III

Раз вечером я сидел у себя в кабинете, когда в прихожей послышался звонок.

— Барин дома? — раздался вопрос.

— Дома-с, — ответил мой слуга.

— Доложи, что Николай Николаевич Иванов желает их видеть.

Я почувствовал, что к моему лицу прилила кровь, и первою моею мыслью была досадливая мысль о том, зачем я не предупредил лакея, что Иванова не следует принимать. Но сделанного не переделаешь, и я постарался овладеть собою. Я поднялся с места и пошел навстречу нежданному гостю.

— Не ждали? — спросил Иванов, пожимая мне руку.

— Не ждал, признаюсь откровенно, но очень рад вам, — ответил я и, пожав в свою очередь его руку, провел его в кабинет.

— Никого не ждете? Не отрываю от работы? — спросил он.

— Нет, нет, я вполне свободен, — сказал я.

— У меня, во-первых, есть до вас большая просьба, — пояснил он, садясь в кресло: — нужно посоветоваться с вами, как с учителем, насчет моих мальчугаков, а во-вторых, нужно же отдать долг, числящийся за мной.

По его лицу скользнула чуть заметная усмешка.

— Долг? — спросил я.

— Ну да, исполнить обещание, данное вам десятого октября, — пояснил он.

Я смутился и торопливо ответил:

— Не бередите старой раны. Я чувствую, что я…

Он не дал мне договорить и заметил, дотрогиваясь по-приятельски до моей руки:

— Не оправдывайтесь! Я вас не думаю винить; все люди, как люди. Но вас за лето я искренно полюбил, и потому мне было бы приятно, чтобы вы узнали все, а потом… потом, может быть, вы найдете, что мы можем просто и дружески сблизиться между собой. Я со своей семьей здесь живу, как в пустыне, а вы были бы желанным другом нашего дома. Сходиться с первыми встречными я не намерен, но и нельзя же жить здесь, в Петербурге, совсем отшельником. Я говорю с вами откровенно. Впустить кого-нибудь к себе в дом с улицы я не решился бы. Сблизиться с вами, прежде чем вы узнаете, с кем вы сближаетесь, я тоже считаю невозможным, конечно, не для себя, а для вас. Потому я и считаю нужным рассказать вам все.

Я распорядился, чтобы нам подали чай в мой кабинет, и приказал слуге не принимать никого. Когда я вернулся в кабинет, я застал Иванова в глубоком раздумье, тихо ходящим по комнате из угла в угол. Увидав меня, он очнулся, присел и заговорил:

— Рискуя немного утомить вас, я все же должен начать свою историю с самого начала: в ней нет ровно ничего выходящего из ряда вон, в ней все обыденно и буднично, как и в самом заурядном существовании; вследствие этого мне придется останавливаться на мелочах; из массы этих мелочей и составляется драма каждой будничной жизни. Начну с женитьбы.

Он вздохнул и начал рассказывать.

