек, поднявшийся при виде Ковалева.

— Александр Пантелеймоныч, фураж для коней требуют, а где его взять? У меня каждый пуд распределен, — с отчаянием в голосе заговорил он.

— А сколько у вас вообще сена, товарищ Винклер? — спокойно спросил Ковалев.

— Да пудов тысячи две, не более.

— Я спрашиваю точную цифру наличия сена, а не приблизительную, — сухо сказал Ковалев.

— При себе точных данных нет, а думаю, что две тысячи это почти верная цифра, — растерянно ответил Винклер.

— Эх, дорогой мой товарищ, ведь вы же один из помощников начальника снабжения корпуса, грамотный человек, с высшим образованием, и неужели вы в Петрограде, когда работали при царе в промышленном комитете, тоже так, на авось, все делали. Ведь, вероятно, и цифры, и даты, и адреса, и стоимость товаров назубок знали да в книжке записной все имели.

Винклер виновато молчал, отводя в сторону смущенные глаза.

— Заведите записную книжку и все, что поручено вам, за что ответственны перед народом, знайте точно.

— Слушаюсь, товарищ, комиссар, — вытягиваясь, ответил Винклер.

— А сена у вас должно быть гораздо больше. Здесь, в Яндыках, тысяча пятьсот пудов, в Оленичеве девятьсот да на пути к Эркетени четыреста, не считая того, что уже выдали частям. Итого две тысячи восемьсот пудов. Да из Аля отправлена сюда еще тысяча. Из того, что находится в Оленичеве, передайте 37-му кавполку пятьсот пудов.

— Слушаюсь, — ответил Винклер.

Мы вышли на улицу. Все село курилось в дымках, поднимавшихся из труб. Снег похрустывал под ногами.

— Вот видишь, старый человек, работал в продкомитете всю мировую войну. И опыт есть, и знания, и образование большое. Коммерческий институт окончил, а без палки и понукания работать не может. «Боюсь, говорит, не так что сделаю — в чека посадите, в саботаже обвините». А какой он саботажник... просто перепуганный насмерть чиновник, до сих пор не пришедший в себя от страха. И таких у меня в снабжении немало, да и в Астрахани тоже. Киров, когда назначал меня комиссаром снабжения армии, сказал: «Смотри, Ковалев, за людьми и делом... Помни, что под твоим началом будет много торгашей, старых интендантов, деляг из купцов и спекулянтов-снабженцев, привыкших в старое время к жульничеству, обману, нерадивости и обогащению. Ты коммунист и значит — представитель партии и власти, с тебя и ответ будет».

— Киров тебя уважает и ценит. Он сам не раз советовал мне в работе ближе держаться к тебе, — сказал я.

— Верит! И вот это-то и заставляет меня вдесятеро больше работать, чем другие.

Дня через три по селу было развешано размалеванное на картонах объявление:

«Политотдел и культкомиссия ПОКОРа в ближайшее воскресенье в помещении сельской школы устраивают открытое собрание бойцов и жителей Яндык и Оленичева.

Повестка дня:

1. Доклад военного комиссара корпуса т. Тронина «Текущий момент и политика Советской власти на селе».

2. Художественная часть. Декламация и сольные выступления участников вечера».

У школы толпился народ. Из открытой двери валил пар. В стороне, на площади, стояло несколько саней. Здесь были люди, приехавшие из Оленичева и даже из Промысловки. Молодые, старые, дети, женщины, укутанные в платки и шали, седобородые старики и парни в треухах, мужики в ватниках и расстегнутых солдатских шинелях, ловцы в выцветших кожухах и шубах. Да, моя хозяйка постаралась. Вероятно, она обегала полсела, созывая на вечер всех своих кумушек, подруг и дружков. Весть о том, что «большаки не запрещают молиться», что «церкву не закрывают», вмиг облетела окрестные села, и вот — результат. А наши афиши разожгли интерес и любопытство молодежи этих сел.

— Даже не ожидал, как в театре говорят — «полный аншлаг», — смеется Тронин, поглядывая на шумную, толкущуюся у школы толпу. А люди все прибывают. Много здесь и красноармейцев, политработников, обозных. Пришла и Надя со своей подругой Женей Воеводиной. Вот и девушки из политотдела. Строгая, всегда настороженная Лозинская, миловидная Нина Капланова, белокурая Зина Колобова, технический секретарь партячейки Маша Суслова, инструктор орготдела Сергеева, машинистка штаба Габриэлянц и еще несколько девушек, работающих в штабе корпуса. Шумно, весело, как-то празднично вокруг.

Пришел и Ковалев, урвавший полчаса из своего до предела сжатого рабочего дня. Смирнов, широко улыбаясь, что-то весело рассказывает начальнику оперативного отдела штаба, серьезному не по летам Свирченко. Здесь же и негр Омар, работник культотдела, — словом, почти все Яндыки присутствуют тут.

А снег все идет и идет. Мягкие, пушистые хлопья покрывают шали, платки, кожанки и шинели людей. Вместо звонка слышатся частые удары подковой по пустому ведру, и толпа весело вваливается в помещение школы.

Я, как один из ораторов, иду за самодельные, но довольно хорошо сделанные кулисы. Там, за занавесом, уже расположились Тронин, Проказин, кубанец Савин, нечто вроде порученца при начальнике штаба, двое товарищей из политотдела, Лозинская и только что приехавший из Астрахани комиссар штаба корпуса Костич.

— Ну, все готово... давай занавес, — смеется Тронин и сам вместе с Савиным, один в одну, другой в другую сторону, тащат повешенные на веревки бязевые простыни, заменяющие занавес.

В зале, то есть в большой классной комнате, все стихает. На партах, скамьях, табуретах, на подоконниках сидят люди. Еще больше стоят в проходе или заглядывают внутрь из сеней. Шум понемногу стихает, а поднятая рука Тронина заставляет и тех, кто у дверей, снижать голос. Но дым от махорки, самосада и самокруток все гуще заполняет зал.

— Товарищи! Объявляю нашу встречу жителей Яндык совместно с бойцами гарнизона открытой, — громко, раздельно говорит Тронин.

Кто-то хлопает в ладоши, где-то у дверей в знак одобрения стучат ногами.

— Повестка вечера короткая: сообщение о положении на фронтах, затем беседа и песни, рассказы — словом, дружеская, товарищеская встреча нас с вами. Согласны? Есть у кого возражения? — продолжает Тронин.

— У меня есть, — поднимаясь из рядов, говорит одна из женщин, энергично размахивая рукой.

— Ну, говори, в чем возражение? — удивленно спрашивает Тронин.

— А в том, что дыхнуть тут вовсе нельзя. Накурили кобели чертовы так, что всю середку до печенки продымили. Запрети ты им, чертям окаянным, народ самосадом травить.

Секунду все озадаченно молчат, а затем так загрохотали в общем раскатистом хохоте, что сизый, густой, нависший под лампами дым заходил ходуном.

— А что, ведь верно сказала товарищ, — утирая веселые слезы, согласился Тронин. — Прошу всех прекратить курить, не портить махоркой внутренности некурящих, — и снова веселый смех заполнил школу.

Еще в Астрахани, когда в одну из ночей Сергей Миронович знакомил меня с товарищами, с которыми мне придется работать в корпусе, он сказал:

— Мы посылаем туда лучших. Тронин умный и испытанный коммунист. На его груди орден Красного Знамени», полученный вместе с Фрунзе и Чапаевым за бой на реке Белой. Они все трое и были ранены в тот день.

Смирнов — боевой, мужественный человек, бывший офицер, с первых же дней Октября пришедший к нам. Товарищи, воевавшие на Украине, высоко ценят его воинские знания. Да он и здесь, под Черным Яром, подтвердил их.

Ковалев — чистая душа. Один из самых безупречных, скромных и деловых работников армии и, главное, не ждет указаний свыше. Докапывается до всего сам, не боясь ответственности. Держитесь к нему ближе.

Соловьева Сергей Миронович охарактеризовал коротко — человек дельный, надежный, но малообщительный. Дело знает и порученное доведет до конца.

Таковы товарищи, с которыми я начинаю работу по подготовке удара на Кавказ.

Тронин говорил недолго. Его простая окающая речь понравилась слушателям. Передние ряды, в которых главным образом сидели старики и пожилые женщины, затаив дыхание слушали оратора. Сзади, где была молодежь, несколько шумнее. У дверей, в которых толпились непоместившиеся или опоздавшие, раздавались приглушенные голоса.

Тронин говорил о задачах Советской власти, о том, что будет сделано на селе, как только Красная Армия разобьет белогвардейцев и закончится гражданская война.

— Пора уж взяться за дело. Земля устала от отдыха, люди устали от войны. Крестьяне должны пахать, ловцы идти в море и ловить рыбу, рабочие стоять у станков. Армию надо демобилизовать, ваши сыновья и мужья должны возвратиться к семьям, — просто, словно беседуя с друзьями, разъяснял он наболевшие вопросы. — Вы думаете, нам охота бродить по этим пескам? Конечно нет. У меня самого семья в Самаре. Маленький сын, которого я как следует еще и не разглядел... а ведь растет он без меня. Как вы думаете, каково отцовскому сердцу? — спросил он, глядя на притихшую толпу.

Кто-то вздохнул, где-то всхлипнула женщина.

— Тронул я ваши больные чувства, дорогие мои товарищи, — дрогнувшим голосом продолжал Тронин, — но что делать. Все мы отцы, у всех есть и матери, и жены, и все мы хотим, чтобы как можно скорее закончилась эта война. Не мы ее вызвали. Враги, генералы да промышленники ее начали, но мы, — он поднял вверх руку, — мы, рабочие, крестьяне и трудовая интеллигенция, закончим ее и возьмемся за добрый, полезный и необходимый народу труд.

Тронин сел, а люди все еще молчали, и только старуха, сидевшая в первом ряду, шумно вытирала слезы, катившиеся по ее лицу.

— А что, товарищ комиссар, вот в людях говорили, будто церкву откроют и служить батюшка обедню будет. Верно это? — поднявшись с места, спросила полная, средних лет женщина.

Несколько человек засмеялись, но большинство выжидательно и серьезно смотрели на Тронина.

Комиссар встал и, подходя к свежей, еще белой, недавно оструганной рампе, сказал:

— Советская власть не запрещает и никогда не запрещала молиться. Все верующие, и православные, и мусульмане, и евреи, и католики, могут молиться и посещать свои церкви и молитвенные дома.

— А как же нам говорили, что при коммунии попов в чеку посадят? — раздался чей-то взволнованный голос.

— А кто будет крестить али свадьбу справлять с попом, того тоже в чеку... И пасху и троицу нельзя справлять... И хоронить без попа, навроде дохлой скотины, будут — за ноги да в яму... — послышались голоса.

Теперь уж засмеялось много людей, смеялись и в президиуме.

— Да кто вам эти бредни сказал? Откуда вы взяли такую чепуху? — спросил Тронин.

— Дак все говорили... в народе разное толкуют... да и комиссар ваш... который с наганом на боку ходил, тоже сказывал... — опять заговорили в зале.

— Я не знаю такого, среди нас его нет. Уверен, это был провокатор. Знайте одно — Советская власть не мешает верующим верить в своего бога и молиться ему. Мы лишь против контрреволюционных попов, которые подбивают народ против революции.

— А как же с батюшкой? Можно ему церкву открыть? — послышался нетерпеливый женский голос.

— А где он... здесь, в Яндыках? — спросил Тронин.

— Здеся, да только дома прячется. Боится сюда иттить.

Тут уж расхохотались все.

— Я здесь, я не прячусь, — раздался из задних рядов негромкий голос, и над сидящими приподнялась фигура в потертом полушубке.

— Что ж вы, батя, спрятались за людей? Ведь вы-то знаете, что мы не преследуем церковь и служителей культа, если только они не занимаются контрреволюционной пропагандой, — сказал Тронин.

Священник в своем рваном зипуне с непричесанной бородой выглядел забавно и карикатурно.

— Открывайте свою церковь и служите себе на здоровье, да и одевайтесь, батя, поприличней, все равно ведь в народе говорят: «Попа и в рогоже узнают», так что маскарад вам все равно не поможет, — под общий смех сельчан, довольных таким решением, закончил Тронин.

— Товарищи, — поднимаясь с места, вдруг сказал Ковалев, — минуточку внимания.

Все смолкли.

— А ведь я вас, батя, помню, а вы меня, вероятно, забыли, — обращаясь к все еще стоявшему попу, продолжал Ковалев. — Хорошо вас помню. В феврале, когда мы отступали с Кавказа, я на несколько дней был назначен комиссаром по приему отступавших из-под Кизляра красных войск. Не забыли, батюшка, в каком ужасном виде подходили эти замерзшие, больные тифом, голодные, изможденные люди?

— Помню... и я вас теперь узнаю, — тихо ответил священник.

— Вот и хорошо. Ведь тогда в Оленичеве все хаты, все сараи и конюшни были забиты этими людьми. Все было переполнено, а новые все подходили и подходили. Больные тифом все прибывали. И что вы тогда решили? — обращаясь к попу, снова спросил Ковалев.

— Пришел к вам и предложил открыть двери храма и в его помещении расположить больных.

— Правильно. Вы тогда сказали, что это будет богоугодным христианским делом, и вы очень нам помогли этим. За два часа мы настлали в церкви соломы, устроили приемный покой, и больше ста человек больных разместились там. Спасибо вам, но разве мы силой сделали это?

— Нет, я сам предложил устроить лазарет в церкви, — сказал священник.

— Вот видите, — обращаясь ко всем, сказал Ковалев, — а дурные, негодные люди распустили слух, будто мы под угрозой расстрела заставили вас сделать это. Вот так и теперь, кто-то, кому нужно рассорить народ с нами, кто хочет, чтобы жители были на стороне врагов, опять распускает всякие небылицы о нас. Не верьте им, это контры и белогвардейцы...

— А мы и не верим, — раздались голоса, — у нас, почитай, все мужики ушли в Красную Армию.

— Значит, все в порядке. Вы, — обращаясь к попу, заговорил Тронин, — открывайте свою церковь, а кто верующие, тот будет посещать ее, а мы, — он улыбнулся, — будем делать свое дело, бить белых и очищать родную землю от контрреволюции и паразитических классов.

— Правильно. Да здравствует товарищ Ленин и мировая революция! — вскакивая с места, крикнул один из красноармейцев.

И общее «ура» закончило дискуссию о церкви в селе Яндыки. Потом была «художественная часть». Лозинская громко, но неумело декламировала стихи Брюсова:

Каменщик, каменщик,

В фартуке белом...

Савин спел недурным тенорком:

Ехал казак за Дунай,

Сказал дивчине: «Прощай».

Всегда тихий, скромный Алексеев очень выразительно, захватив аудиторию, с пафосом прочел «Буревестник» Горького. Двое красноармейцев под гармошку сплясали «барыню», матрос Загоруйко лихо прошелся по эстраде, отколов такое ухарское «яблочко», что восхищенные зрители заставили его повторить свой танец. Казак-кубанец из полка Косенко спел «Закувала та сива зозуля», а командир эскадрона Кучура очень весело, с юмором, рассказал старую казачью байку о том, как царский генерал и архиерей поспорили, кто из них умней, и оба оказались дураками.

Смеялись все: и старики, пришедшие послушать про «церкву», и бородатые ловцы, которых интересовали текущие события, и молодежь села, для которых митинг и собрание были праздником, нарушившим их однообразное, монотонное житье. Смеялись и красноармейцы, то аплодисментами, то живыми солеными словечками подбадривая выступавших доморощенных, не смущавшихся артистов.

Затем выступил наш любимец Омар.

— Ой, матушки, негра, — довольно явственно послышался удивленный женский голос.

— Тсс — тише, не мешай! — заглушили ее другие голоса.

Омара долго не отпускали. Милый наш товарищ проделал все свои номера. Он глотал горящую паклю, жонглировал пятью куриными яйцами, делал почти без разбега сальто. Все шло под радостные, ободряющие крики и аплодисменты зрителей. Но главное, чем покорил наш черный товарищ всю аудиторию, — это было чревовещание.

Ссору свиньи с собаками, изображенную им, не могли выдержать без хохота зрители. Хохотали решительно все, хохотали до слез, до колик в животе. Вскакивали с мест, кричали, утирая веселые слезы и снова хохоча, а Омар так уморительно, так неподражаемо импровизировал сцену, вводя все новые и новые добавления в собачий лай, визг и хрюканье свиньи, что даже мы, много раз смотревшие в Астрахани его номера, не могли удержаться от смеха.

— Ура... молодец, Омар... давай, давай еще! — кричали отовсюду, а он, сомкнув губы, с удивленно наивным лицом стоял на эстраде, а визг, лай и хрюканье взбесившихся от драки животных неслись над толпой.

— А кто из вас, товарищи милые, хочет выступить? Кто что может, ведь поют же и у вас песни и пляшут. Ну... решайтесь, — смеясь обратился Тронин к жителям. Послышались возгласы, кого-то назвали в толпе, кого-то пытались вытолкнуть вперед.

— Ну так как же? Неужели в таком большом селе да не найдется своих талантов? — снова спросил Тронин.

— Да есть они... только смущаются... не привычны к чужим людям, — заговорили в толпе.

— Какие ж мы чужие? Все свои, чужих тут нет, да разве наши-то, кто выступали, — артисты? Такие же, как и вы, крестьяне, бойцы, рабочие. Нечего стесняться, ну покажите и вы, яндыковцы, себя, — обратился ко всем Кучура.

— Ну что ж... раз так, я первым и выйду, — смеясь проговорил паренек лет семнадцати, держа в руках балалайку. Он быстро поднялся на эстраду и, притоптывая и приплясывая, заиграл и запел частушки.

Это были местные, свои, яндыковские частушки. Мы не знали, о чем пел паренек, но вся аудитория хлопала ему в минуты, когда он называл каких-то здешних «Карпо Иваныча», «тетю Дусю», «франтиху Фроську» и высмеивал переодевшихся в рваные зипуны и латаные штаны местных богатеев Прошкиных, попа Лаврентия и жену аптекаря Лагоды, брошенную бежавшим с белогвардейцами мужем.

После него четыре девушки пели хором рыбацкую песню «Море-морюшко Хвалынское, злое да студеное».

В конце нашего импровизированного и так хорошо прошедшего вечера все встали и запели «Интернационал». Но пели в основном мы, красноармейцы, политработники и сотрудники учреждений, разместившихся в селе. Крестьяне не знали слов. Они почтительно стояли, пока мы не закончили наш рабочий революционный гимн.

Все стали шумно выходить на улицу. Была морозная, холодная, с ясными сверкающими звездами ночь. У дверей я увидел Надю с ее подругой Женей Воеводиной. Девушки были веселы и оживлены.

— Как было хорошо, как все это интересно и живо! Сейчас я остро почувствовала, какое хорошее и нужное дело было сделано сегодня, — сказала Надя. Помолчав, она продолжала: — Я уже почти год работаю в одиннадцатой армии, даже пережила в Астрахани мартовское восстание контры. Мы были отрезаны от дома. Требовалось в те дни работать в отделе, и я вместе с другими сотрудниками несколько дней не оставляла штаба. За это имею даже благодарность в приказе и в послужном списке, — с наивной гордостью добавила Надя. — И все же многое не доходило до души, многого я не понимала и не воспринимала. Но по пути на фронт, и особенно сегодня, здесь, когда я смотрела на этих красноармейцев... я была растрогана до слез... Голодные, оборванные, полуразутые, истощенные тифом... они рвутся на фронт! Я смотрела на их лица... с какой верой, подъемом и горящими глазами они кричат: «Даешь Кавказ!» Вот сегодня, здесь, я стала «красной» окончательно! Да нет, не умею я высказать всего, — смутилась под конец Надя.

Мы молча прошли несколько домов. Женя Воеводина не вмешивалась в разговор.

Яндыки все еще были празднично шумны. Слышались голоса расходившихся по хатам людей, пронеслись маленькие сани, несколько конных обогнали нас.

В окнах горел свет. На душе было светло и радостно.

Тут было все: молодость и ясное ощущение того, что в неповторимое для истории время ты стоишь на правильном пути; и начало влюбленности, неясные, но полные глубокого смысла слова этой девушки, нутром понявшей все значение нашего простого и бесхитростного вечера. И, как бы угадывая мои мысли, Надя сказала:

— Сегодня впервые поняла, какое большое дело для народа делаете вы, коммунисты. В Астрахани я и не думала об этом.

Я проводил девушек до дому и вернулся к себе.

Яндыки все еще жили событием сегодняшнего вечера.

* * *

Прошло несколько дней. Я работаю и как уполномоченный Реввоенсовета, и как начальник политагентуры, и все же каждый день нахожу минуту, чтобы «случайно» зайти к Ковалеву.

Надя, конечно, заметила это, как заметил и понял сам Ковалев. Он еще раз тепло и с уважением отозвался о девушке, как о хорошем человеке и отличном работнике.

— Ты, друг мой, помни, девушка эта наш хороший, достойный товарищ.

Я пожал ему руку, а работавшая где-то за стеной Надя даже и не подозревала о нашем разговоре.

Шел я домой и думал: как странно, вот здесь, на фронте гражданской войны, в маленьком селе Яндыках, может быть, соединяется воедино моя и Надина судьба.

Но почему «соединяется»? Ведь если девушка полюбилась мне и стала как бы близкой, это же вовсе не относилось к ней. Надя, я был в этом уверен, и не помышляла о чем-либо серьезном... ведь между нами ничего не было, кроме беглых встреч, коротких бесед и двух — трех недолгих прогулок по Яндыкам.

Не видел я и особенного внимания ко мне с ее стороны. Она была весела, жизнерадостна и учтива со всеми, не выделяя кого-нибудь своим вниманием. Понимал это я и тем больше, тем острее чувствовал огромное, непреоборимое желание видеться чаще и дольше с нею.

Надя много читает, любит театр, «обожает» Блока и декламирует его на память. Случайно она проговорилась, что «пописывает стихи», и после долгих уговоров показала мне несколько небольших, наивных по форме, но очень трогательно и искренне написанных лирических стихотворений. Она не коммунистка, но наш, советский человек.

Ее подруга, тоже славная скромная девушка, уроженка Баку, студентка-медичка, часто вспоминает свой город, родных, близких, от которых оторвал ее шквал революции.

Несколько раз я провожал Надю до квартиры. Живет она на другом конце Яндык, вместе со своей подругой Женей.

— Переходите поближе к отделу. Рядом с нашим домом есть свободная комната у местной попадьи. Вам будет удобно, ближе к месту работы, — предложил я.

Надя улыбнулась и посмотрела на подругу.

— Перейдем. Всем станет удобнее, — с некоторым намеком сказала Женя.

Через день девушки перешли в дом попадьи, и я чаще стал видеться с ними. Иногда мы вечерами гуляли по селу, раза два ездили на санях в Оленичево. Однажды сани перевернулись, и мы выпали в снег, когда разбежавшиеся кони лихо рванули на повороте дороги. Смеясь и отряхиваясь, мы выбрались из сугроба, радуясь неожиданному и веселому эпизоду.

Наблюдаю за ними, и одно общее бросается мне в глаза. Вот здесь, в преддверии фронта, живут без пап и мам эти две молодые, хорошие девушки. Вокруг десятка четыре молодых, одиноких сотрудниц политотдела, штаба, культотдела и других наших учреждений. Живут скромно, достойно, честно, и сотни окружающих их мужчин с уважением и большим вниманием относятся к ним.

В селе много солдаток, одиноких молодых женщин, и ни разу не было, я подчеркиваю, не было ни одного случая какой-либо обиды или оскорбления женской чести со стороны военнослужащих, расквартированных в Яндыках.

Как революция изменила людей, как возвысила и облагородила она их!

Мне, проведшему на фронте все годы минувшей мировой войны, это бросается в глаза, и... признаюсь, удивляет меня.

Великий свет Октября, светлое дыхание революции изменили и мир, изменили и людей.

* * *

Передо мной лежат три белогвардейские газеты: «Южный край», «Терский казак», «Кубань» и меньшевистская газета «Борьба», издающаяся на русском языке в Тифлисе. Познакомлюсь с ними и утром отошлю их в Астрахань Кирову.

К газетам, которые я получил вчера от агентуры святокрестовского направления, сегодня прибавился еще один документ, присланный мне из Левашей (это один из далеких аулов Дагестана) командиром нашего краснопартизанского отряда, Шеболдаевым.

Борис Шеболдаев рассказывает в своем донесении об обстановке в Дагестане, о прожектах турецкого генерала, оставленного в горах Нури-пашой, братом небезызвестного Энвера. Борис говорит о кознях местных националистов, о предательстве духовенства, о подлых убийствах из-за угла ряда революционеров-горцев. Имена полковника Алиева, генералов Эрдели и Ляхова, контрреволюционного имама Нажмутдина Гоцинского, какого-то лейтенанта Шамиля, лжеправнука знаменитого имама, мелькают в его донесении. Не забыт и чеченский «эмир» Узун-Хаджи с его «премьер-министром» Дышнинскйм.

И вот в этой сложной, переплетенной интригами, коварством, предательством и злодеяниями обстановке приходится жить, бороться и работать в Дагестане ему, Шеболдаеву, а в Чечне — Николаю Гикало.

Борис просит денег: «Чем больше пришлете николаевских денег, тем легче нам воевать, жить и разрушать сеть интриг и зла, которые плетут враги. Простые, бедные дагестанцы за нас. Они верят в Советскую власть и ждут ее, но нужны деньги. Мы не можем вечно кормиться за счет бедноты, надо покупать все: и оружие, и хлеб, и патроны, и обувь. Надо поддерживать материально семьи тех горцев, которые ушли с нами, чтобы биться за Советскую власть».

Какие странные и удивительные случаи бывают в жизни!

Я сидел у себя за столом, готовя ночную сводку для передач ее в Астрахань. «Птичка божия», наш с Кировым шифр, лежал возле. В дверь постучали, и в сопровождении Аббаса Бабаева вошел невысокий, приземистый человек с черными подстриженными усиками и спокойным, умным взглядом.

Я посмотрел на него. Незнакомец вежливо поклонился.

— Я Багдасаров, Степан Саркисович, студент... еду из Петрограда в Тифлис, возвращаюсь по репатриации на родину. В Астрахани... — тут он запнулся, видя, как я неожиданно засмеялся. Он пристальнее вгляделся в меня, глаза его широко раскрылись, он рванулся ко мне.

— Самсон! Что ж ты не узнаешь старого приятеля, — вставая и смеясь, проговорил я.

— Вот это встреча, — сияя и все еще не придя в себя от изумления, говорит он. — Товарищ Киров в Астрахани направил меня к тебе, с тем чтоб ты дал мне кое-какие указания, но... — тут он вновь разводит руками, — разве ж я мог предположить, что Мугуев, к которому меня направил Сергей Мироныч, это ты, мой школьный товарищ.

Мы обнимаемся, Аббас, хорошо понимающий, но плохо говорящий по-русски, улыбается и придвигает гостю стул.

А удивляться есть чему. «Багдасаров» — действительно студент Петербургского Политехнического института, но только он не Багдасаров, а Самсон Абгарович Терунов (Теруньян), мой ближайший школьный товарищ и друг, с которым в продолжение четырех лет мы сидели на одной скамье.

После окончания средней школы я ушел в военное училище, а Самсон уехал в Петроград, и вот спустя шесть лет мы так неожиданно встретились с ним в Яндыках.

— Позволь... но ведь ты же был казачьим офицером, — удивляется он.

— Ну и что ж? Разве мало офицеров находится в Красной Армии?

Самсон не сдается.

— Но я думал, если ты жив, то уж наверное у белых.

— Почему так?.. Разве я тебе казался Держимордой?

— Да нет, а просто... Бывший офицер и... — он разводит руками, — закордонная работа. Ты коммунист? — вдруг спрашивает он.

— Коммунист.

Самсон вскакивает с места и бурно целует меня.

— О тебе хорошо отзывался Сергей Мироныч, но кто... кто знал, что это ты, тот самый Мугуев!

От его прежней сдержанности сейчас не осталось и следа. Он радостно взволнован. Достав из кармана письмо, подает его мне.

— На, читай... Это секретарь Кирова пишет тебе по его указанию.

«Податель сего студент Багдасаров С. С. (фамилия условная, действительная известна Сергею Мироновичу и подпольному Закавказскому краевому комитету в г. Тифлисе) направляется к вам для уточнения перехода Багдасарова через фронт.

С. С. Багдасаров армянин, легально и законно возвращающийся на родину в гор. Тифлис по репатриации, и ни нашими, ни белоденикинскими организациями задерживаться не должен.

Ввиду серьезной опасности, которая может ожидать репатрианта у белых, не давайте ему никаких поручений, а лишь помогите перейти через линию фронта (обычным, как это делается по конвенции, законным путем).

По поручению члена РВС XI тов. Кирова секретарь РВС XI Шатыров».

Самсон коротко рассказывает о себе, то и дело перебивая себя вопросами, обращенными ко мне.

— А я даже оплакал тебя. Живой ты или мертвый, ведь для меня, коммуниста, ты все равно был как бы мертвецом... и вдруг ты с нами, — он восторженно глядит на меня.

Аббас наливает нам чаю и садится возле Самсона.

Втроем мы просидели до двух часов ночи. Вспоминали наши юношеские дни, старый Тифлис, Авлабар, на котором жил Самсон. Вспоминали товарищей. Где они, живы ли, в каком стане?

Наконец Аббас напомнил нам, что пора спать, и мы занялись делом.

Информировав о том, где и как будет переведен нами Терунов, сообщив ему, как он должен держать себя с белыми при первой встрече с ними где-нибудь в районе Лагани — Бирюзяка, заготовив документ о пропуске «гражданина и подданного Грузинской демократической республики С. С. Багдасарова» через линию нашего фронта, мы расстались.

Самсон ушел к Аббасу, я же сел за прерванную его приходом сводку. Через час она была готова, я пошел на телеграф. Ночь, холодная, ясная, с чистым небосводом и несколькими, чуть мерцающими на нем звездами, располагала к миру и добру. Но их не было. Была ноябрьская ночь гражданской войны, незабываемого 1919 года. Упорные, тяжелые, непрекращающиеся бои шли по всему фронту. Под Черным Яром Нестеровский с полками своей дивизии бился с белогвардейцами, готовившимися (в который раз) прорваться к Астрахани.

Горели два костра. Один посреди улицы, другой на окраине села. Караульные грелись и топтались вокруг них.

Иду мимо домика, в котором живут Надя и Женя. В окнах темно, девушки спят, как спит и все село. «Доброй ночи», — думаю я и вхожу на телеграф.

Начальник конторы, усатый Гринь, завидя меня, замахал руками. Его лицо сияет.

