В пятый день восьмой луны, благоприятный для назначений на должности, в зале Ста Полей государь Варназд подписал указ о назначении господина Ханалая наместником провинции Харайн.
Зала Ста Полей! Сто полей — и все государевы! Поле синее, как вода океана; поле зеленое, как весенняя трава; поле белое, как горная вершина; поле черное, как тучная земля и поле красное, как земля бесплодная; а с колонн, прозрачных, как солнечный луч, свисают плети нефритового винограда, и солнце, звезды и луна глядятся в грани яшмовых полей, и весь мир видит в них свое отражение, и драконы и пеликаны, украсившие золотые стропила, поднимают голову так высоко, что заглядывают на небеса.
А дальше — дворец, под небом в серебряную сетку, сотворенный по образу и подобию залы Ста Полей, а дальше — город и мир, сотворенный по образу и подобию Дворца; и в мире — изобилие, справедливость и процветание с той поры, как две тысячи лет назад государь Иршахчан отменил «твое» и «мое», и из ойкумены исчезли зависть и злоба, ревность и ненависть, наглость и распущенность, и причина их — пагубная страсть к стяжанию.
Итак, молодой государь Варназд стоял посередине мира, под государевым деревом с золотым стволом и серебряными листьями, и глядел на нового наместника с улыбкой. Это было нетрудно, так как на лице государя была тонкая рисовая маска.
Новый наместник стоял перед ним в кафтане цвета морской воды с круглым воротником, шитым облаками и звездами. С левой стороны на кафтане были изображены пеликаны, с правой стороны — единороги. Тело у нового наместника было крепкое, кулаки крупные, а глаза — черные, как донышко закопченного котла. Он был на голову выше других чиновников. Золотая повязка на его голове, по особому распоряжению государя, была не в четыре, а в шесть пальцев шириной. Новому наместнику лучше было носить повязку на два пальца шире установленного, потому что восемь лет назад нового наместника, бывшего разбойника Ханалая, заклеймили в лоб за грабеж и изнасилование.
«Распуститесь» — сказал государь Варназд, и тут же на Золотом Дереве распустились рубиновые цветы. «Созрейте» — молвил государь Варназд, — и цветы превратились в золотые гранаты справедливости. Новый наместник хлопнулся на колени и заплакал от счастья, уткнувшись лицом в государев башмак. Повязка в шесть пальцев шириной сбилась набок. Государь, улыбаясь, протянул руку и, обняв голову Ханалая, незаметно поправил повязку, поднимая его.
Государь нахмурился под маской. Он вспомнил, как прежний наместник Харайна, изменник Вашхог, задумал отпасть от империи, пригласил на помощь горцев. Заговор раскрыл господин Нан, посланный инспектором в провинцию, и он же обещал прощение Ханалаю, ежели тот, за неимением правительственных войск, разобьет варваров. Государь чуть не закусил губу, вспомнив предсмертную записку этого Вашхога, развратника и самоубийцы: «Говорят, государь, вы разгневались, промокнув на охоте, на Левую Реку, и велели, чтоб отныне в ней не промокла даже курица. Вы увели двадцать тысяч крестьян из моей провинции, чтобы реку под столицей разобрали на каналы. Земли провинции Харайн опустели, земли под столицей превратились в болота. Когда каналы строят, чтобы заболачивать землю, а не чтоб орошать — это ли не знак времени?»
Зачитали указ, принесли печать, круглую, как солнце, привесили серебряную кисть. Разбойник Ханалай от счастья разинул рот. Из пастей драконов на золотых балках посыпалось жареное зерно. Господин Нан, новый начальник парчовых курток, внес, кланяясь, поднос со съедобной печатью, испеченной из шести видов злаков, и протянул его новорожденному наместнику.
Ханалай сгреб печать с подноса и от смущения заглотил ее целиком, как змея глотает бурундучка со шкуркой. Тут уж многие из дворцовых чиновников стали улыбаться, глядя на удалого молодца. Ханалай понял, что сделал что-то не то, крякнул и в замешательстве сунул палец в рот. Молодые чиновники так и прыснули.
