В 1936 г. заместителя главного редактора газеты "За индустриализацию" Хавина вызвал главный редактор Васильковский, польский коммунист, вскоре уничтоженный Сталиным, и предложил ему немедля изменить фамилию.

- Берите любую другую, товарищ Хавин! Только с русским окончанием. На "ов". Хотите, например, Хавков?.. Не хотите? - возмутился он.-- Вы что, слепы? Вот был Иерухимович, корреспондент "Правды" в Лондоне. Весь мир знал его как Иерухимовича. Он стал кем? Ермашевым...- Редактор стал приводить и многие другие примеры...

Неблагозвучные для уха Гитлера фамилии корреспондентов центральных газет в те дни облетали, как осенние листья. Достаточно перелистать старые подшивки, чтобы убедиться в этом.

Отказ от собственного имени многим не казался предосудительным. Что ж, если требуется опустить перед боем забрало...

Пройдет время, и журналистов-евреев начнут бить смертным боем за то, что они "прячутся" за псевдонимами. Михаил Шолохов выступит в разоблачительной статье "Под закрытым забралом". Но эта быль еще впереди.

Самих корреспондентов пока что не выгоняли и не убивали, как евреев. Сталин любил говорить, что он постепеновец. Все в свою очередь.

Следующим годом был тридцать седьмой.

Я набрасываю эти строки в больничной палате, куда пришел к товарищу. Товарища увезли в перевязочную, и я жду его. У койки соседа, безнадежно больного старого большевика, собрались его друзья, он не отпускает их, понимая, что жить ему осталось считанные дни. Я стараюсь отвлечься от чужого разговора, почти не слышу, о чем говорят. Различаю лишь рефрен, произносимый с большей экспрессией. То один, то другой голос вставляет: "А потом его посадили!" И так уже битый час.

"А потом его посадили..."

Рассказывал умиравший, с опавшим желтым лицом, старик.

Бог мой, какую горькую чашу надо испить, чтобы и в свой последний час об этом! Только об этом...

Тридцать седьмой покатил антисемитское колесо быстрее.

Сталин в документах ТАСС собственноручно "исправил" фамилии Зиновьева и Каменева, сообщив населению о дореволюционных фамилиях жертв террористического процесса - Радомысльский и Розенфельд.

Как оживились робкие селявки и карьеристы, которые уловили наконец, откуда ветер дует...

В 1938 году официально уничтожаются существовавшие на Украине еврейские школы и еврейские отделения в институтах, чем загоняется в тупик и вся советская литература на идиш, которая стала терять своих читателей с катастрофической скоростью.

Это уже не было завершающим актом ассимиляции, благодаря которой еврейские школы на Украине год от года теряли своих учеников. Это были первые залпы.

В 1939 году Сталин заявил, что нельзя гитлеровцев называть фашистами,-идеология есть идеология. Слово "фашизм" исчезло со страниц газет.

Вскоре зато напечатали речь Адольфа Гитлера, в которой фюрер объяснил, что его целью является борьба с безбожием и еврейской плутократией,-- сейчас уже нет на земле человека, который бы не знал, что понимал Гитлер под словами "еврейская плутократия".

Освенцимские печи, ингулецкие карьеры, бабьи яры -- миллионы братских могил расстрелянных евреев -- рабочих, ремесленников, ученых могли бы стать преградой загудевшим на земле глухим пожарам антисемитизма. Сталин не дал угаснуть огню, он сызнова поднес спичку. Чтоб дружней горело. С обоих концов.

В 1942 году по его распоряжению были написаны брошюры и книги о русских полководцах Суворове и Кутузове. Когда ему принесли пахнущие типографской краской книги, Сталин высказал резкое недовольство, что авторы их с нерусскими именами.

В те же дни он не утвердил списка главных редакторов фронтовых газет, так как в нем были и еврейские фамилии. Выразил недовольство составом музыкантов, отправляющихся с концертом в Англию. "Опять Флиер-Млиер, а где русские?.."

Тут-то и началось позорище, которому я был свидетелем во фронтовой газете Заполярья. Антисемитизм был вызван его прямыми указаниями, как дудочкой вызывают дремлющую змею.

Сталин не терпел еврейские имена и в дни дружбы с Гитлером. "Высокая политика",- стыдливо объясняли лекторы райкомов в парках культуры и отдыха, когда их спрашивали, почему Иерухимович стал Ермашевым.

Сталин искоренял еврейские имена и в дни священной войны с фашизмом, когда полицаи расстреливали еврейских детей разрывными пулями в затылок.

В послевоенный период Сталин, прикрываясь разговорами о контрреволюционной деятельности международных сионистских организаций (как будто за границей нет многочисленных русских белогвардейских организаций или организаций украинских, грузинских и иных националистов), взял курс на постепенное вытеснение евреев из партийного и сойотского аппарата...

В большинстве высших учебных заведений, в научных учреждениях, даже на многих предприятиях была введена для евреев негласная процентная норма.

"Тропинка антисемитизма, по давнему выражению Сталина, могла привести только в джунгли".

Сталин сам оставил прямое свидетельство того, на какую "тропинку" он вступил. В докладе на XII партсъезде он исчерпывающе охарактеризовал великодержавный шовинизм "Великодержавный шовинизм выражается в стремлении собрать все нити управления вокруг русского начала, подавить все нерусское".

В 1945 году Сталин, как известно, произнес тост за русский народ как за "руководящую нацию". Эволюция взглядов? Вряд ли...

Просто "аракчеевский режим", применяя выражение Сталина, окреп, "всякая возможность критики" отсутствовала; чего ж в таком случае стесняться в своем Отечестве. . .

Сталинская практика геноцида не уступала гитлеровской. Даже по размаху. По подсчетам историков, общее количество выселенных нацменьшинств, неугодных Сталину, превышало пять миллионов человек! Большая часть высланных погибла,

Не доверяя потомкам так же, как и современникам, Сталин сам трактовал свою историю, по крайней мере краткий курс ее, облыжно назвав ее "Кратким курсом истории партии", поставил самому себе исполинские памятники на каналах и в парках и, "великий провидец", сам, своею собственной рукой, начертал себе приговор революционного трибунала:

"В СССР активные антисемиты караются расстрелом.. ."

И чтобы приговор был окончательным и обжалованию истории не подлежал, Сталин на этот раз -- возможно, подсознательно -- свое погромно-шовинистическое нашествие на СССР воплотил даже в .... камне.

Как известно, в сталинские годы в Москве не было памятников Марксу, Энгельсу, даже Ленину. Однако был воздвигнут памятник Юрию Долгорукому, удельному князю XII в. , и для сооружения этого памятника на Советской площади, напротив здания Моссовета, был разрушен воздвигнутый по предложению Ленина "Обелиск Свободы".

Сколько же людей раздавлено медными копытами княжеского коня, ставшего символом сталинской государственности?.. Сколько миллионов советских людей?! Самые кровавые элодеи земли - герцог Альба и Филипп II - уничтожили в своей ортодоксальной свирепости менее 50 тысяч еретиков. Вся священная инквизиция во Франции за сто лет - примерно 200 тысяч... В царской России с 1825 года и по 1904 год были приговорены к смертной казни 42 человека. Даже Александр III за тринадцать лет царствования заключил в тюрьмы всего пять тысяч "смутьянов".

А Сталин?*.. Точно учтены только члены Коммунистической партии. Членов Компартии было уничтожено миллион двести тысяч человек. В тюрьмах и ссылках погибли три четверти всех старых большевиков: от рабочих, бравших Зимний дворец, до бойцов, сражавшихся в Испании.

А сколько всего невинных людей не вернулось в свои семьи?

Считают историки количество жертв, даже подсчитать точно не могут. Или -- не решаются?..

...В 1949 году мы с Полиной не могли уже не видеть: стреляли в нас.

Мы были энтузиастами эпохи, несли на демонстрации знамена или воздушные шарики, что поручили, и горланили во всю силу молодых легких: "Сталин и Мао слушают нас..."

Москва заговорила о том, что в конце года приедет Мао; мы втайне надеялись: может быть, он скажет Сталину, как компрометируют советские идеи доморощенные черносотенцы. Скажет или нет?

А газетная пальба все усиливалась. Стреляли залповым огнем, как в царской армии, где взводные, не надеясь на рядовых, командовали осипшими голосами:

"Взво-од, заряжай!.. Целься!.. Эй, ты, харя, куда целишься? Ниже бери!.. Пли!!!"

Кто командует провокационной стрельбой?.. Кто этот прокравшийся к высокому креслу провокатор? Кто?!..

Это было для нас и, беру на себя смелость сказать, для нашего поколения (исключения почти что неизвестны) тайной великой, за семью печатями. Ложь обрушилась на молодежь как горный обвал. и на много лет погребла под собой...

Мы твердо знали лишь одно: главный враг погромщиков - человеческая память - а значит, прежде всего, русская история, и мы инстинктивно тянулись к читальным залам.

Как-то Полина посетовала на то, что вот уже больше года она не может получить в Ленинской библиотеке газету "Русское знамя"...

А, говорят, она очень поучительна. . .

Естественно, при первом посещении "Ленинки" я выписал подшивки "Русского знамени" за пять лет,- правда, для этого мне пришлось доставить официальную бумагу, в которой убедительно доказывалось, что "Русское знамя" для моих занятий подобно колесной мази.

На ленточном транспортере прибыли девственно пыльные фолианты в картонных переплетах с рыжевато-желтыми ветхими газетами. Я принялся листать, чихая от бумажной пыли на весь зал.

Оказалось, "Русское знамя" - это официальный орган черносотенного "Союза русского народа". Газета русских погромщиков.

Ну что ж? Как говорится, приятно познакомиться!. .

Я достал чистый лист бумаги и принялся делать выписки из первоисточника по всем правилам научного реферирования -- для Полины.

Основополагающий вопрос в первоисточнике повторялся много раз: "Может ли истинный христианин быть социалистом?" Ответ:

"Быть христианином и вместе с тем социалистом невозможно, как нельзя в одно и то же время служить Богу и сатане".

Полнота аргументации меня изумила.

Чаадаев в своих философских письмах указывал на отсутствие глубины мышления как на национальный порок. История всех народов и государств свидетельствует, что этот порок отнюдь не только национальный.

В черносотенном "Русском знамени" этот порок доведен до блистательного совершенства. В газете нет и попыток мыслить, рассуждать, доказывать; вовсе нет, хоть шаром покати!..

"Русское знамя" - газета-вопленница. Газета-матерщинница. Но зато как она матерится, как вопит, с каким подвывом, особенно когда речь идет о конкурентах.

"Жидовские самовары! " ~ не пейте чай из жидовских самоваров. . . появляются камни в желудке, рвота и т.д. ...

"Да что же это такое! " -- евреев допустили до сахароварения.

"Вон жидов из армии!" - подумать только, иудеям разрешили быть военными капельмейстерами, "Проснись, жид идет!" "Спасите от жидов!"

И уж вовсе пропадают охотнорядцы. Аршинные заголовки: "Мне страшно!" "Берегись!"

"Подкоп под устои" (где-то конечно же по наущению жидов попытались уменьшить рабочий день до восьми часов).

И чтоб уж вовсе не было никакого сомнения: "Всему миру известна зловредность жида..." "Всему миру известна!.." Чего же доказывать? Ломиться в открытые двери. Потому, естественно, доводы разума, логики, даже расследования царского суда ничего не могут поколебать.

"Бейлис оправдан -- жидовство обвинено".

А вот другие, увы, тоже знакомые мотивы, вынесенные в газетные "шапки": "О псевдонимах".

"Об интеллигенции".

Естественно, она -- враг No 1. После жидов, которые даже хуже интеллигенции.

"Интеллигенция никогда не была выразительницей народных чаяний..." "Она выражала или, вернее, отражала заветные думы различных Шлемок, Ицек, Чхеидзе, Сараидзе, Начихайло и других инородцев по духу. От всего, что дорого русскому народу, она стояла слишком далеко". "Рахитичная московская интеллигенция". О студентах, разумеется, только так: "Из мрака "студенческой жизни" -- постоянная рубрика...

"Политиканствующие шайки из интеллигенции" -это о забастовщиках.

Ну и газета! Когда вышел ее последний номер? Оказалось, за день до Февральской революции 1917 года.

Еще Керенский ее прихлопнул... Начинаешь понимать Марину Цветаеву, которая мученически страдала при виде газет.

Уж лучше на погост,

Чем в гнойный лазарет

Чесателей корост,

Читателей газет!..

Из номера в номер на самом видном месте чернели аршинные заголовки призывы, непоколебимые в своем фантастическом упорстве, яростные, как "пли!".

"Недопустимы жиды в области педагогической деятельности! "

"Недопустима служба жидов по судебному ведомству! "

"Не могут быть терпимы в России жиды-врачи, жиды-фармацевты и жиды-аптекари". "Жиды-отравители!"

"Не могут быть терпимы в русских низших, средних и высших учебных заведениях жиды -учащие и учащиеся..."

"Недопустимы жиды - издатели газет, жиды-редакторы и вообще - жидовское участие в русской печати... "

В конце концов, руки мои от общения с "Русским знаменем" стали графитно-черными; я их потом целый вечер отмывал.

Собрал тяжелые, пахнущие газетным прахом подшивки и отправился сдавать.

Стоя в очереди к библиотекарю, заметил своего товарища, фронтовика, инвалида, окончившего университет раньше меня.