— Ура!.. Перелом... бьем белых подлюг на всю катушку... Вот, слушай, — и он быстро читает длинную телеграфную ленту: — «В результате упорных боев белогвардейские банды под командованием генералов Шкуро, Мамонтова и отборных пехотных частей Постовского разбиты и отброшены от Касторной. 15 ноября Касторная занята конными частями Буденного.

Части 10-й армии с боями наступают на Царицын. Белые оставили Золотое и Балаклею.

В верховьях Дона, в районе станицы Вешенской, разгромлена белоказачья дивизия под командованием генерала Попова. Взяты богатые трофеи». — Видал, как, — хохочет Гринь, — каюк белой банде. А когда мы? — вдруг серьезно говорит он.

— Скоро... А теперь передай в штаб сводку, — отдавая ему шифровку, говорю я.

На следующий день, получив из штаба корпуса пропуск, Самсон уезжает из Яндык.

Грузовик, увозящий его на передовые, уже скрывается за холмом, а я все гляжу ему вслед. Юность, годы учения, молодая и чистая дружба детских лет стоят передо мной. И радость оттого, что этот мой друг вместе с нами делает светлое дело революции, еще острей заполняет меня.

* * *

Как далеко зашли в своем националистическом сумасбродстве мусаватистские политиканы, видно из перехваченного дагестанскими товарищами письма. В этом злобном послании некий генерал-лейтенант, начальник азербайджанского мусаватистского генерального штаба, пишет полковнику Кязим-бею, командиру сводных турецко-горских антисоветских частей.

В своих планах он строит Великий мусаватистский Азербайджан от Каспийского до Черного моря, от ирано-турецкой границы и до Кубани, с включением в это «мусульманское, находящееся под эгидой султана Турции, государство» Петровска, Дербента, Грозного, Моздока с Прохладной, Владикавказа с Пятигорском. «Казаков-терцев надо уничтожить оружием, а остальных русских выгнать в пределы Кубани и Ставрополья», — указывает в своем послании сей таинственный «Нач. Азерб. мусават. ген. штаба». «Турки, единоверцы наши, своими полками помогут нам. Нури-паша со своими солдатами начнет, а мы продолжим его великий поход против казаков, а после, если это окажется нужным, и против русских большевиков».

Нури интригует против Узуна-Хаджи, Нажмутдин Гоцинский — против Алиханова и Алиева, все вместе — против Деникина и одновременно против большевиков. Полковник Кязим объявляет себя младотурком, Нури-паша — сторонником султанской власти, Нажмутдин признает Халифа, коран и истребление большевиков. Узун-Хаджи не прочь иногда приветствовать Советскую власть, его «премьер-министр» Дышнинский — и за, и против большевиков, хотя тайно торгуется с генералами Шкуро, Эрдели и Покровским, за что, за какие блага он предаст им Гикало и его отряд.

Вместе с тем Дышнинский — друг грузинских меньшевиков, полуофициально признавших его.

Едины только трудящиеся горцы — как дагестанцы, так и чеченцы, признающие Советскую власть и ожидающие ее прихода.

Они честно и мужественно дерутся и с турками, и с белогвардейцами, и с теми предателями, которые все время мутят воду, натравливая народности одну на другую.

И Гикало, и Шеболдаев, и все дагестанские, ингушские и осетинские товарищи, равно как и все русские, которые направляются нами в горы, пишут одно: «Горская беднота с нами. Трудящиеся Дагестана, Чечни, Ингушетии, Осетии и Кабарды были братьями Красной Армии и останутся ими. Ждем вас... Приходите скорее».

Дагестанская революционная беднота не только ждет освободителей, но и борется за Советскую власть. Красными партизанскими отрядами взяты крепость и станция Дербент, заняты окружающие Темир-Хан-Шуру села и сам город, обложен Петровск. Железная дорога у Гудермеса перерезана чеченцами, от Хасавюрта и дальше захвачена дагестанскими повстанцами.

Флот противника готовится к бегству из порта Петровска. С азербайджанскими мусаватистами имеется договор, по которому военные и торговые суда «добрармии» идут в Бакинский порт.

Правда, генерал Драценко, тот самый, что был разбит нашими войсками под Басами, этот самый Драценко уже списался с англичанами, находящимися в персидском порту Энзели, куда в случае осложнения с мусаватистами он намеревается уйти.

Такова сложная до крайности военно-политическая обстановка в Дагестане и Чечне.

И таковой ее делают не горские народы, а самозванные имамы, генералы, дутые светлейшие князья, эмиры, турецкие авантюристы вроде Нури-паши.

Таков ясный вывод из той борьбы, которая сейчас развернулась в горах и долинах Кавказа.

* * *

Над Яндыками — ночь. Холодно. Мороз щиплет щеки, под ногами хрустит звонкий, крепкий снег.

Только что вернулся с переговорной. Говорил с Бутягиным. Милый Юрий Павлович, вместе с деловыми и чисто военными разговорами успел вставить свою любимую поговорку. «Миллион дел, и все срочные». Когда я, в конце переговоров, спросил: «Как дела на Южном», — телеграфная лента, как мне показалось, даже быстрей поползла из своего аппарата:

— Отлично! Конная армия гонит беляков, выходит в тылы, отрезая отступление. Десятая с помощью нашей на подступах к Царицыну... — читает радостным голосом телеграфист Саша, хороший, светлоглазый юноша лет двадцати.

У меня замирает сердце от радости. Вот они, долгожданные часы и минуты разгрома и бегства белых, а лента все бежит, и Саша радостно выкрикивает:

— Взяты Сватово, Купянск... двадцать шесть орудий, сорок шесть пулеметов, тысяча сто коней и больше пятисот пленных. Разгромлены кавалерийская дивизия, кубанский корпус и бригада терских пластунов.

Когда я уходил, Саша, глядя на меня с надеждой в глазах, тихо спросил:

— А когда мы?

— Когда скажет Киров, Саша! — весело отвечаю я.

Как только вернулся с телеграфа, ко мне вбежал посыльный штаба с телефонограммой в руках.

— Товарищ начальник, вам спешная из Аля. Требуют немедля ответа.

Разворачиваю телефонограмму. «Яндыки. Спешно. Уполномоченному Реввоенсовета». Смотрю на подпись — Ковалев.

Пантелеймоныч — человек серьезный, даром спешной не даст.

Старик

Читаю:

«На море жестокий шторм. Вчера из Астрахани пришел буксир «Осетин», приведший караван из 10 барж, груженных боеприпасами для войск корпуса, фуражом, мукой, консервами, крупой, сахаром, чаем, рыбой. Сухари, пшено, комбижиры, медикаменты, а также 4 полевых орудия. Буксир «Осетин» ввиду волнения на море с трудом подвел баржи к пристани и спустя час ушел согласно приказу обратно. Мы начали разгрузку, но ввиду темноты, сильной волны и ночного времени, за неимением людей, отложили разгрузку до утра. Ночью шторм усилился, волны стали заливать берег, ветер сорвал с чалов закрепления, и баржи погнало в море. Все меры для спасения барж, от грузов которых зависит судьба нашего корпуса, ввиду отсутствия парохода, могущего догнать баржи и вернуть обратно в Оля, напрасны.

Шторм и ветер усиливаются. Все в порту обледенело. Телеграфная и телефонная связь с Астраханью прервана ураганом. Если у вас она цела, сейчас же, немедленно свяжитесь с Реввоенсоветом, пусть, не медля ни минуты, выходят нам на помощь пароходы. Иначе все погибнет. Боеприпасы и продовольствие, собранные по крохам в голодной Астрахани, погибнут.

Уполномоченный Ковалев».

Гром среди ясного неба. Все, что отрывал у себя, у бойцов других участков, собрал и послал нам Киров, все это, возможно, уже лежит в морской пучине, под волнами разбушевавшегося Каспия. И это сейчас, после таких радостных сводок Южного фронта. Я набрасываю полушубок и стремительно бегу на телеграф.

Саши нет. Вместо него у аппарата начальник конторы Гринь, с утомленным лицом и слегка посеребренными висками.

— Андрей Андреич, — кричу ему, — срочно давай аппарат... нужен Реввоенсовет...

Гринь, продолжая выстукивать по Морзе депешу, утвердительно кивает головой.

Мне кажется, что время тянется слишком медленно, что каждая секунда грозит гибелью каравана баржей.

— Форс-мажор! — прямо в ухо кричу я. — Давай сейчас же штаб армии.

Гринь снова кивает мне головой, что-то выстукивает и затем говорит:

— Прервал телеграмму... у аппарата Ремезов.

— Отлично, — стучи ему следующее... — командую я, и Гринь слово в слово передает в Астрахань телефонограмму Ковалева.

Аппарат щелкает и постукивает. Пальцы Гриня нажимают на рычажок. Телефонограмма передана. Несколько секунд тихо, потом Морзе выстукивает, и лента ползет из аппарата. «Не уходите из аппаратной. Сейчас доложу Кирову. Меры к спасению примем. Ждите ответа. Ремезов».

Гринь сокрушенно качает головой.

— Не дай бог погибнут, — наконец тихо говорит он. И по его глазам я вижу, что милый, спокойный Гринь прекрасно понимает, что гибель барж означает голод в полках, длительную отсрочку наступления и срыв так хорошо проделанной нами подготовки к боевой демонстрации на Кавказ.

— Откуда они возьмут боезапасы и питание, если потонут баржи, — пожимая плечами и разговаривая как бы с самим собой, бормочет он.

В ожидании ответа я вышел на крыльцо. Яндыки еще спали, хотя кое-где светились окна и сизый дымок поднимался из труб.

Ночь заканчивалась, подходило утро. Неясный, мглистый рассвет боролся с редевшей темнотой. Было холодно. Порывистый ветер, та самая «моряна», о которой местные рыбачки поют: «Как моряна сильно вдарит, фасон[11] с моря прибежить», начинала все сильнее «вдарять». Со стороны Каспия леденящие порывы ветра проносились над степью. Морозная тишина висела над Яндыками. На широкой улице стремительно кружилась поземка и белые вихри взметались кверху.

Это здесь, вдалеке от моря. Воображаю, что сейчас делалось на берегу Аля, на бурных водах штормового Каспия и как мучительно боролись со стихией наши люди, пытаясь спасти оторванные от берега, уносимые в море баржи.

Восток заалел, и сквозь снежно-дымную пелену редевшей мглы стали явственней вырисовываться контуры изб, оголенные, редкие деревья. Утро вставало над степью, солнечные блики пробежали по снегу. Он заискрился, алмазные россыпи снежинок брызнули так ослепительно ярко, что я даже зажмурился.

Солнце выкатилось как-то сразу, и холодное декабрьское утро озарило степь от Яндык до Кизляра. Вся суровая ледяная равнина прикаспийской низменности засверкала под лучами солнца.

Но вдруг солнце скрылось. Оно словно нырнуло в какой-то серый мешок. Блики исчезли, россыпи алмазов потускнели, утро стало пасмурно-скучным, а на том месте, где только что сияло солнце, сквозь плотную, мутную пелену тускло светился его красноватый круг.

С моря сильнее подул ветер, и целые ворохи снега с шумом и хрустом перелетали с места на место.

Начиналась та самая «моряна-ураган», от которого «фасоны» спешно возвращались на сушу.

Я вернулся на телеграф. И вовремя. Завидя меня, Гринь сказал:

— Вызывает штаб.

Снова застучал аппарат, и лента поползла: «У телефона военком штаба армии Квиркелия и командир экспедикора Бутягин. Кто у аппарата?»

— Здравствуйте, товарищи. У аппарата уполномоченный Реввоенсовета XI по военно-политическому контролю корпуса Мугуев.

«Говорит Квиркелия. Немедленно свяжитесь с Ковалевым. Несмотря на шторм и тяжелую погоду, пусть своими силами спасает баржи. Сейчас у нас ничего нет, все суда в море. Если через два часа не получим от вас ответа, пошлем дежурный миноносец Волжско-Каспийской флотилии. Это самая последняя мера. Надеемся на революционную сознательность и самопожертвование всех, кто сейчас борется в Аля с морем. Передайте все это сейчас же Ковалеву. У нас с ним связи нет, будем работать через вас. Изменилось ли что-нибудь за это время?»

— Пока ничего. Сейчас свяжусь с Ковалевым. Погода ухудшилась, с моря сильный ветер. Боюсь, что собственными силами они не спасут баржи, — диктую я.

«Шлите им на помощь людей. Мобилизуйте рыбацкие лодки. Обещайте награду тем, кто спасет баржи. Ожидаем сведений. Если же что-нибудь случится экстренное — вызывайте нас к проводу».

— А Киров? — спрашиваю я.

«Сейчас его здесь нет. Он у моряков, но знает о вашей беде. Квиркелия».

Разговор окончен. Гринь грустно смотрит на меня. Я прячу расшифровку ленты в карман и иду домой. Крепкий снег хрустит под ногами. Ветер пронизывает насквозь. Летящие снежинки колют лицо, слепят и щиплют глаза.

Яндыки проснулись, и женщины, закутанные до носа в платки, уже хозяйничают во дворах. Кричат петухи, и дымки из труб все сильнее поднимаются над крышами.

Несколько красноармейцев греются у разведенного посреди площади костра. Это — ночные караулы, оберегающие нас от внезапного налета белоказаков или бродящих кулацко-мародерских шаек.

Дальше рассказываю со слов товарищей, находившихся в эту ночь в Аля. К вечеру со стороны Астрахани к поселку Аля подошел караван из десяти барж, тяжело груженных провиантом, фуражом и боеприпасами. Натруженно пыхтя, борясь с волной, тяжело вели буксиры «Осетин» и «Киргиз». Из дельты Волги они вышли по полузамерзшей реке, следуя за ледокольным пароходом «Анапа», прокладывавшим им путь к морю.

Выйдя к чистой воде, «Анапа» повернула назад к Астрахани, а караваны пошли по своему курсу, в порт назначения Аля, где их уже ожидал военком отдела снабжения экспедиционного корпуса Ковалев. В пути, возле Оранжерейного, машина «Киргиза» сломалась, и после недолгого совещания «Осетин» взял на буксир его пять барж и медленно пополз по морю к Аля. «Киргиз» остался в Оранжерейном, где экипаж пытался собственными силами исправить поломку машины.

Спустя два часа после ухода «Осетина» с моря задул штормовой ветер, поднялась волна, потемнело небо, разыгралась моряна.

«Осетин», борясь с ветром и волнами, тянул свой караван, ежесекундно опасаясь то разрыва чалок, соединявших баржи, то мощных ударов волн. Его давно износившаяся машинная часть сдавала, плохо работал мотор, а тяжело груженные баржи затрудняли ход. С трудом дотянули до порта.

Приступили было к разгрузке, но темная, холодная ночь, отсутствие людей, усталость, охватившая команды, ведшие суда, — все это помешало немедленной выгрузке.

— Разгрузим утречком, дай людям отдохнуть, устали, еле держатся на ногах, — попросил Ковалева ответственный за караван.

— А если разбушуется море? — спросил Ковалев.

— Ничаво... чалки крепкие, не то что моряна, а пусть будут шторм, тайфун — и то выдюжит, — ответил старый дальневосточник, тихоокеанец Залыгин.

— Тогда — отдыхать, а с рассветом все на разгрузку, — приказал Ковалев.

И все же сомнения не покидали его. Он еще долго стоял на берегу, всматриваясь в темень, прислушиваясь к шуму моря и свисту ветра. Но суда были неподвижны, казалось, волнение моря не угрожало им. На корме и носу барж покачивались зажженные фонари. Изредка показывалась одинокая фигура на фоне тусклого света фонаря. Это караульные: они полудремали на палубе пришвартованных к причалам судов.

— Утром всех на разгрузку, вплоть до жителей поселка, — почти успокоившись, приказал Ковалев своему помощнику Токареву и пошел соснуть часок-другой.

Прошло не более часа, как его разбудил испуганный оклик Токарева:

— Товарищ Ковалев, Александр Пантелеймоныч! Вставай... беда! На море шторм, баржи сорвало с чалок.

Ковалев вскочил. Сон еще не оставил его.

— Караван унесло в море, — торопливо докладывал Токарев, и по его испуганному лицу Ковалев понял, что дело обстоит гораздо хуже.

— Созывай людей, поднимай на ноги поселок, — набрасывая полушубок, крикнул он. — Созвонись с Оранжерейным. Если «Осетин» там, пусть немедленно идет на помощь. Поднимай местных рыбаков, у кого есть лодки. Надо спасать баржи.

— Лодками нельзя. Такая волна, что выкинет на берег или перевернет в море. Я уже пробовал, — уныло сказал Токарев.

Они выбежали на улицу в темноту и кинулись к берегу.

Темно-серая мгла висела над морем. Ветер ревел и гнал большие белые волны на берег. Море стонало от все нарастающих порывов ветра, деревянная пристань, вся в брызгах и пене, трещала под ударами волн.

На берегу стояли люди, другие метались возле пристани, третьи что-то кричали, размахивая руками.

А в стороне, метрах в двухстах от берега, то поднимался на волнах, то как бы падал в глубину караван барж. Его то относило вдаль, то под ударами волн моряны швыряло к берегу. Иногда баржи сбивались в кучу, и тогда что-то трещало, покрывая даже гул моря и шум ветра. Иногда же суда вытягивались в ровную, стройную линию и минуту-другую плавно плыли, относимые течением в море. Затем они делали какие-то зигзагообразные движения и, подгоняемые ветром с моря, устремлялись к берегу. И тогда замирали сердца людей, тревожно и испуганно взиравших на эту сумасшедшую пляску судов среди бушующего моря.

Еще несколько секунд — и баржи, налетев на берег, разобьются о камни и друг о друга. И снова, как уже было несколько раз раньше, ветер менял направление, а откатывавшиеся от берега волны подхватывали караван и, кружа его в пенной громаде воды, относили вглубь... Море бесновалось у берега, но саженях в ста от него было спокойней, и баржи вновь и вновь то уходили в глубь моря, то с неистовой скоростью неслись к берегу. А на них, размахивая фонарями, что-то кричали беспомощные караульные. Но рев моря и свист ветра не доносил до Ковалева их криков.

— Товарищ уполномоченный, — подбегая к нему, закричал телефонист, — связи с Оранжерейным и Астраханью нету... Шторм повредил где-то линии.

Сердце Ковалева дрогнуло. Последняя надежда на ушедший буксир пропала.

— Послать людей на восстановление линии, — приказал он, отлично понимая, что линия могла быть восстановлена и через полчаса, и через четыре часа.

И тогда он послал по телеграфу ту самую телефонограмму в Реввоенсовет, которая была приведена в начале этой главы.

Поднятые по тревоге красноармейцы вместе с несколькими рыбаками и жителями поселка пробовали спустить на воду три лодки, но всякий раз сильная волна кружила лодки и отбрасывала их назад.

— Товарищи! Дело касается жизни корпуса... Не дадим погибнуть грузам, — взволнованно говорил Ковалев.

Один из рыбаков, жителей Аля, внимательно вглядывался в бушующее море, затем стал молча отвязывать свою, на цепи и канате привязанную к столбу, лодку, Отвязав, он огляделся. Рыбаки выжидательно смотрели на него.

— Надо спасать, ребята. Ежели не мы, так кому ж! — наконец сказал он. — Ты, Степка, садись за весла и ты, Митрий, с им... Я на нос, а ты, — он кивнул головой пожилому рыбаку, — на корму. Как подойдем к баржам, кидай на палубу конец.

Они уселись в лодку, сзади подтолкнули ее. Подхваченная волнами, она несколько мгновений то подвигалась вперед, то, отброшенная назад, шурша и скользя по песку, барахталась на берегу.

Люди снова толкали ее вперед, вода пенилась вокруг, и, сдвинутая с песка, лодка опять бешено вертелась в водоворотах и бурунах, вздымавшихся у берега.

Двое жителей прямо в сапогах сбежали в воду и, стоя по грудь в ней, толкали лодку вперед. Рыбаки дружно налегли на весла. Старик рулевой, вглядываясь в море, крикнул:

— А ну, ребятушки, еще... с богом!

Ковалев видел, как течение, отхлынувшее от берега, подхватило лодку и, вертя, сбивая ее с курса, понесло вперед. Люди дружно налегли на весла. Увлеченные их примером, бывший тихоокеанец и Токарев подбежали ко второй лодке и стали отвязывать ее.

— Бросьте, ребята. Батюшка Каспий шутить не любит, гляди какая волна, — предостерегающе остановил было их кто-то из толпившихся на берегу рыбаков.

— Не пужай. Я, брат, на Тихом океане на Курилы в шлюпке ходил, а твой Каспий... — пренебрежительно махнув рукой, ответил тихоокеанец.

Отвязав лодку, он попросил весла, затем вместе с Токаревым потянул ее с отмели к воде. Один из рыбаков, не говоря ни слова, пошел за ними. Втроем они сели в лодку и под одобрительные возгласы помогавших им людей на веслах поили в море.

— Молодцы, товарищи... помогай бог... Гляди, держи против ветра, правь на волну, на волну! — кричали им с берега остальные.

Первая лодка, подбрасываемая волнами, то ныряла, то снова показывалась на воде. Караван барж относило в сторону от Аля.

На берегу одобрительно зашумели. Баржи, только что отнесенные вглубь, вдруг задвигались и стали надвигаться на берег. Было видно, как первая лодка с трудом следовала за ними. Иногда казалось, что она вот-вот настигнет баржи, но огромные волны отшвыривали ее от них.

— Где там... Разве можно без моторки, — с отчаянием сказал кто-то на берегу, глядя, как опять увеличилось расстояние между баржами и отброшенной в сторону лодкой.

— Умаялись... что сделаешь веслами супротив шторма, — взволнованно сказала женщина, стоявшая возле Ковалева, и вдруг все ахнули, старуха рыбачка закрестилась. Вторая лодка, еще не успевшая отойти и на двадцать саженей от берега, поднялась на волне, затем, соскользнув с нее, завертелась в буруне и накренилась. Еще мгновение, и лодка, несомая водной стихией к берегу, стремительно взлетела на гребень новой волны и перевернулась. Люди уже плавали возле лодки. Новая волна выхлестнула их на отмель. За ними выбросило и мокрую, тяжело осевшую в воде лодку. Одно весло выкинуло тут же. Мокрые, перепуганные, наглотавшиеся воды люди тяжело дышали, осовело глядя на суетившихся около них рыбаков. Тихоокеанец сидел на песке мокрый, прозябший, обессиленный, поминутно выплевывая соленую воду. По всему было видно, что сейчас он забыл все — и Тихий океан, и Курильские острова, и свое недавнее бахвальство.

А шторм все крепчал. Море стонало, выл ветер, и свинцовые волны все ходили по морю. Но первая лодка, уже выбравшаяся за прибрежное волнение моря, все гонялась за баржами. Двое людей на ближайшей к лодке барже, держа канаты в руках, готовились кинуть их смельчакам.

— Помогай бог... — затаив дыхание шептала старуха, глядя на пробивавшуюся сквозь гряды волн лодку.

И вдруг все радостно вздохнули. Кто-то из матросов швырнул с баржи конец. По счастливой случайности лодку в это время отбросило в сторону, как раз туда, куда упал брошенный канат.

На берегу видели, как конец был подхвачен людьми, как он натянулся и как лодка стала медленно и натруженно выгребать к берегу.

— Давай, давай... сюда... ребятушки... — вскакивая с песка, заревел все это время молчавший тихоокеанец.

Лодка развернулась и медленно, борясь с водоворотами и течением, пошла на веслах к берегу, но не к Аля, а несколько влево от него.

Сначала все с недоумением смотрели на удалявшийся в сторону караван, который медленно тянула лодка.

— Зачем они плывут в сторону! — воскликнул Токарев. Ковалев, с радостной надеждой взиравший на лодку, тоже удивился.

— Чего это они подались туда? — развел он руками. Но старик рыбак, стоявший возле, весело сказал:

— Умный он, наш... Федотыч... Сразу видать соленого моряка... Ведь он правильно повел баржи. Их тут все одно волной вместе с лодкой назад шибанет. Гляди, какая волна играет... а там — мысок, и за им тихо. Он туда их тянет.

Лодка медленно, как бы сонно шла к мысу. За ней ровной и пунктирной линией тянулись баржи. И чем ближе они подходили к выдвинутому вперед мысу, тем уверенней направлялись к цели.

На море уже посветлело. Ночь уходила, и рассвет осветил темные волны. Отчетливо были видны люди в лодке. Старик, сидевший на носу, что-то крикнул. Люди на передней барже ответили ему. Гребцы налегли на весла, и лодка, делая полукруг, взлетела на волну и скрылась за мысом. Канаты натянулись, и баржи одна за другой вошли в прикрытие, за которым им не был страшен ни шторм, ни свинцовые волны разбушевавшегося Каспия.

Ковалев с облегчением вздохнул. Старик рыбак, сняв шапку, обтер лоб. Ловцы весело переговаривались. По берегу к мыску бежали красноармейцы, а впереди несся Ковалев.

— Таперь сюда станем гнать, — спокойно сказал старик, надевая шапку.

— А как? Не опасно снова морем? — спросил Ковалев.

— А мы, товарищ начальник, бечевой потянем. Знаешь, как бурлаки зараньше на Волге суда тянули. Так и мы, — уверенно сказал старик и, крикнув своих ловцов, тоже пошел к мыску, за которым отстаивался караван.

Тем временем все светлело. Утро уже наступило. Шторм стихал, хотя порывы ледяного ветра время от времени набегали на берег. Небо побелело. Угрюмые тучи расходились. Море успокаивалось. Казалось, поняв, что баржи спасены, старый Каспий решил прекратить возню на море. Моряна стихла.

Ковалев вместе с десятками людей уже суетился у мыска. Баржи стояли послушно и чинно, как напроказившие дети, ожидавшие выговора.

— Может, все-таки, обойдемся без бечевы, море успокаивается и лодки приведут баржи? — вопросительно сказал Ковалев.

— Нет, начальник, нельзя этого делать. Ты с Каспием не шути, не доверяй ему. Мы-то знаем его. Этот старый черт хитер: поверь только ему, он те покажет себя... Не-ет, товарищ, всем народом бечеву тянуть будем, а лодки нехай свой канат впереде ведут, — решительно сказал старик.

— Хорошо! — согласился Ковалев. — Тогда командуй, отец. Вот тебе и твои, и наши люди.

Из поселка уже принесли канаты. Еще одна лодка вышла на помощь и, держась близко к берегу, пошла на веслах к баржам.

Волнение почти стихло. Ветер спал, небо прояснилось, и светлое морозное утро встало над землей.

Люди на баржах закрепляли концы, обе лодки, в свою очередь, крепко-накрепко связали еще два толстенных каната. Старик Федотыч полез в воду осматривать крепления бечевы.

— Куда, отец, замерзнешь, ведь мороз да ветер, — остановил было его Ковалев.

— Не мешай, начальник. Тута я командер, а вот приведем баржи к пристани, тогда и согрей меня водкой да чаем.

— Будет, все будет, отец. Только доведи до Аля баржи, — ответил Ковалев.

Минут через двадцать лодки выплыли из-за мыска. Баржи дрогнули и задвигались.

— А ну, ребятушки, с богом, — закричал старик, и человек шестьдесят ловцов и красноармейцев, ухватившись за два начинавшие пружиниться каната, одновременно шагнули в сторону Аля. Впереди шли старик Федотыч и Ковалев. За ними — молодые, пожилые и совсем юные обитатели поселка. Весь комендантский взвод и свободные от караула красноармейцы, натянув канат, медленно шли позади. Баржи рванулись и, послушные людям и двум плывшим впереди их лодкам, вытянувшись в цепочку, чуть покачиваясь, неторопливо двинулись вперед.

— В ногу, ребятушки, в один шагайте. Эх, кабы теперь лямку, совсем легко было б, — сказал старик и дребезжащим тенорком запел:

Тяни-и — раз, тяни-и — два,

Шагай в ногу, голытьба...

Вскоре старик умолк, так как никто из остальных не знал ни слов, ни мотива старой бурлацкой песни.

Баржи приближались к Аля. По берегу длинной «бечевой» не спеша шли люди. А у пристани уже суетились женщины, кто-то из ловцов, стоя на деревянных мостках, размахивал крюком.

Лодка с туго натянутыми канатами, глубоко уйдя в воду, тяжело подходила к пристани, а по берегу, счастливые от сознания одержанной над морем победы, весело шагали люди, таща все десять драгоценных барж.

Старик ловец ошибся. Каспий словно забыл о баржах и боровшихся за них людях. Шторм утих, море успокоилось, волны исчезли. Светлое утро переходило в день, когда все баржи были наконец доведены до пристани и крепко, так что никакой ураган не мог сорвать их канаты, закреплены и зачалены к глубоко вбитым в землю сваям.

Счастливый Ковалев, усадив у себя в избе вымокшего, красного от напряжения Федотыча, приказал напоить его водкой и чаем, а сам побежал на телефонную станцию, чтобы сообщить мне о спасении барж.

Было уже восемь часов утра, когда я получил телефонограмму Ковалева и сейчас же отправился на переговорную. Гринь сидел за аппаратом.

— Только хотел посылать за вами. Вызывает Астрахань, — и он застучал ключом.

— У аппарата Квиркелия. Как дела с баржами? Волга стала, ледокол ушел в сторону Енотаевска. Вам ничем сейчас помочь не в силах. Как у Ковалева?

— Все в порядке. Все баржи спасены, грузы сейчас выгружаются на сушу. Потерь в имуществе и в людях нет.

— Спасибо за счастливое сообщение. Мы здесь уже потеряли надежду на спасение грузов. Киров дважды звонил нам из штаба флотилии. Сейчас обрадую его. Срочно докладывайте, как удалось спасти баржи.

Я, как мог, передал все, что знал.

— Объявите от нашего имени благодарность всем, кто спасал баржи, Ковалеву за распорядительность и хладнокровие. Пусть чем может наградит особо отличившихся ловцов, жителей и красноармейцев. Еще раз спасибо за радостную весть.

Спустя два дня эшелон с грузами на санях, телегах и автомашинах прибыл в Яндыки.

Все, до последнего сухаря и банки мясных консервов, было доставлено в корпус. Ковалев уже распределял боеприпасы, провиант, зимнюю одежду по полкам.

Мы были готовы к наступлению.

Бутягин ошибается

Части корпуса стали передвигаться к югу.

