На борту эскадры у всех, кроме рундука – ящика для хранения личных вещей экипажа, – имелась тягостная история. Любовная рана, или сокрытый тюремный срок, или оставленная в слезах на берегу беременная жена. Кто-то жаждал богатства или славы, кто-то страшился наказания или смерти. Не был исключением и первый лейтенант флагмана эскадры «Центуриона» Дэвид Чип[12]. Крепко сбитый шотландец чуть за сорок, с длинным носом и пронзительным взглядом, он пустился в бега – подальше от ссор с братом за наследство, а также долгов, из-за которых не мог найти подходящую невесту. На берегу Чип казался обреченным, неспособным справиться с коварным течением жизни[13]. Однако, всходя в треуголке и с подзорной трубой на помост-квартердек бороздящего бескрайние океаны британского военного корабля, он излучал уверенность – и даже, как сказали бы некоторые, надменность. Деревянный мир корабля – схваченный узами суровых уставов военно-морского флота и морских законов, а в первую очередь крепкого мужского братства – давал ему убежище. Чип ощущал кристально ясный порядок, наконец четко видел цели. И новое задание, несмотря на всевозможные риски (от опасности заболеть или пойти на дно до вражеского артиллерийского огня), дарило ему надежду и, что важнее, шанс овладеть настоящим богатством – стать капитаном собственного корабля, владыкой моря.
Проблема лишь в том, чтобы отчалить от этой проклятой земли. Чип оказался в ловушке – воистину окаянной – на портсмутской верфи вдоль Ла-Манша, в лихорадочной тщете стараясь подготовить к отплытию «Центурион». Его массивный деревянный корпус, сорок четыре метра длиной и двенадцать шириной, был пришвартован к стапелю[14]. Плотники, конопатчики, такелажники и столяры сновали на палубах, как крысы (коих тоже хватало). Какофония молотков и пил. Мощеные улочки за верфью были запружены громыхающими тачками и запряженными лошадьми повозками, носильщиками, коробейниками, карманниками, матросами и проститутками. Периодически боцман давал леденящий душу свисток, и из кабаков, пошатываясь, выходили матросы, прощались с давними или новыми возлюбленными и спешили – насколько это возможно – к кораблям.
Это был январь 1740 года, и Британская империя спешно мобилизовалась на войну против своего имперского соперника – Испании. А решением, внезапно открывшим Чипу перспективы, стало присвоение Адмиралтейством Джорджу Ансону, капитану, под началом которого он служил на «Центурионе», звания коммодора и назначение командующим снаряжаемой против испанцев эскадры из пяти военных кораблей[15]. Повышение было неожиданным. Ансон, сын безвестного деревенского чиновника-сквайра, не имел высокого покровителя[16], лапы – или, деликатнее выражаясь, «руки», – тащившей многих офицеров вместе с их подчиненными по служебной лестнице[17]. Ансон, которому исполнилось сорок два года, поступил на флот в четырнадцатилетнем возрасте и прослужил почти три десятилетия, ни разу не удостоившись командования крупной военной кампанией и не заполучив ни одного богатого трофея.
Долговязый, с высоким лбом, он казался немного замкнутым. Его голубые глаза были непроницаемы, и вне компании надежных друзей он редко открывал рот. Некий государственный деятель после встречи с ним отметил: «Ансон, как обычно, говорил мало»[18]. Писал Ансон еще лаконичнее, точно сомневался в способности слов передать то, что он видел или чувствовал. «Читать он любил не особо, а писать или диктовать письма – и того меньше, что, воспринимаемое как пренебрежение… навлекло на него неприязнь многих»[19], – отмечал его родственник. Позже один дипломат шутил, что Ансон настолько ничего не знал о мире, что всегда пребывал «где-то поблизости, но никогда в нем»[20]. Тем не менее Адмиралтейство разглядело в Ансоне то же, что и Чип за два года службы в экипаже «Центуриона», – превосходного моряка. Ансон научился владеть деревянным миром и, что не менее важно, собой – он сохранял хладнокровие в любых ситуациях. Родственник Ансона отмечал: «У него были высокие представления об искренности и чести, и он держался их неукоснительно»[21]. Капитан сформировал узкий круг талантливых младших офицеров и протеже, боровшихся за его расположение. Позже один из них сказал Ансону, что обязан ему больше, чем родному отцу, и сделает все, чтобы «оправдать доверие, которое вы мне оказали»[22]. Если Ансон преуспеет в своей новой роли коммодора эскадры, он сможет назначить капитаном любого, кого пожелает. А Чип, первоначально служивший у Ансона вторым лейтенантом, стал его правой рукой.
Как и Ансон, Чип провел бо́льшую часть жизни в море, хотя поначалу надеялся избежать этой мучительной судьбы. Однажды британский поэт и литературный критик Сэмюэл Джонсон заметил: «Ни один человек не выберет участь моряка, если у него есть шанс оказаться в тюрьме, потому что корабль – та же тюрьма, только еще и с опасностью пойти на дно»[23]. Отец Чипа владел большим поместьем в шотландском графстве Файф и одним из тех титулов – второй лорд Росси, – знатность скорее обозначающих, нежели дающих. Его фамильный герб украшал девиз: Ditat virtus – «Добродетель обогащает». У него были семеро детей от первой жены и еще шестеро от второй, в том числе Дэвид.
В 1705 году, когда Дэвид Чип отпраздновал восьмой день рождения, отец вышел за козьим молоком и упал замертво. По обычаю, бо́льшую часть поместья унаследовал первенец мужского пола – Джеймс, единокровный брат Дэвида. Итак, на Дэвида ополчились силы, ему неподвластные, в мире, разделенном между старшим и младшим братьями, имущим и неимущим. Раня брата еще больнее, Джеймс, уже став третьим лордом Росси, часто манкировал выплатой завещанного отцом пособия: у одних кровь явно была гуще, чем у других. В поисках работы Дэвид поступил в ученики к торговцу. Увы, долги его продолжали расти. В 1714 году, когда ему исполнилось семнадцать, он бежал в море, что, несомненно, обрадовало семью Дэвида. Его опекун даже писал старшему брату: «Чем скорее он уйдет, тем лучше будет для нас с тобой»[24].