Он подошел ко мне. Лицо его было мокрым и растерянным. Глаза блуждали. Он сказал мне почему-то шепотом, что его только что выгнали из Радиокомитета. И не только его. Всех редакторов-евреев. Даже беременную женщину. Даже тех, кто работал в Радиокомитете всю жизнь.

"Знаешь, по единому списку. Без мотивировок. Просто выкинули на улицу, и все".

У меня вывалились из рук подшивки. Стукнулись об пол. И из них выпали листочки; ранее я считал их закладками и не обращал на них внимания. А сейчас, подняв, осмотрел рассеянно. Это были разорванные пополам официальные бланки Ленинской библиотеки. На каждом из них, на оборотной стороне, строгое распоряжение: "Не выдавать, отвечать, что в работе".

Не помню уж, как вернул газеты, как выбрел на улицу. Заметил, что флотскую ушанку держу в руках, лишь когда голова окоченела.

Я оказался почему-то в Александровском саду, возле кирпичных стен Кремля.

"Значит, все они, и Молотов, и Каганович, и Маленков, и Щербаков... Они ведают, что творят?! Ведают, что вступили на преступную тропу?! Потому строжайший приказ: "Не выдавать". Потому подшивки всегда "в работе", чтоб и следов их не сыскали. Что они делают с Россией, негодяи? Что делают? И... как им удается обманывать... весь свет?! "

Я замедлил шаги возле наглухо запертых, таинственно-темных ворот Кремля в состоянии, в котором бросаются с голыми руками на танк, стреляются или... пытаются прорваться к Сталину с челобитной...

Вдруг отделились от фонаря и, приблизясь ко мне, остановились неподалеку две фигуры в одинаковых шляпах, их длинные тени колыхались и задевали меня.

Я стоял, сжав оледенелые на морозе кулаки. Вздрогнул оттого, что кто-то коснулся моей руки. встревоженный добрый голо

-Господи! Да куда же ты запропастился! В 'Ленинку" прибежала - нет. Жду тебя, жду.

Полина. Платок сбился на плечи. - . . . Я жду тебя, жду!

Глава девятая

Свадьбу справляли в "Татьянин день "- давний студенческий праздник. Полина сняла к тому времени крохотную комнатку на улице Энгельса, на первом этаже, с густо зарешеченными окнами, уютную камеру-одиночку, по общему мнению; мы свезли сюда в одном чемодане и узле все наше имущество.

У Полинкиных друзей это была единственная квартира без родителей, почти "холостая квартира", и сюда вот уже несколько раз набивались едва ль не все аспиранты кафедры академика Зелинского. В мороз приоткрывались окна, иначе нечем было дышать, и отбивалась традиционная "аспирантская чечетка", радость мальчишкам со всей улицы, которые прилеплялись белыми носами к нашим окнам. Иногда кто-нибудь приносил химически чистый спирт, по глотку на брата; однажды его выпили под шутливый и торжественный тост: "Бей жидов и почтальонов!"

Я попался на удочку, спросил с удивлением: "А за что почтальонов?

Раздался дружный хохот: оказывается, за последние годы ни один человек еще не спросил: "А за что жидов?"

Свадьбу решили справить по-семейному. Без этой оголтелой аспирантской чечетки. Пришла моя старенькая мама с фаршированной рыбой и Гуля,закадычная Полинкина подруга -- океанолог, умница, черт в юбке.

Мама ушла от своего мужа, моего отца, четверть века назад; Гуля только что и на сносях. Гордо хлопнула дверью. У обеих свадьба обернулась слезами горючими.

Мама настороженно, почти испуганно поглядывала на хлопотавшую у стола Полинку. Гуля так же тревожно - на меня. Как-то сложится?

Мама уже дважды спрашивала меня шепотом: правда ли, что Полина ~ еврейка? Может быть, прикидывается?

-Ты бы взглянул на паспорт. А?

Я захохотал, потом возмутился:

- А если она - эскимоска? Латышка? Украинка? Это что, хуже?!

- Нет-нет, я ничего! - соглашалась мама, тыча вилкой мимо рыбы.

Дождавшись, когда Полинка с Гулей отправились на коммунальную кухню в конце коридора, она объяснила, краснея, что она вовсе не какая-нибудь отсталая кретинка, но она не хотела б дожить до того дня, когда Полина крикнет в трудную минуту: "Пошел вон, жидовская морда!.."

-...Нет-нет! Я ничего! Пожалуйста! Женись хоть на эскимоске. На самоедке. Дуракам закон не писан. Вот уж не думала - один сын, и тот дурак.

Вечер прошел по-семейному.

На другой день народ повалил без всякого приглашения, и каждый обещал меня убить, если я буду отрывать Полинку от коллектива.

"Презренный филолог!" -- иначе новоявленного мужа Полинки не называли: в конце концов меня вытолкали на кухню готовить хрен. Натирая коренья и обливаясь слезами, я услышал вдали нарастающий деревянный гул: вступала в дело "аспирантская чечетка"...

Существует выражение "язык - что бритва". У Гули язык -- рота автоматчиков.

Но в то утро она превзошла самое себя. Нервно постучав в окно, крикнула в форточку на бегу:

-Включайте радио! Свадебный подарок от государства!

Я включил трансляцию, и комнатку наполнил до краев металлический набатный, уличающий голос диктора:

- "Группа последышей...", "выписывая убогие каракули"... "Цедя сквозь зубы"... "с издевательской подковыркой"... "развязно орудует"... "старается принизить"... "отравить... тлетворным духом"... "гнусно хихикает"...

-- Новый суд начался? -- тихо спросил я Гулю, когда она вбежала к нам.

-- Что ты! -отозвалась побледневшая Гуля. У ее отца, крупнейшего в стране специалиста по семитским языкам, только что, после очередной "дискуссии" о языке, был инфаркт.- Какой суд?!.. Это просто... утонченный литературный диспут. О театре.-- И она протянула мне газету со статьей "Об одной антипатриотической группе театральных критиков".

А набат все звенел. По всей Руси звенел в эту минуту набат, звенел об еврейской опасности.

-- ...обанкротившиеся Юзовские, Гурвичи... Борщаговские... окопались... охаивали...

-- Свадебный подарок,-- напряженным шепотом сказала Полинка, прошлепав босыми ногами по комнате, выдернула штепсель трансляции, воскликнула обнадеженно и со слезами в голосе: -- Товарищи! Но хоть это-то Сталин прочитает?!.. Не может не прочитать!..

Каждое утро мы кидались к "Правде". Круги ширились. Вот уж отозвалось в Ленинграде, Киеве, Одессе... В одном только Харькове, оказывается, "орудовали Г. Гельфанд, В. Морской, Л. Юхвид, некий А. Грин, М. Гриншпун, И. Пустынский, М. Штейн, Адельгейм и т.д...".

Почти каждый раз перечень новоявленных аспидов завершался знаменательным " и т.д.", которое разъяснялось тут же: "...орудовали с соучастниками...", "отравляли зловонием...".

"Средневековье умело ругаться",- вспоминал я академика Гудзия... "Отравляли зловонием" - это уже почти на уровне "элохищного львичища"...

И снова -- почти с каждого газетного листа... "и т.д."... "и т.п."... Ищите, да обрящете!.. На нашем факультете участились "китайские церемонии" дотошные беседы иа бюро, где спрашивали очень вежливо и с сокровенными интонациями: "Где проводите время?". "С кем?", "О чем говорите?".. . Они именно так и назывались студентами - "китайские церемонии", хотя, естественно, тогда в них не вкладывалась вся трагическая глубина смысла, обнаружившаяся позднее.

В коммунальной квартире нашего обветшалого лома обходилось без церемоний. Соседка, несчастная, вечно голодная женщина, потерявшая на войне мужа и сына, прикладывала ухо к нашим дверям. А когда я случайно застал ее за этим древним, как мир, занятием и пристыдил, призналась, плача навзрыд, что это ее участковый принудил.

Мы успокоили ее, как могли, накормили жидким студенческим супом, и она поведала нам шепотом, всхлипывая и озираясь на дверь, что мы участковому подозрительны... То гостей у них собиралась, говорит, целая синагога. А теперь запираются, шепчутся. От кого запираются? О чем шепчутся?.. Ты, сказал он, ответственная съемщица. Глядеть в оба. А не то загремишь знаешь куда?!.. И разъяснил ей, уходя:

- Евреев колошматят чем ни попадя, должны же они что-нибудь предпринимать? Люди небось, не железо...

... Мы действительно искали с Полиной уединения. Действительно запирались. И даже шептались.

Мы повернулись спиной к участковым. К "литературному" кликушеству. К антисемитской отраве, которой, казалось, пропитались газетные листы. Мы хотели сына.

Впрочем, я бы ничего не имел и против дочери. Но Полина хотела сына. Только сына.

Говорят, что жизнь продолжается и под топором. Человек живет надеждой, пока от удара не хрястнет шея.

И хотя, как показало время, завершился лишь первый акт кровавой трагедии, продуманной до деталей великим постановщиком, еще два-три года оставалось до запланированной варфоломеевской ночи, когда участковый, правда на другой улице, занесет нас в свои тайные проскрипционные списки гугенотов", а уж все пьянчуги и уголовники нашей старенькой заброшенной улицы Энгельса почуяли себя боевым авангардом...

В нашу форточку то и дело влетали, крошась о решетку, снежки и комья грязи, и чей-либо пьяный голос хрипел: "Эй, Моцарт, собирай чемоданы. Колыма по вас плачет'.." (Почему Моцарт попал в евреи, так и осталось неясным.)

А в бюро обмена и на "квартирном толчке" Москвы, где мы искали комнату побольше, нам отвечали порой с нескрываемой усмешкой: - Расширяться, значит, хотите. Ну-ну!..

Однако мы с Полиной все равно были счастливы на своем привычно -лобном месте, хотя время от времени я возвращался туда с окровавленной губой или синяком под глазом после очередной творческой дискуссии с дворовыми или трамвайными антисемитами, которых невзлюбил.

Разве молодожены в купе поезда менее счастливы - за минуту до крушения, о котором и думать не думают, хотя б они и знали, что дорога опасна?

Нас было двое, и я видел огромные иконописные Полинкины глаза и был счастлив тем, что они сияли.

Будильник своим жестяным утренним звоном отмерял конец сказки, но сказка не кончалась, она звучала в глубоком сердечном голосе Полины, которой я звонил в лабораторию после каждой лекции.

И я радовался тому, что глаза ее не переставали быть счастливыми даже тогда, когда в нашем зарешеченном окне вдруг появлялась на мгновение румяная, озабоченная физиономия участкового, которому, видно, не терпелось узнать, чем же мы все-таки занимаемся? Не листовки ли печатаем? А то ведь пропадешь с этими евреями. Ни за понюшку табаку пропадешь...

Увы, лобное место -- это все же лобное место. Удар пришелся сильный, наотмашь. И совсем с другой стороны. Откуда и не ждали.

...Видно, все дало себя знать. И непрекращавшаяся травля, и голодные годы; Полина слегла, со дня на день слабея. Румянца будто и не бывало. Анализ крови оказался такой, что врач сам примчался с ним посреди ночи. Гемоглобин - 38.

И тут началось кровотечение. Я кинулся к брошенным в ночи ларькам-сатураторам за льдом, бежал с тающим льдом, не зная, застану ли Полину в живых.

Кровь в запаянных стеклянных ампулах из Института переливания крови держал в трамвайной давке над головой, и какой-то паренек оттирал от меня толчею, которая вминала меня в стенку трамвая.

К каждой ампуле была приклеена бумажка с фамилией донора. Фамилии были русские, татарские, украинские.

-- Кадровики должны от тебя отстать,-- весело сказал Алик-гениалик, приехавший проведать больную Полину,-- поскольку в тебя влита кровь всех союзных республик.

Полина засмеялась и притихла, помрачнела.

Почти год возили Полину по известным и неизвестным диагностам, аллопатам, гомеопатам, к которым записывались на полгода вперед. Профессора аллопаты крестили гомеопатов прохвостами, гомеопаты бранили профессоров тупицами.

А Полина ходила, держась за стенки. Кровь переливали без надежды, от отчаяния.

Горькая больничная тропа вывела нас наконец к Зинаиде Захаровне Певзнер, рядовому палатному крачу одной из клиник на Пироговке, похожей скорее на толстую добрую бабушку из "Детства" Горького, чем на лучшего диагноста Москвы, поднявшей почти из могилы сотни женщин.

Певзнер поставила диагноз, который яростно отрицали и главный врач клиники, и знаменитые профессора-консультанты; он оказался точным.

Но это произошло лишь после седьмого переливания крови.

Да и попали мы к Певзнер случайно. Полину ни за что не брали в клинику, и я потребовал от дежурного врача расписку, что Полина доживет до утра. Расписку, естественно, не дали, положили истекавшую кровью больную в коридоре. Здесь на нее и наткнулась Зинаида Захаровна Певзнер...

- Можно ли обойтись без операции? - спросила ее поздней Полина, которую за прозрачный лик и огромные горящие глаза Зинаида Захаровна прозвала Полинкой-великомученицей...

-- Жить можно,-- печально ответила Зинаида Захаровна.- Рожать нельзя.

Я ждал звонка об исходе операции к полудню. Мне позвонили утром:

- Быстрее приезжайте!

В клинике навстречу мне вывалился похожий на мясника хирург в халате с рукавами, закатанными до локтей, и, потрясая могучими волосатыми руками, потребовал, чтобы я немедленно забирал свою жену и убирался с ней к чертовой бабушке!

-...К чертовой бабушке! - снова вскричал он и бросился назад в операционную.

