— Ну что ж, — сказал старик, переменив положение в кресле, — задавайте новые вопросы, гость; на первый я ответил довольно обстоятельно.
Я сказал:
— Я хотел бы услышать о ваших взглядах на воспитание. Со слов Дика я понял, что ваши дети бегают без всякого присмотра и что вы ничему их не учите. Короче говоря, что вы довели воспитание до такой утонченности, что от него ничего не осталось.
— Значит, вы поняли все наоборот, — сказал старик. — Конечно, мне ясен ваш взгляд на воспитание: это взгляд минувших времен, когда «борьба за существование», как тогда говорилось (то есть борьба раба за похлебку, с одной стороны, и богача за жирный кусок рабовладельческих привилегий — с другой), сводила «воспитание» для большинства людей к скудному набору не очень точных сведений, которые необходимо было поглотить всякому начинавшему жизненный путь. Ребенка не спрашивали, нравится это ему или нет, хочет он или не хочет учиться. Все разжевывалось и пережевывалось людьми равнодушными и лишь обязанными преподносить знания людям, тоже ими не интересующимся.
Я рассмеялся, чтобы успокоить нараставшее возмущение старика, и сказал:
— Вас-то, наверно, учили не таким способом. Поэтому вы можете немного умерить свои гнев.
— Правда, правда, — сказал он, улыбаясь, — благодарю вас за то, что вы указали мне на мою горячность. Мне всегда кажется, что я живу в ту эпоху, о которой беседую. Однако, говоря хладнокровно, вы ожидали, что детей, когда они достигают возраста, признанного разумным, упрятывают в школы, независимо от их наклонностей и способностей. Тут они проходят установленный курс «обучения», с полным пренебрежением к действительным фактам. Друг мой, неужели вы не видите, что при этом не считаются с физическим и духовным ростом ребенка? Так было, и никто не мог выйти невредимым из этой мукомольни. Только те, в ком жил дух протеста, избегали опасности быть ею раздавленными. К счастью, большинство детей во все времена обладало духом протеста, иначе я не знаю, как мы достигли бы настоящего положения вещей. Теперь вы видите, к чему сводится дело. В прошлое время плохая постановка образования была результатом бедности. В девятнадцатом веке общество было нищенски бедно из-за систематического грабительства, на котором оно было основано. Подлинное образование никому не было доступно. Теория так называемого «образования» была такова: нужно впихнуть в голову ребенка самые необходимые сведения, хотя бы путем пытки и елейной болтовни, иначе он на всю жизнь останется невеждой. Нужда заставляла спешить. Все это в прошлом, нас больше никто не торопит, и знания лежат наготове, в распоряжении каждого, кто почувствовал тягу к ним. В этом отношении, как и во многих других, мы теперь богаты: мы можем позволить себе расти не спеша.
— Хорошо, — сказал я, — но представьте себе ребенка, юношу, мужчину, который не стремится к знанию и не развивается в желательном для вас направлении. Представьте себе, например, что он не хочет учиться арифметике или другим разделам математики. Поздно заставлять его, если он уже взрослый. Разве не следует принудить его, пока он растет и должен приобретать знания?
— Так-так! — сказал старик — А вас принуждали изучать арифметику или алгебру?
— Да, некоторое принуждение было, — ответил я.
— А сколько вам сейчас лет?
— Почти пятьдесят шесть, — сказал я.
— И как хорошо вы знаете математику теперь? — насмешливо улыбаясь, спросил Хаммонд-старший.
— С грустью должен признаться, — промолвил я, — что я все перезабыл.
Хаммонд спокойно улыбался, но ничего не добавил к моим словам. Я же решил оставить в покое вопрос о воспитании, видя, что со стариком об этом не стоит говорить.
Подумав немного, я завел разговор о другом.
— Вы только что упоминали о домашнем хозяйстве. Мне кажется, слова «хозяйство», «домашний очаг» должны звучать для вас пережитком старины. Я скорее предположил бы, что вы живете теперь общинами.
— Фаланстеры, а? — перебил он меня. — Мы живем, как нам нравится, — обычно с людьми, к которым мы привыкли. Поймите, что бедность исчезла.Фаланстеры Фурье{29}
представлялись естественными в свое время, но они были всего-навсего убежищами от крайней нужды. Такой образ жизни мог быть придуман только людьми, подавленными жесточайшей нищетой. Поймите, что хотя мы живем отдельными домами и уклад каждого дома разнится один от другого, ни одна дверь теперь не закрыта для всякого доброго человека, который согласен жить, как установлено в данном доме. Конечно, неразумно было бы одинокому человеку вторгаться в чей-либо дом и заставлять обитателей его изменять своим привычкам ради него, когда он легко может поселиться где-нибудь в другом месте, более подходящем к его вкусам. Впрочем, мне не стоит об этом долго распространяться, — вы с Диком собираетесь ехать вверх по реке, так что убедитесь на опыте, как обстоит дело.