Через Яндыки прошел 37-й кавалерийский полк, две батареи полевых пушек, три батальона. 1-й кавполк бригады Водопьянова под командой Марка Смирнова остановился в Оленичеве, 2-й полк той же бригады под командой Афанасия Чайки вышел из Басов и послезавтра придет в Яндыки. Особый отряд моряков под командой Кожанова пошел из Оленичева в Эркетень. Соловьев спешно ремонтирует мосты по путям будущего наступления. Начальник штаба А. Смирнов разместил питательные пункты, протянул телефонную связь и наладил посты летучей почты. Калмыцкие хатоны передвинуты из степи к дороге на Кизляр — Эркетень, она полна движения, кишит людьми. По мере сил туда подвозят дрова, кизяк, теплую одежду. Три эвакопункта установлены на пути, и все-таки зима в степях Астрахани, близость моря, ледяное дыхание моряны пугают нас. Наступать через голую пустыню, занесенную снегами и передвигающимися по воле ветра песками, тяжело. Страшно и то, что наши тылы растянуты. От Астрахани до Яндык — далеко, а от Яндык до Кизляра сначала сплошная степь, а затем сильно укрепленные противником села и станицы, окружающие Кизляр. Коммуникации растягиваются, подвоз боеприпасов и питания затруднен. Бездорожье и зима... Как при этом идти в наступление? Идти на сытые станицы, на далекий город Кизляр, на Святой Крест? А идти надо. Весь наш огромный фронт наступает. 8, 9 и 10-я армии громят на своих направлениях Деникина, 1-я Конная армия бьет врага под Таганрогом. Наша 11-я армия должна выйти к Кизляру и Пятигорску, чтобы ударить по терско-ставропольским тылам неприятеля и перерезать пути их отхода на Петровск и Баку.

А войска все прибывают. Утром через Яндыки прошел инженерный батальон. По данным нашей разведки, ни в Бирюзяке, ни в Лагани, занятых белогвардейцами, противник не знает о нашем предстоящем наступлении.

* * *

Секретарь нашей партячейки Иван Анкудинович Проказин, кубанский казак станицы Баталпашинской, потерял левую ногу на германском фронте.

— Чудное дело, — говорит он, — ногу потерял, а голову взамен приобрел. Я ведь до ранения дюже какой верноподданный был. «Боже царя храни» да «Спаси господи» обязательно и утром и вечером пел, портрет царя Николашки на груди носил. Самое лучшее для меня дело было слушать в станичном правлении, как старики про турецкую да японскую войну рассказывают. На станичных учениях лучше всех рубал лозу да глину. В успенье пятнадцатого августа, у нас этот день весь отдел празднует, в станице ярманка, на плацу джигитовка, в степу — скачки. Девки в лентах да ярких платьях, старики в новых черкесках. От атамана отдела да от наказного — тысяча двести рублей на пропой казакам. Призы самолучшие: первый за скачки — двустволка, за джигитовку — седло новое казацкое да двадцать рублей денег, за рубку и лихость — пистолет «смитт-вессон» с зарядами. И хоть верь, хоть не верь, — я этих призов один три — четыре нахватаю. Батька мой гордится: «Будет мой Иван вахмистром», а дед, тот берет повыше: «Есаулом должен быть... джигит и рубака первый».

Так вот и рос я верноподданным, ожидая службы. Забрали меня на действительную в двенадцатом году, попал на западную границу. Кругом поляки да евреи, один другого бедней. Нищета, есть нечего, а земля вокруг барская, графов Замойских да Браницких. Люди здесь три копейки большими деньгами считают; а я ничего не замечаю, все словно так и должно быть. Утром — занятье, потом словесность, затем обед, после водопой, проездки, опять строевые. Так и шла жизнь. Я уже лычку получил, до приказного дослужился, в учебную попал. Вахмистр мною не нахвалится, а командир сотни даже из экономических сумм четвертною наградил. «Лучший казак в сотне», — похвалялся мною. Так я дурак дураком и жил. Все мечты об урядницких погонах да о сытом пузе были, и вдруг — война!

Стояли мы на границе, бои начались сразу, уже на второй день я срубил немецкого солдата в атаке. Через сутки в разъезде опять отличился — гусару голову расколол да другого со значком в плен взял. Воевать было нетрудно — с детства к войне готовился, всякой былью да небылицей, что старики болтали, восторгался.

Вскоре на груди один крест, а за ним и другой засверкали. В младшие урядники произвели, и вахмистр, и взводные стали меня Иван Анкудиновичем величать. Возгордился я этим до крайности, совсем одурел. Край мне третьего, золотого Егория, захотелось. И получил его, а ногу потерял. А случилось это так.

Языка немецкого надо было добыть. Из штаба корпуса приказ пришел «во что бы то ни стало...». Ну, опросили казаков, кто желает. Я, конечно, первым за веру, царя и отечество пожелал. Правду тебе сказать, думка у меня, дурака, тайная была: до подхорунжего дослужиться, домой с полным бантом и золотым басоном на погоне возвратиться...

— Я желаю! — говорю из строя.

— А я, Проказин, и не сомневался. Ты у нас в сотне украшение. Добудешь языка — третий крест и старшого обещаю, — говорит сотенный.

У меня от этих слов в груди словно тепло разливается. Взял я трех казарлюг надежных да пешим порядком и пошел. Ну, что такое ночной поиск да взятие языка — ты сам знаешь, да и службу казацкую мне тебе нечего расписывать, — поглаживая свои отвисающие книзу хохлацкие усы, улыбается Проказин. — Ты кем, хорунжим или сотником был? — спрашивает он.

— Подъесаулом.

— Ну, значит, ваше благородие, — шутит он, — прямо пойдем к делу. Нас четверо было, ползем к немцам, к тому месту, где они дозоры да секреты-выставляют. Доползли, а там — никого. Пошли дальше да и напоролись на полтора десятка немчуры. Будь они похрабрей да знай, что нас всего четверо, — был бы нам конец, а они, черти растерялись, как заорут — «козакен» да с перепугу кто куда. Стрельба поднялась не дай бог какая. Со всех концов стреляют, а кто в кого — не разберешь. Свалили мы одного немца да двух гранатами убили и обратно. Тут меня шальная пуля и вдарила в колено... Потерял я сознание. Спасибо, казаки не бросили. В лазарете получил я третьего «Георгия», а ногу отрезали по самое колено. Так мои геройства тем и закончились, — добродушно смеется Проказин.

* * *

Тяжелая потеря. Только что получено сообщение с фронта. В бою под Черным Яром, продолжающемся уже четвертые сутки, убита Феня Костромина.

Милая, хорошая девушка, при первой же возможности оставившая политотдельскую работу в Астрахани и комиссаром ушедшая на фронт.

Феня Костромина... Как-то не верится в ее смерть, так много жизни, радости, энергии и неиссякаемой веры в революцию и победу было в этом простом человеке. «Подумаешь, на фронт... удивил... герои... На фронте-то в сто раз легче, чем тут», — вспомнились мне ее слова. И вот ее нет, нашего чистого, честного товарища, нет милой, простой и скромной девушки, вместе со многими бойцами отдавшей свою юную короткую жизнь за Советскую власть.

Похоронили ее в братской могиле, на холме у реки.

Елецкий, только утром прибывший из-под Черного Яра, рассказал подробности смерти Фени. Батальон красноармейцев под шрапнельным и пулеметным огнем атаковал и выбил из окопов офицерскую роту и две сотни кубанских пластунов.

В атакующей цепи шла и Феня. Осколок шрапнельного стакана поразил ее в грудь.

Под Черным Яром идут затяжные бои, но успех явно склоняется на нашу сторону. Автомобильный дивизион, детище астраханских рабочих, превративших в бронемашины несколько автомобилей, творит чудеса. Он стал пугалом для тылов противника, прерывая их коммуникации.

Я вышел из штаба корпуса, все еще думая о Фене Костроминой.

— Ты ще, друже, идэшь, як куркуль тавричанский, и людей не замечаешь. — Передо мной стоят Проказин и Лозинская. Оба улыбаются, но я молчу, так невыносимо тяжело сказать сейчас этим людям о смерти нашей Фени.

— Что случилось... что молчишь?.. — спрашивает Лозинская.

— Феня погибла... Убита под Черным Яром, — негромко говорю я, — только что слышал об этом в штабе.

Какой-то странный звук, похожий на сдавленный вскрик, вырывается из горла Проказина. Он бледнеет, смотрит на меня остановившимся взглядом. Его клюка падает на снег, а сам он хватается за Лозинскую, от горя закусившую губу.

Недоумевая, я смотрю на них.

— Когда... убита? — сдавленным шепотом еле говорит Проказин.

— Позавчера... При отражении атаки белых, — понимая, что я сделал что-то неосторожное, отвечаю, поднимая костыль Проказина.

Он берет его как-то машинально, все еще глядя через меня словно невидящим взглядом.

— Ну... вы шагайте, товарищи.... а я догоню вас, — прерывисто, как бы с трудом, говорит наш секретарь ячейки и, повернувшись, уходит назад.

Он скрывается за углом.

— Что ты сделал, Мугуев, что ты сделал, зачем? — волнуясь, кричит Лозинская. Я хочу ответить ей, но она жестом останавливает меня. — Разве ты не знал, что он любит Феню? — чуть не плача выкрикивает она.

— Не знал, — растерянно говорю я.

— Ах, «не знал», — повторяет она, — все в поарме знали, один ты не знал этого.

— Честное слово, не знал... да откуда мне знать-то. В поарме я был недолго, потом ушел в тыл белых. — По моему лицу и растерянности она понимает, что я действительно ничего не знал об этом.

— Бедная девочка, — сдерживаясь от слез, говорит Лозинская. — Ах, и неуклюжий ты какой-то.

— А она, Феня, тоже любила его? — спрашиваю, не обращая внимания на слово «неуклюжий».

— Да нет... она знала, конечно, тихое обожание Проказина, немножко даже злилась на него за это, особенно когда мы подсмеивались над ней, но никогда он ни словом, ни звуком не показал ей своего чувства. Ему, бедному, казалось, что никто не догадывается. Хороший он. — Лозинская тихо говорит: — Прощай, Феня, прощай, товарищ!

Мы вместе идем до самого политотдела корпуса. Молча расходимся: она в политотдел, я к себе.

Заболела тифом Воеводина, подруга Нади.

— И давно? — спрашиваю Надю.

— Уже третий день. Мы обе думали, что это простуда, но доктор сегодня определил сыпняк.

С тревогой смотрю на девушку:

— И все это время вы вместе?

— Конечно. Я ухаживала за ней... У нее сильный жар, было даже что-то вроде бреда.

— Вам надо поостеречься... сыпняк так заразителен, — говорю я.

— Как «поостеречься»? — перебивает меня Надя. — Меньше бывать вместе.

— Бросить ее, бедную, одну? Отодвинуться в сторону? Хороший вы мне даете совет. — Она гневно смотрит на меня. — Женя одна, кроме меня, возле нее никого нет, она беспомощна, и я ей сейчас нужна больше, чем когда-либо. Я только что была в отделе, и товарищ Ковалев разрешил мне до тех пор, пока Женю не отвезут в лазарет, не ходить на работу, — холодно глядя мне а глаза, говорит девушка.

— Я беспокоюсь за вас, вы же знаете, Надя...

Но девушка прерывает меня:

— Возможно, завтра Женю увезут в больницу.

Она холодно кивает головой и уходит, даже не взглянув на меня.

* * *

Приехал комкор Бутягин, и мы, трое уполномоченных Реввоенсовета, пришли на совещание. Соловьев, за ним Ковалев и последним я доложили о состоянии корпуса, о степени его подготовленности к удару на юг, словом, обо всем, что входило в наши обязанности. Затем докладывал о дислокации войск и их боевом состоянии начальник штаба корпуса Смирнов. Военкомы Тронин, Костич, командующий кавалерией экспедиционного корпуса Сабельников и еще некоторые работники штаба дополнили наш доклад.

Бутягин слушал, делал какие-то отметки в блокноте, задавал различные вопросы.

— Итак, товарищи, я могу доложить Реввоенсовету, что экспедиционный корпус готов к выполнению своей задачи? — обращаясь ко всем сразу, спросил он.

— Мы еще полностью не знаем ее, Юрий Павлович, — улыбаясь сказал Смирнов.

— Что стоит перед нами: наступление на Кавказ или демонстрация для отвлечения сил противника с целью помочь нашим наступающим армиям? Из приказа РВС видно, что наступление должно быть с ограниченными целями.

— Если оно будет успешно развиваться, мы продолжим его, — прервал его комкор.

— Этого в приказе нет, — сказал Тронин.

— Это само собою вытекает из него: сильная демонстрация на Кизляр, в случае успеха переходящая в полное наступление.

— Для наступления, подчеркиваю, наступления, у нас нет достаточных сил и, что особенно важно, зима — неподходящее время, — сказал Смирнов. — Условия похода будут крайне тяжелы, а для внушительной демонстрации мы готовы.

— И я считаю, что зимой по этим степям в декабре наступать нельзя, надо повременить до февраля. Я год назад прошел зимой по этим степям и хорошо знаю условия зимнего наступления, — заявил Ковалев.

— Спорить не о чем. У вас есть приказ Реввоенсовета. По докладу командиров и комиссаров частей видно, что корпус готов нанести удар по белым, а что это будет, отвлекающая демонстрация или наступление, покажет будущее. Во всяком случае, девятая, десятая и Конная армии в зимних условиях идут с боями вперед, — твердо закончил Бутягин.

— Разве можно сравнить густонаселенные русские и донские равнины с нашими пустынными степями, омываемыми ледяным Каспийским морем? — спросил Тронин.

— Товарищи, раз приказ РВС есть, комкор подтвердил его и указал свои соображения, вопрос ясен. Корпус к выполнению задачи готов, — строгим официальным тоном сказал Смирнов.

Вскоре части, выдвинутые к Эркетени, получили приказ быть готовыми к наступлению. Из Яндык, Оленичева и Промысловки передвинулась к югу расквартированная в них пехота. Батареи ушли к Эркетени, обозы потянулись за ними. Комкор с Трониным и Смирновым уехали туда же.

В Яндыках стало просторнее, и теперь это село похоже на тыловой центр фронта.

Женю отвезли в больницу.

— Тиф, ослабленный организм, но ничего страшного, молода, справится с болезнью, — сказал врач.

Надя после того памятного разговора настороженна и суха со мной. Она много работает, печатая и для меня информационные сводки и донесения Кирову. И чем строже и официальнее она, тем дороже и ближе делается мне эта хорошая, так неожиданно встретившаяся на моем пути девушка.

Крепкая степная зима пришла в Яндыки, но мороз был какой-то добрый, ядреный, здоровый.

Все ходили бодрые, с красными от холода щеками, веселыми глазами и хорошим настроением.

— Скоро в поход... Наступаем!!! — было в глазах, в душе и на языке каждого.

Женя поправляется. Она еще слаба, но молодость берет свое. Надя часто ходит в больницу. Постепенно ощущение неловкости и холодок прошли, и мы вечерами опять гуляем по Яндыкам. Хорошее, ясное и доверчивое отношение Нади ко мне радует меня.

Вернулся из поездки Бутягин. Он побывал в Эркетени, ездил, осматривая дороги, и в сторону моря, побывал в хатонах, довольно скудно размещенных по путям нашего будущего наступления.

— Ночевать буду у вас. Надо поговорить кое о чем, — сказал он мне в штабе. Вечером он зашел ко мне.

Надя, печатавшая сводку для Астрахани, ушла домой. Аббас и комкор долго жали друг другу руки, но скудный запас у одного русских, у другого тюркских слов помешал им завести долгий разговор о Сибири, каторге и ссылках, которые вдоволь изведали оба. Потом Аббас сел у пылавшей печки, а Бутягин стал расспрашивать меня об агентурных данных. Особенно его интересовали Кизляр и положение в горах, у Гикало.

— Храбрый, умный и осторожный человек. Если б у него было тысяч десять надежных бойцов в тот момент, когда мы двинем на Кизляр... — задушевно говорил Бутягин.

Аббас, не так давно вернувшийся от Гикало, утвердительно кивает головой.

— Балшой, храбренный чаловек Миколай Гикал, — говорит он. — Его чечен, его рабочи, его солдат кирепка лубит. Чох яхши адам[12], — неожиданно по-тюркски заканчивает Аббас.

Я рассказываю комкору о камышанах, подробно останавливаясь на их численности, вооружении, настроении и той помощи, которую можно ожидать от них.

— Вы преуменьшаете их значение. Надо учесть революционную сознательность и высокий их героизм, — говорит комкор.

— Это все так, но высокие слова не должны вводить разведчика в ошибку. Пафос в нашей работе опасная вещь, уводящая в сторону от дела. Трезвый расчет, точные выводы, сухая, неприкрашенная правда — вот что необходимо разведке.

— Неисправимый педант, — смеется комкор, — во всяком деле нужна поэзия, вдохновение и оптимизм.

— Но не в разведке. Здесь розовый оптимизм может привести к черному концу, к гибели сотен людей.

— Специалист подобен флюсу — однобок, — помните изречение Пруткова? Но ничего, будущее покажет нам, кто прав, а теперь рассказывайте о камышанах правого, святокрестовского направления.

Докладываю ему. Опять идут цифры, количество людей, оружия, данные о частях противника, их дислокации, настроении.

— Мы их расшибем в два счета, — весело говорит Бутягин, — белые трещат по всем швам. Наш удар по Кавказу будет смертельным для Деникина, нокаут, как говорят боксеры... А кто эта красивая девушка, только что печатавшая здесь на машинке? — неожиданно спрашивает он.

— Сотрудница отдела снабжения, моя будущая жена, — коротко говорю я.

— Это хорошо. Поздравляю вас, — говорит комкор. — А теперь возьмите вот этот пакет. В нем два миллиона денег. Это Киров подбрасывает вам подкрепления, а я, — он встает, — иду спать.

— Но ведь вы хотели у меня.

— Нет... вы человек почти женатый, пойду к Смирнову.

Он крепко жмет нам руки, оставляет на столе тючок с миллионами и, сопровождаемый Аббасом, выходит на крыльцо.

Вернувшись, Аббас берет туго завязанный тючок, смотрит на него и равнодушно спрашивает:

— Дэнги?

Я киваю головой.

— Куда кладить, сюда? — И тючок ложится в угол, где лежат остальные наши миллионы.

Завтра ночью наши части переходят в наступление.

Все готово к удару. Войска стоят на исходных позициях, приказ командующего разослан по частям.

Утром я отправляюсь в Эркетень и дальше за наступающими полками Бучина, Полешко и Янышевского. Через два дня меня где-то впереди нагонят товарищи из политагентуры, которых с деньгами и инструкциями нужно будет перебросить через фронт, к Хорошеву, в кизлярские камыши.

К концу занятий я зашел к Наде. Работа отдела уже заканчивалась, и, подождав немного, пошел с ней домой.

— Надя, завтра уезжаю в Эркетень и дальше...

Она взглянула на меня.

— Когда вернусь, не знаю, но... вернусь. А возможно, что вскоре и вы все двинетесь за нами дальше.

Она молчала. Я взял ее руку в свою.

— Мы встретимся, обязательно встретимся, Надя.

Она остановилась и молча, не отнимая руки, кивнула головой.

Мы пошли по снежной, холодной улице Яндык. Шли и молчали. Подходя к дому попадьи, Надя положила мне руку на плечо и как-то тепло и робко сказала:

— Возвращайтесь живым, невредимым... Я буду ждать вас, — и у самого порога дома осторожно и доверчиво поцеловала меня в губы.

* * *

Белая степь курилась в сотнях снежных смерчей, поднимаемых вихрем. Ветер свистел и мчался по ледяной, безмолвной равнине. Свинцово-серое небо нависло над землей. Порывы ветра обжигали лица, кони с трудом шли — так силен был этот поминутно менявший направление ветер, дувший одновременно и в лицо, и в спину, и с воем проносившийся мимо. Заснеженные дюны с шорохом осыпались и медленно меняли направление. Только ветер да этот шорох были слышны на равнине. Люди двигались молча, кони бесшумно ступали в снег, по бабки увязая в нем. Четыре орудия еле тащились за пехотой.

Растянувшись на добрую версту, шел передовой отряд экспедиционного корпуса, которому предстояло к утру захватить Бирюзяк.

Пурга выла, ветер свистел, и тяжелые снежинки неслись по всем направлениям. Дойдя до условно обозначенного на карте буквой «х» места, отряд остановился.

Здесь когда-то, задолго до этих дней, стоял деревянный домик дорожного мастера и три — четыре калмыцкие юрты. Место это так и называлось — «Хатон», но сейчас здесь не было ни домика, ни юрт, ничего. Еще год назад разбитые, замерзающие, почти поголовно больные тифом остатки отступавшей на Астрахань 11-й северокавказской армии, спасаясь от холода и пурги, разобрали на топливо брошенный хозяевами деревянный домик, а калмыки, сняв свои юрты, откочевали из хатона в глубь степи.

Отряд остановился у пункта «х», ничем не отличавшегося от любого другого места в степи. Та же равнина, безлюдная, необитаемая, те же занесенные снегом пески, тот же обжигающий ветер и ледяной воздух.

Полешко подождал растянувшийся хвост колонны. Кони стояли, сгрудившись в тесную кучу, понуро опустив головы. Конники жались возле них. Несколько пехотинцев толкались и барахтались, стараясь согреться возней и борьбой. Пушки подошли и остановились у колонны. По сторонам отдыхавшего отряда виднелись фланговые конные дозоры, да разъезд под командой Усаченко ушел вперед по заметенной снегом дороге.

— Полчаса отдыха. У кого есть махра — кури, у кого нет — дыши воздухом, а кто любит трепака — танцуй под мороз да ветер, — пошутил Полешко.

Он с командиром батальона и двумя артиллеристами пошел вперед, нащупывая под снегом дорогу, ведшую на Бирюзяк.

Было нелюдимо и пустынно. Однообразие снежной степи угнетало глаз, а бесконечный вой ветра нагонял тоску. Но красноармейцы, казалось, не замечали ничего. Почти все они были уроженцами Северного Кавказа. Тут были кубанские, терские казаки, даже во сне видевшие свои, оставленные год назад, станицы и семьи. Тут были ставропольские крестьяне, бежавшие от белогвардейцев и своих кулаков, много армян, осетин, горцев Дагестана. Все они ждали этого самого часа, когда снова пойдут в наступление на Кавказ. И вот этот час настал.

Равнины калмыцких степей граничили с моздокскими и кизлярскими степями, Ставрополье начиналось уже за Кумой. Что им был ледяной ветер с моря? Их не пугало однообразие снежной пустыни, через которую год назад отходили они. Здесь, в песках, лежали непогребенными останки их братьев и друзей, их жен и матерей, отступавших вместе с ними в Астрахань.

Они знали и верили в то, что Советская власть победит, что деникинцы будут разбиты и что они, терские, кубанские, ставропольские и прочие большевики, вернутся победителями в свои станицы, деревни и хутора.

И вот приказ отдан, и они идут к своим местам.

Поистине неповторим в своем ратном упорстве, отваге и мужестве русский человек! Сколько горя, лиха, бед и несчастий пережили они, вот эти, сейчас весело и беззлобно согревающие себя толчками, шуткой и борьбой люди. Голод, поражение, тиф, развал старой армии, виселицы — все видели и испытали они.

* * *

Из снежной пыли и крутящихся белых вихрей вырвались двое конных. Это были связные от ушедшего вперед разъезда.

— Товарищ командир отряда! От комэскадрона донесение до вас, — слезая с коня и подходя к Полешко, доложил боец.

— Ну, как у вас там? Беляков не видно? — вскрывая пакет, спросил Полешко.

— Не видать. Заховались по домам, возля баб своих греются... Да где там, разве им придет в голову, что в такую пургу да метель мы наступаем.

— Можно двигаться. Кучура доносит, что ни одной живой души. Собаки, и те попрятались по конурам.

Полешко взглянул на небо, затем на ручные часы.

— До Бирюзяка верст двадцать, а то и все двадцать пять. Если двинемся через полчаса, то не спеша подойдем туда к ночи. Темнеет здесь быстро, часов в восемь село уже спит. А ну, хлопец, повернись спиной, та-ак... — и он, положив на спину связного полевую книжку, стал писать приказ Кучуре: «Остановись возле Бирюзяка и до наступления темноты не двигайся к селу. Действуй осторожно, не выдавая своего присутствия противнику. Дороги на Лагань и Таловку перережь своими постами. Боя не начинать ни в коем случае. Если ж будет крайняя необходимость — действуй холодным оружием. Бездеятельность противника и полная его уверенность в безопасности — залог нашего успеха. К семи часам вечера вышли навстречу нам связных, до этого полней выясни обстановку, разведай, где выставлены дневные и где будут ночные дополнительные караулы белых. Где их посты и пулеметы. Крайне нужны пленные, но языка надо брать наверняка и без шума. Связь с нами держи обязательно. Полешко».

Связные затрусили по снегу к эскадрону Кучуры, и отряду было дано сорок минут на отдых и перекур.

Над снежной равниной курились, сшибались и разбегались белые смерчи. Ветер крепчал, и с моря все сильнее доносился гул расходившейся стихии. Но люди не обращали внимания на мороз. Одни курили самокрутки, дымки махры вились над головами, другие слегка отпускали подпруги коням, третьи молча жевали сухари. Кое-кто вполголоса беседовал с соседом.

Но глаза и думы всех были устремлены к югу, к Тереку и Кубани, к тем местам, куда, наконец, двинулись войска.

Сорок минут отдыха прошли, и Полешко с пушками, тачанками и пехотой тронулся в путь.

Бирюзяк был первым селом, которое занимали белогвардейцы. «Ничья земля» лежала между Эркетенью и Бирюзяком по крайней мере на 60–70 верст, и эта огромная равнина только изредка «освещалась» (по военному выражению) разъездами наших или неприятельских кавалеристов. Но зимой, в конце декабря 1919 и начале 1920 годов, в самую лютую стужу с ледяными ветрами Каспия, с холодным безмолвием пустыни, никому из белогвардейцев и в голову не приходило, что находящиеся где-то под Астраханью немногочисленные красные части могут перейти в наступление через мертвую ледяную степь на Кизляр.

Однако 11-я армия сделала это, и не только на Кизляр, но одновременно с этим перешла в наступление и всем правым флангом экспедиционного корпуса, в направлении на Святой Крест.

Тем, кто хоть немного знает, что такое безжизненные, растянувшиеся на многие сотни верст, бездорожные даже летом ставропольско-астраханские степи, кто хоть раз побывал на калмыцких солончаковых равнинах, тот поймет, какого геройства, самопожертвования и напряжения требовал этот зимний поход на Кавказ в январе 1920 года.

* * *

Село Бирюзяк было разбросано по берегу зализа, полукосой врезавшегося в невысокие холмы, спускавшиеся в степи. Под холмами раскинулся поселок с несколькими десятками рыбацких домов.

На одном из холмов возвышалось довольно большое кирпичное здание. Здесь до 1918 года находилась почтовая контора и двухклассная школа. Гражданская война разогнала обитателей этого здания, и сейчас в нем была расквартирована рота пехотного апшеронского полка с тремя офицерами. Рядом с ней находилась и радиостанция, которую обслуживал взвод «искрового телеграфа» военных моряков Каспийской флотилии белых.

Во главе гарнизона был мичман Чихетов, молодой человек лет двадцати восьми.

Мичман прибыл в Бирюзяк из порта Петровска уже месяца четыре назад. Особых знаний военно-морского дела он не имел, так как кончил всего-навсего Бакинскую мореходную школу. Но Каспий и его условия знал довольно прилично, а так как моряков у неприятеля было немного, то его и назначили начальником гарнизона Бирюзяка, присвоив чин мичмана.

Чихетов перед самым отъездом из Петровска женился на молодой и хорошенькой девушке. Свадьбу справили за пять дней до отъезда его в Бирюзяк. Молодожены расстались, но спустя три месяца молодая по вызову мужа приехала из Петровска на пароходе «Вещий Олег» погостить у мужа и провести рождественские праздники вместе с ним.

Жили Чихетовы возле радиостанции в просторном рыбацком доме, на вершине холма, с которого спускалась тропинка к косе, густо заросшей высоким камышом. Камыш этот, напоминавший собой молодой и густой лесок, окаймлял берег залива, шумел под ветром и придавал косе живописный вид.

Чихетова каждое утро сходила к заливу, уже затянутому льдом, гуляла на косе и с радостью думала о том, что праздники заканчиваются и она скоро, может быть через пять — шесть дней, возвратится обратно к отцу и матери в город Петровск. Здесь было скучно, однообразно и страшно. Одни и те же лица, одни и те же дела, все те же разговоры о войне, большевиках, сторожевой службе и караулах. И только любовь к мужу задержала ее, и она не отправилась день назад на пароходе «Россия» в Петровск. «Вещий Олег» должен был прийти в четверг 7 января (по старому стилю), и она решила провести с мужем крещение, а 8 уехать обратно в Петровск.

Гарнизон Бирюзяка состоял из 142 солдат при трех пехотных офицерах и взвода станковых пулеметов, которым командовал поручик Купцов. Всего в гарнизоне находилось четыре пехотных, два казачьих, два артиллерийских офицера и инженерный прапорщик — начальник радиостанции. Скука в селе была неимоверная. Войной, по сути, здесь и не пахло. Она проходила где-то в центре России, и ежедневные сводки, передаваемые по радио в Гурьев, порт Петровск и Красноводск, говорили о том, что на равнинах Украины, в полях под Воронежем и придонских степях идут кровопролитные бои. Здесь же, на берегах Каспия, в ставропольско-терских краях, царила тишина. 11-я Красная армия была далеко за снежными степями. Зима, бездорожье, расстояние и отсутствие воды делали невозможным ее наступление на Кавказ, и выдвинутые вперед гарнизоны Кизляра, Черного Рынка, Таловки, Лагани, Бирюзяка, а также ставропольские — Величаевское, Урожайное, Терновка и другие — беспечно отдыхали, в бездействии, скуке и пьяной гульбе коротая свои дни.

— Хорошая у нас служба: и фронт и отдых. Никто в станицах или штабах не станет попрекать нас в безделье. Мы ж на фронте, и караулы, и линию обороны держим, и охрану от врага несем, а никто его и в глаза не видит, — любил повторять есаул Поздняков, командовавший всем направлением Лагань — Черный Рынок.

И действительно, для казаков терских станин Кизлярского отдела и для мобилизованных солдат-апшеронцев этот Астраханский фронт стал раем.

Уже давно не было здесь не только боев, но даже и обыкновенных поисков. Ни разведчики, ни кавалерия не соприкасались друг с другом. Только иногда крестьяне, по своим делам ездившие за линию фронта, сообщали и красным и белым, что «воюющие стороны» и не думают друг о друге, неся обычную, ставшую неопасной и скучной сторожевую службу.

Мы знали об этом. Наша агентура и камышане, как под Святым Крестом, так и под Астраханью, регулярно сообщали нам о сонном затишье, охватившем всю прифронтовую полосу неприятеля. И, готовясь к удару на Кизляр и Ставрополье, мы усиленно распространяли слухи среди крестьян и ловцов о том, что весной, с наступлением тепла, и наша 11-я армия ударит со стороны Яндык на Кавказ.