Я отыскал Полину в полутемном конце коридора, она сидела в сиротливом больничном халате, горбясь и держась за живот, словно ее ударили в солнечное сплетение. Рыдала беззвучно.

Оказывается, когда ее уложили на операционный стол и были завершены все приготовления, сделаны все обезболивающие уколы, она спросила у хирурга, взявшего в свои волосатые руки скальпель, сможет ли она после операции быть матерью.

-- Это было бы в медицине сенсацией,-- сказал он, усмехнувшись.- Что? Пластическая операция? Кто вам сказал о таких операциях? Это шарлатанство! Есть один такой шарлатан в Институте Склифософского. Я - хирург, а не шарлатан. И потом... бездетным не так уж плохо на земле.

Полина рывком, болтнув босыми ногами, поднялась со стола и, сопровождаемая оторопелыми взглядами и криком сестер, ушла из операционной.

Я обнял ее за плечи, острые лопатки торчали под тоненьким убогим халатом. Привез домой.

В эти дни у нас побывал, наверное, весь химфак. В советах недостатка не было. В конце концов выяснилось, что слухи справедливы. В Институте скорой помощи имени Склифосовского действительно есть кудесник-профессор Александров, который артистически делает пластические операции; удаляя опухоли, он подтягивает рассеченные ткани, "штопает" их, и тогда, говорят, еще не все потеряно.. .

Даже неопределенного "говорят" было для нас достаточно.

Я предстал перед невысоким сухощавым нервным человеком, которому ни секунды не стоялось на месте. Халат его был забрызган кровью; на чуть отстраненных от тела руках надето почему-то две пары прозрачных хирургических перчаток, отчего кисти рук казались неуклюжими. Позднее узнал: от наркоза, от йода, которым непрерывно смазывались руки хирурга, Александрова мучила экзема, на что он, впрочем, никогда не жаловался, только оперировать приходилось в двух парах перчаток.

Он наклонил ко мне высоколобую бритую, влажную от пота голову и скомандовал: - Что у вас? Кратко!.. Ваша жена сказала, что ляжет ко мне? -перебил он мое лопотанье. - У меня и так много врагов. Дети вы малые...

- Значит, пластика возможна, профессор? -спросил я в страхе, еще не вполне веря этому.

- Возможна?! -- удивился Александров.- Я сделал четыреста пластических операций. Меня не признают только...-- Он перечислил имена, наверное, самых известных хирургов Москвы.-- По их мнению, коего они не скрывают даже от студентов, я шарлатан и мздоимец.- Усмехнулся нервно, запалая щека дернулась.- Не будь я православным, наверняка бы уже пустили слух, что я распял Христа. Впрочем, нет, отравил Его! Это современнее.-- Он всплеснул руками, которые все еще казалось мне такими неуклюжими.- О двадцатый век! В коммунизм вошли... стройными колоннами! -- Он быстро пошел к дверям, остановился на пороге: - Гарантировать успех не могу. Операционное поле покажет. Привозите... если не боитесь. Только устраивайте жену сами. Через приемный покой. А то скажут, что это я положил. За взятку. Да-с...

Большая половина отделения, которым руководил профессор Александров, в ремонте. Железные койки теснились в красном уголке, в коридорах. В красном уголке больных тридцать, не меньше.

Гул от восклицаний таков, что и у здорового голова заболит. Прислушался. Все о том же. О врачах - отравителях.

- Сумасшедшие деньги им платят, а они еще травят. .. -- ораторствовала какая-то худющая тетка, опершись о железную спинку кровати, как о трибуну.Я так считаю, надоть жидов стрелять. Без суда и следствия...

Дебелая дама со строгим, почти интеллигентным лицом выплеснула на пол лекарство, поданное сестрой. Сказала напористо и враждебно:

- Мне доставят из кремлевки.

- Это еще хуже, - урезонила ее соседка,- В кремлевке - там самое гнездо и есть.

Рядом с Полиной лежала женщина с бескровным покойницким лицом. Инженер. Она знала, что операция не помогла, что она умрет еще до весны; и только она вдруг возвысила голос; наверное, она кричала, но голос ее едва шелестел, и все притихли, прислушиваясь:

- Если вы позволяете втемяшить себе в голову, что вас травят,. . зачем вы пришли сюда. . . Уходите вон, болваны!.. И это... в год моей смерти. Когда же я жила? В каком веке?

В каждом медицинском учреждении искали своего отравителя. И -- уличали. Неизменно...

Впрочем, нет, одно исключение знаю, и оно столь примечательно, что о нем стоит рассказать.

В химической лаборатории, связанной с медициной, жертвой наметили престарелого Арона Михайловича, инженера-химика, создателя нового медицинского препарата. Полина просила в свое время, чтобы препарат испыталии на ней. Так я познакомился с изобретателем -- тихим сухоньким человеком с застенчивой улыбкой.

Химик да создатель нового препарата! Чем не отравитель!

На профсоюзное собрание, которое должно было разоблачить отравителя, научные сотрудники, за редким исключением, не явились. Но конференц-зал был полон, хотя первые ряды стульев почему-то не занимали.

Переговаривались, вязали, ели принесенные из дому завтраки лаборантки, уборщицы, препараторши, завхоз, слесарь-водопроводчик, плотник, вахтер.

- Ничего. Народ пришел,- с удовлетворением отметил, оглядев зал, начальник отдела кадров.

Жена начальника отдела кадров гневно разоблачила отравителя. Оказывается, он дал заведомо неправильное заключение о составе воздуха в подмосковной шахте. Исказил количество кислорода в воздухе и тем травил шахтеров.

Когда в это почти поверили (а как не поверить, когда жена кадровика зачитывала официальные документы! ) и участь Арона Михайловича была решена, слова попросила пожилая лаборантка и сказала, что она не может взять греха на душу. Пробу воздуха она брала не в шахте. А в больничном парке. "Так эта просила..." - и лаборантка показала рукой на оторопелую докладчицу.

И тут как плотину прорвало.

- Уйди! -закричал на докладчицу старик вахтер, надежда кадровика.- Не Арона Михайловича надо гнать, а тебя. Ты только гавкаешь, а он работает.

Девчонка-препараторша кинулась к трибуне, рассказала, как Арон Михайлович помогал лаборанткам готовиться за девятый класс. Без денег.

- Настька ревмя ревела, ничего не понимала. А Арон Михайлович вечерами с нами сидел, как мобилизованный.

Другая напомнила, что он на заем подписался больше всех, чтоб по лаборатории процент был. И чтоб из уборщиц и препараторш последнюю копейку не выжимали...

Тут поднялся в заднем ряду слесарь-водопроводчик, отталкивая мешавших ему говорить и словно но видя отчаянных жестов кадровика, отрубил:

-Я до войны работал в еврейском колхозе. В харьковской области. Какие там люди были!..

Это был скандал. Позеленевший от испуга представитель райкома партии кинулся к дверям. За ним -- кадровик...

..Прав, бесконечно прав мудрый Гена Файбусович! Народу чужда ложь. И отвратительна. Народ может не видеть лжи - доверчивый, обманутый печатью. Но стоит лишь только просочиться правде!..

То-то ее на кострах жгут. Со дня сотворения мира...

... В один из мартовских дней в больничную палату вбежала молоденькая сестра, закричала: - Включите радио! Сталин умер!.. Она никак не могла попасть в розетку. Палату заполнили мятущиеся звуки шопеновской сонаты.

Умиравшая соседка Полины встрепенулась, села на кровати, сложив руки молитвенно.

И вдруг прозвучал болезненный вскрик, словно человека ударили. Влажные глаза Полины блуждали. Ее сероватое, измятое болезнью лицо исказилось страданием.

- Что же теперь будет?! Что теперь со всеми нами будет?!

Полина заплакала, размазывая слезы по щекам, как ребенок. В округленных глазах ее застыл ужас: что теперь будет? Его нет, и теперь некому будет сдерживать газетную погань, пьянчуг, кремлевских сановников-уголовников. Теперь они разойдутся...

Как-то под вечер в палату вкатилась маленькая толстенькая Женя Козлова, доктор-колобок, с которой мы подружились. Когда Женя делала операцию, ей подставляли скамейку, иначе она не дотягивалась.

- Позвони Грише, чтоб не выходил на улицу! -крикнула она Полине, не заметив меня. Полина вздрогнула. - Уже началось?

Погром?..

- Ходынка! - воскликнула задыхавшаяся от волнения Женя. -- Все кинулись к Дому союзов. . . Там, где я тебя принимала, все завалено трупами. . . Везут и везут...

Минул день, другой, и Полина, выскочив в халатике на лестницу, говорила мне об Александрове с изумлением: -- Железный человек! В день похорон Сталина не отменил операции. Как мог оперировать? В такой день? У него же все инструменты должны валиться из рук...

Не валились из рук Александрова инструменты. Оперировал. С утра и до вечера. Пришел черед и Полины.

"Заутра казнь,- написала она мне.-- Или спасенье!!

Утром в палату, как всегда, принесли газеты. В них была напечатана выдержка из речи Дуайта Эйзенхауэра: "...кончилась диктатура Сталина..."

- Они, наверное, не в своем уме,-- сказала Полина сестре, продававшей газеты.- До чего доводит слепая ненависть.

Александров, который вошел незамеченным вслед за сестрой, выхватил у Полины газету и закричал:

-Пора уже о другом думать! О другом!. .На стол ее!..

Меня пустили только на следующий день. Постоять у приоткрытой двери, за которой лежала после операции Полина.

За дверью слышался немыслимо строгий голос Жени Козловой. Голос звучал непререкаемо:

- Температура всего 39,2, а она, видите ли, позволяет плохо себя чувствовать. Позор!

Старушка няня, которой я передал банку с морсом, пробурчала незлобиво:

- Двадцать пять лет работаю в послеоперационной палате, и каждый день стонут. Когда люди перестанут стонать?..

Из палаты выкатилась Женя, сообщила тоном своего учителя:

- От наркоза проснулась поздно. Спокойствие! Михаил Сергеевич звонил всю ночь. Каждые два часа. На завтра - куриный бульон. До свидания!..

Я обежал три или четыре рынка Москвы. Курицы гуляли где-то в стороне.

Наконец на Центральном рынке услышал вдруг гневный голос:

- Если б она золотые яички несла, тогда бы ей такая цена...

Я протолкнулся сквозь толпу скандаливших женщин. Они обступили молодуху в пуховом платке и кричали ей в сердцах все, что она заслуживала и

не заслуживала. Перед молодухой лежала желтая большая курица. Одна. А рядом, на листочке, цена-90 р.

Я небрежно кинул на прилавок свою единственную, аккуратно сложенную сотню и бросился к выходу, прижимая курицу к груди, под проклятия женщин, которые теперь с яростью уличали меня: де, прощелыга я, и деньги у меня ворованные...

Только тогда, когда прозрачный, как слеза, бульон был готов и налит в химическую колбу с притертой пробкой, я сообразил, что университетская подруга Полины, тоненькая педантичная Иринка, к которой я примчался с курицей, не должна быть дома. Сейчас полдень!..

-- Я прихворнула,-- невозмутимо ответила мне Иринка, опустив глаза, так и не сказав, что ее только что выкинули из онкологического института, где она, химик-исследователь, синтезировала средство против одной из форм рака.

Почти каждое утро я слышал по телефону взволнованный голос Зинаиды Захаровны Певзнер, и она тоже не сказала мне, что ее взашей вытолкали из клиники на Пироговке; вытолкнули под улюлюканье прохвостов в тот день, когда она выступила на кафедре с тезисами своей докторской диссертации. . .

Колба с притертой пробкой долго хранилась у Полины как семейная реликвия: по убеждению Полины, глоток домашнего бульона и вернул ее к жизни. Я -- слаб человек! -- не переубеждал.

Женя Козлова, вынесшая мне эту колбу, небрежно сунула ее в мой портфель и, взяв меня за руку, повела в ординаторскую, сказала властно: - Садись!

Я испуганно присел на край стула, воскликнув: -- Что случилось?

Женя успокоила меня жестом и, откашлявшись, как если бы она собиралась читать стихи, произнесла приподнятым тоном, что она поздравляет маня с такой женой.

Я вытаращился на Женю, заметил что-то шутливо, чтобы снять невыносимую торжественность; она сказала сердито, чтоб я заткнулся и слушал.

Женя говорила негромко, и в голосе ее звучало несказанное удивление. Больше, чем слова, поразило меня это удивление в голосе дежурного хирурга Института скорой помощи имени Склифосовского, где врачи, работающие порой как на кровавом конвейере, давно отвыкли чему-либо удивляться. Они видели все.

- Запоминай каждой слово, Гриша. Тебе придется пересказывать это и детям и внукам своим. Когда ни явись на свет, они должны знать, что родились здесь. 18 марта 1953 года. В день Парижской коммуны. Весь твой род теперь под звездой парижских коммунаров...

- Спасибо! -- растерянно сказал я.-- А как отнесутся к этому парижские коммунары?

Она не удостоила ответом, закурила нервно, как и ее шеф. Я понял, что надо молчать. Произошло что-то немыслимое.

- ...Значит, так... Полина попросила у нас. чтоб ее не усыпляли. Я ей втолковываю, что спинно-мозговой наркоз опасен всякими последствиями. Лучше общий. Она ни в какую. Ввели спинно-мозговой...

Через сорок минут взяли биопсию... ну, срезали кусочек опухоли на гистологию; Михаил Сергеевич дает мне, чтоб бегом в лабораторию. Вдруг слышу голос Полины:

- Не надо нести на гистологию. Нет у меня никакого рака. Уже брали на биопсию.