После короткого молчания я сказал:
— Поговорим теперь о ваших больших городах. Что вы скажете о них? Лондон, о котором... о котором я читал как о современном Вавилоне, кажется, уже исчез.
— Ну, как сказать! — возразил старик. — Может быть, он теперь больше похож на древний Вавилон, чем «новый Вавилон» девятнадцатого века. Но оставим прошлое. Во всяком случае, на всем протяжении от Хэммерсмита до здешних мест живет не мало народу. К тому же, вы еще не видели самой многолюдной части города.
— Расскажите мне, — продолжал я, — каков теперь восточный Лондон?
— Было время, — заговорил старик, — когда, сев у моих дверей на хорошую лошадь и проскакав полтора часа, вы все еще оставались в самом Лондоне, причем большая часть вашего пути пролегала по трущобам, то есть по кварталам, где изнывали от ужасных условий жизни ни в чем не повинные люди. Здесь они прозябали в таком унижении, что даже их непрерывная пытка казалась им самым обыкновенным и естественным существованием.
— Знаю, знаю, — нетерпеливо перебил я его — Что было, то прошло. Расскажите о том, что есть теперь. Осталось ли что-нибудь от прежнего?
— Ни следа, — ответил он. — Но кое-что сохранилось у нас в памяти, и я этому рад. Раз в год, в «Майский день», мы устраиваем в восточной части города торжественный праздник в память «уничтожения нищеты». В этот день там, где прежде были глухие и грязные трущобы, происходят танцы, веселые игры и пирушки. Во время праздника самая красивая девушка поет старые революционные песни и те песни, что были стоном бедняков. Их пели когда-то люди, потерявшие всякую надежду на будущее, пели на тех же самых местах, где день за днем в течение долгих лет совершалось ужасное преступление — классовое убийство. Я, человек, прилежно изучавший прошлое, всегда с волнением смотрю, как красивая девушка, нарядно одетая, увенчанная цветами с соседних лугов, поет среди счастливого народа, стоя на том месте, где когда-то высилось жалкое подобие дома, вертеп, в котором люди, теснясь, как сардины в банке, вели такую жизнь, что только привычка помогала им ее выносить. Вспоминая об этом, радостно слушать слова угроз и жалоб, слетающие с прекрасных и нежных уст девушки и произносимые без сознания их настоящего смысла, например: песню Гуда о рубашке{30}. Радостно думать, что девушка не понимает, какая трагедия развивается в песне, трагедия, чуждая исполнительнице и слушателям. Представьте себе это и подумайте, насколько счастливее теперь жизнь!
— Да, — сказал я, — мне трудно себе это представить.
Я сидел и смотрел, как разгорались глаза Хаммонда, словно новая жизнь играла на его лице. Меня удивляло, как в свои лета он может думать о счастье вселенной и вообще о чем-либо, кроме обеда.
— Расскажите мне подробно, — попросил я, — что теперь находится к востоку от Блумсбери.
— Между этой частью и восточной окраиной старого города домов мало, — начал он — Но в Сити у нас очень густое население. Во время первой расчистки трущоб наши предки не торопились сносить дома в «деловом квартале», как он назывался в девятнадцатом веке. Впоследствии этот квартал был известен под названием «квартала мошенников». Дома там, хотя и жавшиеся друг к другу, были просторны, отличались солидной постройкой и чистотой, так как служили не для жилья, а только как притоны для азартных спекуляций. Поэтому бедняки из уничтоженных трущоб переселялись в эти дома, пока для них не находили лучших жилищ. Эти здания сносились исподволь, и люди привыкли жить здесь более тесно, чем где-либо в других местах. Вот почему эта часть города до сих пор остается самой населенной частью Лондона и, может быть, всех британских островов.
Там очень красиво благодаря великолепию архитектуры, более богатой, чем во всем остальном городе. Впрочем, эта «теснота», если можно так выразиться, не распространяется дальше улицы Элдгейт — ее название вы, вероятно, раньше слышали. За этой улицей дома разбросаны редко среди чудесных лугов. Местность становится особенно красивой, когда вы доберетесь до прелестной речки Ли{31} (где старый Исаак Уолтон{32} имел обыкновение удить рыбу). Оттуда близко до Стрэтфорда{33} и Олдфорда{34}, имена которых вам, вероятно, незнакомы, хотя когдато там хозяйничали римляне.