И вот, под прикрытием этой распространяемой нами «дымовой завесы», мы в самые лютые морозы декабря 1919 и начала января 1920 годов внезапно пошли в наступление на Святой Крест и Кизляр.

* * *

Офицеры гарнизона вечером собрались у Чихетова. Начальник Бирюзякского гарнизона был не в духе. Предстоящая разлука с женой, безвыходная скука и полная оторванность от веселой тыловой жизни, а самое главное, сплошные неудачи на центральном фронте и отступление белых армий, смахивавшее на бегство, омрачало праздничное настроение мичмана.

Несколько бутылей с красным кизлярским вином, индейка и знаменитое рыбацкое блюдо — белорыбица, запеченная в тесте, стояли на столе. Жена мичмана хозяйничала, отдавая приказания денщику и прислуживавшей им девушке, дочери домохозяйки.

— Хорошо, господа, что мы где-то на отлете, у черта на куличках, где нет ни войны, ни мира, одна скука, — поднимая бокал, сказал поручик Купцов. — Хотя, откровенно говоря, от этой тоски да скучищи, что окружают нас, можно взбеситься...

— ...или спиться с круга! — осушая стакан, мрачно перебил Чихетов. — Сегодняшняя сводка еще хуже, чем вчерашняя. Буденный со своей кавалерией ломится к Ростову, под Царицыном упорные бои. Войска Май-Маевского уходят с Украины, донская конница где-то весьма подозрительно затерялась. Какая-то сволочь взорвала мост у Батайска... В тылах ропот, слухи, кое-где мятежи...

— Хорошо начинаем новый, двадцатый год! — угрюмо иронизировал прапорщик.

— Утренняя сводка говорила о ставке главнокомандующего в Ростове, а вечерняя передана неизвестно откуда. Из Кущевки, что ли, — снова наполняя стакан вином, мрачно сказал Чихетов.

— Не часто ли будет? Еще впереди много времени. Давайте хоть споем, поиграем, — беря гитару в руки, напомнила ему жена.

Мичман махнул рукой, вздохнул и молча отодвинул стакан.

Наша жизнь коротка, все уносит с собой,

Наша юность, друзья, пронесется стрелой... —

запела Чихетова, играя на гитаре.

Ей подтянули. И старая студенческая песня заполнила комнату.

— К черту! Под Новый год не надо петь грустной песни! И без того тоска одолевает. Давайте повеселее! — закричал мичман и запел:

Оружьем на солнце сверкая,

Под звуки лихих трубачей...

По улицам пыль поднимая,

Проходил полк гусар-усачей...

Жена, или, как позже выяснилось, приехавшая из Кизляра к артиллеристу веселая девушка Шурочка, и поручик Купцов запели на мотив «Ой-ра» шансонетку, и все, оборвав «Гусаров», подхватили слова шансонетки. Прапорщик вскочил и стал лихо, с удивительным мастерством откалывать коленца «Ой-ры». Шурочка, приподняв подол платья, плясала возле него. Чихетова с безразлично-меланхолическим видом играла на гитаре, а артиллерист не в тон «Ой-ре» басил:

Все танцуют

Ой-ра, Ой ра...

Солдат и девушка уносили пустые бутылки и осколки разбившейся тарелки.

— А все-таки ску-учно! — прерывая шум, сказал Чихетов. — Мы, господа, как будто на похоронах веселимся.

И эти слова отрезвили всех.

— Действительно, уж очень тут тоскливо, — неожиданно вздохнула Шурочка. — В Кизляре, и то не в пример было веселей. Уеду я, Мишка, завтра обратно, — решительно сказала она артиллеристу.

— А я не дождусь, когда пароход придет, — не обращая внимания на состояние остальных, сказала Чихетова. — У меня все сердце что-то сжимается и ноет... Как бы чего не случилось.

— Глупости! Что тут может случиться. Просто тебе скучно и непривычно в этой берлоге, — снисходительно сказал муж. — Ничего, Ниночка, подожди еще сутки, а потом к отцу-матери в Петровск. А я спустя месяц приеду к вам в отпуск.

— Что тут может быть, — махнул рукой артиллерист. — До красных триста верст, да они сами от страха там дрожат, как бы мы на них не навалились. А что скучно здесь, так это верно. Давайте выпьем, друзья, за отъезд Шурочки в Кизляр, а Нины Георгиевны в Петровск, и да погибнут большевики и всевозможные красные на земном шаре.

— Ура-а!!! — закричали все и выпили за победу белогвардейской армии.

А в это время Кучура со своим эскадроном уже окружил Бирюзяк и закрыл все пути бегства к Кизляру.

Веселье как-то не получалось, праздничное настроение не клеилось, как выразился прапорщик Очкин, дважды пытавшийся дирижировать нестройным, разноголосым хором подвыпивших, но отнюдь не развеселившихся людей. Ни застольная грузинская песня «Мравол жамиер», ни строевая, юнкерская песня «Взвейтесь, соколы, орлами!» не удавались, и прапорщик, махнув рукой, молча осушил стакан, наполненный до краев красной «кизляркой».

Что вы плачете здесь,

Одинокая, бедная деточка...

Кокаином распятая

В мокрых бульварах Москвы... —

не глядя ни на кого, жалким тоненьким голоском, как бы отвечая своему настроению, вдруг запела Чихетова и неожиданно зарыдала.

Песня оборвалась, но мужчины не обратили внимания на неожиданный финал песенки Вертинского.

— Нервы... нервы, — покачал головой муж. — Я понимаю... в этакой дыре, как наш Бирюзяк, не то что заплачешь, а и волком взвоешь.

— Успокойтесь, милочка, послезавтра придет пароход и вы уедете в Петровск, — гладя по голове тихо плакавшую женщину, успокаивающе сказала Шурочка.

Гости стали расходиться. Ушел прапорщик Очкин, ушел поручик Купцов, ушла и чета артиллеристов. Денщик унес грязные тарелки, остатки ужина и недопитые бутылки с вином. Мичман разделся и потушил огонь.

Бирюзяк спал.

С моря дул холодный штормовой ветер. Вскоре погасли и последние огни в домах. На холме, где находилась радиостанция, было темно и тихо. Мирно спали и караул, и часовые, и даже собаки, забившиеся от вьюги и ветра в свои конуры, мирно спали в эту холодную новогоднюю ночь.

А дозоры Кучуры уже перерезали пути к селу, заняли исходное положение и ждали приказа, чтобы войти в уснувшее пьяным сном село.

298-й полк под командованием Янышевского подходил к Бирюзяку.

Закутанный в овчинный тулуп часовой сладко спал. Ни толчки, ни потряхивания долго не могли разбудить его. Наконец он проснулся и, сладко зевая, пробормотал:

— Смена? А я чуток заспался...

— Смена, — подтвердил кто-то из разбудивших его людей, — а будешь шуметь, так и вовсе тебе капут будет. Красные мы, на смену вашей белой шатии пришли. Понял?

— Так точно! — трезвея от страха и неожиданности, пролепетал солдат, жмурясь от наведенного на него нагана.

Все посты и караулы были сняты за пятнадцать — двадцать минут, все солдаты были пьяны, крепко спали и не сразу поняли в чем дело. А поняв, сейчас же покорно поднимали руки вверх, охотно сдаваясь в плен.

— Разрешите, господин-товарищ, проведу я вас по квартерам, где господа офицеры проживают, — предложил один из артиллеристов.

— Они тоже набузовались чихиря да водки, так что голыми руками заберете, — объяснил фельдфебель, навытяжку стоявший перед Кучурой.

— Да мы, брат, и без вас все еще неделю назад знали. Ну, а коли есть охота, валяй показывай, — засмеялся Кучура и, сопровождаемый красноармейцами и словоохотливым артиллеристом, пошел по селу, в котором уже хозяйничал его эскадрон.

Из хат выводили пленных, сонных, еще не протрезвившихся после обильного праздничного возлияния. Очумелые от страха и удивления, они молча шли к сараю, где уже находилось человек тридцать все еще не пришедших в себя солдат.

Артиллерист-поручик был поднят из теплой постели. Его временная жена, спросонок не поняв в чем дело, с криком и бранью накинулась на трех эскадронцев, осмелившихся нарушить ее сон.

— Хамы, дураки, сволочи... вон отсюда! Не видите, что ли, офицера и его даму, — затараторила было она, но сразу же смолкла, уставившись взором на красную звезду на серой папахе Кучуры.

— Вы, мадам, того... прикусите язычок, а то — обрежем! Не видите разве, кого бог в гости прислал?! — пошутил Кучура.

«Дама» смолкла и стала одеваться, бросая косые испуганные взгляды на разоружавших ее «мужа» красноармейцев. Но поручик был тих и только тяжело вздыхал, одеваясь. Он так, наверное, и не попал бы ногой в сапог, если б не один из эскадронцев.

— Не ту ногу суешь, ваше благородие, левую надо, левую, — еле сдерживаясь от смеха, напомнил он.

Чихетов был взят тоже в постели. Он долго не мог понять того, что произошло. Когда же, наконец, понял, охватил голову руками и громко и тяжело застонал.

Жена его не спала, когда в комнату вошли красноармейцы. Она лежала в кровати, читая книгу. Эта книга, «Человек, который убил», Клода Фаррера, через два — три часа попала ко мне, потом пошла по рукам политотдельцев.

Думая, что вошел денщик, она тихо сказала:

— Надо стучать, Фоменко, сколько раз я говорила вам, что без стука... — Тут она оборвала фразу. Взводный второго эскадрона терский казак Калюжный молча и выразительно показал ей на кинжал, висевший у него на поясе.

Чихетова обмерла, но молчала. Она молчала и тогда, когда разбудили ее все еще пьяного мужа, и тогда, когда вошедший Кучура приказал:

— Одевайтесь. Вы в плену. Через час отправитесь в тыл.

Она как-то машинально оделась. Заговорила лишь два часа спустя.

— Вы знаете, я все еще не могу выйти из оцепенения. Во мне все как бы умерло. Я чувствовала, чувствовала, что случится что-то ужасное, — с тоской и болью говорила она мне на опросе пленных.

Но и тут она была какой-то оцепенелой, деревянной, без слез, без страха, без упреков. Она представляла прямую противоположность кизлярской подруге поручика-артиллериста, все время визгливо и без умолку несшей всякий вздор, то и дело пересыпая его руганью и упреками по адресу ее неудачливого ухажера, выписавшего ее на дни рождественских праздников сюда.

— Дурак такой... вояка несчастный! Они только, господин комиссар, пьянствовать да с бабами валяться могут. Я уже давно раскусила их, этих белых сволочей... а меня не расстреляют? Я ж сама простого звания, — тараторила она.

Радиостанцию, на которой было сорок солдат, три пулемета и двое техников-радистов, взяли также без выстрела. Брал ее сам Кучура с тридцатью кавалеристами своего эскадрона. Спешившись в редком, оголенном лозняке, недалеко от села, эскадронцы через лед перешли косу и, войдя в густо росший на приволье камыш, по двое, по трое стали взбираться на холм, высившийся над селом, заливом, косой и пологим морским берегом.

Окна бывшего почтового отделения, теперь отведенного под радиостанцию, были темны, и только в двух из них горел свет. На станции царила тишина. В помещении, в котором располагалась охрана, также не замечалось никаких признаков жизни: солдаты спали.

Фельдфебель, так охотно предложивший свои услуги в пленении своих офицеров, стоял рядом.

— Вы не беспокойтесь, товарищ начальник, я сам трудовой человек и воевать с вами пошел из-под палки. Мобилизовали насильно, пришли белые в село: «Кто, — спрашивают, — у вас есть военные?». Ну, односельчане, конечно, на меня. «Вот, — мол, — вояка. Три года в окопах на Австрийском провалялся». Они ко мне: «Офицер?» Никак нет, взводный младший унтерцер самурского пехотного полка. «Ах ты, сукин сын, такой-сякой. Вся Расея против красных воюет, а ты в селе отсиживаешься. Вешать таких надо». Никак нет, говорю, я с доброй охотой. Только вот хотел с семьей маленько пожить, хату починить, а потом и к вам. «Мы, — говорят, — тебе починим. Дезертир, сволочь окопная, марш в запасный батальон!» Ну, я, конечно, и пошел, а через десять дней сюда из Грозного прислали. А мичман Чихетов, как узнали, что я бывший унтер да три года в окопах вшей кормил, и произвел меня в фельдфебели. Мне же все это ни к чему. Хватит, с немцами навоевался, чтоб еще со своими, трудовыми братьями драться.

— Вот ты, браток, и докажи нам, что слова твои не пустые, а настоящие. Тогда и мы тебе доверье окажем, — сказал Кучура.

— С полной моей охотой, товарищи, — радостно ответил унтер и, действительно, в эту ночь оказал нам немалую услугу.

В небольшой «караулке», некогда бывшей кладовой, сидел на полу часовой, с пьяным и сонным видом воззрившийся на унтера и вошедших с ним людей.

— Ты что, пес, пьян? — с деланно сердитым лицом спросил унтер.

— Никак нет... гос-по-дин унтирцер... присел маленько на пол да вот... подняться никак не могу, — шаря руками по полу, объяснял часовой.

От него разило вином, пустая бутыль лежала возле, на столе были остатки тарани и темные пятна от пролитого на бумагу чихиря.

— Поднимите его, хлопцы, — приказал Кучура, и осовевшего от вина и долгого пьянства солдата вывели во двор.

В следующей комнате в пирамиде стояли составленные винтовки. У окна торчал пулемет «кольт», возле разметавшегося во сне солдата был зачехленный «максим». Поодаль спали еще несколько белогвардейцев.

Бойцы окружили их, а Кучура вошел в третью, самую большую комнату, в которой на широком топчане похрапывал прапорщик. Возле него на полу, на соломе, спали моторист и радиотехник. Все трое были до того пьяны, что даже после того, как их подняли с постелей и объяснили в чем дело, те по-прежнему молча таращили на Кучуру и эскадронцев мутные глаза, пьяно икая и вздыхая.

Радиостанция без выстрела была взята нами, а через несколько минут Бирюзяк целиком вновь стал советским. Разбуженные ловцы и крестьяне с радостью приветствовали красных.

Выставленные на дорогах пикеты и дозоры перехватили нескольких белых солдат и сотрудничавших с ними кулаков, пытавшихся бежать в Кизляр.

Так в «ночь под рождество», по старому стилю, первый удар по белым на кизлярском направлении принес нам успех без пролития крови.

Предстояли новые дела.

Часов в одиннадцать дня я опрашивал попавших в плен офицеров, казаков и так неудачно гостивших в Бирюзяке дам.

Я с благодарностью вспомнил Сергея Мироновича, сразу и правильно понявшего мою просьбу о разрешении отбирать необходимых мне людей из числа пленных казаков и офицеров Терской и Кубанской областей. Никто теперь не мог мешать мне в моей работе по закордонной политагентуре. Все, кто казался мне полезным для нашего отдела, сразу же после опроса попадали в наше распоряжение. До сих пор это было лишь официальным, написанным на бумаге решением Реввоенсовета, теперь же, с сегодняшнего дня, это решение становилось законом для штаба нашего корпуса.

И вот в первый раз я произвел опрос пленных и отобрал из числа терцев и кубанцев подходящих для нас людей. Остальные после опроса были отправлены в тыл корпуса.

Все, что было описано в начале этой главы, начиная с рождественской ночи и кутежа у Чихетова и вплоть до настроения праздновавших рождество женщин, до самых незначительных деталей вечера, взято из долгих и горьких рассказов офицеров и их дам, попавших к нам в плен.

Был холодный зимний день. Ледяной ветер дул с моря, его порывы пронизывали до костей.

Опрос кончился, и пленных требовалось отправлять в Яндыки. Я посмотрел на безмолвно, бездумно стоявшую передо мной Чихетову. Ее большие глаза были пусты, в них — отчаяние и обреченность.

— Я знала... я знала, что что-то страшное случится в эту ночь, — тихо, словно куда-то в сторону, сказала она.

На ней была нарядная городская шубка с лисьим воротником. На ногах лакированные туфли, шелковые чулки, на голове какой-то капор. Идти пешком по ледяной степи, под ударами пронизывающей насквозь моряны было равносильно смерти. Я приказал Чихетову и случайную подругу артиллериста посадить на телегу.

— Спасибо, — глухим, срывающимся голосом сказал мичман. — Я боялся за нее... — он глазами указал на сидевшую без движения жену. — Спасибо... я ожидал всего, только не этого... — голос его дрогнул, он отвернулся.

Через окно я видел, как в телегу, полную соломы, уселись женщины, как пленных окружил конвой и как вся эта печальная процессия двинулась из Бирюзяка. Возле телеги шагал мичман.

В половине двенадцатого дня наконец протрезвился механик радиостанции, все это время усиленно повторявший, что он «студент-технолог, силой мобилизованный в добрармию». Он старался угодить нам. С его опухшего от пьянства лица не сходила улыбка.

— Товарищи, господа-командиры, скоро двенадцать, а ровно в полдень мы принимаем из Петровска утреннее радио и затем к часу дня передаем его в Гурьев. Как быть? Если мы не примем и не отзовемся на вызов, то в Петровске забеспокоятся и все поймут. Как быть? — повторял он, заглядывая Полешко в глаза.

На коротком двухминутном совещании было решено: первое — принять из Петровска очередное донесение, второе — вести с белогвардейцами обычный разговор, третье — сообщить, что все спокойно, и четвертое — просить Кизляр, чтобы выслали возы с продовольствием, бочку с белым и бочку с красным вином, роту солдат или сотню казаков с пулеметами, так как, по донесению лазутчиков, в районе Эркетени замечено передвижение красных.

Все это было написано на бумаге и положено под нос радисту.

— Ну гляди, студент, от этой передачи зависит твоя судьба. Передашь все, как говорено, — останешься у нас, будешь работать для народа, как свой, советский человек. Обманешь, передашь от себя что-либо — тут же тебе смерть, — показав пальцем на кобуру нагана, сказал Полешко.

— Факт! — коротко подтвердил Кучура.

— Да что вы, товарищи... Буду работать честно, на кой мне черт эти белые бандиты, ей-богу! — даже перекрестился механик.

— Поглядим, а теперь готовься к приему.

Ровно в двенадцать поступила обычная сводка из Петровска. В ней наряду с привычной брехней белого командования о победах где-то в Сальской степи и у Красного Яра коротко говорилось об отходе для укрепления растянутого фронта добровольческого корпуса Май-Маевского от Харькова. В конце было сообщение о том, что в Петровске повешено одиннадцать мужчин и три женщины-большевички, «захваченных при попытке к бегству из местной тюрьмы». Имена не указывались, но подробности казни сообщались. Радиосводка заканчивалась призывом командования белогвардейской армии к населению: «Не верить пропаганде большевиков о неудачах добрармии, которая в ближайшие дни расправит свои плечи и окончательно добьет большевиков».

Студент-технолог постарался не за страх, а за совесть. Мы видели, как он умно и беззаботно переговаривался с радистом Петровска, как расспрашивал его о бытовых и житейских новостях города. Болтал он и о какой-то Анечке, которой просил передать привет. Затем переключился на Кизляр и очень добросовестно и настойчиво требовал присылки и вина, и продуктов, и роты солдат. Закончив передачу, телеграфист отер лоб, вздохнул и неуверенно спросил:

— Ну как? Годится или нет?

— А это — как ответит Кизляр. Поверит в твою передачу, пришлет требуемое, — значит, все отлично. Теперь уж твоя судьба, радист, не у нас, а в Кизляре, — сказал Полешко.

— Эти пришлют. Сейчас они полковнику Козыреву докладывают. Часа через два получите ответ.

Но ответ пришел раньше. «Ночью выходит к вам полусотня казаков под командой хорунжего Бычкова. Посылаем [228] бочку с красным чихирем. Хватит одной, а то обопьетесь. А также воз с продуктами и три пулемета. Усильте наблюдение за степью. Казаков высылайте в разъезды для освещения дорог на Эркетень. Прибытие полусотни и транспорта донесите», — приказывал мичману Чихетову полковник Козырев.

Днем я пошел к моему старому знакомцу, Степке, отчаянному вралю и славному парню, провожавшему меня недавно из Бирюзяка. Дома была только старуха Домна, подслеповато и напряженно всматривавшаяся в незнакомца.

— Добрый день, Домна Саввишна. Не узнаете старого приятеля?

— Не угадаю, голубчик... не припомню, може, скажешь, кто? — продолжая разглядывать меня, сказала старуха.

Я назвался.

— Иль забыла, как прятала меня от белых да Чихетова в подпол, когда Матюша, родич ваш, что в Аля живет, привел меня к вам ночью... а потом я со Степкой вашим далее, к камышам, подался. Да где сам Степка-то?

— Признала, батюшка, вот теперича признала. Доброго здоровья, товарищ милый, а то сразу-то не угадаешь... а Степка вон он, на кошме в углу лежить, тиф у него али какая другая болесть... седьмой день парень мается... А хозяин наш в подводы с вашими на позиции поехал... Может, к вечеру али к завтрему вернется... Да ты присядь, присядь вот на стульчик, — выдвигая вперед свой единственный стул, предложила старуха.

— А дочка где?

— А она тута, в селе... Вот-вот возвернется.

— Степа, друг милый, ты что это, заболел? Мы к тебе в гости пожаловали, кадюков вон погнали, село заняли, а ты слег... Ну, что с тобой? — садясь возле больного, спросил я.

Степка с трудом поднял на меня глаза и, вряд ли даже узнавая, сказал:

— Я ничего... малость захворал... На той неделе простыл.

— Чуть не утоп малый, — сокрушенно сказала старуха, — на берегу под лед провалился, еле ребята вытащили.

— Не... не ребята... Я... сам... сам вылез, — храбрясь, заговорил Степка.

— Конечно сам. Ты ведь парень храбрый... а теперь лежи да молчи, а я к вам, — обратился я к Домне Саввичне, — доктора пришлю. Он его быстро на ноги поставит. Нам такие молодцы, как Степа, нужны. Ну, будь здоров и жди доктора, — сказал я уходя.

Медик санчасти, Казарьянц, которого очень хвалил, отправляя в наш корпус, комиссар сануправления армии Саградьян, был милый и знающий человек. Осмотрев паренька, Казарьянц вечером зашел ко мне.

— Что-то вроде сильной простуды, но никак не тиф. Я дал ему порошков, поставил горчичники, утром зайду еще. Думаю, что через неделю наш пациент будет на ногах.

Я велел отнести Степке и его родным фунтов десять трофейного сахару, две пачки чаю и кварту красного кизлярского вина.

Утром и мать и отец Степки пришли благодарить нас за помощь сыну.

Дела не ждали, и я больше не смог навестить больного, но от врача знал, что Степка поправляется.

* * *

Рота красноармейцев и эскадрон Кучуры засели в засаду. День прошел тихо. Крестьяне Бирюзяка приглашали к себе бойцов, кормили их белым, ноздреватым пшеничным, давно нами не виданным хлебом. Белорыбица, тарань, вобла, пшеничная мука всех сортов и даже мясные английские консервы корн-беф, по три и пять килограммов банка, — все это попало нам в качестве трофеев в продовольственном складе гарнизона.

За год гражданской войны я, несомненно, в первый раз поел досыта хлеба, корн-бефа и других деликатесов, от которых отвык за время суровой, спартанской, ограниченной в бытовых условиях жизни.

— Наш хлеб, кубанский... а это пшеничка терская, не иначе как прохладненская али с Червленной завезена, — поглядывая на мешки с мукой, говорили эскадронцы, почти все казаки кубанских и терских станиц.

Помня о голодных товарищах, о больных и раненых красноармейцах, о детях, лишенных мяса и муки, мы в тот же вечер отослали почти все захваченное у неприятеля продовольствие в Яндыки, оставив себе малую часть трофеев. Условия зимы, бездорожья, оторванности от тылов заставляли нас думать о том, как будем снабжать продовольствием, одеждой и боеприпасами наши наступающие на Кизляр войска.

Ночь прошла спокойно. Сводка, полученная по радио из Петровска, и очередная болтовня радиста с Кизляром не изменили ничего. Было ясно, что белогвардейцы даже и не подозревали о нашем наступлении и захвате Бирюзяка.

Радист-техник старался так усердно, что пришлось даже остановить его в беседе с Кизляром, когда он хотел было запросить у коменданта города еще вина для Бирюзяка.

— Ты без нас, мил-друг, ничего не сочиняй. Передавай только то, что указываем. Там, в Кизляре, тоже не дураки сидят... одно лишнее слово, и кончена наша конспирация. Строго выполняй то, что указано, — предупредил радиста Полешко.

Его опасения оправдались. Ночью, под самое утро, пришла внеочередная, экстренная радиограмма из Кизляра.

Радировал полковник Козырев:

«На ставропольском направлении, со стороны астраханских частей Красной Армии, в районах Величаевское — Степное обнаружено продвижение пехоты и кавалерии большевиков. Их усиленные разъезды заняли Терновку. По данным разведки, из Яндык вышла колонна красных с артиллерией и конными частями. Возможно, что удар их будет нанесен в вашу сторону, хотя условия зимнего времени и растянутость коммуникаций красных позволяют думать, что это простая демонстрация с целью задержать на Тереке наши резервы, направляемые на помощь центральному фронту, в районы Дона и Харькова. Усильте разведку, вышлите вперед к калмыцким улусам казаков. Пусть пройдут по степным хатонам. Все данные разведок немедленно радируйте мне.

Полковник Козырев».

Из Эркетени подошла кавбригада под командованием Водопьянова. За ней на подходе был стрелковый полк, две артбатареи, особый матросский отряд Кожанова. Бирюзяк заполнился людьми. Там, где легко размещался небольшой гарнизон противника, теперь находились свыше тысячи бойцов и около восьмисот коней. Продовольствия и фуража, которые мы рассчитывали захватить у белогвардейцев, оказалось недостаточно. Надо было думать о том, как накормить все прибывающие части.

В Яндыки, в штаб корпуса, были срочно посланы донесения о немедленном продвижении к Бирюзяку продовольствия, боезапасов и фуража.

* * *

Полусотня гребенских белоказаков, главным образом уроженцев станицы Ново-Александрийской, или Копая, как ее именовали сами казаки, беспечно растянулась на добрую версту. Впереди шли дозоры, бокового охранения не было, так как и ровная степь, и отсутствие красных гарантировали полную безопасность движения.

— Впереди Бирюзяк да от него еще верст сто пустой, никем не занимаемой земли. Чего людей даром гонять в дозоры, — решил хорунжий Бычков.

Из Кизляра вышли весело, с песнями, предварительно хлебнув «родительского чихиря» — вина, заготовленного еще из урожая прошлого года. Пулеметы везли на первом возу зачехленными, ленты от них были на другом возу вместе с мукой, пшеном, мясными консервами и пятью тушами забитой для войск скотины.

Казаки то съезжались, то растягивались в цепочку, давно потеряв походный строй «по три», в каком они вышли из Черного Рынка, где провели прошлую ночь.

Стужа становилась все сильней. По степи кружилась поднятая ветром снежная карусель. До Бирюзяка оставалось верст пять.

Хорунжий остановил свою растянувшуюся полусотню.

— Цыганский табор, а не казаки! А ну, подтянись! — орал он на казаков, не обращавших на него внимания.

Он остановил коня, поджидая отстающих. Голова колонны тронулась, возы с грузом двинулись дальше, а хорунжий, чертыхаясь, все подгонял показывавшихся из-за бугра казаков.

— Догоняйте, черти не нашего бога, полусотню... Там за ериком, возле леска, — привал. Останови отряд, пять минут отдыху, а потом с песнями прямо в Бирюзяк... а то срамота одна, не казаки, а бабы брюхатые на конях! — приказал хорунжий вахмистру.

— А вы, Илья Егорыч? — откозырнул вахмистр.

— А я до ветру схожу и после догоню вас галопом. Так гляди, Иван Андреич, за порядком.

— Слушаю-сь! — и, нахлестывая коня, вахмистр поскакал вперед к голове растянувшейся колонны.

С хорунжим остался его вестовой, державший в поводу коня.

Как только дозоры казаков прошли мимо засевших в лесу и в овражке эскадронцев Кучуры, из ерика нестройной толпой выехали телеги, а за ними кучно ехавшие казаки. Нагнавший их вахмистр остановил колонну.

— Стройсь справа по три, сукины дети, — орал он, — чего сбились в кучу, становись по три...

Он еще что-то хотел сказать, но внезапно смолк.

Из ерика вышли трое. Справа от дороги поднялись из-за снежной дюны еще четверо, а из леска выехали несколько конных. Две пулеметные тачанки с наведенными на казаков «максимами» были за ними.

— Эй, казаки... бросай оружие. Вы оцеплены со всех сторон. Здесь две роты стрелков и два эскадрона. Бирюзяк уже взят нами, сопротивление бесполезно, — выезжая чуть вперед, закричал один из всадников.

Казаки оцепенело смотрели на неожиданно, точно из-под земли поднявшихся красных. Вахмистр схватился за кобуру нагана, кто-то из казаков рванул назад коня, другой вскинул на прицел винтовку...

Короткая пулеметная очередь просвистела над растерянной, оцепеневшей толпой.

— Говорю, сдавайтесь без бою, а то расстреляем всех. Вокруг пятнадцать пулеметов, — грозно соврал Кучура. — Я сам, ребята, терский казак станицы Государственной. Какого вам черта за атаманов да за разную сволочь гибнуть? А ну, бросай оружие.

Один, за ним другой, потом третий... сначала медленно, затем все быстрее и быстрее стали прямо с коней бросать на землю винтовки. И только двое из самого хвоста колонны, думая спастись бегством, повернули внезапно коней и, хлестнув их нагайками, понеслись бешеным карьером назад, по кизлярской дороге. Они перемахнули через ерик и вместе с конями грохнулись на полном скаку оземь.

Шестеро эскадронцев с двумя ручными пулеметами срезали обоих всадников вместе с их конями.

Хорунжий Бычков и его вестовой, видевшие, как под пулеметными очередями повалились наземь оба казака, понеслись во весь карьер обратно к Черному Рынку.

Эти два человека только и спаслись из всего отряда, так беспечно шедшего на пополнение гарнизона Бирюзяка.

* * *

С пехотными частями, пришедшими из Эркетени в Бирюзяк, прибыла и часть сотрудников закордонной политагентуры, как официально называется наш отдел.

Приехали Самойлович, Дангулов, Румянцев, Аббас Бабаев, чеченец Махмудов из аула Гойты, ингуш Хасултан Нальгиев, еще четверо дагестанцев и один карачаевец. Пользуясь тем, что начались боевые действия, решено перебросить их через линию фронта с помощью камышан.

Дагестанцы Муралиев, Сеидов и связной, уже дважды ходивший в Леваши, кумык Асаев, взяв миллион двести тысяч рублей николаевскими деньгами, должны будут из камышей, перейдя переправу через Терек, углубиться в предгорья Дагестана, где их встретят ожидающие в ауле Костек связные Бориса Шеболдаева.