После этих неудач Дэвид, казалось, полностью погрузился в болезненные мечтания и еще тверже решил изменить то, что называл «злой судьбиной»[25]. Один, в океане, вдали от известного ему жестокого и несправедливого мира он сможет проявить себя – поспорить с тайфунами, победить вражеские корабли, выручить из беды товарищей.
И хотя Чип несколько раз преследовал пиратов, в том числе однорукого ирландца Генри Джонсона, стрелявшего из ружья, положив ствол на культю[26], эти ранние плавания обошлись почти без происшествий. А затем Чипа направили патрулировать Вест-Индию. Пожалуй, не было на флоте задания хуже – тяжелые болезни превращали индийские экспедиции в сущий ад. Желтый Джек. Кровавый понос. Костоломная лихорадка. Синяя смерть[27].
Но Чип выдержал. Разве это ни о чем не говорило? Более того, он завоевал доверие Ансона и дослужился до первого лейтенанта. Несомненно, ему помог тот факт, что оба моряка презирали неуместные подтрунивания или то, что Чип называл «пустой болтовней»[28]. Один шотландский священник, позднее сдружившийся с Чипом, отметил, что Ансон нанял его, поскольку тот был «человеком разумным и знающим»[29]. Некогда беспросветный должник, ныне Чип стоял всего в шаге от заветного капитанского звания. И когда разразилась война с Испанией, он собирался впервые отправиться в полноценный бой.
Конфликт между двумя империями стал закономерным результатом бесконечных попыток европейских держав расширить свое влияние[30]. Каждая из них стремилась взять под контроль еще бо́льшие территории, чтобы эксплуатировать и монополизировать их природные ресурсы и торговые рынки. В процессе они поработили и уничтожили бессчетное множество коренных народов. Оправданием безжалостному корыстолюбию, в том числе постоянно растущей атлантической работорговле, служили рассуждения об особой миссии. Якобы просвещенные европейцы несли в отдаленные и темные земные царства «цивилизацию». Долгое время в Латинской Америке доминировала Испанская империя, однако Великобритания, уже владевшая колониями вдоль восточного побережья Америки, была на подъеме и намеревалась сломить власть соперницы.
В 1788 году капитана британского торгового флота Роберта Дженкинса вызвали в парламент, где он заявил, что в Карибском море испанский офицер задержал его бриг[31], а ему, обвинив в контрабанде сахара из испанских колоний, отрезал левое ухо. Говорят, Дженкинс продемонстрировал отрезанную часть своего тела, замаринованную в банке[32], и провозгласил: «Мое дело – моей стране»[33]. Инцидент еще сильнее распалил парламентариев и памфлетистов, и те немедля распалили жажду кровной мести – ухо за ухо – и заодно хорошей добычи. В историю конфликт вошел под названием Война за ухо Дженкинса.
Вскоре британские власти разработали план нападения на испанскую колониальную сокровищницу – Картахену. Южноамериканский город на Карибах, откуда в Испанию вооруженными конвоями везли добытое на перуанских рудниках серебро. Эта атака огромного, насчитывавшего 186 кораблей, флота под командованием адмирала Эдварда Вернона стала крупнейшим в истории морским десантом. В ее тени осталась другая, куда менее грандиозная операция, которую поручили коммодору Ансону.
На пяти военных кораблях и разведывательном шлюпе с примерно двумя тысячами человек Ансону предстояло пересечь Атлантику и, обойдя мыс Горн[34], «захватить, потопить, сжечь или иначе уничтожить»[35] вражеские корабли, ослабив испанские владения – от тихоокеанского побережья Южной Америки до Филиппин. Британское правительство, замыслив сию хитрость, хотело сохранить лицо, дабы не уподобляться грязным пиратам. Конечно, истинной целью было разграбление империи-соперницы: груженный серебром и деньгами испанский галеон – лакомый кусочек. Ухватить можно было и другую добычу: дважды в год Испания отправляла галеон из Мексики на Филиппины для закупки шелка, специй и других товаров, которыми впоследствии торговала в Европе и Америке. Эти «заморские богатства» играли важнейшую роль в торговой политике Испании.
Чипа и других исполнителей редко посвящали в планы власть имущих, а те и не жаловались – главное, получить свой кусок. Двадцатидвухлетний капеллан «Центуриона» преподобный Ричард Уолтер, впоследствии описавший поход[36], назвал галеон «самым желанным трофеем из всех, какие только можно встретить в любой части земного шара»[37].
В случае победы Ансона – «если Богу будет угодно благословить наше оружие»[38], как выразилось Адмиралтейство, – возращение домой разрешалось только посредством продолжения кругосветного плавания. Для переписки Адмиралтейство снабдило Ансона кодом и шифром, и чиновник предупредил, что задание надо выполнить «совершенно секретно и как можно скорее»[39]. В противном случае велик шанс, что эскадру Ансона перехватит и уничтожит испанская армада под командованием дона Хосе Писарро.
Чипу предстояла самая длинная – он мог отсутствовать три года – и самая опасная экспедиция в жизни. Впрочем, он видел себя странствующим рыцарем в поисках «величайшего трофея всех морей». А заодно мог стать капитаном. Ставки были высоки.
Чип, однако, опасался, что, не выйди эскадра быстро, ее уничтожит сила куда опаснее испанской армады – бурные воды у мыса Горн. Немногие британские моряки успешно прошли этим маршрутом – слишком сильные там дуют ветры, волны порой вздымаются почти на тридцать метров, вдобавок в водах скрываются айсберги. Считалось, что безопаснее всего отправляться к коварному мысу в летние месяцы юга, то есть в декабре – феврале. Преподобный Уолтер упомянул этот «основополагающий принцип»[40], объяснив, что зимой в Южном полушарии не только море свирепее, а температура ниже нуля, но также короче световой день, когда различима еще никем не картографированная береговая линия. Он утверждал, что все эти причины делают плавание вокруг этого неизвестного берега «самым пугающим и ужасным».
