Осень в Довиле[1] выдалась солнечной, звонкой, но, впрочем, какая уж там осень – всего лишь середина сентября.
«В России примета такая была, – рассказывала в детстве мама, поглаживая Весну по мягким волосам, – если на Осенины в воздухе много паутины носится, значит, лютая будет зима, конца не видать…»
Но теперь конец был близок. В охристом свечении заходящего солнца танцевали мелкие пылинки, медленно кружилась по кухне прозрачная паутина, и Весна пыталась ухватиться за нее угасающим взглядом, как за спасительную нить. А та, расщепляясь на сотни тонких волокон, предательски рвалась у нее на глазах. Казалось, воздух отчего-то сгущается, заполняя липкой массой ее ноздри и рот, и не проникает внутрь: беспомощно хватаясь за горло, Весна задыхалась.
Из приоткрытого окна доносился рокот несущихся вдоль океана машин, истеричный клекот чаек, но этот внешний мир стремительно удалялся, затихал, заглушаемый надсадным звуком ее ущемленного дыхания. Корчась в мучительных спазмах, Весна приподняла голову, чтобы еще раз хотя бы взглядом попросить о помощи того, кто находился в комнате. Она уже не могла его видеть, но ощущала немое присутствие.
На секунду ей показалось, что плотная тень возле входной двери шелохнулась, двинулась было навстречу… и замерла.
«Ну ударь меня, ударь! – прокричала Весна что было сил про себя, тщетно пытаясь протолкнуть звук сквозь отекшую трахею, понимая, что время вышло и сознание покидает ее. – Всего один удар… и я смогу дышать! Ну давай же! Ты мне… должен…»
Голова ее беспомощно качнулась из стороны в сторону и, с глухим звуком ударившись о грубую плитку пола, в последний раз дернулась и замерла. Вслед за ней длинные и тонкие, как у водомерки, конечности содрогнулись в предсмертной конвульсии и тут же обмякли. А в покрасневших от напряжения глазах, неподвижно уставившихся в потолок, застыло беспомощное: «Ты мне… должен…»