Я остановилась. Михаил Сергеевич как закричит на меня:

- Что ты слушаешь больную, да еще с разрезанным животом?!

Минут через двадцать вернулась из лаборатории, опухоль не злокачественная, можно делать пластику, а не вырезать все на свете...

Сказала я это Михаилу Сергеевичу и вдруг вижу, Полина побелела, губы сжала, как всегда сжимают от адской боли, говорит, чувствую, через силу:

-Профессор, я больше не могу!

Михаил Сергеевич вздрогнул, чуть скальпель не выронил.

Оказывается, нервная система у нее ни к черту и обезболивание плохо подействовало. Но она промолчала: боялась повторения истории на Пироговской

Пойдут, думала, по более простому пути, произведут ампутацию и - не будет сына...

И вот собралась в комок, затихла, чтоб знать все, "Что с ней будут делать, чтоб воспротивиться, - наивная девчонка! -- если начнут полную ампутацию.

- Ты понимаешь, что это такое?! -- напала Женя на меня, так как мое лицо, по-видимому, не выразило восторженного изумления, - Тебе щеку бритвой порань, как ты взвоешь!. . А тут.. . полтора часа под ножом. .. Сколько слоев проходили, ни стона, ни шевеления... Вспоминаю, она сжимала, тискала "операционную рубашку" на груди. Я думала, от страха. А она... терпела...

Женя прикурила папироску от своего же окурка, продолжала негромко и по-прежнему удивленно:

- ...А как стало ясно, что все идет нормально, ампутации не будет, тут, конечно, и иссякли силы, прошептала белыми губами это свое: "...больше не могу!"

Михаил Сергеевич, едва придя в себя, закричал, как дикарь: "Маску!" Тоже не видывал такого. Ну, Полине к носу лошадиную дозу эфира. И стали зашивать.

Спустя полтора года я отвез Полину в родильный дом имени Грауэрмана. На Арбате.

- У меня сын, - радостно сказала она дежурному врачу, когда он записывал ее в свои книги.

Дежурный поглядел на нее искоса и сказал осторожно: -- Может быть и девочка. . .

-- Нет! - сказала Полина.- Сын.

Врач снова посмотрел на нее, затем на меня, прикидывая: оба идиоты или только роженица.

В операционной, где Полину готовили для кесарева сечения, две сестры подавал шприцы с новокаином, а женщина-врач обкалывала место будущего шва; обкалывала быстро; десятки уколов, один за другим.

- Вы должны, доктор, здорово вышивать,- сказала Полина, и врач посмотрел на нее в тревоге: говорит, словно это не ее колют... -- Вы что-нибудь чувствуете?

- О да! - подтвердила Полина.

Вокруг нее стояли студенты-практиканты, человек двадцать, и изо всех двадцати глоток вырвалось ликующее: - Сын!

Врач взяла ребенка за ножку и, уходя, подтвердила:

- Сын, черненький.

- Боже мой! - воскликнула Полина.-- В кого же сынуля?!

Операционная грохнула от хохота. Главный врач, стоявший у изголовья, пожал плечами:

- Вам видней.

Когда я явился в роддом, меня позвали к главному врачу, он испытующе оглядел меня, позвал еще кого-то, и тот тоже посмотрел на меня. Наконец объяснил, почему меня разглядывают.

- Мы были убеждены, что вы -- рыжий. Или блондин. А может быть, китаец. Чего же ваша жена удивляется, что ребенок черненький? А каким же ему еще быть при таком отце?!

К сроку Полину не выписали. Началась грудница, а с ней новые операции. Врач соболезнующе говорил: "Тут как в старой песне: "Одна заживает, другая нарывает... " Она у вас терпелива... "

Шесть хирургических операций выдержала Полина ради сына.

. . . Надо было выбрать ему имя, я пришел с предложениями.

- Фимочка сегодня хорошо поел,- сказала Полина.-- Крепко схватил сосок...

Конечно, Фимочка. Потому Полинка так хотела сына. Только сына.

Она даже представляла его светленьким. Таким, каким был ее расстрелянный брат. Фима.

Все мои предложения, естественно, как ветром выдуло.

Будет жить на земле Фима! Вопреки расизму. Попреки войнам. Вопреки расстрелам.

Глава десятая

Но до этого дня еще надо было дожить. Пока что чадил, потрескивал, как факел фашистского шествия, сорок девятый год. Год кровавых auto da fe (что означает, как известно, в переводе с испанского "акт веры"). Год юбилеев, слившихся с auto da fe в нерасторжимом единстве.

Они близились, как близится тяжелый, разог гнавшийся состав. Все вокруг начинает дрожать. Даже земля

А мы с Полиной словно бы стоим возле гудящих рельсов, и так хочется лечь на землю, чтоб не втянуло под колеса юбилейным вихрем.

Уж не только "Правда" -- все газеты набухали еврейскими фамилиями, как кровью. Один высокопоставленный погромщик, из писателей, заметил весело: газеты приобрели шолом-алейхемовский колорит. . .

"Крокодил" -- тот прямо захлебывался от еврейских имен. Такие, право, смешные.

К юбилеям готовились, как в царское время к выносу хоругви. Прочищались голоса. Звенели стекла b еврейских домах. Вначале вынесли, как водится, под величание малую хоругвь. Бумажный хор тянул в один голос: "Верный сын советского народа. Вы всей своей жизнью и деятельностью показали вдохновляющий пример". Это о Лаврентии Берии. Пятидесятилетие "верного сына".

Отпраздновали, и смрад усилился.

Затрещали в юбилейном огне почему-то японские имена. Оказывается, это генералы - отравители от бактериологии.

Приберегли отравителей - для светлого праздничка. Подобно ядовитым дымовым шашкам, они придали юбилейному смраду резкий, отвратительный привкус.

"Чего церемониться с японскими и нашими злодеями,-- услыхал я в те дни на одном из митингов. -Всех на одну осину".

Приготовления заканчивались. Ждали выноса главной хоругви...

Органы порядка, естественно, были приведены в боевую готовность; наш участковый просто превзошел самого себя.

Он влетел к нам. Без стука. Вернее, постучал, но тут же, не дожидаясь ответа, открыл дверь. Хотел застать врасплох. И действительно - застал.

Полина сидела за столом с карандашом в руках и листала реферативный журнал "Chemical abstracts". Я правил на подоконнике рукопись романа, четыре экземпляра. Вся комната бела от бумаги. Точно в листовках.

Рослый, моложавый, с комсомольским румянцем во всю щеку, участковый спросил меня о прописке. О чем еще мог спросить?

Он давно знал, что я - коренной москвич, прописан по всем правилам (а то бы он с нами разговаривал'.), и потому, не слушая меня, шарил и шарил обеспокоенным взглядом по столу, по подоконнику. по полу.

- Сами печатаете на машинке? - спросил он, когда пауза невыносимо затянулась.-- Нет? Значит, большие деньги тратите.

Снова помолчали.

- Это же на каком языке книга? - спросил он, шагнув к Полине.

- На английском,- ответила Полина.

- На английском?.. Да-а... Про что это?.. И читаете? - почти дружелюбно спросил он.- Как по-нашенски?

- Читаю,- ответила Полина, и вдруг расширившиеся глаза ее блеснули озорством.-- Хотите послушать одну страницу? Прекрасная страница.

-Ну что ж,- озадаченно ответил участковый и присел у двери, по-прежнему озирая стены, углы, а то вдруг приподнимаясь, словно ища тайник.

"Тайник" был за подушкой.

За высокой Полининой подушкой с домашней кружевной накидкой стояло несколько красных томиков. Полина купила, когда денег не хватало и на хлеб.

Они были заложены цветными закладками на тех страницах, к которым Полина потянулась, когда антисемитский разлив заплескался у самых ног.

Так, ослабев, она принимала женьшень. Корень жизни.

Полина, откинувшись на стуле, достала из-за высокой подушки один из томиков, проложенных закладками, и стала читать звонко и предельно отчетливо, так, чтоб каждое слово, как говорят в театрах, отскакивало от зубов. Она цитировала, почти не заглядывая в книгу, по памяти:

- "У нас много острили по поводу того, что "Русское знамя" вело себя очень часто, как "Прусское знамя". Шовинизм остается шовинизмом, какой бы национальной марки он ни был..." Понятно? -- спросила Полина, подняв глаза.

-- Н-нет! - честно признался участковый. И вглядевшись в обложку: Владимир Ильич?.. Это какой том?.. Мы этот том еще не проходили.

Полина, помедлив, взяла другой том с закладкой. Этого уж нельзя было не понять:

"Ненависть царизма направилась в особенности против евреев... Царизм умел отлично использовать гнуснейшие предрассудки самых невежественных слоев населения против евреев, чтобы организовать погромы, если не руководить ими непосредственно..."

Полина, не глядя, раскрыла следующий:

"...И школа, и печать, и парламентская трибуна -- все, все испольбзуется для того, чтобы посеять темную, дикую, злобную. ненависть..."

Полина говорила все медленнее, словно участковый собирался конспектировать. Я начал испытывать к участковому почти сострадание. Он шаркал хромовыми сапогами с приспущенными гармошкой голенищами, утирал платком, зажав его в кулаке, побагровевшее лицо.

Он был готов ко всему, только не к этому: долгие годы цитаты из Ленина были для него, как и для нас, почти государственным гимном, который слушают стоя.

Полина подняла на него глаза и, добрая душа, решила вознаградить его за испытание. Спросила, как гостя:

- Хотите чаю? С вишневым вареньем. У нас вишня без косточек.

- Нет - нет! Он мотнул взмокшей головой.

Тогда -- что поделать! -- Полина углубилась в тему: самые простые истины уже были исчерпаны...

Участковый пропал так же внезапно, как и появился. Услышав шорох закрываемой двери, Полина подняла глаза - его уже не было.

Мы не спали до утра. Краснощекий участковый с его ошалелыми глазами деревенского парня вызвал мучительные раздумья о том, что прививка "штампа шовинизма" подобна гитлеровским прививкам страшных болезней в лагерях уничтожения. Многие останутся здоровыми?.. Мы вспоминали Любку Мухину, "Эвильнену Украину" и понимали, что многое, чем гордились, летит сейчас под откос,

К юбилею.

Грохот колес близился. Бумажный хор достиг апогея. Вынос главной хоругви начался.

По свежему снежку прибыл в Москву председатель Мао Цзэдун. Газеты поместили снимок: рядом, плечо к плечу, Сталин и Мао в скромных полувоенных гимнастерках. Сама история земли.

У тех, кто выжил, остались от памятных дней словно бы багровые рубцы на теле, струпья на опаленном сердце.

Но, как они ни болят, эти рубцы, я вряд ли бы стал оглядываться на огонь юбилейных аутодафе; пожалуй, отвернулся бы от сорок девятого, как мы отворачиваемся от стыдных дней, если б он не был, говоря высоким языком космонавтики, историческим годом идейной стыковки двух великих кормчих.

-- 700 миллионов солдат Сталина,-- сказал Мао с юбилейным бокалом в руке,- готовы выполнить его приказ...

А теперь эти 700 миллионов "солдат Сталина" готовы ринуться на Россию...

Мог ли предвидеть это наш "великий и мудрый"?

... Мао покинул холодную декабрьскую Москву с сердцем, полным сыновней любви к вождю и учителю.

Так он говорил.

Он покинул Москву, когда хоругвь была поднята так высоко, как никогда раньше,- в синее небо на аэростате, отливая там, под огнем боевых прожекторов, багровым и голубым.

А шум типографских машин и шелест юбилейно-газетного многостраничья звучали как бы малиновым колокольным звоном.

... Кто из нас думал тогда, во время торжественного выноса главной хоругви, что набухший живой кровью, кичливый великорусский, с грузинским акцентом, шовинизм (а никто так не пересаливает, по свидетельству Владимира Ильича, по части истинно русского настроения, как обрусевшие инородцы), что этот оголтелый помпезный сталинский шовинизм может вернуться из далекой и отсталой крестьянской страны бумерангом? Что он станет, возможно, катализатором бурных и страшных процессов? Страшных и для России... Кто думал тогда об этом?!

Кому могло прийти в голову, что праведный гнев Ильича против российских мракобесов не помешает ему самому стать предтечей сталинского мракобесия, что сегодняшними погромами мы обязаны и ему? Подобные мысли могли явиться нашему обманутому поколению разве что в кошмарном сне.

Жизнь еще заставит нас вернуться к этому мучительному парадоксу XX века наяву. Но... всему свой час.

"Евреев бьют", "Им хода нет", "Они не в почете"... "Инвалиды пятого пункта",-- острили порой студенты отделения русской литературы. Не зло острили, даже сочувственно.

"Щиплют вашего брата",-- вторила им профессор, жена ректора, Галкина-Федорук, добродушно вторила, тут же переходя к темам, куда более волнующим ее. В самом деле, ей чего волноваться?.. Щиплют-то кого?!

Нам с Полиной и в самом деле было плохо как никогда.

Хотя, казалось бы, все шло как нельзя лучше. Полина защитила кандидатскую диссертацию, и защита прошла на факультете как праздник.

Я получил поздравительное письмо от главного редактора "Нового мира" Константина Симонова, сообщавшего, что мой роман об университете будет вскоре напечатан. Симонов уезжал куда-то на полгода и просил меня прийти к его заместителю

Кривицкому.

В приемной "Нового мира" сидел на диване незнакомый мне человек лет сорока, лобастый, плотный, с плечами боксера; рассказывал со спокойной улыбкой о том, как он собирает материалы для романа. "Перешел в другой жанр",- сказал он с шутливыми нотками в голосе.