— Я женился на моей покойной жене восемнадцать лет тому назад. Мне было тогда двадцать четыре года, моей невесте шел девятнадцатый год. Оба мы успели кончить с золотыми медалями — она гимназию и педагогические курсы, я — гимназию и университет. Про обоих нас все говорили, что мы красавцы. Обоих нас называли даровитыми натурами. О наших способностях говорили наши золотые медали, ее музыкальные таланты, мой недурной и хорошо обработанный баритон. Кроме того, друзья и приятели находили, что у нас очень добрые сердца, так как и я, и она шли охотно на помощь ближним, откликаясь чутко на чужое горе. Прибавьте к этому, что мы соединились по страстной любви, и вы поймете, что наш союз обещал быть одним из самых счастливых. К несчастью, для вполне счастливой семейной жизни не всегда достаточно золотых медалей, красоты, блестящих способностей, добрых сердец и горячей любви мужа и жены. Это такое сложное дело — счастливая семейная жизнь! У нас, как оказалось после нескольких месяцев нашей супружеской жизни, недоставало воспитания, недоставало хорошо направленных характеров, недоставало выдержки для борьбы с совершенно непредвиденными нами обстоятельствами… Впрочем, не буду забегать вперед и расскажу все по порядку. Я рос сиротою и притом богатым сиротою: богатство и красота заставляли так или иначе окружающих подчиняться моим капризам, спускать мои горячие вспышки, уступать моей настойчивости. Мало того, мои иногда чисто бешеные выходки служили предлогом для выхвалений моего золотого сердца: я грубо обижал людей, но стоило мне увидать их обиженные лица, их печальные мины, их слезы, как меня охватывало горячее раскаяние, и я первый спешил загладить свою вину, задарить, подкупить в свою пользу обиженного. Хитрые люди пользовались этою чертою кающегося Тит Титыча[2] из образованных, эксплоатировали ее, играли мной, как пешкой, обирали меня, оставляли в дураках: выведут из терпения, заставят наговорить им обидных резкостей, и потом, когда меня всего охватит стыд перед ними, презрение к самому себе, жажда загладить свой проступок, вьют из меня веревки, делают меня дойной коровой. Характер творил беды, доброе сердце каялось — и несло контрибуции за его прегрешения. Каким человеком была моя жена? Я редко встречал натуру такую же прекрасную, как ее натура. Чтобы понять вполне, каким человеком была она, вы должны знать, под каким влиянием она росла. Саша выросла со своими погодками двоюродными братом и сестрой под руководством и опекою матери-вдовы, Анны Петровны Герсевановой. Характеристику Анны Петровны можно определить одним словом: «наседка». Вывести цыплят, водить их за собою, растопыривать крылья для защиты их даже тогда, когда им не угрожает никто, лезть за них в безумную драку хоть бы с бульдогом, который может разом откусить ей голову, вот основные черты характера наседки, вот основные черты характера этой из ряда вон доброй матери. Заметьте, я говорю «доброй матери», но не доброй женщины. Доброй женщиной она перестала быть с той самой минуты, когда она сделалась доброй матерью. Живя только для дочери, поднимая ее на ноги при помощи небольшой пенсии и упорного, почти нечеловеческого труда содержательницы и воспитательницы, и учительницы дешевой школы с массой учеников и без всяких посторонних учителей, Анна Петровна мало-помалу перестала интересоваться чем бы то ни было и кем бы то ни было; люди, события, газеты, — все это не существовало для нее. Для нее существовала только дочь: для дочери она неустанно работала, ради дочери переносила она лишения; за дочь роптала она на судьбу и на людей, видя, что в мире есть более счастливые дети, чем ее дочь. Негодование на судьбу и на людей вызывали в ее сердце не царящие в мире бедствия, не страдания тысяч и миллионов людей, не вопиющие несправедливости, преследующие их, но только участь одной ее Саши: красавица, первая ученица в гимназии, замечательная музыкантша, она, по мнению матери, заслуживала того, чтобы ее все носили на руках, чтобы к ее ногам сложили все сокровища мира, чтобы ее все берегли, как зеницу ока, тогда как люди относились к ней, как к обыкновенной смертной. Эта добрая мать приходила просто в ярость, когда какой-нибудь учитель кривил душой в училище в пользу какой-нибудь товарки Саши ради денег или протекции; она шельмовала за бездушие музыкальных знаменитостей, не предлагавших даром учить Сашу музыке; она ненавидела тех барышень, которые затмевали красоту Саши на балах своими туалетами, и называла негодяями тех молодых людей, которые льнули к богатым барышням-невестам, а не к красавице Саше. Под влиянием такой матери менее прекрасная и чистая натура могла бы сделаться положительно нравственным уродом, завистливой, безмерно честолюбивой, капризной, привередливой и бездушной женщиной. Но Саша была воплощенная доброта. Несправедливости или то, что казалось ей несправедливостями, только угнетали ее, щемили ей сердце, вызывали в ней недоумение или отчаяние. Она походила на цветок «Не тронь меня»: неправда, несправедливость, грубость заставляли ее не бороться, не протестовать, не сердиться, а сжиматься, уходить в себя. Мне, всегда казалось, что ей делается холодно и жутко, когда совершалось нечто злое и бесчестное.

Он невольно встал и прошелся по комнате, видимо, взволновавшись при воспоминаниях об образе этой когда-то любимой им женщины. Немного успокоившись, он снова сел и заговорил:

— Я ее взял с бою. Иначе и не могло быть. Без борьбы Анна Петровна никому не отдала бы свою дочь…

— Сумеете ли вы оценить мое сокровище и сберечь его? — говорила мне Анна Петровна, когда я стал просить руки Саши.

— Я люблю ее всем сердцем, — ответил я.

— Ах, не умеют люди любить-то, — заметила она с тяжелым вздохом. — Я вполне понимаю, что она вам нравится. Она не может не нравиться. Но этого еще недостаточно, чтобы она была счастлива.

— Верьте мне, что я сумею сделать ее счастливою, — сказал я.

— Это все говорят перед свадьбою, — проговорила она. — Нет, нет, таких вопросов нельзя решать так разом. Дайте мне подумать.

Я сказал, что приду за ответом на следующий день.

— Что вы! Что вы! — воскликнула Анна Петровна. — Да я и через неделю не дам вам ответа. И через месяц. Нет, нет, тут торопиться нельзя! У меня ведь дочь одна! Вам легко найти и другую невесту, а у меня другой дочери не найдется…

— Так когда же прикажете придти за ответом? — спросил я.

— Ждите! — ответила она.

Когда, однако, я уходил, Саша успела шепнуть мне:

— Ну что сказала мама?

— Ничего. Подумать хочет, — ответил я. — Я боюсь…

— Пустяки это. Согласится! Завтра же согласится! Она просто ревнует меня ко всем. Милый мой, я во всяком случае твоя.