«Я ли не слыхал о них! — подумал я. — Как странно, что я, видевший, как исчезали последние следы этих прекрасных лугов, вдруг снова услышал о возрождении их былой красоты».
— Спустившись к Темзе, — продолжал Хаммонд, — вы достигнете доков, которые были сооружены в девятнадцатом веке и служат до сих пор, но не так перегружены, как раньше, потому что мы решительно против централизации и давно отбросили претензию быть рынком для всего мира. Вокруг доков есть дома, их немного, в которых люди редко живут постоянно. Я хочу сказать, что там живут только проездом, потому что местность слишком низменна, болотиста и малопривлекательна для длительного пребывания. К востоку от доков и в глубь страны тянутся пастбища (бывшие болота), кое-где попадаются сады. Постоянные жилища встречаются там тоже редко: кое-где — хижины или шалаши для пастухов, стерегущих огромные стада. Как чудесно прокатиться солнечным осенним утром верхом на смирной лошадке, полюбоваться стадами и мирным трудом людей, красными черепичными крышами и огромными стогами, рекой, со скользящими по ней вверх и вниз судами, потом проехать к Шутерс-хиллу{35} и Кентской возвышенности и свернуть на широкую, как зеленое море, Эссекскую равнину. Над головой — гигантский купол неба, и солнце безмятежно льет потоки света на все это необозримое пространство. Там есть поселки Кэннингтаун{36} и дальше Сильвертаун{37}, где луга особенно хороши. А когда-то в тех местах были отвратительные трущобы.
Названия эти раздражали мой слух, но я не мог объяснить причину этого старику и только спросил:
— А какова местность к югу от реки?
— Там вы найдете почти такой же пейзаж, как около Хэммерсмита. А вот к северу идут более возвышенные места, и там лежит приятный, хорошо распланированный городок Хэмстед, который живописно заканчивает Лондон с той стороны. Он граничит с северо-западной частью леса, через который вы проезжали.
— Ну, что ж, — улыбнулся я. — Меня удовлетворяют эти сведения о Лондоне! Теперь расскажите мне о других городах страны.
Старик сказал:
— Что касается больших мрачных городов, которые были когда-то промышленными центрами, они исчезли, как и лондонская пустыня из кирпича и известки. Но так как они были всего лишь центрами промышленности и, следовательно, не служили ничему иному, как только спекуляциям на денежном рынке, они оставили меньше следов своего существования, чем Лондон. Конечно, это исчезновение было облегчено великим прогрессом в использовании механической энергии. Впрочем, упадок этих центров, вероятно, должен был наступить независимо от коренного изменения нашего образа жизни: терпеть их такими, какими они были тогда, стало невозможно, и, чтобы избавиться от этих «промышленных округов», как их в свое время называли, никакая жертва не казалась чрезмерной. Теперь уголь и руды, в которых мы нуждаемся, поднимают на поверхность земли и доставляют куда нужно при минимальном количестве грязи, хлопот и беспокойства для людей. Из прочитанного об условиях жизни в этих округах в девятнадцатом веке легко было бы поверить, что те, кому были подвластны эти люди, намеренно, из злого умысла угнетали их, унижали и обманывали. Но это не так. Подобно плохому образованию, о котором мы только что говорили, и это зло происходило от ужасной нищеты. Люди были принуждены мириться со всем и даже делать вид, что это им нравится, тогда как мы теперь подходим к нашим задачам с меркой разума и не позволяем навязывать нам то, чего мы не желаем.
Признаюсь, мне захотелось прервать вопросом это восхваление времени, в котором он жил, и потому я сказал:
— А что произошло с менее крупными городами? Вероятно, вы совсем стерли их с лица земли.
— Нет, нет, — возразил он. — Дела сложились иначе. Их пришлось лишь немного расчистить и основательно перестроить, пригороды же слились с окружающей местностью. В центре таких городов теперь нет прежней скученности, но это все же города с улицами, площадями и рынками. Таким образом, эти городки дают нам некоторое представление о том, на что походили города прежнего мира, — я, конечно, имею в виду лучшие из них.
— Например, Оксфорд, — подсказал я.
— Да, — ответил он, — я думаю, что Оксфорд был хорош даже в девятнадцатом веке. Сейчас он очень интересен тем, что сохранил много зданий докапиталистического периода. Это прекрасный город. Но все же есть много других, сравнявшихся с ним по красоте.
— Кстати, остался ли Оксфорд до сих пор научным центром?