Господин Ишнайя, первый министр империи, глядел, однако, не на Ханалая, а на бывшего инспектора господина Нана. Ему очень не нравилось, что Нан протащил этого разбойника на должность наместника, потому что Ишнайя уже продал эту должность другому человеку за два миллиона, и ему было ужасно досадно возвращать этакие деньги. Гневно указывая на Нана, первый министр промолвил:
— Когда разбойники превращаются в чиновников, тогда чиновники превращаются в разбойников. Когда чиновники превращаются в разбойников, государство разрушается, как истлевший зуб. Когда государство разрушается, как истлевший зуб, каждый делает то, что кажется ему правильным в собственных глазах.
Господин Мнадес, распорядитель дворца, и заклятый враг Ишнайи, тоже смотрел на Нана, а не на Ханалая: ему было неприятно, что из-за этого дела в провинции Харайн его друг Нан слишком уж возвысился во мнении государя. А господин Мнадес был человек мелкий и завистливый, совести в нем было меньше, чем костей в медузе, он делал множество неправд в государственной казне и полагал, что глупо не изменять убеждениям, но еще глупей — не изменять друзьям. Зять Мнадеса, Коркинна, перехватил его взгляд и тихо сказал:
— Господин Нан, сколько я слышал, всегда считал, что нет ничего хуже, чем менять существующие порядки. Ибо едва лишь начинают ломать существующее во имя добра, как тут же приучаются ломать существующее во имя зла.
Господин Мнадес помолчал и молвил:
— Господин Нан всегда считал, что ничего не бывает добрым и злым само по себе, но все — смотря по обстоятельствам.
А молодой государь глядел на Ханалая, который приплясывал от радости, и на Нана, и завидовал людям, о приключениях которых говорит народ и чиновники, — а он, государь скучает в нефритовом дворце под небом в серебряной сетке.
День кончился, и солнце, подобно важному чиновнику, удалилось на ночь в личные покои, и место его заняли два тоненьких, услужливо выгнувшихся секретаря-месяца. Пробили третью стражу.
В это самое время на плоской кровле городской тюрьмы показался человек в арестантской одежде. В лунном свете он был виден очень хорошо. Это был юноша вряд ли старше двадцати лет, с белокурыми волосами, бровями, изогнутыми наподобие ласточкина крыла, и холодными, навыкате голубыми глазами. Плечи его были чуть широковаты. Он был очень красив. Звали его Киссур. Киссур вынул из-за пояса веревку, приладил ее к зубцу и соскользнул вниз. Если бы сторожа караулили стену, они бы, бесспорно, его заметили. Но сторожа в эту ночь выпили по три тыковки на брата, радуясь и удивляясь тому, что настали сказочные времена и справедливый разбойник получил в управление провинцию. Теперь сторожа спали и видели во сне, как они разбойничают в темных лесах: ибо, несомненно, никакого более вероятного пути к чину наместника им не было.
Итак, Киссур соскользнул со стены по веревке и пересек тюремный двор. Двор был мощен гранитом, в гранит въелись медь и железо. Триста лет назад тут был монетный двор, но государь Иршахчан преобразовал его городскую тюрьму. Киссур дошел до гранитной стены и полез по ней вверх, как ящерица. Веревка ему не могла помочь, потому что стена была в три раза выше веревки, зато помогали стальные когти на руках. Киссур дошел до верхушки стены и осторожно перевесился через зубец. Стена была широкая, поверх шла крытая дорога, на которой могли разъехаться две повозки установленной ширины. На дороге никого не было. Киссур пересек дорогу, прошел по узкому, с ладонь, парапету за выступ угловой башни, зацепил веревку и через мгновение повис на ее конце. Далеко внизу плескался грязный канал. Противоположного берега в ночи не было видно. Киссур раскачался на веревке, чтоб не упасть близ берега, и прыгнул.
Вода была ледяная: Киссур едва не выронил душу, однако вынырнул и замотал, тихо отфыркиваясь, головой. Ему повезло, что он не ударился при падении о тряпку, доску, выеденную тыкву, словом, о любой жизненный отход самого большого города ойкумены, города, где живет сто тысяч чиновников и еще миллион человек.
Через полчаса Киссур вышел на берег у песчаного моста. Киссур разрыл землю у опоры моста, достал что-то, завернутое в ветошку, сел на берегу и задумался. По правде говоря, он не знал, как быть дальше.