Однако с октября 1739 года, когда объявили войну, «Центурион» и другие военные корабли эскадры, в том числе «Глостер», «Перл» и «Северн», застряли на верфи в ожидании ремонта и снаряжения к следующему походу. Чип беспомощно наблюдал, как бегут дни. Наступил январь 1740 года. Потом февраль и март. С объявления войны с Испанией прошло почти полгода, но эскадра так и не была готова к отплытию.
Британский флот – грозная сила. Военные корабли были одними из сложнейших из всех доселе созданных машин – настоящие плавучие деревянные крепости, движимые чрез бурные воды попутным ветром. Отражая двойственную природу своих создателей, они замышлялись как орудия убийства и дома, где сотни моряков жили вместе, как одна семья. В летальной плавучей шахматной партии эти фигуры были расставлены по всему земному шару ради достижения провидения сэра Уолтера Рэли: «Тот, кто владеет морями, владеет мировой торговлей, тот, кто владеет мировой торговлей, владеет богатствами мира»[41].
Чип знал, сколь превосходен «Центурион». Быстрый и крепкий, почти тысячу тонн весом, и, как и другие боевые корабли эскадры Ансона, с тремя возвышающимися мачтами и перекрестьями реев – деревянных рангоутов, на которых поднимают паруса. «Центурион» мог одновременно идти под восемнадцатью парусами. Его корпус блестел лаком, а корму золотым рельефом окаймляли герои греческих мифов, в том числе властитель морей Посейдон. На носу красовалась вырезанная из дерева пятиметровая фигура льва, выкрашенная в алый. Корпус был обшит двумя слоями досок, что местами придавало ему толщину более тридцати сантиметров и обеспечивало надежную защиту при обстрелах – не всякое ядро пробьет такую обшивку. На корабле было несколько палуб одна над другой. На двух из них по обеим сторонам располагались ряды орудий – их грозные черные дула торчали из квадратных портов. Пятнадцатилетний гардемарин Огастес Кеппел, один из протеже Ансона, хвастал, что против могущественного «Центуриона» у других военных кораблей «нет ни единого шанса»[42].
Тем не менее даже в самые благоприятные времена строительство, ремонт и оснащение судов – геркулесов труд, а в период войны – и вовсе хаос. Королевские верфи[43], одна из крупнейших производственных площадок в мире, были забиты кораблями – давшими течь, недостроенными, требовавшими загрузки и разгрузки. Суда Ансона стояли на приколе в месте, прозванном «Гнилой ряд». Какими бы сложными ни были военные корабли с их парусным движителем и смертоносным артиллерийским вооружением, изготавливали их преимущественно из простых и недолговечных материалов – в первую очередь из дерева[44]. Строительство одного большого военного корабля могло потребовать до четырех тысяч деревьев и вырубки не менее сорока гектаров леса[45].
Основным видом древесины был твердый дуб, но и он не выдерживал разрушительного воздействия стихии. Красноватый, длиной до тридцати сантиметров корабельный червь – teredo navalis – проедал корпус[46]. (Колумб из-за этих тварей потерял в четвертом плавании в Вест-Индию два корабля.) Палубы, мачты и двери кают грызли термиты и жуки-древоточцы. Сердцевину корабля пожирала разновидность грибка. В 1684 году секретарь Адмиралтейства Сэмюэл Пипс в ужасе обнаружил, что многие новые военные корабли еще при строительстве прогнили настолько, что «грозили затонуть прямо у причалов»[47].
По оценкам ведущих кораблестроителей, средний военный корабль служил всего четырнадцать лет. И чтобы он так долго продержался, после каждого длительного плавания его требовалось почти полностью переделывать, устанавливая новые мачты, обшивку и такелаж. В противном случае это грозило катастрофой. В 1782 году двадцатичетырехметровый «Ройял Джордж» – в то время самый большой военный корабль в мире – со всем экипажем на борту стоял на приколе недалеко от Портсмута, и в его корпус начала проникать вода, и он затонул. Причина оспаривается, но расследование обвинило «общее состояние загнивания древесины»[48]. По оценкам, утонули 900 человек.
Чип узнал, что осмотр «Центуриона» обнаружил обычный набор нанесенных морем ран. Корабельный плотник сообщил, что деревянная обшивка корпуса «настолько источена червями»[49], что ее придется заменить. На фок-мачте ближе к носу прогнила полость глубиной в тридцать сантиметров, а паруса, как отметил Ансон в своем журнале, «сильно изгрызены крысами»[50]. Схожие проблемы возникли и у других четырех боевых кораблей эскадры. Кроме того, каждое судно следовало снабдить тоннами припасов, включая 65 километров каната, порядка 1400 квадратных метров парусов и живность как на ферму – кур, свиней, коз и крупный рогатый скот. (Таких животных доставлять на борт было очень трудно: один британский капитан сетовал, что бычки «не любят воду»[51].)
Чип умолял военно-морское ведомство закончить подготовку «Центуриона». Увы, как и всегда, хотя бо́льшая часть страны требовала битвы, платить за нее сполна никто не желал. Флот достиг предельного напряжения. Чип терял самообладание, настроение у него менялось, как ветер над морем. Угораздило же застрять тут сухопутной крысой, чернильной душой! Он уговаривал чиновников верфи заменить поврежденную мачту «Центуриона», но они настаивали на том, что полость можно просто залатать. Чип написал в Адмиралтейство, осуждая этот «очень странный способ рассуждений»[52], и чиновники в конце концов уступили. Но время опять было потеряно.