В последнем письме, пересланном мне из камышей Хорошевым, Шеболдаев настоятельно просил прислать больше николаевских денег, «некрупной купюры», весьма необходимых ему в горах. То же самое писал и Николай Гикало.

Как и чеченцы, дагестанцы не принимали деникинских денег, а брали за провиант и фураж только николаевские да керенские.

Из тех денег, которые навалом принес мне на спине никем не охраняемый Аббас Бабаев от Кирова, сейчас оставалось около двух миллионов семисот тысяч. Я подумал, подумал — и выделил для Гикало тоже миллион двести тысяч, сто пятьдесят тысяч послал Хорошеву в камыши, но даже и эта сумма была весьма значительна, так как, по данным нашей агентуры, в Баку золотая десятирублевка на денежной бирже стоила девяносто рублей.

Под утро все сотрудники нашего отдела должны были уйти по затянутому льдом побережью Бирюзяка к камышанам. Проинструктировав их еще раз, я назначил старшим экспедиции Самойловича.

Ночь уже давно легла над Бирюзяком, но шум, голоса, движение обозов, цоканье копыт проезжавших по окаменело замерзшей земле коней не прекращались. Штаб корпуса, зная, что двое белоказаков успели ускользнуть из кольца нашего окружения, приказал немедленно наступать на Таловое — Черный Рынок — Кизляр.

Войска двинулись дальше, мне же предстояло, пользуясь смятением и сумятицей на фронте, перебросить через охранение противника экспедиционную группу. Нужно было, чтобы и Гикало в горах Чечни, и Шеболдаев в Дагестане, и ставропольско-кизлярские камышане, и осетинские партизаны, — словом, все, кто ждал прихода Красной Армии, зашевелились и своей демонстрацией отвлекли б на себя часть сил врага.

С утра задул свирепый ветер с моря. Из окна дома я вижу, как под ударами ветра то ложится, то встает, то мечется в стороны густая гривастая полоса камыша, окаймлявшего косу. Море «штормует», как сказал хозяин, местный рыбак.

Мороз усиливается. По земле метет метелица, снежные вихри со свистом летят по воздуху, обрушиваясь на Бирюзяк.

А каково сейчас бойцам, стремительно наступающим на Черный Рынок?

А каково моим товарищам, в слепящем снежном вихре бредущим по береговой кромке Каспия, чтобы где-то незаметно перейти линию фронта?

Знаю, что они ее перейдут, фронт здесь не сплошной. Войска находятся лишь в населенных пунктах, на пересечении дорог и рыбацких поселков, раскиданных по берегу моря. И деньги, и люди будут у камышан. Местные проводники, ненавидящие белогвардейцев, потайными тропами доведут их до камышей, а оттуда уже нетрудно, перейдя Терек, соединиться с партизанами Дагестана и с отрядом Шеболдаева. Труднее будет тем, кто пойдет к Гикало, в Чечню. Им придется пробираться через казачью область или же кружным путем, через Темир-Хан-Шуру, оттуда горными путями через весь Дагестан.

Ветер усиливается. Прибыли еще два батальона пехоты и пулеметный взвод 37-го кавалерийского полка.

Мы опросили взятых Кучурой в плен казаков. Почти все бородачи третьего призыва, то есть люди по сорока пяти — сорока восьми лет от роду. Иногда среди них попадаются и казачонки, лет по семнадцати, еще даже не отбывшие подготовительной станичной службы «бигара», как ее называют здесь.

Казаки сначала дичились и боялись меня. Они все были уверены в том, что половину из них расстреляем, а другую половину насильственно мобилизуем в пехоту.

— Почему ж в пехоту?

Пленные жмутся, перешептываются между собой.

— Ну, станичники, почему ж в пехоту? — снова спрашиваю я.

— А чтоб из нас мужиков исделать. Раз казак без коня, в пехоте, значит, вроде иногороднего, — несмело решается, наконец, кто-то из пленных.

— Из казаков, значит, в мужики переделать, — добавляет рябоватый казачина, сидящий возле меня.

— А зачем это? — спрашиваю его.

— А чтоб казаков навовсе изничтожить.

— Чтобы, значит, такого сословия и не было.

— Оно, конешно, казаки много полютовали в пятом годе, однако не мы ж, отцы али то деды наши были, — раздаются вдруг общие голоса.

— А землю нашу, спокон веков жалованную да кровью завоеванную, отобрать.

— Чеченам да мужикам раздать, — говорит рябой казак.

— И кто вам такую чушь в башки втемяшил? Ну, вот вы — казаки, а кто я, ну кто я есть такой? — спрашиваю удивленно замолчавших казаков.

— Не могим знать... Может, комиссар, может, и начальник. Да разве ж узнаешь... человек и человек, — вдруг вразнобой говорят пленные.

— А вот кто. Такой же терский казак, как и вы, да только еще бывший подъесаул.

Пленные оторопело смотрят на меня. Кто-то недоверчиво ухмыляется, а один неожиданно повторяет:

— Ну да, из казаков... Вы, господин товарищ, по личности, вроде как из жи... — он поправляется, — ...из явреев али поляков будете.

— Ну и дурак. Говорю тебе — терец я, да еще и бывший офицер.

— А из какой станицы? — любопытствует рябой.

— Черноярской, Моздокского отдела, той, что недалеко от Моздока, рядом с Прохладной находится.

Казаки озадаченно молчат, но рябой не сдается:

— А какого будете полка, господин подъесаул?

Все настораживаются.

— Первого горско-моздокского, генерала Круковского полка. Да я и ваш, кизляро-гребенской полк, хорошо знаю. Там у меня родной брат сотником всю войну в третьем полку на турецком фронте провоевал, — и я называю свою фамилию.

Казаки ошеломлены. Один, а за ним еще двое, оказывается, служили в 3-м полку и хорошо знают моего брата.

— А тот командир сотни, Кучура, что вас в плен взял, — тоже терский казак и служил урядником в моей сотне всю мировую войну, на турецком фронте. И среди нашей кавалерии половина казаков кубанцев да терцев, а вы говорите, что мы вас земли да сословия казачьего лишить хотим.

Трудно было ожидать такого результата, какой произвели среди пленных эти слова. Казаки шумно заговорили, зажестикулировали, кто-то вскочил с места, горячо и возбужденно крикнув:

— Ну что, братцы, врал я вам али говорил правду?.. Ну, отвечайте... За что меня на станичном плацу плетьми пороли, а?

Он выгнулся вперед и энергично воскликнул:

— Большевиком меня окрестили... чуток было под суд не отдали. А за что? — Он повернулся ко мне и единым духов выпалил:

— За то, что я разок-другой посумлевался насчет войны. Зачем, говорю, кому она, такая нужна? Русские с русскими воюют, станицы да хутора изничтожают, а польза кому? Ни казакам, ни мужикам ее не надо. Ну, донесли... Отец-старик два дни к атаману ходил, магарыч носил, еле выплакал. Посекли меня по приговору стариков на станичной площади, тридцать плетюганов в зад всыпали и — айда под Кизляр, в штрафную сотню... Спасибо, в плен попал, хоть голова цела останется.

Казаки долго судили и рядили, как бы вовсе не замечая меня, так, как бы обсуждали они свои дела на станичном сходе или на завалинках перед хатами. Говорили они часа полтора, не менее. Потом сразу стихли. Я понял, что наступила минута, когда они или превратятся вновь в пленных, или станут для меня тем самым «материалом», каким охарактеризовал их Киров.

— Господин подъесаул, — тихо начал один из пленных.

— Подъесаулов здесь нет. У нас говорят просто — товарищ, — остановил его я.

— Нехай будет товарищ, нам все одно, хучь и в подъесауле обиды нет. Не в том, товарищ, дело, — миролюбиво согласился казак. — А дело будет в другом. Мы послухали вас и, сказать прямо, оченно довольны, что казаков и здесь, середь красных, хватает. Потом же и обращения с нами не такая, какую нам господа офицеры делали. Опять же враки и то, что вы усех казаков вешаете, рубаете и прочими другими казните. Так я говорю, ребята, али нет? — неожиданно спросил казак молчавших пленных.

— Так... в аккурат... точно! — послышались короткие возгласы.

— А значит, что и мы, казаки, которые хлеборобы и в карателях не служили, воевать с вами не хотим. Так? — снова повернулся он к казакам.

— Не жалаим! — хором подтвердили они.

— Вот... не жалают, — удовлетворенно сказал казак. — Ну, а чего же теперя с нами исделаете, раз мы есть пленные? Отпущать нас назад — нельзя. Это и глупому видать. В тюрьму нас садить — не за что. Убить — совесть не позволит. Ну, так чего ж вы с нами, дорогой товарищ красный офицер, делать будете?

Он смолк, и все пленные в упор, с нетерпением в глазах, смотрели на меня.

И опять передо мной встала наша ночная беседа с Кировым, и снова он, как почти и всегда, помог мне.

— Поживете немного у нас в тылах. Кто хочет — в обозе послужит, кто пожелает — в кавалерию нашу вступит, а кто по-прежнему дураком будет да за атаманов держаться станет, того мы к ним обратно пошлем! Нехай с ними целуются.

Взрыв хохота заглушил мои последние слова. Смеялись все.

— Ну, теперя вижу, чистый наш казак, хучь из офицерей, — продолжая смеяться, сказал тот, который выступал от всех пленных.

— Ты нас вроде как ловишь, на кукан, хитрый, надеть хочешь. Ну кто такой дурак, что скажет — я жалаю к себе в станицу, отпущай меня обратно?

— А почему не скажет? Разве ты сам не пошел бы обратно? — спросил я.

— Никак нет, не пошел бы. Шуткуете, товарищ командир.

— А я не шучу. Говорю вполне серьезно. Вы, ребята, каких будете станиц?

— Копайской...

— Николаевской... Копайской...

— Ново-Александрийской... Червленной...

— Копайской... Шелковской... Копайской... — послышались голоса.

Оказалось, что большинство пленных были уроженцами станицы Копайской.

— Вот что, товарищи. Выберите из своей полусотни двух человек. Одного из станицы Копайской, другого — ну хотя бы из Червленной. Я заготовлю им пропуск через фронт, и сегодня же ночью мы пропустим их. Согласны?

Казаки озадаченно смотрели на меня.

— Да, да. Я их переправлю через фронт, а они пусть явятся в Копайскую и Червленную и расскажут родным о том, что все казаки, попавшие в плен, живы, здоровы и находятся в гостях у красных казаков Терека и Кубани.

Пленные изумленно и жадно смотрели на меня.

— Пусть ничего больше не говорят, пусть не хвалят нас, а то им за это может здорово нагореть от атаманов. Пусть только расскажут, что все вы живы и вскоре вернетесь к вашим семьям. Согласны?

— Ну вот хоть ты, Гаврилыч[13], пошел бы назад, к своим, если б тебя сегодня освободили? — спрашиваю я рябого казака.

— А то! Пешки побег бы... Да рази ж кто мене отпустит? — махнув рукой, говорит он.

— Отпущу и тебя. Ты, видать, казарлюга[14] добрый, не откажешься, — смеюсь я.

— Эге ж! Он как вдарится бечь до жинки, так его и на коне не догонишь, — смеется пожилой копаец с полуседой, лопатой бородой.

— Ну, так и тебя отпущу. Вали до своей хаты и жинки, только, брат, уговор. Не врать. И не хвали нас, будто здесь рай да пряники медовые, и не бреши, что над тобой лютовали красные, а ты, ровно Кузьма Крючков, один всех на пику насадил, а потом бежал. Говори го, что есть.

Казаки хохочут.

— А ведь вы, товарищ подъесаул, звиняйте, начальник, правду про него сказали. Наш Лепилкин, это его фамелия такая, на усю станицу первый брехун... Такого и в Грозном не найдете, — говорит кто-то, и все дружно хохочут, один только Лепилкин жмурится, покачивая головой. Я вижу: казаки довольны, они полностью поверили мне, и дело, по которому будут отпущены трое из них, дело доброе и принесет плоды.

— Итак, ребята, вы трое, готовьтесь в дорогу. К утру мы переведем вас через фронт. Доброго вам пути и здоровья, а вы уж делайте свое дело по совести и чести. Остальным поужинать и спать. Утром вас отведут в тыл, в село Яндыки. Там останетесь все до моего возвращения.

— А не угонят нас куда, без вас-то? — тревожно спрашивает меня бородач.

— Нет, товарищи. Поэтому ничего не бойтесь. Будете жить в селе, без охраны, а только старшой ежедневно утром и вечером будет докладывать коменданту о вас. Понятно, товарищи?

Слово «товарищи» нравится им.

— Так точно... да и куда тикать-то. Кругом степь да солдаты... Вы уж, товарищ начальник, не сумлевайтесь, мы вас не подведем, — раздаются голоса.

— Только ты, дорогой, нас не забудь. Скорей возвернись в Яндыки... все ж свой человек будет, — тихим, упрашивающим голосом говорит кто-то. Остальные молча смотрят на меня.

— Не беспокойтесь... Раз обещал, так точно и будет, — прощаясь с пленными, говорю я.

Ночью еще много дела. На заре казаки уходят через линию фронта. На всякий случай двух мы перебрасываем в разных участках нашего наступления. Третий — Лепилкин отправлен на ловецкой лодке по берегу моря спустя три часа после ухода первых двух.

* * *

Бои развернулись по всему фронту кизлярского направления. По беспрестанной работе радиостанции Петровска, Грозного, Екатеринодара, Владикавказа и Гурьева, по части перехваченных или незашифрованных радиограмм видно, что весь северокавказский тыл Деникина пришел в движение.

Кое-что мы читаем в обрывках перехваченных телеграмм. «Помощи... резервов... внеочередная мобилизация... все на защиту Терека...» — вот лейтмотив истошных воплей этих радиостанций противника.

А бои развертываются все сильней. Лютый мороз, январская стужа сковали землю, и белый пар столбом стоит над трубами бирюзякских хат.

Плохо одетые бойцы наступают и идут на юг.

В море, на большом расстоянии от берега, прошли три белогвардейских военных корабля. Это были «Крюгер», «Орленок» и «Неделимая Россия».

Спустя час двадцать минут после их появления «Орленок» развернулся и открыл кормовой огонь по Бирюзяку. За ним стали стрелять и остальные два.

Трехдюймовые снаряды легли за селом. Один разорвался на поле, другие два — на окраине Бирюзяка.

Наши два орудия, стоявшие в укрытии на холме, у косы, молчали.

Неприятельские суда подошли ближе. И тогда артиллеристы ударили по кораблям.

Первый снаряд снес рубку и часть мостика, возвышавшегося над палубой; второй упал у борта. Дым окутал белогвардейский «крейсер». И сейчас же три «дредноута» на всех парах кинулись в море. Они уходили, а за ними тянулся свинцовый хвост дыма поврежденного судна.

Больше флот неприятеля не беспокоил нас. Этим недолгим боем закончилось сражение между тремя кораблями Деникина и двумя пушками, которыми командовал бывший унтер-офицер, командир взвода Терентий Сизов.

Мороз усиливается, погода портится, ветер не переставая свистит за окном.

— Лютует буран, — всматриваясь через стекло в степь, вздыхает хозяйка. — О-ох и студено в поле, — качает она головой.

Ветер, точно бешеный пес, сорвавшийся с цепи, воет, скулит, кружит по степи.

А наступление наших войск продолжается. Взяты Бусыгины хутора, село Лучники, Корнюшин Пост. Конница Водопьянова ворвалась в Черный Рынок. Пехота, посаженная на заводных коней и «вторым номером», то есть позади всадника, перерезала дорогу бегущим на Кизляр белогвардейцам и окружила свыше двух батальонов. Захвачены четыре полевых орудия, шестнадцать пулеметов, пленные, обоз.

Все больше и больше растягиваются наши коммуникации, все дальше уходят части от баз, а подвозить по этой ледяной, охваченной ветрами и вьюгами пустыне необходимые частям боеприпасы, продовольствие, фураж и теплую одежду невозможно.

Только что получена телефонограмма за подписями комкора Бутягина и наштакора Смирнова: «Обеспечить тылы провиантом, искать своими средствами фураж для коней, закреплять пройденные населенные пункты гарнизонами и комендантскими этапными пунктами».

Итак, наступление на Кизляр продолжается, несмотря на ясное указание штаба 11-й армии и самого Кирова «удачно начатую демонстрацию не превращать в наступление на Кизляр».

Комкор, судя по этой телефонограмме, на свой страх и риск решил закрепить удачное начало демонстрации стремительным движением на Кизляр.

Вторая телефонограмма от Ковалева. Этот опытный и хорошо разбирающийся в обстановке человек предлагает немедленно же начать заготовку сена через местные калмыцко-ногайские хатоны и косить находящуюся под снегом прошлогоднюю траву и молодой камыш.

Эта мера и удивила и обрадовала нас. В голову как-то не приходила мысль о том, что зимой, в лютые январские морозы, можно скосить не скошенное летом сено. А ведь оно здесь имеется, раскиданное по ложбинкам и пригоркам побережья. Уполномоченный отдела снабжения корпуса Петров бросился выполнять этот приказ.

А с фуражом у нас плохо. Кони голодают, кормят их редко и помалу, жалко смотреть на исхудавших, понурых лошадей, стынущих на холодном ветру по дворам и под окнами бирюзякскик хат. Конюшен тут на такое количество коней, конечно, нет, фуража — тоже. И бедные животные жмутся друг к другу, терпеливо и понуро ожидая редкой и скудной кормежки.

Прибывают раненые, есть и обмороженные. Их, по возможности, быстро отправляем на Эркетень. Чем дальше продвигаются наши части к Кизляру, тем сильней и ожесточенней становится сопротивление врага. Из опроса пленных, по захваченным документам и расшифрованным радиограммам видно, что атаман Терского войска генерал Вдовенко бросил все свои резервы на защиту Кизляра.

Из Грозного прибыли запасные полки кизлярский и ширванский, батальон терских пластунов, драгунский запасный дивизион. Из Петровска пришли шесть бронеавтомобилей, все шесть английские, морская рота и сводный гренадерский батальон, составленный из добровольцев города и кулаков рыболовецких промыслов.

Сопротивление усиливается с каждым часом. Усиливается и пурга. Дороги заметает снегом. В десяти саженях не виден человек. Мгла и снежные вихри заполняют степь.

А подвоза необходимого частям продовольствия все нет. Связь с Эркетенью прервана. Телефонная линия повреждена. Вряд ли это злой умысел, скорее всего буран с ураганными ветрами нарушил нашу телефонную связь.

Пытаемся восстановить ее, главным образом через посты летучей почты, но это долгая и не очень надежная связь.

С фронта поступают плохие вести: «Белые окопались, засыпают нас снарядами. Они — в домах, мы — в открытом поле... шлите боеприпасы, шлите подкрепления, шлите медикаменты. Кони падают от голода и усталости, шлите фураж».

Вот то, что в течение одного дня по многу раз требует фронт. А у нас в Бирюзяке ничего нет. Наши кони тоже шатаются от бескормицы, на них шагом эвакуируем в тыл раненых.

Мороз все усиливается. Беснующаяся пурга заполнила обледенелую степь.

Наши части оставили Черный Рынок. Давление со стороны противника усилилось. Шесть английских бронеавтомобилей при поддержке трех белогвардейских совершили налет на наше, выдвинутое вперед охранение. За бронемашинами шли батальоны пластунов, по флангам двигалась казачья конница. Здесь впервые нами были обнаружены драгунские эскадроны, введенные в бой неприятелем.

На окраине Черного Рынка разыгрался ожесточенный, продолжавшийся четыре часа бой.

Подпустив автомобили врага на прямой выстрел, наши батареи открыли ураганный — то картечный, то шрапнельный — огонь. Три английские машины были подбиты, одна взорвалась от прямого попадания снаряда. Пехота, остановленная орудийным и пулеметным огнем, залегла, а кое-где и отступила, оставляя на снегу убитых.

Эскадрон Кучуры, подкрепленный кавалерийским полком Марка Смирнова, атаковал кавалерию неприятеля. Смяв ее фланг, красные кавалеристы обратили в бегство всю, вдвое превосходящую их конницу белых. Были захвачены пленные, из которых несколько казаков вскоре попали в наш отдел.

Но неудача не остановила противника. Он вновь и вновь вел наступление на село. Его резервы, все это время находившиеся в тылу, также вступили в бой.

Наша артиллерия редко отвечала на ожесточенный огонь белогвардейских орудий. Стало ясно, что противник во что бы то ни стало решил вернуть Черный Рынок.

Атаки все нарастали, все ближе и ближе подходила вражеская пехота, все яростней становился огонь его батарей. Их тыл, Кизляр и богатые притеречные станицы были рядом, и они обеспечивали противника людьми, боеприпасами и продовольствием. За ними раскинулась цветущая Терская область, за нами — голодная, ледяная пустыня без дорог и тыла.

А буран все усиливался. Казалось, будто и природа, и Каспийское море пришли на помощь врагу. Ледяное дыхание моряны и полярный холод окутали степь. Замерзала вода в пулеметах, стыли руки, отмерзали пальцы. И люди, и кони валились с ног от холода и голода.

Положение на фронте все ухудшается, а холод, метель и шторм на море усиливаются. Сплошной вой ветра и крутящаяся карусель слепящих глаз снежинок.

Раненые прибывают. Их перевязывают в нашем передовом медпункте. Три врача, фельдшер и несколько сестер да барак, срочно переоборудованный под лазарет, — вот и все. Между Эркетенью и Бирюзяком днем и ночью, по мере сил и возможности, ходят две старые автосанитарные машины и десятка полтора саней, в которых увозят раненых, больных и обмороженных красноармейцев, а таких очень много.

Конечно, в связи с неудачей и нашим отходом от Кизляра и Черного Рынка настроение неважное. Только теперь начинаешь понимать, как прав был Киров, когда не согласился утвердить это наступление.

— Зимой, в январские морозы, пройдя сотни километров пустыни, мы не сможем разбить белых. У нас будут растянутые коммуникации, а за спиной зловещая ледяная пустыня.

Его слова оправдываются.

Только беспечное легкомыслие комкора, заверившего Реввоенсовет 11-й армии, что это будет не наступление, а лишь отвлекающая врага демонстрация, позволило ему начать удар на Кизляр. И вот результаты!

Демонстрация, начатая удачно, своим легким успехом опьянила комкора, и он, несмотря на предупреждения начальника штаба Смирнова, не обеспечив тыла, не подвезя нужного количества боеприпасов и продовольствия, решил после захвата Бирюзяка «на плечах бегущего врага», как писалось в старинных реляциях, ворваться в Кизляр.

Теперь первоначальный успех сменяется неудачей. Имея короткие коммуникации, за спиной десятки казачьих станиц, укрепленных сел, такие города с сильными гарнизонами, как Петровск, Кизляр, Грозный, Моздок и Владикавказ, подтянув силы даже из Пятигорска и Армавира, вернув шедшие на центральный фронт пластунские бригады и две конные дивизии терцев и кубанцев, белогвардейцы обрушились на наши оторвавшиеся от Астрахани немногочисленные полки.

И теперь — отход. Отход в самое суровое для этих мест время, под вой бурана, под свист ветра, под ударами разгулявшейся метели. Без дорог, без теплых вещей и, самое главное, не имея на огромных переходах ни жилья, ни эвакопунктов, — ничего.

Ковалев, предупреждавший комкора о преждевременном начале наступления и о неподготовленности тылов к захвату Кизляра, оказался прав.

Отходим. Части медленно текут через Бирюзяк. Пушечные удары то глухо, то явственно доносятся до села.

Пехота 298-го полка окапывается вокруг Бирюзяка. Окапывается... Вряд ли это слово тут можно применить, когда речь идет об этой твердой, мерзлой, как в Заполярье, земле. До конца февраля она будет твердой и холодной, как сталь. Так что какие уж тут окопы!.. Просто строим нечто вроде завалов и баррикад, и то лишь для того, чтобы хоть на время, пока будут эвакуированы отсюда раненые, задержать противника на подступах к селу.

Обозы с самого утра тянутся назад, к Эркетени. Увезли и радиостанцию вместе с ее «искровиками». Ушли и моряки Кожанова. «Братишки» одеты почему-то легче всех, среди них наибольший процент обмороженных.

Только что ушел и контрольный пункт особого отдела. За ним потянулся штаб группы. В Бирюзяке осталось частично лишь полевое управление штаба корпуса.

Удары пушек все ближе и ближе.

Вот еще несколько раненых, только что прибывших сюда из боя.

Пора уходить и нашему отделу, но я все еще не получил донесение о благополучном переходе через фронт направленных за кордон товарищей. Связных ни от Хорошева, ни от Шеболдаева нет.

Конечно, если мы уйдем отсюда, то они в конце концов найдут нас и в Эркетени и даже в Яндыках, но когда это будет? Да и надо знать о судьбе товарищей. Надо донести о их пребывании за кордоном Кирову, а что я могу сообщить, когда до сих пор ничего нет. Фронт же с каждым часом приближается к Бирюзяку.

Из Черного Рынка вернулся Бутягин. Комкор был с нашими эскадронами далеко впереди пехоты, он дошел даже до железнодорожного разъезда 51.

Храбрый, спокойно наблюдавший за ходом боя, он не раз попадал под огонь противника. Но нужно ли это командиру корпуса? Надо ли ему находиться под обстрелом артиллерии и пулеметов противника?

По-моему, нет. Это дело командиров отдельных частей, но не командира корпуса.

А что если его убьют?

Но Бутягин смеется:

— Не отлили еще пули на меня... нет такой!

Нашу неудачу он считает временной и случайной. Уезжая в Яндыки, он говорит мне:

— Через три недели мы будем в Кизляре.

Ночью к нам прибыл Смирнов. С ним начальник оперативного отдела Свирченко и порученец Савин. Утром иду к Смирнову. Одетый в довольно поношенную бекешу, он встречает меня возле барака, где идет эвакуация больных. Обменявшись двумя — тремя фразами, мы отходим в сторону.

— Неважные дела... Отступаем, правда, и белые, повидимому, потрепаны и не очень активны. Командуй ими смелые и толковые начальники, они давно смяли б Полешко и Янышевского с их небольшими силами. Ведь беляков раз в шесть больше, чем нас.

Интересуюсь, будем ли мы держать Бирюзяк или отойдем от него.

— Судя по нерешительным действиям белых, они вряд ли дойдут сюда. Их основная задача — отбить наш натиск на Кизляр, но отдельные части могут атаковать нас в Бирюзяке.

Спрашиваю его, как поступить нашему отделу.

— Уходить, и сегодня же. Через час я возвращаюсь в Яндыки. У меня есть место в машине, подвезу, — улыбаясь говорит Смирнов.

— Не могу. Буду ждать связных до вечера.

— Ну, увидимся в Яндыках. ...Скажу все же: мы хоть и отошли, но своим ударом как-то помогли общему делу борьбы с врагом. Ведь белые задержали на кубано-терской земле большое количество мобилизованных солдат и казаков. Суматоха и паника в городах Северного Кавказа огромная. Участились случаи бегства в Грузию и Азербайджан, усилилось дезертирство, а помощь, обещанная казаками Деникину, задержалась здесь.

— А как дела на ставропольском направлении?

— Там хорошо. Гарнизоны противника, не приняв боя, бежали отовсюду к Святому Кресту. Урожайное, Степное, Величаевское и еще некоторые села в руках тамошних повстанцев. К сожалению, вот тут мы зарвались и двинулись дальше указанного Реввоенсоветом пункта... Слышите? — кивая головой в сторону рева пушек, говорит он.

Мы прощаемся. Пушки все гудят в стороне Черного Рынка, и все нет связного от моих друзей.

Час назад пришла выведенная из боя конница Водопьянова, ее переводят под Святой Крест. Его два эскадрона вместе с сотней конников Кучуры атаковали шедшую на Бирюзяк пехоту противника. Сабельный удар наших кавалеристов разметал белых. Это было последним актом нашей демонстрации на Кизляр, к несчастью, превратившейся в наступление.

Белогвардейцы по всему фронту остановились.

Между нами и противником опять легла ничейная, ледяная от вьюги пустыня, с той лишь разницей, что Бирюзяк остался в наших руках.

Наконец-то я увидел вернувшегося из камышей Дангулова, пришедшего вместе со связным дагестанских партизан из Левашей. Связной принес письма Реввоенсовету и мне от Шеболдаева, а Дангулов — от Хорошева из камышей. Вернулись также Самойлович и Бабаев, которых Хорошев предполагал перебросить в горы в следующий раз.

Посланные нами товарищи уже там. Деньги и люди целы, не сегодня-завтра разведчики разделятся на две группы: и одни уйдут к Шеболдаеву в Дагестан, другие — к Гикало в Чечню.

Теперь можно и нам возвращаться в Яндыки.

Возвращаться, но как? На чем, когда весь немногочисленный транспорт занят?

Собираю свою полевую группу политагентуры. Нас всего пять человек: Дангулов, связной дагестанцев Махмуд Акоев, Самойлович, Аббас и я. Иду к Полешко просить отправить нас на чем-либо в Эркетень. Он морщится.

— Э-эх, сказал бы ты мне это час назад, имелись машины, а теперь ничего нема. Вот разве... — он в раздумье почесывает переносицу, — через час грузовик последний отойдет, на нем, правда, места не будет, ну вы, хлопцы, як-нибудь рассаживайтесь на нем.

После долгих расспросов выясняю, что грузовик этот доверху набит имуществом полевого лазарета. Иду на розыски машины и после хождения на ледяном ветру нахожу шофера, закутанного в собачью доху с треухом на голове.

— Ехать-то едем, а вот доедем ли, это, братики, никто не знает, — говорит он, но охотно помогает нам рассесться среди тюков и ящиков лазарета.

Прощаюсь с Водопьяновым. Его конники завтра после отдыха тоже уйдут на Эркетень.

— А Бирюзяк бросаем? — спрашиваю его.

— Не знаю. Белые сюда не идут, нам он тоже не нужен. Оставим небольшой конный отряд сабель в пятьдесят. Очухаются белые, тогда наши отойдут назад, а нет, будут зимовать посменно до нового удара, — говорит он.

В четыре часа дня наш переполненный грузовик, пыхтя и дымя, двинулся на Эркетень. Сидя кое-как на вещах, мы, обдуваемые ветром, подняв воротники шинелей, коченеем от леденящего ветра. Холод проникает отовсюду. Я гляжу на Дангулова. Он посинел, кончик носа белый, глаза полны страха.

— Боюсь, замерзнем мы здесь к черту, — еле говорит он, — а как ты?

— Замерз, не чувствую ног, — отвечаю ему.

Аббас молчит. Он только вздыхает, по его лицу видно, что и он закоченел не меньше нас.