Доброжелатель, снабдивший его когтями и веревкой, планировал побег совсем по-другому и через месяц. Доброжелатель этот сейчас уехал инспектором в провинцию. Но заключенный увидел вечером снаружи своей клетки пьяного стражника и не устоял перед искушением: зацепил стражника крючком, подволок к прутьям, просунулся сквозь них, придавил, вытащил ключи и бежал. Но что делать дальше, он не знал. Он, правда, смутно слышал, что в столице недавно завелось место, называемое рынком, где продаются поддельные документы и другая жизненная снасть.
Киссур поднял голову и увидел по звездам, что скоро полночь. Он взобрался по гранитной стене канала. Перед ним открылась площадь, а на площади статуя государя Иршахчана, в окружении двух крыльев городской управы. Киссур забился под корни огромного платана напротив и стал ждать, глядя на идола. Это была небольшая, еще прижизненная статуя, и поэтому у нее было человеческое лицо. В одной руке государь держал меч, а в другой книгу. Киссур знал, что ровно в полночь государь вздрагивает и переворачивает каменные страницы книги, и в этот миг можно у него чего-нибудь выпросить. «Дай мне встретиться с государем Варназдом» загадал желание Киссур. Он терпеливо сидел и ждал. Однако каменная статуя так и не шевельнулась.
Почти неделю государь охотился в парке вместе с новым наместником. На привале Ханалай показал государю, как разделать и съесть сырого суслика, если очень проголодаешься. Государь был очарован.
Дворцовый чиновник сообщил Ханалаю, что государь жалует ему коня с широкой спиной и тонкими ногами, и золотую попону к коню. «Золотые слова, голубчик! — вскричал Ханалай. — За такие слова полагается награда!» — и, велев чиновнику открыть рот, стал пихать туда монеты: глаза у чиновника сделались безумные и восторженные, и он чуть не подавился, разевая рот как можно шире. Государь хлопал в ладоши, в восторге от непосредственности Ханалая.
На следующий день государь учредил Нана начальником над парчовыми куртками в Западном Округе столицы, и расспрашивал чиновника о деле в провинции Харайн, изумляясь его отваге и смекалке. Нан, поклонившись, промолвил:
— Во всем, что совершает подданный, нет ни малейшей его заслуги. Все, сделанное вашим ничтожным слугой, исполнилось лишь благодаря вашей счастливой звезде и благой силе, государь!
Молодому государю понравился этот ответ, и он сказал Нану, что у него есть тайное поручение в Нижнем Городе, — для Нана, Ханалая, и еще одного лица, — и не может ли новый начальник Западного Округа достать три фальшивых документа?
Тут вошел министр Ишнайя с докладом, и государь сделался рассеян.
Вернувшись в управу, господин Нан велел своему секретарю Шавашу заполнить три «лопуха» на имя трех чиновников, приехавших из провинции Иниссы хлопотать о должности и справедливости, и продиктовал приметы.
— О чем с вами беседовал император? — почтительно осведомился Шаваш.
— Императору скучно. Император хочет посмотреть, как живет его народ. По докладам он этого не может понять, тем более что не имеет охоты их слушать.
Через час поддельные лопухи были в порядке. Шаваш, на полу, яростно трепал новенький синий кафтан без знаков различия.
Господин Нан заперся в новом кабинете и долго глядел в окно на весеннее небо, круглое и синее, как око парчового старца Бужвы. По окну вилась решетка, и с нее свисали бронзовые грозди небесного винограда, так что если из окна управы глядеть на небо, было видно, что небо увешано крупным виноградом.
Господин Нан вздохнул. Не то чтоб Нижний Город был столь уж опасным местом. Государь, однако, не собирался ждать приключений, а собирался их искать. Еще хорошо, если все кончится тем, что он подберет какую-нибудь девку в сточной канаве… Государь рассердится на Нана, если приключений не будет; а если приключения будут, они наверняка не понравятся государю и он опять рассердится на Нана!