И где этот выродок флота, «Вейджер»? В отличие от других военных кораблей, его создавали не для битвы, а для торговли. «Вейджер» был так называемым ост-индцем – судно совершало коммерческие рейсы в этом регионе. Предназначенный для тяжелых грузов, пузатый и громоздкий, он был тридцативосьмиметровым оскорблением взора. После начала войны военно-морской флот, нуждающийся в дополнительных кораблях, купил его у Ост-Индской компании почти за четыре тысячи фунтов стерлингов (семьсот тысяч долларов по нынешнему курсу). Его заточили в ста тридцати километрах к северо-востоку от Портсмута, в Дептфорде, Королевской верфи на Темзе, где он претерпел метаморфозы: каюты раскурочили, в наружных стенах прорезали отверстия, лестницу уничтожили.
За работами наблюдал капитан «Вейджера» Денди Кидд. Пятидесятишестилетний, как поговаривали, потомок одиозного пирата-буканьера Уильяма Кидда, он был моряком опытным и суеверным – читавшим знамения, таящиеся в ветрах и волнах. Совсем недавно он получил то, о чем мечтал Чип, – командование собственным кораблем. По крайней мере, Чип считал повышение Кидда заслуженным, в отличие от назначения капитаном «Глостера» Ричарда Норрейса, чей отец, прославленный адмирал сэр Джон Норрейс, обеспечил сыну место в эскадре, заявив: «Выжившим будет и бой, и богатство»[53]. «Глостер» – единственное судно в эскадре, отремонтированное быстро, что заставило другого капитана посетовать: «Я три недели проторчал в доке и не забил ни единого гвоздя, потому что первым обслуживали сына сэра Джона Норрейса»[54].
У капитана Кидда была своя история. Он оставил в интернате пятилетнего сына, тоже Денди, лишившегося матери, единственной, кто мог о нем позаботиться. Что с ним станет, если не вернется отец? Капитан Кидд уже боялся предзнаменований. В своем журнале он записал, что его новый корабль едва не «опрокинулся»[55], и предупредил Адмиралтейство, что судно может быть «валким», ненормально кренящимся. Для остойчивости корпуса в темный, сырой, напоминающий пещеру трюм через люки опустили более сотни тонн балласта – чугунных чушек и гравия.
Рабочие упорно трудились всю зиму, одну из самых холодных в Британии за всю историю наблюдений, и, когда «Вейджер» уже был готов к отплытию, Чип, к своему ужасу, узнал, что произошло невиданное – замерзла Темза. От берега до берега река блистала толстыми несокрушимыми ледяными волнами. Чиновник в Дептфорде сообщил Адмиралтейству, что «Вейджер» в плену, пока лед не сойдет. Так было потеряно еще два месяца.
В мае старый ост-индец покинул наконец верфи Дептфорда военным кораблем. Военно-морской флот классифицировал свои корабли по количеству пушек, и «Вейджер» с двадцати восемью орудиями относился к шестому – самому низшему классу. Наречен он был в честь сэра Чарльза Вейджера, семидесяти четырех лет, первого лорда Адмиралтейства. Название корабля казалось подходящим: разве все они не ставили жизнь на карту?
«Вейджер» проводили по Темзе[56], и он, дрейфуя по волнам центральной торговой магистрали, отправился мимо груженных карибским сахаром и ромом вест-индцев, забитых азиатскими шелками и пряностями ост-индцев, арктических китобоев с китовым жиром для фонарей и мыла. Идя по этому потоку, «Вейджер» килем наскочил на мель. Потерпеть кораблекрушение здесь – какой позор! Тем не менее корабль вскоре сдвинули с места, и в июле он вышел из гавани Портсмута, где Чип его и увидел. Моряки беспардонно пялились на проходящие мимо корабли[57], указывая на элегантные обводы или отвратительные недостатки. И хотя «Вейджер» принял гордый вид военного корабля, полностью скрыть свою прежнюю суть он не мог, и капитан Кидд умолял Адмиралтейство, пусть и даже в последний момент, нанести на судно еще один слой краски и лака, чтобы оно засияло, как и другие корабли.
К середине июля с начала войны прошло девять бескровных месяцев. Чип не сомневался: если эскадра отправится в путь незамедлительно – она достигнет мыса Горн до конца южного лета. Однако военным кораблям все еще не хватало самого важного элемента – людей.
Вследствие продолжительности плавания и числа запланированных десантов каждый военный корабль эскадры Ансона должен был иметь на борту моряков и морских пехотинцев даже больше расчетной численности. «Центурион», обычно вмещавший четыреста человек, требовалось укомплектовать пятью сотнями, а в «Вейджер» требовалось примерно двести пятьдесят человек, что почти вдвое больше обычного.
Чип все ждал и ждал прибытия членов экипажа. Но флот исчерпал запас добровольцев[58], а призыва на военную службу в Великобритании не было. Роберт Уолпол, первый премьер-министр[59] страны, предупредил, что гибель экипажей вывела из строя треть кораблей военно-морского флота. «О, моряки, моряки, моряки!»[60] – воскликнул он на собрании.
Пока Чип вместе с другими офицерами пытался найти матросов, до него дошла тревожная весть: завербованные люди заболели. Ужасная головная боль и ломота в костях, бывало, сопровождались диареей, рвотой, разрывом кровеносных сосудов и сорокаградусной горячкой. Заболевшие бредили и, как отмечалось в одном медицинском трактате, ловили «в воздухе воображаемые предметы»[61].
Некоторые скончались еще до выхода в море. Только на «Центурионе» Чип насчитал не меньше двухсот больных и свыше двадцати пяти умерших. Среди прочего капитан взял в экспедицию младшим матросом молодого племянника Генри… А что, если он погибнет? Даже семижильный Чип страдал от того, что назвал «весьма посредственным состоянием здоровья»[62].
Эпидемия корабельной лихорадки, ныне известной как сыпной тиф[63], была поистине опустошительной. Эта бактериальная инфекция, разносимая вшами и прочими паразитами, прекрасно себя чувствовала в забитых до отказа помещениях – будь то общежития, ночлежки или каюты. Немытые новобранцы[64] оказывались орудием куда более смертоносным, чем пушки.
