«Тому, кто очень заинтересован этим вопросом, можно дать уместный совет: не создавай никакой семьи».
— Внутри замкнутых женских группировок царит чрезвычайно жесткая иерархия, — сказал Роберт Дорнхельм, откинувшись на спинку уродливого стула за уродливым письменным столом в своей ужасной комнате в Управлении полиции и сцепив пальцы рук, при этом он взад-вперед раскачивался на стуле. Эльмар Ритт сидел напротив. — Я объясняю это тебе, дружище, но помни, что ты обещал мне не волноваться. Так было в мире во все времена. Хансены давно уже были бы найдены. Просто слишком много проколов. Итак, заметь: на самом верху находятся сепаратистки — активные лесбиянки. Это так называемые радикальные королевы, я бы сказал альфа-самки. Слушай меня внимательно, именно это все изменило. Далее следуют лесбиянки — инициаторы реформ. И, наконец — женщины-бисексуалки, называемые гетерами.
— Называемые как?
— Гетерами, дружище. Те, кто имеет сексуальные отношения как с женщинами, так и с мужчинами. Ты совершенно спокоен?
— Господи Боже, конечно, да.
— Хорошо, дружище. Сепаратистки настроенные лесбиянки гарантируют гетерам доступ на свои территории и мероприятия, но исключают их участие в акциях и доступ к важной информации, считая их ненадежными. Логично, правда? Я думаю, что они не принимают участия в принятии решений, да?
— Роберт…
— Спокойно, парень! Скажу тебе еще: Хансены лишь впервые потеряны для нас. Теперь нам следует ждать, пока вымогатели дадут о себе знать. Сделано чертовски профессионально, как будто не в первый раз.
— Ты сказал, что у нас есть один свидетель.
— Поэтому-то и рассказываю тебе о радикальных лесбиянках и этом явлении. Сейчас поймешь. Но прежде я должен сказать тебе что-то на полном серьезе. Ты мой лучший друг. На самом деле и истинно. Люблю тебя как сына. Черт побери, ты так же хорошо, как и я, знаешь, что мы на протяжении всей жизни участвуем в проигранных играх, никогда не дойдем до особо опасных преступников. И несмотря ни на что, парень, я должен упрекнуть тебя в том, что ты всегда был целеустремленным, честолюбивым.
— Успокойся!
— Нет, я не успокоюсь! Ты просто должен отвыкнуть от этого. Мы двое — сколько всего мы с тобой уже пережили! Сколько раз мы набивали себе шишки. Справедливость, законность, Боже милостивый! Как много преступников прошло через наши руки! Ты должен наконец стать умнее и рассудительней, парень. Справедливость — я уже знаю, мой отец, твой отец… Все равно ничего не помогает. У меня тоже были когда-то высокие идеалы. Так же, как и у тебя. Забудь о них. То, что случилось с нашими отцами, было просто личной неудачей. Поверь в конце концов, справедливость — всего лишь слово.
— Ну хорошо, — сказал Ритт и закрыл горящие глаза. — Хорошо, Роберт. Ты прав. Рассказывай дальше!
Дорнхельм раскачивался на стуле.
— На чем я остановился? Ах, да. Никакого доверия к гетерам. Вот сценка из прошлого. Радикальные лесбиянки двенадцать лет тому назад… конечно, не те, что представляли радикальную политику. Этого не было. Но ни один хвостоносец не имел право войти в их квартиры. Это распространялось тогда и на детей мужского пола всех возрастных групп, и на всех животных мужского рода. Принципиально можно было говорить только о кастрированных котах. Большинство этих «радикалок» сегодня замужем и достойно несут груз повседневных забот… Золотые семидесятые… — Дорнхельм мечтательно улыбнулся. — Сегодня все по-другому. Автономные женщины — главным принципом, конечно, стало отсутствие даже малейшего взаимодействия с правильным женским движением — зашли так далеко, что в уличных боях создают чисто женские блоки групп зачисток.
— Каких групп?
— Групп зачисток. Так называются бойцы, мужчины. — Дорнхельм покачал головой. — Единственный большой твой позор, — ни малейшего понятия о действительной жизни. Сидишь за своей документацией и говоришь о людях, о которых не знаешь ни капли. Это должно бы быть запрещено. Итак, сегодня эти женщины составляют свои собственные группы зачисток. А сейчас заметь: если гетера хочет выделиться, то есть достичь более высокого ранга, то ей уже приходится совершить несколько дел. Хорошей рекомендацией, к примеру, является оставление спутника-хвостоносца — самым жестоким и злым способом, какой только можно себе представить. В случае если жертвой является руководитель, пользующийся дурной славой, например, уличный боец, то гетера получает огромный бонус. Это, конечно, верх совершенства, когда несколько гетер могут доказать, что избили мачо в коже, сапогах, с повязками на руках и шее, гладко выбритым черепом и с ирокезом, с заклепками, громадными, как маринованный огурец, хорошо тренированного, — если докажу свое умение посылать в аут такого кожаного мачо.
— Дальше, — сказал Ритт. — Дело начинает меня интересовать.
— И женщины-гетеры, которые хотят занять более высокое положение в группе, идут по Мюнхену, Гамбургу, Дюссельдорфу, Берлину — и почти каждую ночь двумя и тремя гетерами отправляется в аут вот такой славный уличный боец.
— И наш свидетель тоже, — сказал Ритт.
— Ты не должен быть столь тороплив. Да, и наш свидетель тоже. Но погоди! Тебе необходимо иметь полную картину, чтобы мы смогли говорить о психологическом типе свидетеля. Это все имеет, конечно, оборотную сторону. Я думаю, что мачо не хотят погибать, верно? Они начнут наносить ответные удары, поджидать женщин в засаде и жестоко избивать их, не совершая при этом какого-либо сексуального преступления — или для них это является единственным преступлением? Тяжелая материя… Ребята не делают различий по возрасту, внешнему виду, гражданству. Три недели тому назад в Дуйсбурге произошел случай, когда один тип был настолько переполнен местью, что на протяжении шестнадцати часов истязал и насиловал свою бывшую подругу, пожелавшую возвыситься и поэтому покинувшую его. Шестнадцать часов кряду, дружище! Мы этого не можем. Никогда не смогли бы. Шестнадцать часов… — Он раскачивался на стуле, вновь погрузившись в мечтания.
Ритт мягко спросил:
— Может быть, ты все-таки расскажешь о свидетеле, Роберт?
Дорнхельм прекратил раскачиваться.
— Наш свидетель Стефан Мильде, по кличке Добряк, ничего смешного, ну да, ты совсем не смеешься, — итак, Стефан Мильде… Ночью на него напали две гетеры и буквально измочалили. У этих автономных гетер есть свои собственные врачи. Один из них привел парня в нормальный вид, но с тех пор это сломленный человек. Больше не носит кожи, а лишь открытые туфли, джинсы и свитера, нигде нет ни одной дырки. Только старый иерокезский гребень на лысом черепе остался от прошлой жизни. С этим расстаться не так просто. Его гребень желтый. Подкрашенный. Наш свидетель — жертва неудержимого подъема сепаратистских автономных лесбиянок. Ты ведь знаешь «Касабланку»?
— Что?
— «Касабланку». С Хэмфри Богартом и Ингрид Бергман. «As time goes by». Знаешь этот фильм?
— Ясное дело.
— Вот именно. Кто его не знает. Помнишь, как говорит Хэмфри: «Я смотрю тебе в глаза, малышка»? У автономных сейчас это звучит так: «Я набью тебе морду, малыш».
— Роберт, пожалуйста.
— Ну хорошо! Итак, он идет гулять в городской лес.
— Кто?
— Да этот Мильде. По предписанию врача. Гулять ежедневно два часа. Для того чтобы поправиться. Там, на площадке для игры в гольф…
— Что на площадке для игры в гольф?
— Он, Мильде, ежедневно гуляет два часа. Живет в Ниафраде. Поэтому ходит в городской парк, который расположен совсем рядом. Страшно изувечен гетерами. Видел фотографии. Ужасно.
— Какие фотографии?
— Сделали коллеги. Ужасно. У них есть фотографии всех автономных. Сплошной кошмар. С тех пор, как прогремели выстрелы на взлетной полосе Вест, когда там были убиты полицейские, прослушиваются телефонные разговоры всех автономных, у которых имеется телефон. Пока, правда, нет ни малейших результатов, но акция продолжается. Кто знает, может быть, хоть что-то еще всплывет.
— И у Мильде тоже есть телефон.
— Хитрый поросеночек. Да, есть. Его прослушивают. Он не знает этого или ему наплевать. В любом случае, у коллег все записано на магнитофонную пленку. — Дорнхельм заглянул в какую-то записку. — Сегодня, двадцать третьего сентября, в тринадцать часов двадцать одну минуту он звонил приятелю. Едва переводя дух и потрясенный.
— Почему переводя дух?
— Так как мчался из городского парка в Ниафрад.
— А почему потрясенный?
— Потому что он увидел кое-что страшное.
— И о чем же он поведал своему приятелю?
— Правильно. Вот сейчас мы подошли к этому моменту. Теперь видишь, что мой небольшой вступительный доклад был необходим, верно?
Ритт сжал губы.
— Коллеги говорят, Мильде часто разговаривал по телефону со своим приятелем, которого зовут Андерс. Мильде переживает страшную депрессию. И не только потому, что две гетеры ударили его по яйцам, буквально уничтожив его. Еще раньше. С выстрелов на взлетной полосе Вест. Дать быкам в морду — это можно. Всегда пожалуйста. Но убийство? Нет, — говорит он, — нет. У коллег все записано на пленке. Нет, только не убийство. Нет больше никакой автономности, говорит Мильде. Мотивирует это именно неудачей на взлетной полосе Вест. Есть убитые. И в этом отрыв реформистских и сепаратистских автономных лесбиянок от парней и в этом проявилась их ужасающая агрессивность по отношению к хвостоносцам. Распадается все, говорит этот Мильде. Подъем и падение Римской империи, говорю я. И он, и ему подобные впадают в депрессию. Ну вот, а сегодня в тринадцать часов двадцать одну минуту Мильде позвонил своему приятелю Андерсу и рассказал, что ему пришлось пережить в городском лесу. У нас все записано, дословно. Итак, он пошел туда прогуляться по совету доктора. Гулял по просеке, покрытой гравием, той, что проходит с севера на юго-запад мимо площадки для игры в гольф, ты знаешь, а на другой стороне, чуть западнее, проходит автобан, и там, немного южнее, находится Франкфуртский крест, и аэропорт Амии, и рейнско-майнский аэропорт… Вот он идет по просеке, покрытой гравием, рассказывает Мильде Андерсу, и вдруг слышит звук сирены. Что он делает? Рефлекс Павлова. Прыгает в сторону, в кусты и растягивается на земле. Потом видит, как на просеку стремительно выехала машина скорой помощи, а вовсе не полицейская патрульная машина, как думал он. Машина скорой помощи проносится мимо него и тормозит так, что поднимается огромное облако пыли…
…и останавливается. Из кустов выезжает автомобиль-фургон «фольксваген» и тоже останавливается, вплотную подъехав к машине скорой помощи. Водитель скорой помощи, громила в белом халате, спрыгивает на землю, устремляется назад и открывает двери машины. В ней находятся двое мужчин, также в белых халатах, мускулистые и крепкие. Один спрыгивает вниз, к водителю, другой протягивает им носилки, тянет одетого в гражданскую одежду человека в бессознательном состоянии, ногами вперед, и подтаскивает его к носилкам. По-быстрому оба спешат к автофургону, кузов которого тем временем открыл мужчина в голубом комбинезоне. Погрузили носилки. Мужчина в голубом запрыгивает в кузов, сбрасывает с носилок человека без сознания. Те, что одеты в белые халаты, бегут обратно, к машине скорой помощи. На носилки перекладывается второй одетый в гражданскую одежду человек, тоже без сознания. И также грузится в «фольксваген». Опять обратно! Маленький, хрупкий мужчина с благородным черепом и нежными белыми волосами, одетый во фланелевую пижаму, без сознания соскальзывает на носилки. С ним — к фургону! Четкость, ловкость, скорость! Снимаем шляпу! Наконец из машины скорой помощи высаживается импозантная дама. На ней сизо-голубой костюм из одного из лучших, без всяких сомнений, салонов города (возможно, даже из далекого Парижа), гармонирующие с ним туфли, чулки, перчатки, украшений совсем немного. Леди крупна, у нее широкие плечи, узкие бедра, длинные ноги. Коричневые волосы уложены в прическу под «пажа». Прическа немного растрепалась. Дама исчезает в фургоне «Фольксвагена». Двое в белых халатах следуют за ней, водитель скорой помощи запирает дверь кузова, бежит к машине и уезжает. Мужчина в голубом садится за руль фургона. Тоже уезжает…
…так это было, — сказал Дорнхельм. — Дальше Стефан Мильде, великий уличный боец, — но я же говорил тебе, что с тех пор, как его изувечили две гетеры, нервы совершенно никуда не годятся, — с бешеной скоростью мчится домой и звонит своему приятелю, этому Андерсу. И рассказывает ему все, что видел, и подозревает в этом, — совершенно понятно, что это первая мысль, которая приходит ему в голову, — что это особо наглое свинство быков, поэтому он должен предупредить Андерса и других, не то что-то произойдет, у телефона с Мильде случается настоящая истерика, и он рассказывает все так, как я сейчас рассказал тебе. Наш человек в Управлении, который все это монтировал, не выходя в туалет или покурить, и не спал, прослушал эту тираду лишь вечером или двумя днями позже, или не слушал вообще. Нет, крепким орешком был наш человек. Не нужно этому Колдуэллу со своей АНБ и ее десятью тысячами ушей, на самом деле, так раздуваться от гордости, как иногда делаем это мы. Малость, всего лишь малость, но какая! Как ты это находишь, приятель?
Ритт не ответил.
— Итак, тревога. Поиски. Прочь полицейские патрульные машины с сиреной. Не найдена ни машина скорой помощи, ни автофургон. По телефону Мильде назвал Андерсу и номера обеих машин. Ура! Они поменяли свои номерные знаки за это время, по меньшей мере, дважды. Очень велика вероятность того, что они уже поменяли фургон на другую машину, а ее — на третью и давно скрываются в какой-нибудь квартире, которую они сняли несколько недель назад. И их ничто не волнует, это ясно. И мы ничего не можем сделать, кроме как ждать телефонного звонка, из которого мы, может быть, узнаем от них, сколько те хотят за живого Хансена, живую фрау супругу и двух коллег. Но, насколько я понимаю в этом деле, они определят лишь частичный взнос и будут долго, долго ждать. — Он взглянул на Ритта. — Ты дал разрешение на то, чтобы Хансену позволили сегодня покинуть гражданский госпиталь, как я слышал, приятель.
— Да. После консультации с доктором Хайденрайхом. Хансен уже настолько хорошо себя чувствует, что дальнейший уход за ним возможен и дома.
— Когда он уехал со своей женой из гражданского госпиталя?
— В тринадцать часов, — сказал Ритт. — Конечно, с личной охраной.
— Конечно.
— В машину скорой помощи сели двое служащих криминальной полиции. Они должны были сопровождать его до замка Арабелла.
— Прилежные коллеги, — сказал Дорнхельм.
— Не говори так! Против них было три похитителя — двое в белых халатах и водитель скорой помощи.
— Вот и я говорю, прилежные. Они, по всей видимости, мужественно оборонялись, когда им в машине сделали укол. У них не было никаких шансов. Оба были в обморочном состоянии, когда их вытаскивали. А была ли эта машина скорой помощи больничным транспортом?
— Эта машина была личной. Затребованной фрау Хансен. Первоклассная фирма. Вышколенный персонал.
— Одному Богу известно, — сказал Дорнхельм. — Снимаю шляпу. Все так просто. Большие дела всегда чрезвычайно просты, приятель. А мы все никак не могли смекнуть. Поэтому-то штурмуем высоту за высотой.
— Что с Мильде? Что он сказал вам?
— Приятель, ты уже импровизируешь? Или это болезнь Альцгеймера? Такую агрессию я слышу у более юных. Это зацепило тебя, мой бедный?
— Оставь. Что он говорит?
— Экстремист? Бывший? Он совсем ничего не сказал. Он не разговаривает с нами, с дерьмовыми быками! Ни при каких обстоятельствах не разговаривает. Мы можем держать его в тюрьме, пока он не почернеет. Но нам это не позволено. Двое приехали к нему и попытались вывести на разговор. Не смогли. Мы можем лизать ему задницу, он уже дал показания, так как мы прослушиваем его телефон. Ты знаешь, что мы это делаем, он знает, что мы это делаем, он только не может представить себе, будто какие-то идиоты сказали, что мы будем и впредь заниматься этим.
В это время в Бонне и Федеральной уголовной службе Висбаден уже заседали кризисные штабы. В небольшом замке Арабелла — Томаса Хансена сразу же забрали из школы служащие уголовной полиции — за умным, не по годам высокомерным ребенком следила женщина-полицейский. Было установлено постоянное телефонное прослушивание, которое автоматически включалось при каждом звонке. Поиски продолжались. Члены антитеррористического блока GSG 9, а также все имеющиеся в распоряжении полиции силы, пограничная охрана и бундесвер искали по всей территории ФРГ Хильмара и Элизу Хансен.
Двадцать шестого сентября, тремя днями позже, похитители отпустили обоих служащих уголовной полиции, однако не было ни малейшего намека на повод их похищения, места нахождения Хансенов, а также на то, живы ли еще они оба — или один из них.
Раздался грозный крик, когда машина с Эльмаром Риттом и Робертом Дорнхельмом двадцать шестого сентября, приблизительно без четверти три часа дня пополудни, въезжал в большие ворота парка маленького замка Арабелла. Две видеокамеры следили за въездом.
— Старайтесь, старайтесь, парни, — говорил Дорнхельм, сидя за рулем.
Он приветствовал служащих уголовной полиции и полицейских с пистолетами-пулеметами (сокращенно ПП), которые через равные расстояния друг от друга стояли вдоль гравийной дорожки, неподвижно под яркими лучами солнца.
— Что за парни? — спросил Ритт.
— А, ты ведь здесь еще не был. Монахи, приятель, монахи. — Дорнхельм восхищался парком. — Взгляни на эти деревья! Почти все с Дальнего Востока, мне рассказала фрау Тоерен.
— Кто такая фрау Тоерен?
— Экономка. Тереза Тоерен. С о-е. Очень приветливая. Сердечная и открытая. На самом деле. Никогда не мог бы предположить этого.
Раздавшийся крик прозвучал как рев смертельно раненого льва.
— Это монахи?
Ритт вздрогнул.
— Совсем юные. Там, впереди, если идти вниз по направлению от парка, находится семинария, как сказала мне фрау Тоерен. В промежутке между двумя и тремя часами дня господа тренируются. По будням. В субботу, в воскресенье и по большим христианским праздникам тренировок не бывает.
— Проклятие, что это за тренировки?
— Каратэ, приятель.
— Что?
— Каратэ. Не знаешь, что такое каратэ? Не знаешь, что борцы каратэ при борьбе издают такие крики… — Прозвучал подобный отвратительный крик. — …ну, вот такой, как этот означает: стой, ни с места, стоп?
На ступеньках лестниц замка Арабелла, в салонах и на трех больших террасах, с которых открывался вид на парк, он увидел других полицейских. Дорнхельм и Ритт прошли по залу, где было много картин.
— Маттис, Дега, Либерман… что твоей душе угодно. Все здесь. Получаешь это, если ты порядочный и производишь фтористо-хлористо-углеводородные вещества, приятель, — сказал Дорнхельм. — У нас не та профессия. Ах, вот оно что, Хансен не выпускает никаких фреонов. Больше не выпускает. Все, что он делает, всегда должно быть выгодно. И замечено без какой-либо зависти. Тогда и Комиссия по расследованию убийство — это нечто прекрасное.
Они вошли в комнату с современным интерьером, в которой стоял белый кожаный диван в форме буквы L, а перед ним стоял стол из стекла. Над белым мраморным камином висел в тяжелой позолоченной раме портрет Элизы Хансен, глаза которой следили за посетителем, куда бы он ни шел. На большой белой мраморной террасе играли солнечные пятна. Один из невидимых учеников священника вновь издал крик, когда Дорнхельм и Ритт подошли к молодому человеку в рубашке и брюках, сидящему за великолепным стеклянным столом в комнате-террасе. Перед ним находились различные устройства и среди них рядом с телефонным аппаратом высококлассный магнитофон. Дорнхельм и Ритт знали магнитофоны такого типа: записывающее устройство включалось сразу, как только раздавался телефонный звонок.
— Привет, Браунер, — сказал Дорнхельм.
— Здравствуйте, господин старший комиссар.
— Скучно до тошноты, не так ли?
— Я никогда не позволил бы себе такого замечания. Но если это говорите вы… — Молодой служащий уголовной полиции по фамилии Браунер работал в штабе технического обеспечения комиссии по расследованию убийств. Он был женат, имел двоих детей и собирал крышки от бутылок всех марок пива. — Самое веселое здесь — крики попов.
— Много звонков? — спросил Ритт.
— Сначала — уйма. Естественно, пресса. Радио. Телевидение. Родная страна. Заграница. Затем те, кто ездят на подножках, простые обыватели. Сто миллионов, два миллиарда — и Хансены свободны. Это было самое трудное, так как мы обязаны реагировать на каждый звонок, даже самый бессмысленный. Далее звонки, в которой Хансенов по-свински ругают, как преступников, обвиняя в разрушении окружающего мира. Есть и достаточно нескромные. Все есть на пленке, если интересует. Свинские и садистские. В них рекомендации, что надо сделать с Хансенами. Так что мы услышали много нового! С души воротит.
— Ну а звонки, выражающие симпатию, сочувствие?
— Их крайне мало. И большинство из них воинственные: что мы должны сделать с похитителями, когда их поймаем. Приблизительно то же, что другие желают Хансенам. Должно быть, в нашей стране психопатов намного больше, чем нам известно.
— Я уже знаю, сколько их у нас, — сказал Дорнхельм. — Вы молоды и полны идеалов, Браунер. Подождите пару годков! Как вы работаете?
— По два человека, смена длится шесть часов. То есть работаем в четыре смены. Внизу, в библиотеке, сидит сотрудник из технической группы на случай, если одновременно раздаются два звонка. Но сейчас… Телефонный аппарат молчит часами.
В пение птиц опять ворвался крик.
— Ну и эти монахи орут ежедневно по два часа. Хотя…
Браунер пожал плечами.
— Где мальчик?
— Все время рядом. Его комната около картинной галереи.
Когда Дорнхельм и Ритт вошли в комнату, Томас Хансен играл в шахматы с экономкой Терезой Тоерен. Он встал и поклонился.
Маленький мальчик, очень похожий на свою мать, — те же широкие плечи и узкие бедра, карие глаза с длинными шелковыми ресницами и полный рот, — был одет в бриджи и рубашку фирмы «Лакоста».
Тереза Тоерен тоже поднялась для приветствия. Черными, как и глаза, были волосы стройной женщины с загорелым, почти нетронутым косметикой лицом. Она была одета в светло-зеленый летний костюм, подобранные в тон ему туфли. Никаких украшений на ней не было. Тереза улыбнулась, одной рукой приобняв мальчика, — словно хотела защитить его, подумал Ритт. А мальчик и впрямь маленький принц.
Томас Хансен вежливо сказал:
— Здравствуйте, господин Дорнхельм. Это здорово, что вы еще раз приехали ко мне в гости. Ну а вы, конечно, прокурор Ритт, — Томас подал Ритту холодную узкую руку и снова поклонился. Затем представил. — Это фрау Тереза Тоерен, я зову ее Тези.
Экономка провела рукой по его волосам и чуть наклонила голову.
— Очень рад, — сказал Ритт.
— Садитесь, пожалуйста, господа, — пригласил Томас Хансен.
Все сели.
— Тези проиграла уже вторую партию.
— Все потому, что ты фантастически хорошо играешь, — сказала фрау Тоерен.
Когда она улыбалась, — и делала это часто, — были видны два ряда красивых зубов.
— Я играю очень плохо, — сказал Томас. — Тези поддается.
— Это неправда!
— Нет, это правда! — возразил мальчик. — И я не хочу так, Тези. Ты думаешь, что так лучше, я знаю, но следующую партию сыграй по-настоящему — я прошу!
Комната была светлой, как и все в доме, безукоризненно чистой, с открытыми настежь окнами. На стенах наклеены большие плакаты с Тиной Тернер и Майклом Джексоном. Ритт отметил дорогую стереоустановку, диски, пластинки, кассеты, телевизор в углу. На столике рядом с кроватью Томаса стояла большая фотография его матери.
Из парка все еще доносились крики воинственных монахов.
Фрау Тоерен взглянула на наручные часы.
— Почти три. Скоро закончится. — Она посмотрела на обоих мужчин. — Сейчас не так уж плохо и то, что вы находитесь рядом.
Дорнхельм, которому эта женщина откровенно нравилась, кивнул.
— Ты не можешь пожаловаться на то, что у тебя мало охраны, Томас, — сказал он. — Здесь много наших людей, и это совсем не пустяк.
— Я не жалуюсь, господин старший комиссар, — серьезно ответил мальчик. — Вы прислали замечательных людей. Со многими я уже почти подружился.
Он говорил на безукоризненном литературном немецком языке, кожа его была точно шелк, а темные волосы блестели.
— Нам очень жаль, что мы еще не продвинулись в своей работе по розыску твоих родителей ни на один шаг, — сказал Дорнхельм. — Мы делаем, что можем.
— Я уверен в этом, господин старший комиссар.
— Это не может продолжаться долго, скоро похитители дадут о себе знать, — сказал Дорнхельм.
— Все так говорят, — согласился Томас.
Поведение мальчика встревожило Ритта. Что происходит с ребенком, думал он. Он действительно не проявляет никаких эмоций или только старается это показать? Он робот или живой человек?
Прокурор сказал:
— Все происходящее — настоящий кошмар для тебя, Томас.
— Да, — подтвердил мальчик.
— Я имею в виду твоих мать и отца. Это ужасно.
— Чрезвычайно ужасно, господин прокурор.
Фрау Тоерен улыбнулась.
— У вас не должно сложиться неправильного впечатления, господин Ритт, — сказала она. — Томас в шоке. Он не в состоянии выражать свои чувства, свои настоящие чувства. Так говорит доктор Демель.
— Это врач, приходящий сюда два раза в неделю, — пояснил Дорнхельм.
— Я в шоке, — сказал Томас.
Ритт внимательно посмотрел на него. Такого мне еще не приходилось видеть, подумал он.
— Доктор сказал Тези, когда состояние шока пройдет, я буду принимать седативные препараты.
Ритт поперхнулся.
— Что ты будешь принимать?
— Седативные препараты, — повторил мальчик.
— Ты знаешь, что это такое?
Томас пожал плечами.
— Вы же знаете, что это такое, господин прокурор!
— Знаю.
— Зачем же спрашиваете?
— Послушай, малыш… — начал Ритт и оборвал фразу. — Все ясно. Шок. Препараты. Поэтому ты и выглядишь так.
— Как я выгляжу?
— Так спокойно и сдержанно, — сказала фрау Тоерен и опять провела рукой по волосам мальчика. — Томас замечательный, господа. На самом деле. Я им восхищаюсь.
— Действительно восхищаетесь? — спросил Ритт.
— Мы знаем друг друга уже пять лет, с тех самых пор, когда Томас был еще совсем крошкой. Я очень привязана к нему.
— А я — к Тези, — добавил Томас. — Я очень люблю Тези.
Фрау Тоерен улыбнулась.
— Тези всегда рядом со мной, — сказал мальчик. — Всегда! Как и сейчас. Папу я вижу крайне редко. Он то в отъезде, то возвращается с работы очень поздно, когда я уже сплю, а когда просыпаюсь — его уже опять нет… Мама… Ее я вижу чаще. За завтраком. Или когда прихожу из школы. И еще по вечерам. Иногда она даже играет со мной. Но она всегда страшно занята. Тези — тоже, но для меня у нее всегда находится время.
— Ну, ну, ну, — сказала фрау Тоерен. — Это совсем не так.
— Все это именно так, — уверенно сказал мальчик и прямо взглянул в прекрасное открытое лицо фрау Тоерен. — Тези играет со мной дома и на улице, в теннис и гольф. Сейчас, правда, нет. Сейчас мне не разрешают выходить из дома. И школьные домашние задания Тези тоже делает со мной. Не сейчас, конечно, сейчас мне и в школу ходить нельзя. Но обычно это всегда бывает именно так.
Раздался крик. Мальчик посмотрел на часы.
— Это последний на сегодня.
И почти упрямо добавил:
— Я очень люблю Тези.
— Но ты ведь надеешься, что твои родители скоро снова будут здесь, — сказал Ритт, чувствуя себя идиотом.
— О да, конечно, — сказал Томас. — Только задорого.
— Что? — спросил Ритт.
— Мы должны будем заплатить выкуп, чтобы их освободили.
— А ты уверен, что похитители будут требовать деньги?
— А вы разве нет?
Фрау Тоерен кашлянула.
— К счастью, денег достаточно, — сказал мальчик. — Вчера приходил доктор Келлер, наш генеральный поверенный. Он сказал, что не надо бояться: что вымогатели потребуют, то и получат. Поэтому мне и не страшно. Даже то, что вымогатели дают время, нормальное явление, сказал господин Келлер. Это профессионалы. Они надеются на то, что если нас держать в неведении, у нас сдадут нервы.
— Но у тебя не сдадут нервы, так? — спросил Ритт.
— Нет, господин прокурор. Но если сдадут, когда пройдет шоковое состояние, тогда…
— Тогда? — спросил Ритт.
— Тогда Тези всегда будет рядом. Оттого-то мне вообще не страшно. Тези всегда со мной. Всегда.
— Это замечательно, что вы так заботитесь о мальчике, — сказал Ритт.
— Ну что вы, — ответила фрау Тоерен. — Это само собой разумеется.
— Мне кажется, что ты очень рад тому, что не приходится ходить в школу.
— И да, и нет, господин прокурор.
— Что значит «и да, и нет»?
— Видите ли, — сказал Томас, — это все из-за свиней.
— Из-за кого?
— Из-за учителей, и детей, и родителей этих детей.
— Томас! — сказала фрау Тоерен. — Ты не имеешь права говорить так, я без конца тебе это повторяю. Это неправда.
— Нет, это правда, Тези. И я хочу объяснить этим господам, почему.
— Давай-ка, объясни! — сказал Дорнхельм.
— Как они высказываются! — сказал Томас. — С тех пор, как мой отец попал в больницу, они говорят только одно: твой отец — подлец и негодяй. Гангстер. Уничтожает природу. Его следует упрятать в тюрьму, на пожизненный срок. Да что там тюрьма! Растереть его в порошок — это единственное верное решение для такой свиньи. Свинья — вот как они называют моего отца. — Томас говорил по-прежнему спокойно и уверенно. — Мой отец — подлец. Дырка в заднице…
— Томас! — воскликнула фрау Тоерен. — В конце концов!
— …преступник, — невозмутимо продолжал мальчик. — Таких следует отправлять на виселицу. Говорить так их учат родители, это мне ясно.
— И тебя никто не поддерживает?
— Никто.
— А учителя?
— Некоторые ведут себя вполне терпимо. Другие поддерживают детей. А некоторые с самого начала сделали все, что смогли, но это не помогло, и тогда они перестали помогать мне. С тех пор, как я возвратился из школы домой — сотрудники полиции сопровождали меня туда и обратно, вот уже целую вечность я нахожусь под охраной полиции…
Как выражается этот мальчик, думал Ритт. «Я уже целую вечность нахожусь под охраной полиции»!
— Когда я приезжал домой, я всегда прятался у Тези, потому что мне часто приходилось плакать. Тези утешала меня… Иногда я мешал маме, портил ей настроение. Она сразу же дотошно расспрашивала, что опять стряслось в школе, и тоже плакала, а я утешал ее… Нет, на самом деле я действительно рад, что некоторое время не надо ходить в школу. С другой стороны…
— С другой стороны? — спросил Ритт.
