«Любить географию – это одно, а преподавать ее нынешним сомолфедам – совсем другое», – к такому выводу пришел Орест Крофович Зубров, проработав три месяца и одну неделю в средней школе номер один города Алгирска.
Когда три года назад в кабинете привинчивали доску – узкую, скользкую, с браком, – Зубров учился в Багровском Университете, и плотники не могли знать о том, что однажды этот кабинет перейдет в его распоряжение. Тем более, вряд ли они догадывались о поразительных габаритах будущего географа, за которые ученики дадут ему прозвище Бульдозер. Зубров и сам неожиданно понял, что до последнего времени словно и не замечал своих невероятных размеров, и теперь, внезапно ощутив их, никак не мог совладать с этим большим телом. Как бы там ни было, доска висела на обычном, стандартном уровне, и, когда, загораживая ее наполовину, молодой учитель писал, ему приходилось скукоживаться и приседать, и всякий раз это зрелище вызывало приступ веселья у сидящих в классе.
Зубров выбрал кусок мела покрупнее.
– А теперь запишем название этого массива, – сказал он.
Держа мел как щепотку соли, он стал выводить неровными буквами:
В студенческие времена это слово по непостижимой причине вызывало в нем благоговейный трепет – тот самый, который в альпинистах, должно быть, вызывает название Эверест. Кто знает, возможно, именно из-за этого подсознательного влечения Зубров на последнем курсе обратился в деканат с просьбой распределить его в Алгирск, расположенный в тридцати километрах от Трапезуса. Но сейчас в душе молодого учителя не было места для переживаний подобного рода, – стоя у доски, он терял в себе уверенность.
Корявый, блуждающий почерк Зуброва был предметом насмешек. Памятуя об этом, он старался писать аккуратно, как мог, но все же мел в руке, даже самому ему напоминавшей ковш экскаватора, уже на первой букве угрожающе затрещал. Когда Зубров подчеркивал надпись, обломок окончательно раскрошился, и вышло так, что конец черты он намалевал большим пальцем.
– Мел экономь…те, – напомнил Контиков, сидевший на задней парте. – Государственное добро.
– Не хухры-мухры, – лениво добавил Гудастов, его сосед.
Послышались смешки – злобные, ждавшие своего часа. В ту же минуту что-то неожиданно стукнулось о толстый рукав пиджака – то ли бумажный комок, то ли ластик. «Началось», – подумал Зубров, досадуя на собственную беспомощность. Тут же по привычке он принялся себя убеждать: «Успокойся. Они не должны видеть, что тебе худо».
До февраля, пока учитель химии и классный руководитель десятого «А» Жанна Генриховна не вернется с курсов, Зубров за неимением других кандидатур был временно назначен на ее место. В десятом «А» учились отпрыски известных в Алгирске людей – завгороно, завунивермага, второго секретаря горкома партии, и, самое главное, любимец всей школы Ард Локков – сын секретаря Алгирского обкома.
Зубров не мог понять этих странных, жестоких подростков. Семь-восемь лет назад, когда он сам сидел на школьной скамье, все представлялось иначе, и сомолфеды были другими. Всех его бывших товарищей можно было, не кривя душой, назвать достойными членами славной организации, имя которой они носили: Союза Молодежи Федерации. Вместе учились, пели песни, ходили на лыжах, играли в хоккей… Что же изменилось? Ведь прошло всего несколько лет, а как будто – целое столетие. Зуброву казалось, что в сегодняшних подростках странным образом соединены ребячья беспечность и взрослая умудренность. Он их боялся, а, когда боялся, становился малолдушным. Стоя перед ними, он чувствовал себя смешным, несведущим и – самое главное – в чем-то повинным. С одной стороны нынешние сомолфеды умели достаточно ловко прихвастнуть знанием федерационных кодексов и были политически подкованы, что, несомненно, являлось плюсом. С другой – они хоть убей не желали учить школьные предметы, носили длинные спутанные волосы, брюки-клеш и какую-то нелепейшую атрибутику в виде обручей и разукрашенных амулетов, что было сущей ересью. Даже Локков (да что там «даже» – он-то в особенности!) вытворял что-то немыслимое со своим внешним видом, точно пытался себя в скомороха превратить. И вот эти ряженные подростки целый день занимались тем, что с напыщенным видом перекидывались фразами о политической обстановке в мире, а если кто запускал тему о новой моде или заграничных музыкантах, то ее тут же подхватывали и начинали развивать. И в этой всеядности нынешних сомолфедов был страшный, непостижимый парадокс, сводивший Зуброва с ума.
На эти маскарады и ереси ни директриса Табитта Цвяк, ни завуч Гера Омовна, ни другие учителя прямо не указывали. Они лишь порой как бы мимоходом касались вопроса этакими замысловатыми намеками, вроде «Мы, конечно, не лучшие, но и не худшие» или «Знайте меру, товарищи, но если что, спрашивать с вас будут». Однако Зубров прекрасно понимал, что под выражением «планомерное строительство психологической матрицы современного школьника», которое директриса и завуч повторять любили, они понимали не что иное, как необходимость борьбы с элементами чуждой идеологии в школьной среде. «Почему же не сказать прямо?» – удивлялся он про себя поначалу.
Да уж, это, конечно, неприятность, что сын секретаря обкома и его приятели заграничной заразе подвержены, но ведь они только подростки, и все еще исправить можно. Тем не менее, он и сам поддерживал эту странную игру и о противоречивом поведении учеников вслух никогда не говорил. Все же Зубров добросовестно ломал голову над тем, как противостоять «заграничной дряни», как он в мыслях это называл. Но, будучи от природы осторожным, он не спешил высказывать своих взглядов перед классом – слишком много сомнений возникало у него по ходу раздумий.