По тому, как его слушали, стараясь не пропустить ни слова, я понимал, что передо мной человек уважаемый, маститый, видно, широко известный. От него веяло собранностью, доброй силой, и, помню, я перестал волноваться, а входил в редакцию, робея.

Когда он ушел, я спросил, кто это.

- Борщаговский, Александр Михайлович,-ответили мне.

Борщаговский?! Я вскочил на ноги. Подбежал к окну. Проводил его взглядом.

Борщаговский шел по тротуару так же, как говорил,- не торопясь, уверенно, как хозяин. А со всех сторон, со всех газетных стендов заголовки вот уже какой день кричали, что он -- диверсант пера, "Иуда"... "Агент империализма"...

Какой внутренней мощью надо обладать, чтоб сохранять спокойствие, когда на тебя спущены все газетные овчарки страны! Когда каждый стук в дверь может означать, что за тобой пришли. И -- работать, как если бы ничего не произошло. Какая крепость духа и какое бесстрашие!

- С-следующий номер ваш,-- объявил веселый заика, деловитый, дергающийся, порывисто-юркий Александр Кривицкий, по прозвищу "Симонов с черного хода", когда я вошел в просторный, раза в три больше приемной, кабинет главного редактора. -- Р-решено.

Естественно, я стал листать следующий, номер "Нового мира" прямо у киоска. Он открывался поэмой секретаря Союза писателей Николая Грибачева. Затем была напечатана пьеса "Огненная река" Вадима Кожевникова.

-С-следующий... уж точно. Слово джентльмена! А в нем - Анатолий Софронов, главный оратор от Союза писателей на выносе хоругви. Мертворожденная пьеса "Карьера Бекетова".

- Н-ну, уж зато следующий... вот вам моя рука. А в нем -- пьеса "Зеленая улица". Автор -- Анатолий Суров, не выпускавший древко хоругви даже в состоянии белой горячки.

Теперь даже не верится, что "Новый мир" был для хоругвеносцев домом родным.

Я понял, мне нечего ждать, когда Александр Юльевич Кривицкий, сверкнув своими выпученными, казалось, годными для кругового обзора, еврейскими глазами, распорядился пьесу неизвестного мне автора о героическом восстании в варшавском гетто отправить обратно, не читая.

-Д- даже пусть она г- гениальная, русским людям сейчас не до нее.

-- И бросился с возгласом "С-сереженька!" - пиджак вразлет, навстречу новому гостю.

Это появился мрачный, квадратнолкцый, руки до колен, газетный поэт Сергей Васильев, только что из Союза писателей, где он утром читал свою новую поэму "Без кого на Руси жить хорошо", за которую Пуришкевич его просто бы озолотил.

Какая, в самом деле, поэзия! И как тщательно выписан в этой откровенной поэме весь смысл, вся суть устроенной Сталиным резни.

Задержимся несколько на ней. Она заслуживает этого.

Некрасовских крестьян, которые ищут на Руси правды, С. Васильев заменил... евреями-критиками. Тут есть своя черносотенная логика. Что крестьяне-правдоискатели, что евреи-критики -одним миром мазаны. Ищут поганцы! Роют.

Предоставим, однако, слово самому автору "поэтической энциклопедии 49-го года", герои которого

Сошлися и заспорили:

Где лучше приспособиться,

Чтоб легче было пакостить,

Сподручней клеветать?..

Кому доверить первенство,

Чтоб мог он всем командовать,

Кому заглавным быть?

Один сказал - Юзовскому,

А может, Борщаговскому? - второй его подсек.

А может, Плотке-Данину?

-Сказали Хольцман с Блейманом...

БеркштеЙн за Финкельштейном,

Черняк за Гоффешефером,

Б. Кедров за Селектором,

М. Гельфанд за Б. Руниным^

За Хольцманом Мунблит,

Такой бедлам устроили,

Так нагло распоясались,

Вольготно этак зажили. . .

"Гевалд!" - вопило в таких местах "Русское знамя", пародируя избиваемых "жидочков". И Сергей Васильев не отстал:

...За гвалтом, за бесстыдною,

Позорной, вредоносною

Мышиною возней

Иуды-зубоскальники

В горячке не заметили...

Не заметили, что в их дома ворвалась черная сотня с криком: "Бей!"

С критиками расправлялись еще круче, чем с учеными. Александра Борщаговского выбросили из квартиры прямо на зимнюю улицу, вышвырнув вещи, выгнали на снег детей, мать. Пусть подыхают.

За больным, израненным на войне Альтманом приехал "черный ворон". Остальных обрекли на голод. И поделом!

Подумать только, на кого руку подняли! На народ...

А вот и сам народ! Представлен в поэме. Весь. От мала до велика. Герои 49-го года, по которым критики,де, хотели нанести удары.

Один удар по Пырьеву,

Другой удар по.Сурову...

Бомбежка по Софронову...

По Грибачеву очередь,

По Бубеннову залп!

По Казьмину, Захарову,

По Семушкину Тихону...

Казьмина и Захарова, руководителей Русского народного хора имени Пятницкого, привлекли, конечно, для пущей народности. Они к "дружинушке хороброй" непричастны. Затем лишь, чтоб бросали на нее отсвет народной культуры. Иначе-то как сойти за народ!..

Остальные - что ж? Остальные тут по праву. Спасибо Сергею Васильеву. Никто не забыт. Ничто не забыто.

Осталось нам теперь вместе с газетным поэтом предаться восторгам по поводу того, что все литературные критики перебиты и можно рифмовать уж и так. Безбоязненно.

На столбовой дороженьке

Советской нашей критики

Вдруг сделалось светло.

Вдруг легче задышалося,

Вдруг радостней запелося,

Вдруг пуще захотелося

Работать во весь дух,

Работать по-хорошему,

По-русски, по-стахановски...

По-ленински, по-сталински

Без устали, с огнем...

Работал Сергей Васильев по-сталински. Это уж точно. Потому и старался. Без устали. С огнем.

В чем можно было теперь обманываться? Когда все так разжевано. Даже самый тупой первокурсник обращался с заумной "проработочной" статьей, как с капустным кочаном, быстро добираясь до кочерыжки, до основы, смысл которой всегда оставался неизменным: "Бей жидов!"

А уж на самой кухне какой дух стоял! Главный редактор "Литературки" профессор Ермилов, подписав в 49-м году газетную полосу с очередным юдофобским материалом, обронил с циничной усмешкой: "Маразм крепчал..."

Крепчал, естественно, не сам по себе. Его нагнетали. Деловито.

А по вечерам, скажем, в той же газете выступал самодеятельный "Ансамбль верстки и правки", который издевался над всем тем, что делалось днем. Порой самими же.

Упитанная журналистка, игравшая "борца с космополитами", помню, с театральным пафосом уличала даму -критикессу с еврейским профилем:

"Она не наша.

Я -- нашаl

Ей -- не место.

Мне -- место!"

Следующим номером критик в весе "из мухи слона" нокаутировал критика "в весе пера", и рефери, склонившись над поверженным, считал: "Год молчит, два молчит, три молчит, нокаут..."

В другой редакции мне исполнили, смеясь, самоновейшую песенку, глубокий смысл которой заключался в трех последних строках

Ты себе на носу заруби,

Нельзя продаваться за доллары,

Но можно - за рубли!

Смеясь, убивали. Глумясь, выбрасывали на улицу. Лишь хоронили тихо. По традиции.

Гроссмана, Юзовского, Гурвича, Альтмана, Звавича -- кто постарше, позначительнее -- топтали насмерть; полистаешь теперь пожелтевшие газеты, увидишь заголовок "Ренегаты!" -- оторопь берет.

Молодым давали под дых. Спокойнее. Чтоб знали свое место.

Я был из прозаиков самым безусым. Даже не членом Союза писателей. Меня просто отшвырнули пинком -- как котенка, попавшего под ноги.

О сорок девятом сейчас говорят -- средневековье. Обижают средневековье.

К примеру, в 1388 году трокским и брестским евреям была жалована княжеская грамота, в которой было сказано, что коли вина против евреев не доказана, то обличитель подвергается наказанию, которое грозило еврею.

Представляю себе, что сталось бы с тем же Сергеем Васильевым, если бы его призвали к ответу по правилам 1388 года...

Кошмарное средневековье!

...Канул в Лету год сорок девятый, юбилейный, жирно пировавший на костях русских евреев, как некогда татарские ханы пировали на костях россиян.

Минул пятидесятый, обновивший устами Сталина старинное русское понятие "аракчеевский режим". Начался пятьдесят первый...

Меня снова поздравили, на этот раз телеграммой от Федора Панферова, главного редактора "Октября". Скоро напечатаем!

Скоро!

Полине торжественно вручили диплом кандидата химических наук в толстом коленкоре с золотым тиснением, но почему-то не дали назначения на работу. Ни в институт, ни на завод, хотя на столе председателя распределительной комиссии лежала стопа заявок на химиков-органиков.

Устраивайтесь как хотите! .

Академик Борис Александрович Казанский вскоре сказал Полине (Полине Ионовне, как он назвал ее впервые, улыбаясь), чтоб она отправилась на Калужскую, в Институт горючих ископаемых, где очень нужен научный сотрудник. Обо всем договорено. В академическом институте Полину встретила немногословная средних лет женщина в стареньком халате. Заведующая лабораторией. Руки желтые от реактивов. Сжала Полинины пальцы сильно, по-мужски. По всему видно, не бездельница; из академических женщин-работяг, которые издревле в тени Российской академии, гордой своими мужчинами.

Круглое, уставшее, как почти у всех женщин после войны, лицо коренной русачки, казачки, выразило неподдельную радость. Ей так нужен помощник. Так нужен!.. Как хорошо, что университетчик, из школы Казанского. Повезло!..

Она сама сходила в отдел кадров, взяла анкеты. Полина тут же заполнила их, и завлабораторией, отложив анкеты ("Это потом, формальности.. . "), показала Полине ее рабочий стол, вытяжной шкаф, "тягу", познакомила с двумя лаборантками, которые наконец дождались своего научного руководителя. . .

-- Выходите через три дня, -- сказала она на прощание.-- Нет, не звоните. Приезжайте работать.

Через три дня она сказала Полине с искренним удивлением:

-- Знаете, вас почему-то не пропускают кадровики.

И, видя огорченное Полинино лицо, сказала, чтоб та оставила свои координаты. "Я попробую..."

Через полтора года действительно пришла взволнованная открытка: "Я добилась!"

Но Полина уже лежала в клинике Склифосовского...

В другом академическом институте Полину принимал лощеный, с иголочки одетый заместитель директора, этакий "аглицкий лорд", один из тех, для которых научная лаборатория нечто вроде кухни: если заглянет, то мимоходом,-- и которых сейчас в науке расплодилось хоть пруд пруди. Он был сама любезность. Не говорил, а пел:

-Рекомендация кафедры академика Зелинского, письмо академика Казанского -- это для нас гарантия самая верная, безусловная, прекрасная. Школа Зелинского - гордость отечественной химии... Можете не сомневаться, что...

Столь же песенно-любезен он был через неделю:

-- К сожалению, вы опоздали. Они уже взяли человека. Такая досада! - И в его бесстыже вылупленных глазах засветилось почти искреннее участие.

В следующем институте заместитель директора не выдержал взятого тона, и в глазах его на мгновение, не более, появилось выражение разнесчастного лакея, которого выставили в переднюю врать, что барина нет дома, а барин тут, и все о том знают.

Как любезны, как предупредительны, как изысканно одеты были эти респектабельные убийцы, которые конечно же пришли бы в законную ярость, назови их кто убийцами, и которые со своей неизменно предупредительной улыбкой, едва заметным тренированным движением плеча подталкивали Полину к пропасти.

Академик Казанский был смущен донельзя. Когда он видел Полину, на его лице появлялось выражение неловкости. У Полины даже возникло ощущение, что он стал ее избегать.

А напрасно. Просто у академика Казанского было много других дел.

Они принимали бой с открытым забралом, старые университетские ученые.

Порой они единоборствовали, чаще шли плечо к плечу.

Когда академик Казанский увидел, что не в силах отстоять Полину, он дал прочитать ее дипломную работу академику Несмеянову, и тот вскоре позвонил в Министерство высшего образования, чтоб перестали дурить.

Когда Несмеянов не смог защитить талантливого химика Льва Бергельсона, сына расстрелянного еврейского писателя, и того обрекли на голодную смерть, на помощь пришел академик Назаров.

Академик Иван Николаевич Назаров, который в те дни получил Сталинскую премию 1 степени за "клей Назарова" и был в зените славы и почестей, брал на свое имя переводческую работу. Лев Бергельсон переводил. Академик Назаров получал по почте деньги и отдавал их Бергельсону. Не было человека, который бы не знал этого, и на имя Назарова шел поток всяческой работы.

Они защищали не евреев. Они никогда не делили людей на брюнетов и блондинов. Они грудью обороняли своих талантливых учеников, так мать защищает своего ребенка и, если надо, примет пулю за него.

Пожалуй, лишь из чувства протеста, когда их обвиняли в "потворстве евреям", они могли бросить с гневным вызовом во всеуслышание, как академик Владимир Михайлович Родионов, человек необыкновенной прямоты и мужества: "Русская интеллигенция всегда прятала евреев от погромов. Я считаю себя русским интеллигентом..."

...А пулю в те дни можно было схлопотать запросто.

"Черный ворон" только что увез академика Баландина, одного из самых выдающихся химиков страны.

Один за другим пропадали наши товарищи по университету, среди них и Гена Файбусович.