Ансон приказал Чипу срочно доставить больных во временный госпиталь в городе Госпорт близ Портсмута в надежде, что к отплытию они выздоровеют. Эскадре отчаянно не хватало людей. Увы, госпитали были переполнены, а потому больных размещали в окрестных тавернах, где спиртного было больше, чем лекарств, а на одной койке ютились по трое бедолаг. Как верно подметил один адмирал, «в таких жалких условиях [люди] мрут как мухи»[65].
Поскольку попытки укомплектовать судна добровольцами потерпели крах, власти прибегли к тому, что секретарь Адмиралтейства назвал «более жесткой»[66] стратегией. На охоту за моряками вышли бригады вооруженных вербовщиков. Людей буквально похищали. Бригады рыскали по городам и весям, хватая всех, у кого имелись приметы моряка: клетчатая рубашка, расклешенные от колена брюки, круглая шляпа и въевшаяся в пальцы смола, которой на кораблях для большей водостойкости и прочности пропитывали практически все. (Кстати, именно поэтому моряков прозвали «просмоленными».) Местным властям приказали «брать всех моряков, отбившихся от лодок, барж, рыболовецких и торговых судов»[67].
Позже один моряк описывал, как шел по Лондону и вдруг кто-то положил ему руку на плечо: «Какой корабль?»[68] Бедолага пытался отнекиваться, но увы, просмоленные кончики пальцев выдали его. Незнакомец дунул в свисток, и тотчас появилась ватага. «Я оказался в лапах шести или восьми сорвиголов, которые, как я вскоре понял, были отрядом вербовщиков на военно-морской флот, – писал моряк. – Пока они волокли меня по улицам, прохожие слали гневные проклятия им и выражали сочувствие мне».
Охота велась и на воде. Вербовщики выходили на лодках, высматривая на горизонте приближающиеся торговые суда – самые тучные охотничьи угодья[69]. Многие из насильственно завербованных как раз возвращались из дальних плаваний в надежде наконец увидеть своих родных и друзей. «Охотники за моряками» ставили на этих чаяниях крест.
Чип сдружился с молодым гардемарином «Центуриона» Джоном Кэмпбеллом, насильно завербованным во время службы на торговом корабле. Увидев, как вторгшиеся на судно вербовщики утаскивают плачущего пожилого мужчину, Кэмпбелл предложил себя вместо него. Глава бригады заметил: «Я предпочел бы старому плаксе бойкого молодого парня»[70].
Говорят, Ансон был настолько поражен отвагой Кэмпбелла, что сделал его гардемарином. Однако большинство моряков шли на крайние меры, лишь бы ускользнуть от «похитителей тел»[71]: прятались в тесных трюмах, записывали себя в судовых книгах учета экипажа погибшими и сбегали с торговых судов до захода в крупный порт. Когда в 1755 году бригада вербовщиков в погоне за моряком окружила лондонскую церковь, ему, как написали в газете, удалось ускользнуть, накинув «длинный плащ и головной убор старой дворянки»[72].
Пойманных матросов перевозили в трюмах небольших именуемых тендерами судов, напоминавших плавучие тюрьмы, с решетками на люках, под охраной морских пехотинцев с мушкетами и штыками. «На его борту мы провели день и следующую ночь, стоя вплотную, не было места даже сесть, – вспоминал один моряк. – Мы оказались в самом ужасном положении, потому что многие страдали морской болезнью, кого-то рвало, другие курили, и стоял такой удушливый смрад, что многие от недостатка воздуха теряли сознание»[73].
Члены семьи, узнав о задержании родственника – сына, брата, мужа или отца, – часто бросались к пристаням, откуда отчаливали тендеры, в надежде увидеть близких. Сэмюэл Пипс так описывал это: «Никогда в жизни не видел такого естественного выражения страсти, как в рыданиях женщин, их метаниях в поисках мужей в каждой из доставляемых сюда группе мужчин, и в плаче, в соображении, что те могут быть на борту, вослед каждому отходящему судну, провожаемому настолько долгими взглядами, насколько оно виднелось в лунном свете. Их скорбь разрывала мне сердце»[74].
Эскадра Ансона получила десятки насильственно завербованных людей. Чип отобрал не менее шестидесяти пяти человек для «Центуриона», и, как бы ни была капитану неприятна насильственная вербовка, ему требовался каждый хоть сколь-нибудь годный матрос. Тем не менее не желавшие служить новобранцы, как и испугавшиеся добровольцы, при первой возможности дезертировали[75]. За один день с «Северна» исчезли тридцать человек. Великое множество из отправленных в Госпорт больных воспользовались слабой охраной, чтобы сбежать – точнее, «уйти, едва обретя способность ползать»[76], как выразился один адмирал. В общей сложности с борта эскадры скрылись свыше 240 человек, в том числе капеллан «Глостера»[77]. Когда капитан Кидд отправил на поиски новых рекрутов для «Вейджера» бригаду вербовщиков, дезертировали шесть членов самой бригады.
Ансон приказал эскадре пришвартоваться достаточно далеко от Портсмута, чтобы добраться до берега было затруднительно – распространенная тактика, о которой один пойманный моряк писал жене: «Я бы отдал все, что у меня есть, будь это сотня гиней, чтобы только выбраться на берег. Каждую ночь я просто лежу на палубе… Нет никакой надежды, что я доберусь до тебя… сделай все, что в твоих силах, для детей, и дай Бог тебе и им процветания, пока я не вернусь»[78].
Чип, считавший, что хороший матрос должен обладать «честью, отвагой… стойкостью»[79], несомненно, был потрясен качеством рекрутов, которых удалось привлечь. Для местных властей было обычным делом, зная о непопулярности насильственной вербовки, сбагривать неугодных. Впрочем, добровольцы были немногим лучше. Одну группу новобранцев адмирал описал как «живое скопище оспы, чесотки, колченогости, королевской хвори[80] и всех прочих болезней из лондонских лазаретов, способное послужить единственно распространению на кораблях инфекции; в остальном большинство из них – воры, взломщики, ублюдки из Ньюгейтской тюрьмы – короче, самые настоящие подонки»[81]. Он заключил: «Ни в одной из прежних войн я никогда не видел партии новобранцев, скверных до такой степени, короче говоря, скверных настолько, что просто не знаю, как их описать».