— Когда вы спросили, рад ли я, я ответил «и да и нет», так?
— Да. И что же?
— Ну вот, с одной стороны, я рад, а с другой стороны, именно сейчас, вопреки здравому смыслу, я бы, как обычно, охотно ходил бы в школу.
— Охотно — вопреки здравому смыслу?
— Да. Например, завтра.
— Почему завтра?
— Завтра в Америка-хаус будут «Птицы мира».
— Кто?
— «Птицы мира», — повторил Томас. — Вы не знаете, кто это такие?
— Нет, — сказал Ритт.
— Очень странно, — удивленно заметил Томас. — Я думал, что каждый знает, кто такие «Птицы мира».
— Не каждый, Томас, — сказала фрау Тоерен. — И прекрати повторять все эти ужасные слова! Хотя бы ради меня. Прошу тебя!
— Итак, кто же такие «Птицы мира»? — спросил Ритт.
— Дети, — сказал Томас. — Много мальчиков и девочек. Немцев и турок, итальянцев и югославов, испанцев и португальцев. Ведь их у нас сейчас много. И у них везде есть свои землячества, — и здесь, во Франкфурте, тоже. Некоторые еще совсем маленькие, пятилетние. — Томас ухмыльнулся. — Проявляйте заботу об окружающей среде! Собирайте мусор в детских садах! Если вы чуть старше и ходите в школу, отказывайтесь пить какао и молоко в пластиковых упаковках и требуйте в качестве упаковки стеклянные бутылки. Смешно, правда? Я всегда очень переживаю, когда надо идти в школу. Десяти- и одиннадцатилетние посещают экологические семинары и изучают, как распознавать растения, как строят гнезда уховертки обыкновенные, ну и прочую ерунду в том же духе. — Он коротко рассмеялся. — Вы и представить себе не можете, насколько серьезно они это воспринимают! В Лозанне только что прошла конференция по защите видов, слышали? На ней «Птицы мира» протестовали против истребления слонов.
— Разрешите мне кое-что добавить, — сказала фрау Тоерен. Голос ей прозвучал с материнской теплотой. — Это, конечно, влияние средств массовой информации. «Птицы мира» черпают свои знания прямо из детского экологического журнала, который настолько популярен, что распространители стоят в очередь на следующие номера. И вряд ли найдется издательство, которое не печатает книги для детей на природоохранную тему. — Она положила ногу на ногу. Ноги у нее тоже были красивые. — Пока родители и воспитатели мучаются вопросом о том, выдержат ли дети столкновение с агрессивной реальностью, малыши активно демонстрируют свои намерения жить в лучшем мире, чем сейчас. Такое и представить себе было нельзя, — она пожала плечами. — К сожалению, Томас воспринял это только негативно.
— Да, — сказал Дорнхельм, — к сожалению.
— Такие люди, как мой отец, — сказал Томас, — для «Птиц мира», как красная тряпка для быка. Они ведь не имеют ни малейшего понятия о том, что из себя представляет мой отец! Но они дети, и, конечно, они — находка для телевидения.
— Находка для ТВ, — повторил Ритт, взглянув на мальчика.
— Ну конечно! — продолжал тот. — Дети в прямом эфире обвиняют таких людей, как мой отец! Многие взрослые просто рыдают, — так глубоко их это трогает. «Птицы мира» говорят, что не дадут миру погибнуть от рук таких людей, как мой отец. А взрослых это не заботит, или почти не заботит, они только способствуют гибели мира. И эти «Птицы мира» пользуются колоссальной поддержкой общественности! Однажды мой отец пытался подискутировать с ними, так своими речами они просто втоптали его в грязь. Я при этом присутствовал. Правда, отец начал дискуссию очень неумело. Так просто нельзя. Это и мама говорит. Нельзя опускаться до дебатов. А отец… он слишком мягок, так говорит мама. А вот я — я мог бы подискутировать с «Птицами мира». Я бы так их сделал, чтобы у них никогда больше не возникало охоты разевать пасть. У меня нашлись бы верные аргументы. Я сам ребенок, а дети должны разговаривать с детьми. И это было бы что-то! Вот поэтому мне и жаль, что завтра я не смогу пойти в школу.
— Ты сказал, что дети из организации «Птицы мира» завтра будут в Америка-хаус?
— Да, — подтвердил Томас. — Точнее, берлинская группа. Они соберутся на большую дискуссию. А из-за того, что они — находка для телевидения, у них будет брать интервью корреспондент журнала «Шпигель».
— Понимаю, — сказал Ритт. — И ты охотно подискутировал бы с ними.
— Еще как! — сказал Томас. — Но мне запрещено выходить из дома.
Сотрудник уголовной полиции резко распахнул дверь комнаты.
— Господин Дорнхельм! Телефонный звонок! Хотят говорить с вами. И с мальчиком.
Дорнхельм выбежал первым, за ним бросились Ритт, фрау Тоерен и Томас. На террасе возле своей аппаратуры сидел сотрудник Браунер и чистил ногти на руках карманным ножичком.
— Что случилось? — спросил Дорнхельм.
— Звонок.
— И что?
— Бросили трубку.
— Что?
— Хотели поговорить с вами. Я сказал, что пошлю за вами сотрудника. А она ответила, что не верит мне и не настолько глупа, чтобы ждать. Сказала, что перезвонит еще раз. Откуда ей известно, что вы здесь?
— Понятия не имею.
Телефон зазвонил снова. Включилось записывающее устройство. Зашуршали катушки.
— Давай! — сказал Дорнхельм.
Браунер поднял трубку.
— Вас слушают. Замок Хансенов, — сказал он.
Юношеский голос спросил:
— Теперь он подошел?
— Да.
— Дайте ему трубку!
Браунер протянул трубку Дорнхельму и наушники Ритту для одновременного прослушивания.
— Роберт Дорнхельм слушает, — представился старший комиссар.
— А Эльмар Ритт стоит рядом и тоже слушает?
— Да.
— И включена магнитофонная лента.
— Откуда вам известно, что мы здесь?
— Не только это. Мы долго ждали.
— Почему?
— Сейчас поймете. — В трубке раздался свист, переходящий в попискивание. — У нас портативная аппаратура, благодаря которой невозможно определить наше местонахождение и прослушать. А также связаться с Хансенами. Ни за что… — свистящий звук, — …даже с помощью АНБ. Хансен и его жена у нас. С ними все нормально — пока… — свист. — Это первая запись. Мы не скажем вам, сколько мы потребуем за освобождение… — свист. — Мы не спешим. Вы не сможете зафиксировать это подключение. В следующий раз… — свист, — …мы, возможно, позвоним Келлеру, генеральному поверенному. Или в совет директоров. Или в суд. Или вам… — свист, — …домой.
— Почему вы не говорите, сколько вам нужно денег?
— Мы продиктуем наши условия позже.
— Я хочу поговорить с господином и фрау Хансен.
Свист.
— Хитер ты. Для этого мы и звоним. Мальчик здесь?
— Да.
— Передайте ему трубку!
Дорнхельм повиновался.
— Томас Хансен у аппарата, — сказал мальчик.
Свист.
— Томас! — закричал женский голос. — Мой мальчик! Томас! Ты узнаешь меня?
— Конечно, мама.
— Бедный мой, любимый, не волнуйся! У нас все нормально… Передай трубку тем, кто рядом, любимый мой! — Свист. — Господин Дорнхельм, господин Ритт! Вы должны выполнять то, что потребуют эти люди! Все! При любых обстоятельствах. Они уже убили двух человек.
Свист.
— Мы сделаем все, фрау Хансен, не беспокойтесь. Даже если вы скрылись, мы вас найдем. Это слишком странное похищение, и вы должны играть честно.
Элиза Хансен не слышала его.
— Передайте трубку Томасу!
Мальчик взял трубку.
— Мама?
— Мой малыш! Твоя мама очень тебя любит. Твоя мама любит тебя бесконечно, ты ведь знаешь это, правда?
— Да, мама.
— И ты, ты тоже бесконечно любишь ее.
— Да, мама.
— Будь здоров, сокровище мое! Пока… пока! Подожди, я еще дам трубку папе!
Свист.
— Томас? — раздался тихий, вежливый голос Хилмара Хансена.
— Здравствуй, папа.
— Ты узнаешь меня?
— Конечно, папа… Где вы находитесь?
Свист.
— Я не могу сказать. Я люблю тебя, мой мальчик… Мамочка любит тебя… все будет хорошо… Скоро мы увидимся снова… Но все условия… — свист, — …должны быть выполнены. Это слышали и поняли все, кто слушает вместе с тобой, да?
Свист.
Томас взглянул на Ритта и Дорнхельма.
— Да, папа. Они кивают.
Свист. Молодой женский голос:
— Дай мне еще раз Дорнхельма!
— Она просит вас, — сказал Томас и протянул старшему комиссару телефонную трубку.
— Дорнхельм, — сказал Дорнхельм.
Свист.
— Звонок был только для того, чтобы вы знали, что оба находятся у нас и живы.
— Но это еще… — свист, — …ничего не гарантирует. Это может оказаться монтаж голосов с магнитофонной ленты, — ответил Дорнхельм.
— Думайте что хотите.
Щелчок.
Связь была прервана. Записывающее устройство остановилось. Сотрудник уголовной полиции Браунер взял трубку из рук Дорнхельма и положил на рычаг. Потом поднял трубку другого аппарата и осведомился:
— Ханс? Это Браунер. Ну что?.. Вообще ничего?.. Что значит недостаточно долго? Мы не засекаем время, насколько долго говорим, дружище!.. Что? Ну хоть что-то. Пока! — Он повесил трубку и сказал: — Местонахождение не определено. Совершенно новый вид кодирования, говорят специалисты. И еще: звонок был абсолютно точно не из Европы.
— А откуда тогда?
— С другого континента. Из Азии, Африки, Австралии, или из Америки.
— Они уверены?
— Уверены.
— Прекрасно! — Дорнхельм наклонился к Томасу. — А теперь послушай, мой мальчик, попробую тебе объяснить…
Томас холодно взглянул на него.
— Не нужно мне ничего объяснять. Я не идиот и все понял. Я могу остаться здесь?
— Нет…
— Тогда я хочу вернуться в свою комнату, — сказал Томас. Он уже шел к двери и обернулся на ходу. — Идешь со мной, Тези?
— Конечно, Томас, — сказала та.
Она подошла к мальчику. Он положил голову на ее бедро и обнял ее одной рукой. Так они и покинули помещение. Дверь захлопнулась.
— Тоже реакция, — вздохнул Ритт.
— Тю, — сказал Дорнхельм. — Мы вляпались в нечто милое. Попытка умышленного убийства. Куча убийств. Немецкая бомба. Похищение. Ты помнишь еще, с чего все это началось, парень?
— С чего?
— С удобрений, — ответил Роберт Дорнхельм.
Ио-хо-хо! Мир прожил еще один день!
Если техника будет и дальше совершенствоваться, то в один прекрасный день человечество уничтожит само себя.
Мир на пару километров под землей еще в полном порядке.
Вы обращаетесь с миром так, будто в подвале у вас есть еще один.
Это было окончание написанного детской рукой письма.
Под последней строчкой подпись:
Письмо было приколото на стене большого зала во Франкфуртском Америка-хаус недалеко от Старой оперы на Штауфеништрассе, 1. Все стены были покрыты письмами и разноцветными рисунками.
— Это мы возьмем обязательно, — сказал Экланд Кати Рааль.
Они пришли сюда с Марвином, Валери, Изабель и Гиллесом за час до начала дискуссии с берлинскими детьми — членами общества «Птицы мира». Объявление заметила Валери. Группа собиралась снять дискуссию и сделать интервью.
Мужчина лет пятидесяти, очень стройный, седоволосый, с коротко подстриженной бородкой и голубыми глазами беседовал с киноработниками. Это был один из основателей «Птиц мира» Хольгер Гюссерфельд.
— В 1982 году, — говорил Гюссерфельд, — мы установили в торговой зоне Гамбурга большой стол, оклеенный бумагой, чтобы написать самое большое на свете письмо о мире. Главными участниками этой акции были дети, а мысль о ее проведении пришла в голову мне. Письмо оказалось таким длинным, что позже, в 1985 году, во время встречи глав обеих сверхдержав в Женеве, связало здания посольств Советского Союза и США. А еще раньше прошла акция «Письмо обоим». «Птицы мира», как называют себя сами ребята, призывали детей всего мира написать главам обоих государств. Результат — двести тридцать тысяч писем от детей из двадцати восьми, преимущественно европейских, стран…
Бернд Экланд остановился перед другим письмом.
— И это тоже, — сказал он.
Кати кивнула.
На разрисованном листе светило оранжевое солнце, на большом дереве росло много яблок, луг весь в цветах, а на лугу смеялись веселые фигурки. Под каждым изображением было написано: папа, мамочка, я, Сюбеин. Над рисунком — голубая надпись:
МЫ СЧАСТЛИВАЯ СЕМЬЯ И ВСЕГДА ХОТИМ ТАКИМИ БЫТЬ!
А внизу значилось имя художницы:
— …и дети решили, что их делегация в Женеве должна вручить эти письма лично Рейгану и Горбачеву, — продолжал Гюссерфельд.
— Двести тридцать тысяч писем? — переспросил Марвин.
— Они хотели взять все, но передать только одну тысячу и не по отдельности Рейгану и Горбачеву, а обоим сразу. — Гюссерфельд провел рукой по седым волосам. — Но не вышло. Слишком уж мирно это выглядело бы. В 1987 году посланники «Птиц мира» передали тысячу писем в Вашингтоне только одному адресату, а тысячи писем вернулись назад в Германию в чреве самолета «Юмбо»…
— И вот это непременно, — сказал Экланд.
В письме, на которое он указал, было написано:
Я считаю, очень плохо, что дети, которые живут сейчас и которые еще придут в этот мир, будут вынуждены приводить все в порядок. Если и дальше все пойдет так же, как и сейчас, то как будут жить люди в 2000 году? Будут, конечно, и новые изобретения, и больше компьютеров и видеомагнитофонов. Но я думаю, что и недостатков будет больше.
Что такое сто пятьдесят тысяч роботов по сравнению со ста пятьюдесятью тысячами жизней, когда люди умирают во время аварий на атомных станциях или войн, от зараженной воды и от болезней?
Если все люди будут больше заботиться о сохранении природы и перестанут заворачивать все покупки в двойной и тройной слой целлофана, если все заводы перестанут сбрасывать отходы в реки, если не будут больше выпускаться аэрозоли, — наверное, тогда люди в 2000 году будут жить лучше.
— …и все письма опять оказались у нас, — говорил седовласый, седобородый Хольгер Гюссерфельд с голубыми глазами. — Но о детях заговорили все. Повсюду спонтанно возникали группы «Птиц мира».
— А вот это, Бернд? И это тоже, — сказала Кати.
Природа больше никогда не будет чистой. Погибает все больше и больше животных. Даже зайцы, и те вымирают. Скоро вообще не будет зверей. Мы задыхаемся в грязном воздухе. Если бы я была волшебницей, то сделала бы так, чтобы природа вокруг нас была совершенно чистой. Если у меня будут дети, то жить они должны в экологически чистом и здоровом мире.
— В 1987 году большую часть писем привезли в берлинскую церковь Памяти, и там дети дискутировали с взрослыми, — рассказывал Гюссерфельд. — Один писатель на основе этой дискуссии написал роман об опасностях генной технологии… сейчас по этому роману снимается фильм. Съемочные группы приезжали к нам, и дети еще раз провели дискуссию — перед включенной камерой.
Гюссерфельд сделал паузу и добавил:
— В прошлом столетии французские авторы делали это охотно…
— Что? — спросила Валери.
— Они неожиданно являли нам действующие лица из романов, написанных раньше. Если вы, господин Гиллес, будете писать книгу, то снова явите читателям детей «Птиц мира». И не только в качестве действующих лиц, но и в более значительном качестве — как символ. Символ позитивного, хорошего…
— Это та самая всемирная сеть подобных организаций, о которой говорил Лодер, — тихо сказала Изабель Гиллесу.
— Что? — переспросил Гиллес.
— Напоминаю, — пояснила Изабель.
— Не знаю, почему, — говорил седовласый мужчина, — но чем старше я становлюсь, тем чаще прихожу к выводу, что жизнь идет по кругу. Сначала этот писатель и дети… теперь вы, господин Гиллес, и дети… снова круг…
— Да, — повторила Изабель, — снова круг. Рассказывайте дальше, господин Гюссерфельд!
— Дальше? — спросил тот. — Охотно… «Птицы мира» выступают и за мир, и за охрану природы. Они в курсе всего, отлично информированы и, между прочим, красноречивы и владеют пером. Они весьма самоуверенно обращаются к бургомистру и членам правительства. Только в этом году министр экологии Тепфер получил пятьдесят тысяч писем, примерно таких: «Почему вы допускаете, чтобы крупные химические фирмы все еще отравляли море сточными водами?» Или: «Если загрязнение воздуха не прекратится, то скоро передохнут даже собаки…» Дети настаивают и требуют. Десятилетняя Анна Флосдорфар, например, обнаружила на полках одного торгового центра в Кельне так называемые «газовые фанфары». Это…
— …это трубы, с помощью которых футбольные фанаты устраивают чудовищный шум! — подсказал Марвин.
— Да, — сказал Гюссерфельд, — и эти фанфары работают на фтористо-хлористом углеводороде. Возмущенная Анна написала в службу по работе с клиентами торгового центра о том, что им необходимо отвечать за продаваемый товар. Особенно, если этот товар содержит фреон, который совершенно бессмысленно и бесполезно выпускается в воздух. Анне всего десять лет, но она уже беспокоится о будущем.
— Ей ответили? — спросила Валери.
— О да, — сказал Гюссерфельд. — Из службы по работе с клиентами ей написали, что ее забота о людях просто замечательна, однако девочке не следует размышлять о делах, в которых она мало смыслит. Воспитание не является задачей торгового центра, а до тех пор, пока футбольные фанаты хотят приобрести эти фанфары, Анне следует быть великодушной… А вот, например, 14-летний представитель «Птиц мира» Франк Штиллер выступал на конгрессе по вопросам мира и экологии в Москве. Речь шла, кроме всего прочего, о спасении Волги, которая, как уверяет Франк, скоро высохнет. Франк регулярно читает газеты и отлично знает о нефтяной чуме на Аляске, вырубке влажных лесов и о том, что в ФРГ в год на вооружение расходуется около пятидесяти четырех миллиардов марок. Все политики в его глазах — «пустышки», единственный, кому можно верить, для него — Горбачев…
— Бернд, — шепнула Кати, — давай возьмем вот это тоже, пожалуйста!
Я боюсь старения, будущего. Мне хотелось бы приостановить время. А может, даже немного повернуть вспять, на несколько лет.
Вернуться в те времена, когда не было кислотных дождей…
Я смотрю на цветы в нашем саду. Листья становятся такими смешными, такими белыми. Бутоны не распускаются, как полагается, а медленно увядают. Я смотрю на пихты, и меня печалит каждая бурая ветка, которая раньше была такой зеленой.
По телевидению я вижу тюленей, день за днем умирающих в Северном море, и птиц со склеенными крыльями.
Я выхожу на улицу, чтобы прогуляться. Но в воздухе висит густой чад от заводов и автомобилей.
Я возвращаюсь в свою комнату, сажусь в угол и спрашиваю: «Люди, что же вы сделали с миром?»
Через час зал Америка-хаус был переполнен детьми и взрослыми. Те, кому не досталось места в рядах кресел, стояли и сидели в проходах. Экланд нес на плече «Бетакам». Он снимал не только «Птиц мира», но и тех, кто пришел их послушать.
«Птицы мира» сидели в конце зала за длинным столом, накрытым большой, свисающей до самого пола зеленой скатертью, под большим белым транспарантом, на котором было написано: «Мы хотим здорового молока! Лучше мы будем лучиться здоровьем!» Перед каждым ребенком стоял микрофон.
Редактора журнала «Шпигель», которая собиралась интервьюировать детей, звали Ангела Гаттенберг. Хрупкая миловидная женщина, русоволосая и зеленоглазая, еще во время предварительного обсуждения сумела установить с детьми искренние и доверительные отношения.
Ангела Гаттенберг подняла руку.
— Тишина! Успокойтесь, пожалуйста!
В зале стало тихо. Кати сновала туда-сюда. Зажглись прожекторы на высоких штативах. Изабель, Гиллес, Марвин и Валери стояли, плотно прижавшись к стене.
— Вы готовы? — спросила Ангела Гаттенберг.
— У нас все о’кей, — заверила Кати.
— Ну что ж, — сказала Ангела Гаттенберг, — тогда прежде всего представлю вам пятерых участников этого разговорного раунда. Слева от меня сидит Лиза, ей двенадцать лет. Дальше — Вероника, одиннадцать лет. Справа от меня — Коринна, четырнадцать лет, потом Дилан, курдка, пятнадцать лет, и совсем с краю сидит турок, Гювен, четырнадцать лет. Меня зовут Ангела Гаттенберг, два года я возглавляю редакцию журнала «Шпигель», мне тридцать два года. Итак, начнем! Вопрос первый: кто такие «Птицы мира»?
Ответила Дилан, девочка в светлом мягком свитере, с большими серьезными глазами на прекрасном точеном лице и с высоко поднятыми волосами:
— «Птицы мира» за мир. Мы заступаемся и за окружающую среду, и за страны «третьего мира», и выступаем против локальных войн, таких, как Ираном и Ираком.
— Есть ли у вас общая цель? — спросила Ангела Гаттенберг.
На этот раз ответила Коринна, в очках, с большими серьгами из тонкой медной проволоки, с темными волосами до плеч:
— Да, наша основная цель заключается в том, чтобы собрать письма детей Рейгану и Горбачеву. На сегодняшний день у нас двести пятьдесят тысяч писем, и мы видим, что мнение детей начинают воспринимать всерьез.
Ангела Гаттенберг наклонилась вперед.
— Как вы пришли к тому, чтобы активно включиться в эту деятельность?
Дилан сказала:
— Многое становится понятным из средств массовой информации. Когда я смотрю по телевизору «Новости», я только и слышу, что где-то вновь умерли несколько детей, где-то опять бедствуют от нехватки еды. И тот, кто это знает, должен делать что-то, если он не совсем глуп.
Турок Гювен, тоже в очках, как и Коринна, носил очень короткую стрижку, был не по годам крупным и производил впечатление очень ухоженного парня.
— Мне всегда смешно, — сказал он, — когда я слышу, что будут сбрасывать бомбы. С тех пор, как я стал членом «Птиц мира», я чувствую себя лучше. Но со мной никто никогда не разговаривал о войне.
Изабель, стоявшая рядом с Гиллесом, взглянула на него. Он взял ее руку в свою и крепко сжал.
— Я тоже включилась в эту деятельность, — сказала Дилан, — так как я курдка, а курдов в Турции притесняют. Их сажают в тюрьмы по политическим мотивам. Их истязают, женщин насилуют. Я знаю это, потому что и мой дядя в тюрьме.
Ангела Гаттенберг спросила:
— Как вы получаете информацию о политических событиях?
— Я, — ответила Коринна, поправив очки, — каждый день читаю газеты.
— Я читаю журнал «Шпигель», — сказала Дилан, — и обязательно смотрю «Новости», это я переняла у родителей. Иногда все это меня удручает. Особенно когда политики на своих заседаниях рассказывают совершенную дрянь.
Светлые волосы Лизы были перехвачены темной лентой. На ней было платье без рукавов с черно-белым узором. Глаза Лизы широко распахнуты, и кажется, что она готова в любой момент рассмеяться — был бы повод. Лиза сказала:
— Я тоже смотрю «Новости». Все программы, какие могу.
Маленький мальчик из публики вскочил и крикнул:
— Мне бы очень хотелось знать…
Редактор журнала «Шпигель» очень дружелюбно прервала его:
— Чуть позже, когда интервью будет закончено, вы сможете задать все вопросы. Подожди немножечко, пожалуйста, договорились?
— Хорошо, — ответил маленький мальчик и посмотрел на нее сияющими глазами.
Ангела Гаттенберг спросила детей, находящихся рядом:
— Что вы сами делаете для окружающей среды?
Дилан бойко заговорила:
— Я, в общем, пытаюсь изменить что-то, но дома мне это не очень удается. У нас в доме вечно эта дурацкая туалетная розовая бумага. Я бы лучше покупала серую, на которой написано «Спасибо». Значит, я делаю для окружающей среды недостаточно. И вообще-то я против неонацистов.
— Ты думаешь, что это активная деятельность в защиту окружающей среды? — спросила Ангела Гаттенберг.
— Да, — уверенно ответила Дилан, — в широком смысле. Если для тебя окружающая среда — всего лишь растения, то это неправильно. К окружающей среде принадлежат и люди.
В этом месте раздались аплодисменты, дети хлопали громко и долго.
— Браво! — крикнула одна девочка.
Изабель опять взглянула на Гиллеса. И он снова крепко сжал ее руку.
Лиза подождала, пока стихнут аплодисменты, потом облокотилась на зеленую скатерть и наклонилась к микрофону.
— Я обратила внимание на то, что в туалете, при мытье рук, расходуется очень много воды. Я намотала проволоку, и сейчас вода льется гораздо меньше. Когда моя мама покупает средства для стирки, содержащие фосфат, я с ней серьезно разговариваю.
Несколько детей снова захлопали.
Редактор спросила:
— Что, по вашему мнению, произойдет в последующие десять лет?
— Через десять лет меня не будет в живых, — сказала Дилан.
Экланд поднял руку.
— Что такое? — спросила Ангела Гаттенберг.
— Замена кассеты, — ответил он. — Пять минут.
Кати уже вставляла в «Бетакам» новую кассету. Потом она подержала перед камерой лист бумаги, на котором написала: «Франкфурт Америка-хаус/2, дискуссия с детьми „Птицы мира“».
— Готово, — сказал Экланд.
Кати встала на колени возле устройства.
— Звук тоже, — произнесла она.
— Пожалуйста, продолжайте, — сказал Экланд Ангеле Гаттенберг.
— Я повторяю свой последний вопрос, — сказала она. — Что, по вашему мнению, случится в последующие десять лет?
— Через десять лет меня не будет в живых, — еще раз сказала Дилан.
— О! — испуганно вскрикнул очень маленький мальчик.
— С окружающей нас природой дела действительно обстоят очень плохо, — продолжала маленькая курдка, — это на самом деле катастрофа. Что-то обязательно произойдет, или я сдамся и наложу на себя руки. Или кто-то меня убьет, или я умру сама.
Наступила тишина. Дети смотрели на Дилан, и она отвечала им серьезным взглядом.
Наконец заговорила Лиза:
— Через десять лет дыра обязательно проявит свое воздействие.
— Какая дыра? — спросила редактор журнала «Шпигель».
— Ну, озоновая дыра, — пояснила Лиза и подчеркнула слова движением своих маленьких рук, пальцы которых то смыкались, то размыкались. — Возможно, произойдет взрыв на какой-нибудь атомной станции. Я очень боюсь двухтысячного года. Тогда обязательно что-то случится, например, взрыв огромного завода по производству химических веществ. Или вот политики говорят, что хотят испытать что-то неопасное, а потом окажется, что это атомная бомба. Тогда все пойдет кувырком, и мир разрушится.
Вероника — брюнетка с зачесанными назад волосами, схваченными на затылке гребнем, в голубых джинсах и голубом блузоне на пуговицах со светлыми рукавами, с миловидным, с мелкими чертами, лицом, — сказала:
— Конечно, так продолжаться не может. Может произойти слишком многое. Например, всемирный потоп. Или они и в самом деле проведут испытание атомной бомбы, тогда мир будет уничтожен.
Крупный Гювен, выглядевший таким ухоженным, произнес, наморщив лоб:
— Я думаю, что люди совсем не изменятся. Может быть, нужно объединить государства. Но скорее всего это произойдет слишком поздно, и мы умрем в кромешной тьме.
Ангела Гаттенберг осторожно спросила:
— Могут ли помочь политические партии?
— По-моему, — покачала головой Коринна, — всем партиям совсем не до этого!!!
Многие дети зааплодировали.
Экланд снимал крупным планом отдельные лица.
— …пожалуй, самые дельные — это «Зеленые» и избирательный блок «Альтернативный список» в Берлине, — продолжала Коринна. — Они несколько неорганизованны, но свои неполадки есть и у нас, «Птиц мира», однако мы много чего делаем.
— Что ты подразумеваешь под выражением «не до этого»? — спросила Ангела Гаттенберг.
— Вот взять, к примеру, христианских демократов, — сказала Коринна, — когда читаешь ее программу, то на бумаге все выглядит очень хорошо. Но это все лишь пустые слова, которые только звучат красиво. Чего ни коснись — внешней политики или школьной, — но я не могу вспомнить, что по этому вопросу проделали христианские демократы.
Многие дети зааплодировали снова, некоторые взрослые — тоже. Другие стали протестовать.
Один родитель воскликнул:
— Неслыханно!
Его поддержал второй:
— Как хорошо они подготовлены к подстрекательству!
— Совершенно верно! — крикнул третий.
— Ерунда! — громко отреагировал еще один мужчина. — Малышка права!
— Полностью согласна с тобой, — крикнула чья-то мама. — Браво, Коринна!
Лиза, с темной лентой в светлых волосах, сказала:
— Я думаю, что партия христиан-демократов избирается людьми, которые не слишком разбираются в политике. Просто они доверяют слову «христианская» и связывают его со святым именем Господа Бога, и это уже хорошо, и конец всяким рассуждениям.
Новый всплеск аплодисментов и новый взрыв протеста среди малолетних и взрослых слушателей.
— Вы когда-нибудь участвовали в какой-нибудь демонстрации? — спросила Ангела Гаттенберг, когда зал успокоился.
Все пятеро детей одновременно ответили:
— Да.
Коринна сказала:
— Я принимала участие в демонстрации МВФ — Международного валютного фонда, но потом сбежала, потому что струсила (фигурально выражаясь, наложила в штаны). Демонстрации школьников не так опасны.
— Я была на одной демонстрации школьников, — сказала Лиза, — но это было слишком пафосно и в то же время примитивно. Перед ратушей Шенберга выстроили множество полицейских с непроницаемыми лицами, они установили ограждение. Один полицейский даже дал нам мегафон, чем просто сразил меня.
Дети засмеялись.
— Посмотри! — тихо сказала Изабель Гиллесу. — В самом конце, слева у входа!
Гиллес обернулся. У входа стоял прокурор Эльмар Ритт. Он быстро поклонился. Гиллес тоже кивнул.
— Что этому-то здесь нужно? — спросила Изабель.
Она взглянула на Ритта. Он ответил серьезным взглядом.
— Странно, — сказала Изабель.
Между тем Ангела Гаттенберг продолжала задавать вопросы:
— Чувствуете ли вы, что вас воспринимают всерьез?
Дилан сказала:
— Когда мы на каком-нибудь мероприятии «Птиц мира» распространяем листовки, то люди останавливаются и говорят: «Ах, какие милые детишки!» Потом выслушивают нас, очень критически осматривают и говорят: «Вы же совсем не знаете, что происходит, не имеете совершенно никакого представления!» Все-таки политики и вообще взрослые слишком уперты в своем мнении и не хотят, чтобы их переубеждали.
Многие дети очень громко зааплодировали, а большинство родителей выглядели раздраженными и сбитыми с толку.
— Все это звучит очень пессимистично, — сказала Ангела Гаттенберг.
— Я бы не сказала, что пессимистично, — произнесла Дилан и медленно покачала головой с высоко уложенными волосами, — скорее реалистично. И если сейчас мы приложим максимум усилий, возможно, все будет хорошо.
Тут зааплодировали и взрослые.
Лиза сказала:
— Я настроена не так пессимистично, потому что если пропадет вера, то останется только протянуть ноги.
Аплодисменты.