— Остался ли? — улыбаясь, повторил он за мной. — Оксфорд вернулся к своим лучшим традициям. Это показывает, как далек он от положения, занимаемого им в девятнадцатом веке. Здесь учатся по-настоящему, здесь процветает знание ради знания, «искусство знания», а не зубрежка с коммерческими целями, как это было прежде. Однако, быть может, вы не знаете, что в девятнадцатом веке Оксфорд и его менее интересный брат Кембридж стали чисто капиталистическими центрами. Они, в особенности Оксфорд, были местом разведения особого рода паразитов, которые называли себя людьми высокой культуры. Это были люди, в достаточной мере скептически настроенные, как и все представители образованных классов того времени, но они всячески подчеркивали свой скепсис, чтобы сойти за чрезвычайно знающих людей, разбирающихся в мировых проблемах.
Зажиточный средний класс (который не имел никакого отношения к рабочему классу) обращался с ними со снисходительным высокомерием, как средневековые бароны со своими шутами, хотя, надо признать, они далеко не были так забавны, как прежние шуты. Они вносили в общество только скуку. Над ними смеялись, их презирали, им платили, — последнего только они и домогались.
«Боже мой, — подумал я, — как склонна история выворачивать наизнанку прежние суждения! Право же, лишь худшие из этих людей были так презренны. Все же я согласен, что большинство образованных людей того времени отличалось самодовольством и было проникнуто коммерческим духом».
И, обращаясь больше к самому себе, чем к Хаммонду, я заметил:
— Как могли они быть лучше создавшего их века?
— Правда, — сказал старик, — но их претензии были выше!
— Разве? — с улыбкой спросил я.
— Вы снова хотите загнать меня в угол. Позвольте мне по крайней мере сказать, что их духовный облик был лишь жалким следствием симпатий Оксфорда к варварству средних веков!
— Да, это многое объясняет, — сказал я.
— Значит, я был в основном прав. Спрашивайте дальше, — продолжал он.
— Мы говорили про Лондон, промышленные округа, мелкие города. А что вы скажете о деревнях?
— Вы, наверное, знаете, что к концу девятнадцатого века от деревень осталось очень мало. Они либо стали простыми придатками к промышленным округам, либо сами образовали мелкие промышленные округа. Дома разрушались, обращаясь в развалины, деревья вырубали ради того, чтобы выручить несколько шиллингов за дрова. Деревня опустилась до невыразимой бедности и безобразия. Работников было мало, но заработная плата тем не менее падала. Даже мелкие кустарные промыслы, которые когда-то приносили сельским жителям кой-какой достаток, исчезли. Продукты сельского хозяйства, проходя через руки земледельцев, не попадали им в рот. Невероятная скудость и запустение простирались над полями, которые, несмотря на грубое и небрежное хозяйство того времени, были так плодородны и щедры. Имеете ли вы об этом понятие?
— Да, я слышал, что так было, но что случилось потом?
— Перемена, — сказал Хаммонд, — которая в этой области наступила в начале нашей эпохи, совершилась необыкновенно быстро. Люди стали стекаться в деревни и села, они, можно сказать, набрасывались на землю, как зверь на добычу. Вскоре деревни Англии были населены гуще, чем в четырнадцатом столетии, и продолжали быстро расти. Конечно, этим нашествием на деревню трудно было управлять, и оно могло породить много бед, если бы люди оставались во власти классовой монополии. Но в действительности все быстро наладилось. Люди сами поняли, к чему они способны, и перестали браться за такие работы, которые могли принести им только неудачу. Город вторгся в деревню, но новые завоеватели, подобно завоевателям прежних времен, поддались влиянию местной обстановки и стали хлебопашцами. С другой стороны, деревенское население, численность которого превысила население городов, начало влиять на городское, отчего различие между городом и деревней все уменьшалось. Именно этот деревенский мир, оживленный сметкой и подвижностью городского населения, породил ту счастливую и неторопливую, но деятельную жизнь, с которой вы уже соприкоснулись. Повторяю, много было сделано ошибок, но мы имели время их исправить. Много задач выпало на долю человека моего поколения, когда оно было молодо. Незрелые идеи первой половины двадцатого века, когда люди все еще были угнетены страхом перед нищетой и недостаточно верили в радости повседневной жизни, много испортили в той внешней красоте, которую оставил нам в наследство буржуазный век. Даже после своего освобождения люди медленно оправлялись от того вреда, который сами себе нанесли. Но как ни медленно подвигалось оздоровление, все же оно наступило. И чем больше вы будете нас узнавать, тем вам станет яснее, как мы счастливы. Мы живем среди красоты, без страха впасть в изнеженность, у нас достаточно работы, и мы выполняем ее с радостью. Чего же еще можем мы требовать от жизни?