Господин Нан отпер потайной шкаф под полкой с богами-хранителями, достал оттуда небольшой нож с широким лезвием и ручкой слоновой кости, и, стукнув зубами, сунул его в рукав. Нож этот явно обличал суеверие его владельца: в костяную ручку был вставлен талисман «рогатый дракон». Талисман был шириною в палец и формой напоминал небольшую репку. С острого конца репки торчал серебряный крючок, которым ловят демонов, а с тупого конца свисали три красных хвостика крученого шелка. Поперек талисмана шла надпись травяным письмом. В рыночной лавке талисман не показался бы Нану за вещь. В талисман был вмонтирован маленький, но мощный лазер.
Господин Нан, он же Дэвид Н.Стрейтон, один из нескольких десятков землян в империи, попросту спер этот лазер у своих коллег в желтом монастыре Ханайна, куда был послан императорской канцелярией по странному делу об убийстве городского судьи. В общем-то Стрейтону не полагалось иметь таких вещей во избежание необратимых последствий.
Ладно, — подумал Нан, — чудес в городе случается в среднем четырнадцать с половиной в сутки. Заявленных чудес. Пять лет назад их, как, кстати, и самоубийств, было вдвое меньше. Так что чудо — не беда, а вот если что случится с государем…
Тут, словно в ответ мыслям Нана, небо, круглое, как око Бужвы, померкло. Загрохотало. Глаз неба раскрылся, и золотой трезубец с силой ударил в далекие башни дворца под серебряной сеткой. Все четыре ножки мироздания подломились, и на город налетела страшная весенняя гроза.
«Если, — подумал Нан, — государь хочет приключений, — так пусть они послужат на пользу государства, то есть карьере господина Нана». И он стал набрасывать в голове план, обладавший, как впоследствии выяснилось, ста семью достоинствами и одним недостатком. Достоинства плана были в его непогрешимости, а недостаток был в том, что план полетел кувырком.
Гроза кончилась, и Нан отбыл во дворец. Секретарь его, Шаваш, заперся в кабинете и стал дотошно обыскивать полку с духами-хранителями, сейф с улыбающимся Бужвой, книги и папки с трехцветными кистями. Он сам не знал, чего искал, — а не нашел ничего. Даже потайной ящичек под полкою духов был пуст.
Шаваш вышел во внутренний сад, покрутил головой, поднял и повесил на ветку мокрую ленту со знаком счастья, сбитую грозой. Шаваш был молод, хорош собой и чрезвычайно смышлен. Быть бы ему шельмой и вором, если б Нан не подобрал беспризорника… А так Шаваш стал начальником, ходил в камчатом кафтане, в сапожках, подбитых шелком. До недавних пор он был предан Нану по-собачьи, и они были близки, как ядро ореха и его кожура.
После дикого дела в провинции Харайн душа Шаваша как-то смутилась. Он все не мог забыть, как Нан сжег на свечке донос об участии желтого монаха в заговоре против империи, а доносчику положили на голову мешок с песком, и как местный чиновник Бахадн, упившись вином, рыдал на плече у Шаваша: «Оборотни в монастыре живут, сорока богами клянусь, оборотни… Был ведь уже такой случай с храмом Шакуника»
«Гм… оборотни» — думал Шаваш. Надо сказать, что, в отличие от своего начальника, Шаваш был вольнодумцем. Даже, попросту говоря, атеистом.
Тут в дверь заскреблись, — это местные лавочники пришли поклониться новому начальству. После ухода их Шаваш вызвал к себе двоих сыщиков, и, блаженно жмурясь, сказал:
— Э-э… кстати… Я бы желал иметь сведения обо всех чудесах, происходящих в городе. Это, знаете ли, дает хорошее представление о настроениях народа.
Но в эту ночь государь так и не пошел в город. Днем он стоял у окна и глядел на небо в серебряной сетке. Дул редкий восточный ветер, как-то невзначай пахнуло запахом Нижнего Города и чуть ли не цветущими тополями. Налетела гроза, и у Варназда начался приступ астмы.
Астма у государя была вот отчего:
Государь Варназд был младшим сыном государыни Касии, моложе наследника на шесть лет. Он рос в тепле и холе, но однажды, когда брату его было пятнадцать, брат в зале Ста Полей ударил его по лицу со словами: «Мать любит тебя больше, потому что ты моложе, но смотри…»
Когда брату было восемнадцать, многие заговорили, что регентше пора уступить бразды правления законному наследнику. Вскоре, однако, открылся заговор, затеянный сыном против матери. Высоких заговорщиков поймали с кинжалами в руках. Самого наследника судили в присутствии матери и младшего брата: женщина хотела преподать новому наследнику нравоучительный пример.