Чтобы хотя бы частично решить проблему нехватки людей, правительство направило[82] в эскадру Ансона 143 морских пехотинца, которые в те дни были отдельным родом войск со своими офицерами. Морские пехотинцы должны были помогать при наземных вторжениях, а также оказывать содействие в море. Увы, прибывшие оказались необученными новобранцами. Они никогда даже не ступали на палубу корабля и не умели стрелять. В Адмиралтействе признали, что пехотинцы «бесполезны»[83]. В отчаянии военно-морской флот предпринял чрезвычайный шаг, набрав для эскадры Ансона пятьсот солдат-инвалидов из Королевского госпиталя в Челси – основанного в XVII веке приюта для пенсионеров-ветеранов «состарившихся, получивших увечья или потерявших здоровье на службе Короне»[84]. Многим было 60–70 лет, они страдали от ревматизма и судорог, плохо слышали, еле видели, у многих недоставало пальцев, а то и конечностей. Негодные к действительной службе, они, однако, прибыли в распоряжение Ансона. Преподобный Уолтер описал этих ветеранов как «самых немощных и жалких субъектов, которых можно было собрать»[85].
Впрочем, наиболее смышленые и здоровые (а их оказалось не менее половины) ускользнули еще по дороге в Портсмут. «Все те, у кого хватило конечностей и сил покинуть Портсмут, дезертировали»[86], – писал преподобный Уолтер. Ансон умолял Адмиралтейство заменить то, что его капеллан назвал «этим возрастным и пораженным болезнями подразделением». Однако людей было неоткуда брать, а потому, после того как Ансон уволил некоторых самых немощных, его начальство приказало бедолагам вернуться на борт.
Чип наблюдал за прибывающими инвалидами, многие из них были настолько слабы, что их приходилось поднимать на корабли на носилках. Их испуганные лица выдавали то, что втайне знали все: они плывут навстречу смерти. Преподобный Уолтер признавал: «Они, скорее всего, бессмысленно погибнут от затяжных и мучительных болезней, и это после того, как отдали энергию и силы юности службе своей стране»[87].
23 августа 1740 года после почти годичного промедления битва перед битвой закончилась, и «все было готово к отправлению»[88], как записал в своем журнале офицер «Центуриона». Ансон приказал Чипу выстрелить из орудия. Это был сигнал эскадре сниматься с якоря, и при звуке разрыва вся флотилия – пять военных кораблей и двадцатипятиметровый разведывательный шлюп[89] «Триал»[90], а также призванные их сопровождать часть пути два небольших грузовых корабля, «Анна» и «Индастри», – наконец пробудилась. Из кают вышли офицеры, боцманы надрывались криком «Свистать всех наверх! Свистать всех наверх!», матросы бросились гасить свечи, привязывать гамаки и распускать паруса. Казалось, вокруг Чипа – глаз и ушей Ансона – все пришло в движение. Корабли тронулись в путь. Прощайте, сборщики долгов, жалкие бюрократы, бесконечные разочарования. Прощайте, вы все.
Когда конвой двигался по Ла-Маншу в сторону Атлантики, его окружали корабли, всеми правдами и неправдами боровшиеся за ветер и пространство. Несколько судов столкнулись, напугав новичков на борту. А потом ветер, непредсказуемый, как воля Всевышнего, резко переменился. Эскадра Ансона, не выдержав такого балансирования на грани опасности, вернулась в пункт отправления. Еще дважды она выходила, только чтобы отступить. Первого сентября лондонская «Дейли Пост» сообщила, что флот все еще «ждет попутного ветра»[91]. После всех испытаний и невзгод – испытаний и невзгод Чипа – они, казалось, обречены остаться здесь.
Однако 18 сентября, на закате, моряки поймали попутный ветер. Даже некоторые непокорные новобранцы почувствовали облегчение оттого, что наконец-то отправились в путь. По крайней мере, им наконец будет чем заняться, вдобавок впереди маячил дьявольски привлекательный «трофей всех морей» – груженный серебром галеон. «Люди были воодушевлены надеждой стать безмерно богатыми, – писал в своем дневнике моряк с “Вейджера”[92], – и через несколько лет вернуться в старую добрую Англию нагруженными сокровищами врагов».
Чип занял свое командное место на квартердеке – приподнятой платформе на корме, служившей офицерским мостиком, где размещались штурвал и компас. Он вдыхал соленый воздух и слушал великолепную симфонию – поскрипывание корпуса, щелканье фалов[93], плеск волн, гул ветра. Корабли во главе с «Центурионом» скользили по бескрайнему морю, их паруса были расправлены, словно крылья.
Некоторое время спустя Ансон приказал водрузить на грот-мачту «Центуриона» красный вымпел, знак его звания коммодора.
Остальные капитаны тринадцать раз выстрелили из своих орудий в знак приветствия – громоподобные хлопки, тающий в небе дым. Корабли вышли из Ла-Манша, словно заново родившись, и Чип видел, как постепенно истаивает береговая полоса и остается лишь море.
Джона Байрона разбудили настойчивые крики боцмана и его помощников[94]. Время нести утреннюю вахту: «Вставайте, спящие! Вставайте!» Еще не было и четырех утра, кругом темно, хотя, вообще говоря, во чреве корабля всегда темно – неважно, день сейчас или ночь. Шестнадцатилетнего гардемарина «Вейджера» разместили под квартердеком, под верхней и даже нижней палубой, – там, где в подвешенных на брусья-бимсы гамаках спали простые матросы. Байрона запихнули в кормовую часть орлопдека – первой подводной исподней палубы. Здесь было сыро, душно и темно. Под орлопдеком располагался трюм с застоявшейся грязной водой. Ее зловоние преследовало спящего прямо над водостоком-льялом Байрона.