В университете шепотом называли имена "ученых"-опричников, которым достаточно было снять телефонную трубку, чтоб человек

пропадал: доносы не проверялись.

Доносы обрели силу.

Доносы были для пишущих их индульгенциями.

Почему же они оставались со многими из нас так необъяснимо откровенными, незащищенно-открытыми, наши старые профессора, которые на собраниях и ученых советах сидели порой мрачно-неподвижно, как рыцари в тяжелых доспехах?

Конечно, какой рыцарь не мечтает хоть на час скинуть опостылевшие защитные доспехи и вздохнуть по-человечески.

Но главное было в другом. Они оберегали нас и надеялись на нас. На кого им еще было надеяться?. .

- ...Работайте. Не отвлекайтесь...- повторял Казанский Полине.-- Они меня не научат...

- ...Отделяйте, отделяйте, Гриша, пшеницу от плевел...-- не уставал говорить академик Гудзий,-чтоб не застили глаза.

- Саади сказал: в дерево без плодов камней не бросают,- виновато глядя на нас с Полиной добрыми голубыми глазами, утешал сутулый, задерганный, всегда небритый профессор-языковед Петр Степанович Кузнецов и. по своему обыкновению, порывисто тер ладонью свой лоснящийся пиджак,

("сучил ручкой", смеялись студенты), и мы, чтоб только не видеть этого неуверенно-нервного жеста, порывисто кидались пожимать ему руку.

Они не были ни в чем виноваты, наши старые профессора, а чувствовали себя виноватыми, испытывая жгучий стыд за то, что творилось дома. ..

Академик Казанский обзвонил все и вся и в конце концов нашел Полине работу. Сообщил ей, чтобы немедля ехала в Ветеринарную академию. Там днем с огнем ищут хорошего химика-органика.

То была воистину веселая неудача. Две академии наук, Большая и Ветеринарная, университет -- сотни людей смеялись, рассказывая эту историю. Ах, как всем было смешно!.. Полина была измучена вконец. Отправляясь к академикам-ветеринарам, она надела свое единственное выходное платье. Голубое, воздушное. Чтоб не выглядеть нищим заморышем.

Полину провели в институт, где в те дни получали сыворотку из лошадиной мочи, помогавшей, как считали, от многих болезней.

Даже от рака.

Одна беда: сыворотку получили, а строения ее не знали. В чем ее сила?

Ждали химика. Ждали, как манны небесной.

Очередная панацея вызвала такой приток страждущих, что институт жил как в осаде. На территорию лаборатории не пускали никого.

- Идет химик! - Это прозвучало, как пароль: у Полины не спросили даже паспорта. -- Идет химик! . .

Невысокий, плотный, лысоватый профессор обрадованно поднялся навстречу Полине, показал ей комнаты, которые он выделил для химической лаборатории, повел знакомить с сотрудниками, а затем попросил написать заявку на реактивы. "Достанем все, что надо. Выходите завтра, Полина Ионовна... С утра..."

Когда Полина, сидя за столом профессора, писала заявку, в комнату влетела молодая женщина в черном бархатном платье.

Полина заметила ее еще тогда, когда знакомилась с сотрудниками. Все были в белых халатах, а та почему-то в вечернем платье.

Наверное, сразу после работы в театр, подумала Полина.

Не обращая внимания ни на Полину, ни на полковника, который пришел на прием к профессору, женщина в бархате крикнула гневно:

-Почему ты остановил свой выбор на этой девчонке?! Что она сумеет тебе сделать?! Профессор оборвал ее, выпроводил.

Полина, уйдя от профессора и встретив в коридоре знакомого, сказала в полной растерянности, что ее, наверное, не возьмут.

Ворвалась какая-то дама...

- В черном платье?! - перебил знакомый и начал трястись от хохота.-Так вы бы ей сказали, что у вас есть муж и вы не собираетесь его менять... -И он от хохота даже на корточки присел.

И действительно, не взяли Полину. Утром из окошка бюро пропусков высунулась голова и заявила, что пропуска на нее нет. "И, сказывали, не будет... "

Смеялись две академии, пол-университета, а в академическом санатории целую неделю только этим и жили: смех хорошо лечит.

Лишь нам с Полиной было не смешно. Деньги кончились. Я получал студенческую стипендию, по нынешнему счету -- 24 рубля, а врачи, приезжавшие к Полине, других слов будто и не знали: "Питание, питание..."

Я старался подработать где мог. Вел занятия в литкружке. Отредактировал, а точнее, начисто переписал полковничьи мемуары.

Приносил в Совинформбюро очерки о военных годах, которые печатались, как мне объявили, в газетах Южной Америки, пока однажды интеллигентная старушка редактор не сказала мне, потупясь, что новым руководством Совинформбюро я из списков авторов почему-то вычеркнут.

Жили в долг. Раз в неделю ходили за костями. Их продавали в палатке у мясокомбината. Стояли у палатки подолгу, не меньше двух часов

Место ветреное. Зимой так свистело, что очередь нет-нет и оглядит друг друга: не поморозился ли кто?

Мы набивали костями большую сумку, вешали ее за окно. Там был наш холодильник. Хватало на целую неделю. Все не пустой суп.

Как-то Полина простояла полдня. Впереди, размахивая руками, топчась, грелся рабочий в расползавшемся от кислотных брызг ватнике.

Подошла женщина в роговых очках и спросила, какие кости привезут свиные или говяжьи? Кто-то ответил,- наверное, свиные...

Она ушла, и рабочий в ватнике, повернувшись к Полине, сказал в сердцах:

-- Евреи, им подавай на выбор. А мы хоть какие возьмем. Верно?..Притоптывая и оглядев белое лицо Полины, забеспокоился:

-- Совсем охолонела девчонка. Возьми мои варежки. Душа согреется.

Каждое утро Полина уходила на поиски работы. Просматривала объявления в газетах, на улицах, у входа на предприятия. Время от времени звонили университетчики, сообщали, где нужны химики.

Полина объехала все большие химические заводы - Дорогомиловский, Дербеневский, Карповский, на котором работала в войну.

Не брали никуда.

Уже не спрашивала, где работать, что делать, какая зарплата,- лишь бы не умереть.

Как-то ей позвонили из университетского комитета комсомола, сказали, что она выделена на ответственное дежурство. Следить за порядком возле райкома партии. На праздники.

Полина явилась в райком, протянула бумагу из университета. Инструктор райкома взглянул на документ и... выругался.

-Какую дрянь вы привели с собой?! -- вознегодовал он. - На ответственное дежурство. У райкома.

- Дрянь?..

На сопроводительном документе были напечатаны фамилии двух комсомолок. Полины и вторая -Фридман. Инструктор ткнул пальцем в фамилию "Фридман".

- Сами не видите, какую дрянь?! Полина полдня продежурила, глотая слезы, у райкома партии, закоченев от северного ветра и не решаясь сказать синей от холода, как и она, подруге, как их тут встретили.

Это, возможно, трудно понять современной молодежи. Почему не ушла? Не увела подругу? Боялась?..

Нет, ее воспитала война. Гады гадами, а дисциплина дисциплиной...

В то утро дома не было даже хлеба. Я запомнил весь этот день потому, что вечером, после Полинкиного дежурства, мы встретились у ее дяди, где на праздники готовилось, по священным традициям военных лет, ведро винегрета для всех родичей, и я заплакал, глядя, как замерзшая Полина ждала, когда ей положат на тарелку этот винегрет, привычно, по-сиротски, держа руки на коленях...

У родного дяди она - сирота. У райкома партии - сирота. У отдела кадров... Какое-то закоренелое сиротство...

Палец о палец не ударят, пусть подыхает. Родной дядя, родной комсомол, родные кадровики. ..

Я считал дни до выхода журнала со своим романом о студентах -- хоть не будем с голодухи в кулак свистеть.

Однако, когда журнал вышел, денег хватило лишь расплатиться с долгами. Да на валенки маме, чтоб не простыла в очереди за костями.

Как бы ни горело мое лицо от стыда, я обязан вспомнить о своем давнем студенческом романе. Я не имею права обойти его молчанием: это было бы бесстыдством.

- Ты, Гриша, сапером, часом, не служил?- по отечески укоризненно попенял мне главный редактор "Октября" сумрачный Федор

Панферов.-- Чуть журнал в воздух не поднял... к чертям собачьим... Ты представляешь, как бы грохнуло, если б на белых страничках "Октября" появился твой роман о студентах-языковедах, в котором полностью игнорируются недавние открытия Сталина в языкознании?. . Знаю-знаю, ты не со зла, успокоил он меня.-- У тебя. .. это... алиби: ты писал книгу еще до сталинской дискуссии о языкознании. А у журнала-то не будет алиби... Чаю хочешь?

Принесли ароматного чая. Я был обескуражен и вместе с тем горд, что Федор Панферов говорит со мной столь доверительно. И даже чаем потчует... Я уважал Федора Панферова за то, что каждый год он, рискуя, может быть, жизнью, бомбардирует Сталина письмами о трагическом разоре заволжских. да и но только заволжских, колхозов; о крестьянских детях, которые от рождения не видали сахара.

Он был верным сыном своей земли, Федор Панферов, и готов был костьми лечь, но помочь родной деревне.

Костьми не лег, но, случалось, с горя попивал...

Я глядел на болезненное серо-желтое лицо Федора Ивановича и, помню, не испытывал страха, нет! Мне было стыдно. Более того, я чувствовал себя выбитым из колеи. Перестал верить в самого себя. ..

Раз он из всех наук, из тьмы-тьмущей государственных дел он выбрал языковедов, значит, это и есть самое главное.

Стремнина идейной жизни страны. . .

А я в те же самые дни слушал лекции Галкиной-Федорук, и у меня даже мысли не появлялось, что, скажем, ее языковый курс может иметь хоть какой-то общественный интерес.

Мой приятель записывал "галкинизмы", языковые перлы добродушной Евдокии Михайловны, над которыми похохатывал весь курс.

Какой же я писатель, если я не смог постичь самого существенного?! Типичного! За деревьями не увидел леса. Увлеченно кропал что-то о молодежном эгоизме, о мелкотравчатых комсомольских пустозвонах, которые суетятся среди молодежи, влияя на нее не

больше, чем лунные приливы и отливы...

Это все равно что оказаться в эпицентре землетрясения и даже не заметить колебания почвы! ..

Если слеп и глух, то в литературе мне делать нечего?..

Лишь спустя год-полтора, непрерывно подбадриваемый искренно желавшим мне добра Федором Панферовым, я нашел в себе силы вновь сесть за свой подоконник -- письменный стол и... самоотверженно захламил рукопись далекими от меня газетно-языковедческими "марристскими" проблемами, в жизненной необходимости которых для страны и не сомневался...

И тем самым (поделом мне! ) превратил свою выстраданную студенческую книгу в прах.

И вот ныне, пристально вглядываясь в прошедшее, задаю себе горький вопрос: я, молодой тогда писатель, "интеллектуал", каким убежденно считал меня Федор Панферов, многим ли я отличался в те кровавые дни по глубине и самостоятельности политического мышления от немудрящего деревенского пария-участкового, который в тревоге подглядывал за мной и Полиной, опасаясь, как бы мы чего-нибудь не натворили? Ведь в "Правде" было указание о гурвичах борщаговских! И т.д. и т.п. и пр.

Идти до самого конца по дороге правды, случается, страшно. Но уж взявшись за гуж...

Многим ли отличался я, допустим, от тех рядовых солдат внутренних войск, которые с автоматами в руках выселяли из Крыма татар - стариков, женщин, детишек?..

Им объявили, парням в военной форме, что это приказ Сталина. Что все крымские татары - предатели. До грудных детей включительно.

И солдаты, как и я, восприняли слова Сталина дисциплинированно бездумно, слепо, с каменным убеждением в его, а значит, и в своей правоте... Раз он сказал...

Чем отличался тогда я от них, прости, Господи, писатель-интеллектуал?1 Тем лишь, может быть, что, будь я на их месте, возможно, не вынес бы этой чудовищной расправы над детьми...

...В свирепо ругавшейся, злой на проклятую жизнь очереди за костями и настигло меня приглашение явиться в Союз советских писателей. Я почти заслуживал, как увидим сейчас, такой чести, хотя в тот день, естественно, и не подозревал о подлинных причинах вызова и горделиво думал совсем об ином...

То было мое первое официальное приглашение в Союз писателей, имена секретарей Союза были широко известны и восславлены, и Полина прибежала, запыхавшись; может быть, этот звонок наконец изменит нашу судьбу?

Кто именно возжаждал меня увидеть - не знаю до сих пор. В накуренном кабинете собрались почти все руководители Союза писателей. Александр Фадеев. Федор Панферов. Борис Горбатов. Леонид Соболев. Какие-то генералы.

Генералы ушли. Борис Горбатов отсел к окну. Потом встал и нервно заходил по комнате. Взад - вперед. Взад - вперед. Перед Александром Фадеевым, вальяжно развалившимся в кресле, лежали папки. Одна из них оказалась моим личным делом. Он тяжело поднялся мне навстречу, пожал руку, как старому товарищу. Сообщил мое имя кому-то, ждавшему согбенно с бумагами в руках, и тот, уходя, оглядел меня загоревшимися глазами, как заезжую кинодиву или гимназиста Гаврила Принципа, которого сегодня еще никто не знает, но завтра, когда он выстрелит в эрцгерцога...

Секретарь сразу перешел на "ты". - Рад приветствовать тебя, друг. Мы на этой неделе принимаем тебя в Союз писателей. Рад?..