Государь плакал и во всем признавался. Он был очень жалок. Он просил оставить ему хоть одну провинцию. Не оставили. Он просил о ссылке. Не позволили. Он стал просить о монастыре. И это не было разрешено.
Государыня Касия махнула рукой. Кликнули палача. Тот в ужасе попятился, увидев, кого предстоит казнить. Воспользовавшись этим, наследник вырвался из рук стражи и бросился, — но не к матери, а к двенадцатилетнему Варназду, и обхватил его за ноги. Варназд в ужасе закрыл лицо руками, и открыл их, только когда все было кончено. Дело было как раз в пору цветения тополей, и вечером случился первый приступ астмы. Встревоженная мать велела вырубить все тополя во дворце и городе; наместники провинций последовали этому примеру.
Государь жил очень тихо, в покоях, где ковры и стены, запеленутые в шелк, глушили шаги стражников и шепот соглядатаев, под небом, крытым серебряной сеткой. А когда ему было двадцать, мать тихо и просто умерла. Никто не оспаривал у него трона. Тем не менее ни во дворце, ни в Верхнем Городе тополей не росло.
Приступы астмы стали чрезвычайно редки, но вот сегодня почему-то случился один. Государь лежал без сил. Ввели Нана, Варназд слабо указал чиновнику на подушку у изголовья, взял его руку — показалось, что стало легче. Чиновник потихоньку говорил, Варназд заснул. Ночью государь проснулся. Чиновник сидел все так же, рука в руке. Варназд зашептал Нану: «А признайся, что ты колдун и в том деле без колдовства не обошлось?»
Чиновник кивнул: государь заснул, и во сне бродил по улицам Нижнего Города, а чиновник-колдун сопровождал его с рыжим драконом на поводке.
Небесный Город расположен чрезвычайно удобно. В том месте, где Руна, великая западная река, и Шечен, приток восточной реки, близко подходят друг к другу, провели канал с шириной по дну в сто шагов, а по зеркалу воды — в двести. На берегу канала, между двух рек, выстроили город. Река Шечен со временем повернула течение и теперь как бы впадала в канал. Город, таким образом, хотя и лежит посередине равнины, однако на перекрестке всех водных путей, и с трех сторон окружен водой. Поэтому каждый клочок земли под столицей возделан, а на реках стоят плавающие грядки. К северу и востоку от Верхнего города и дворца на триста полетов стрелы государев парк. Там с земли не собирают урожай, а только удобряют и поливают. Весной государь проводит в парке первую борозду золотым плугом, и от этого по всей ойкумене распускаются листья и цветы, а птицы начинают спариваться и вить гнезда.
Года четыре назад, чтобы удобней было ходить народу, государь Варназд приказал снести часть стены парка, идущей вдоль канала. Проложили дорогу, а вдоль дороги сам собой вырос рынок. Лавки облепили внешнюю дворцовую стену, словно маргиналии — поля старинной книги. Как и на всяких маргиналиях, мир на этом рынке был вывернут наизнанку: чиновники были только взяточниками, монахи — только обжорами, чародеи — непременно обманщиками, женщины — шлюхами, а воры — те назывались не ворами, а торговцами.
Многие уверяют, что мир наш — лишь иллюзия и обман чувств. Не знаю. Но в отношении Нижнего Города и Рынка (а кто говорит «Нижний Город», тот говорит «рынок») это, несомненно, так. Стоят, теснятся друг к другу лавки, не значащиеся ни в каком официальном кадастре; камни, из которых они сложены, числятся по документам в основании дамб и управ, а люди, которые в них торгуют, и вовсе оформлены мертвецами…
Три дня государь бродил по Нижнему Городу вместе с Наном и Ханалаем и был горько разочарован.