«Вейджер» с эскадрой находился в море всего две недели – Байрон еще привыкал к новой жизни. Высота орлопдека не превышала полутора метров, а потому выпрямиться не было никакой возможности. Зловонный дубовый чулан Байрон делил с другими молодыми гардемаринами. Каждому под гамак отводилось чуть более полуметра. Соседи нередко толкались локтями и коленями, однако условия считались неплохими – все-таки на целых восемнадцать сантиметров больше, чем обычно полагалось матросам. Конечно, полметра на человека не шли ни в какое сравнение с личными кубриками офицеров или каютой капитана, в которой были спальня, столовая и даже своеобразный балкон. На корабле, как и на суше, была своя иерархия, и спальное место недвусмысленно давало понять, кто ты и из какого сословия.
Вещи Байрона и других матросов лежали в рундуках – деревянных ящиках, которые служили и хранилищами, и столами, и стульями. Некая романистка изобразила обитель гардемарина XVIII века ералашем из вороха грязной одежды и «тарелок, стаканов, книг, треуголок, грязных чулок, гребней, выводка белых мышей и попугая в клетке»[95]. Впрочем, нормальный стол все-таки имелся – длинный настолько, чтобы положить человека. Предназначался он для ампутации конечностей. Матросский кубрик служил не только спальней, но также операционной хирурга, и стол напоминал о поджидающих впереди опасностях: как только «Вейджер» вступит в бой, дом Байрона наполнится стонами, звуками костной пилы и кровью.
Боцман и сотоварищи шли по палубе с фонарями и, наклоняясь к спящим, кричали: «Вылезай или спускайся! Вылезай или спускайся!» Тому, кто не вставал, отрезали подвес гамака, и соня летел на палубу. К гардемарину боцман «Вейджера», дородный Джон Кинг, вряд ли прикоснется. Но Байрон знал, что от него следовало держаться подальше. Боцманы, которые организовывали работу экипажа и приводили в исполнение наказания, в том числе пороли непокорных бамбуковой тростью, отличались вспыльчивым нравом. И все же в Кинге было что-то особенно пугающее. Один член экипажа отмечал, что «нрав боцмана был такой порочный и буйный»[96], а «язык настолько грязный, что мы его не переносили».
Байрону нужно было быстро вставать. Не тратя времени на умывание (чистоплотность в целом не то чтобы поощрялась – запасы воды на корабле ограничены), он принялся натягивать одежду, борясь со стыдом из-за разоблачения перед незнакомцами и жизни в таком убожестве. Отпрыск одной из старейших фамилий Британии – его родословная прослеживалась до нормандского завоевания, – он по обеим семейным линиям принадлежал к знати. Его отец, ныне покойный, был четвертым лордом Байроном, а мать – дочерью барона. Старший брат, пятый лорд Байрон, был пэром[97] в Палате лордов. А младший сын аристократа, Джон, был, выражаясь языком того времени, «высокородным» джентльменом.
Насколько далеким казался «Вейджер» от Ньюстедского аббатства[98], родового поместья Байронов, с его потрясающим замком, заложенным в XII веке как монастырь. Поместье общей площадью свыше тысячи гектаров окружал Шервудский лес, легендарное пристанище Робина Гуда. Имя и день рождения сына – 8 ноября 1723 года – мать Байрона вырезала бриллиантом на стекле монастырского окна. Молодой гардемарин «Вейджера» станет дедушкой поэта лорда Байрона, часто упоминавшего Ньюстедское аббатство в своих стихах. «Монастыря старинного следы / Хранило это древнее строенье»[99], – упоминал лорд Байрон в «Дон-Жуане», добавляя к богатому описанию замка: «Когда величье поражает нас, / Правдоподобья уж не ищет глаз»[100][101].
За два года до начала похода Ансона четырнадцатилетний Джон Байрон бросил элитную Вестминстерскую школу и пошел добровольцем на флот. Отчасти потому, что старший брат Уильям унаследовал не только фамильное поместье, но и поражавшую многих Байронов манию, в итоге доведшую его до растраты семейного состояния и превращения Ньюстедского аббатства в руины. («Дом отцов, твои окна черны и пусты!»[102] – писал поэт.) Уильяма, инсценировавшего на озере вымышленные морские сражения и смертельно ранившего в дуэли на шпагах двоюродного брата, прозвали Злым лордом.
У Джона Байрона оставалось немного возможностей заработать на приличную жизнь. Он мог встать на церковную стезю, как позднее один из его младших братьев, но она навевала на юношу скуку. Он мог избрать армейскую службу, предпочитаемую многими джентльменами, ибо там нередко можно было просто элегантно гарцевать на лошади. Но Байрон выбрал флот, где приходилось много работать и марать руки.
Сэмюэл Пипс пытался побудить молодых аристократов и джентльменов задуматься о военно-морской карьере как о «почетной службе»[103]. В 1676 году он инициировал новую политику для привлечения на флот молодых людей привилегированного сословия: пройдя обучение на военном корабле не менее шести лет и сдав устный экзамен, они могли получить звание офицеров Королевского флота Его Величества. Эти добровольцы, часто начинавшие либо слугами капитана, либо так называемыми королевскими учениками, в итоге получали звание гардемаринов, придававшее им на военном корабле неоднозначный статус. Вынужденные трудиться, как простые матросы, чтобы «постичь азы», они в то же время считались офицерами-стажерами, будущими лейтенантами и капитанами, возможно, даже адмиралами, а потому им разрешалось ходить по квартердеку. Несмотря на эти соблазны, для человека с родословной Байрона военно-морская карьера считалась немного неблагопристойной – неким «отклонением»[104], по выражению знавшего семью Байрона Сэмюэля Джонсона. Однако Байрона манила стихия. Книги о моряках, таких как сэр Фрэнсис Дрейк, пленяли его настолько, что он принес их на борт «Вейджера» – рассказы о морских подвигах томились в его рундуке.