А грузовик все бежит по суровой снежной равнине. Слева видны покрытые снегом дюны. С них, перекатываясь и свистя, взлетают под ветром белые вихри. Они слепят глаза, попадают в уши, в нос. Колют эти проклятые снежинки, как иглы, а машина урча все бежит и бежит.

Нет, кажется, уже мочи выдержать проклятый холод.

Тучи обволокли небо. С моря веет ледяным дыханием. По дороге кое-где видны следы ушедших ранее повозок и машин. Их заносит снегом, и дорога на Эркетень не всегда видна водителю. Раза два он останавливает свой грузовик и, бредя по снегу, вглядывается в занесенный снегом путь. Тогда мы, еле двигая ногами, слезаем с грузовика и прыжками, толкотней и бегом согреваем себя.

Рядом с водителем сидит толстый завхоз госпиталя. Один только он не бегает, не греется и даже не выходит из машины. Ему в кабине тепло, и он, вероятно, боится, чтобы кто-нибудь из нас не занял его место.

Покричав и побегав минут пять, мы снова забираемся в грузовик. Он опять бежит к Эркетени.

Проехав верст тридцать пять, машина вдруг стала. Шофер, чертыхаясь, вылезает из нее, за ним тянется и завхоз. Нам становится ясно, что произошла какая-то поломка, иначе этот толстяк не оставил бы своего теплого, насиженного места.

— В чем дело? — спрыгнув, спрашивает Дангулов.

— В чем?.. А в том, что «доехали». Что-то с мотором неладно. Придется покопаться в этом старом барахле, — сердито бросает водитель.

Толстяк молчит, поводя по сторонам глазами.

— А долго это? — допытываются пассажиры.

— А черт его знает... Может, долго, а может, и скоро. Вы, товарищи, если желаете, идите вперед, дорога тут ясная, не собьетесь, а я нагоню вас, — предлагает водитель.

Идти по дороге не в пример лучше, чем мерзнуть в машине под холодными ударами ветра.

Мы снимаем с машины нашу «канцелярию», умещающуюся в одной полевой сумке, берем по винтовке, по патронташу и уходим вперед.

Толстяк завхоз переступает с ноги на ногу, но видно, что не решается идти с нами.

— Будь здоров, — кричит Дангулов, — чини, а мы пока прогуляемся по дороге.

Шагаем по то появляющейся, то исчезающей дороге. Буран как бы притаился. Он то стихает, то вдруг внезапно рвет снег и землю под нашими ногами.

На ветру трудно разговаривать, поэтому идем большей частью молча, лишь иногда перекидываясь отрывистыми фразами.

Продвигаемся легко, снег на дороге неглубок, ногам тепло, и бодрым солдатским шагом мы идем минут тридцать. Затем останавливаемся, оглядываемся назад. Грузовик темнеет вдали, возле него слабо маячит фигура водителя. Аббас закуривает, угощая Дангулова и связного от дагестанцев.

Постояв минуты три, мы двигаемся дальше. Снег, ветер и дыхание моря опять окружают нас.

Дорога исчезла. Внимательно оглядываем землю, ищем скрывшийся «тракт», как официально именуется эта даже летом еле приметная в песках дорога.

— А не сбились ли мы? — тревожно спрашивает Дангулов.

Все взволнованно глядят на него. То, что высказал он, смущало и нас.

— Да как будто бы нет, — неуверенно говорю я, — вот она, кажется, тут, под ногами, эта дорога.

Нагибаемся, разглядываем снег, разбрасываем его ногами, но дороги здесь нет. И рядом ее тоже не видно.

— Позвольте, товарищи, куда же она делась, ведь мы все это время шли по ней, — твердо говорит Самойлович, — здесь дорога, не могла ж исчезнуть.

Снова нагибаемся, ищем пропавший тракт и снова не находим его.

А ветер еще лютее свистит в ушах, снег еще пуще кружится и лезет нам в глаза и уши. Или так кажется нам? Но от этого не легче.

— Стойте, товарищи, — говорю я, — не разбредаться! Так мы и вовсе потеряем и дорогу и направление.

Останавливаемся, сбиваемся в кучку и внимательно осматриваемся по сторонам.

Проклятая степь. Она одинакова со всех сторон. Трудно разобраться, куда, в какую сторону надо шагать.

— Ребята, главное — не паниковать и второе — знать, в какой стороне Эркетень, — вразумительно говорит Самойлович.

— Постоим, подождем машины. Ведь должна ж она, наконец, нагнать нас... или хоть услышим ее шум, — говорит Дангулов.

— Пугаться-то, конечно, не надо. Не машина, так кто-либо, а встретится, — говорю я, — ведь позади нас сколько народу еще осталось, а впереди там весь тыл корпуса.

— Так-то так, да пока кого встретишь, тут сто раз замерзнуть можно. Я уж закоченел вовсе, — с трудом говорит Самойлович.

Холод лезет не только за воротник, но и в душу. Хотя мы и храбримся, говорим разумные и убедительные слова, но все закоченели. Надвигается вечер, небо стало темно-свинцовым, а даль затянуло мглой.

— И ветер какой-то бешеный. Дует со всех сторон. Не знаю, куда и. повернуться, — говорит Дангулов.

Ему около сорока лет, к тому же он в армии не служил.

— Черт его знает, куда идти, — разводит Дангулов руками. Одну варежку он потерял в пути и красные короткие пальцы старается засунуть под мышку.

— Ты начальник... ты и веди, — вдруг говорит Бабаев. И все молча и выразительно смотрят на меня.

А куда вести?.. Ведь я и сам сбился с пути и знаю только направление на Эркетень. Но этого мало. До села, вероятно, верст пятьдесят, а может быть, еще и с гаком. А ночь нависает над нами, ветер лютует, мороз до того свиреп, что трудно даже шевелить губами... Но и стоять нельзя, на ходу как-то теплей и спокойней.

— Идем вперед, во-он на ту осыпающуюся кочку, — указываю я.

— А дальше что? — флегматично спрашивает Самойлович.

— А дальше другая, за ней третья, — невесело смеется Дангулов.

— И все же будет ближе к Эркетени, — серьезно говорю я, — а стоять на месте, это значит — развинтиться и...

— ...и замерзнуть, — заканчивает за меня Самойлович. — Айда, ребята, вперед. На фронте и хуже бывало, а тут, — он смеется, — одиннадцатая непобедимая армия, — и слабым, еле на ветру слышным голосом поет:

Смело мы в бой пойдем

За власть Советов...

Мы подхватываем и под снегом, ветром и свистящим песком вскидываем за плечи винтовки и идем вперед.

— Как у Блока... И идут они двенадцать, за плечами ружьеца, — вспоминаю я не так давно прочитанную по совету Кирова поэму «Двенадцать».

Шагаем, утопая в снегу и вязком, скрытом под ним песке.

Ясно одно — мы сбились с пути и идем наобум Лазаря. Идем долго, молчим, и только когда кто-нибудь споткнется или провалится по колено в снег, тишина нарушается возгласами, не подходящими для печати. А вечер быстро сходит на землю, и никакой машины ни позади, ни впереди нас не слышно.

Люди устали, хочется есть, хочется спать, хочется присесть и отдохнуть. И ничего этого сделать нельзя. Мы бредем по песку и снегу и молчим, боясь заговорить первым.

Что-то темнеет вправо от нас. Останавливаемся.

— Не то человек, не го волк, — наконец говорит Дангулов, даже не подозревая о том, что сейчас он почти точно передает слова Пушкина из «Капитанской дочки».

— Человек, — уверенно говорит Самойлович. Аббас и связной дагестанец молчат.

И мы видим, как черное пятно движется нам навстречу.

— Видать, такой же бедолага заблудился в степи, — говорит Дангулов.

Мы сходимся. Перед нами подросток-калмык, лет шестнадцати, в длинном до земли тулупе и малахае-треухе на голове.

Мальчик внимательно смотрит на нас.

— Бальшаки? — спрашивает он и, не дожидаясь, говорит: — Айда наша хатон. Тута близка... наша ходит степь, люди смотрит, которая дорога нету...

Вот оно что; мы радостно смеемся и, забыв об усталости, спешим за ним. Спустя несколько минут сходим с высокой полузанесенной снегом дюны, у подножия которой видим хатон из двух калмыцких юрт. Пахнет дымом, возле кибиток стоят кони.

Мне становится страшно от мысли, что, не попадись нам навстречу этот мальчуган, мы пошли бы совсем в другую сторону и невдалеке от жилья могли замерзнуть в этом беснующемся буране.

— Я пет красноармейца нашла, — словоохотливо рассказывает калмычонок, — моя два день искала люди, большой началник все хатон бумага давал — искал ваша люди, — вводя нас в одну из юрт, сообщает он.

Мы устало щуримся на огонь, разведенный прямо на полу. Возле него сидит пожилая калмычка с бесстрастным лицом, за ней калмык лет пятидесяти. Он вежливо улыбается нам.

— Здравствуй, пожалуйста, — говорит он и бережно берет под руку Дангулова, по-видимому, считая его главным. — Садись... чай кушать... мяса жрать будем, — говорит он.

Снимаем винтовки и усаживаемся у очага. Он дымит, от него идет тепло, на треноге висит казан, а в нем что-то бурлит и переливается. Он исходит паром, а нам все это кажется сном... и в то же время хочется, очень хочется спать.

— Наша Санджи многа люди нашла, — указывая на сына, говорит хозяин, — два матроса, — он поднимает вверх три пальца, — красноармейца.

Его жена разливает по большим глиняным чашкам бурый калмыцкий чай. Он с перцем и солью, чувствуется в нем и курдючное сало. Я, Аббас и дагестанец с наслаждением пьем его, только Дангулов, глотнув раз-другой, морщится и ест кусок вареного мяса, красного и жилистого.

Я молчу, не желая портить ему и Самойловичу аппетита. Мясо это, судя по цвету, даже не верблюжатина, а конина, но они с аппетитом едят, а мы с удовольствием пьем уже по второй чашке калмыцкого чаю.

После ужина узнаем, что из Эркетени пришел приказ калмыкам каждый день по нескольку раз осматривать степь и искать заблудившихся в ней красноармейцев.

Позже я узнал, что сделали это начальник штаба корпуса Смирнов и комиссар Костич.

— Эркетень и Яндыки русская поп церква бум-бум делает... люди помогает, — сказал Санджи.

И этот постоянный колокольный звон в церквах Эркетени, Оленичева и Яндык производился также по приказу штаба корпуса, и измученные, сбившиеся с направления люди, заслышав в степи колокольный звон, шли на него.

Как мы ни крепились, но усталость и утомление свалили нас. Скинув рубахи, валенки и ботинки, повалились тут же на пол.

Санджи с отцом подоткнули нам под головы какие-то войлочные попоны, и мы заснули крепким сном.

Проснулся я под утро. Очаг уже потух, и холод разбудил меня. Я оделся, проверил оружие и, накинув полушубок, вышел во двор. Двора, собственно говоря, никакого не было, а была белая, вся в снегу степь. Но теперь она выглядела тихой и спокойной. Буран утих, ветер спал, солнце сияло, и все было так красиво и мирно, что на душе стало легко. Дорога на Эркетень проходила рядом.

За мной вышел и Санджи. Он снова отправлялся на поиски затерявшихся людей.

— А далеко до Эркетени? — спросил я. — Близка... одиннадцать верста, — сказал он и пошел снова в пески.

Войдя в хатон, я только теперь увидел, как тут грязно. Слежавшийся, никогда не мытый войлок, нестираные, черные от грязи и копоти тряпки, которыми хозяйка-калмычка отерла чашки, готовясь налить в них уже закипавший чай. Два широких одеяла неизвестного из-за грязи цвета и бесформенная подушка служили украшением юрты. Три ножа разной величины и шило, все давно не чищенные, лежали у очага.

Я посмотрел на моих уже готовых к походу товарищей. Они поняли меня и стали прощаться с калмыком. Он долго уговаривал нас «пити чай», но, убедившись, что мы спешим, пошел с нами, выводя нас на прямую дорогу на Эркетень.

Она была возле хатона, ясно видимая, даже со следами недавно прошедшей машины.

— Видать, наша, — решил Дангулов. И мы снова пешим порядком пошли к Эркетени. Путь оказался долгим, вовсе не «одиннадцать верста», как сказал Санджи, а добрых двадцать, но наш молодой спаситель, по-видимому, не знал другой, большей цифры. И на том спасибо.

Часов около десяти мы, не торопясь, дошли до Эркетени. Утро стояло ясное, дорога все время вилась под ногами, и светлое, хорошее настроение не покидало людей.

В километре от уже видневшейся Эркетени на нас в карьер и с криком понеслись десятка полтора всадников. На всякий случай мы остановились, вскинули на руку винтовки и стали ждать.

Всадники подскакали. При ближайшем рассмотрении они оказались моряками из отряда Кожанова, несшими патрульную службу вокруг Эркетени.

Спустя полчаса мы уже грелись в одном из домов села, и тяжелый поход через степь казался нам давно забытой историей.

Весенний поток

Вот и Яндыки.

Тот же пейзаж. Дымки над домами, широкие улицы, почтово-телеграфная станция, штаб, отдел снабжения, мой дом, а немного поодаль дом попадьи, в котором живет Надя. Конечно, я не раз вспоминал за эти дни ее и в Бирюзяке, и в ночь, когда мы плутали по снежной равнине, замерзая и сбиваясь с пути. Но по старой армейской привычке, выработанной еще в мировую войну, в минуты напряженности, боевой работы и опасности не думать ни о чем другом, кроме того, что окружает тебя, я отогнал от себя всякие воспоминания. Буду жив, они будут снова со мной. И вот я в Яндыках. После хорошей бани, чистого белья и вкусных коржиков, которыми накормила нас Алена, племянница хозяйки, мы принимаемся за работу. Самойлович готовит доклад о камышанах, связной дагестанцев — о своем отряде, Дангулов чертит карту пути камышанам, Аббас молчит. Я же суммирую донесения Хорошева и Шеболдаева, чтобы завтра с отправляющимся к Кирову дагестанцем отослать свой доклад.

Работали часов до четырех. Наконец все готово. Товарищи расходятся, выхожу и я, иду в штаб, где узнаю от Смирнова обстановку на фронтах. Белогвардейцы почти всюду бегут. Наши 10-я и 11-я армии 3 января 1920 года в лютую стужу заняли Царицын.

Сарепта, Котельниково, Зимовники, Ельмут, Торговая освобождены 7-й кавдивизией и 50-й пехотной дивизией Ковтюха, входящих в 11-ю армию. Наш удар на Кизляр сыграл большую роль. Шедшие под Ростов резервы противника были немедленно возвращены на Терек и Ставрополь. Дезертирство с фронта стало частым явлением в частях врага.

Смирнов дает мне сводки за последние пять дней.

Да, конец белой Вандеи неминуем. И как бы ни дрались еще не добитые корниловцы, марковцы и дроздовцы, их гибель предопределена. Конная армия Буденного громит белых, рассекая их отходящую массу на части.

— Вчера говорил по проводу с Кировым. Несмотря на неудачу под Кизляром, мы вскоре вновь наступаем, и уже на этот раз всерьез, — говорит начальник штаба корпуса.

Тронина нет в Яндыках, он находится на ставропольском направлении. Судя по тому, что туда двинуты наши резервы, в недалеком будущем мы станем наступать на Ставрополь и Пятигорск.

— А ведь белые не только не дошли до Бирюзяка, но в поспешном отходе оставили Лагань и все села до Черного Рынка. Вот что наделали последние удары Полешко и Кучуры, — говорит Смирнов, водя карандашом по карте.

— Последние конвульсии Деникинской добрармии. С отвагой отчаяния, без надежд, без веры, без смысла дерутся они вокруг Ростова, губя и своих, и наших... А конец все равно определен, — говорит комиссар штаба Костич, и мы трое разглядываем карту, на которой по нескольку раз в день все дальше на юг передвигает красную ленту Свирченко.

Из штаба корпуса иду к Наде.

Мы встретились, и оба поняли, что жить дальше мы должны и будем вместе. И она стала моей женой.

Разбирая отдельные документы, приказы, солдатские письма, которые прислал нам Шеболдаев, я нашел немало интересных и своеобразных бумаг.

Тут были и деникинские, и турецкие, и даже бичераховские документы, рисовавшие междоусобицы, политиканство, взаимные раздоры, царившие в лагере врага в 1918–1919 годах.

Вот донесение командира ширванского полка, подполковника Азарьева о том, что в полку произошло «возмущение» и что семеро офицеров убиты солдатами, с оружием в руках бежавшими в горы к «большевистскому агенту Шеболдаеву». Вот дислокация войск дагестанского правителя генерала Алиева. Рядом бумажные деньги «Эмира Чечни Узуна-Хаджи», напечатанные на простой бумаге серо-голубого цвета с громкими словами: «Деньги обеспечиваются всем достоянием, имуществом и казной Эмирата», а вот полуистрепанное письмо генерала Лазаря Бичерахова есаулу Слесареву, которого осенью 1918 года Бичерахов послал из Петровска для штурма Кизляра и ликвидации там Советской власти.

Слесарев был наголову разбит красноармейцами, которых возглавлял начальник гарнизона Кизляра Хорошев, а затем добит в станице Копайской нашими частями под командованием Степана Шевелева, бывшего полковника старой армии, добровольно вступившего в Красную Армию и честно, мужественно сражавшегося с врагом.

Генерал Бичерахов писал своему есаулу: «По ликвидации кизлярской группы большевиков идите на Грозный, овладейте им и, соединившись с моздокской армией моего брата Георгия Бичерахова, очистите Владикавказ...»

Среди присланных бумаг были и обрывки удостоверений на имя «сотника Терского войска Прокопова», полуистлевший документ полковника Астраханского казачьего войска Александрова, хорошо сохранившиеся удостоверения полковника Феоктистова, письма, переписка, полковой журнал, список людей, состоявших на довольствии какого-то батальона.

Все эти бумаги принадлежали людям отряда есаула Слесарева, после своего разгрома в станице Копайской в панике перешедшим через Терек. Там они сдались турко-дагестанским контрреволюционным частям Нури-паши и почти все, сдав оружие туркам, были расстреляны где-то в районе аула Костек.

Рассказывая об этом в своем письме, Шеболдаев просил обо всем довести до сведения Сергея Мироновича и отослать документы ему.

Бумаг набралось много, и я до трех часов ночи просидел над ними. Донесения Хорошева были более современными. Он докладывал лишь о том, что происходит в Кизляре и по станицам в настоящее время. Прислал он и два информационных письма от Гикало. Одно за подписью начальника штаба Алексея Костерина, другое подписано самим Гикало и его помощником по политчасти Александром Носовым.

Обстановка пока тяжела, но гром наших побед сказывается даже среди самой реакционной части горцев. Муллы, шейхи и сам «премьер-министр Дышнинский» говорят с Гикало уже другим языком. Они даже делают вид, что помогают ему, часто наезжая в Шатой, а иногда приглашая и к себе на совещания. С белогвардейцами они порвали, но некоторых своих офицеров и часть русских белогвардейцев укрывают в глубине горных аулов.

«Эмир Узун-Хаджи» в своей недавней речи, обращаясь к чеченцам, сказал: «Из русских, неверных, лучшие все же большевики, так как свергли своего царя, который ненавидел мусульман». Гикало замечает по этому поводу: «Вот и разберись, какой политической линии держится этот самозванный имам, если его клеврет и правая рука, бывший пристав Дышнинский, ласково улыбается нам и обещает для окончательного разгрома Деникина «сто тысяч самых храбрых джигитов», а у самого нет и 3000 посредственных бойцов». Но лицемерие правящей верхушки понятно каждому из нас. Что касается горцев, простых горцев, то они за нас. Это видно из всех писем и донесений товарищей.

«Денег, еще денег», — просят наши подпольщики, и на днях мы пошлем им миллионы, которые привез Бутягин.

Из ставропольских глубинных степей сегодня пришли двое «делегатов от народа», как они называют себя. Один Парфен Кривенко, другой, помоложе, Андрей Сердюк. Первый из села Соломинка, Андрей — из Гашуна. Шли они долго, прячась и от полиции, и от отрядов кулацкой самообороны. В прикумских камышах они провели трое суток и оттуда вместе с проводниками камышан Липатовым и Жулевым добрались до нас.

— Пора наступать... мужики задыхаются от кадюков... каждое утро люди за околицу выходят, в вашу сторону глядят! — говорит Кривенко.

— Замучили, ироды, мобилизацией, конной повинностью, постоями, налогами... Грабят почем зря, народ плетьми порют, — вздыхает Сердюк.

Они принесли донесения камышан, точную дислокацию частей противника, документы, отобранные у перебежчиков и пленных.

— Ногаи к нам бегут... Им тоже от белых дюже достается. Из ногаев у нас в камышах два взвода имеется, — докладывает обстановку под Прасковеей камышанский связной Липатов.

После доклада ставропольцы идут отдыхать. Я спешу в штаб, чтобы доложить Смирнову эти данные.

Не могу не рассказать о комическом эпизоде, который с мрачным видом поведали нам ставропольские посланцы.

— У нас, в селе Урожайном, — рассказывает Жулев, — живут кулаки из тавричан, Лихаревы. Крепко живут, семья у их большая, два старика, у обоих по два каменных дома, один в Кресте, другой в Ставрополе — с подвалом, а в селе бакалейная лавка. Оба брата — хозяева, только один, Митрий, тот в Ставрополе проживает, иногда в село наезжает, а меньшой, Степан, тот по все дни в Урожайном живет. Ух и кулаки ж они оба, как пауки сосут каждого бедняка. Ну, Митрий, тот далече, а Степан тут вон, возля нас, и его прижимку мы, конечно, в пять раз боле чуем, чем того, другого. Кажный человек у него в долгу, кажный перед ним спину гнет, а он, паскуда, над всеми куражится. «Я вас, таких-сяких немазаных в бараний рог согну. Вы у меня напляшетесь, слезами, сволочи, изойдете».

А почему? Потому, он богатей, все у него в долгу, как в рукавице сидят, вот он и куражится. А сила у него большая: и урядник, и пристав, и мировой, и городовые — все им куплены, все за Лихаревых держатся.

Ну, сказать правду, и мы их, пауков, возненавидели дюже. Спим и думаем, как бы им чем нашкодить, конец исделать. Куда там, кругом беляки да земская стража. И вдруг, дорогой мой товарищ, — хлопая меня по колену, возбужденно выкрикивает Жулев, — налетели мы из камышей. Белые в тот день в карательную ушли, в селе мало кто из них остался. Заняли мы село. Кто к своей жинке, кто до матери подался, а другие караулы у села заняли. А я, как лютой злобой горел к этому самому Степану, вместе с дружком моим, тоже партизаном из камышей, только из другого села, Величавого, заскочил к Лихаревым. В одной руке граната, в другой — наган, у дружка обрез с полной обоймой. «Ну, думаю, сейчас контра, кулацкая твоя морда, расквитаюсь я с тобой за бедняцкую кровь да слезы».

Имел я слушок, что здесь он, Степан, никуды не бежал, как мы с маху Урожайное захватили.

Вбегаем во двор, а посередь него суматоха идеть. Вся семья Лихаревых здесь, орут, кричат, плачут. Жинка Степанова волосы на себе рвет.

— А-а, — кричу, — сукины дети, теперя ревете, как наша взяла. Где Степка, давай его сюды, стерву, сейчас его кончать будем.

А Прасковья, жена его, кричит, слезами разливается.

— Да что, окаянные, не видите, что ли, горюшка, которое с нами приключилося?

Сама ревет, а сама пальцем тычет в сторону. И остальные старухи, ребяты и другие Лихаревы как взревут да взвоют.

Глядим мы в сторону и видим: сидит на своем заду Степан куркуль, мучитель этот, к дереву спиной за руки да за ноги привязанный да еще ремнем через живот опять же к дереву приторочен. Смотрит на нас, глаза таращит, чего-то мычит, а глаза мутные, из носу сопли текут, по всей морде повисли, из рота слюни пузырями скочут, как из бочки брызжут. Весь дергается, сопит, всю грудь обслюнявил и левой ногой об землю топает, ровно жеребец кованый. Мы к ему, а он слюни пуще прежнего пускает, зубами щелкает, а сам мычит, а чего мычит — непонятно. А нас, конешно, не узнает.

— Чего с ним такое? — спрашиваю я Прасковью, а дружок мой держит обрез и на мене глядит.

— Сбесился он... его собаки неделю назад покусали... — взвыла Прасковья, — мы ему говорим, може, бешеная, а он... — тут она, ровно кликуша, забилась в падучей, а остальные воем завыли... Все орут, один Степан сидит на заду и сопли пущает, да теперь уж не одной, а обоими ногами по земле стучит. А вид у него противный, ну прямо самашедший, весь в слюне да пузырях.

— Сбесился? — спрашиваю я, а бабы утирают глаза да башками кивают.

— Так ему, сволочу, и надо, — говорю я, — видать, бог-то он есть, наказал еще допреж нас кровопийцу.

И опять завыли бабы на всякие голоса, а дружок мой важно говорит:

— Может, все-таки, его для верности из винта вдарить?

Тут и ребятенки Лихаревские, и старухи так завыли, заорали, что я постеснялся при них такое сделать.

— Божий суд, — говорю, — нехай сам собой издыхает. Идем, Сашок. И пошли мы середь тишины, только слышно, как бешеный ногами стучит да пузыри соплявые пущает.

А тут тревога. Беляки с полдороги возвращаются. Ну мы собрались и обратно, в камыши. Кто жинку, кто брата с собой захватил, но и, конешно, провизии и патронов тоже. А через день докладывают нам беженцы из села:

— Обманул, обмикитил вас Лихарев. Он, сука, как пули заслышал, сейчас же свою комедию устроил. Его жена, Прасковья, с свекровью привязали его к дереву. До чего ж хитер, собака. Это у них зараньше придумано было. Вот как оно бывает! — покачивая головой, закончил Жулев. — Да ты хоть фамилию мою не записывай, чтоб над дураком не смеялись, — просит он, видя, как я, улыбаясь, записываю его рассказ.

Вместе с очередной сводкой посылаю Кирову рассказ незадачливого партизана. Пусть посмеется Сергей Миронович на досуге.

* * *

Вчера кавалерийскому разъезду нашего 1-го кавполка сдалась без боя полурота солдат ширванского полка, только три дня назад пришедшая из станицы Прохладной.

Полурота в 92 человека, с фельдфебелем, тремя унтер-офицерами и прапорщиком при двух станковых и двух ручных пулеметах, сдавшаяся 26 конникам, явление обещающее.

Почти все солдаты — крестьяне, мобилизованные Деникиным. Они сразу же потребовали зачисления их в ряды Красной Армии. Забавная история произошла с прапорщиком. Он сам очень охотно перешел к нам и, по словам солдат, — тихий, добрый и благожелательный человек.

Когда я опрашивал его, он неожиданно сказал:

— Ну какой я офицер? Ведь я же артист, — и тут же пояснил, — артист бакинского кафешантана «Луна». Я там в течение последних двух лет танцевал в дамском платье, с большим шиньоном на голове. Я, конечно, пудрился, красил губы, ставил на щеку мушку, даже белился. А зрители и не подозревали о том, что я мужчина, — посылали мне конфеты, цветы, духи, записки. Звали к себе и так далее.

— А как же вы очутились на фронте?

— А меня, как бывшего прапорщика, мусаватисты выслали вместе с другими бывшими русскими, по требованию Деникина, на Северный Кавказ, и мы все пополнили его войска, — смеется прапорщик-шансонетка.

Позже я узнал, что, прибыв в Астрахань, этот «артист» устроился в культотделе поарма и выступал в спектаклях, как недурной тенор.

Наша разведка, продвинувшись из Бирюзяка к югу, дошла до Лагани и сел Терновская, Талагай. В них нет противника, даже в Черном Рынке стоит всего-навсего одна, перепутанная насмерть, казачья сотня. Все остальные стянуты к Кизляру и к линии казачьих станиц.

Паника и страх бушуют в тылах противника. К Петровску бесконечной вереницей идут забитые семьями белогвардейцев и их домашним скарбом поезда.

Утром уходит за фронт еще одна группа моих казаков. Это уже четвертая, а всего переправлено пятьдесят четыре человека. Остальные частью вступили в эскадроны Кучуры, Косенко и Водопьянова, частью же работают в лазарете и на транспорте.

— Скоро будем дома. Денике конец — конец и войне. Близко весна, пахать надо, подымать землицу, а войну к шуту. Нехай она пропадет вовсе, — говорят они.

В десятых числах февраля наступает сильное потепление. Дуют теплые ветры, снег начинает таять, и белая степь быстро темнеет. Лютая астраханская зима миновала.

На двое суток я был вызван Кировым в Астрахань. День провел в подготовке к большому докладу, второй — в ожидании совещания в Реввоенсовете. Но доклада делать не пришлось. Сергей Миронович, командарм Василенко и бывший начальник политотдела армии Мдивани Буду, недавно приехавший из Саратова, вызвали меня на совещание, которое целиком было посвящено самой экстренной связи с Гикало. К нему надо немедленно по возвращении в Яндыки послать через Хорошева, с помощью Шеболдаева, троих абсолютно верных, отважных людей с пакетом, который должен быть лично — Киров еще раз повторил — лично передан Гикало. Если в пути обстоятельства сложатся драматично, то этот пакет должен быть немедленно уничтожен.

— На этот раз документ, который вы отправите Николаю Гикало, нам важен не менее жизни этих трех товарищей-коммунистов. Кого вы пошлете с пакетом? — заключил Киров.

— Если разрешите, я сам с Аббасом и ингушом Нальгиевым отвезу его Гикало.

— Очень хорошо, — с сильным грузинским акцентом сказал Мдивани. Василенко молчал.

— Нет. Вам идти за фронт нельзя. Юрий Павлович Бутягин сдает корпус, на его место назначен Смирнов. Мы накануне большого, решающего наступления. Начполитагентуры должен быть с корпусом и всегда под рукой Реввоенсовета. Аббас — это хорошая кандидатура. Он старый большевик, политкаторжанин. Нальгиев, это который же, не тот, что с оспинками на лице?

— Он! — говорю я.

— Нальгиева я знаю мало, но раз вы доверяете ему, пусть будет он, тем более, что ингуш пригодится в экспедиции по Чечне. Ведь, — обращаясь к Буду и Василенко, говорит Киров, — язык ингушей и чеченцев почти один. Ну, а кто третий? Кто возглавит поход?

— Самойлович. Больше некому. Он мой помощник, в курсе почти всех закордонных дел, коммунист с июля восемнадцатого года, точный и рассудительный человек. Он справится с задачей, тем более что он уже дважды ходил в камыши, под Кизляр.