— Достичь мира можно лишь постепенно, этап за этапом, — сказала Коринна. — Успех придет не сразу, потому что невозможно сразу увидеть, кого нам удалось изменить. Ведь эти люди не будут отличаться от других голубыми волосами. Конечно, иногда мы падаем духом.
Ангела Гаттенберг посмотрела на свой диктофон.
— Я хотела бы еще совсем кратко сказать кое-что политикам, — крикнула Лиза. — Большинство из них думают только о себе. Они просто эгоисты. Что произойдет потом, после их смерти, их просто-напросто не интересует. Но самое главное в том, чтобы не развалить все окончательно.
В зрительном зале снова раздались аплодисменты детей и взрослых. Ангела Гаттенберг, улыбнувшись, подняла руку. Стало тихо.
— Тише, — сказала она. — Это было интервью. А теперь — дискуссия! Вы можете задавать столько вопросов, сколько захотите и говорить все, что думаете, и беседовать с «Птицами мира», сколько пожелаете…
Томас Хансен сказал, подумал прокурор Ритт, что охотно пришел и поговорил с «Птицами мира»… «Я, я сделал бы их так, чтобы впредь они уж никогда не разевали пасти. У меня нашлись бы подходящие аргументы. Я сам ребенок. Дети должны дискутировать с детьми». Да, это сказал Томас, думал Эльмар Ритт, чувствуя, что почти вплотную приблизился к правде, которую искал.
— Вот ты! — сказала тем временем Ангела Гаттенберг маленькому мальчику, который вскочил еще в самом начале интервью. — Теперь твоя очередь! Что ты хотел бы узнать?
Маленький мальчик опять поднялся со своего места. Лицо его от волнения было красным.
— Я хотел бы узнать, как стать Птицей мира.
Пока он говорил, Экланд заснял его лицо очень крупным планом.
Изабель прислонилась к плечу Гиллеса. Он взглянул на нее. Она указала на последнюю строчку письма, которое было приколото на стене за ее плечом.
«Я ХОЧУ ЖИТЬ, МОЯ КОШКА — ТОЖЕ».
— Если у экологии и есть будущее, то выражено оно будет только в промышленной форме. И промышленность может иметь будущее только в том случае, если будет мыслить экологически.
Мужчину, который произнес эти слова вечером 28 сентября 1988 года, в среду, в большой кухне Виртранов в Париже, звали Пьер Лерой, — очень крупный и сильный, тридцати семи лет от роду. Его черные волосы слегка вились. Лицо Лероя было широким, лоб — высоким, а глаза — темными и широко распахнутыми. Физик по профессии, внешне он напоминал единоборца-интеллектуала. Сотрудник Герарда Виртрана на протяжении многих лет, Лерой родился и вырос в Эльзасе и говорил на немецком языке почти без акцента. После еды, кофе и коньяка за кухонным столом сидели Марвин, Валери Рот, Гиллес и Вольф Лодер. Изабель помогала Моник убирать посуду. Экланда и Кати не было. Они остались в своем маленьком пансионате. Экланд сказал, что неплохо было бы заранее сообщать им, что нужно снимать. Они хотели выезжать лишь непосредственно на съемки и не присутствовать больше на предварительных обсуждениях. И без того скверные отношения в группе из-за этого еще больше обострились.
Казалось, что это не коснулось только Пьера Лероя. Он говорил уверенно и оживленно. Моник представила его остальным. Ее муж был вызван в Саудовскую Аравию, где недалеко от Эр-Рияда был построен энергетический комплекс на базе солнечной энергии.
— Для людей, работающих с альтернативной энергией, таких, например, как доктор Лодер, существует большое психологическое затруднение, — продолжал Лерой, годами работавший в филиалах. — Смотрите: до сих пор все, что необходимо решать по производству электроэнергии, касается отдельных лиц, которых немного. Абсолютно неважно, где вам нужен ток — вам приходится вступать в деловые отношения с всемогущими монополистами. И вы находитесь в полной зависимости от этих людей. Основное преимущество солнечной энергии в том, что она лучше и быстрее работает на маленьких гражданских бытовых узлах — в многоквартирных домах, в частном секторе, на отдельных установках и небольших заводах. И она особенно эффективна в странах третьего мира. Доктор Лодер знает: по-настоящему революционным в солнечной энергии является то, что она делает людей абсолютно независимыми от энергетических монополистов. Если кто-то построит так называемый солнечный дом, если группа людей получит общую энергию от маленькой станции, то для всемогущих энергопроизводителей они потеряны. Конечно, для монополистов это просто кошмарный сон. Вот они и пытаются усложнить жизнь Лодеру и его людям везде, где только могут. Больше от них не зависеть — какой ужас!
— Вы потрясающе говорите по-немецки! — сказал Марвин.
— Второй язык, еще со школы, — ответил Лерой, — да и дома.
— Классный мужик, — тихо сказала Моник Изабель. Они закладывали в посудомоечную машину грязную посуду. — Герард очень рад, что сейчас он работает в Париже.
— Обрати внимание на бокалы! — сказала Изабель. — Надо их переставить, иначе они соскользнут, когда машина начнет работать.
— Он тебе тоже нравится?
— Ну да, — согласилась Изабель. — Ничего.
— А что тебе в нем не нравится?
— Моник, их в самом деле надо переставить, поверь мне!
— Я думаю, — сказал Лерой, — именно по этой причине Герард потерпел неудачу на своем последнем совещании в правительстве. Впрочем, то же самое было и раньше, когда он еще был секретарем секции рабочих атомной промышленности. Герард постоянно указывал на опасность плутониевой техники — пока эксплуатационные фирмы не настояли на том, чтобы он улетел. Об этом они уже слышали, да?
— Да, — подтвердила Валери Рот. — После этого правительство сказало, что он обязан заботиться о сбережении энергетических ресурсов Франции.
Лерой кивнул.
— Тут-то мы опять сталкиваемся с психологическим затруднением, о котором я говорил. Герард сразу же увидел, что сбережение энергетических ресурсов возможно только тогда, когда он покроет Францию сетью децентрализованных — децентрализованных! — энергетических обществ и ближе ознакомит покупателей с экономической и энергетической техникой. То же самое делает мсье Лодер, то же самое делают исследователи солнечной энергии. Они обеспечивают использование энергии с учетом требований индивидуума — и поэтому являются смертельными врагами монополистов.
— Лерой смог бы расположить бокалы на решетке так, чтобы ничего не случилось, верно? — тихо сказала Моник возле посудомоечной машины и рассмеялась.
— Да ну, хватит тебе! — отмахнулась Изабель.
Пьер Лерой поднялся с места и стал взад-вперед ходить по кухне.
— Пока не было Герарда с его проектом для правительства по максимально эффективному сбережению энергетических ресурсов, атомщики, накачанные государством, протащили свой план. Как грибы после дождя стали возникать все новые электростанции, вместе с ними — необходимость сбыта электроэнергии. То есть электроэнергия должна потребляться все в больших объемах. Все в больших и в больших. А в результате уже десять лет — Герард немедленно вылетел во второй раз — во Франции все строящиеся здания рассчитаны на электроотопление, то есть на максимально неэкологичный и неэкономичный способ. Даже отдаленные жилые районы взяты под атомную капельницу. В противовес этому Герард и его люди добиваются строительства децентрализованных электростанций, работающих на сжигании древесины. Они же были закрыты. А пока люди вынуждены расточать электроэнергию, а вместе с тем загрязнять и губить окружающую среду и платить, платить, платить… — Лерой вошел в раж. Он стоял посреди кухни и почти кричал. — Но это только казалось — пока не пришли Герард и другие. Они уже заложили фундамент в департаментах французских провинций, создали региональные бюро с местноориентированными советниками по вопросам энергетики, которые продолжают работать на старых линиях энергоснабжения.
— И один из таких советников — вы, — заметил Лодер.
— Да, — сказал Пьер Лерой. — Один из них — я. Посмотрим, кто выиграет в финале.
— Конечно, он, — тихо сказала Моник.
Смеясь, она включила посудомоечную машину.
— Хотелось бы знать, умеет ли твой победитель чувствовать, — парировала Изабель.
— Расскажите, пожалуйста, как вы работаете, — попросил Марвин, — чтобы мы поняли, как нам вставить это в фильм.
— Да, — сказала Валери Рот, — как выглядят те семена, о которых вы говорили — семена, оставленные Герардом Виртраном и его друзьями?
Пьер Лерой неожиданно улыбнулся, смущенно и по-юношески.
— Я говорил очень самонадеянно и смело, да? — спросил он. — Простите меня. Это déformation professionelle, профессиональная болезнь… Если на протяжении долгого времени в чем-то убеждают людей, когда идут дальше вперед, хотят чего-то достичь… тогда легко перенимают этот тон… Я уверен, что следую правильным путем… Конечно, наряду с этим у нас есть и другие проекты. Разумеется, многое работает не так, как нам хотелось бы. Мы, конечно, экспериментируем, изучаем методы, проводим испытания. Если не удается одно, то признаем это и испытываем другое… Но мы всегда заранее знаем, что не имеем права на слишком большое число неудач, — он откашлялся. — Цель нашей работы одна: как можно быстрее покончить с чрезмерным потреблением электроэнергии! Мы обязаны — и мы можем это — значительно снизить производство электроэнергии. Только в этом случае альтернативные энергии, и прежде всего солнечная, имеют шанс! Только тогда мы перестанем разрушать и без того уже почти необратимо разрушенный мир. Первое задание нашего регионального бюро, — подытожил крупный сильный Пьер Лерой и провел рукой по кудрявым черным волосам, — разработать с коммунальными политиками политико-энергетический план действий.
— В данном случае нищета имеет свою положительную сторону, — включилась Моник. — Поскольку бюджетных средств не хватает, — их никогда не бывает столько, сколько требуется, — то наши люди вынуждены все время изыскивать новые, то есть лучшие и дешевые энергетические решения.
— К этому нужно добавить еще кое-что, — ответил Лерой. — Мы живем, — и в данном случае слава Господу Богу, — при капиталистической системе. Если мы в очередной раз доказываем, что меньшими затратами и дешевле добиваемся лучшего, чем большими затратами и дорого, тогда капиталисты не плачут! Тогда такой вот старый волк от экономики призадумается: до сих пор он сжигал нефть, газ и уголь или работал с атомной энергией, да еще и отравлял все вокруг — и тридцать процентов безумно дорогой первичной энергии преобразовывалось в энергию электрическую. И этот старый волк должен понять: здесь-то и кроется большой шанс! Будущее только-только началось, господа! Не пролетарии всех стран — нет, это в прошлом. Скоро это будет звучать так: капиталисты всех стран, взгляните, сколько можно дешево и со здравым смыслом продать и загрести денег — и объединяйтесь! Так это будет звучать. А нам придется очень пристально следить, чтобы не появлялись никакие новые монополисты.
Гиллес засмеялся.
— Еще один тип, да? — тихо сказал он Изабель.
— Ты находишь? — прошептала она. — Я — нет. С претензиями и на двести процентов уверен в себе, и все — только выпендреж.
— Эта ситуация, — продолжал атлетически сложенный Пьер Лерой, — вынуждает, конечно, и коммунальных политиков искать самые дешевые и при этом выгодные решения. В большинстве случаев нашим людям удавалось налаживать с региональными политиками рабочие отношения, которые имели доверительный характер и обоюдное уважение. Это идет на пользу французской истории. По давней монархической, да и якобинской тоже, традиции отношения между Парижем и регионами страдают из-за недоверия к центральной власти!
— В чем вы видите свою задачу, месье Лерой? — спросил Марвин.
— Пожалуй, я бы сказал, что мои коллеги и я — инициаторы и организаторы. Без нас и нашего постоянного натиска многие местные политики отодвинули бы вопросы энергетики на последнее место — после безработицы, проблем образования, планирования дорожного движения.
— Конкретнее, — попросила Валери, — как мы сможем все это показать на экране?
— Есть регионы, в которых наша деятельность особенно успешна, — ответил Лерой. — Я охотно съезжу туда с вами. В Пуато-Шарант, например. Там для получения энергии используются промышленные отходы. Маленькие островные станции, работающие на угле, отапливают жилые помещения. Бытовые отходы и даже термальный источник включены в сеть, — он сиял, демонстрируя здоровые белые зубы. — Древесина низкого качества не выбрасывается, а используется для производства энергии. Также есть значительный источник энергии в винодельческих районах: там у нас поставлены специальные котлы для сжигания отходов. В ряде мест отмечено более разумное и экономное использование энергии в жилых и сельскохозяйственных помещениях. На Атлантическом побережье закладывается проект социального жилищного строительства с использованием солнечной энергии и биотехники. Взамен старых бензобаков мы собираемся ввести грузовые машины и автобусы, работающие на электричестве. Среди зданий с энергосберегающим и экологически чистым древесным отоплением есть также банки, сберегательные кассы и здания социального страхования.
Он снова зашагал по кухне взад-вперед.
— Или Франс-Комте! Вам необходимо съездить туда. Пригородные теплосети там возводятся среди многочисленных лесопильных фабрик. Мы сотрудничаем с лесным и деревообрабатывающим хозяйством. Если этот эксперимент окажется удачным, то мы сможем приостановить импорт поделочного материала и строительной древесины. Во-первых, сэкономим валюту, а во-вторых, переведем все системы отопления зданий на долговечные «древесные брикеты», произведенные из отходов древесины. И вам надо съездить со мной в Норд Па-де-Кале! Новая пригородная теплостанция при сталеплавильном заводе «ЮСИНОР», работающая на отработанном паре, будет обеспечивать электроэнергией целый район Дюнкерка.
Внизу, в бюро, зазвонил телефон. Моник поспешно спустилась по винтовой лестнице, потом раздался ее голос:
— Месье Гиллес! Это вас!
Гиллес вопросительно взглянул на Изабель, пожал плечами и встал. В бюро он находился очень недолго.
— Что-то случилось? — спросила Изабель, когда он поднимался по лестнице.
— Звонил месье Ольтрамар, — ответил он. — Восемь дней назад в моем доме произошла кража со взломом. Все это время они безуспешно разыскивали меня, пока, наконец, благодаря господину Ритту, не обнаружили меня здесь. Месье Ольтрамар говорит, что Гордон услышал шум и пошел взглянуть, что же там такое. Воры стреляли и серьезно ранили его. Жандармерия хочет поговорить со мной, чтобы выяснить, что украдено.
— Ты должен ехать в Шато де Оекс? — спросила Изабель.
Гиллес кивнул.
— И как можно быстрее.
— А Гордон в госпитале?
— Да.
— Где?
— Во Фрейбурге.
— Я еду с тобой, — сказала Изабель. И взглянула на Лероя. — Вы очень хорошо говорите по-немецки, месье, и в ближайшее время вам не нужен переводчик, правда?
— Конечно, нет, мадемуазель, — улыбаясь, сказал Пьер Лерой. — Поезжайте вместе с месье Гиллесом со спокойной совестью!
Понедельник, 3-е октября 1988 года. Вот уже пять дней мы находимся в Шато де Оекс. Мы прилетели в Женеву двадцать девятого сентября. Месье Ольтрамар — приветливый, стеснительный, обаятельный — встретил нас в аэропорту.
На автобане Филипп заметил, что большой участок шумозащитной полосы был покрыт солнечными элементами, и показал мне.
— Это пилотный проект, — пояснил мсье Ольтрамар. — Солнца здесь много, и это поле элементов поставляет сто сорок пять тысяч киловатт-час солнечной энергии. Столько расходуют в год тридцать семей.
— Черт подери! — воскликнул Филипп.
— Видишь, процесс идет! — говорю я.
А месье Ольтрамар рассказывал, что такие же шумозащитные сооружения уже есть на рентайльском автобане, ведущим в Кир, а еще одна солнечная установка запланирована вдоль железной дороги Беллинцона-Локарно.
— Если вдоль всех автобанов и железных дорог смонтировать поля с солнечными элементами, — говорил месье Ольтрамар, — то ежегодно можно получать пятьсот пятьдесят тысяч мегаватт электроэнергии. Большая станция солнечной энергии вскоре откроется в Монт-Солейле, в Юре. А на известном курорте Ароза многочисленные домики для отдыхающих снабжаются электроэнергией и водой с помощью солнца, и даже доильные аппараты в коровниках работают на солнечной энергии.
Мсье Ольтрамар привез с собой мерзкую собаку Гордона Тревора. Теперь ему приходилось заботиться о плешивой Хэппи с большими печальными глазами. Но в больницу собаку не пустили несмотря на просьбу Гордона.
Было еще по-летнему тепло, на осенних лугах цвело множество цветов. Филипп Гиллес сидел в старой машине рядом с месье Ольтрамаром, Изабель — за ним. Она положила ему руку на плечо и очень остро чувствовала свою близость к нему. Собака сидела в ногах Филиппа.
Мсье Ольтрамар сказал, что за то время, что он живет в Шато де Оекс, там ни разу не было краж со взломом. Все жители в ужасе. Правда, всегда были наркоманы, но они воровали в любое время суток, когда нужны были деньги на очередную дозу, и им было наплевать на риск.
Месье Ольтрамар был очень озабочен тем, что такое произошло в его маленьком раю — да еще у Филиппа, которого он так любил, и что Гордона, которого он тоже очень любил, ранили. Гордону еще чрезвычайно повезло, говорил месье Ольтрамар, проезжая по небольшим деревням, по полям с убранным урожаем, все дальше и дальше по направлению к горам, над которыми сияло ослепительно голубое небо. Филипп положил свою руку на руку Изабель, и она подумала о том, какое им выпало счастье: встретить друг друга на жизненном пути.
— Гордона ранили в левый бок, — сказал мсье Ольтрамар, — но ни селезенка, ни почка не задеты. Пуля застряла в теле, и Гордона отвезли в госпиталь во Фрейбурге.
— Много украдено?
Месье Ольтрамар помрачнел еще больше.
— Этим молодчикам повезло, — сказал он. — Замок входной двери в Ле Фергерон крайне прост, и открыть его можно куском согнутой проволоки. К тому же у этих парней было достаточно времени, и еще…
— Ну, — сказал Филипп, — что еще?
— …еще они не обнаружили того, что можно было бы очень быстренько продать, наличных денег тоже не нашли и от ярости разорвали и скинули книги с полок, устроили погром, утащили костюмы… и «Мыслящего», эту бронзовую скульптуру Берлаха.
Последние слова месье Ольтрамар произнес с большим трудом: он знал, что означает для Филиппа «Мыслящий», и когда он сказал это, в салоне машины надолго повисла тишина. Изабель увидела, насколько растерян и озабочен Филипп.
— Но как им удалось утащить статую? — спросил он. — Ведь она такая тяжелая!
Месье Ольтрамар ответил:
— Они угнали автомобиль с поляны рядом с моей гостиницей. Когда они тащили к нему «Мыслящего», то сильно нашумели. Их услышал Хэппи, залаял и разбудил Гордона. Англичанин выскочил из своего дома Лес Клематитес с громким криком, в одной пижаме, и тут один из молодчиков выстрелил.
Мерзкая собака, сидящая на переднем сиденье, заскулила, когда месье Ольтрамар рассказывал это — она словно понимала каждое слово.
— Все же странно, — сказал Филипп. — Что наркоманы будут делать со статуей Берлаха?
— О, сейчас много скупщиков краденого, месье Филипп, вы даже не представляете. Чем больше наркоманов, тем больше скупщиков. Они быстро принимают краденое. Правда, обычно дают ворам как следует в ухо, если те приносят им такую статую, или украшения, или картины, или то, что трудно перепродать, — но наркоманам все равно, они думают лишь об очередной дозе, не так ли? Мне очень жаль, мсье Филипп.
— Мне тоже, — сказал Филипп.
Когда они вместе с двумя жандармами вошли в маленький дом, то увидели, что преступники устроили в нем настоящий погром. Ковер ручной работы во многих местах был разрезан, кругом валялись изорванные книги, старинная мебель исцарапана, все ящики выдернуты или разбиты. На покрывале на кровати Филиппа было большое грязное пятно, и жандарм, явно стыдясь, сказал, что воры на кровать…
— В общем, мсье Гиллес, они оставили большую кучу экскрементов. Мы, конечно, убрали ее… Мухи… Здесь, на юге, воры всегда так поступают, если считают, что их добыча маловата…
Жандармы много спрашивали про «Мыслящего», и Филипп подробно описал им статую и даже показал ее фотографии в имевшемся у него трехтомном каталоге Ф. Шульца, который был давным-давно распродан и оставался только в музеях и у антикваров. Жандармы попросили разрешения взять каталог с собой, чтобы снять с репродукций ксерокопии и отдать их в розыск с точным описанием. «Мыслящий II» значился под номером 445 (был еще «Мыслящий I»), и Филипп сказал, что на обратной стороне невысокого цоколя на бронзе выгравировано: «Е. Берлах 1934».
После обеда они на машине Филиппа поехали во Фрейбург навестить Гордона, но пожилая крупная и полная старшая медицинская сестра остановила их и сказала, что пускать посетителей к Гордону запрещено.
— Что это означает? — испуганно спросил Филипп. — Случилось что-то?
— Нет-нет, — ответила строгая медсестра, которую звали Бернадетта — имя было написано на бейджике, прикрепленном к ее блузке. — Просто вы пришли слишком рано.
— Но ведь месье Ольтрамар был здесь!
— Был, — ответила сестра Бернадетта, — но и его сейчас тоже не пропустят.
— Но почему?
Старшая сестра пробормотала что-то про ответственность.
— Вы запрещаете нам навестить месье Тревора? — спросил Филипп.
— Я вам ничего не запрещаю, — ответила сестра Бернадетта. — Просто сейчас я не могу вас пропустить — таковы правила.
— А когда нам будет позволено навестить месье Тревора? — спросил Филипп.
— Позже.
Ничего нельзя было поделать. Они поехали обратно, в гостиницу «Бон Аккуэль», и рассказали эту историю месье Ольтрамару, который расхохотался в ответ.
— Что тут смешного? — спросил Филипп.
И месье Ольтрамар рассказал, что тут смешного. Он приходил к Гордону в госпиталь каждый день во второй половине дня, чтобы сыграть с ним в шахматы и выпить пару рюмок виски. Виски он приносил с собой в бутылке, которую Гордон прятал за керамический образ Божьей матери, а когда бутылка опустошалась, Ольтрамар уносил ее с собой. В конце концов сестра Бернадетта застукала их, страшно возмутилась и запретила Гордону пить виски. В алкоголе, мол, содержится страшный яд, говорила она.
— «Я слышала, вы пьете уже много лет, месье Тревор. У меня делать это вы не будете. Алкоголь приводит к импотенции. Вы хотите быть импотентом, месье Тревор?» — На это, — рассказывал месье Ольтрамар, — Гордон ответил: «Да, дорогая сестра Бернадетта, это всегда было самым большим желанием. И только подумайте, в сорок пятом году немецкие ВВС исполнили это желание». И это, — продолжал месье Ольтрамар, — привело старшую сестру в такую ярость, что с тех пор она запретила все посещения вне графика. Но через день она уходит в отпуск, тогда вы сможете навестить Гордона. Другие сестры ничего не имеют против капельки алкоголя.
— А почему Бернадетта так уж против алкоголя? — спросил Филипп.
Месье Ольтрамар снова рассмеялся и объяснил:
— Бернадетта родом из Шато де Оекс. Ее муж — беспробудный пьяница и полный импотент. Вся деревня знает об этом. Видите, как личный опыт формирует человека…
Позвонила Моник в Париж и спросила, нужны ли мы с Филиппом? Моник говорит, можем спокойно задержаться еще, группа с Пьером Лероем отправилась по трем департаментам. Сейчас они как раз ведут киносъемку на сталеплавильном заводе «ЮСИНОР» под Дюнкерком и сообщат, когда закончат. Лерой пишет тексты и выполняет свою работу великолепно, все от него в восторге.
Этот Лерой вот уже несколько дней не выходит у меня из головы, как лицо, в свете вспышки на мгновение выплывающее из темноты.
Когда я кладу телефонную трубку и говорю Филиппу, что нам позволено задержаться, он радуется так же, как и я, бросает хлопоты по наведению порядка в своем маленьком доме, поднимает меня на руки и кружится со мной по комнате, и мы оба смеемся, как сумасшедшие, а потом падаем на большую кровать возле камина…
Четверг, 6 октября 1988 года: сегодня утром мы на машине Филиппа уехали недалеко в горы, туда, где перегорожена улица, высоко над деревней. Мы припарковали машину у шлагбаума и пошли дальше пешком. Каменистая дорога круто поднималась вверх. И небо опять было бледно-голубым, светило солнце, на склонах щипали траву пятнистые бело-коричневые коровы, склоны были отгорожены от дороги колючей проволокой, а на полянах и лугах все еще цвели цветы. Филипп знал названия растений и говорил мне. «Откуда ты все это знаешь?» — «Вот уже десять лет, как я живу здесь, cherie. Я знаю каждое дерево, каждый куст, каждый камень, каждый цветок, каждое время года. Крестьяне рассказали мне, как называются растения». По каждой дороге мы пробегали с Гордоном. Если я и чувствовала себя когда-нибудь дома, так это здесь…
И вот мы уже поднялись очень высоко. Мы идем медленнее, садимся у подножия камня. Далеко внизу находится деревня. Бездна покоя, мира, красоты. Здесь наверху он рассказывает мне о том, почему так велика его привязанность к Берлаху, к «Мыслящему»…
Его отец был архитектором. Когда Филипп был еще совсем маленьким, дела у отца шли очень хорошо. Но во время биржевого краха в 1929 году отец потерял все, что имел, и с 1930 года они жили очень бедно.
Когда у них все было хорошо, они купили дом под Берлином, в Цвелендорфе. В конце недели всегда приходило много гостей. Мать Филиппа питала глубокое почтение к артистам, писателям, скульпторам, музыкантам, художникам, деятелям искусств всех жанров. Приходили также врачи, политики, адвокаты. Устраивались приемы в саду за виллой. Большой дом был полон жизни до тех пор, пока все не рухнуло.
В памяти маленького мальчика, который всегда находился среди взрослых и слушал все разговоры, остались знаменитые люди, и запахи духов шикарных дам. В семь часов вечера он должен был есть, а в восемь — ложиться спать.
Ради своего интереса к искусству мать всегда приглашала тех, кто имел к нему непосредственное отношение. Отец интересовался политикой и приглашал соответствующее общество. Он был старым социалистом и работал еще с Бебелем.
Часто приходил в гости один человек, который великолепно пародировал Гитлера. И все смеялись до упада, когда он изображал этого клоуна, желавшего быть у руля Германии. Несколькими годами позже многие из тех, кто тогда смеялся, были отправлены в лагеря, эмигрировали или погибли. Погиб и отец Филиппа. Его убили нацисты.
— Сколько лет было тебе в 1930? — спрашиваю я.
— Неполных пять, — говорит он.
Тогда он впервые услышал о Берлахе. В Берлине жила известная актриса Тилла Дурекс. Она была замужем за антикваром Паулем Кассирером. Несколько раз они приезжали в Цвелендорф. Кассирер поддерживал и продвигал Берлаха. Тот как раз приступил тогда к созданию «Фриз прислушивающихся». Эта работа изначально проектировалась для памятника Бетховену. По замыслу рельефные скульптуры должны были располагаться вокруг невысокой колонны с бюстом Бетховена — и слушать великолепную музыку… Там были «Паломница», «Танцовщица», «Верующий», «Сентиментальный», «Одаренный», «Путешествующий», и, наконец, «Мыслящий»…
— «Мыслящий I», — говорит Филипп. — Только представь себе! Эти фигуры, стройные и узкие, не имели никакой обратной стороны, они стояли на колонне. Но Тилла Дурекс сказала, что работа так и осталась в мастерской, потому что не удалась.
— И ты все это запомнил?
— Да, — говорит он.
— Странно.
— Ничего странного.
— Почему?
— Подожди! — говорит он. — Мой отец — в противоположность моей бойкой, яркой, восторженной матери — был очень спокойным человеком. Я так и вижу, как он сидит в плетеном кресле, курит трубку и прислушивается. Он всегда курил трубку и всегда прислушивался. Таким я его помню…
(Я все записываю очень подробно, потому что история произвела на меня очень большое впечатление, — конечно, из-за своего конца).
— Да, — говорил Филипп, там, на горном склоне, среди цветов, камней и колючих кустарников, — и Дурекс рассказала, что хотела бы видеть все эти девять фигур с бетховенской колонны в своей музыкальной комнате… вот что тогда еще было, cherie! У людей еще были такие желания. А в 1929 году Берлах вновь занялся этим фризом, но на этот раз каждая фигура должна была стоять отдельно, вне рельефа колонны. Но перед этим по какой-то причине девятое изображение, а именно «Мыслящий», было удалено из композиции и заменено на другое, которое называлось «Слепой» и чертами лица напоминало самого скульптора…
— Почему? Почему он удалил из композиции «Мыслящего»?
— Почему? Никто не знает. И поскольку это была тайна, то «Мыслящим» заинтересовался даже маленький мальчик, каким был тогда я.
Но Дурекс захотела, чтобы Берлах изваял «Мыслящего» вновь, и это был «Мыслящий II». Филиппу исполнилось пять лет, когда образ начал очаровывать его… Он говорил медленно, погружаясь в воспоминания, канувшие в песочном море времени…
Этот «Фриз прислушивающихся» никак не удавалось завершить. Кассирер умер. Дурекс вышла замуж еще раз. Ее второй муж дал Берлаху деньги. А потом второй муж тоже потерял все.
В конце концов появился Герман Реемтсма, который поддерживал Берлаха до самой его смерти в 1938 году… Его работы были вынесены из музеев и церквей, многие разрушены. То, что создал Берлах, считалось «декадентским искусством». Филипп сказал, что в Ле Фергероне у него много книг о Берлахе, а потом прочитал вслух, что нацисты писали о скульпторе.
Да, я прочитал Изабель вслух. Но много позже, переписывая эти записи из ее дневника в гостиной Ле Фергерона, я снова снял с полки том книги Карла Д. Карльса «Берлах». Это самое лучшее произведение о нем. Карльс цитирует газету «Фелькишер Беобахтер»: «Глядя на образы, созданные Берлахом, чувствуешь, что находишься среди нервнобольных, духовно обделенных, неестественных существ. Возникает ощущение неприятных запахов запущенных тел с неидеальным строением, худосочных жертв расистской уничтожающей дисциплины… расовых меньшинств и полуидиотов… Противоестественный антихудожник… Осквернитель культуры…»
— Почему нацисты, так ненавидели Берлаха? — спрашиваю я.
— Взгляни на его образы! — говорит Филипп. — Среди них нет ни одного, кто показывал бы хоть тень готовности покориться, подчиниться и прислушиваться к ним, исполнять их приказы или стать такими же, как они. Вот что приводило нацистов в ужас в Берлахе и его работах: ни он, ни его творения никогда бы не склонились. Каждая из этих фигур, как и он, — это символ свободы духа и индивидуума.
И вот когда отец Филиппа был убит нацистами, когда они до смерти затравили Берлаха, тогда Берлах, отец и «Мыслящий» соединились для Филиппа в единое целое, в символ всего светлого, порядочного и значимого, в знак восстания против насилия и террора, в символ всего, во что он верил и к чему стремился…
Спустя много лет после войны Филипп увидел «Мыслящего» впервые. Увидел в Гамбурге, в доме Берлаха, построенном Германом Реемстма. Там хранятся произведения Берлаха, которые сопротивлялись нацистам и террору… Филипп искал отливку «Мыслящего» — но напрасно. Он никак не мог найти ее, и сам уже не помнит, сколько галерей просил посодействовать в его поисках. И наконец в 1977 году ему позвонил берлинский антиквар и сообщил, что отыскалась бронзовая отливка «Мыслящего» — в Лондоне. И его следует купить.
Филипп как раз продал один киносценарий в Америку, и деньги у него были… И вот наконец «Мыслящий» стоял перед ним — спустя срок, равный человеческой жизни.