Он остановился, как бы подыскивая слова, чтобы точнее выразить свою мысль. Затем продолжал:
— Вот как у нас обстоят дела. А когда-то Англия была страной расчищенных среди леса полян и пустырей. Кое-где встречавшиеся города служили крепостями для феодального воинства, рынками для народа, местом сосредоточения ремесленников. Затем Англия превратилась в страну больших и грязных фабрик и еще более грязных игорных притонов, окруженных угнетенными, нищенскими деревнями, которые грабил хозяин фабрикант. Теперь же это — сад, где ничто не запущено и ничто не пропадает зря. Там и сям разбросаны необходимые жилища, амбары и мастерские. Все постройки нарядны, чисты и красивы, так как нам было бы стыдно допустить, чтобы производство благ, даже в большом масштабе, приводило к опустошению и бедности. Если бы было иначе, мой друг, жены-хозяйки, о которых мы говорили, задали бы нам перцу.
— В этой области, — сказал я, — ваши реформы, конечно, привели к улучшению. А теперь, хотя я скоро и увижу деревни, скажите мне все же несколько слов о них, чтобы меня подготовить.
— Не случалось ли вам видеть картины, — спросил старый Хаммонд, — удовлетворительно изображающие деревню конца девятнадцатого века? Такие картины существуют.
— Я видел их немало, — ответил я.
— Так вот, — продолжал Хаммонд, — наши деревни очень напоминают селения, изображенные на таких картинах. Главное здание в деревне — церковь или Дом для собраний. Только в нашей деревне нет признаков бедности, нет живописных полуразвалившихся хижин, которыми художники, кстати сказать, злоупотребляли, прикрывая свое неумение писать архитектуру. Подобные вещи нам не нравятся, даже если разрушение не свидетельствует о бедности. Как и люди средневековья, мы любим все четкое, ясное и чистое. Любим порядок. Это свойственно всем людям, чувствующим в себе силу архитектурного созидания. Они знают, что могут достигнуть поставленной перед собой цели и в борьбе с природой не дадут ей одержать над собой верх.
— Кроме деревень, есть и отдельные усадьбы? — спросил я.
— Сколько угодно,— ответил Хаммонд. — Можно сказать, что, за исключением пустошей, лесов и дюн (вроде Хайдхеда в Сэррее), у нас трудно потерять из виду человеческое жилище. А там, где дома разбросаны реже, они обширнее и похожи на общежития старых колледжей. Эти дома существуют для удобства общения между людьми. Здесь могут жить самые различные люди, ибо не все обитатели деревни непременно земледельцы, хотя все они временами участвуют в сельских работах. Жизнь в этих домах очень приятна, особенно потому, что там живет немало наших ученых. Это создает большое разнообразие идей и настроений, веселит и оживляет местное общество.
— Все это меня удивляет, — заметил я — После всего виденного мне казалось, что деревня должна быть довольно густо заселена.
— Это так и есть, — ответил он. — С конца девятнадцатого века население почти не изменилось количественно, мы только расселились шире, вот и все. Мы помогли также заселению других стран, где наш приезд был желателен и куда нас звали.
— Когда вы называете свою страну «садом», — сказал я, — одно, мне кажется, не подходит под это название: вы говорили о пустынных местах, о лесах, и сам я видел окраину вашего Мидлсексского и Эссекского леса; зачем вы бережете его? Разве это не расточительство?
— Друг мой, — ответил он, — мы любим эти образцы дикой природы и можем себе позволить сохранить их. Что касается, в частности, лесов, то мы нуждаемся в строевом лесе и думаем, что наши сыновья и наши внуки тоже будут в нем нуждаться. Да, наша страна — сад. Но я слыхал, что в садах когда-то сажали кустарники и устраивали искусственные скалы. Я не люблю искусственных, но могу вас уверить, что стоит посмотреть на наши естественные скалы. Поезжайте для этого летом на Север, побывайте в Кэмберленде и Вестморленде. Кстати, вы увидите там большие овечьи пастбища! Вот уж где не приходится говорить о неиспользованном пространстве. Во всяком случае, это бережливее, чем занимать землю под парники и выращивать фрукты в неположенное для этого время года! Таково мое мнение. Поезжайте и взгляните на овечьи тропы высоко на горных склонах между Инглборо и Пенигвентом, а потом расскажете мне, расточаем ли мы даром землю, не застраивая ее фабриками для производства никому не нужных вещей, что было главным делом девятнадцатого столетия.
— Постараюсь туда поехать, — сказал я.
— Это не требует больших стараний! — возразил он.