Все трое молчат, потом Киров говорит:

— Хорошо. Пусть будет Самойлович, проинструктируйте его как следует перед уходом и скажите, что бумага эта для Гикало важна нам не только в военном, но и в международном отношении. Крайне, крайне важна и ни под каким видом не должна попасть в иные руки... Только Гикало.

— Понимаю, — говорю я.

Ночью на санях возвращаюсь обратно в Яндыки.

Киров не сказал мне, что это за письмо, при вручении которого я впервые за все это время расписался в получении. Присутствие Мдивани и два оброненных им слова дают мне основание думать, что документ этот политический и связан с Закавказьем. Быть может, из Чечни он надежнее попадет через горы в адрес нашего подпольного Кавказского большевистского комитета.

Наш шифр «Птичка божия» работает вовсю, и Шеболдаев, и Хорошев охотно, а иногда даже излишне часто шифруют «птичкой» свои донесения. Кое-что можно было бы и не зашифровывать, не заставляя меня терять время на расшифровку, но жизнь в горах и камышах, оторванность от своих, от красноармейского уклада жизни влияют на товарищей, а некоторая романтика приключений и пафоса, которые особенно близки Хорошеву, заставляют его шифровать «таинственными цифрами» иногда самые простые донесения.

Я улыбаюсь, вспоминая рассказ Хорошева о том, что для него «Овод» Войнич самая любимая и близкая книга и что он, подобно ее герою Артуру, еще в юности закалял свою волю добровольными лишениями и презрением к физической боли.

Ничего, это все пустяки, а главное — и тот и другой храбрые, смелые, преданные до последней капли крови делу революции, делу большевиков.

Самойлович готов к отъезду. Нальгиев и Аббас — тоже. С ними посылаю и чеченца Махмуда Альтемирова из аула Шали и ингуша Берта Евлоева, которые находятся в резерве, в Яндыках.

Все пятеро мужественные люди, и все пятеро живыми не сдадутся врагу, если их настигнет опасность.

Аббас увозит деньги для Гикало. Хасултан Нальгиев берет десятка три наших армейских газет и экземпляров двадцать «Правды» и «Известий» для камышан. Самойлович зашивает в карман ватной безрукавки письмо для Гикало. В другом кармане крепко закупоренная бутылка с бензином и капсюлем на горлышке. В случае неминуемой гибели взрывается капсюль, и бензин и безрукавка сгорают вместе с письмом.

Надя печатает письма, которые я отправляю товарищам. Письма эти несекретные. В них отвечаю на запросы тех, кто остался в тылу у противника. Носов спрашивает о своем брате Николае, студенте-медике, где он, не находится ли с нами. Дадаев просит сообщить, жив ли его отец, Осман, ушедший в начале 1919 года в Астрахань. Долидзе просит переслать в Грузию весточку о том, что он жив, и т. д.

Надя печатает зашифрованные мною указания Реввоенсовета Хорошеву и Шеболдаеву о скором нашем генеральном наступлении по всему Кизляро-Ставропольскому фронту. Командарм приказывает отрядам камышан, дагестанских повстанцев и чеченскому отряду Красной Армии Гикало 8 марта произвести одновременное наступление на своих участках и ударить по тылам и гарнизонам противника. Прощаясь с Самойловичем и товарищами, предупреждаю их, что только Аббас и Самойлович должны будут возвратиться обратно. Остальные трое, Евлоев, Альтемиров и Нальгиев, явятся к нам в конце марта в город Владикавказ.

— Неужели в марте все будем во Владикавказе? — спрашивает Евлоев.

— Обязательно, Берт, — говорю я, и все мы, довольные, улыбаемся друг другу.

Все готово, товарищи уходят в сторону Эркетени. Переводить через фронт их будет наш старый знакомый Аким, который не так давно сопровождал меня к камышанам.

Теплеет с каждым днем. Снега все меньше и меньше, степь быстро сохнет под теплыми ветрами, набегающими с юга. Солнце совсем по-весеннему согревает землю.

— Ранняя ноне весна, — говорит мне хозяйка, — неделю так постоит, вся степь травой накроется.

Мы с Надей иногда гуляем по тем местам, где еще недавно был глубокий снег. Ерик позади Яндык набух талой водой, и ручей разливается, бурля и шумя по оврагу.

Смирнов принял корпус. Новым начальником штаба назначен тот самый Степан Степанович Шевелев, защитник Кизляра, разгромивший отряд бичераховского есаула Слесарева.

Почти все сотрудники политотдела корпуса ушли на ставропольское направление.

— Довольно быть в Яндыках... скоро наступление, — сказала Лозинская, два дня назад уехавшая в район Степного.

— Просто стихийное бедствие, — шутя говорит Костич, — еще неделя, и мне не с кем будет работать в политотделе. Я обратился за помощью к Тронину, а он смеется: «Правильно товарищи поступают, что уходят политкомами и агитаторами в полки. Ведь это я сам им посоветовал, а ты, Костич, управляйся, как можешь. Сейчас коммунисты в полках нужнее, чем в Яндыках».

Смирнов двинул все резервы вперед. Его приказы точны, ясны и лаконичны.

Ковалев доволен: со Смирновым работать труднее, зато надежней и интересней. У него каждый шаг продуман, задачи даны и исполнение их проверяется в срок.

Яндыки все больше и больше становятся тыловым селом. Если бы не обязательное пребывание центра политагентуры в нем, я тоже перебрался бы вперед.

Радостные вести идут и с той стороны фронта. Получена шифровка из Эркетени. Самойлович, Аббас и остальные товарищи уже прибыли к камышанам. Их связной принес донесение от Хорошева. Все идет нормально. Полковник Козырев, бывший начальник кизлярского белогвардейского гарнизона, смещен. Он сдал дела полковнику Склянину. На второй день после назначения Склянина взбунтовались две роты ширванского запасного батальона. Вызванная на помощь казачья сотня пыталась разоружить их. Ширванцы с боем пробились сквозь казачье окружение и, переправившись у Бакыла через Терек, ушли в Дагестан к Шеболдаеву.

Приказ о наступлении отдан. Отряд Янышевского, пройдя Дубовскую, вдоль железной дороги двигается на Шелковскую. На ставропольском направлении дела идут еще успешнее. Кавалерийские разъезды почти без выстрела дошли до Святого Креста. Навстречу конникам из сел выходят делегации крестьян, со слезами радости встречающие их.

— Бежали еще вчера, тут до самого Святого Креста ни одного кадюка не осталось. Как ваши пошли в наступление, так они все вдарились бечь к Кресту, — наперебой рассказывали крестьяне. — А каратели первыми ссыпались, кто куда, и кулачье с ими. Тавричане, что хутора да усадьбы в степи имели, посадили на тачанки жен да ребят, накладали на мажары да телеги добра и айда на Ставрополь. А скота сколько погнали, особенно овец, тут тебе и швицкие, и валуха, и каракулевые, и всякие. Ну, чабаны тоже не дураки, кто и погнал отары на Терек, а которые и в степь ушли, вас ждут, подарочек вам делают.

Из камышей приходили люди. Это местные жители, такие же, какие были под Кизляром.

Из дальних хуторов прибывали делегаты. Их посылал народ.

— Швыдчей идите. Ждем вас не дождемся, надоели проклятые кадюки, хуже вши и комара, — сообщают они.

2-й эскадрон кавполка, которым командует Чайка, вышел из Величаевского на разведку в сторону Святого Креста. Идя вдоль речки Томузловки, головные дозоры эскадрона остановились. Из зарослей камыша и кустарника показалась конная, все увеличивающаяся группа. Всадники о чем-то посовещались, и затем двое конных, держа над головами белые платки, поскакали навстречу нашим дозорам.

— Кто такие? — спросил командир взвода Скачко.

— А вы кто? Красные? — спросил один из всадников.

— Советская кавалерия, — гордо ответил Скачко.

— Мы — всадники осетинского полка, — сказал конный. — Там, — он показал рукой на видневшихся в отдалении кавалеристов, — еще сорок два человека. Все осетины, все мобилизованные насильно, все не хотят воевать с вами.

— Хотим к вам, хотим вместе бить белых, — добавил другой.

— Так вы что, ребята, сдаетесь, что ли? — сообразил, наконец, Скачко.

— Не сдаемся, а переходим к вам. Мы еще в восемнадцатом году были красными, да нас насильно мобилизовал Деникин.

— А наше село — аул такой есть, Христиановское, — из пушек разбили да человек сорок повесили и расстреляли, — снова добавил другой.

— В таком случае нехай все ваши сдадут нам оружие, посля чего двинемся обратно к эскадрону, — приказал Скачко.

Осетины поскакали к своим, и через двадцать минут все их винтовки были сложены в одну кучу, а всадники присоединились к эскадрону Скачко.

После опроса перебежчиков отправили в Яндыки и семеро из них пополнили наш резерв. Остальные спустя десять дней, по их собственному желанию, были зачислены в кавалерийскую бригаду Водопьянова.

Беседуя с ними, я узнал, что после экзекуций карательных отрядов Покровского, Шкуро и Дорофеева часть осетин бежали в горы и в Закавказье.

— В Алагирском ущелье, в селе Унал, и сейчас нет белых. Они боятся идти туда. В Унале народная власть и сильная, хорошо вооруженная самооборона, — сказал один из осетин.

— А недавно наши убили двух осетинских офицеров и одного русского. Это были каратели, и народ не мог забыть их зверства.

— За Бигоева — это один из убитых офицеров — злодей Хабаев много крови взял у невинных людей, — добавил третий.

— Кто этот Хабаев? — спросил я.

— Правитель Осетии, доверенное лицо Деникина. Он и полковник, он и правитель, он и главная власть в Осетии... а сам — злодей и палач нашего народа, — снова сказал Маргоев, тот самый всадник, который первым подскакал к дозорным Скачко, возле Томузловки.

— А какие отряды находятся в горах? — спросил я.

— Точно не знаем, но говорят, будто имеются отряды Тогоева, Ботоева и Баракова.

19 января взят Святой Крест. Конные эскадроны 1-го и 2-го полков кавбригады Водопьянова ворвались в город. Несколько беспорядочных залпов, две пулеметные очереди и в ответ лихой сабельный удар наших кавалеристов.

Бой за город шел долго. Разрешился он конной атакой Чайки, которая продолжалась сорок минут, из них пятнадцать минут было рубки и погони за разбегавшимися кулацко-офицерскими сотнями отряда полковника Панченко и двадцатиминутный артиллерийский и ружейно-пулеметный обстрел казарм, школы и вокзала.

Белые сдавались группами, поодиночке и целыми взводами.

Из 440 офицеров и юнкеров, лишь неделю назад прибывших из Армавира для защиты Святого Креста, сдались 316 человек, 58 было убито, остальные разбежались.

Дивизион конных чеченцев, сотня осетинского полка и батальон (в котором насчитывалось не больше 200 штыков) терских пластунов при начале нашей атаки спешно отошли к вокзалу. Большая часть их попала в плен, не успев сесть в вагоны, человек около трехсот умчались в сторону Прохладной, стреляя в панике по сторонам.

Бронепоезд «Георгий Победоносец», курсировавший на путях, дав три выстрела из орудия, унесся к Ставрополю, оставив дымный хвост на ветру. Семь полевых орудий, одиннадцать пулеметов, три бомбомета, склады с боеприпасами, 4500 пудов муки в мешках, 70 тысяч пудов зерна, английские консервы, много сахара и английского консервированного молока стали трофеями этого Дня.

Смирнов объехал город. Всюду были признаки поспешного бегства. Из домов с поднятыми вверх руками выводили прятавшихся там офицеров и юнкеров.

Человек десять кавалеристов, спешившись, переворачивали на колеса французский бронеавтомобиль «Рено». Солдаты из пленных с радостью помогали им.

Брошенное трехдюймовое орудие стояло на площади.

Из подворотни тащили рыжеусого, круглолицего с помутневшими от страха глазами человека в котелке.

— Переоделся, сволочь, попил нашей крови. Иуда... — давая ему оплеухи и толчками подгоняя его, кричали конвоиры.

— Не бить! Если заслужил, свое получит через трибунал, а рукам воли не давайте! — закричал комкор Смирнов.

— Начальник контрразведки Матюхин, душегуб наш, — зашумели голоса.

— Знатная птица! — с любопытством оглядывая человека в котелке, сказал Смирнов. — Отвести его в штаб.

Отделение местного казначейства было захвачено так внезапно, что все деньги, миллионов около семи, царские, керенские, деникинские и даже грузинские, попали в руки красноармейцев, ворвавшихся в банк.

— А це ще за гроши? — с удивлением разглядывали они аккуратно сложенные и перевязанные бечевкой стопки, с трех сторон заклеенные сургучной печатью.

— А это, господа-товарищи, марки, так сказать, заменители ассигнаций, банковские марки, а это купюры и талоны от выигрышных билетов, наравне с банкнотами имеющие хождение повсюду, — словоохотливо объяснял недоумевающим красноармейцам значение и ценность каждой кипы чиновник банка.

Захваченные деньги положили в мешок.

На улицах появлялось все больше жителей.

За городом, в направлении Сухой Буйволы, послышались орудийные удары и отдаленное тявканье пулеметов.

Белые отошли от Святого Креста и окопались по реке Томузловке и окрестным селам. Орловка была занята эскадронами 1-го кавполка под командованием Марка Смирнова. В Солдатско-Александровском были деникинцы. Почти все Прикумье стало советским, но территория в сторону Ставрополья, Георгиевска, Моздока все еще занята противником.

Партизаны прибывали непрерывно. Это были бойцы из отрядов И. Г. Шило, камышане И. П. Гулая, розовые, прятавшиеся под Георгиевском. Приходили они, как солдаты революции, — с оружием, с песнями, с доблестным воинским духом, приводя с собой пленных.

Под селом Орловским они убили одного из наиболее мрачных карателей, капитана Измайлова, наводившего страх на бедняков.

Командир 2-го кавалерийского полка Чайка, захвативший город, уже второй день бился с отошедшими на Ставрополь пластунскими, чеченскими и офицерскими частями противника. Два полка 28-й стрелковой дивизии под общим командованием Полешко продвинулись по Томузловке, охватив фланг неприятеля. К деникинскому бронепоезду «Георгий Победоносец» на помощь пришел второй — «Генерал Алексеев». Бронепоезда методично били по нашей пехоте, мешая ей продвигаться вперед.

Тогда командующий кавалерией экспедиционного корпуса Сабельников вместе с ротой бойцов 1-го камышанского полка, пройдя степью около пятнадцати верст, в тылу у белогвардейцев взорвал железнодорожные рельсы.

Беляки стали медленно отходить к югу. Они сбили наш кавполк, отогнали камышан от железнодорожной линии и после четырехчасового напряженного, все усиливавшегося боя исправили путь, и оба бронепоезда отошли к Ставрополю. Вся масса белых, уходившая от Святого Креста, отступала за ними. Прикумье почти целиком, за исключением отдельных мелких очагов сопротивления, стало советским.

Смирнов донес в Реввоенсовет 11-й армии Кирову:

«Частями Кавказского экспедиционного корпуса вместе с доблестными камышанами после упорных боев взят город Святой Крест — оплот белогвардейщины на востоке Ставрополья. Начальник белогвардейского гарнизона полковник Пята убит.

В результате горячих боев уничтожены и разгромлены белые части 1-го чеченского полка дивизии Султан-Крым Гирея, дивизион осетинского полка, четыре сотни кубанских пластунов, два батальона терских, батальон пехотного апшеронского полка, сводный офицерский отряд в 350 человек и местная кулацкая самооборона из земской стражи и полиции численностью до 500 человек.

Убито 460 человек и взято в плен свыше тысячи белых. В числе трофеев: 12 орудий, 58 пулеметов, один бронеавтомобиль, семь бомбометов, пять миллионов ружейных патронов, четыре состава поездов с тремя исправными паровозами, казначейство, склады продовольствия и многое другое. Преследование противника и учет трофеев продолжаются».

Весь день из камышей, из бурунов, из отдаленных степных хуторов приходили и приезжали прятавшиеся там от белых крестьяне, партизаны, бежавшие из плена красноармейцы и молодежь, спасавшаяся от мобилизации и карательных отрядов.

Пехота 261-го полка вышла далеко за город и заняла позиции. Пять эскадронов бригады Водопьянова, раскинувшись разъездами по степи, пошли дальше. Бронеавтомобиль, давно поставленный на колеса и исправленный в ремонтной железнодорожной мастерской, стоял возле штаба.

Связисты тянули катушки проводов, патрули прохаживались по городу, партизано-камышанские сотни двинулись по дорогам к своим родным местам.

Вокзал был ярко освещен. Там рабочие Святого Креста чинили, ремонтировали и приводили в порядок все свое подвижное хозяйство, которое уже утром нужно будет нам для наступления. А сзади по величаево-астраханскому тракту шли резервы корпуса: артиллерия, пулеметные тачанки, а за ними двигались обозы и тыловые учреждения.

* * *

Утром ушел вперед и отдел снабжения. Его имущество и люди были уже на колесах. Надя вместе с Женей Воеводиной пошли возле подвод, на которые нагрузили имущество. В повозках личные вещи, много сена. Девушки устроились удобно. Вместе с ними в повозке четверо сотрудников отдела и штаба.

Я попрощался с Надей.

— Нагоню в дороге, — сказал я, — но помни, что война еще не кончилась. Куда бы она ни раскидала нас, встретиться мы должны во Владикавказе. Пиши прямо в Ревком или штаб гарнизона Владикавказа.

Весна была ранней, теплой и влажной. От земли шел пар, горячие ветры обдували ее, и мгла, волнистая и зыбкая, поднималась над полями. Под лучами солнца давно сошел снег. По затвердевшей дороге легко шли подводы. Я дошел с Надей и Женей до выезда из Яндык. Степь уже теплая, серо-зеленая с проталинами и кое-где черными пятнами еще сырых оврагов лежала перед нами.

Вереница повозок и подвод скатилась с пригорка в степь. Скоро они исчезли за холмами, и я пошел в село. На душе было смутно и грустно.

Все уезжали, все уходили на юг, уехала и Надя, а я все ждал в Яндыках Самойловича. Да когда ж он, наконец, вернется, да и вернется ли? Может быть, он вместе с отрядом Гикало войдет на днях в Грозный, а может быть, погиб? Ведь в той кровавой резне, которая сейчас идет в горах Дагестана, очень просто погибнуть.

Из Бирюзяка позвонил Плеханов:

— Наши заняли все села вокруг Кизляра. Партизаны беспрепятственно вышли из камышей. Конные разъезды Косенко перерезали железную дорогу Кизляр — Червленная. Из станицы Копайской прибыла казачья делегация. Станичники приглашают наших к себе. Обещают встретить с колокольным звоном, со стариками и хлебом-солью перед околицей. Черный Рынок занят нами. Хорошев сегодня войдет в Кизляр. Полковник Склянин со своей карательной бандой бежал в Грозный. Казаки из делегации спрашивают тебя, говорят, что служили в твоем отделе.

Войны, по сути, нет. Вся белая шатия драпает, кто куда, а по дороге их перехватывают зеленые, розовые... Завтра возвращаюсь в Черный Рынок, а оттуда к Хорошеву в Кизляр.

После двухдневных напряженных операций по очистке опорных пунктов белых по реке Томузловке их сопротивление было сломлено. Большая часть деникинцев сдалась, остальные убиты или же бежали, рассеявшись по болотам, кустарнику и камышам Прикумья. Но и нам нелегко досталась эта победа.

В боях погибли командир эскадрона Загуменный, политком Арон Зандер и командир стрелковой роты Чернов. Все эти отважные люди с боями прошли тяжелый боевой путь от Астрахани через пески и степи, через бои и стычки с врагом, и вот, накануне окончательной победы над врагом, сложили свои головы на самых подступах к Кавказу.

Донося о наших потерях, комкор Смирнов особенно подчеркнул заслуги погибших товарищей при ликвидации последних очагов белогвардейщины Прикумья.

Наступающие с Дона полки 34-й дивизии Нестеровского, отдельная бригада 50-й пехотной дивизии и три полка 7-й кавдивизии с боями идут на Ставрополь. Конница Сабельникова ринулась на Георгиевск.

В коротком письме ко мне Александр Сергеевич Смирнов просит захватить с собой забытую им в Яндыках на квартире бекешу. Этот всегда веселый и приятный человек так заканчивает свое письмо:

«Все пушки, пушки грохотали,

Трещал наш пулемет.

Кадеты отступали,

Мы двигались вперед.

До свидания, до встречи в Пятигорске».

В сенцах раздались голоса.

— Тута... дома он сейчас. Вы входите сюда, батюшка, — услышал я голос хозяйки.

«Кто б это», — подумал я. Дверь открылась. На пороге стоял Мдивани, тот самый Буду, с которым недавно я беседовал в Астрахани, у Кирова.

— О-о, гамарджобат, амханако, — улыбаясь, по-грузински заговорил он, широко расставляя руки.

Я приветствовал его. Он был приятный человек — веселый, общительный, остроумный, и мне, оставшемуся почти одному в Яндыках, очень кстати пришелся этот неожиданный гость.

— Завтра или послезавтра Мироныч и Василенко прилетят, а за ними Механошин прибудет. Словом, скоро на Кавказе будем. Дела идут превосходно.

Алена принесла чай. Мдивани ел, пил, шутил с хозяйкой и Аленой.

— Создан Северо-Кавказский Ревком под председательством Серго. Я, Киров и Стопани — члены Ревкома. Утром уезжаю в Святой Крест. А как вы?

— Сижу, жду у моря погоды. Самойловича все нет, — говорю я.

— Ждите Кирова. Без него ехать нельзя. Документ, переданный через Самойловича Гикало, очень важен.

Буду рассказывает об общем положении на Южном, теперь Кавказском, фронте.

— Конец генералам. Контрреволюция разгромлена, и ее остатки бегут к Новороссийску, Тифлису, и Баку, — Буду думает и затем медленно заканчивает: — Но мы и там доберемся до них.

И я понимаю, что с разгромом Деникина еще не кончилась боевая страда Красной Армии.

— Пойдем на телеграф, — говорит Мдивани, — я должен связаться с Кировым и Бесо.

На широкой улице людей мало. Изредка проедет телега или пробежит грузовик.

— Завтра двинусь дальше, — говорит Буду. — Мои товарищи остановились у коменданта.

— Ночуйте у меня, — предлагаю я.

— Нет. Мы рано утром выедем дальше, — отвечает он.

Гринь тоже готов к отъезду из Яндык. Его сотрудники почти со всей аппаратной уже уехали в Святой Крест, а он пока оставался здесь.

Гринь садится за аппарат. Астрахань отвечает на его вызов.

Поговорив минут десять с Квиркелия, мы возвращаемся домой. Когда подходили к дому, меня удивил свет в боковой комнате, занимаемой мною. Ни хозяйка, ни Алена никогда не входили без меня в нее. Открыв дверь, я увидел за столом Аббаса. Он смачно пил чай, безмятежно глядя на нас.

— Приехали? — в один голос закричали мы. Аббас засмеялся.

— Се чисти парадки, — сказал он. — Товарыш Джикало письмо писал, салам говорил...

— А где Самойлович?

— Он абана мица пошла, — на языке, который понимал один я, продолжал Аббас.

— Он в баню пошел, мыться, — пояснил я Буду.

— Ага, — подтвердил Аббас.

— Передали пакет Гикало? — спросил Мдивани.

— Сами руки адал... расписка Самалович визал, — утвердительно сказал Аббас.

Вскоре явился из бани и Самойлович. Он вынул из кармана расписку:

— Пакет уже переслан, куда нужно. Гикало шлет поклон, благодарит за деньги. Перед нашим уходом его отряд готовился к наступлению на Грозный. Товарищи Мордовцев, Носов, Дадаев выступили с частями вперед.

— Иди на телеграф, свяжись с РВС и доложи о своей поездке. Да спроси Кирова, можно ли теперь нам двигаться на Святой Крест, — говорю я Самойловичу.

Он спешит на телеграф.

На душе радостно. Ни единой тревожной мысли, ничего неясного. Завтра или послезавтра уйдем, наконец, и мы.

Я провожаю Буду к дому, где он ночует.

Утром Мдивани уехал. Теперь и мы были готовы в путь. Завтра Киров будет здесь, и завтра же после доклада ему и командарму мы выедем на Святой Крест. Все, что было связано с Яндыками, кончилось. Фронт двигался на юг, наши войска добивали добрармию Деникина. Отдел политагентуры заканчивал свою работу. Гражданская война, так долго лихорадившая страну, пламенем охватившая всю Россию от ее северной до южной и восточной границ, заканчивалась. Последние полки противника, разбитые, разгромленные, деморализованные, бежали к морю. Остатки их или сдавались, или уничтожались Красной Армией.

Яндыки, село, в котором я пережил и тяжелые часы неудач, и радостные дни победы, село, в котором изменилась и моя личная жизнь, стало мне родным.

Я с грустью прошел по его широкой улице, спустился к яру, через который пролегала дорога на Промысловку, постоял у околицы, где прощался с Надей. Потом пошел обратно в село. Теперь оно сделалось захолустным, самым обыкновенным селом. Ни конных, ни пеших солдат почти не видно на площади Яндык. Две — три крестьянки прошли с коромыслами мимо, сухонький старичок остановил меня, попросив «табачку на завертку», проехала телега, и несколько собак с лаем понеслись за ней. Возле комендатуры и управления тыла мелькнули несколько красноармейцев. Вот все, что попалось мне на пути, когда я возвращался домой.

Здесь Самойлович, разложив на столе карту Ставрополья и Терской области, усиленно водит по ней красным карандашом. Он только что побывал у Гриня, и наш бравый начальник военной почты показал ему последнюю сводку. В ней говорилось:

«Ставрополь взят 29 февраля. В упорных боях под городом полками 7-й кавдивизии и отдельной бригадой 50-й пехотной дивизии под общим командованием А. М. Хмелькова разгромлен и уничтожен 4-й белогвардейский корпус генерала Писарева. Путь на Невиномысскую и Армавир открыт. Части 7-й кавалерийской дивизии преследуют бегущего врага. Наша кавалерия подходит к Георгиевску. На станции Узловой скопление товаро-пассажирских поездов, брошенных белыми. Среди них четыре бронепоезда. По непроверенным данным, Грозный оставлен добровольцами. Станицы Дубовская, Калиновская, Старогладковская, Шелковская, Червленная без боя сдались нашим передовым разъездам. Некоторые станицы с колокольным звоном, с хлебом-солью встречают наши войска. Остатки белых рассеялись, убегая кто куда, главным же образом на Владикавказ, откуда белые намереваются уйти через Военно-грузинскую дорогу в Тифлис, под крылышко Антанты и грузинских меньшевиков».

Дверь в нашу комнату распахивается, и мы слышим радостный, взволнованный голос Аббаса.

— Иди здэсь, суды... суды, товарич Киров.

Мы ошеломлены. Как, Киров? Ведь он только завтра должен быть в Яндыках. Мы поднимаемся, в эту минуту в комнату входит улыбающийся Сергей Миронович. Он приветственно помахивает рукой, за ним виднеется командарм Василенко, за которым широко улыбающийся Аббас. Наш азербайджанский товарищ просто влюблен в Сергея Мироновича. Вот уже скоро пять месяцев, как он передан нам в отдел Кировым, и я все это время вижу, как Аббас глубоко чтит и уважает его, как он беззаветно верит ему и как он преданно любит его.

— Э-э, да вы, видно, думаете здесь пробыть еще лето, — смеется Киров, оглядывая комнату.

— Наоборот, ждем вас и вслед за вами в путь, — говорю я.

Василенко многозначительно кивает на карту.

— Можете сделать еще одну поправку, — говорит он, — два часа назад заняты Прохладная и Георгиевск. Белоказачья линия Кизляр — Армавир — Екатеринодар разрублена нами.

Пока мы беседуем, Аббас вместе с хозяйкой вносит чай, сваренные вкрутую яйца, белые «кругляши», шипящие на сковороде мясные консервы из «неприкосновенного запаса».

— С удовольствием поедим. Ведь мы вылетели из Астрахани, даже не позавтракав, — говорит Василенко.

Мы едим, пьем чай, и только тут я случайно, из оброненной Кировым фразы, узнаю о том, что их самолет чуть-чуть не разбился при посадке в Яндыках.

— Черт его знает что произошло, — смеется Киров. — То ли мы зацепились при посадке за телеграфную проволоку, то ли еще что, но едва не разбились, — он машет рукой и, переводя разговор на другую тему, спрашивает Самойловича: — Значит, наш пакет с документами лично передан Гикало?

— Вот его расписка, — передавая ее Кирову, говорит Самойлович.

— Великолепно. Все сделано хорошо, и я от имени Реввоенсовета благодарю вас, — пожимая руку Самойловичу, говорит Киров.

— А мини нэт? — отрываясь от хозяйничания за столом, спрашивает Аббас. — Я се дорога не... испал... его берегил, — тыча пальцем в Самойловича, обиженно говорит Аббас.

Взрыв хохота останавливает его.

— Тебя в первую очередь, дорогой, старый товарищ, — обнимая Аббаса, говорит Киров.

Самойлович докладывает ему о камышанах, об отряде Гикало, о настроениях в тылу неприятеля, но Сергей Миронович останавливает его:

— Теперь это не главное. Главное в том, что пакет вручен Гикало и что вы благополучно вернулись обратно. После вашей информации по телеграфу товарищ Квиркелия подробно доложил командарму и мне о вашей поездке, и мы в курсе всего.

Командарм смотрит на часы. Киров кивает ему головой и, поднимаясь с места, говорит:

— Проводите нас на телеграф. Если после нашего отлета придет что-либо срочное, захватите с собой или же пошлите по летучей почте мне, на Святой Крест. Утром выезжайте туда же. Завтра Механошин выедет из Яндык, вероятно, в пути он догонит вас и группу ответственных работников, направляющихся на Кавказ. Они сегодня будут ночевать в Яндыках, а завтра вместе с ними выезжайте. Через пять дней нам всем надо быть в Пятигорске.

Спустя тридцать минут аэроплан поднимается над Яндыками и на небольшой высоте летит на Святой Крест.

Самолет плохонький. Я слаб в определении систем, но Самойлович важно говорит:

— «Фарман». Последней конструкции.

Я недоверчиво гляжу вслед «фарману» последней конструкции, который, треща и покачиваясь на ветру, уходит на юг.

Вечером прибыли из Астрахани те «ответственные товарищи», о которых говорил Киров. Среди них старые друзья. Юсуп Настуев, спешащий в свою родную Балкарию, Ваня Саградьян — комиссар санитарного управления армии, начальник особого отдела Панкратов, комбриг Ефремов и еще несколько работников штаба.

Ночуют они у нас, а утром все вместе оставляем Яндыки.