Кто-то спас его. Но это было не только спасением. Это было намного больше. Это было окончательным доказательством того, что зло не победит никогда. Иногда оно продолжается очень долго, но все равно не вечно. Это было доказательством того, что добро нельзя разрушить, говорит Филипп. Очень часто пытались это сделать. Очень много хорошего упущено. Но никто не может уничтожить добро. Очень точно написал Хемингуэй: «Они могут умертвить человека — но они не могут его уничтожить».
Они смогли лишить жизни моего отца, но не смогли уничтожить. Они смогли вогнать в гроб Берлаха, но не смогли уничтожить. И не смогли уничтожить его произведения. Я очень долго думал так, и это было моим единственным утешением, говорит Филипп. Пока не встретил тебя. С тех пор, как мы полюбили друг друга, все изменилось. И поэтому не так уж плохо, что «Мыслящий» сейчас украден. Без тебя, Изабель, это было бы… Филипп не договаривает до конца, и я говорю:
— Он, «Мыслящий», вернется. Он должен вернуться. Зло никогда не победит, и добро невозможно уничтожить.
— Ты все еще веришь в это?
— Да, я верю в это. Вот именно! — говорю я. — Ты должен верить, что «Мыслящий» вернется. Это логично или нет?
— Это логично, — отвечает он и улыбается.
Мы еще долго сидим на бревне. Потом, удлиняя, насколько это возможно, путь, возвращаемся к машине. И едем вниз, в долину, во Фрейбург. Мы слышали, что сестра Бернадетта ушла в отпуск, и хотим наконец навестить Гордона в госпитале.
Гордон был очень рад увидеть Филиппа и Изабель. Он лежал в отдельной палате большого современного госпиталя. Филипп осторожно обнял Гордона, Изабель тоже обняла его, потом они сели на его кровать. Они принесли с собой журналы, газеты и записную книжку карманного формата. А Филипп вынул еще и бутылку виски. Гордон счастливо улыбнулся и объяснил, где взять стаканы для полоскания рта. В этой палате имелся даже маленький холодильник, госпиталь действительно был оснащен самым современным образом. Потом они налили себе виски и подняли бокалы за быстрое выздоровление Гордона, и он рассказал, что он уже трижды видел один и тот же сон.
— Только представьте себе, — рассказывал он. — Я летаю. Не на баллоне, нет, на моем старом бомбардировщике, но это не война, просто я лечу высоко, и небо очень чистое, и я слышу мою любимую музыку. Просто фантастика! За все годы жизни мне никогда не снилось такое. Я был в этом сне таким счастливым и совершенно здоровым, я никогда не был ранен, все в порядке, и я знаю, что меня ждет, когда я вернусь.
Он увидел, что Изабель опустила голову, и сказал:
— Я никогда не испытываю грусти при пробуждении, Изабель, я в своем времени намного счастливее большинства людей потому, что прилетел сюда, в Шато де Оекс, и у меня есть Филипп и месье Ольтрамар.
— И я, — добавила она.
— Вы великолепны, — сказал Гордон. — Вы просто великолепны, Изабель, и я выпью за вашу любовь. Давайте выпьем за нее!
Мы так и сделали.
Любимой музыкой Гордона, как он сказал мне, был концерт для кларнета Моцарта.
Когда мы подъехали к дому Филиппа, возле него парковался автомобиль. Офицер жандармерии беседовал с месье Ольтрамаром. Увидев нас, Ольтрамар просиял. У него есть ключи от входной двери дома Филиппа, она открыта, и мы сразу же видим: в большой гостиной вновь стоит «Мыслящий». Я это предсказала. Я знала это. Но в это мгновение у меня кружится голова.
Офицер жандармерии сообщает: «Статуя была предложена одному антиквару в Цюрихе двумя мужчинами. Они, однако, заметили, что антиквар вызвал полицию и быстренько сбежали, оставив статую».
Потом мы остаемся одни. Наступила ночь. Филипп приносит щепки, буковую древесину, большие поленья и разжигает в камине огонь. Мы сидим рядом, перед нами «Мыслящий» в пляшущих отблесках пламени. Я кладу руку на плечи Филиппа. Свет и тени на статуе. Кажется, с того момента, как она существует, у нее были сотни разных лиц. По улице за окном проходят люди. Смех. Потом опять становится тихо. Мы так счастливы, говорю я.
— Да, — соглашается Филипп, — так счастливы…
Я еще раз прочитал дневниковые записи Изабель и при этом с удивлением отметил, что в тот день на склоне горы говорил и думал совершенно иначе, чем очень долгое время до этого. Совсем иначе. В начале этого повествования меня переполняло отвращение к этому миру и людям, и я цитировал «Чудовище» Хорстмана. Но вот я заговорил о зле, которое никогда не побеждает. И о добре, которое в конце концов всегда побеждает. Что произошло со мной с тех пор, как я встретил Изабель? Какой подарок эта поздняя любовь!
Здесь, перед камином, она говорила о любви.
И пару раз за эти дни — о Пьере Лерое…
Кати Рааль подержала перед камерой белый кусок картона, на котором жирным шрифтом было написано:
ГАМБУРГ.
ИНТЕРВЬЮ С ДОКТОРОМ БРАУНГАРТОМ.
Бернд Экланд за камерой, установленной на штативе, тихо произнес:
— Пожалуйста, фрау доктор Рот…
Валери сидела напротив крупного мужчины за столом, загроможденном книгами и бумагами. Его очень светлые серо-зеленые глаза внимательно следили за всем происходящим.
Работала камера.
Валери, глядя в камеру, сказала:
— Это доктор Михаэль Браунгарт, директор экономического института ЕПЕА в Гамбурге. Его супруга является членом правления Гринпис Интернэшнл…
Это было в начале второй половины дня 14 октября 1988 года. 17 октября, тремя днями позже, киногруппа должна была встретиться с федеральным министром экологии в Бонне и отснять материал о его позиции по вопросам перевозки диоксина.
В офисе доктора Браунгарта все стены были увешаны стеллажами, целиком забиты папками-скоросшивателями, книгами, деловыми бумагами. Изабель, Марвин и Гиллес сидели в углу комнаты и внимательно слушали.
— Господин доктор Браунгарт, — обратилась Валери к удивительно молодо выглядевшему мужчине. — Что означает аббревиатура ЕПЕА?
Браунгарт провел рукой по темно-русым волосам.
— С английского аббревиатура расшифровывается так: Enviromental Protection Encouragement Agency. По-немецки это приблизительно означает: «Агентство по защите окружающей среды». У нас есть офисы в Лондоне, Нью-Йорке, Сан-Паулу и Москве.
Мужчина говорил быстро.
— Вы физик?
— Да.
Валери наклонилась вперед.
— Господин доктор Браунгарт, несмотря на многочисленные протесты против открытых хранилищ радиоактивных отходов, в ФРГ существует в среднем пятьдесят четыре установки по ликвидации отходов.
— Они имеют точное название, — сказал Браунгарт. — Электростанции, производящие энергию при переработке отходов. Это психологический расчет. Неологизм появился, чтобы не прослеживалась явная связь с атомными электростанциями. Пятьдесят четыре электростанции, производящие энергию при переработке отходов, да. Заказ получен от городов. Но и с появлением этих электростанций гражданские протесты не прекратились.
— Почему?
— Потому, что они не так уж хороши. При сжигании в факеле высвобождаются такие попутные газы, как диоксин и новые ядовитые соединения. Первые измерения дали страшные результаты. И тут появились электромагнаты из Союза. Они не хотят терять сверхмощности, которые обязаны производить благодаря закону 1935 года. Но произошло слишком много всего, политики в Бонне и в федеральных землях разозлены. Хорошо, говорят те, из Союза, делаем вам предложение: вы задыхаетесь от особого мусора. Мы предоставляем вам электростанции по переработке отходов технологий высочайшего класса. Подметили тонкий психологический расчет? Атомные электростанции — электростанции по переработке отходов! И пожелание при этом то же самое: все должны покупать у нас. Мы должны быть монополистами. — Браунгарт разгорячился и заговорил еще быстрее. — Электростанции по переработке отходов после атомных станций — очень удачный бизнес! Ожидается объем инвестиций от тридцати до сорока миллиардов дойчмарок. Поэтому-то в строительстве принимают участие многие крупные концерны. Атомными электростанциями девяностых годов будут электростанции по переработке отходов электромагнатов!
— Сколько же планируется их построить?
— К настоящему времени сто двадцать. Многие уже находятся в стадии строительства. При таких количествах денег никто не устоит. Электромагнаты всех заманили в свои сети штепсельной розеткой. Та же самая система, те же самые методы. Монополия должна быть сохранена! Определить, насколько хороши будут эти установки, можно только тогда, когда они будут сооружены. Но уже сейчас можно уверенно сказать: отходы переместятся из земли в воздух и в воду. Несгорающий осадок более вреден, чем сами отходы, поскольку при сгорании образуются новые опасные субстанции.
— И диоксины тоже?
— И диоксины тоже, естественно! Научные исследования по сжиганию отходов проведены крайне необъективно. После них неизвестными остались восемьдесят процентов органических эмиссий. При этом речь ежегодно идет о множестве тонн неизвестных субстанций — в Севезо для того, чтобы разразилась катастрофа, хватило бы меньше двух килограммов нескольких неизвестных химических веществ. В дымовых газах, возникающих при сжигании отходов, содержатся по меньшей мере двадцать сходных с диоксином химических веществ, которые обладают сходным отравляющим потенциалом.
Браунгарт зло усмехнулся.
— А что же против этого имеется? — спросила Валери.
— Прямо сейчас мне кое-что пришло в голову, — сказал он. — Верное дело. Существует закон о санитарной охране воздуха. Согласно этому закону электростанции по переработке отходов загрязняют его сверх всякой допустимой нормы. — Он вновь рассмеялся. — Поэтому повсюду, где воздух более или менее нормальный, никаких разрешений для таких электростанций не выдают. Разрешения на строительство электростанций по переработке отходов имеется лишь в больших городах или их пригородах — именно потому, что воздух…
— …уже загрязнен до такой степени, что будет ли он загрязняться еще в большей или меньшей степени — не сыграет никакой существенной роли, — подхватила Валери.
— Правильно! — Браунгарт кивнул. — Чистота коровьего молока подлежит контролю. Если бы электростанции по переработке отходов строили там, где пасут коров, то есть на лугах и выгонах, то через дыхательные пути отравляющие вещества попали бы в мясо и молоко скота, и молоко не было уже столь чистым, как того требуют нормы. В городах люди вдыхают отравляющие вещества — например, кормящие матери. Материнское молоко законодатели не подвергают никакому контролю, нет никаких предельных значений. А значит, оно в процессе лактации уже содержит яд. И этот яд непосредственно при вскармливании матери передают своим детям. Против этого законодатели ничего не могут поделать.
— Милейшие законодатели, — сказала Валери.
— О да, — ответил Браунгарт, — это точно. Но посмотрите, отходы — это достаточно крупный бизнес. Вы что-нибудь слышали о сезонном хранении отходов?
— Нет.
— Та же самая система, что и при промежуточном складировании радиоактивных отходов. То же самое очковтирательство, что и при так называемом устранении отходов над Ла Хаг. Таким образом мы получаем высокоядосодержащие субстанции, которые необходимо захоронить и для которых нет никаких постоянных могильников, верно?
Гениальна уже сама параллельность этого процесса! Заметьте: как атомные электростанции задыхаются в радиоактивных отходах, так и промышленность задыхается в химических. От них необходимо избавляться! Великое множество предпринимателей специализировалось на перевозке. Они говорят промышленности: «Вы платите, а мы забираем у вас отходы». Это стало международным бизнесом с такой же разницей между доходами и расходами, как в торговле наркотиками и оружием. Но закон существует для и для кошки.
— Как это так?
— Закон, — сказал Браунгарт, — говорит следующее: производитель передает перевозчику отходы, и тот подтверждает, что он груз принял. Перевозчик передает отработанный материал ликвидатору и тоже получает от него подтверждение. Ликвидатор должен, в свою очередь, сообщить производителю, что получил отходы. Итак, существует три сопроводительных документа: один для производителя, другой для перевозчика и третий, который устранитель передает производителю. А тут мы уже, черт возьми, заметили, что все делается как надо, чего же больше? — Браунгарт опять зло рассмеялся. — Ничего не делается, как надо, потому что одному гению пришла в голову идея о промежуточным складировании — в духе стратегии ликвидаторов атомных отходов.
— Как выглядит это промежуточное складирование?
— Это трюк! Гвоздь сезона! Уловка! Смотрите: перевозчик забирает на каком-то заводе отходы, зачастую высокоядосодержащие. Чем выше в отходах содержание яда, тем дороже их перевозка — это понятно. Перевозчик сам ликвидирует отходы с высоким содержанием яда? Нет. А куда он их отводит?
— К месту промежуточного складирования, — сказала Валери.
— Вы уже смекнули! Существует фирма, которая намерена стать главным ликвидатором спецотходов здесь, в Северной Германии. Заботиться сразу обо всем — мусоре безобидном, в небольших количествах и крупном, с высокой степенью опасности. Построила один могильник промежуточного хранения — в Изернхагене. И тут приходит теплый дождь.
— Как это?
— По решению министерства экологии за границу должны экспортироваться лишь такие отходы, которые не могут быть уничтожены в ФРГ. При промежуточном захоронении смешиваются ядовитые отходы, которые можно уничтожить, с теми, которые уничтожить нельзя и которые после ряда промежуточных захоронений можно отправить, например, в Африку. Иногда отходы смешивают с опилками, а то, что получается, уже можно экспортировать в Бельгию или в Турцию — как горючий материал. Там ядовитая смесь отправляется в цементные печи — и прекрасным образом разносится над страной. А сами производители уже, конечно, больше не несут за это ответственности. Этой уловкой фирмы подрывают всю систему сопроводительных накладных. Как только смешанные отходы попадают в промежуточное захоронение, например, в Изернхагене, то для законодателей они считаются ликвидированными и обезвреженными. Здесь у меня есть распоряжения и законные определения…
Важные места в тексте были подчеркнуты маркером, широкой желтой линией. После окончания интервью Экланд должен был заснять документы на кинопленку.
— Для властей отходы ликвидированы, но, на самом деле, они все еще здесь — так сказать, в разбавленном состоянии, в промежуточном захоронении. Поскольку упраздняется всякий контроль за тем, что «обезвреживалось», и поскольку подорвана вся система сопроводительных документов, фирма по устранению отходов является одновременно производителем, перевозчиком и ликвидатором. Таким образом, только в Гамбурге ежегодно производится около тридцати тонн спецотходов «вновь» и «дополнительно».
— Непостижимо!
Валери покачала головой.
Браунгарт махнул рукой.
— И это, однако, продолжается! Причинный принцип отменен. Так как отходы смешивались в различные соединения, тот, кто это делает, больше не сообщает о количестве содержания яда. Фальшивая декларация покупается. Существуют лишь три тысячи способов анализа для пятисот тысяч промышленных веществ.
— И таким образом возникают смеси веществ, которые в любой момент могут спровоцировать катастрофу, — сказала Валери.
— Разумеется, фрау доктор.
В этот момент раздался громкий стук в дверь офиса. Экланд выключил камеру.
— Кто там? — крикнул Марвин.
— Йошка, — донесся снаружи хриплый голос маленького кинопродюсера.
— Войдите!
Марвин встал.
В кабинет ворвался Йошка Циннер, одетый в голубой блейзер с позолоченными пуговицами, полосатую рубашку, клубный галстук с бриллиантовым зажимом, фланелевые брюки, голубые плетеные полуботинки и белые носки.
— Что здесь происходит? Я звоню по телефону целый час. Секретарь говорит, что ей не положено подзывать вас к телефону. И вот я беру такси и еду сюда. Положеньице. Нас есть за что гнать в шею… Ах, вы здесь работаете. Браво, ребятки, браво, всегда старательны, всегда думаете о бедном Йошке. Вы для меня самые любимые мошенники из тех, с кем я когда-то имел дело. Итак, вы еще не слыхали.
Он кивнул, едва переводя дыхание.
— Чего мы еще не слыхали, господин Циннер? — спросила Валери Рот.
— Что… — Йошка плюхнулся в кресло и прижал руку там, где под костюмом и кожей должно находиться сердце. — Как укололи. Примчался я, идиот. Нет! — вдруг закричал он. — Что Хансен, которому вы начистили морду, Марвин, что он должен построить фабрику ядовитых газов для, как бишь… его… Помогите мне… для того, кто в Ливии… как его зовут?
— Каддафи? — сказала, медленно поднимаясь, Валери.
— Каддафи, конечно! — закричал Йошка Циннер. — Пришел на вечерние новости телеканалов АРД, ЦДФ! Весь мир вне себя, а вы понятия не имеете! Мне совсем плохо. Фабрика по производству ядовитых газов для Каддафи! Ядовитый газ! Вычислено немцами! Радует сердце, верно? Правильно поступают, да? Опять мы перед всем миром выглядим первоклассно. Да, да, да, и не смотрите на меня как кролики на удава, прокурор говорит, что господин Хансен собрался строить для Каддафи фабрику по производству ядовитых газов!
За несколько часов до этого, во второй половине дня, 14 октября 1988 года, в приемной старшего комиссара Дорнхельма во Франкфурте сидели: шеф Комиссии по расследованию убийств с вечно фиолетовыми губами, прокурор Эльмар Ритт и агент АНБ Уолтер Колдуэлл, который после нападения был отправлен с сильным сотрясением мозга в госпиталь армии США и только три дня назад выписался из больницы.
Оба немца смотрели на него.
— Ядовитый газ, — сказал Ритт. — Целая фабрика?
— Да, — подтвердил Колдуэлл, отец которого долгие годы бил его до потери сознания за множество самых ужасных грехов, которых мальчик не совершал.
— Шикарно, — сказал Дорнхельм. — Шикарно. На самом деле.
— У меня есть разрешение сказать вам, — произнес Колдуэлл. — Сегодня вечером будет официальное сообщение. Сегодня об этом знает только ваше федеральное правительство и мое правительство. Ах да, еще Интерпол. Людям в Париже мы должны сказать намного быстрее. Все уверены, что Хансен с женой находятся сейчас в стране, которая не выдает преследуемых лиц.
— Значит, само похищение было инсценировкой, — сказал Ритт.
Колдуэлл кинул.
— Они оба догадывались, что дело вот-вот лопнет. И удрали. С самого начала они понимали, что их ждет крах.
— Что значит «с самого начала»? — спросил Ритт.
— О Боже, — сказал Колдуэлл и подумал, что он опять упомянул имя Господа всуе, тяжкий грех, он опять, едва вышел из госпиталя, предавался разврату с симпатичной проституткой — и с удовольствием. Скоро мне идти на исповедь, думал мужчина с непрезентабельной внешностью, широким оплывшим лицом, волосами, в которых была заметна перхоть, и вечно печальными глазами — и в костюме, сшитом портным с лондонской Бонд-стрит, в рубашке по заказу Гамбурга и в обуви из Франции. Я раскаиваюсь, раскаиваюсь ото всего сердца, но на этот раз я не должен ощущать ни капли страха повредить невиновному своей деятельностью, главного страха моей жизни. Проститутка была чрезвычайно мила. У меня есть ее номер телефона. Наверняка я скоро снова согрешу. О Боже, вот уже второй раз всуе, без особой необходимости имя Господа. — Это началось в 1986 году, — время от времени он чувствовал головокружение. На его голове был четко виден большой темно-красный рубец. — В 1986 году мы выслали Федеральной информационной службе фотокопии с документов, сделанных нашими специалистами, согласно которым химический завод в ливийской пустыне под Торесосом может оказаться местом производства нервно-паралитического газа.
— 1986 год. И что же произошло после этого?
— Ничего, — с горечью в голосе ответил Колдуэлл.
— Конечно, ничего не произошло, — сказал Дорнхельм, сидя за своим страшным письменным столом в своем страшном кресле. — Тогда бы ты хоть что-нибудь услышал об этом, дружище. Само собой разумеется, ничего не случилось. Ты опять ощущаешь подавленность, ты принимаешь близко к сердцу все, что происходит у нас, даже если ничего не происходит. Могу себе представить, как ты расстраиваешься, когда все больше и больше убеждаешься в том, насколько я прав, дружище. Но должен сказать, что ты стал намного спокойнее, почти не кричишь, почти не потеешь, наконец-то поверил в то, что я всегда тебе говорю: ты не имеешь права волноваться. Таковы люди. Таковы они — и никаких других не существует. Федеральная разведывательная служба ФРГ подготовила сообщение и направила его в Бонн. И те, там, в Бонне, только пожимали плечами — ведь так это было, мистер Колдуэлл, правда?
— Это было точно так, господин Дорнхельм, — агент АНБ кивнул. — Спустя год мы направили Федеральной информационной службе ФРГ другой конкретный материал: запись телефонного разговора. У нас в Средиземном море есть корабли перехвата. Один корабль и подслушал телефонный разговор между Торесосом и фирмой «Хансен-Хеми» по спутниковой связи. Корабль находился возле Сицилии. Ливийские инженеры просили безотлагательных распоряжений и помощи. Во время контрольного испытания произошла утечка ядовитых газов…
В конце дня 22 апреля 1915 года над Западным фронтом, близ фландрского местечка Лангемарк под Ипром дул легкий северный ветер. Наблюдающие за линией фронта увидели, как с немецких позиций поднялись два клубящихся зелено-желтых облачка, которые расстелились, как туман, над окопами союзников, — низко, примерно в полуметре от поверхности земли.
Уже через минуту десять тысяч французских и алжирских солдат были окутаны ядовитым зеленым туманом. Лица мужчин покрывались чем-то голубым, они держались за горло и хватались за воздух. Изо рта и носа у них шла пена, многие кашляли так сильно, что разрывались легкие. Когда туман рассеялся, пять тысяч солдат-союзников были мертвы и десять тысяч получили тяжелые увечья. Немецкая армия начала химическую войну.
Военные инженеры двадцать третьей и двадцать шестой воинских частей выпустили из цилиндрических емкостей около ста шестидесяти тысяч тонн газа и этой первой газовой атакой обеспечили себе прорыв шириной в шесть километров в расположение противника. Через пять месяцев после спешных исследований и проведения испытаний в лабораториях Англии британцы тоже применили хлористый газ, десятью месяцами позже — французы. Разразилась тотальная газовая война.
Даже в далекие времена Первой мировой войны немецкая химическая промышленность старалась идти впереди: она первая вывела еще более ядовитый газ фосген (зеленый крест) и применявшийся с 1917 года иприт, или горчичный газ (желтый крест), — боевое вещество с сильным запахом, которое вызывало продолжительную рвоту, тяжелейшие абсцессы, воспаление легких и слепоту.
Союзные армии смогли догнать немцев только за два месяца до окончания войны.
Обе стороны атаковали друг друга примерно сто тринадцатью тысячами тонн химических боевых веществ, к концу войны в основном газовыми гранатами. 1,3 миллиона солдат были отравлены, сто девяносто тысяч — погибли. Однако у немецкой стороны было явное преимущество в производстве ядовитых газов, поскольку крупные немецкие предприниматели химической индустрии после войны объединились в концерн «ИГ Фарбен».
Химическая промышленность, снизившая оборот из-за разразившейся войны, на производстве ядовитого газа раскрутила блестящий бизнес. Карл Дуисбер, генеральный директор заводов в Баварии и председатель концерна «ИГ Фарбениндустри» еще во время Первой Мировой войны указал высшему командованию на применение химического оружия — и с успехом.
Ученый Герхард Шрадер, который работал на химический концерн «ИГ Фарбениндустри», в 1937 году разработал боевое вещество табун, а в 1938 — подобное табуну соединение зарин — оба относятся к разряду нервно-паралитических газов, нарушающих мышечную деятельность. Жертвы извиваются в конвульсиях и судорогах, прямая кишка и мочевой пузырь бесконтрольно опустошаются, смерть наступает через несколько минут от мучительного удушья.
На применение этих боевых веществ во Второй Мировой войне Гитлер не решился, поскольку опасался, что союзники тоже держат на вооружении табун и зарин и могут отплатить той же монетой. Но газовая война разразилась за закрытыми дверями: в газовых камерах Аушвица, Майданека и Треблинки, где были убиты миллионы евреев, обнаженных и беззащитных.
Даже от Холокоста немецкая химическая промышленность получала свою прибыль. Ведь смертоносный газ концентрационных лагерей «Циклон В» был соединением хлора с синильной кислотой.
После 1945 года немецкая химическая промышленность заявила о себе как самый крупный производитель многочисленных репеллентов, а еще позже была заподозрена в тесной дружбе с деспотами «третьего мира» и в продолжении своих ужасных традиций. Предполагалось, что она производила отравляющие вещества сначала для иракского диктатора Саддама Хусейна, которые применил ядовитый газ против иранцев, потом для непредсказуемого ливийского полковника Муаммара Каддафи.
— После передачи крика ливийцев о помощи, обращенного к фирме «Хансен-Хеми», в Бонне снова ничего не произошло? — спросил Эльмар Ритт.
Колдуэлл покачал безобразным черепом.
— Нет. Ведомство канцлера и этому доказательству присвоило разряд неясного и неопределенного. Вы, конечно, помните.
— Да, — подтвердил Дорнхельм.
— Когда американские службы пытались настаивать, то им говорили о — новое словообразование! — «материале, не имеющем юридического использования». Однако члены правительства были обескуражены. Вы, конечно, помните, — сказал Колдуэлл. — Для них было «немыслимым», что отдельные лица в ФРГ из-за страсти к наживе принимают участие в действиях, которые угрожают миру.
— Вы сделали еще кое-что, — говорит Дорнхельм. — Вы сочли «невыносимым», когда посадили немцев на скамью подсудимых, не дав им возможности просмотреть документы Председателя ХДС/ХСС — Христианского демократического союза/Христианско-социального союза американцы атаковали больше всего. «Резкое поведение» Вашингтона не могло не отразиться на германо-американских отношениях. Обидевшись, боннцы спустили собак не только на своих основных союзников, они поставили на карту также их внешнеполитическую благонадежность. Вспоминаешь, дружище? Как часто я говорил тебе, какова жизнь на самом деле? Ты мой лучший друг. Я не хочу, чтобы ты портил свое здоровье. Ведь это бессмысленно! Мы должны оставаться реалистами. В нашей профессии, я тебя умоляю! Мы никогда не опустимся до совершенного свинства, никогда. Даже по отношению к убийцам и растлителям детей, — если нам повезет. А к кому-то, подобному Хансену? К тому, кто поставляет ядовитый газ? Никогда в жизни, дружище. С этим связаны многие обладающие грандиозной властью. Справедливость! Если кто-то заговорит о справедливости, то я переломаю ему все кости.
Ритт подошел к окну и посмотрел на загаженный внутренний двор.
— Но вы не настояли на своем, — сказал Дорнхельм агенту АНБ.
— Нет, — ответил тот, думая, насколько прав был шеф Комиссии по расследованию убийств. В деле с немецкой бомбой мы не продвинулись ни на шаг и никогда не сделаем этого, размышлял Колдуэлл. И во многих других крупномасштабных безобразиях, совершаем ли их мы, или их совершают другие, мы никогда не будем придавать этому значения, никогда — справедливость!
— Мы не настояли на своем, — печально сказал он. — Но когда канцлер прибыл в Вашингтон, мы опять утерли ему нос. Уже несколько месяцев газетный обозреватель Вильям Сефайр писал об «Аушвице в песке», который был построен одной немецкой фирмой. Именно немецкой фирмой.
И что же ты, Господи, думал Колдуэлл и чувствовал себя плохо, очень плохо. Где ты был, когда дымились печи? Почему ты допустил Аушвиц? Хорошо ли тебе спится, Господи, ты, на кого я молюсь и уповаю, по чьей воле я всю жизнь мучаюсь из-за нечистой совести, десятки раз обращаюсь к деве Марии, при молитве перебираю трое четок, если я мухлевал при игре в покер или пользовался услугами проститутки?
— В конце концов, — сказал он, — боннцы решились сделать что-то, все еще обижаясь. Они послали в концерн «Хансен-Хеми» инспекторов по контролю за финансовыми вопросами. Там доверенные лица предоставили контролерам-инспекторам материалы. Чиновники увидели фотоснимки с места строительства фабрики. Вокруг — покрытые лесом горы и зеленые луга. На стройплощадке — китайские рабочие, на щитах — иероглифы. — Потом настала очередь бухгалтерского учета.
— Так значит это вам мы обязаны тем, что на несколько дней у господина Дорнхельма и у меня отобрали дело Хансена/Марвина, — сказал Ритт, который все еще созерцал из окна загаженный двор. — Тогда, естественно, обыск был произведен не только на квартире Энгельбрехта, этого торговца оружием. Важно было обыскать фирму Хансена.
— Они просматривали то, что было нужно, — сказал Колдуэлл.
— Ясно, — сказал Дорнхельм, — мы тоже просматриваем все. Я уже давно, а мой друг Ритт также и сейчас. Тогда, конечно, у Хансена ничего не нашли.
— Нет, — сказал Колдуэлл, который уже лет десять чувствовал себя как перед вспышкой тяжелого гриппа. — Во всяком случае ничего компрометирующего. Контролеры-инспектора нашли финансовые отчеты об авиаперелетах на Дальний Восток, счета гостиниц «Хилтон» на Дальнем Востоке. И ни единого упоминания. Только в сообщении финансового управления также было обозначено: «Построена фармацевтическая фабрика на Дальнем Востоке».
Колдуэлл тихо застонал.
— Боли еще продолжаются? — спросил Дорнхельм. Американец осторожно провел рукой по голове. Оказывается, Хансен построил такую же фабрику на Дальнем Востоке. Об этом сообщил с уверенностью в голосе на одной конференции шеф финансового ведомства после завершения проверки. Хансен сидел рядом с ним, я тоже находился в зале. После появления финансиста Хансен, как человек чести, пришел в негодование. Говорил о несерьезных, беспочвенных подозрениях — и выразительно оставлял за собой право требовать возмещения убытков.
— Ну, у господина и нервы, — сказал Дорнхельм. — Да сядь же наконец, дружище, а то я начну выть! Ты просто сводишь меня с ума, когда вот так стоишь.
Ритт вернулся к своему столу и положил руку на плечо Дорнхельма.
— Торг с Каддафи также проходил через Дальний Восток.
— Да, — сказал Колдуэлл, — через Дальний Восток. Но сейчас пришли в ярость и немецкие спецслужбы. На них с бранью набросились боннцы. Было смешно. Никогда не принималось всерьез. Сейчас они распутали это свинство. Уже сегодня вечером, самое позднее, — завтра утром все средства массовой информации сообщат подробности, и ваши политики будут стараться сделать все, чтобы хоть как-то исправить внешнеполитические издержки. Эту трудную задачу поручили министру финансов, который носится в Америке от одного к другому и клянется, что в ФРГ также сожалеют о том, что происходит, и возмущаются, что канцлер дал распоряжение расследовать каждый шаг, невзирая на личности и фирмы — в наикратчайшие сроки, — пробурчал себе под нос Колдуэлл. — Чрезвычайно быстро господин и госпожа Хансен три недели назад сбежали в страну, которая дает гарантию ни при каких обстоятельствах даже не думать об их выдаче. — Он наклонился вперед. — Конечно, Хансен с самого начала знал, насколько щекотливым был этот бизнес. Он же не идиот, не малый ребенок. С самого начала он хотел уничтожить все следы. На Дальнем Востоке фирмой «Пси-Хон» была построена фармацевтическая фабрика. Новейшие технологии и конструкции поставила фирма «Хансен-Хеми». «Пси-Хон» является акционером «Хансен-Хеми» и старым другом семьи. Старый друг, конечно, согласен с тем, что Хансен основал в Бремене еще одно отделение фирмы «Пси-Хон». Таким образом, у Хансена появилось прикрытие, которое необходимо ему для ливийской сделки. Сейчас об этом вдруг узнали все в Бонне. Сейчас! Переговоры вел пакистанский бизнесмен, у которого во Франкфурте был офис — доверенное лицо Каддафи. В 1984 году обратился к Хансену с маленьким пожеланьицем. Маленькое пожеланьице было фабрикой по производству ядовитого газа. Доверенное лицо обратилось также и в другие фирмы — строительные, так как имелся в виду огромный комплекс. Я значительно упрощаю. При внимательном рассмотрении в этом можно увидеть чрезвычайно сложный криминал. Хансен, конечно, не смог бы провернуть этого дела без своих ближайших соратников. Генеральный уполномоченный Келлер держался в стороне, не встревал. Хитрая собака. Двое доверенных были арестованы. Они говорят, что не делали ничего, кроме того, что поставляли на Дальний Восток все требуемые для фармацевтического завода фирмы «Пси-Хон» химические вещества и установки. Они понимают — через Бремер-порт принадлежности были отправлены морем. Все, что Каддафи нужно. Адресовано фирме «Пси-Хон» на Дальнем Востоке. Фирма «Пси-Хон», погрузив все на корабль, направила это дальше, в Ливию. По данным ЦРУ, там, в Тореросе, южнее Триполи, сооружается крупнейший завод по производству химического оружия. Всю документацию нашли в подвале доверенного лица Каддафи во Франкфурте в двенадцати больших ящиках.