То-то... Нам нужны такие, как ты, фронтовики. С характером. . . Прием твой -- дело решенное. Мы давно ждем таких, как ты. Тех, кто идет в литературу с поля брани. Как и мы пришли в свое время. Кто видел смерть, спуску не даст... Квартира есть?.. Выделим.

В издательстве роман еще не вышел?.. Только в "Октябре"? Ускорим...

Он помолчал, погладил свои седые височки, тронул серебристый ежик, словно застеснялся чего-то; наконец, произнес с напором и теми взволнованными модуляциями, с которыми порой врали Полине в академических институтах:

- Вот что, друг, хотелось бы, чтобы ты громко, знаешь, во всеуслышание, всенародно заявил о своей подлинной партийности. Так, знаешь, хвать кулаком по столу. Человек пришел!.. Солдат! Чтоб, как писал поэт, "врассыпную разбежался Коган, встреченных увеча пиками усов. . .".-- Он улыбнулся, вынул из стола листочек.-- На той неделе обсуждение романа Василия Гроссмана "За правое дело". С прессой знаком?..- Он раскрыл папку с вырезками, которая лежала под рукой. Полистал, читая заголовки: - "На ложном пути"... - И со значением: -- Редакционная... Вот еще...0 романе Гроссмана "За правое дело". В том же духе. Вот. .. в

Ч-черт! - вдруг выругался он.-- И тут халтура.

Я мельком взглянул на заголовок вырезки, видно попавшей не в ту папку: "Что такое "Джойнт"?"

Он полистал далее нервно листал, перебрасывая сразу по нескольку вырезок; закрыв папку, кинул ее в ящик стола. А мне протянул страничку: Тут набросаны тезисы. "Извращение темы, односторонность освещения..." В общем, подумай над ними.

Важно, чтоб их изложил такой парень, как ты, понимаешь. Молодой. Не погрязший в склоках. Фронтовик, орденоносец.

-- И курчавый брюнет,- сказал я и плотно сжал свои африканские губы.

Он почему-то покосился на Бориса Горбатова, затем поершил свой седой ежик, глядя мне в лицо и говоря со мною - ощупью, напряженно, - но уже как с единомышленником:

- Рад, что понятлив. Посуди сам. Зачем нам ненужные обвинения в антисемитизме. Тут же дело не в этом. Пусть правду о Василии Гроссмане скажет не только Аркадий Первенцев или Михаил Бубеннов - они-то скажут! - но и Григорий Свирский. Как равный.

Я поднялся рывком и поблагодарил всемирно прославленного писателя за то, что тот, еще не познакомясь со мной, заранее считал меня равным Аркадию Первенцеву. И даже самому Михаилу Бубеннову, умудрившемуся и в те годы схлопотать выговор за антисемитизм; правда, после нашумевшей в Москве пьяной драки с драмоделом Суровым, которому он, стыдно писать, вонзил вилку пониже спины...

В Союз писателей СССР меня, естественно, больше не вызывали. Много-много лет...

Разумеется, погрома в литературе это не остановило. Свято место пусто не бывает. Был подыскан другой кандидат, близкий мне... по анкетным данным. И еврей, и участник войны, и молодой писатель. Все, что требовалось...

Я заметил его тогда же, в приемной. Тщедушный, быстроглазый, похожий на хорька, он с папкой в руках почтительно разговаривал с самим Анатолием Софроновым, а затем кинулся к двери первого секретаря, словно к площадке отходившего вагона...

Нет, он не опоздал, этот никому не ведомый тогда суетливый паренек в ярких заграничных носочках.

Спустя два дня его имя уже знали все. Не только участники "погромного пленума" Союза писателей, жарко аплодировавшие страстному обличителю Василия Гроссмана. Вся читающая Россия. Взошла звезда Александра Чаковского.

Желтая звезда... в красной каемочке полезного еврея.

. . Полина по моим поджатым губам поняла, что официальный прием у секретаря изменений в нашу жизнь не внесет. По крайней мере, добрых... А недобрых? Хуже уж некуда. Хуже разве Ингулецкий карьер. Да газовые печи.

Но в это мы не верили. Не хотели верить...

Полина молча оделась, чтобы идти на поиски работы. Вот уже полтора года она подымается рано утром, как на службу. И идет в никуда. За глумливым отказом. За очередным оскорблением... "Хождение за оскорблением" -- так назывались ее поиски.

Всюду были нужны химики. И всюду ей плевали в лицо. Полина обошла уже, кажется, не только все институты и заводы, но все кустарные мастерские и артели, где на ее диплом кандидата химических наук в дерматиновой, с золотым тиснением обложке смотрели как на корону. Но зачем артели корона?

В конце концов Полина запрятала кандидатский диплом подальше в шкаф и попыталась наняться рядовым инженером. Хотя бы на ртутное производство, одно из самых вредных... Туда-то возьмут?!

В заводском отделе кадров ее паспорт только что не нюхали. Трое человек заходили в комнату. Оглядывали Полину с ног до головы. Уходили с таинственным видом; куда-то звонили.

Очень она была им нужна, и.. . не решались взять. А что в самом деле, подбросит в ртутный цех бомбу? А?!

У Полины в тот вечер был такой потерянный вид, что на другой день я не решился ее отпустить одну. Пошел с ней...

Около метро мы встретили знакомого подполковника - журналиста, кандидата наук. Он брел по улице в кургузом штатском пальто, одна пола выше эв другой.

Оказалось, его выгнали, по вздорному обвинению, из армии и только что в горкоме партии предложили работать... киоскером, продавцом газет.

-- Чего вы возмущаетесь! - закричала на него инструктор отдела печати. - Ваша нация всегда торговала.

Грешен, не поверил я подполковнику, что в горкоме лепят уже открытым текстом. Мои открытия были еще впереди...

Мы приехали с Полиной на окраину города, в институт, о котором известный химик, академик Шемякин, сказал Полине, что это не институт, а кот в мешке.

С академиком Шемякиным Полину познакомил, естественно, Борис Александрович Казанский, и Шемякин был раздосадован тем, что посылает ученицу Казанского неведомо куда...

- Не исключено, что это hq институт, а помойная яма. Ни одного серьезного ученого, -- предупредил он.

- Я согласна,-- быстро ответила Полина.

-- Возможно, повышенной вредности. Быстро станете инвалидом... -Я согласна?

И вот мы идем с Полиной по старинному кварталу. Я требую от Полины слова, что, если действительно очень вредно, она откажется... Не с ее здоровьем туда... Она молчит, стиснув зубы.

Смеркалось. Впереди сверкнул багровыми окнами какой-то дворец. Легкие колонны. Как гренадеры на параде. По другую сторону - десятки выстроенных шеренгой автомашин, черных и зеленых. Даже деревья напротив дворца острижены и выравнены, как новобранцы. На сверкнувшей от закатного солнца вывеске какая-то надпись золотом. Полина замедлила шаг.

-Зря идем. На этот парад меня не возьмут. Ни за что...

У меня сердце упало.

Еще не отказали, а уж ноги не идут. Сиротство. Подошли ближе, прочитали табличку: "Бронетанковая академия имени Сталина".

Постояли убито. Уж коли в артелях отказывают... Полина вдруг вскричала возбужденно, что это совсем не тот дом. Посмотри-ка номер! - Счастье какое!

И потащила меня дальше. Прочь от дворцовых колонн.

Блуждали долго. В каких-то подворотнях. Среди бараков. Не сразу отыскали нужный дом. Издали он показался нам не то гаражом, не то конюшней. Облупленный, казарменного типа. Врос в землю! Никаких вывесок.

- Совсем другое дело,- сказала Полина бодро. В подъезде нас остановил солдат с автоматом, вызвавший звонком офицера.

Полине выписали пропуск, а меня вытолкали на улицу.

Полина появилась в дверях часа через два, бросилась ко мне, не глядя по сторонам, чуть под трамвай не угодила. Глаза сияют, как в день свадьбы. Издали крикнула:

-- Может быть, возьмут!

Трамвай прогрохотал, еще один звонит нам. Мы стоим по разные стороны пути.

- А вредность? - крикнул я.

- Не спросила! Снова лязг трамвайных колес.

- А паспорт видели?.. Трамвай прогремел,, она бросилась ко мне.

- У нас, говорят, дело, у нас на пункты не смотрят. ..

И в самом деле, взяли Полину. Правда, не тотчас. А спустя полгода, когда Полина, исписав ворох анкет, прошла какое-то особо строгое засекречивание.

Мы до последней минуты не верили в успех. Как же так? Отшвырнули от всех московских вузов, даже самых плохоньких, куда в другое время Полина бы и носа не показала. От всех заводов, от всех артелей, даже самых поганых. От какой-то коптилки на железных колесах, варившей на рынке ваксу.

И... поставили у самых больших военных секретов, от которых зависит, быть или не быть Советской стране.

У таких глубинных секретов, о которых Полина даже мне никогда не рассказывала, как я ей, сгорая от любопытства, ни намекал.

...О Россия! Боль моя! Задурили тебя до умопомрачения.

.. Когда Полина вышла из института, она не знала ни его названия, ни фамилии высоких начальников, с которыми только что беседовала, и уже через полчаса встреча, которую ей там оказали, вспоминалась как сон.

Через неделю она вдруг спросила меня, а правда ли, что мы были в... том институте?

И в конце концов снова отправилась на поиски работы. Пока засекретят, роса очи выест.

Неподалеку от нашего дома высилось химическое предприятие. Оно травило всю округу хлором. Летом нельзя было окна открыть. Иногда этот "хлорный смог" был столь туманно-густ, что машины зажигали фары, а трамваи беспрестанно трезвонили.

-- Сходим,-- сказала Полина, тяжко вздохнув. Кандидатский диплом, по обыкновению, оставила дома. Хотя бы в цех взяли...

Начальник отдела кадров - пожилая боевитая женщина в зеленой вохровской гимнастерке с портупеей, ни дать ни взять героиня гражданской войны.

Она долго говорила по телефону о каких-то похоронах; присев у двери, я почему-то вспомнил, как в двадцатых годах в нашем доме хоронили участника гражданской войны. На гробу лежала именная шашка.

"А что, по справедливости, класть на гроб начальнице отдела кадров? Обложку паспорта? Бутафорский, из папье-маше, пятый пункт?

Конечно, это же ее личное оружие. Что бы она делала без него..."

Завкадрами взглянула на Полину и произнесла обрадованно:

-- Ой, очень нужны химики! Позарез! У нас такая текучесть! Нате анкету. Садитесь сюда, тут удобнее.

Ее взгляд остановился на мне, и она воскликнула вдруг отрывисто резким голосом патрульного, который задерживает подозрительных: - Паспорт!

Так кричали когда-то фашисты: "Хальт!"

Конечно, это и было тем самым "Хальт! ". И ничем иным.

Бросив взгляд на паспорт и уже не предлагая анкеты, она сказала усталым голосом, чтоб мы позвонили через неделю-другую...

Я увидел, у Полины сжимаются кулаки. Шагнув к завкадрами, она произнесла сдавленным голосом, с яростью, которой я еще не знал в ней:

- Тогда надо иначе писать объявление! Так, как в газете "Русское знамя"! Без лжи! "Нужны химики, кроме евреев!" Чтобы ваше вонючее предприятие мы обходили стороной. .. Потому и травите нас хлором. .. форточку нельзя открыть, что у вас нет специалистов. Не доросли вы еще до порядков кремлевской больницы: "Полы паркетные, врачи анкетные..." Вам хоть как-нибудь... Свести концы с концами. А вы туда же?!

Полина замолчала и произнесла вдруг с болью и испугавшим меня отчаянием, которое долго звучало в моих ушах:

- Все мои несчастья начались, когда наша Армия оставила Кривой Рог. Я все думаю: взяли ли его обратно, если вы тут сидите?!

Круто повернулась ко мне, губы ее дрожали.-- Если взяли, то тогда почему остались полицаи? Почему их не судят? Куда ни зайду

-- Любка Мухина!

> =======================

ПАРИЖСКИЙ ТРИБУНАЛ

(март-апрель 1973 года)Под судом трибунала советский государственный антисемитизм.

Свидетели обвинения

Лауреат Нобелевской премии Президент Рене КАССЕН,

Главный раввин Франции КАПЛАН,

писатель Григорий СВИРСКИЙ

и другие.

РАСИСТСКАЯ ФАЛЬШИВКА ИЗ СОВЕТСКОГО СОЮЗА. Советское Информационное Агентство в Париже уличено в преступном распространении ложных сведений. Пытаясь обличить политику Израиля, журнал "СССР" -- орган Советского Посольства в Париже опубликовал клеветническую статью -- "Школа мракобесия", на основании которой ЛИКА (международная лига по борьбе с антисемитизмом и расизмом) вызвала на суд редакцию указанного журнала с обвинением в пропаганде расовой ненависти.Адвокаты ЛИКА-- Роберт Бадинтерн и Жерар Розенталь прибегли при этом к сенсационному свидетельству писателя Григория Свирского -- участника второй мировой войны в рядах Советскою Армии. (L'Express,2-8 апреля 1973 Париж) "В СССР ВЕЛИКОДЕРЖАВНЫЙ ШОВИНИЗМ ОКАЗАЛСЯ СИЛЬНЕЕ УЧЕНИЯ МАРКСА"

Русский писатель Григорий Свирский...против господина ЛЕГАНЬЕ -главного редактора журнала "СССР", издаваемого Советским Информационным Агентством в Париже.