* * *

Весна от края и до края охватила степь. Молодая зелень буйно покрыла землю. И чем дальше на юг, тем роскошнее цветение буйной растительности. Зеленый поток бурлит вокруг, а воздух, насыщенный пряным ароматом пробуждающейся земли, пахнет так одуряюще, так волнует нас, что мы с нескрываемым восхищением всматриваемся в даль, подернутую дымкой испарений, дышим степным, омытым ветрами воздухом.

Это весна, и мы надеемся, последняя военная весна.

Чем дальше на юг, тем меньше черной, еще сырой земли, тем больше молодой, стремительно поднимающейся травы.

Ночуем в пустой, брошенной хозяевами экономии. Овчарни, длинные сараи без рам, пустые глазницы одиноко торчащей хаты. Никого. Война вымела отсюда все живое.

Утром снова в путь. Усталые кони еле тянут подводы, то и дело останавливаясь для отдыха.

— Не дело... Этак мы попадем к шапочному разбору, — покачивает головой Ефремов. Боевому комбригу не терпится скорее вернуться к своим бойцам.

— Айда пешком... пока отдохнут кони, мы сделаем верст пять, — предлагает Саградьян.

— А там нас догонит и подберет на свой грузовик Механошин, — оптимистически говорю я, и мы, вооруженные винтовками, идем пешком.

«Степь да степь кругом»... Ровная, зеленая, с кое-где еще черно-влажными пятнами от недавно сошедшего снега. Чуть прохладно, но эта утренняя свежесть бодрит и укрепляет нас.

Мы широко шагаем по дороге, а она бесконечной лентой вьется впереди. Чаще попадаются курганчики, зеленобокие холмы и большие, свинцовосерые валуны, обтесанные временем, ветрами и дождем.

Идем бодро, то запевая, то беседуя, а то останавливаясь для перекура и минутной передышки.

Уже часов около девяти. Подвод все нет, но мы даже рады этому: так приятно идти хорошим, солдатским шагом, под свежим ветерком, под лучами начинающего пригревать степь южного солнца.

— А ну, братики, постойте. Я его сейчас ахну из нагана, — останавливаясь, говорит Ефремов.

— Кого это из нагана? — удивленно спрашивает Настуев.

— А вон мишень. Орел сидит на кургане, — вытаскивая из кобуры револьвер, показывает Ефремов.

До орла шагов сорок пять. Степной хищник сидит спокойно, величаво, не обращая на нас никакого внимания. Лишь иногда, скосив глаз, он как бы мельком презрительно замечает людей и снова спокойно, не мигая смотрит вдаль.

— Не попадешь, — критически замечает Саградьян, — из ружья — другое дело.

— Из ружья и ребенок попадет, а я вот из нагана, — щуря глаз и тщательно прицеливаясь в орла, говорит Ефремов.

Мы ждем. Ждет, по-видимому, и орел, так как его глаз внимательно наблюдает за нами.

Бухает выстрел. Под самыми лапами орла взлетает комочек земли, но птица продолжает сидеть.

Снова гремит выстрел, и орел, точно теперь понявший, что с ним не шутят, стремительно срывается с места и, взмахивая крыльями, поднимается ввысь.

— Полетел сдыхать, — смеется Панкратов.

— Чуточку ниже взял. Вот что значит не стрелял уже три недели, — сокрушенно говорит Ефремов.

— В стрельбе нужна ежедневная тренировка, — важно заявляет Самойлович, кстати сказать, стрелок плохой, только недавно научившийся обращаться с оружием.

И мы снова шагаем вперед, а запахи степи все сильнее окутывают нас.

Пройдя еще верст одиннадцать, мы заходим в большой, вытянувшийся вдоль дороги сарай. Возле стоит небольшая хатка, из трубы которой приветливо вьется дымок. У сарая расседланные кони, две телеги с каким-то скарбом и красноармеец без рубахи.

— Сюды, товарищи, — кричит он и машет нам рукой.

Это летучая почта, расквартированная в экономии Мазаева, одного из главных овцеводов края, своевременно бежавшего в Ставрополь.

— Ций Мазай ух и гадюка, — сплевывая сквозь зубы, рассказывает красноармеец. — Вин, як павук, сосал усих крестьян. Тикал, сукин сын, отседа, як наши с Яндык пошли.

— Та не сам Мазай, — поправляет рассказчика другой красноармеец. — Той, що мильены имел, той в Ставрополе жил, а тута приказчик був.

— Ну, тот чи ни тот, а тож сволочь для народа, — категорически решает первый и гостеприимно зовет нас в хату попить чайку.

Уже час дня, а подвод наших все нет.

— Полежим на сене, — предлагает Ефремов, и мы ложимся на охапку сухого, еще не потерявшего свой пряный аромат сена. Один только Аббас не желает отдыхать. Он бодрствует, поглядывая на дорогу.

— Сипат нада ночу... один баба спит днем, — философски говорит он и, закинув за плечо винтовку, идет к дороге.

Около трех часов дня подъехали подводы, Пока обозные выпрягали лошадей и возились с поклажей, мы, хорошо отдохнувшие и подкрепленные сном, решаем снова походным порядком отправиться дальше.

— Братцы, возьмите и меня с собой. Надоело трястись в подводе, — взмолился Мизгирев. Он набрасывает на плечи кожанку, берет в руки палку и идет за нами.

— Товарищи, — кричит нам один из возниц, — мы нонеча дальше не поедем, так что на подводы не рассчитывайте. Кони дюже устали.

— А мы и не рассчитываем. Дойдем до следующей почты, там и заночуем.

— Ну, як знаете! — соглашается обозный.

Над степью стоит солнце. Оно уже горячо обжигает лицо. Ветерок, прохладный и влажный, набегает с юга.

Над нами кружат орлы. Их, этих степных хозяев, много, а еще выше белыми стадами то вместе, то разрозненно, словно отбившиеся от отары овцы, проплывают облака. Воздух чист, свеж, прян. Дышится легко, ноги широко шагают по земле, а сиренево-дымная даль бесконечна в своем прозрачном однообразии.

Так мы идем вперед, то останавливаясь на пятиминутный отдых, то присаживаясь для перекура на камни.

По дороге — никого. Ни конного, ни пешего. Только степь да горячее солнце. Так проходят три часа.

Ефремов по карте определяет место, где мы сейчас находимся.

— До Величаевского еще верст тридцать пять, — говорит он.

Хоть идем мы легко, однако утомление начинает сказываться. Аббас и Мизгирев, люди по сравнению с нами пожилые, им больше сорока лет, начинают отставать, часто присаживаются у дороги.

— И что это Механошина все нет. Пора б ему нагнать нас, — говорит Саградьян.

Мы оглядываемся назад, как бы ожидая, что сейчас появятся грузовики.

— Не торопится. Ему что, он сейчас, наверное, в Яндыках чаи распивает, — говорит Панкратов и замолкает. До нас все явственнее доносится шум пока еще невидимых машин.

— Братцы, да вы, случаем, не волшебники? — спрашивает Мизгирев. Мы смеемся, глядя назад, откуда все сильнее слышится шум автомобилей.

— Довольно топать, теперь, как мировая буржуазия, рассядемся в машинах и айда дальше, — смеется Самойлович.

За курганами взлетает пыль. Она вьется, то поднимаясь столбом, то кружась вдоль дороги.

Еще несколько минут, и два грузовика и большой потрепанный «мерседес» показываются на дороге. Мы машем руками, веселым криком встречая Механошина.

«Мерседес» останавливается, за ним становятся и грузовики.

— Здравствуйте, товарищи, — сидя в машине, говорит Механошин. Вместе с ним две какие-то женщины, быть может, сотрудницы Реввоенсовета, но мы не знаем их.

— Здравствуйте, Константин Александрович. Вот хорошо, что нагнали нас, а то мы здорово устали, — говорит Панкратов.

— А ен кирепка балной, нога мала ходыт, — указывая на Мизгирева, говорит Аббас.

Механошин молчит.

— Ну, братва, лазь на машины, — командует Панкратов. Мы шагаем к грузовикам.

— Товарищи, машины эти заняты важным грузом, который срочно должен быть доставлен в Святой Крест. Да и мест нет, — вдруг говорит Механошин и, уже не глядя на нас, бросает шоферу: — Поехали!

Мы ошеломлены.

— Как так «поехали»? — говорю я. — Машины эти уйдут только с нами.

— Что вам грузы с барахлом важнее нас, ответственных работников армии? — загораживая путь «мерседесу», гневно говорит Ефремов. И все — Аббас, Настуев, Саградьян, Самойлович, — словом, все зашумели.

Механошин хмуро смотрит на нас, переводя взгляд с одного на другого.

— Машины не уйдут без нас, — подходя вплотную к «мерседесу», говорю я.

— А Сергею Миронычу мы доложим, как вы нас хотели бросить в дороге, — мрачно говорит Панкратов.

— Товарищу Кирову я сам расскажу о том, что вы занимаетесь самоуправством, — холодно отвечает Механошин, — если сумеете, то размещайтесь в грузовиках.

Его «мерседес» трогается с места и исчезает в клубах пыли.

Мы рассаживаемся в грузовиках. Здесь достаточно места еще для десяти человек. Странно и непонятно высокомерное нежелание Механошина посадить нас в машины.

— Барства много. Хоть и член Реввоенсовета, и коммунист, а от него барином за версту тянет, — сплевывая через борт, говорит Панкратов.

Грузовики трогаются.

Небо начинает темнеть. Его синева переходит в зеленовато-серый тон. Солнце уходит, и красная полоса заката окрасила край неба. От земли идут колеблющиеся тени. Розово-желтый закат затянул запад.

Мелькают холмы, деревца, курганы, запоздалый орлан, широко взмахивая крыльями, проносится над нами.

Вдалеке чернеет длинное деревянное строение. Это экономия. От нее до Величаевского недалеко.

Чаще стали попадаться хуторки, стоящие вдоль дороги сараи. Раза два мы обгоняем телеги и мажару, запряженную в пару круторогих волов.

Вечер спустился на землю, когда мы въехали на окраину Величаевского. Село не спало. В окнах горел свет, слышались голоса. Несколько красноармейцев и партизан встретили нас у околицы села. Они указали на хату для ночлега, вызвали хозяина и, попрощавшись с нами, пошли в дальнейший обход села.

— Хучь тута и тихо, однако банды беляков ховаются в степу. А ну як ненароком наскочут, — объяснил мне командир патруля, бывший камышанин Петриченко.

Грузовики стали подле хаты, шоферы ночуют в машинах, а мы с наслаждением ложимся на солому.

Утром едем дальше. На дороге видны следы ушедшего раньше нас «мерседеса».

Ландшафт меняется. Больше зелени, деревьев, населенных пунктов. Чувствуется близость воды. Река Кума с ее притоками проходит вблизи. Живительная близость воды окрасила природу Прикумья. Дорога то идет прямо, словно вычерченная по линейке, то вдруг ныряет в сторону, взовьется и прячется среди зеленых кустов и шуршащего по ветру камыша. Впереди видна экономия. Чем ближе к Святому Кресту, тем больше их, этих степных кулацких крепостей, оплотов местных богатеев, эксплуататоров своих крестьян. Около экономии стоят телеги, подводы, возы. Люди ходят возле них. Кто-то машет нам рукой. Водитель останавливает грузовик, и Мизгирев радостно кричит:

— Братцы! Наши, снабженцы... Догнали... Ну, тут я с вами прощаюсь, — и он лезет через борт машины на землю.

Действительно, это отдел снабжения корпуса, несколько дней назад ушедший из Яндык.

Я спрыгиваю с машины и спешу к табору (иначе его не назвать), расположившемуся за экономией.

— Ждем двадцать минут, — кричит мне вслед Ефремов, — опоздаешь, бросим одного в поле.

Я спешу к «табору», ищу Надю и, как это иногда бывает, сразу же наталкиваюсь на нее. Надя стоит у подводы, весело смотрит на меня. Лицо ее загорело, глаза оживлены. Ветерок треплет прядь ее волос, мы смотрим друг на друга и чему-то улыбаемся. Потом я беру ее за руку, целую, и мы отходим в сторону. Женя приветливо машет нам рукой.

— Как здоровье? Как дела?

Я хочу сказать что-то другое, но говорю почему-то совсем обычные, неподходящие слова.

Надя, по-видимому, понимает мое состояние. Она тепло улыбается, и мы, взявшись за руки, идем к дороге.

— Надя, сейчас я двинусь дальше. У меня нет даже и десяти минут, — говорю я. Она ободряюще говорит:

— Ничего, важно то, что мы встретились... Ведь мог же ты ночью проехать мимо нас.

Мы, то останавливаясь, то снова шагая, гуляем вдоль дороги.

— Помни, из Пятигорска я поеду прямо во Владикавказ, Если вы минуете его, пиши мне туда, я сейчас же приеду за тобой.

Резко гудит машина. Долгий, настойчивый сигнал напоминает, что пора расставаться.

— Пора, Надя.

— Будь спокоен. Я найду тебя во Владикавказе, — говорит она.

Бегу к машине. Когда она трогается с места, вижу, как Надя, стоя у дороги, машет нам вслед рукой.

* * *

Святой Крест — небольшой степной город с типичными для таких городов постройками. Двух-, редко трехэтажные дома, широкие улицы с палисадниками, вынесенными к тротуару. Однообразные лавчонки, серый, вытянувшийся в длину дом с надписью «Гостиница бр. Рудометкиных — Сплендид», чуть поодаль — меблированные номера «Лиссабон», затем «Апполо» мадам Курочкиной и лавчонки, лавчонки. На площади, у собора, раскинулся базар.

Мы проехали его и, узнав от коменданта, где находится штаб, едем туда.

По обилию войска, по движению конных к вокзалу и по тому, что у станции виднеется знаменитый «мерседес» Механошина, ясно, что командование и Реввоенсовет армии тут.

Сходим с грузовиков, разминаемся и, закинув винтовки за плечи, идем к штабу. Он расположен в здании вокзала.

— А где Сергей Мироныч? — спрашиваем мы Костича. Военком штаба смотрит на нас долгим взглядом, затем устало говорит:

— Идите, товарищи, в вагон Кирова. Вагон стоит тут же у перрона, третий от паровоза.

— Как дела на фронте? — спрашивает его Ефремов.

— Фронта нет. Рассыпался. Беляки бегут к границам Грузии и Азербайджана. Вы вовремя прибыли, друзья, через два часа отправляемся в Пятигорск.

— Когда он взят? — спрашиваю я.

— Занят вчера зелеными, а белыми брошен еще двое суток назад. Вчера же наши части вошли в город.

Мы входим в вагон. Это пульман, служивший кому-то из белогвардейских генералов штабом и квартирой одновременно. Одна половина вагона состоит из жилого помещения, другая — канцелярия.

— Входите, входите, товарищи, — слышим голос Сергея Мироновича, которому о нашем появлении докладывает дежурящий при нем Савин.

Киров поднимается из-за столика.

— Добрались, партизаны, — пожимая нам руки, говорит он. — Вовремя доехали. Ведь через два часа наш поезд уходит на Пятигорск, а вы очень, — он подчеркивает, — очень нужны Реввоенсовету.

— Если б не машина Механошина, то и послезавтра б не попали сюда, — осторожно говорю я.

Киров быстро окидывает меня взглядом.

— Слышал, слышал о том, что вы чуть ли не силой отобрали машины у начальства.

Мы переглядываемся.

— Ну, что молчите? Ведь отобрали? — спрашивает Киров. Голос его серьезен, но в углах глаз смешинка, та самая милая кировская смешинка, которая так знакома и так любима нами.

— Почти так, но и не совсем так, — басит Ефремов.

— А вы что скажете? Ведь это вы первым накинулись на проезжавших? — говорит Киров, глядя на меня.

— Совершенно верно. Первым был я.

— Все были первыми, — перебивая меня, говорит Панкратов.

— Ну, ушкуйники, потише, — останавливает Киров заговоривших разом товарищей. — Гражданская война заканчивается, а вы тут новую создаете? Сейчас идите, товарищи, отмойтесь, походите по городу и через час возвращайтесь сюда.

Спустя час мы вернулись обратно. В вагоне были Киров, Механошин, комкор Смирнов, военком корпуса Тронин, комиссар штаба Костич, Ковалев, Базекский, Шевелев и мы.

На столе, стоявшем посреди вагона, хлеб, холодное мясо, сыр, соленые огурцы, масло, сушеная тарань и несколько стаканов.

— Ну, товарищи, с победой, с приходом на Северный Кавказ, — говорит Киров. — Берите стаканы, и выпьем за Красную Армию, за Ленина.

Киров разлил по стаканам искрящееся красное прасковейское вино.

— Да здравствует Ленин и Советская власть, — поднимая стакан, говорит он.

И мы впервые за год войны подняли стаканы с вином и до дна осушили их.

— За дружбу, — снова сказал Киров. — Ничего, товарищи, нет лучше и крепче нашей партийной солдатской дружбы, скрепленной долгими месяцами осады, лишений, самопожертвования, нечеловеческих усилий и труда, которые мы проявили в Астрахани.

Мы молча смотрим на Кирова, а он, глядя поверх нас куда-то вдаль, продолжает:

— Кончается гражданская война. Пройдут годы, новые времена и люди придут на смену нам, но о нас с благодарностью и гордостью будут говорить они, ибо мы жили, боролись, мучались и побеждали в самую тяжелую пору революции... Ваше здоровье, товарищи!

Мы смотрим на Кирова, на его вдохновенное, просветленное лицо, на его устремленный вдаль, как бы в будущее, взор и, не сговариваясь, разом подходим к Механошину.

— Ваше здоровье, Константин Александрович, — говорю я. И все — Настуев, Ефремов, Саградьян, Самойлович — легко и свободно чокаемся с ним.

Механошин взволнован и с видимым облегчением чокается с нами. Мелкое чувство взаимной обиды сдуло как ветром и унесло прочь.

Киров мягко улыбается и еще раз тихо повторяет:

— Ваше здоровье, товарищи!

* * *

И вот Кавказ. Снежная вершина Эльбруса белеет на голубом фоне небес. Дымно-белые гряды кавказских гор тянутся с запада к Владикавказу. Свежий ветер, чистое небо, прозрачная дымка и зеленое цветение весны встречают нас. Бегут версты, стучат колеса, а мы стоим на площадках вагонов и дышим нашим родным, кавказским воздухом, смотрим и не насмотримся на наши горы.

Настуев держится за ручку распахнутой настежь дверцы вагона. Глаза его влажны, а лицо охвачено такой непередаваемой радостью, что я только тихо говорю:

— Помнишь, Юсуф, я говорил тебе в Астрахани, что мы скоро будем дома, — и вот Кавказ!

— Да, да, — повторяет он, не отводя глаз от белой шапки Эльбруса. Вряд ли он понимает мои слова. Волнение и радость так велики, что он не замечает даже и Кирова, тоже вышедшего на площадку.

— Вот мы и дома! — говорит Сергей Миронович, и его глаза тоже устремлены на белую вершину великана Шат-горы.

И вот Пятигорск. Слева Машук, впереди Бешту, а на светло-пепельной голубоватой дали Шат.

На улицах города патрули и конные разъезды. Белогвардейцы бежали пять дней назад. Станицы, села, города Терской области снова стали советскими. Владикавказ 23 марта 1920 г. занят нашими частями и отрядом осетинских партизан под командой Баракова и Ботоева. Спустя час в город вошли еще два красногвардейских отряда, один ингушский — Орцханова, другой прибывший из Грозного от Николая Гикало, под командованием Мордовцева.

Части нашей 11-й армии движутся к границам Азербайджана, и Смирнов с Ефремовым сегодня же ночью уезжают в Дагестан. Мост через Малку возле Прохладной взорван противником, и наши саперы возводят понтоны через реку.

Киров приказывает Квиркелии, Костичу и мне немедленно выехать во Владикавказ.

И вот мы во Владикавказе. Григорий Иванович Остапенко, тот самый, к которому посылал меня летом 1919 года Киров, встретил нас со слезами радости на глазах.

Осетинские партизаны, ингушские красные бойцы, красноармейцы отряда Мордовцева, рабочая самооборона, конные и пешие люди, вооруженные с ног до головы, и все с красными бантами и перевязями на рукавах, песнями и улыбками встречают нас.

— Где Киров? — спрашивает Остапенко и, узнав, что Сергей Миронович еще в Пятигорске, ночью уезжает к нему. А город полон песен и ликования, веселых звуков лезгинки и шумной радости всех тех, кто ожидал освободителей.

Но не все рады нам. Это видно по растерянным лицам некоторых встречных, по все еще запертым магазинам, по хмурому виду недоверчивых посетителей, все это время приходящих к нам.

Вчера создан Ревком Терской области, в которую входят Чечня, Осетия, Кабарда и вся Надтеречная казачья линия. Председателем Ревкома назначен наш милый Бесо Квиркелия, бывший военком штаба 11-й армии.

Меня назначили комиссаром внутреннего управления этой обширной, многонациональной области, а опыта ведения гражданских дел у меня нет. Знания только военные, а надо создать этот комиссариат с его филиалами по городам области.

Пришли два мои товарища, отправленные из Яндык к Гикало вместе с Самойловичем. Это ингуши Евлоев Берт и Хасултан Нальгиев. Они уже побывали в своих аулах, Сурхохи и Экажеве, повидались с родными и пришли «работать для Советской власти», как выразился Евлоев. И тот и другой зачислены инструкторами в комиссариат внутреннего управления. Аббас Бабаев, приехавший вместе со мной из Пятигорска, назначен комендантом нашего комиссариата.

Отделы создаются один за другим. Новые и новые люди приходят к нам. Мы берем их на работу или направляем в другие учреждения. Пришел и французский вице-консул господин Лемерсье, аккредитованный в Тифлисе при меньшевистском правительстве, но почему-то задержавшийся во Владикавказе. Вместе с ним пришли и представители местной греческой колонии, коммерсанты Марандовы, Муратандовы и Кара-Георгопуло.

Со всеми — разговоры, а с французским консулом — беседа, так как господин Лемерсье, интересуясь нами, просит разрешить ему пробыть еще неделю во Владикавказе, а уж затем отправиться в Тифлис.

Нам понятен такой «интерес» француза, и мы уже на следующий день выпроваживаем к меньшевикам господина Лемерсье.

От Нади ничего нет. Меня беспокоит неизвестность. Части войск, а значит и тылы, проходят через Моздок, прямо на Петровск, минуя Владикавказ, и я лишен всякой возможности проследить за движением наших частей.

Профессора Гюнтер, Соловов, Спасский, актрисы Башкина, Черная, Ангарова, режиссер Воронов, актеры Поль, Курихин, Ордынский, поэты Венский, Михаил Слободской, Беридзе, писатели Юрий Слезкин, Булгаков, фельетонист Яблоновский и даже бывший священник-расстрига, эсер Григорий Петров, много женщин, отставших от убегавших куда попало мужей, какие-то старые баронессы с выцветшими глазами, подагрические сенаторы — все они приходят за советом и помощью к нам.

Явились и делегации от местного, так сказать, «дипкорпуса». Это персидский консул Шахбази, консульский агент меньшевистской Грузии Схиртладзе и консул дашнакской Армении, он же местный армянский священник Тер-Саакян.

От Нади все ничего нет. Где она? Как я ни занят своей новой и напряженной работой, эта неизвестность все время тревожит меня. Только что зашел ко мне Базилевич, заведующий лишь сегодня созданным в городе загсом.

Базилевич, полный добродушный человек, говорит:

— Отдел записей актов гражданского состояния готов и с завтрашнего дня начинает свои функции.

— Для начала неплохо, — смеется Квиркелия, когда я рассказываю ему о моем комиссариате и его неуверенной работе.

— Все начинается с мелочей. Важно, что мы начали работать, создали комиссариаты, отделы, установили порядок и власть. Народ с нами, а там в ходе работы мы сами устраним недостатки. Ведь мы ж с тобой не учились управлять городами, не готовились стать во главе комиссариатов. Люди мы военные, воевали неплохо, а сейчас перед нами стали задачи поважнее, чем бои под Ганюшкином и Басами.

В Ревкоме шумно. Здесь центр всей партийно-административной и советской работы области.

Разговариваю с Симоном Токоевым, одним из наиболее активных членов Ревкома. Говорим о создании областной милиции. Рядом стоит Аббас, ревностно сопровождающий меня повсюду.

— Асслам алейкум, товарич Ковалев, — слышу я его голос. Оборачиваюсь. У двери, что-то записывая в блокнот, стоит Ковалев, наш милый комиссар снабжения корпуса.

Я обрываю на полуслове разговор с Токоевым.

— Александр Пантелеймонович! Какими судьбами? Где твой отдел снабжения? Где Надя? — торопясь спрашиваю я.

Ковалев дописывает последние строчки, затем кладет блокнот в карман и спокойно говорит:

— Привет астраханцам. Все в порядке. Отдел мой сейчас находится в Прохладной. Утром мы выезжаем в Петровск. Надя Вишневецкая там же.

Я хватаю его за руку:

— Почему ж ты не привез ее сюда?

Он смеется и еще спокойнее говорит:

— Во-первых, не знал, что ты здесь, во-вторых, выехал сюда скоропалительно, по приказу командарма Василенко, в-третьих, — это уже ваши личные дела. — И видя, как я взволнован, Ковалев дружески говорит: — Вот что, через пятьдесят минут я возвращаюсь в Прохладную. Едем со мной. А утром я откомандирую Вишневецкую во Владикавказ, и вы вместе завтра же вернетесь сюда.

— Ему нельзя сейчас выезжать. Самый разгар организационной работы, и Ревком не разрешит такую отлучку, — говорит Токоев.

Я растерянно гляжу на них. Уехать сейчас невозможно.

— Товарич Мугуев, — слышу голос Аббаса, — пиши балшой бумага — мандат. Я с товарич Ковалев поеду Прохладны, привезу ханум, — кладя мне на плечо руку, говорит Аббас. Ханум — так он называет Надю.

— Правильно, — говорит Ковалев, — готовь бумаги, и мы через полчаса выедем с Аббасом.

Тут же, в Ревкоме, пишем «балшой бумага-мандат», ставим печать, мандат подписывает зампредревкома Дзедзиев, и Ковалев с Аббасом уезжают.

Итак, завтра Надя будет здесь.

Я иду в комиссариат, а на душе радостно и хорошо.

* * *

Моя квартирная хозяйка-гречанка, которой я сказал о приезде жены, усиленно занялась благоустройством нашего жилья.

Приехала Надя. Сменив военный полушубок и меховую шапку на легкое пальто и шапочку, она совсем превратилась в юную девушку-подростка. Аббас с сияющей улыбкой торжественно ввел ее в дом. Надя слегка смущена первой встречей на людях, где все обращаются с ней, как с моей женой.

Мы идем в загс. Поднимаясь по широкой лестнице, встретили Базилевича.

— Ну как дела с отделом? Много бракосочетаний? — спрашиваю его.

Он разводит руками и смущенно говорит:

— Пока ни одного. Люди еще не привыкли, да и не знают о нем.

— Ну, готовьте бумаги, оформляйте наш брак, — говорю я.

Базилевич радостно смеется, а Аббас, которого Надя в Яндыках научила подписывать свою фамилию, склонив набок голову, трудолюбиво и долго выводит свою подпись — свидетеля при бракосочетании.

«Абас Бабаев» наконец появляется на бумаге. Базилевич ставит свою подпись, прихлопывает документ печатью и поздравляет нас. Мы смотрим друг на друга, берем свидетельство и провожаемые до дверей Базилевичем уходим.

Аббас идет рядом. Когда мы приходим домой, он вытаскивает из карманов широченных штанов какую-то банку и торжественно протягивает ее Наде.

— Что это? — спрашивает она.

— Коко в малако, — говорит он.

Я беру банку. «Какао с молоком. Фабрика Эйнем» написано на ней.

Это был свадебный подарок Аббаса.

* * *

Вечером стало известно: 30 марта во Владикавказ приезжают Киров и Орджоникидзе. Они спешат на юг, к границам Азербайджана, куда, пополненная влившимися в нее частями 10-й армии, подходит наша славная 11-я.

Сегодня первое общее городское партийное собрание. Городской театр полон. Здесь представители как русского, так и всех горских народов области. Ингуши — Зязиков, Мальсагов, Албогачиев. Орцханов; чеченцы — Эльдарханов, Дудаев, Арсанов, Мутушев; дагестанцы — Коркмасов, Тахогоди, Далгат, Самурский; осетины — Саханджери Мамсуров, Токоев, Казбек Бутаев, Борукаев. Даниил Тогоев, Бараков, Ботоев, Тавасиев, Кара-Мурза Кесаев. Прибыли только что выпущенные меньшевиками из тифлисского Метехского замка, грозной тюрьмы, большевики Коте Цинцадзе, Ладо Думбадзе, Платон Иобидзе, Саша Гегечкори. Они лишь сегодня приехали во Владикавказ. Усталые, измученные тюрьмой, но полные революционного закала и несломленной энергии. Здесь же армянин Вартанян, казак Дьяков, Николай Гикало с товарищами, кабардинец Бетал Калмыков, представители частей 11-й армии и делегаты рабочих и краснопартизанских отрядов Терской области — все собрались тут. Орджоникидзе и Киров выступят на этом партийном собрании.

Уже с шести часов вечера площадь перед театром заполнена народом. Кирова знают здесь все. Ведь он за несколько лег до революции был редактором местной газеты «Терек». Уже с 1917 года он возглавляет в области большевистское ядро, поднимает массы на борьбу с контрреволюцией, организует горские и русские трудовые элементы, выступает на съездах и вызывает ненависть к себе всей терской контрреволюции.

В семь часов Киров и Орджоникидзе прибыли в театр. Долго стоял грохот аплодисментов, долго не смолкали возгласы и радостные выкрики людей, наконец дождавшихся прихода к ним их родной Советской власти. Наконец заговорил Орджоникидзе. Говорил он недолго. Он ярко нарисовал путь победы революции над темными силами старого мира и поздравил всех с победой. Затем горячо и вдохновенно выступил Сергей Миронович. Кратко, без лишних слов, рассказал он о задачах, которые встали теперь перед победившим народом.

— Борьба за освобождение Северного Кавказа закончилась. Мы победили в ней, впереди труд и напряженная борьба за мир, восстановление страны. Надо победить и в этом.

Ночью закончилось городское партсобрание. От имени трудящихся области была послана приветственная телеграмма товарищу Ленину.

Киров и Орджоникидзе спешат к ожидающему их поезду, идущему на Петровск. Выходя на площадь, Орджоникидзе запевает: «Смело, товарищи, в ногу». Все подхватывают, и над полусонным городом разливается рабочая революционная песня большевиков. Мы поем, провожая к вокзалу наших товарищей. Песня ширится над притихшим городом. «И водрузим над землею красное знамя труда!» — под эти слова рабочего гимна поезд плавно отходит на юг.

Война кончилась. Новые, мирные задачи стояли перед нами.


Загрузка...