— И Пакистан тоже исчез, ясное дело, — сказал Дорнхельм.
— Ясное дело, — сказал Колдуэлл.
— И Хансен своевременно забрал с фирмы все, что ему нужно на пятьсот лет благополучного существования, перед тем, как смылся.
Колдуэлл кивнул.
— Ты видишь, дружище — все это просто смешно, но такова жизнь, просто смешно! — сказал Дорнхельм. — Марвин избил Хансена до такой степени, что Хансену необходимо было пройти лечение в больнице. Марвин ненавидел Хансена. Не только поэтому. Когда-то он был женат на фрау Хансен. Марвин знал, насколько коррумпирован Хансен. Марвин донимал бы его все больше и больше — не так ли?
— Абсолютно верно, — сказал американец.
Ритт сидел неподвижно, с закрытыми глазами.
— И тут кому-то в голову пришла идея озадачить Марвина съемками фильмов и отослать с глаз долой, далеко-далеко. Его и Валери Рот. Они точно были опасны для Хансена. Так?
— Так, — сказал Колдуэлл.
— И чью же голову посетила столь замечательная идея? — спросил Дорнхельм.
— Да, чью? — сказал Колдуэлл. — И какую роль играет Боллинг?
— Да, — сказал Дорнхельм. — И какую роль играет Боллинг?
— Это все еще ваше дело, господин Ритт, — произнес Колдуэлл. — Сейчас вам потребуются много сотрудников. Самых лучших. Самых трудоспособных. Это все еще остается вашим делом — этот лабиринт из лжи и жестокости.
— Но это обычное дело, — сказал Дорнхельм. — Лгать и быть жестоким для большинства людей не составляет труда.
Роберт Дорнхельм подумал о том, что его отец исчез и не был найден, поэтому-то он, будучи еще маленьким мальчиком, решил стать полицейским, чтобы помогать другим маленьким мальчикам найти их пропавших отцов и следить за тем, чтобы были наказаны те, кто их отцам сделал зло.
Эльмар Ритт думал о своем отце, приговоренном штабным судьей Хольцвигом, одним из «ужасных юристов» нацистского вермахта, да еще в день безоговорочной капитуляции Немецкого рейха, к смерти и расстрелянного 10 мая 1945 года.
Уолтер Колдуэлл думал о своем отце — религиозном фанатике, который колотил его и мать до полусмерти во славу Божью.
Все трое мужчин думали о том, что причиной избрания своей профессии были их отцы, и они — дети — хотели служить справедливости, и все трое думали о том, как мало этой справедливости и как омерзительна несправедливость в этом мире, несмотря на усилия их и миллионов других людей.
И тишина надолго повисла в ужасной конторе полиции Франкфурта-на-Майне.
На следующее утро разразился грандиозный скандал.
Газеты, телевидение, радиостанции говорили на одну-единственную тему. Толпы репортеров в Бонне обрушивались на каждого политика, которого видели. Так как день был субботний, они видели немногих. Возле в спешке организованном зале для конференций федеральной прессы стоял правительственный чиновник с выступившими каплями пота на лбу. Он лепетал что-то невнятное и глаза его были воспалены от усталости. При первой же робкой попытке взять правительство под защиту, его тут же заглушили своими криками журналисты.
После вечерних новостей телевидение распространило краткое высказывание канцлера. Он будет действовать беспощадно и решительно, заявил тот, указал на похожие случаи в других странах, осудил дурную привычку немцев выносить мусор из избы, посетовал на демократию. В конце был спецвыпуск, в ходе которого целый круг ответственных мужчин и женщин из разных тайных служб и Министерства юстиции обвиняли друг друга.
Генеральный федеральный адвокат сделал заявление о том, что все органы власти работают в чрезвычайно напряженном режиме. Оба доверенных фирмы «Хансен-Хеми» срочно допрошены. Против Элизы и Хилмара Хансена выписан международный ордер на арест. Интерпол ищет супружескую пару со дня разыгранного похищения — напрасно, что не является виной немцев.
Скандал с ядовитым газом был для большинства европейских и всех крупных американских газет сенсационным материалом, телевизионные станции Европы и США подали его так же как lead, комментарии были исключительно агрессивными и обвиняющими. Германия и ядовитый газ!
Более крупный и интенсивный митинг протеста в Бонне был прекращен полицией. Специальное соединение перекрыло район вокруг резиденции семьи Хансен — замка Арабелла в Кенигштайне, и служащие удерживали толпы репортеров, киногруппы и членов одной группы мира. Томас Хансен, девятилетний сын сбежавших супругов, круглые сутки был под охраной дюжины служащих, среди которых был и врач. Мальчик отказывался покидать свою комнату.
Тереза Тоерен была единственной, с кем он разговаривал.
Следующий день был воскресным. На понедельник, 17 октября, Марвину была назначена встреча у федерального министра экологии. Интервью должно было начаться в одиннадцать часов утра. Когда Марвин и Валери Рот с Экландом и Кати Рааль (она тащила оснащение камеры) в девять часов тринадцать минут вошли в Федеральное министерство экологии, природозащиты и безопасности реакторов на Кеннеди-Аллее, 5 в Бонне, их уже ждали и провели в большую совещательную комнату на втором этаже здания. Они пришли так рано для того, чтобы у Кати и Бернда было достаточно времени спокойно расставить аппаратуру. Кати на лифте еще раз съездила вниз и принесла из «мерседеса», принадлежащего франкфуртскому телевидению, остальные светофильтры.
Когда она возвращалась на второй этаж и, пройдя по коридору спускалась вниз, в большую совещательную комнату, то неожиданно услышала за одной закрытой дверью громкие мужские голоса и застыла на месте.
— Бесстыдство! — кричал голос за дверью. — Не думаете ли вы, что это вам пройдет даром? У вас будут неприятности. Я вам это обещаю!
БОЛЛИНГ!
Это был Питер Боллинг, который кричал яростно и громко — по-видимому, разговаривая по телефону. Да, это был голос Боллинга!
Он стоял или сидел за дверью в трех-пяти метрах от Кати.
Она уронила фильтры и от испуга дрожала всем телом. Боллинг все продолжал говорить. Боллинг неистовствовал, голос Боллинга угрожал. Кати, прикусив нижнюю губу, подняла сетчатые фильтры. Возьми себя в руки! — думала она. Возьми себя в руки. Ты должна взять себя в руки!
Ее то бросало в жар, то бил озноб. На густо покрытом угрями лбу выступил пот.
Прочь. Прочь. Я должна бежать отсюда прочь. Бернд! Бернд! Кати, пошатываясь, побежала вниз по коридору к большой совещательной комнате. Рванула на себя дверь. Никто не обратил на нее внимания.
Здесь стоял молодой человек в сером фланелевом костюме, другие убеждали его в чем-то — нервничая, с возмущением, перебивая друг друга.
— Бернд! — закричала Кати. — Я должна тебе что-то сказать — срочно!
Только сейчас все посмотрели на нее.
— Успокойся, Кати! Позже.
Экланд покачал головой.
— Что произошло? — спросил Марвин.
Кати оцепенела. Нет. Нет. Не говорить ничего. Перед всеми этими людьми — о Боже милостивый, всегда я делаю все неправильно!
— Неважно, — пробормотала она. — Неважно… Прошу прощения…
Остальные уже опять в чем-то убеждали молодого человека.
— У нас есть твердая договоренность с министром, — Валери.
— Достигнутая несколько недель назад. Подтвержденная дважды, — Экланд.
— Если вы думаете, что можете делать из нас дураков, то ошибаетесь! — Марвин.
— Только потому, что здесь каждый живет под страхом смерти сказать не то слово или всего-навсего на одно-единственное слово больше дозволенного министром по поводу скандала с ядовитым газом. Замечательно! — Экланд.
Бернд! Кати, не отрываясь, смотрела на него, она смешно выглядела с большими фильтрами в руках, такая маленькая, такая потерянная. Она пыталась обратить на себя внимание Экланда. Напрасно. Оператор был разъярен до такой степени, что забыл свое намерение больше ни во что не вмешиваться, ни в чем не принимать участия.
— Мы не можем транжирить время, господин Шварц. Это громадное производство со строгим планом съемок. Вы знаете, что такое план съемок?
— Попрошу вас! — Господин Шварц во фланелевом костюме поднял обе руки. — Господин министр экологии искренне сожалеет, что должен быть на выездной сессии на одной атомной станции. Чрезвычайно безотлагательное дело. Отсрочить не было никакой возможности. Еще вчера вечером мы не имели об этом никакого понятия. Я повторяю, господин министр сожалеет…
— На это мы не купимся!
— Если вам угодно договориться о новом времени встречи…
— Нам не угодно. Мы должны быть как можно быстрее в Америке. Если дело с Хансеном и Ливией дойдет до определенных кругов, министр действительно не будет с нами разговаривать.
— Но мы обойдемся без него, будьте спокойны, господин Шварц. Мы проведем съемки в вашем красивом министерстве, и директор в фильме скажет, что министр дал указание сорвать твердую договоренность и интервью с нами.
— Но это не так. Я же сказал вам, что господин министр в срочном порядке и неожиданно…
— Мы уже слышали это. Сердечное спасибо, господин Шварц! Наша особая, глубокая, прочувствованная благодарность. Передайте господину министру огромный привет!
Господин Шварц ушел, не попрощавшись. Дверь за ним захлопнулась.
— Что теперь?
Валери Рот взглянула на Марвина.
— А ничего теперь, — сказал тот. — Собрать аппаратуру и прочь отсюда! Гиллес напишет нам особенно замечательный текст. Могу ли я попросить вас, господин Экланд…
Кати поспешила к Бернду.
— Где ты была? Помоги мне.
— Бернд…
— Сначала прожектора!
— Бернд!
— Звук! Ты стоишь на проводах!
— Бернд, послушай!
— Что еще?
Он с нетерпением взглянул на нее.
— Ничего… Ничего, Бернд… Прости… я… Прожектора…
Кати быстро направилась к первому и начала отвинчивать его со штатива. Когда мы будем одни. Подожду столько, сколько потребуется. Один раз я уже сделала все не так — тогда, в Альтамире, в Бразилии. Я не имею права еще раз сделать все неверно. Сейчас я должна подождать.
Ей пришлось ждать почти целый час.
После министерства они поехали в Управление федеральной прессы. Марвин хотел обязательно в срочном порядке пожаловаться уполномоченному правительства для связи с прессой. Это, конечно, не удалось. Они позвонили по радиосвязи и получили указание отказаться от интервью и как можно быстрее лететь в Америку из Парижа на «Конкорде». В нем всегда найдется достаточно места для всех.
— Мы поедем в Бристоль, — сказал в конце концов Марвин Экланду. — Поезжайте в свой пансион! Сразу же начинайте собираться! Мы еще сможем вылететь в Париж в первой половине дня.
После этого Кати наконец-то осталась с Берндом наедине.
Он сидел за рулем большого «мерседеса», в который была погружена вся их рабочая аппаратура, и, как всегда, ехал осторожно.
— Итак, что же произошло, малышка?
— Бернд… Бернд… я… я…
— Ну же!
— Я слышала Питера Боллинга, — выкрикнула Кати.
Экланд продолжал осторожно вести машину.
— Где? — спросил он.
— В министерстве. За одной дверью.
— Это за какой одной дверью?
— Там, на втором этаже. Где мы хотели снимать. Я захватила светофильтры и когда вышла из лифта, проходила мимо двери, за которой услышала голос Боллинга. Очень громко! Очень четко! Он в Бонне! В министерстве экологии!
— Перестань кричать, Кати! Ты должна успокоиться. Это был не голос Боллинга. Ты обозналась.
— Я не обозналась! Клянусь, я бы умерла на месте, если бы это был не голос Боллинга. Уже второй раз я этого Боллинга… Почему это всегда приключается со мной, Бернд? Ведь я ничего не могу!
— Никто не скажет, малышка. — Он остановился на красный свет перед светофором и нежно провел рукой по содрогающейся Катиной спине. — Добрая Кати. Бравая Кати. Как здорово ты держишь себя в руках. — Он поцеловал ее. — Великолепно. Я уже знаю, почему люблю тебя.
Она начала плакать.
— Ты сказал, что мы не должны ни при каких обстоятельствах ввязываться в это дело. Ты сказал, что все слишком уж опасно. Мы должны думать о себе. Выполнять работу, держать язык за зубами. И смотреть, как можно по-быстрому смотать отсюда удочки.
— Именно так мы и должны делать. Будем так делать.
— Но Боллинг…
— Что Боллинг?
— Когда он-таки в Бонне.
— Это был не его голос.
— Да, да, да! Его!
Свет светофора поменялся. Экланд повел машину дальше.
— Не его. На тебя повлиял рассказ о его голосе на магнитофонной пленке.
— Господи Боже, это был он, Бернд! За дверью. Я же его слышала!
— Хорошо, ты его слышала. Но ты не совсем уверена. Не уверена в этом точно, я думаю. Вспомни о Марвине. Тот же сказал, что не может быть уверенным в том, что на магнитофонной пленке действительно звучал голос Боллинга.
— Я уверена, Бернд!
— Абсолютно? Действительно абсолютно?
Она в отчаянии посмотрела на него.
— Н-нет, так, чтобы абсолютно точно, нет…
— Ну вот, пожалуйста. Всегда так. Ты вообще не слышала никакого голоса.
— Конечно, я… — Кати прервалась. — Ах, вот что. Ты думаешь!..
— Именно это! Ты просто ничего не слышала. Мы не должны говорить об этом ни с одним человеком. И мы не будем говорить об этом ни с одним человеком. Мы не дадим себя ни во что впутать. Ни во что, любимая. Совсем скоро все закончится. Но пока мы еще работаем, будем оставаться вне этой игры. И никто не ожидает от нас ничего другого. Я официально заявил об этом всем, тогда, в Любеке, у фрау доктора Гольдштайн. Мы выполняем свою работу — и только.
— Но все же мы не должны говорить об этом другим, Бернд?
— Нет, проклятье! Мы до сих пор держались в стороне. И дальше будем держаться в стороне.
— Но именно сейчас, Бернд! Быть может, Боллинг замешан в истории с Хансеном.
— Именно поэтому и нет! Скандал с Хансеном только начался. Что еще произойдет, никому не известно. Это будет опасно для жизни каждого, кто имеет к этому отношение. Ядовитый газ, Кати! Ты никому не скажешь ни единого слова — никому! Поклянись мне в этом, Кати! Поклянись в этом!
— Я… клянусь, Бернд!
— Вот так уже намного лучше, правда? Ты и я. Мы оба. Мы держимся вместе. Против каждого и всех. Фильмы о других солярных установках есть в архиве. Осталась только Америка, Кати, и работа закончена. Потом должно произойти то, чего я хочу. Потом ты придешь к профессору. Я уже говорил с ним по телефону. Ты записана на прием. Десятое ноября, пятнадцать часов. Ну, что скажешь?
Она погладила его руку.
— Бернд… я так люблю тебя…
— И я тебя тоже! Десятое ноября, Кати, это уже так скоро! Так скоро! Теперь ты видишь, что я прав, не правда ли?
— Признаю свою ошибку.
— И больше не боишься.
— Больше не боюсь, — сказал Кати Рааль. — Вообще. Единственно верная позиция — не дать ни во что себя впутать, особенно в конце. Нет, совершенно не боюсь. Боже милостивый, Боже милостивый, если бы я больше никогда так не боялась!
— Наконец-то начинают по-настоящему проверять счета! Сколько на самом деле все это стоит: машина, автобан, электроэнергия, отопление, уголь, атомная энергия, авиаперелет, химическое сельское хозяйство? И какова расплата за последствия для окружающей среды, здоровья, всеобщего человеческого блага? Наконец-то об этом спрашивают — и это самое тотальное из всего, что предлагает Запад! Настолько же эпохально, как перестройка и гласность на Востоке! — Крупный, сильный физик Пьер Лерой с воодушевлением смотрел то на Марвина, то на Гиллеса и Изабель. Его ясные темные глаза светились от вдохновения. Он засмеялся. — Капитализм с человеческим лицом!
Это было около пяти часов вечера 17 октября. Они сидели в большом баре аэропорта Шарль де Голль под Парижем — Кати Рааль и Бернд Экланд, Валери Рот, Моник и Герард Виртран. Из-за технического контроля «Конкорда» время вылета было перенесено. Они должны были бы взлететь в шестнадцать часов и в тринадцать часов тридцать пять минут по местному времени приземлиться в аэропорту «Джон Кеннеди» Нью-Йорка. Там подали бы самолет примыкающей линии на Три-Ситис-Аэропорт Ричмонда недалеко от атомной резервации Ханворд в штате Вашингтон.
А теперь они почти целый час сидели в баре и ждали.
Моник и Герард Виртран, а также Пьер Лерой, которые пришли проводить, ждали вместе с ними.
Лерой был взволнован. Недавно он работал в Германии и узнал при этом много вещей, которые с тех самых пор не давали ему покоя. Сейчас он смотрел на Гиллеса.
— Извините, если я буду разглагольствовать, но все это просто неслыханно.
Он опять говорил по-немецки.
— Я слышал речь Эрнста Ульриха фон Вайцзекера… это — помогите мне, господин Марвин!
— Сын Карла Фридриха, философа и физика, племянника нашего федерального президента.
— Да, благодарю… я знал это неточно. Директор боннского института европейской экологической политики… Итак, он сказал, что наилучшие экономические и экологические показатели достижимы лишь тогда, когда цены всех товаров, которые мы производим и покупаем, будут экономически и экологически просчитываться. Тогда произойдет нечто грандиозное. Только тогда, когда цены отразят экономическую и экологическую правду, наши решения о покупках будут иметь одинаковую тональность с защитой окружающей среды.
Он сияющими глазами смотрел на Изабель.
— Да, это было бы великолепно! — сказал Гиллес. — Но это не является чем-то новым. Окружающая среда имеет свою цену. Еще в 1891 году это было пророчеством американского экономиста Альфреда Маршалла. В 1920 году его последователем стал французский коллега Артур Пигой — по вопросам, касающимся ущерба, причиняемого окружающей среде промышленным производством. Оба хотели справедливого для окружающей среды ценообразования — но не смогли провести это в жизнь.
— Я поражен! — воскликнул Лерой. — Тому, что вы все знаете, мсье Гиллес! Вайцзекер ссылался на Пигоя. Наконец-то он будет в чести сейчас, во время дебатов по поводу налогов по отношению к окружающей среде, которые не менее важны, чем экологическая реформа рыночной экономики.
Изабель держала в руке сигарету. Гиллес зажигал спичку. Лерой поднес свою зажигалку.
Изабель наклонилась над пламенем зажигалки.
— Благодарю.
— Все вы наверняка знаете об этой разработке уже достаточно, — сказал Лерой. — Я совершенно потрясен тем, что услышал в Германии.
Он повернулся к Моник и Герарду и объяснил им по-французски то, о чем говорил, и извинился за то, что изъяснялся на немецком языке. Моник кивнула.
— Ничего, Пьер. Изабель не нужно переводить. Ты нам все уже рассказал.
Пьер Лерой опять посмотрел на Гиллеса.
— В основном рассказываю это для вас, мсье. Это самая важная разработка. В своей книге вы должны написать об этом. Разрешите мне проинформировать вас…
— Очень любезно с вашей стороны, мсье Лерой, — сказал Гиллес.
— Мы работаем на базе стоимостных выгод, — сказал Лерой. Но наряду с капиталом и работой все же не отказываемся от ресурсов окружающей среды для производства товаров. До сих пор в традиционной экономике она ни разу не упоминалась в качестве фактора производства. Все еще — стрелки часов окружающей среды стоят на без пяти минут двенадцать — природа и окружающая среда эксплуатируются по низким тарифам.
Гиллес, Марвин, Валери Рот и Изабель внимательно слушали, воодушевление Лероя оказалось заразительным.
— Но уже в 1986 году, — говорил он, и Гиллес подумал, как своеобразно было то, что человек намного моложе его хотел зажечь его своим энтузиазмом, — произошел прорыв. Тогда появилась сенсационная книга Лутца Вике под названием «Экологические миллиарды — вот сколько стоит разрушенная окружающая среда». Я прочитал ее только сейчас. Вике оценивает ежегодный вред чрезвычайно слепой к окружающей среде экономики от ста до двухсот миллиардов марок — что составляет всего лишь десять процентов западногерманского валового социального продукта. На защиту окружающей среды Бонн расходует всего лишь около двадцати одного миллиарда марок — что составляет десятую часть от ущерба, наносимого окружающей среде.
Экланд и Кати сидели в стороне. Вдруг Кати поспешно встала. Лицо ее побледнело.
— Что? Тебя опять тошнит?
— Да…
— Два раза в самолете… Это на самом деле только волнение?
— Определенно.
Они кинулась прочь, в туалет.
Экланд озабоченно посмотрел ей вслед.
— Вике распределил суммы для ФРГ, — сказал черноглазый оживленный Лерой, который своим воодушевлением почти солировал в надежде на самое лучшее. — Загрязнение воздуха — тридцать миллиардов, загрязнение вод — двадцать миллиардов. Нагрузки на почву — десять миллиардов. Шум и прочий ущерб — шестьдесят миллиардов. Это подходит для любой страны. Мы живем слишком на широкую ногу — большей частью за счет издержек окружающей среды и за счет потомков, которым мы с каждым днем оставляем все большие проблемы, подобные радиоактивным отходам, которые никто не может устранить. С тем, что это аморально, не будет спорить ни один воспитанный, интеллигентный человек. Этот Вике с одним коллегой в Федеральном управлении окружающей среды, его зовут Йохен Хуке, предлагают общественности новую книгу под названием «Экономический план Маршалла». Оба предлагают глобальную экологическую акцию. Они считают, что на фоне страшной опасности и обуславливающих ее причин — завышение расхода энергии с соответствующим выбросом диоксина углерода — безответственность химических гигантов, массовая нищета, несправедливое распределение земли в странах третьего мира и так далее и тому подобное, — политика маленьких шажков просто изжила себя. Поэтому нам нужна международная концепция, экологическая концепция Маршалла. Так же, как старая концепция Маршалла спасла разрушенную Европу после 1945 года, экологическая концепция Маршалла с помощью налога на расходование угля, нефти и газа в последующие сорок лет принесут в общей сложности шесть тысяч миллиардов долларов. С помощью этих денег в самом деле можно спасти мир. При этом, конечно, везде должна вводиться энергосберегающая техника.
Все это время Изабель играла цепочкой, на которой висела старая монета.
Марвин увлеченно сказал:
— Я это тоже читал. И это: нежелательное возрастание потребления атомной энергии должно ограничиваться тем, что на эксплуатационников реакторов будут возложены обязанности нести в полной мере расходы по страхованию от несчастных случаев, вызванных расплавом стержней, — на сегодняшний день за риск все еще несет ответственность общество. Отмены этой привилегии атомного хозяйства будет достаточно, чтобы воспрепятствовать любому дальнейшему развитию. В ФРГ, например, посредством такой концепции Маршалла удалось в два раза — до 2030 года уменьшить выброс диоксида углерода. Так на самом деле можно было бы препятствовать климатическим катастрофам.
— Я бы еще сказал, — крикнул Лерой, — что все это — западное дополнение к перестройке! — Он обратился к Марвину. — Я прочел одно предложение, которое написал ваш совет экономических экспертов в заключении для министра экономики: «Рост природощадящей экономики структурирован по другому принципу, чем отрицательно воздействующий на окружающую среду — только он требует общественного вспомоществования граждан». Таким образом, экологическое движение добивается признания в головах истэблишмента — и не только у Вас, уже везде. Развитие экономики в конце концов будет оцениваться по качеству экологии! Несмотря на все сообщения о катастрофах, это проблеск надежды. С этим мы еще справимся.
— Изабель! — громко сказал Герард Виртран.
Она испугалась.
— Да, к вашим услугам?
— Не была бы ты столь любезна перевести последнее, что сказал Пьер?
Он криво ухмыльнулся.
— Если позволите, — сказал, моргнув, Лерой и перевел сам.
— Что-то определенно происходит, — сказал в заключение Марвин.
— Не только на Востоке, но и у нас, на Западе, совершается революция мышления, и я говорю об этом не как дилетант, нет, чтобы придать нам мужества. Нет, это на самом деле так, как формулирует мсье Лерой: и у нас есть своя перестройка! Объединение профессиональных союзов Германии готовит для очередного федерального конгресса изменение закона о налогах и налоговых сборах. Намечается тенденция от социальной к экосоциальной рыночной экономике. Съезд СДП (Социально-демократической партии Германии) поднял в этом году экологические налоги до уровня политической программы, подражая в этом Зеленым. Целью профинансированной экологическими налогами перестройки промышленного общества до двухтысячного года СДП называет: сокращение расходования энергии приблизительно на одну треть, качество воды для всех озер, морей и рек, которое позволит людям купаться без отрицательного воздействия на здоровье, остановка исчезновения видов в животном и растительном мире путем создания природоохранных заповедников, которые будут занимать от десяти до пятнадцати процентов площади ФРГ, защита почвы, которая больше не позволит проникновения никаких вредных веществ в грунт и питьевую воду, продукты питания и молоко кормящих матерей. И поставки отходов, сниженные на тридцать процентов.
— Очень похожее происходит и у нас, — сказал Лерой, казавшийся таким молодцеватым, сильным и уверенным. — А также во многих странах. Потому что ясно: концепция функционирует только в мировом масштабе, минуя все границы. Была ли политическая ситуация когда-либо благоприятнее для подобного? — Лерой говорил так громко, что все посетители бара смотрели на него. — Есть конкретные дела. Определенно можно будет добиться большего, — того, чего мы вчера даже не отважились представить себе, или не могли бы представить. Тогда с «новым мышлением» мы будем иметь равный шанс! И в плане экологии можно достичь столь многого, что сегодня и не предположить. Все можно было бы изменить, если бы в нашей капиталистической системе неожиданно обнаружились этические соображения. С ног на голову можно было бы поставить все. Сегодня еще сберкассы подсчитывают нам: сколько стоит болезнь? Сколько стоит вылечить больного человека? Человека, заболевшего в этом больном мире. Надо по-другому сформулировать вопрос: сколько стоит здоровье? Сколько стоит устранить ущерб окружающей среде, чтобы многие люди не заболевали? Кто сегодня еще готов заступиться за другого? Каждый думает только о себе! — Лерой стал говорить тише, голос его зазвучал мягко, тепло, растроганно. — Так многое стало бы возможным… Столько вопросов решалось бы на серьезном уровне… Например, — извините, это звучит пафосно, — например, смех ребенка? Сколько стоят умиротворенность, тепло, надежда? Сколько стоит, пардон, симпатия? Сколько я готов заплатить за это? Готов ли я сделать это? — Он взглянул на Изабель. — Вы настроены скептически?
— С чего вы взяли? — сказала Изабель. — Вы меня не знаете!
— По вашему лицу можно сделать вывод…
Гиллес улыбнулся.
Во время разговора периодически из громкоговорителей доносились голоса, сообщавшие о приземлениях и вылетах.
Лерой был смущен своей главенствующей ролью. Он сказал:
— Я… я нахожусь в приподнятом состоянии от всего нового. Но все еще остаюсь реалистом. Есть многое, чего никогда нельзя купить за деньги, компенсировать деньгами… Как подсчитать эстетические потери разрушенного ландшафта? Страдания, вызванные раковым заболеванием?.. Нет, нет, конечно, экономический расчет тоже лишь средство для достижения цели. И все же: наука и политика будут теперь вместе — тьфу, тьфу, тьфу, чтобы не сглазить! — развивать новые социальные технические приемы, с помощью которых мы сможем на практике воплощать в жизнь экологические достижения и этические нормы поведения — и это волнует меня больше всего, что мне когда-либо пришлось переживать в жизни. Извините меня за высокие слова!
Из громкоговорителя раздался гонг. Девичий голос начал говорить:
— Внимание, пожалуйста! Дамы и господа, Air France разрешает вылет запаздывающего «Конкорда», рейс 001, в Нью-Йорк. Просьба пассажирам пройти на посадку через выход двадцать четыре. Спасибо!
— Дамы и господа, через пять минут мы приземлимся в аэропорту Асунсьон, — сказал голос стюардессы из бортового громкоговорителя. — Просим вас не курить и застегнуть пристяжные ремни. Спасибо!
Это сообщение на испанском языке было повторено по-английски.
Томас Хансен сидел у окна заполненного пассажирами всего наполовину самолета государственной парагвайской авиакомпании LAP. Рядом с девятилетним мальчиком в голубом сшитом на заказ костюме и белой рубашке с голубым галстуком сидел доктор Келлер, генеральный доверенный фирмы «Хансен-Хеми», тридцати девяти лет, большой, стройный, одетый, как банкир: темный костюм, белая рубашка, высокий воротник, темный галстук. Голова его была узкой, лоб — узким, светлые с проседью волосы зачесаны назад. У доктора Келлера были странным образом просвечивающиеся руки, возникало чувство, что видна каждая косточка на пальцах. Смеясь, он взглянул на Томаса. Лицо мальчика оставалось серьезным. Как доктор Келлер, он застегнул застежки своего пристяжного ремня. Он устал. Оба проделали огромный путь — от Франкфурта до Рио самолетом авиакомпании «Люфтганза» и оттуда на самолете авиакомпании LAP в Асунсьон. Это было в начале первого, днем 25 октября 1988 года.
За неделю до этого Маркус Марвин со своей группой из парижского аэропорта Шарль де Голль вылетел в Нью-Йорк и дальше в аэропорт Ричмонда в штате Вашингтон. Одиннадцать дней назад, 14 октября, средства массовой информации в первый раз сообщили о секретном строительстве фабрики по производству ядовитых газов для главы государства Ливии Каддафи, осуществляемом фирмой «Хансен-Хеми».
Самолет делал большую дугу вокруг Асунсьона, столицы Парагвая, и опускался все ниже. Наконец он приземлился, выпустил шасси и покатился по взлетному полю. Томас Хансен видел, как покрашенный серебряной краской «Мерседес» медленно ехал по рулежной дорожке. Когда самолет остановился, и Томас и доктор Келлер покинули его, к ним подошел водитель «мерседеса», молодой мужчина в голубой униформе. Это был блондин с голубыми глазами, он смеялся.
— Добро пожаловать в Парагвай! Я Пауль Кассель, водитель господина и госпожи Хансен. Прошу в машину. Я привезу вас на озеро.
— Что за озеро? — серьезно спросил Томас.
— Самое красивое озеро страны, — сказал Кассель. — Уракарай-озеро. Через полчаса мы будем там. У твоих родителей там дом. Прошу прощения! Позволите ли вы обращаться к вам на ты?
— Пожалуйста. Говори мне Томас.
— Охотно, Томас. А ты называй меня Пауль!
Кассель держал дверь у задних сидений открытой. Томас и доктор Келлер сели в машину. Пауль сел за руль. Покидая взлетные поля, он еще раз притормозил перед шлагбаумом. К «мерседесу» подошел полицейский. Пауль разговаривал с ним по-испански.