— Да? Моя? — радостно воскликнул я.

— Разве ты можешь сомневаться? Я пойду за тобою всюду наперекор всем и всему.

Я покрыл поцелуями ее руки.

На следующий день я пришел снова в гости к Анна Петровне, и она встретила меня довольно сухо. Перекинувшись с нею несколькими фразами, я спросил ее, не надумалась ли относительно ответа на мое предложение. Она сдвинула брови и с тяжелым вздохом недружелюбно сказала мне:

— Что же, если Саша вас любит и примет предложение, — я согласна, как ни горько мне отдавать дочь совсем чужому человеку. Вы даже не из нашего круга общества. Вы богаты…

Я уже не слушал ее и бросился целовать ее руки. Она отвернулась от меня, проговорив:

— Что ж делать, бог с вами… Берите мое сокровище, да только сумейте сберечь его.

— Неужели, добрейшая Анна Петровна, вы все сомневаетесь в моей любви, — сказал я.

— Ах, не говорите мне об этом! — воскликнула она. — Знаю я любовь мужчин: им, как детям, нужна игрушка в образе жены. Любить может только мать, родившая, вынянчившая, поднявшая на ноги свое дитя в крови и в поту, а не муж, пришедший откуда-то с улицы и взявший кем-то другим приготовленное сокровище. Мы вот и понять не можем, почему крестьяне говорят, что грех бросать на пол хлебные крошки, а это потому, что они сами сеяли…

Наш разговор прервала вбежавшая в комнату и бросившаяся ко мне в объятия Саша… Анна Петровна раздражительно поднялась с места и направилась к дверям.

— Мама, куда же ты? — воскликнула Саша, схватив ее за платье. — Дай мне тебя поцеловать!

— Ах, что теперь тебе я! — с горечью проговорила мать, отстраняясь от нее, и вышла из комнаты.

— Анна Петровна ревнует тебя ко мне? — с улыбкой сказал я Саше.

— Да, — ответила Саша и немного задумалась. — Мне очень жаль оставить маму, но что же делать: я же тебя люблю! Конечно, ей тяжело, она с таким трудом, с такой заботой воспитала меня, а теперь нужно расстаться…

— Это же неизбежно должно было случиться, — беспечно заметил я, — и было бы странно желать, чтобы ты вечно осталась в девушках при ней. Ну, да не станем говорить об этом и отравлять наше счастье пустяками.

Я обнял ее, вполне счастливый, весь охваченный одним чувством — любовью к моей невесте. Мне не было никакого дела до Анны Петровны, до ее огорчений, до ее чувств ко мне. В моих глазах это была просто недалекая и смешная мать, эгоистка и только. Я знал, что таких матерей бывает не мало на свете, и все они очень мало интересовали меня…

Начались спешные приготовления к свадьбе. Я торопился и даже не обращал внимания на мелочи, на которые не могла не обращать внимания Саша. Каждый раз, когда я или Саша говорили, что надо все сделать поскорей, Анна Петровна останавливала нас словами:

— Успеете еще, перед вами целая жизнь, а мне, старухе, остается только несколько дней пожить вместе с моим ребенком.

Когда Саша казалась особенно веселою, мать ей замечала со вздохом:

— Так-то ты меня любила, тебе даже и не жаль, что ты оставишь меня одну коротать век.

Когда я говорил, что без той или другой принадлежности приданого можно обойтись покуда, Анна Петровна колко замечала мне:

— Это вам все равно, а не мне; я привыкла, чтобы у моей дочери было все, что нужно; вы говорите, что это и после можно сделать, а я знаю, что после мужья очень мало думают о женах!

Когда я чуть не каждый день и чуть не целые дни проводил около Саши, Анна Петровна не то шутя, не то недовольным тоном почти гнала меня, говоря, что у меня еще будет время насидеться с Сашей, тогда как для нее это последние дни пребывания с дочерью, когда же я пропуская дня три, не завернув к Герсевановым, Саша шептала, ласкаясь ко мне:

— А ты знаешь, мама вчера весь день толковала о том, что, верно, я тебе уже надоела, что в другом месте тебе веселее.

Все это только смешило меня и не останавливало на себе моего внимания; на Сашу это действовало иначе — она иногда серьезно печалилась за мать, говорила, что та точно хоронит ее, и прибавляла, что действительно должно быть Анне Петровне очень тяжело расстаться с нею. Я мельком замечал ей, что это уж таков закон природы, такова участь всех матерей, и, в сущности, оставался вполне равнодушным к горестям Анны Петровны. И Саша забыла, конечно, о них, когда, наконец, мы остались вдвоем в своем нарядном гнездышке после свадьбы. Никогда не забыть мне этих первых дней счастия…

Николай Николаевич снова встал и прошелся по комнате, замолчав на несколько минут, весь охваченный воспоминаниями былого счастия. Должно быть, оно в самом деле было ослепительно лучезарным.

Загрузка...