Возможно, что читателям газеты "Le Monde"уже известно содержание бичующей речи Свирского против цензуры, произнесенной на собрании советских писателей 16 января 1968 г., речи, из-за которой Свирский был исключен из Коммунистической партии три месяца спустя (см. Le Monde от 28 и от 29 апреля 1968г.). Но отметим при этом, что он протестовал уже тремя годами ранее против государственного антисемитизма и угнетения национальных меньшинств, и что на западе этот протест остался незамеченным..."

("Le Monde". 8-9 апреля 1973)

НЕСЛЫХАННОЕ ДЕЛО ВО ФРАНЦУЗСКОМ СУДЕ

Бюллетень Советского Посольства в Париже опубликовал антисемитскую статью, пользуясь материалами, опубликованными в царской России в 1906 году.

"Французская пресса еще никогда не публиковала столь антисемитского текста" -- вот общее мнение всех французских газет no поводу статьи "Израиль-- школа мракобесия", напечатанной в журнале "СССР" -- органе Советского Посольства в Париже. Под предлогом обличения политики Израиля эта статья является в действительности клеветой на весь еврейский народ на основании злостно искаженных текстов религиозных книг...

Процесс является первым в истории применением закона от первого июня 1972 года. На приговор суда, который будет вынесен в будущий вторник в семнадцатой камере Парижского Гражданского Суда, отзовется с волнением все общественное мнение Франции, т.к. причиною дела является поступок, вызывающий чувства презрения, стыда и недоумения,-- так пишет о процессе Парижская газета "Ле Монд".Надо отметить, что все это грязное дело нас многому научит, и что его следует принять всерьез по двум важным причинам:

Первым делом из-за источников пропаганды, а во-вторых -- из-за тех комментариев к процессу, которые были опубликованы в Бюллетене "СССР" 21 марта,через шесть месяцев после появления статьи "Израиль-школа мракобесия".

Дело касается странных "пояснений",которые не разъясняют, а только затуманивают сущность дела. Утверждая, что "Бюллетень" вовсе не занимался антисемитской пропагандой, и, признавая "недопустимыми" обобщения, явствующие из статьи, вызвавшей процесс, автор "пояснений" заявляет,что в тексте "Израиль-школа мракобесия" все якобы основано на оригинальных текстах еврейских религиозных писаний. Но случилось неожиданное и почти театральное событие: на суд явился писатель Григорий Свирский, бывший авиатор Советской армии, с доказательствами того, что антисемитская статья, опубликованная органом Советского посольства в Париже, ничуть не использует какие-либо религиозные материалы, а точно копирует отнюдь не религиозную книгу некоего Россова, опубликованную в Санкт-Питербурге в 1906 г. перед кровавыми погромами на юге России. Название книги-- "Еврейский Вопрос". Под главным заголовком красуется следующая надпись: "О невозможности предоставлении полноправия евреям".

Но сравним оба текста -- старый и новый: -

Текст советского бюллетеня"U.R.S.S.", Paris, 22.9.19/2, р. 9. {Перевод с французского) Текст черносотенца Россова(Санкт-Петербург. 1906),стр. 15.

1) "Мир принадлежит сынам всемогущего Еговы, причем они могут пользоваться любой маскировкой. Все имущества инаковерующих принадлежат им лишь до времени, до момента их перехода во владение "избранного народа". А когда избранный народ станет многочисленнее всех других народов, "Бог отдаст их ему на окончательное истребление"." 1) "Мир, по учению Шулхан-Аруха, должен принадлежать евреям и они, для удобства обладания этим миром, могут надевать на себя "какие угодно личины". Собственность "гоев" принадлежит им только временно, до перехода в еврейские руки. А когда еврейский народ будет превышать численностью другие народы, то "Бог отдаст им всех на окончательное истребление".

2) "Вот конкретные правила, определяющие отношения иудеев ко всем другим людям, презрительно именуемых ими "гоями", "акумами" или "назореями"

. 2) "Вот буквальные правила из некоторых параграфов "Шулхан-Арука",

3) "Акумы не должны считаться за людей" (Орах-Хайим,14,32, 33. 39, 55,193) 3) "Акумы не должны считаться за людей" (Орах-Хайим,14, 32, 33, 39, 55,193).

4) "Иудею строго запрещается спасать от смерти акуна,с которым он живет в мире." 4) "Еврею строго запрещается спасать от смерти (положим-утопает) даже такого акума, с которым он живет в мире."

5) "Иудею воспрещается лечить акума даже за деньги, но ему дозволяется испытывать на нем действие лекарств." (Иоре-Дея,158).

6) "Когда иудей присутствует при кончине акума,он должен этому радоваться." (Иоре-Дея, 319, 5) 5) "Согласно с этим, запрещено еврею лечить акума даже за деньги, но "дозволено испытывать на нем лекарство полезно ли оно" (или вредно). (Иоре-Дея)

6) "Когда еврей присутствует при смерти акума, должен радоваться такому событию" (Иоре-Дея, 340,5)

7) "Уделятьчто-нибудь хорошее акуму или дарить акуму что-нибудь является великим святотатством. Лучше бросить кусок мяса собаке, чем дать его гою." 7) "Уделить что-нибудь хорошее на долю акума или дарить что-нибудь акуму считается большим грехом. Лучше бросить кусок мяса собаке, чем дать его гою".

Хошен-га-мишнсп-,156, 7) "Однако, дозволяется давать милостыню бедным акумам или навещать их больных, чтобы они могли думать, будто иудеи их добрые друзья. (Иоре-Дея,"151,12) X. Мишнат,156, 7). "Однако можно иногда подавать милостыню бедным акумам или навещать их больных, чтобы они могли думать, будто евреи-хорошие друзья для них". (Иоре-Дея 51,12)

Подобные отрывки, как читатель увидит из сопоставления на следующих страницах оригиналов, идентичны не только по духу, концентрации ненависти, не только по содержанию и стилю, но даже по расположению цитат. И черносотенец Россов, и "Бюллетень" Советского посольства цитируют "древние источники", к примеру, в таком порядке: "Орах Хаим",14, 32, 33, 55, 193... Слова "древние источники" взяты в ковычки,потому что и Россов и "Бюллетень СССР" цитируют не сами древние тексты,а их перевод на русский, сделанный известным в России черносотенцем Шмаковым. Шмаков не только перевирал оригинал, но и добавлялот себя целые абзацы. Скажем, в древнем тексте сказано (Закон No 1): "...даже отдавать под заклад или на хранение акуму верхнее платье с кистями (т.е. предмет культа. Г.С.) воспрещается, за исключением разве того случая, когда оно дано на короткое время."

В переводе Шмакова добавлено: нельзя отдавать, т.к. "акум может обмануть еврея, говоря, что он тоже еврей. Если бы тогда еврей доверился ему и один отправился бы с ним путешествовать, то акум убил бы его."

Закон No 2: "Все, что еврею по обряду необходимо для богослужения, как, например, упомянутые выше кисти и т.п.может изготовлять только еврей, а не акум". Шмаковым добавлено: "...акумы же не должны рассматриваться евреями, как люди "...И сноску приписал Шмаков, чтобы не сомневались: "Шулхан Арух,Орах Хаям, 14, 1."

Фальсификация Шмаковым древних текстов исследована многими учеными, в том числе Н.А. Переферковичем (изд. "Разум", С. Петербург, 1910 г.). Автор статьи в "Бюллетене СССР", как видим, в самые древние тексты даже не заглянул. Опирался исключительно на Россова, который, в свою очередь, исходил из "новейшего перевода" Шмакова. вдохновителя большинства кровавых погромов в России начала века.

Г.С

Приведенные отрывки достаточно красноречиво указывают на то, какими источниками пользовалось Советское посольство в Париже.

При этом следует заметить, что в вопросе пропаганды расизма существуют и другие аспекты, находящиеся в силу вещей вне компетенции французского судопроизводства. Статья "Израиль-школа мракобесия" была опубликована, как известно, 22 сентября 1972 года, но другие подобные тексты также якобы почерпанные из " религиозных источников" и содержащие те же едва измененные фразы Россова были напечатаныпо инициативе "Агентства Печати Новости" одновременно в Лондоне и в Риме (в первом случае 11 октября 1972 года, а во втором случае -- 12 октября того же года).Неважно, писал ли эти тексты Занденерг в Париже, Хабибеллин в Лондоне или Ребров в Риме, -- все равно их автора зовут совсем иначе ,...-- важно то, что судебное дело в Париже по всей вероятности нарушило чьи-то планы организации антисемитской агитации крупного международного масштаба. Недаром господин Бодинтер, адвокат Общества ЛИКА, заметил в связи с процессом: "Грустно, что подобное дело исходит из России и радостно то, что осуждение происходит во Франции"...

"Все это служит распространению темной и дикой ненависти к евреям. Этим отвратительным делом заняты нетолько негодяи из "Черной сотни"... миллионы, миллиарды рублей уходят на это дело отравления народного сознания"...

Автор этого текста -- Ленин. И грустно,что Советский Союз учится теперь не у Ленина, а у Россова'."

("Le Soir", 22-24 апреля 1973)

"... Доказательства вызвали сенсацию.Виднейшие французские газеты опубликовали выступление Свирского на суде.

"У антисемитов нет воображения" -- писала газета "Ле Монд..."

"Интересно отметить поведение коммунистической газеты "Юманите". Она опубликовала отчет о суде, но без свидетельских показаний Свирского."

("Давар".29.4.73 г., Израиль.)

Из официальных документов ПарижскогоТрибунала (март-апрель 1973 г.)

(Перевод с французского)

ДЕВЯТАЯ СТРАНИЦА ОТЧЕТА О СУДЕБНОМ СЛЕДСТВИИ"В ходе процесса Суд принял во внимание следующие соображения и обстоятельства настоящего дела:

Ложное утверждение статьи бюллетеня"СССР" о том, что "иудеи" не считают людьми инаковерующих, ложное утверждение,которое порождает ненависть к еврейскому народу и способствует исключению евреев из общества других людей,

свидетельства и доказательства того,что расовая клевета являлась уже неоднократно стимулом преследований и массовых убийств"

Заявление Рене Кассена, Нобелевского лауреата, о том, что Советский Союз подписал в 1965 году Декларацию Прав Человека и Гражданина и Акт соглашения о борьбе с дискриминацией"

Заявления Григория Свирского и его доказательства того, что статья, опубликованная в журнале "СССР", есть ничто иное, как едва измененная копия книги Россова, изданной в Петербурге в 1906 году перед началом серии погромов, под названием "Еврейский Вопрос",

Заявления Гастона Моннервиля, обратившего внимание Трибунала на то, что т.н. "Сионские Протоколы" (они лежат в основе утверждений Россово) являются опасным, ведущим к преследованиям текстом".

Всесторонне рассмотрев вопрос, суд вынес нижеследующий приговор.

ПРИГОВОР Парижского трибунала(На заключительном заседании, имевшемместо 24 апреля 1973 года)

... Принимая во внимание сущность процесса-обвинение журнала "СССР" в пропаганде расизма, и то, что пропаганда расовой ненависти является предусмотренным законом преступлением,

принимая во внимание сущность обвинений,высказанных в статье журнала "СССР" и то, что сам редактор указанного журнала Робер Леганье признал на суде напечатанные тексты "досадными" и опубликованными "по ошибке",

принимая во внимание то, что статья журнала "СССР", направлена не только против сионизма, как это может показаться, но написана так, что содержащиеся в ней обвинения исподволь распостраняются на всех лиц еврейского происхождения,

принимая во внимание то, что согласно высказанным на суде доказательствам Григория Свирского и двух присутствовавших на процессе раввинов, и согласно показаниям Леона Полякова, религиозные книги иудаизма (и в частности) книга Шульхан-Арух, написанная лет четыреста тому назад, были искажены в свое время чиновниками царской "Охранки" и авторами т.н. "Сионских Протоколов",

Трибунал признал вполне приемлемой предоставленную ему жалобу (приемлемой, -- вопреки утверждениям обвиняемой стороны о необоснованности процесса).

Робера Леганье, допустившего напечатание в журнале "СССР" статьи, вызывающей у населения чувство ненависти к определенной группе лиц на основании их этнического или расового происхождения и на основании их религиозной принадлежности, Суд признал виновным в нарушении закона и присудил виновного к уплате штрафа в размере тысячи пятисот франков и к уплате Лиге ЛИКА символического возмещения в размере одного франка.

Кроме того, все расходы и издержки,связанные с ведением процесса, должны быть выплачены обвиняемой стороной.

ПОДПИСЬ СУДЬИP.S. После публикации в газетах многих стран приговора Парижского Трибунала Чрезвычайный и Полномочный посол СССР во Франции товарищ Амбросимов был вынужден покинуть Париж, впрочем, как и весь западный мир, - навсегда.

...И полугода с того дня не прошло, как стало очевидно, почему в Москве не сочиняли, на это требуется время, а впопыхах снимали копии с залежалой продукции как бы давно почивших Союзов " Русского народа" и "Михаила Архангела" .

Считанные недели отставались до подготовленного генштабом СССР уничтожения еврейского государства Израиль, и мир надо было "морально" подготовить к правомерности нового Холокоста.

Но Президент Садат заявил, что Египет к войне не готов, и просил отложить ее начало на полгода.

Ровно через полгода, 6 октября 1973 года, взревели сотни танковых моторов уральских

Т-54-х, и началось кровавое побоище, известное всему миру под названием " ВОЙНА СУДНОГО ДНЯ".

Нужно ли напоминать, что она завершилась для советской империи отнюдь не успешнее, чем Парижский процесс апреля 1973 года.

Загрузка...