Потом он оглянулся.
— Он хочет видеть ваши паспорта. Чистая формальность.
Полицейский был любезен и при этом полон достоинства. Он вернул паспорт и поприветствовал рукой. Пауль поднял руку. Они поехали по Национальштрассе 1 в объезд столицы в восточном направлении. Машина скользила по цветным, собранным будто из кубиков, кварталам рабочих и ремесленников. Томас приободрился. Навстречу им попались женщины на ослах в седлах амазонок, у одной из них во рту была черная сигара.
— Они едут на рынок, — сказал Пауль. — Знаешь, здесь меновая торговля — обычная дело.
Мужчины ехали на лошадях, держась в седле прямо и гордо.
— Тоже на рынок. — сказал Пауль. — Делать бизнес. Их называют аррерос — парагвайские гаучо.
На велосипедах проехали веселые девушки.
— Нравятся тебе, как?
— Да, — серьезно, как и прежде, сказал Томас. — Страна, которую выбрали мои родители, прекрасна.
— Это верно, — сказал Пауль. — Все люди здесь приветливы и любезны и в большинстве своем очень красивы. Не только девушки. Знаешь, кому они обязаны этим? Я живу здесь уже шесть лет и интересуюсь историей Парагвая. Своей внешностью и характером они обязаны одному человеку по имени Доминго Мартинес Ирала, первому губернатору Асунсьона. Тот решил в 1540 году, — вот как давно это было, — что каждый испанец обязан иметь собственный гарем, число красавиц гуарани могло достигать пятидесяти человек. Гуарани — так называли себя аборигены. Когда губернатор позволил это, это было, конечно, вне законов католицизма, но принесло ему чрезвычайную популярность.
— Могу себе представить, — сказал Томас, но лицо его не выражало ничего.
— Мужчины-гуарани ничего не имели против этого распоряжения. Из-за постоянных боевых конфликтов с инками их становилось все меньше и меньше, а тех, кто выживал, было слишком мало по сравнению с количеством женщин. И они искренне радовались тому, что испанцы отчасти помогут им в решении проблемы продолжения рода.
— Понимаю, — сказал Томас.
— И, как видишь, смешение между местным населением и иммигрантами создало самобытную расу — парагвайцев. Красивые люди с ясными лицами, черными волосами и дружелюбностью. Каждый крестьянин приветливо встречает тебя. Ну да, а девушки…
— У тебя есть девушка?
— Есть одна, да. У меня их было уже очень много, — сказал Пауль.
Он и доктор Келлер рассмеялись.
Предместья оставались позади, пейзаж преобразился: свежезеленый, широко распахнутый на многие, многие километры, совсем не равнинный. Казалось, что они отъехали от Асунсьона очень, очень далеко. Даже земля была сочна и волниста, а вдали, в дымке солнечного дня Томас увидел далеко простирающуюся гряду холмов. На лугах щипал траву скот. Вот они уже ехали через аккуратно подстриженные поля сахарного тростника и мениска.
— Когда я приехал сюда, — сказал Пауль, — джунгли тянулись аж до Национальштрассе. Они безбожно выкорчевывают их, но несмотря ни на что, страна все еще представляет собой джунгли. Они не трогают здесь лишь деревья лапахо.
— Лапахо — это такие большие розовые и лиловые гроздья цветов? — спросил Томас.
Доктор Келлер, не отрываясь, смотрел на мальчика.
— Да, — сказал Пауль, — эти большие, как ты их называешь, гроздья цветов, и есть деревья лапахо. Деревья! В период с августа по декабрь с них опадают листья, и их цветы светятся. Но, несмотря на всю их красоту, их не пощадят.
— Почему же?
— Владельцы ждут, пока они достигнут полного роста, потом их срубят. Древесина приносит много денег…
— Черт подери! — сказал доктор Келлер. — Все это смотрится, как на блестящей почтовой открытке. У твоих родителей всегда был хороший вкус. И прежде всего у твоей мамы. Как велико озеро?
— Сорок два квадратных километра, господин доктор Келлер, — сказал Пауль. — И только несколько метров в глубину. Илистое дно. Никаких водорослей, никакой рыбы, никакого рыболовства. Можно купаться, заниматься парусным спортом, кататься на водных лыжах или просто валяться на песке, ничего не делая.
Он завернул влево.
— Центральное место здесь называется Сан-Бернардино. Господин и госпожа Хансен живут немного в стороне. — Они уже ехали по улицам с маленькими гостиницами и пансионатами, множеством клубов и великолепных вилл в стиле французской ривьеры. — Сан-Бернардино был основан в 1881 году немецкими переселенцами. Почти каждый в этой местности еще говорит по-немецки…
Клубы и виллы остались позади. Заново покрытая гудроном улица опять вела за город, который здесь был покрыт лесом, в основном деревьями лапахо с их огромним количеством розовых и лиловых соцветий. Пауль притормозил и в течение минуты ехал вдоль белой стены, потом снова повернул налево. Через высокие ворота из кованого железа, которые стояли открытыми, он въехал в большой парк. Здесь был английский газон, маленькие водоемы, старые деревья, ухоженные грядки, а на них несметное число пламенеющих красным оттенком цветов.
— Взгляни же, Томас! — закричал доктор Келлер.
— Я смотрю, господин Келлер! — ответил мальчик.
— Самый красивый цветок Парагвая, — сказал Пауль, — назван так, что не выговоришь.
— Как? — спросил Келлер.
— Мбурукуйя, — сказал Пауль и обратился к Томасу. — А ну, повтори!
Томас не отреагировал на вопрос. Доктор Келлер смотрел на него, не отводя глаз.
— Попугаи! — воскликнул Генеральный поверенный фирмы «Хансен-Хеми». — На деревьях!
— Это дикие, — сказал Пауль. — У нас их здесь полным-полно. — Он проехал мимо белого здания. — Здесь живет обслуживающий персонал. — Дорога через парк описывала красивый поворот. Стал виден белый господский дом, построенный в европейском деловом стиле. — А здесь живут твои родители.
Они стояли у большого парадного крыльца, похожий на девушку, нежный и мягкий Хилмар Хансен с благородно постриженной головой и очень тонкими белыми волосами и его жена Элиза, выше него, с широкими плечами, узкими бедрами, длинными ногами и прической «пажа».
Пауль остановил машину на шуршащем гравии, блестевшем на солнце.
— Томас! — закричала фрау Хансен.
Она побежала навстречу. Они встретились возле грядки, густо покрытой пламенеющими цветами. Мать опустилась на колени, прижав к себе мальчика.
— Сердце мое, — сказала Элиза Хансен. — Любовь моя. Сокровище мое.
— Здравствуй, мама, — серьезно ответил мальчик.
Фрау Хансен не переставала целовать его. Когда она все же поднялась, в ее глазах были слезы. Томас подошел к Хилмару Хансену, протянул ему вялую руку, позволив поцеловать себя в лоб и в щеки, сказал:
— Здравствуй, папа.
— Здравствуй, мальчик мой, — сказал высоким нежным голосом Хилмар Хансен, — как я счастлив видеть тебя.
— Я тоже, — сказал Томас и стер следы поцелуев с лица.
— Лишь один глоток за приезд, — сказала мать в огромнейшем зале дома. Слуга-немец в черных брюках и зелено-золотой жилетке ставил на стол шампанское, для мальчика апельсиновый сок. — И один глоток шампанского, еще, пожалуй, за праздник, — сказал Элиза Хансен, — потом ты будешь спать особенно хорошо.
Она подняла свой бокал.
— За тебя, Томас! — воскликнула она, и все выпили за него.
В зале стояла изысканно красивая мебель в духе античности. Было несколько столиков со стоящими вокруг стульями, а перед камином — мраморный пол с двумя ступеньками вниз. Томас увидел, что по стенам развешаны картины, которые он никогда раньше в замке Арабелла не видел. Для своего возраста он хорошо разбирался в живописи, и не было ничего в его жизни, чем бы он интересовался больше, а потому он сразу узнал картину Нодля, картину Кандинского, картину Пикассо и картину Ван Гога, стоимость которых, определенно, была баснословной. Медленно и серьезно он переходил от одной картины к другой.
— Красиво, — сказал он, не глядя ни на отца, ни на мать. — Очень красиво. Все. И парк тоже.
— Здесь все просто великолепно, — сказал Элиза Хансен, за которой безмолвно и почтительно шел доктор Келлер. — Мы чувствуем себя здесь так же хорошо, как в Кенигштайне. Даже лучше. Здесь так много птиц, нет соловьев, но и другие птицы поют. Их нет во всем Парагвае. Только здесь, в окрестностях озера Урасагой. Они поют просто великолепно, ты их услышишь, любимый.
— Да, мама, — сказал Томас. Он остановился перед отдельно висящей картиной, которая была написана на дереве. Долго он молча рассматривал ее. Она сверкала насыщенными, сочными красками, как драгоценный камень. — Это самое прекрасное, что я когда-либо видел, — наконец сказал он.
— Это «Отдых во время бегства» Лукаса Кранаха Старшего, — сказала Элиза Хансен и прижала к себе сына. — Ты же знаешь эту картину!
— Конечно, мама. Но оригинал вижу впервые.
Мальчик опять рассматривал картину, представляющую Святое семейство, окруженное музицирующими ангелами, в центре полотна — Иосиф, перед ним сидящая Мария в красных одеждах, с рыжими волосами, с ребенком на коленях, которому ангел протягивает землянику. Группа была написана на фоне гористого лесного пейзажа. Сквозь ветви ели и березы взору представало безоблачное голубое небо и беспредельная даль, в которой далеко-далеко возвышаются бело-голубые горы.
— Восемь ангелов, — сказал мальчик. — Нет, ни разу в жизни я не видел еще ничего более прекрасного. Вы ведь тоже, господин Келлер, правда?
— Никогда, — сказал доктор Келлер.
Мальчик взглянул на мать.
— Есть приказ о вашем аресте, — спокойно сказал он.
— Это так, сердце мое, — сказала мать. — Дом тебе тоже нравится, любимый?
— Да, — сказал мальчик. — Вы никогда не вернетесь в Германию.
— Конечно, нет, — произнес отец.
— Конечно, нет, — произнес мальчик и кивнул. — У вас не было бы никакого шанса. Даже малейшего.
— Вот именно поэтому мы никогда не возвратимся, мое сокровище, — сказала мать. — Хотя все это, разумеется, подлый и бесчестный заговор конкурентов. Мы не виноваты.
— Само собой разумеется, — сказал мальчик.
— Что касается этой фабрики, то мы не сделали ничего. К счастью, мы своевременно, — она улыбнулась Генеральному поверенному, — были проинформированы доктором Келлером об этой ужасающей интриге. И смогли себя обезопасить. От немецкого суда мы не можем ждать честного приговора. К тому же по отношению ко многим господам мы слишком независимы и сильны. Совершенно ясно, что нас осудят несправедливо, любимый мой.
— А именно, к высочайшим штрафам, — сказал доктор Келлер. — Непременно к самым высоким штрафам. Престиж Германии в мире очень подорван коварством концерна «Хансен-Хеми». Но преступникам это было безразлично. Они хотели уничтожить «Хансен-Хеми» и твоих родителей, Томас. Но им это не удалось. Концерн «Хансен-Хеми» продолжает работать и дальше, независимый, большой и сильный, как всегда. Скоро он будет намного сильнее — и твои родители в безопасности, так же, как и ты, Томас.
Мальчик кивнул и еще раз взглянул на произведение Лукаса Кранаха.
— Вы должны — вернее, те, кто построил эту фабрику, должны заработать на этом бешеные деньги.
— Совершенно бешеные, любимый мой, — сказала Элиза Хансен и нежно провела рукой по его темным волосам. — Ну, а теперь тебе следует быстро принять ванну и лечь спать! Долгий полет! Разные временные пояса. Другой климат! Ты смертельно устал и у тебя больше нет сил. Только через два-три дня твой организм по-настоящему перестроится. Это относится также и к вам, доктор Келлер. И вам сейчас следует спать.
— Конечно, мадам.
— В самолете вы все-таки ели?
— Обильно позавтракали, мадам.
— Или, может, ты голоден, любимый мой?
— Нет, мама.
— Ваша комната в западном крыле. Господин Ульрих покажет вам ее. Это здесь наш любимый Бутлер.
Слуга в жилете в желто-зеленую полоску, который приносил напитки, слегка поклонился. Оба исчезли.
— А ты будешь спать в восточном крыле, сердце мое. Я пойду с тобой и все покажу, — сказала Элиза Хансен, держа руку на плече Томаса.
Дом был большим, как отель. Мальчик с матерью шел по длинному коридору. Навстречу попадались служащие — мужчины и женщины. Это были местные жители, которые приветливо улыбались и здоровались с ним. Он тоже приветливо со всеми здоровался, но не улыбался.
На лифте он и мать поднялись на второй этаж. Наконец-то они были у цели.
— Это твоя комната, любимый мой… вот это — спальня… и ванная… Все окна выходят на озеро, видишь?
— Да, мама, — сказал Томас.
Неожиданно его одолела смертельная усталость. Он говорил медленно.
— Для тебя все приготовлено. Даже ванна уже наполнена водой. Раздевайся!
Девятилетний мальчик послушно исполнил то, что просили. С каждой минутой оцепенение все больше и больше охватывало его. Нагим он погрузился в теплую воду ванны.
— Погоди! Мама намылит тебя! — Переполненная чувством любви, Элиза Хансен мыла своего сына. — Так, а теперь вставай! Я полью на тебя из душа. — Она сделала это. — Хорошо? Тебе это доставило удовольствие?
— Да, — сказал он.
Она насухо вытерла его махровым полотенцем.
Босыми ногами Томас пошел в спальню, надел пижаму и лег под прохладное одеяло, пока Элиза Хансен задергивала на окнах тяжелые портьеры. В большом помещении сразу же стало сумеречно.
Элиза Хансен низко наклонилась над кроватью и поцеловала Томаса в губы.
— Так, так… — Она поправила одеяло. — Хорошо?
— Да, мама.
— Сейчас ты заснешь глубоким сном. Утром, когда ты немножечко обвыкнешься, мы обо всем поговорим, да?
— Да, мама.
— Я оставлю дверь чуть приоткрытой. Если ты проснешься и тебе что-нибудь будет нужно — вот здесь есть звонок. Кто-нибудь, будь то ночь или день, тотчас же придет. Тут телефон. Когда я понадоблюсь тебе — номер телефона моей спальни — одиннадцать. Запомнишь это?
— Одиннадцать, — сказал он. — Конечно, я запомню.
— Моя комната расположена отсюда достаточно далеко. На другом этаже. Но я приду немедленно, любимый мой. Сразу же твоя мама будет с тобой.
Она обняла и поцеловала его еще раз, потом быстро вышла из комнаты, оставив дверь, как и обещано, открытой.
Томас глубоко вздохнул. Через две минуты он заснул. Ему снились восемь ангелов.
На следующий день после обеда Хансен, его супруга, Томас и доктор Келлер сидели перед камином в гостиной, в которой висела картина Кранаха и полотна других художников. Горели толстые поленья. Бутлер Ульрих накрывал стол к чаю.
— Ты можешь спокойно оставаться здесь в течение девяноста дней, сердце мое, — сказала сыну Элиза. — Потом твое пребывание здесь сразу же продлят еще на девяносто дней.
Ее прическа «пажа» была в идеальном порядке, карие глаза блестели. На ней были белые брюки и желтый кашемировый свитер, на ногах — бело-голубые туфли на высоких каблучках. В левой мочке уха — большой драгоценный изумруд.
— Это же касается и вас, господин Келлер, — сказал изящный беловолосый Хилмар Хансен, в вырезе твидового костюма которого был виден шейный платок, который Элиза время от времени поправляла. Хансен был слегка простужен.
— Я знаю, господин Хансен, — ответил доктор Келлер.
— Только на следующую осень ты пойдешь в гимназию, Томас, — сказала Элиза. — Ты так хорошо учишься, что можешь миновать каникулы. Ты рад, любимый мой?
— Вы на сто процентов уверены, что Парагвай вас не вышлет? — спросил вместо ответа Томас.
— На сто пятьдесят процентов, радость моя! — Элиза Хансен приветливо улыбнулась. — Так же, как и тебе, и доктору Келлеру никакая немецкая власть не сможет запретить приезжать сюда. Вам обоим — и никому больше, кто захочет посетить нас. Доктор Келлер будет часто приезжать сюда. Он будет и дальше руководить фабрикой. — Она обратилась к чрезвычайно корректному мужчине, похожему на банкира. — Вы будете делать то, что считаете нужным — всегда, доктор Келлер. Это должно принципиально…
— Сразу же позвоню и вылечу, доктор Хансен. И привезу с собой, в случае необходимости, лучших специалистов и адвокатов.
— Я знаю, что могу на вас положиться, — сказала Элиза и улыбнулась ему.
— Конечно, будет судебный процесс, — сказал доктор Келлер. — Но ничего из этого не выйдет, определенно. Кроме большой болтовни в средствах массовой информации. Вот поэтому я и позволил себе договориться с самыми лучшими адвокатами, какие только существуют.
— С какими же?
Он назвал три имени.
— Отлично, доктор.
Элиза еще раз улыбнулась ему.
— Оба доверенных фирмы, естественно, будут осуждены.
— Естественно, — сказала Элиза и обратилась к Хилмару Хансену. — Есть температура? Посмотри сейчас же!
Осторожно тот высвободил из рубашки градусник, который чуть торчал из подмышки.
— Покажи-ка!
Он протянул ей термометр.
— Тридцать семь и восемь. Повышенная температура. После чая ты ляжешь в кровать!
— Конечно, мой самый любимый человек, — сказал Хилмар Хансен.
— В семь часов зайдет доктор Тастил.
— А вот это совсем ни к чему…
— Это просто необходимо. Ты же знаешь, с какой тщательностью мы должны следить за своим здоровьем — в этом все еще слабом состоянии твоего организма. — Она взглянула на Томаса. — Я каждый день буду звонить тебе по телефону, сокровище мое. Ежедневно я должна слышать твой голос.
— И я всегда тут в твоем распоряжении, — сказал доктор Келлер.
— У нас достаточно времени, чтобы подумать, в какую гимназию отдать тебя, — сказала Элиза. — Может быть, даже за границу. В Англию, во Францию. Ведь время проходит так быстро. Ты будешь изучать химию. Ты ведь этого хотел.
— Да, мама. Живопись всего лишь хобби.
Она поцеловала его.
— Что за замечательный у меня сын! Придет время, и ты будешь руководить концерном «Хансен-Хеми». Доктор Келлер уже позаботился о том, что все принадлежит тебе и ничего не может быть конфисковано. Нет никакой судебной ответственности всех членов семьи за деяния, совершенные одним из членов. Доктор Келлер поможет тебе, мой любимый.
Бутлер Ульрих разлил по чашкам чай.
— В Германии не проходит ни дня без нарушений. Но заводы продолжают работать, как и раньше, — сказала Элиза Хансен. — Не заботься ни о чем. Все уладит доктор Келлер.
— Никто не осмелится их закрыть, — сказал генеральный поверенный. — Сколько рабочих мест будет тогда потеряно!
— Ты слышишь это? Все продолжается. Но сейчас ты останешься у своей мамочки на месяц.
— Нет, — сказал Томас.
Элиза Хансен все еще смеялась.
— Что нет, сердце мое?
— Нет, я не останусь с тобой, — сказал Томас и серьезно посмотрел на мать.
— Ты…
Элиза Хансен, потрясенная, внимательно изучала его.
— Больше никогда, — возразил ей сын.
— Но почему нет, любимый мой? — воскликнула она. — Почему нет, ради всего на свете?
— Потому, что я хочу вернуться назад, к Тези, — сказал Томас.
— Это экономка? — спросил доктор Келлер изысканного господина Хансена.
— Да. Фрау Тоерен, — ответил тот.
— Ты хочешь вернуться к фрау Терезе? — спросила Элиза Хансен, и голос ее неожиданно сделался беззвучным.
За пару секунд она постарела на двадцать лет.
— Да, мама, — сказал Томас. — И я хочу остаться у Тези. Позвони ей, пожалуйста, по телефону и скажи, чтобы она сразу вылетала забрать меня отсюда!
Внезапно в зале воцарилась тишина.
Корова медленно встала, покачалась и упала. Пара других из стада тоже поднялись, страшно скрюченное животное не могло встать. И те, что поднялись, тоже упали.
Компания, думал Маркус Марвин, который в то время, когда в зале большой виллы на озере Уракай в Парагвае вдруг воцарилась мертвая тишина, проезжая в «лендровере» мимо от атомной резервации, мимо земли Рэя Эванса и его ущербных зверей по направлению к небольшому городку Меса. Образовывались все новые компании. Здесь я уже однажды был. И все это видел. Как будто вечность прошла. А ведь побывал здесь только в марте. Всего семь месяцев тому назад. Что произошло за эти семь месяцев? После моего приезда сюда все, что я здесь увидел и услышал, изменило мою жизнь. Они выбросили меня из министерства экологии в Хессинге. Я оказался в Физическом обществе Любека. Моя любимая дочь Сюзанна мертва, расстреляна в бразильских джунглях. И другие люди были убиты. Где же был все время я?
За Марвином, во второй машине, ехали Бернд Экланд, Кати Рааль и Валери Рот. Рядом с ним сидела Изабель, на заднем сиденье — Гиллес. Им нужно было провести последние съемки. Они засняли этих животных и атомную резервацию Ханворда, разговаривали с жителями и представителями власти, задокументировали, какие беды принесло атомно-плутониевое хозяйство. Теперь они еще раз хотели съездить в Мессу, в кафе, принадлежавшее племяннику Рэя Эванса Тому.
Компания. Опять образуется компания, подумал Маркус Марвин. Следуя за второй машиной, он ехал вниз по улице Месы Main Street. И здесь мы уже снимали, подумал он. Для остальных все в новинку. Бензозаправочные станции, кинотеатры, магазины, банки, лавки, несколько высотных домов, слабое движение автотранспорта.
И люди, подумал Марвин. Все выглядят подавленно. Никто не смеется. Даже дети, и те серьезные. Совсем немногие из них играют. Но и в игре они печальны. Большинство из них сидят или стоят в кружке. Как скот на пастбище Эванса. Здесь стало еще скучнее.
Он увидел кафе и прижал «ровер» к обочине дороги, машина, ехавшая за ним с Экландом за рулем, последовала его примеру. Здесь, подумал Марвин, Рэй Эванс пел своим надтреснутым голосом, сейчас припомню точно…
«Ahm tired of livin’ An’ feared of dying. But Ol' man river he jes keeps rollin’ along…»
Я боюсь жизни и смерти, но Ol' man river, старый дружище Ток спокойно течет, все дальше, дальше и дальше.
Ничего не изменилось в кафе.
Та же длинная стойка, за которой на высоких табуретках, ели и пили. Те же разноцветные ниши с цветными столами и стульями из пластика. Рядом — лавочка, торгующая безделушками, аптека, магазин парфюмерно-галантерейных и аптекарских товаров, универсальный магазин, аптека.
Едва Кати вошла в аптеку, лицо ее приняло желто-зеленый оттенок, и она помчалась в женский туалет. И только Валери заметила это во время взаимных приветствий. Через несколько минут она пошла вслед за Кати и застала ее в предбаннике, выложенном белым кафелем, с двумя белыми зеркалами над раковиной. Дрожа, Кати стояла перед раковиной и полоскала рот. Вид ее был жалок. Под глазами — темные круги.
— Бедная моя, — сказал Валери и сочувственно положила ей руку на плечо. Кати испуганно вздрогнула. — Не надо! Я вам ничего не сделаю, дорогая моя. — Валери озабоченно сказала: — Я наблюдаю это с тех пор, как мы вылетели из Бонна. Уже там вам было плохо достаточно продолжительное время. И в баре аэропорта в Париже. Какой у вас срок беременности, дорогая моя?
Кати не понимающе взглянула на Валери.
— Между нами, женщинами! В конце концов, это не катастрофа. Может быть, я смогу вам помочь… На каком вы месяце?
— Но… но… — Кати насухо вытерла свое лицо носовым платком. — Я вовсе не беременна!
— Точно нет? Вы в этом уверены?
— Абсолютно!
— Да, но… что же тогда это? Что с вами?
Кати отшатнулась от Валери.
— Не хотите мне сказать?
Кати покачала головой.
— Нет?
Кати повторила свой жест.
Валери шагнула к ней.
— Почему же нет? Неужели все так плохо?
Кивок.
— Ну что может быть так уж плохо? На самом деле, Кати, я же ваша подруга. Я волнуюсь. И все же ничего не хотите мне сказать?
Опять отрицательное качание головой.
— Почему нет? Просто невозможно смотреть, как вы мучаетесь… Эта продолжительная рвота… Что-то происходит… Я вызову врача…
— Нет! — прокричала Кати. Она дрожала. — Никакого врача. Прошу вас! Я… я не больна…
— Но это же ненормально, то, как часто вас тошнит… Я боюсь…
— Я тоже…
Кати кусала губы. Я не должна была этого говорить. Но эта Валери настолько любезна, подумала она, и заботится обо мне.
На самом деле я так больше не могу…
Валери села рядом с Кати, опустившейся в кресло, и накрыла ее руку своей.
— Чего вы так боитесь?
Кати заплакала. Валери заключила ее в свои объятья и нежно погладила рыдающую женщину. И наконец Кати заговорила.
— Питер Боллинг…
— Что Питер Боллинг?
— Бернд сказал, что я никому не должна говорить этого…
— Чего вы не должны никому говорить, дорогая?
— Что он был в Бонне… в министерстве экологии…
— Боллинг? В министерстве экологии?
Валери, не поверив, повторила слова Кати.
— Да…
— Но ведь это смешно!
— Совсем ничего смешного. Я слышала его голос. Очень четко. — Кати впала в истерику. — Его голос, клянусь! Голос Боллинга! Голос Боллинга!
— Это гротеск… бедная Кати… Вы ошиблись…
— Нет! Это был он! Это был он!
— Его нет… Это не мог быть он. Ведь он пропал… Одному Богу известно, жив ли он еще! В самом деле, что за ерунда? Вы… Вы что-то слышали от Маркуса… относительно этой магнитофонной пленки, которую ему и Гонсалесу дали прослушать во Франкфурте. Гонсалес сказал, что узнал голос Боллинга… Маркус же сказал, что это был не голос Боллинга… Очень похожий, да… но не Боллинга… А Маркус действительно знает Питера. Вы просто перетрудились, бедная моя. Ничего удивительного… все эти недели… смена климата… тяжелый труд… У вас расшатались нервы. И с тех пор, как вы услышали эту мистическую историю с магнитофонной пленкой, вы вообразили себе все возможное… например, что в Бонне вы слышали Боллинга… Такая сумасшедшая идея! Боллинг в Бонне! Почему же вы тогда просто не открыли эту дверь и не заглянули в комнату, чтобы посмотреть, кто там был?
— Я… я не знаю… Бернд тоже говорит, что я была вне себя…
— Вот, пожалуйста!
— …и что должна покончить с этим… успокоиться. Сейчас, когда наша работа закончена… но сегодня мы еще снимаем…
— Слава Богу! Тогда вы, наконец, отдохнете как следует в Германии! Бернд тоже так говорит… Он ведь любит вас, правда?
— Ага…
— И хочет для вас самого лучшего… Действительно, вы просто не имеете права поддаться этой сумасшедшей идее… Вы можете в самом деле заболеть… Бернд говорит это, я говорю это: «Это не был и никогда не мог быть голосом Боллинга!»
— Вы… Вы… действительно так думаете?
— Дитя мое, прошу вас!
— Да, наверное, я действительно… Не могли бы вы мне одолжить мне носовой платок? Мой мокрый уже насквозь… Спасибо, вы так любезны со мной… все со мной так любезны… Если Бернд и вы говорите, то, возможно, на самом деле я слышала голос привидения.
Кати рассмеялась высоким дрожащим смехом. Валери тоже засмеялась.
— Наконец-то вы образумились. Подождите-ка, я вам дам свою губную помаду… В таком виде нельзя появляться на людях… дорогая глупая Кати.
Через пару минут обе вернулись в кафе.
Валери еще раз улыбнулась Кати и крепко пожала ей руку.
— Спасибо! — прошептала та. — Спасибо!
Сегодня здесь не сидели ни служащие, ни рабочие, занятые на одной из строек, ни девушки-студентки со своими друзьями. Том Эванс сказал, что сюда придет телевизионная группа из Германии, TV-people from Germany, you know, folks. Maybe you’ve seen them, they’ve been shooting here for quite some time now, the whole goddamned fucked up mess, возможно, вы их уже видели люди, они уже некоторое время снимают здесь все проклятое Богом дерьмо. Won’t help us a damn. Дерьмо поможет нам. But you never know. Но никогда нельзя знать…
Поэтому в кафе находились лишь Том Эванс, племянник фермера Рэя Эванса и Корабелла, красавица за стойкой бара, которой молодые парни говорили, что она очень похожа на Мерилин Монро, а Корабелла, сияя, улыбалась в ответ, показывая свои великолепные зубы, и зачесывала назад светлые волосы и обтягивала белой шелковой блузкой грудь, красила ярко-красной помадой губы и уже была something to look at, горячей штучкой. И находилась под постоянным медицинским наблюдением из-за лейкемии, при которой, сказал врач, можно прожить еще несколько десятков лет. Мне хватило бы и десяти лет жизни в Голливуде, говорила всегда Корабелла, больше лет той жизни не было и у Мерилин.
Ах, да, еще маленькая собачка на старинном плетеном стуле — так же, как в марте, подумал Марвин, под плакатом, призывающим не давать СПИДу ни единого шанса. Лежит, у этой крохи бесцветные глазки-пуговицы, шерсть запаршивела, выпало еще больше зубов, поседела.
Кати, более-менее утешенная Валери, готовила все для последних интервью. Она вся светилась потому, что Экланд снова самостоятельно нес камеру и мог долго держать ее на плече. Боли прошли с тех самых пор, как Кати начала ежедневно делать ему инъекции кортизона.
Едва переводя дыхание, она бегала туда-сюда, перетаскивала, закручивала и думала: счастье мне, счастье бабе-идиотке, что его больше не мучают боли. Вместо того… по всей видимости, это и вправду был Питер Боллинг… Потом Марвин брал интервью у Корабеллы, рассказывавшей о своей лейкемии и о причудливом оборудовании на той стороне в Ричмонде, этом научном центре и компьютере с надписью: «для вашей персональной дозы», и о полученных смехотворных значениях, которые он выводит согласно данным. Может быть, это хоть как-то связано с Голливудом, думала красивая Корабелла, так долго снимал меня этот оператор, действительно симпатичный парень, a really nice guy со своей ассистенткой, poor girl, her face is just too awful to look at, бедная девушка, от ее лица тошнит.
У Корабеллы сильно распухла щитовидная железа, у многих здесь — то же самое, ее не было заметно, когда Корабелла держала голову чуть наклонив, а ее белые волосы спадали на плечо. Этот трюк использовался уже давно, но смотреть на все эти гнойники и прыщи на лице молодой женщины, это — pitiful, just pitiful.
Потом Валери интервьюировала скрюченного Тома Эванса, и он повторил то, что говорил уже паре дюжин репортеров и выучил уже наизусть.
— Я родился здесь 25 марта 1947 года. С кривыми ногами и кривыми пальцами… Импотент… Мое уродство обусловлено на генетическом уровне, говорит Джой Вебб, один коммунистический подстрекатель. Так говорит Джой Вебб, руководитель гражданской инициативы за Ханворд. Там все коммунистические подстрекатели.
Том Эванс указал на доску рядом с ящиком, перед которым он стоял, кривой и сгорбленный. И Экланд, державший камеру на плече, медленно поворачиваясь, снимал доску, в то время как Том объяснял, что сам смастерил ее, эту доску со шрифтом, написанным красной краской. В самой верхней части доски было написано:
DEATH MILE FAMILIES
— Когда мистер Марвин побывал здесь впервые, то на листе были записаны двадцать девять имен. Но к ним прибавились еще два, — сказал Том своим резким голосом, а Экланд медленно поворачивался, строчку за строчкой снимая все, что написано на доске, и в конце новые, появившиеся с марта, имена.