Однако молодых дворян, влекомых морской романтикой, внезапное изменение привычного уклада жизни повергало в смятение. «О боги, какое несоответствие! – вспоминал один из гардемаринов. – Я ожидал увидеть нечто вроде элегантного дома с орудиями в окнах, мужчин как на подбор – короче говоря, обнаружить подобие [роскошной лондонской улицы] Гросвенор-Плейс, только плывущее эдаким Ноевым ковчегом»[105]. Вместо этого, продолжал он, палуба была «грязной, скользкой и мокрой, запахи тошнотворны, общая картина отвратительна, а заметив затрапезный вид гардемаринов, одетых в ветхие полуфраки, засаленные шапки, некоторые без перчаток, а кто и без обуви, я забыл обо всей славе… и едва ли ни в первый и, надеюсь, в последний раз в жизни достал из кармана платок, закрыл им лицо и заплакал как ребенок».
Хотя неимущим и насильственно завербованным морякам во избежание распространения «нездоровых телесных миазмов»[106] и «мерзкой непристойности» выдавали базовый комплект одежды, именуемый «робой», официальную форму военно-морскому флоту еще только предстояло ввести. Хотя большинство состоятельных людей, к которым относился и Байрон, могли позволить себе пышное кружево и шелк, их одежда обычно должна была соответствовать требованиям корабельной жизни: шляпа для защиты от солнца, куртка (обычно синяя), чтобы не замерзнуть, шейный платок (вытереть лоб) и матросские (особого кроя) брюки. Эти брюки, как и его куртка, были укорочены, чтобы не путаться в веревках, а в ненастную погоду их покрывали защитной липкой смолой. Даже в этих скромных одеждах Байрон своей бледной сияющей кожей, большими пытливыми карими глазами и вьющимися волосами производил яркое впечатление. Позже один наблюдатель описал его как неотразимо привлекательного – «украшавшего свою форму»[107].
Байрон снял гамак и вместе с постелью скатал его. Затем он торопливо взобрался по трапам между палубами, стараясь не заблудиться в корабельных дебрях. Наконец он вынырнул через люк на квартердек и вдохнул свежий воздух.
Бо́льшая часть корабельной команды, включая Байрона, была разделена на две вахты – примерно по сотне человек в каждой, – пока одна смена работала наверху, вторая отсыпалась внизу. В темноте Байрон услышал торопливые шаги и невнятный говор. Здесь были люди[108] из всех слоев общества, от денди до городских бедняков, которым приходилось из заработной платы рассчитываться с казначеем Томасом Харви за свою робу и столовые приборы. Кроме корабельных мастеров – плотников, бондарей и парусников – на корабле обитало множество представителей других профессий.
Как минимум один член экипажа, Джон Дак, был свободным чернокожим моряком[109] из Лондона. Британский флот защищал работорговлю, но нуждавшиеся в опытных моряках капитаны часто нанимали свободных чернокожих. Хотя на корабле не было такой жесткой сегрегации, как на суше, дискриминации никто не отменял. А Дак, не оставивший после себя никаких письменных свидетельств, подвергался опасности, не грозившей ни одному из белых моряков: пойманного за пределами страны, его могли продать в рабство.
Также на борту находились десятки юнг – некоторым, возможно, было всего шесть лет, – готовившихся стать обычными моряками или офицерами. Но имелись тут и старики – коку Томасу Маклину было за восемьдесят. Несколько членов экипажа были женаты, имели детей – штурман и главный навигатор корабля Томас Кларк даже взял с собой в экспедицию маленького сына. По выражению одного моряка, «военный корабль можно вполне заслуженно назвать миниатюрной моделью мира, в которой представлен образец всякого человеческого характера, как хорошего, так и плохого»[110]. Среди последних он отмечал «разбойников, грабителей, карманников, распутников, прелюбодеев, азартных игроков, пасквилянтов, множителей бастардов, самозванцев, сводников, тунеядцев, хулиганов, лицемеров, щеголей-альфонсов».
Британский флот славился умением сплотить пеструю толпу непокорных в «братьев по оружию», по выражению вице-адмирала Горацио Нельсона. Увы, на «Вейджере» было слишком много непокладистых и неуемных членов экипажа, в том числе помощник плотника Джеймс Митчелл. Байрона он напугал даже больше, чем боцман Кинг, – в нем будто клокотала необузданная ярость. Впрочем, пока что никто наверняка не знал истинной природы товарищей по плаванию: долгому опасному путешествию только предстояло обнажить их души.
Байрон занял свое место на квартердеке. Вахтенные не просто наблюдали, они принимали участие в управлении сложным кораблем, никогда не спящим и постоянно движущимся левиафаном. Ожидалось, что Байрон, как гардемарин, будет помогать во всем – от установки парусов до передачи сообщений офицеров. Он быстро обнаружил, что у каждого есть свое рабочее место, указывавшее не только на то, где он трудится, но и на то, каково его место в иерархии. На вершине – командовавший с квартердека капитан Кидд. В море вне досягаемости любого начальства он обладал огромной властью. «Капитан для экипажа становился отцом и исповедником, судьей и присяжным, – писал один историк. – Его власть над ними была большей, чем у короля – король не мог приказать выпороть человека. А капитан мог приказать и приказывал своим людям вступить в бой и тем самым властвовал над жизнью и смертью каждого на борту»[111].
Лейтенант Роберт Бейнс[112] был старшим помощником капитана «Вейджера». Ему было около сорока, во флоте он прослужил почти десять лет и представил от двух бывших начальников-капитанов аттестации, подтверждающие его профессионализм. Многие члены экипажа считали его безумно нерешительным. Хотя лейтенант происходил из знатной семьи – его дед Адам Бейнс был членом парламента, – его частенько звали Бинсом, что, осознанно или нет, казалось уместным[113]. Он и другие дежурные офицеры несли вахту и следили за исполнением приказов капитана. Штурман Кларк и его помощники прокладывали курс корабля и отдавали приказы держать верный курс рулевому старшине, рулевой старшина, в свою очередь, командовал двумя рулевыми.