ФАРАДЕИ — Карл и Мари, рак печени, рак костей.
АДДАМСЫ — рак щитовидной железы, рак груди.
Потом Кати нужно было поменять кассету на новую, и пока она занималась этим, в дверь кафе, которая была закрыта, постучали. Через глазок снаружи был виден большой сухопарый человек в голубых джинсах, который делал знак рукой.
— Этот Джорж Муреланд, — сказал Том. — Адвокат. Представлял многих из нас на процессах против правительства. Первоклассный мужик. Положу за него руку в огонь. Я сказал ему, что сегодня вы еще будете здесь. Джордж тоже должен рассказать. Хотите послушать?
— Просим, — сказал Марвин.
Через четверть часа адвокат стоял перед камерой.
— Знаете, с чего здесь все пошло кувырком? — спросил Джордж Муреланд. — Один рабочий включил во время очередной плановой проверки радиационную тревогу. В 1981 году, когда были исследованы причины излучения, то обнаружили, что оно пришло из Аустерна и собрано в пятистах километрах отсюда — в устье реки Колумбии, протекающей через территорию Ханворда.
— На расстоянии скольких километров отсюда?
— Пятисот. Вы же это хорошо слышали, — жестко сказал адвокат. — Угроза, которую представляет атом, убиквитерна…
— Убиквитерна, — повторил Марвин.
— Да, это означает…
— Я знаю, что это означает, мистер Муреланд, — сказал Марвин. — Я услышал это слово совсем недавно — в связи с распространением диоксина, самого ядовитого из всех существующих газов. Тогда речь тоже шла об убикветерном распространении — то есть о вездесущем.
— Да, вездесущий, — продолжал адвокат. — Затяжной Чернобыль, который беспрестанно оказывает отрицательное влияние на здоровье и жизнь людей. А вы знаете, что за высказывание я процитировал дословно? Я процитировал Джека Гайгера, профессора медицинского факультета университета Нью-Йорка. Губернатор штата Огайо, который сейчас распорядился закрыть установки по производству плутония в Фернальде — был еще страшный скандал, ведь речь шла о самых настоящих крупных плутониевых установках! — губернатор Огайо нашел более резкие слова, чем доктор Гайгер. Он сказал: «Если бы террорист закопал в Фернальде бомбу замедленного действия, то на это отреагировали немедленно и решительно. Но наше правительство сделало это и обмануло нас…»
Маленькая церковь на окраине Линкольн авеню была пуста. Лишь один человек стоял перед алтарем на коленях и беззвучно молился — Кати Рааль. Она вернулась с киногруппой из Месы в Ричмонд, где рядом с этой церковью в пансионате под названием Rosebud проживали она и Бернд Экланд — все остальные разместились в гостинице Regency. Кати сказала Бернду, что хочет еще раз зайти в маленькую церковь и потом прийти в пансионат, чтобы принять ванну и переодеться. После окончания съемок Марвин пригласил всех на вечер в Regency.
Святый Боже, молилась Кати, спасибо тебе, что ты так помог Бернду. У него практически прошли все боли. Спасибо, святый Боже. Прошу тебя, святый Боже, сделай так, чтобы Валери и Бернд были правы, и голос не принадлежал Боллингу! Завтра мы улетаем в Германию. Десятого ноября я записана на прием к профессору по поводу моих угрей. Святый Боже, сделай так, чтобы он помог мне, применив легкое рентгеновское излучение, чтобы мне никогда больше не пришлось появляться где-либо с таким ужасным лицом. Еще я очень хочу, чтобы Бернд однажды увидел меня без угревой сыпи. Сейчас я куплю десять свечек и зажгу все — так, как я сделала это в той церкви, в Париже. И если мне удастся зажечь все десять одной спичкой, то это будет знамением того, что все будет хорошо и со мной, и с моими угрями, как хорошо стало у Бернда в Париже. Я так прошу тебя, Боже милостивый. Аминь.
Она поднялась, взяла десять свечек из пачки и бросила в ящик для пожертвований десятидолларовую купюру. Она закрепила свечки на металлических шипах. Потом подождала немного, закрыла глаза. Сконцентрировалась. Вновь открыла глаза, чиркнула спичкой — зажечь одну за другой все десять свечек. Знамение, Боже милостивый! — беззвучно произнесла про себя Кати. И слезы потекли по лицу. Это было знамение! О благодарю Тебя! Все со мной будет хорошо, все будет хорошо.
Она медленно шла по слабо освещенной церкви к выходу и с каждым шагом становилась все счастливее, в мыслях она все время повторяла: все со мной будет хорошо, все со мной будет хорошо. Когда из темноты она вышла на площадку перед церковью, чувство блаженства переполняло ее. В следующий момент страшный удар отбросил ее к стене, и почти сразу после этого она почувствовала ужасную боль в груди. Она вскрикнула и увидела, как к ней подошла расплывчатая фигура. Линкольн Авеню, пролегавшая всего лишь двумя ступеньками ниже, была запружена вечерним транспортом. Друг за другом машины ехали в обоих направлениях, было шумно от работы двигателей и автосигналов. Никто не услышал ее крика. Никто не услышал второго выстрела, который произвела из пистолета фигура, подойдя к Кати совсем близко. Кати упала и, падая, повлекла за собой фигуру. Вдвоем они покатились с лестницы, Кати лежала на спине и кричала, а фигура была над ней, и еще трижды что-то ослепительно вспыхнуло перед стволом пистолета. Два последних раза Кати не увидела.
Когда полиция выяснила, кто была умершая и что она входила в состав телевизионной группы из Германии, следователь Джером Каспери из дивизии Homicide поехал в гостиницу Regency и разговаривал с Марвином и другими членами съемочной группы. От охватившего их ужаса они не были в состоянии сказать ничего кроме того, что Кати Рааль и ее друг, оператор Бернд Экланд, остановились в пансионате под названием Rosebud. Когда следователь капитан Каспари поехал туда, то Бернд Экланд уже стоял на улице перед пансионатом. Другие члены группы позвонили ему и сказали, что произошло.
Каспари вышел из своей машины.
— Мистер Экланд?
— Да.
— Вы знаете…
— Да.
— Выражаю искренние соболезнования, сэр, — сказал Каспари.
— Где она?
— В морге, сэр. — Каспари закашлялся. — Необходимо, чтобы вы опознали умершую.
— Отвезите меня туда!
— Если вам плохо, я вызову по рации врача…
— Отвезите меня туда!
Экланд сел в полицейскую машину.
Пока ехал, он не проронил ни слова.
Полицейские в униформе и гражданской одежде стояли в коридорах морга, по которым шли Каспари и Экланд. Они не смотрели на него. Никто не разговаривал. Маленький пожилой человек выкатил носилки из секции холодильной установки. В большой выложенной белым кафелем покойницкой пахло дезинфекцией. Тело было накрыто белой тканью. Экланд подошел ближе. Каспари сделал пожилому человеку знак, и тот приоткрыл один конец ткани. И Бернд увидел неповрежденное лицо Кати, подумав о том, как сильно он ее любил и что теперь он должен жить без нее. Он все смотрел и смотрел на счастливое лицо мертвой Кати Рааль.
Это я виноват, думал он. Я сказал ей, что мы должны стоять от всего в стороне и ни в чем не принимать участия. Лишь исполнять свою работу и ни во что не позволять себя впутывать, так говорил я.
Но так не получается. Я признаю свою ошибку, когда уже слишком поздно! Нельзя желать, чтобы кто-то не имел дела с кем-либо и оберегать от этого, никогда. Он наклонился вперед и поцеловал Кати в губы. Губы были очень холодными.
— Это она? — тихо спросил Каспари, подойдя к нему.
Экланд кивнул.
— Вы можете предположить, почему она убита?
— Нет.
Но потом он подумал о том, что больше не должен оставаться в стороне от происходящего, и решил рассказать все, все, что произошло в эти долгие недели.
Но перед тем, как он заговорил, Каспари произнес:
— Нам срочно нужна помощь. Любая. Вы прибыли сюда издалека, мисс Рааль — тоже. Возможно, мы установим марку пистолета. Перед церковью мы обнаружили голубую контактную линзу для глаз.
— Что?
— Голубую контактную линзу, — сказал Каспари, в то время как пожилой человек закатывал носилки назад.
В номере Изабель зазвонил телефон.
Со сна она испугалась и поначалу никак не могла понять, где находится. Портьеры были закрыты. Она нащупала выключатель ночника и схватила телефонную трубку.
— Доброе утро, Изабель, — произнес женский голос. Изабель подскочила на кровати.
— Кларисса!
— Тихо. Разговор должен быть коротким.
— Ты где?
— В Боготе.
— Где?
— В Боготе. В Колумбии.
— В Боготе… но каким образом… откуда… Который час?
— У вас в Ричмонде без пяти минут девять.
— Почти девять! Я… мы легли очень поздно… Полиция нас… Ты не знаешь, что произошло, Кларисса?
— Знаю. Поэтому и звоню. Но по телефону многого не скажешь. Приезжайте все, как можно быстрее! Это крайне важно. Скажи остальным, что следует укладывать вещи!
— Укладывать вещи… остальным… Валери Рот исчезла… Она…
— Я знаю. Вылетайте дневным рейсом самолета компании TWA в Лос-Анджелес! Там немного подождете и ночью вы летите в Боготу. Завтра, в два часа дня, вы будете здесь. Мы с Бруно будем ждать вас в аэропорту Эльдорадо. Вы должны прибыть непременно. Непременно!
— Но почему?
— Питер Боллинг в Боготе.
В Боготе шел дождь. Дождь шел в Боготе после обеда почти каждый день. Самолет TWA из Лос-Анджелеса приземлился в аэропорту Эльдорадо ровно в два часа дня. Кларисса и Бруно Гонсалесы встречали Изабель, Гиллеса и Марвина. Они поехали на такси. Гонсалес дал адрес адвоката доктора Игнасио Нигра.
— Что с Боллингом… — сразу же начал разговор Марвин.
— Ничего, — сказал Гонсалес. — Позже. Сможем поговорить обо всем. Газеты сообщили об убийстве Кати Рааль. И то, что пропала Валери Рот и она подозревается в убийстве.
— Вы дали название своей гостиницы в Ричмонде, — сказала Кларисса, — и поэтому я позвонила тебе, Изабель. Здесь кое-что произошло, потому-то мы и хотели чтобы вы тотчас же приехали сюда. Где Экланд?
— В больнице, — сказала Изабель. — Истощение нервной системы. Ведь он и Кати были…
— Я знаю. Ужасно…
Кларисса смотрела, как с неба падает дождь.
Изабель прижала ее к себе.
— Ты прекрасно выглядишь… На каком ты месяце?
— Четвертом.
На Клариссе было платье широкого покроя бежевого цвета. Темнокожая мулатка с черными волосами и очень большими черными глазами посмотрела на Изабель. И улыбнулась.
— И уже необычайно полон жизни, — сказала она.
Около трех часов дня они вошли в канцелярию доктора Игнасио Нигра в старом роскошном доме на краю Плаца Боливар. Два человека в светлых плащах сидели в приемной.
— Вас ждут, — сказал секретарь. — Прошу вас следовать за мной!
Друг за другом они вошли в конференц-зал прокурора. Крупный метис был, как всегда, элегантен. Дорогой шелковый галстук и дорогой костюм самым превосходным образом гармонировали с обоями и мебелью конференц-зала. Кроме Нигра поднялся еще один человек — сорокашестилетний Питер Боллинг. Он подавленно теребил свои очки. Нигра поздоровался со своими гостями с чуть заметной преувеличенной вежливостью. В стекла окон барабанил дождь.
Наконец все расселись.
Адвокат сказал:
— Благодарю вас за то, что вы так быстро приехали. Здесь, как мне кажется, необходимо поспешить. По этой причине самым лучшим будет рассказ сеньора Боллинга о его истории. Прошу, сеньор Боллинг!
Тот смотрел на крышку стола. Нервничая, он вертел пузырек с раствором кортикоида на случай приступа астмы в обожженной и окрашенной кислотами и щелочными растворами руке.
— Говорите, пожалуйста! — громко сказал Гонсалес.
Боллинг поднял голову, переводя взгляд с одного посетителя на другого.
— Вы все считали меня подлецом, я знаю. Я… я и есть подлец. Но потом. — Он закашлялся. — Прежде всего, как я попал сюда? Ну, в ту ночь в Альтамире, в которую я… в которую я…
— Ну, хватит, — сказала Изабель, которая переводила лишь для Гонсалеса и Нигра. — Что было в ту ночь, господин Боллинг?
— В ту ночь, четвертого сентября, когда была застрелена твоя дочь — мне очень жаль, Маркус, так невыносимо жаль, это ужасно…
— Дальше, парень! — грубо сказал Маркус.
Игнасио Нигра, сидевший во главе стола, улыбаясь, сцепил благородные длинные пальцы рук.
— Это все слишком тяжело для моих полномочий, — сказал он, и Изабель перевела.
— Ваших полномочий? — спросил Марвин.
— Да, сеньор.
— Почему так тяжело? — спросил Марвин.
— Вы поймете это, вы сразу поймете это, — сказал Нигра, и глаза его заблестели.
— В ту ночь ко мне пришел еще один человек, — сказал Боллинг.
— Что за человек?
— Это я расскажу позже. Человек сказал, — нет, он приказал мне срочно исчезнуть из Альтамиры и улететь в Боготу. Здесь я должен был явиться к господину доктору Нигра.
— Почему ты должен был сразу же исчезнуть? — спросил Марвин.
— Чтобы подозрение пало на меня, — сказал Питер Боллинг. — Я должен был исчезнуть, пропасть. И все подозрения упали бы на меня.
— Ты не спросил… этого человека, почему должен попасть под подозрение?
— Нет. Я… я расскажу это, — сказал Боллинг. — Я расскажу все…
Питер Боллинг родился 11 апреля 1942 года, получив имя и фамилию Карл Краковяк, в городе Бойтен в Восточной Силезии. Краковяк была фамилия его родителей. Под левой подмышечной впадиной у Питера было большое родимое пятно.
У отца были проблемы с сердцем, и поэтому его не взяли в солдаты. У него в Бойтене был бизнес по монтажу оборудования.
За два года до этого, 25 января 1940 года, родился брат Карла Клименс.
В январе 1945 года семья Краковяк, как многие миллионы немцев, бежали от Красной армии из восточных областей Европы на Запад. Карлу было тогда около трех лет.
При бегстве сотни тысяч лишались жизни.
Так было и с родителями Карла и Клименса Краковяков.
Чужие люди взяли детей с собой. На подходе к Берлину колонна беженцев попала в ожесточенную схватку советских и немецких войск. И братья потеряли друг друга. Одна супружеская пара, у которой были свои дети, довезла Карла до окрестностей Кельна. Там посторонние люди передали его священнику одной церкви, которому удалось поместить Карла в приют.
Во время бегства у маленьких детей на шее на тесемке висели картонки с именами и датой рождения. У Карла Краковяка тоже имелась такая картонка.
Во время атак самолетов-штурмовиков много детей погибло и многие потеряли картонки со своими именами и датой рождения. Так случилось с Карлом Краковяком. Родители его были мертвы, и он потерял своего старшего брата. В хаосе изо льда и крови, снега и голода, истощения и смерти кто-то нашел валявшуюся рядом с Карлом Краковяком такую же картонку и повесил ему на шею. Лишь позже мальчик заметил, что к нему постоянно обращались как к Питеру Боллингу. Он был так мал и полон отчаяния, и совсем сбит с толку, что подумал, что смена имени была хорошим знаком и, возможно, спасла ему жизнь, и поэтому никогда не возражал, когда его называли Питером Боллингом. В приюте ему были выданы документы на это имя. Он не сомневался, что его брат Клименс погиб во время бегства.
15 мая 1955 года, когда Питер пришел из школы, возле приюта его ждал какой-то мальчик.
— Послушай, ты, — сказал он, — как тебя зовут?
Питер испуганно уставился на мальчика, который был так же худ, как он сам.
— Меня зовут Питер Боллинг.
— Ты уверен? — спросил мальчик. Подошвы его ботинок были рваными. — Абсолютно уверен?
— Абсолютно не уверен. Я думаю, что раньше меня звали по-другому, но я никак не могу вспомнить. Мы должны были бежать, я был еще маленьким. Когда-то они, по-моему, начали называть меня Питером Боллингом, я не знаю почему.
Он опять уставился на незнакомого мальчика.
— А кто ты?
— У тебя есть брат?
— Он у меня был, — сказал Питер. — Но думаю, что умер. Мои родители тоже умерли. Погибли во время бегства, это я знаю точно. Да, брат у меня был.
— Из каких мест ты бежал?
— Из Верхней Силезии, — сказал Питер. — Думаю, из Бойтена. Но в моих документах написано Бреслау. Я растерян.
— Как звали твоего брата?
— Клименс, — сказал Питер Боллинг. — Вот это я знаю точно.
— И у твоего отца был монтажный бизнес в Бойтене? — спросил неизвестный мальчик в грязной куртке и грязных рваных брюках.
— Да, — сказал Питер и почувствовал, как застучало его сердце. — А как зовут тебя?
— Клименс Хартин, — сказал неизвестный мальчик. — У тебя есть большое родимое пятно под левой подмышечной впадиной?
— Да, — сказал Питер и поднял рубашку.
— Тогда ты мой брат, — сказал Клименс Хартин и обнял его. — Мамочка всегда повторяла, если мы потеряемся, то я смогу узнать тебя по этому родимому пятну. Много лет я искал тебя. Наконец-то я нашел тебя!
— Мой брат, — сказал, оцепенев, Питер. — Но почему у тебя фамилия Хартин?
— Я оказался в Мюнхене. Одна семья усыновила меня. Господин и фрау Хартин. Господин Хартин — художник. Он великолепно рисует. Так как они меня усыновили, я уже больше не ношу фамилию Краковяк, теперь я Клименс Хартин.
— Мой брат, — сказал Питер Боллинг еще раз и заплакал.
Он даже сел на траву перед приютом.
Клименс Хартин сел рядом.
— Не плачь, — сказал он. — Пожалуйста, не плачь! Ведь сейчас все хорошо! Сейчас мы вновь нашли друг друга!
После этих слов он сам заплакал.
— …вот как это было, — сказал Боллинг спустя тридцать три года в конференц-зале адвоката Нигра в Боготе, где почти всегда во второй половине дня шел дождь. — Так это началось. Клименс был на два года старше меня и уже тогда был смелым, практичным и жизнестойким. Он добился — пятнадцатилетний мальчик — того, что меня отпустили из приюта и позволили поехать с ним в Мюнхен.
Там я попал в другой приют и в другую школу. Я часто болел. Здоровье Клименса было лучше, и он был сильнее. Если какой-нибудь мальчик колотил меня, тогда мой брат бил его так, что вскоре все оставили меня в покое. В 1957 году я заболел скарлатиной. Врачи отказались бороться за мое выздоровление. Но только не мой брат. Дни и ночи он проводил возле моей кровати и ухаживал за мной. И выходил меня. Когда мне стало лучше, я был настолько слаб, что даже не мог ходить. У фрау Хартин была сестра замужем за крестьянином в Альгойе. Брат поехал туда со мной. Там были молоко и мед… Клименс продолжал за мной ухаживать… И вернул мне возможность передвигаться. Постепенно начал ходить со мной, сначала лишь на небольшие расстояния и по равнинной поверхности, потом на большие расстояния и в гору. Когда ели, он отдавал мне лучшие кусочки… — Боллинг тыльной стороной ладони провел по глазам. — Это были самые прекрасные дни в моей жизни… Без Клименса я бы умер, говорили потом врачи. Мой брат в первый раз спас мне жизнь.
— В первый раз? — спросил Марвин. — Потом он еще раз спасал?
— Да, — сказал Питер Боллинг. — Он спас мне жизнь еще раз — через много лет. Когда я стал старше, я переехал из приюта в мюнхенский Колпинг-дом. Потом начал учиться в университете. Мой брат тоже поступил туда. Я изучал химию, мой брат — юриспруденцию. Потом я работал на мюнхенской фармацевтической фабрике, а позже — на фирме «Хехст» во Франкфурте, мой брат — сначала в мюнхенской адвокатской канцелярии, а позже — в Министерстве экономики в Бонне.
— Где? — спросил Марвин.
— Да, — сказал Питер Боллинг. — В боннском Министерстве экономики.
Дождь барабанил по стеклам окон.
— Так твой брат был человеком в Бонне, который всегда помогал физическому обществу Любека в сложных ситуациях и через Валери был так хорошо обо всем информирован? — спросил Марвин.
— Да, мой брат Клименс Хартин, — сказал Боллинг, — является министраль-директором в Министерстве экономики. Может быть, ты что-то знаешь о жизни Валери Рот. О ее неудачах с мужчинами, о ее постоянных новых разочарованиях?
— Она не рассказывала мне об этом! О Боже! — вспылил Марвин.
— Да, о Боже, — сказал Боллинг. — В моем брате Клименсе Валери обрела мужчину, который никогда ее не разочаровывал, который всегда хорошо к ней относился, все время любил и никогда не покидал ее. Валери находится целиком во власти моего брата Клименса, в полной от него зависимости.
— Это значит, — сказал Марвин, — что когда речь шла о фабрике по производству ядовитого газа, которую Хансен строил для Каддафи, Валери неверно информировала нас — и остальных, например, прокурора Ритта или адвоката фрау доктора Гольдштайн. Умышленно и преднамеренно рассказывала нам байки, не соответствующие действительности, по заданию твоего брата.
— Это так, — сказал Боллинг и вновь уперся взглядом в крышку стола.
— А план отослать всех нас далеко-далеко, чтобы мы ничего не узнали об истории с фабрикой ядовитого газа — это дело рук твоего брата Клименса?
— Да, моего брата Клименса, — сказал Боллинг.
— Так ты разыгрывал интерес к немецкой атомной бомбе также по его заданию, чтобы отвлечь мое внимание от Хансена?
— Да, Маркус.
— Я понимаю, — произнес Марвин.
— Ты ничего не понимаешь, — сказал Боллинг. — Я завишу от своего брата Клименса. Я обязан ему своей жизнью. Видишь, я сказал, ребенком я много болел. Вы все знаете, что я со своей астмой должен был пойти во Фрюренте, а не знаете того, что, став взрослым, я заболел лейкемией. Для большинства людей сегодня это смертный приговор. Благодаря влиятельным связям моего брата мне сделали пересадку костного мозга в одной американской специальной клинике.
— Клименс стал для тебя донором костного мозга? — спросил Марвин.
— Да, — сказал Боллинг. — Он сделал это. Мы братья. Мы с ним одной группы крови. Поэтому риск, что костный мозг донора отторгнется, был совсем невелик. То, что я сегодня сижу здесь, а не умер год назад, чудо, которым я обязан своему брату. Это не прощает того, что Клименс сделал, но, возможно, объяснит, почему я делал все, что требовал от меня мой брат. Тяжело объяснить… и в то же время не так трудно: я всегда слепо выполнял то, что требовал от меня мой Клименс. Я ученый… достаточно оторванный от реальной действительности, не правда ли? Очень долго я действительно думал, что мой брат делал все из добрых побуждений, что он прав во всем, что требовал от меня…
Я… любил своего брата… Я его и сейчас люблю…
Последовало молчание.
— Человек, который появился в гостинице Paraíso и приказал тебе немедленно исчезнуть, был послан твоим братом, — сказал Марвин.
— Да, — сказал Боллинг, — его прислал Клименс. Ведь нам нельзя было звонить по телефону.
— И ты вылетел в Боготу и остался здесь.
— Да.
— И твой брат Клименс прилетел в Бразилию и разговаривал с генералом Галерой? Поэтому-то я и не был уверен в том, что на той магнитофонной пленке, которую дали прослушать мне Ритт и Дорнхельм, был твой голос. Это был голос твоего брата.
— Это был голос моего брата, — сказал Боллинг.
— И, конечно, он знал, что АНБ прослушивало разговор. В этом был смысл: отвлечь американцев от дела с фабрикой ядовитого газа Хансена. То, что немцы всюду поставляют атомные установки и сами могут создать атомную бомбу, американцы знали уже давно. Но никак не могли доказать. Они и по сей день не могут сделать этого.
— Благодаря, кроме прочего, твоему Клименсу, — сказал Марвин.
— Нет, здесь он ни при чем, — сказал Боллинг. — Но благодаря моему брату Клименсу американцы никогда не смогли бы доказать сделки с фабрикой ядовитых газов — если бы один из кораблей-шпионов в Средиземном море не перехватил радиозапись того телефонного разговора, в котором техники из Торероса в отчаянии просили фирму Хансена о помощи, так как при пусковом испытании ядовитый газ вышел наружу… Когда Хансен включился в эту игру, я, конечно, уже понимал, чем на самом деле занимался Клименс. Это открыло мне глаза — наконец-то.
— И несмотря ни на что, ты и дальше продолжал покрывать его, продолжал нести это в себе, — сказал Марвин.
— Да. Несмотря ни на что. Так же, как и Валери.
— Любовь, — сказал Марвин.
— Любовь, — произнес Боллинг.
— Сколько времени ты бы скрывался здесь, в Боготе? — спросил Марвин.
— Столько, сколько бы этого захотел мой брат, — спокойно сказал Боллинг. — Я всегда делал то, чего желал мой брат. Но однажды этому кое-что помешало.
— Что?
— Об этом позже, — сказал Боллинг, — но сначала меня начал разыскивать доктор Гонсалес.
Человек с мягким голосом наклонился вперед.
— Да, — сказал он тихо. — Мы нашли господина Боллинга, моя жена и я.
Изабель опять перевела.
Гонсалес сказал:
— Решающим оказалось то, что вы, господин Марвин, во время нашего допроса, который проводили господин Ритт и господин Дорнхельм во Франкфурте, так неуверенны были в отношении голоса, ведущего переговоры с генералом Галерой, и стояли на этом до конца. И тогда я сказал себе то, чего не сказал никто: наверное, дело в том, что господин Марвин настолько давно и хорошо знает господина Боллинга. Поэтому-то он и сомневается. И если он прав в своих сомнениях, то это означает следующее: существует еще один человек с голосом, очень похожим на голос господина Боллинга, то есть второй человек. Эта мысль не давала мне покоя. После допроса во Франкфурте произошла та недобрая встреча в доме фрау доктора Гольдштайн, во время которой произошел раскол в рядах нашего маленького сообщества, — он внимательно посмотрел в глаза супруги. Неожиданно стало совсем тихо, и только дождь барабанил по оконным стеклам. — Тогда я почувствовал себя глубоко обиженным и считал невозможным продолжать работу в такой атмосфере. У меня появилась идея-фикс: все будет хорошо лишь в том случае, если я выясню, кто же на самом деле тот человек, который был у генерала Галеры. И что же было не самым логичным, как поездка в Бразилию и самостоятельный поиск? Я позвонил Клариссе и сказал ей, что еду домой и она должна отправиться со мной в путь.
— Почему ей надо было лететь вместе с тобой? — спросил Марвин.
— Я ведь тоже человек, — сказал Гонсалес. — Я очень боялся за Клариссу, ребенка и себя. Когда выяснилось, что на этой магнитофонной пленке я узнал Галеру да еще сказал об этом… Вспомните о его угрозе! С одной стороны, я хотел скрыться с Клариссой, а с другой — предпринять поиски того второго человека, его или господина Боллинга, потому что у меня не оставалось сомнений в том, что оба должны быть связаны друг с другом определенными отношениями. Ясно было следующее: если бы я выяснил, что именно их связывало, то я узнал бы все о том «тайном смысле», о «том ужасном», о чем говорила фрау доктор Гольдштайн, тогда бы я узнал правду обо всем, что произошло.
— Это была целая одиссея, — сказала Кларисса. — Из Рио мы вылетели в Белем и оттуда на машине отправились в Альтамиру. Поселились в гостинице Paraíso, где вы жили. Постоянно расспрашивали, — не только портье, многих людей, — не знает ли кто, куда пропал Боллинг? Никто ничего не знал. А если кто и знал, то не говорил.
— Тогда, — продолжил рассказ Гонсалес, — мне пришлось прибегнуть к помощи взяток. Это дало результаты. Один портье вспомнил о том, что ночью перед исчезновением Боллинга в гостиницу приехал человек и разговаривал с ним. Он описал этого человека. Тогда мы начали его разыскивать.
— Это продолжалось маленькую вечность, — сказала Кларисса. — Мы дали объявления в газете. Вознаграждение и прочее было обещано… Наконец один мужчина откликнулся. Не тот, который приходил к господину Боллингу, а его друг. Долго торговались. Нам было ясно, что этот человек должен быть осторожным. Но и мы должны были быть очень осторожными… Галера… Ребенок… Наконец мы пришли к единому решению. Мы встретились с этим мужчиной в баре, дали ему то, что он требовал — и тот сказал, что он по заданию брата Боллинга приказал Боллингу лететь в Боготу. Он рассказал нам все то, о чем сейчас поведал вам господин Боллинг.
— Да, и теперь мы знали, что господин Боллинг полетел в Боготу, — сказал Гонсалес Марвину. — Остался ли он в Боготе? В городе 4,1 миллиона жителей. Мы тоже полетели в Боготу. Я вспомнил о двоюродном брате нашего кинопродюсера Циннера — Ачилле Махадо, коммерсанте по импорту.
— Мы разыскали его, — сказала Кларисса. — Рассказали, что знакомы с его двоюродным братом. Что мой муж работает на его двоюродного брата. И что мы безотлагательно должны поговорить с господином Боллингом.
— При этом мы все время боялись, не позвонил ли Махадо Йошке Циннеру в Гамбург. Он этого не сделал. Мне сказали, что полиция в Бразилии все еще преследует тех, кто стоит за убийцами Сюзанны Марвин и задает нам вопрос за вопросом, и те, что касались его, Махадо. Он сразу испугался, что нам было и нужно, и рекомендовал нам доктора Нигра. Вы для него сам Господь Бог, сеньор. Конечно, он сразу же сообщил вам о нашем визите, как только мы ушли от него.
— Само собой разумеется, — сказал Игнасио Нигра.
Кларисса сказала:
— И мы спросили господина доктора Нигра о господине Боллинге. Доктор Нигра, безусловно, не раз слышал это имя. Ему было бесконечно жаль. Lo siento. Lo siento. Very sorry.
Адвокат улыбнулся, поднял обе руки, закачал головой, закатил глаза.
— Когда мы ушли, — сказал Гонсалес, — Кларисса подумала: я могла бы поклясться, он точно знает, где скрывается Боллинг. Мы бы тоже хотели скрыться — из-за ребенка. Поэтому мы поселились в «Тропикане». Это маленький дешевый отель. Более дорогой мы не можем себе позволить. И тут Клариссе пришло в голову кое-что.
Гонсалес взглянул на свою жену.
— Ну да, — сказала Кларисса. — Ведь господин Боллинг болен астмой. Поэтому я сказала мужу: при такой болезни ему всегда требуется раствор кортикоида, который он может приобрести только в аптеках. Если он в Боготе, то должен ходить в аптеку. Может быть, кто-нибудь и вспомнит о нем.
— Поэтому, — сказал Гонсалес, — мы начали систематически бывать в больших и маленьких аптеках города. Кларисса, которой нужно было беречь себя, посещала по три аптеки в день, я — по пять. Уходило время. А потом — наконец-то — в одной аптеке вспомнили об одном иностранце, немце, который приходил уже несколько раз, чтобы купить антиастматический спрей. По описанию он был похож на господина Боллинга. С тех пор мы попеременно вели наблюдение за этой аптекой. И в один прекрасный день он появился там. — Гонсалес на мгновение замолчал. — Он не заметил меня. Я пошел за ним вслед, на автобусе доехал с ним до многоэтажного здания, находящегося далеко на окраине города. Дошел с ним до самой двери его квартиры. Он был очень испуган. И потом…
— И потом? — с нетерпением спросил Марвин.
— Он рассказал мне все. Я позвонил Клариссе. Она пришла. Мы… мы смогли понять то, что совершил господин Боллинг. Его история очень тронула нас. Теперь-то мы узнали тот «тайный смысл», то «ужасное»…
— Но вы не могли пойти в полицию, не подвергнув себя опасности, я понимаю, — сказал Марвин.
— Вы опять не понимаете, — сказала Кларисса. — Мы бы и не пошли в полицию, если бы тем самым навредили себе. Господин Боллинг обидел нас… очень. Мы так и продолжали жить в нашей дешевой гостинице, а он — в своем многоэтажном убежище, которое устроил ему Нигра.
— А вчера доктор Нигра позвонил нам, — сказал Гонсалес.
— Он сообщил, что господин Боллинг дал о себе знать из посольства ФРГ.
— С Embajada Alemán, Carrera четыре, семьдесят два дробь тридцать пять Edificio Sisky, — педантично сказал элегантный адвокат. — В Боготе особенно четкая и особенно современная система улиц. Поэтому любой ребенок сразу же найдет любой адрес. Да, сеньор Боллинг позвонил из немецкого посольства.
— Почему? — спросил Марвин.
— Потому что кое-что произошло — я же сказал. Потому, что по радио я услышал, где была застрелена Кати Рааль — и что Валери Рот разыскивается по подозрению в убийстве. Это было для меня концом. Что бы я ни совершал — но представить себе, что это сделано, я бы не смог.
— Не смог бы? — спросил Марвин.
— Нет.
— А что же с убийством торговца оружием Энгельбрехта, его жены Катарины, физика Эриха Хорнунга из Центра ядерных исследований Карлсруэ — если мы действительно должны поверить в то, что моя дочь Сюзанна была застрелена по ошибке?
— Это не имеет никакого отношения к моему брату Клименсу, — сказал Боллинг.
— Ты уверен?
— Я абсолютно уверен.
— А почему?
— Потому что он велел сказать мне это. Клименс ни разу не солгал мне. Кому-то другому пришла в голову идея скандалом с бомбой отвлечь внимание от скандала с ядовитым газом. Поэтому-то я и должен был исчезнуть. Клименса послали в Бразилию к генералу Галере — прекрасно зная, что их разговор будет прослушан американцами. И что мужчина, который появился у фрау Энгельбрехт и выдал себя за ее брата, мужчина с якобы ожогами от воздействия химических веществ, который ее убил, был не я, всем уже давно ясно. Тебе, конечно, тоже.
— Конечно, — раздраженно сказал Марвин. — Откуда же ты знаешь, что произошло — даже после того, как ты исчез?
— От меня, — сказал адвокат Игнасио Нигра.
Изабель перевела.
— А откуда это знаете вы?
— Дорогой сеньор Марвин, я достаточно знаю обо всем. — Нигра улыбнулся. — И должен сказать, что агент — по заданию той службы, от которой всегда приходил, который появился во франкфуртском санатории, вел себя по-идиотски. Интерпол без проблем нашел настоящего брата фрау Энгельбрехт в Нью-Йорке. Пальцы со следами ожогов… — Нигра скорчил презрительную гримасу. — Слабоумный. Здесь, в Колумбии, даже самый мелкий наркоделец сделал бы это культурнее.
Марвин вдруг откинулся на спинку своего кресла, как будто смертельно устал.
— Хорошо, — сказал он Боллингу. — Ты не убийца и ты не можешь простить убийства. Валери и Кати убиты. Это было для тебя концом.
— Это был конец, да, — сказал Боллинг. — Я даже не знал, что Валери убила бедную Кати по заданию моего брата. Она могла совершить это из личных соображений. Многое говорит за это. В любом случае Кати явно представляла большую опасность для моего брата… понятия не имею из-за чего… Валери могла разделять эту точку зрения. Потому-то и застрелила Кати. И тогда я явился в посольство.
— Чем Кати могла быть опасна для вашего брата? — спросила Изабель.
— Я ведь сказал, что не знаю.
— Минуточку, сказал Марвин. — Тогда ведь что-то было в Бонне… в то утро, в Министерстве экологии… Вспоминаете? Кати стремительно, совершенно растерянная вошла в совещательную комнату, в которой мы спорили с этим господином Шварцем.
— Да, — сказала Изабель. — И после этого она совсем изменилась… она чего-то сильно боялась, была страшно напугана… Быть может, в Министерстве экологии ей удалось что-то обнаружить?
— Но что? — спросил Боллинг. — Она никому не сказала ни слова?
— Ни единого слова, — подтвердил Марвин. — Ни мне. И, насколько мне известно, никому другому тоже. Возможно, Экланду. И больше никому.
— Кати, должно быть, — сказала Кларисса, — рассказала об этом Валери, как всегда. И Валери убила ее, чтобы обезопасить вашего брата, господин Боллинг. С вашей стороны было очень разумно пойти в посольство и признаться в своей вине, — вы ведь так и сделали, не так ли?
— Да, — сказал Боллинг, — я так поступил. И мне все равно, что со мной будет. Вероятно, меня отправят в Германию. Я и там буду говорить правду. Я больше не выдержу. Меня посадят в тюрьму. А чего же я должен ожидать? Я тяжело болен. Но никогда, никогда не забуду того, что сделал для меня брат. До самого последнего дыхания. У меня было лишь одно желание: рассказать вам всю историю, и вовсе не затем, чтобы вы сочувствовали мне.
Марвин покачал головой.
— Нет, — сказал он.
— Что значит нет?
Боллинг взглянул на него.
— Нет, я не верю в то, что в этом и заключается вся история. Твоя история — да. Но в действительности не вся.
— Что вы под этим подразумеваете, господин Марвин? — спросила Клариса.
— Я думаю… — Марвин говорил медленно, взвешивая каждое слово. — Что все произошло… какую надо иметь предусмотрительность, чтобы отправить нас из страны как можно дальше и занять съемками этих фильмов и все для того, чтобы мы не имели времени и возможности заняться Хансеном и этой фабрикой по производству ядовитых газов… Потому что это и есть то, что следует скрывать, не правда ли… и обнаружить только потому, что крик ливийцев о помощи подслушала АНБ. Все политики по одному только подозрению, что фабрика может быть построена, до последнего протестовали во всю глотку… — Я клоню к тому, что, по моему мнению, не только фирма «Хансен-Хеми» задействована в строительстве этой фабрики… Если бы лишь она одна — кто из властей знал бы об этом? И когда об этом бы узнали, разве не привлекли бы Хансена к ответственности? Не приостановили бы тотчас же строительство фабрики?
— Скоро это произойдет, — сказал Гонсалес.
— Если власти совсем не в курсе дела, для чего же тогда эти чрезвычайные усилия сохранить в тайне то, что сделал Хансен? Я думаю, он все же частный предприниматель! Почему же он таким образом отгородился от твоего брата Клименса, Питер? И почему тогда твой брат не вступается за него? То, что было разыграно с нами и нашей экспедицией, это было бы просто… слишком просто для той ситуации, когда за строительство этой фабрики нес ответственность один Хансен. Дела Хансена очень быстро пошли бы в гору и не возникло бы подозрения в поставках ядовитого газа… Но они возникли… и опровергались… и как опровергались… высокими и самыми высокими инстанциями!
— Вы хотите сказать… — начал Гонсалес и смолк.
— Я хочу сказать, что подозревается одна могущественная фирма, задействованная в этом строительстве фабрики ядовитых газов. Лишь тогда для меня станут понятными до конца большая интрига и большая ложь… Тогда это будет соответствовать… как бы мне это выразить… тогда это будет соответствовать логически. Я так считаю… поэтому-то я и сказал, что ты рассказал нам не всю историю, Питер. Нет, если ты не хочешь, или не владеешь сведениями об этой истории в полном объеме…
— Сильные мира сего тоже замешаны в этом? — спросил Боллинг и посмотрел на Марвина.
— Я этого не знаю, Питер. Я так думаю. Но доказать, конечно, не могу… — Последовала длинная пауза. Потом Марвин спросил: — Как тебя отпустили из посольства?
— Не отпустили, — сказал Боллинг. — Разве ты не видел в приемной двух господ? В светлых плащах? Это служащие органов безопасности посольства. Они доставили меня сюда. И сейчас отправят меня обратно.
Он взглянул на адвоката.
Доктор Игнасио Нигра снял трубку телефона и произнес несколько слов. Когда он положил трубку, неожиданно зазвучала военная музыка. В это же время Питер Боллинг, пошатываясь, поднялся, и, захрипев, схватился за глотку. С ним случился приступ астмы. Лицо его приобрело лиловый оттенок.
Вошли двое мужчин, ожидавших в приемной.
Нигра что-то сказал им. Они кивнули, взяли задыхающегося под руки и быстро потащили его из конференц-зала, при этом один из них уже открывал пузырек с кортикоидом. Дверь захлопнулась.
— Очень неприятно. Здесь с ним уже дважды случались приступы, — сказал Нигра, — господа лучше справятся с ним на улице. — Сверкая глазами, он подошел к окну, по стеклам которого все еще барабанил дождь. — Господа, идите сюда, идите! Ровно в пять часов вечера ежедневно перед дворцом президента, резиденции президента происходит смена караула — по старому прусскому примеру. — Все подошли к окнам. — Большая статуя на площади — это Симон Боливар, освободитель Южной Америки, — с гордостью пояснял доктор Игнасио Нигра.
Несмотря на дождь, перед дворцом толпились туристы с фотоаппаратами. Солдаты были облачены в блестящую униформу, они маршировали, отдавали честь, демонстрировали оружие и сменяли старый караул. Играл военный оркестр.
— Это «Баденвайлерский марш», — ошеломленно сказал Марвин.
— Да, — сияя, произнес Нигра. — Любимый марш Гитлера.
— Я буду звонить тебе каждый день! — с отчаянием в голосе прокричала Элиза Хансен. Ее сын не ответил. Элиза Хансен стояла перед входом в помещение паспортного контроля, в переполненном людьми зале аэропорта Асунсьон. — Каждый день, — кричала Элиза Хансен, и слезы текли по ее бледному лицу. — Томас, прошу тебя, скажи мне что-нибудь!
Мальчик молчал. Еще крепче держался он за руку Терезы Тоерен. Люди перед паспортным контролем нервничали, были возбуждены. Эта иностранка, которая кричала и всхлипывала и уже давно пыталась пробиться между ними, у всех вызывала злость. Многие громко выражали недовольство.
— Томас! — кричала Элиза Хансен.
Он все больше отворачивал от нее голову и молчал.
— Томас, Бог мой, Томас… Но сделайте же что-нибудь, фрау Тоерен!
— Что мне следует сделать, фрау Хансен? — спросила экономка, которая прибыла в Парагвай, чтобы забрать мальчика и улететь с ним обратно. — Что я должна сделать?
Она продвигалась с мальчиком все дальше и дальше вперед. Служащие за барьером работали быстро. Вылет самолета компании LAP в Рио-де-Жанейро объявлялся уже два раза.
Генеральный доверенный доктор Келлер и шофер Пауль Кассель старались успокоить фрау Хансен. В давке они не могли подойти к ней.
— Фрау Хансен! — кричал доктор Келлер. — Фрау Хансен, прошу вас, не привлекайте всеобщего внимания! Пойдемте в машину!
— Милостивая госпожа! — кричал Пауль Кассель. — Прошу вас, милостивая госпожа!
Казалось, она не слышит обоих. Она все время пыталась подойти к сыну. И все время ее отталкивали. Двое мужчин обругали ее.
Сейчас Элиза Хансен кричала.
— Томас! — кричала она. — Прошу тебя, Томас, скажи мне что-нибудь! Я люблю тебя! Я так тебя люблю! Что остается мне без тебя делать!
— Черт бы вас побрал опять! Уйдете вы наконец прочь отсюда!
— Эта ужасная иностранка совершенно пьяна.
— Прослушайте объявление! Компания LAP в третий раз объявляет вылет своего самолета рейса номер четыреста тридцать пять в Рио-де-Жанейро. Просьба пассажирам срочно занять свои места на борту самолета!
— Томас, Бог мой, Томас, произнеси хоть слово!
Он не произнес ни слова, ни одного-единственного слова.
— Мне так жаль! — прокричала Тереза Тоерен.
— То…
Элиза Хансен пошатнулась и рухнула на пол, оставшись лежать без движения.
Одна женщина вскрикнула. Какой-то фотограф из газеты навел фотоаппарат и начал вдохновенно снимать.
Доктор Келлер уже опустился на колени возле Элизы Хансен.
— Фотограф! — крикнул он Паулю Касселю.
Кассель бросился к фотографу и изо всех сил ударил его кулаком в живот. Тот отшатнулся, застонав. Кассель ударил мужчину в лицо, вырвал фотоаппарат, открыл его, вынул кассету и с силой отбросил в сторону.
— Ну погоди же, свинья…
Фотограф хотел наброситься на него.
Кассель поспешил к доктору Келлеру. В это время появился полицейский из службы охраны аэропорта. Фотограф убежал.
— Что здесь происходит? — спросил полицейский. — Кто это?
— Сеньора Элиза Хансен. Жена известного предпринимателя, который в очень дружеских отношениях с вашим шефом.
— Мертва?
— Какой вздор! В обмороке, — сказал доктор Келлер. — Помогите мне! Ее нужно унести отсюда прочь — быстро!
Он говорил громко и жестко.
Трое мужчин подняли находящуюся в обморочном состоянии женщину и понесли ее к выходу.
Томас скрылся за окошечком помещения паспортного контроля.
Он ни разу не обернулся.
На этот раз вечерний шеф-портье Юрген Карье в зале «Франкфуртер Хоф» шел ему навстречу. Он встретил там их с Изабель и Марвином где-то в первой половине дня второго ноября.
Карл был меньше и более хрупкого телосложения, чем его друг и коллега Бергманн, но так же дружелюбен и всегда готов прийти на помощь. Его узкое лицо выражало радость.
— Добро пожаловать, господин Гиллес! Добро пожаловать, господа!
Гиллес пожал ему руку.
— Прошу прощения, вы Маркус Марвин?
— Да.
— Я так и подумал. Господин Ритт, прокурор, оставил для вас сообщение. Сразу же после прибытия не смогли бы вы позвонить в суд?
— В суд? — спросил Марвин.
— Да. Я провожу вас до центральной телефонной станции. Извините, господа!
Хрупкий изящный портье поспешил прочь.
— Я снова здесь! — крикнул Марвин через плечо.
Он выглядел испуганным. Таким и был на самом деле.
— Что случилось? — спросил Гиллес.
— Мы должны сейчас же вернуться в Кайтум. Все трое.
— Куда?
— В Кайтум на Силт. Ритт уже здесь. Дорнхельм тоже.
— Но почему? — спросил Гиллес.
— Мы увидим там Валери. В доме умершего профессора Ганца. С одним человеком. Кто-то оповестил об этом полицию. Шофер такси. Полиция сообщила Дорнхельму и Ритту — это сказала мне его секретарь.
Они прибыли поздним вечером. Успели на рейсовый самолет на Гамбург и оттуда самолетом копании Twin Otter вылетели на остров. В маленьком аэропорту контроль осуществляли полицейские и люди из пограничной охраны ФРГ. Вылетов не было. Никому не разрешалось покидать остров, сказал Марвину один полицейский.
Перед зданием аэропорта была стоянка такси. Там стояли машины. Из одной из них выскочил пожилой человек и помахал рукой.
— Господин Гиллес! Господин Гиллес! — Он быстро подбежал к нему и стал трясти его за руку. Потом он обратился к Изабель. — Здравствуйте, милая дама. — И к Марвину. — Здравствуйте, господин. Моя фамилия Кеезе, Эдмунд Кеезе.
Эдмунд Кеезе, вспомнил Гиллес, шофер-пессимист, который вез меня в Кайтум, когда умер Герхард Ганц.
Эдмунд Кеезе, который предвидел конец острова Силт. На прощание он подарил мне записную книжку и пластмассовую шариковую ручку. Здесь записан номер его телефона. Звоните и днем и ночью. Это было 12 августа, жарким днем. Сколько же произошло с тех пор…
— Я заявил в полицию, — сказал Кеезе с гордостью. — Я расскажу вам все. Вы хотите поехать в Кайтум к господам, которые прибыли из Франкфурта. Я отвезу вас туда.
Он уже шел к своему такси. Они отправились в путь. Марвин расположился рядом с Кеезе, а на задние сиденья сели Изабель и Гиллес.
Одинокий старый человек говорил без умолку. Это был его день.
— Скажите, разве это случайность, господин Гиллес? Летом я отвозил вас, помните? К Бенен-Дикен-Хофу. Чуть позже доставил контактные линзы для фрау Рот в дом господина профессора, да примет Господь его душу. У вас здесь был колоссальный скандал с одним господином, вспоминаете?
— Да, — сказал Гиллес, погруженный в свои мысли.
Он смотрел в окно. На этот раз кайтумская Ландштрассе была для них свободна. Летом здесь едва-едва удавалось проехать. Темные облака нависли над островом. На улице завывал восточный ветер. Было холодно.
Конец сезона, думал Гиллес. И больше никаких цветущих цветов…
— А вы, господин Гиллес, сказали: «Увезите меня отсюда как можно быстрее». Я отвез вас в Вестерланд. Вы писатель Гиллес. Сегодня я знаю это. Тогда я вас не узнал.
…Никаких цветов больше, только колючий кустарник, думал Гиллес, деревья без листвы. На лугах много овец. Сейчас их шерсть плотная и длинная, и они выглядят, как шары на четырех ногах с цветными отметками на шерсти, красными, зелеными и голубыми точками, крестами, треугольниками, кругами…
— Да, господа, что я вам сейчас расскажу… Я живу напротив дома господина профессора, верно? И вот сегодня в половине двенадцатого пополудни останавливается здесь такси и из него выходит фрау доктор Рот с еще одним господином. Не с тем, что тогда… Минуточку! — Он внимательно посмотрел на сидящего рядом Марвина. — Тогда ведь это были вы, господин, с кем у господина Гиллеса был скандал!
— Да, это был я, — терпеливо сказал Марвин.
— Видите! Старый Кеезе никогда не забывает лица. Да, но сегодня, в середине дня, был другой господин. Оба были в очень подавленном состоянии. Очень спешили. Я знаю много симпатичных слов. Повышаю свое образование, читаю книги. Конечно, читал кое-что и из ваших произведений. Да, фрау Рот ни разу не поздоровалась со мной. Я же — всегда. Так как жутко боялся… Я думаю, так как во всех средствах массовой информации сообщается, что она находится в розыске, так как застрелила кого-то в Америке… Такая приятная дама… если она может застрелить человека, то она вполне может застрелить и меня, так подумал я и скрылся в доме… но при этом постоянно вел наблюдение за домом напротив…
…Толстые овцы, думал Гиллес, на долю которого пришлось так много, чего уже не бывало давным-давно. Он больше не хотел думать об этом и подвинулся к Изабель, но та смотрела в окно. Он вновь повернул голову и посередине лугов и пастбищ увидел в сумерках красивые старые дома с белыми оградами, черные бревна каркасов и покрытые крыши.
Кеезе затормозил.
— Что такое? — испуганно спросил Гиллес.
Потом он увидел это.
Улица перегорожена. Полицейские в стальных касках с автоматами.
Один подошел, поприветствовав, попросил предъявить паспорта. Он внимательно пролистал их, заглянул в список, кивнул, вернул паспорта и пожелал счастливого пути.
Кеезе тут же заговорил.
— Ну вот, и через десять минут в доме господина профессора, как сумасшедшая, начала дымиться печная труба. Оба распахнули окна настежь, я видел, что они делают.
— Что они делали?
— Оба сжигали в камине бумаги, предписания, все такое. Очень много.
…Наступает зима, думал Гиллес, и все здесь погрузится в призрачность. На ум ему пришли несколько строк, которые написал о Силте Эрнст Пенсольдт: «Здесь Бог нашел все, что необходимо для сотворения человека. Песок и глину для тела, ветер — для дыхания, языка и души, достаточно влаги для слез, небесный цвет для глаз, камни для сердца в груди». У меня в груди тоже есть камень, подумал Гиллес. Не думай об этом! — сказал себе он. Все прошло, и ты ничего уже не изменишь. Ты знал это с самого начала. Вот и не жалуйся. У тебя было твое время. Мог ли ты представить себе это полгода назад? Никогда. Вот что!
Кеезе все говорил и говорил.
Странно, что меня все это больше не волнует вообще, думал Гиллес. Изабель, честно говоря, это тоже не интересует.
Только Марвина. Он взволнованно слушает…
— И вот я помчался в Вестерланд. В полицию. И заявил об этом. Срочно были сделаны неотложные указания. Полицейские постовые в Кайтуме были для меня слишком малозначимы… Там, в Вестерланде, я сказал о том, что фрау Рот здесь и чем она занимается с незнакомым господином… После этого объявили тревогу. Ее, так сказать, спровоцировал я, верно? Это была моя обязанность… Те, в Вестерланде, позвонили во Франкфурт… и через два часа оттуда приехали господа… пожали мне руку и поблагодарили… Но ведь это было само собой разумеющимся, что я заявил, правда? И все же, вполне естественно, порадовало меня… Сейчас дом господина профессора уже сгорел.
— Сгорел? — спросил Марвин.
— Я же говорю! Фрау Рот и господин исчезли, но перед этим подожгли дом. Он все еще горит, да еще как, будто при штурме. Сейчас вы это увидите.
…Это был загородный дом Штрикер, просуществовавший более трехсот лет. Они проехали мимо. Сразу же после этого Кеезе притормозил вновь, пришлось пройти еще один полицейский контроль. Потом они прибыли в Кайтум и в то время, как Кеезе рассказывал, проезжали мимо красивых капитанских домов, мимо ресторана Fisch Fietes и далее до краеведческого музея и красного древнефризского дома. Большинство дверей и оконных рам здешних домов были выкрашены в голубой цвет, каменные ограды — в белый, поросший мхом.
Были выкрашенные в насыщенный желтый цвет будки телефонов-автоматов, небольшой супермаркет и старые, многовековые ледниковые валуны. А еще здесь были люди, много любопытных людей. Они стояли перед полицейским заграждением и во все глаза смотрели на дом, охваченный пламенем.
Работали три пожарных машины. Мужчины в защитных робах и касках и с огромными шлангами, из которых выстреливалась вода, боролись с огнем, но бревна, из которых был выстроен большой дом, были древними, балки толстыми и тяжелыми, и люди старались справиться с завывающим ветром, который почти превратился в ураган. Они держали все, что находилось вокруг, под непрерывным дождем.
— Дальше не проехать, — сказал Кеезе. — Нет, нет, нет, ни за что не возьму деньги. Для меня было честью…
Они вышли из машины.
У заграждения Марвин опять показал свой паспорт и сказал:
— Прокурор Ритт ждет нас.
— Сожалею, — сказал молодой человек с автоматом из пограничной охраны ФРГ. — Вы не сможете здесь пройти.
Офицер, находящийся рядом с ним, сказал:
— Одну минуту. Господин Марвин? Господин Гиллес? Фройляйн Деламар?
— Да, — сказал Марвин.
— Все в порядке, — сказал офицер молодому человеку с автоматом. И обратился к ним. — Прошу вас, пройдемте со мной!
— Я тоже, — сказал Кеезе. — Я здесь живу.
И они пошли вслед за офицером внутрь Джен-Иве-Лорсен-вэя и подошли, укрываясь от капающих шлангов, близко к горящему дому. Здесь тоже стояли полицейские и было много фотографов и большое количество телевизионных съемочных групп. Красные пожарные машины стучали двигателями и гремели.
— Что вы на это скажете, господин Гиллес? — с сожалением в голосе спросил Кеезе. — Такая милая дама, фрау доктор Рот — убийца. Никто не может разобраться в душе другого человека, я всегда говорю. Это не дано никому. Прекрасный старый дом господина профессора. Единственная племянница. Счастье, что ему было не суждено пережить все это. Хорошо, что он умер, не правда ли?
— Да, — сказал Гиллес. — Его счастье.
— Прошу вас, — сказал офицер. — Проходите дальше!
— Всего хорошего, господин Гиллес, — сказал Кеезе. — Всего…
Он потерянно смолк, покачал головой и уставился на языки пламени.
Громче потрескивания огня и грохота раздавался взволнованный птичий гам.
— Это чайки? — спросил Гиллес.
— Их полно, — сказал Гиллес.
— Ночью?
— Пожар, господин Гиллес! Кругом светло. Это взволновало чаек.
Прокурор Эльмар Ритт сидел в большой, оборудованной радиостанцией полицейской автомашине оперативной группы. Рядом с ним — старший комиссар Дорнхельм. Он разговаривал по телефону и сразу же прервал разговор, когда Марвин знакомил всех друг с другом.
— Когда господин Дорнхельм и я прибыли сюда, дом уже горел, — сказал Ритт. — Пожарные говорят, что дождутся, когда он сгорит полностью. Сейчас они следят лишь за тем, чтобы огонь не перекинулся дальше, на дома, расположенные близко, кустарник, траву, кусты. Сейчас все вокруг может вспыхнуть как солома.
И над полицейской автомашиной галдели чайки, так громко, так громко.
— Мужчина, с которым приехала сюда фрау Рот — это министраль-директор Клименс Хартин? — спросил Марвин.
— Судя по описанию шофера такси Кеезе, да. И не только по его описанию. Хартин исчез из Бонна. Он был в рейнско-майнском аэропорту, когда приземлился самолет, на борту которого была Валери Рот, возвратившаяся из Америки. Мы показывали фотографии многим служащим. Некоторые из них уверенно опознали его. Мы только не знаем, чем занимались оба и где они были перед тем, как прибыли сюда сегодня во второй половине дня.
— По мнению нашего шофера такси, они сжигали документы.
— Да. И вне всяких сомнений, очень важные. И в большом количестве. Ясно, что должны были быть уничтожены. Я полагаю, что оба они подвергались чрезвычайному риску, приехав сюда еще раз. А дом подожгли для верности.
— И им повезло, — сказал Марвин.
— Что им?
— Повезло.
— О да, повезло, — сказал Ритт тихо, как будто испытывая чувство стыда.
— Где же они сейчас? — спросил Марвин.
— Никто не имеет права покидать остров, — сказал Ритт, — но это распоряжение было дано с опозданием. Здесь все сорвалось.
Дорнхельм закончил телефонный разговор и положил трубку. Он сказал Ритту:
— Они уехали. На пароме в Хафнеби. Мы объявили о запрете без четверти три. Оповестили всех не сразу. Расхлябанность, небрежность? Умысел? Во всяком случае, в три часа дня паром еще перевозил людей от Листа в Хафнеби. Везение? Хорошая подготовка? Дружище, мы опять сели в галошу! — И повернувшись ко всем, объяснил: — Хафнеби — это порт на датском острове Рем, расположенный к северу от Силта. На пароме попасть туда можно через пятнадцать минут. Там есть насыпь, ведущая на сушу — территорию Дании. Пограничники говорят, что на этом пароме не было пассажиров с документами на имя Валери Рот и Клименса Хартина. Хартин, безусловно, сделал фальшивые паспорта. И уже давно.
— Безусловно, — очень спокойно сказал Ритт. — Даже объявление их в розыск не даст никаких результатов. Оба — тертые калачи. Нам нужно только довести до конца уголовное дело. В надлежащем порядке.
Он взглянул на Изабель и безнадежно улыбнулся.
Чайки кричали над автомашиной.
— Для этого необходимы ваши показания о происшедшем в Ричмонде и в Боготе, — сказал Дорнхельм. — Полный идиотизм заключается в том, что мы ничего не сможем сделать, но рапорт должен быть подробным. Подробным! — Он рассмеялся. — Там, наверху, в Вестерланде, мы забронировали номер в гостинице Гамбург. В это время года она практически пустая. Вы могли бы там ответить на вопросы. Можете и переночевать. За государственный счет, разумеется. Переночуете?
— Само собой разумеется, — сказал Марвин. Он посмотрел на Гиллеса и Изабель. — Как, согласны?
Гиллес кивнул.
— Сейчас половина восьмого вечера, — сказал Дорнхельм. — В семь двадцать пять сегодня был прилив. Должно быть, это красиво при свете луны. У нас здесь еще дела. Если вы хотите увидеть береговую полосу во время прилива, то потом полицейская патрульная машина доставит вас в Вестерланд.
Они покинули полицейскую автомашину, немного прошли назад по Дженс-Уве-Лорсен-вэю и поднялись наверх, проходя при этом через пожарные шланги. Пламя все еще бушевало. Рушились балки, и всякий раз во все стороны разлетались искры. Буря неистовствовала. Когда они прошли через оцепление, там остановилось такси.
Оттуда выскочил Йошка Циннер.
— Марвин! — закричал он и бросился к Маркусу. — Услышал в Берлине, что вы здесь. Я прямо из Берлина. Какое везение, дружище! Скандал по поводу ядовитого газа. Скандал в Бонне! Валери — убийца! И сериал отснят! Как повезло. Здесь! Фотографы! Телевидение! Об этом узнает весь мир! Сейчас вы должны постараться, Марвин! Монтаж, текст для диктора, слышите, Гиллес? Их надо передать по радио, пока все это является горячим материалом.
— Кати Рааль умерла, господин Циннер, — сказал Марвин.
— Что за Кати?
Чайки галдели, галдели и галдели.
— Техник, которая работала с Экландом.
— Ах да, та, с прыщами. Благо, что Рот застрелила ее после того, как вы все уже в Месе сняли! У оператора сильнейшее нервное потрясение, я в курсе. Он все еще в больнице?
— Не знаю, господин Циннер, — сказал Марвин.
— Теперь уже наплевать. Нужно взять себя в руки. Найти нового. Он очень любил ее, малышку. Несмотря на ее внешность. Вот я не смог бы… Экланд нам больше не нужен. Все забыто. И все отрицательные эмоции, связанные с именем Кати — прочь. Сейчас нам понадобятся добрые воспоминания. У меня есть несколько фантастических. Все должно пойти так быстро, как только возможно. Марвин! Быть в состоянии готовности днем и ночью! Те, во Франкфурте, в ярости, вчера разговаривал с ними по телефону… Я у них на хорошем счету. Пользуюсь у них большим расположением. Если эта серия будет удачной, попытаюсь пробить и две следующие. Кое-что было бы для вас… Пойдемте, я покажу вам как выглядит календарный план работ…
Он повлек Марвина за собой.
Изабель и Гиллес шли по дороге. Ведущей вниз, к ватту, береговой полосе, затопляемой во время прилива. Большие камни служили защитной стеной. На склонах стояли древние деревья с гротескно скрюченными ветвями. Оба смотрели на берег, который в лунном свете был весь затоплен водой прилива. Очень далеко мерцал огонек маяка.
Буря была очень сильной. Рвала их за полы пальто, сотрясала кроны деревьев, заставляла ветви скрипеть, стонать и вздыхать, прорывалась сквозь колючий кустарник и сметала перед собой мусор по всему берегу.
Они молча стояли рядом, не дотрагиваясь друг до друга, и всматривались в береговую полосу, совсем на нее не глядя.
— Пошли! — наконец сказала Изабель.
Буря почти сбила ее с ног.
Гиллес поддержал ее.
— О чем ты думала? — спросил он, пока они, медленно наклоняясь от порывов ветра, возвращались назад к улице, освещению, людям и огню.
— О Кати.
— Бедная Кати, — сказал он.
— Такая подлость. Я чувствую себя очень несчастной.
— Я знаю, — сказал он.
— По многим причинам.
— Я знаю, — сказал он и на ходу прижал ее к себе. — Там, впереди, есть кафе. Выпьем чего-нибудь горячего.
— Грог, — произнесла она.
— После этого ты почувствуешь себя лучше.
— Лучше себя почувствовать, выпив грога.
— Ты знаешь, что я имею в виду. Все пройдет. Все проходит.
Был слышен гомон чаек.
— Да, — сказала она. — Несомненно.