Он еще при жизни матери любил слушать городские повести, расплодившиеся в последнее время. В этих повестях Нижний Город был удивительным миром. Вот случайное знакомство в харчевне выпрямляет судьбы мира и предотвращает несправедливость; вот оборотень, выползший из далекой норы, выдает себя за человека и открывает торговую лавку; вот молодой человек прибывает в столицу, знакомится с девушкой — а это на самом деле выдра или покойник…
Государя манили чудеса, описанные в повестях, а что он увидел? Улицы мелкие и кривые, кругом вонючие ящики и зонтики на распорках, под зонтиками развешаны тысячи плодов, только не каменных, как в зале Ста полей, а гниющих, облепленных мухами… А девушки, девушки! Лохмотья, наглые личики, деревенский выговор… Почему в городских повестях не сказано, что от прелестной певички пахнет прелым кроликом? Государь загляделся на представление — тут же срезали кошелек и документы.
Улицы были такие кривые и крутые, что государь скоро устал и спросил Нана: «Что они, нарочно селятся горбато?» Надо приказать выровнять холмы и ложбины! Чиновник почтительно возразил: «В Нижнем Городе нет канализации, очищают его лишь дожди. Вот поэтому простолюдины и селятся по холмам, чтобы дождь все смывал».
Государь вздохнул. Вонь стояла невыносимая, а ведь прошел всего день после сильнейшего ливня!
Итак, государь, желая найти сострадательного человека, как это бывает в повестях, ходил по городу, и на расспросы охотно отвечал, что его незаслуженно обидели в Иниссе, и вот он приехал в столицу искать правды. В одной харчевне человек с лицом наподобие перевернутого горшка выслушал его рассказ и заметил:
— Гм… У тебя хорошенькое личико.
Государь вспыхнул и пересел на другую лавку.
— Послушай, ты не так понял, — жарко зашептал перевернутый горшок. Я вовсе на тебя не зарюсь. Но такое личико, как у тебя, приносит доход. Нынче в столице живет множество богатых вдовушек. Ты приехал хлопотать без связей о безнадежном деле. Воля твоя, а лебезить перед богатой вдовушкой, по-моему, пристойней, чем перед чиновником. Если я сведу тебя с богатой вдовой, почему бы тебе не отдать мне треть приданого в благодарность за услугу?
Государь подивился такому способу делать деньги и покинул харчевню. В другой харчевне государь разговорился с человеком из числа тех, кто торгует ножевыми ударами: несколько неудачных сделок оставили зарубки на его лице.
— Шел бы ты на новый мост, на рынок солдат, — сказал человек. — Что тебе за охота добывать на жизнь взятками? Ты бы, как наемник, немало стоил.
— А что это за рынок солдат? — спросил государь Варназд. — Ведь государь Меенун запретил войско. И я не слыхал, чтобы кого-то сейчас набирали в военные поселения.
— Друг мой, — сказал ножевой искусник, — видно, в вашей провинции мало частных богачей. А частное богатство начинается с частного войска.
В третьей харчевне сидел человек в красной плюшевой куртке, с квадратной челюстью и квадратными носками красных башмаков. Он спросил Варназда:
— Друг мой! Слышали ли в вашей провинции об учении «красных циновок»?
— Слышали, — сухо отвечал Варназд, — что оно колеблет всесилие государя.
— Кто же покушается на государя? — удивился собеседник. — Просто, брат мой, если бы в ваших местах община села на красные циновки, мы бы приезжали туда торговать. Между единоверцами, знаешь, всегда особое доверие в делах.
С этими «красными циновками» вообще вышла противная история. На следующий день государь толкнул на рынке человека, и из того посыпались листки. Государь с извинениями нагнулся собрать и увидел, что это прокламации «красных циновок», весьма гнусные. Уверяли, например, что старший брат его не казнен, а превращен им, Варназдом, в барсука, и бегает по ойкумене, проникаясь страданиями народа. Государь чрезвычайно смутился, собрал листки, отдал их человеку и ушел.
А в четвертой харчевне… Ах да, в четвертую харчевню, с желтой лепешкой, прибитой над входом, Нан государя не пустил. Сказал: «Сюда приличные люди не ходят», — взял за руку и увел. Точно ребенка! Так что на следующий день государь проснулся с неприятным чувством: так и мерещилась эта желтая лепешка у входа. Что такое! Сам Нан в одиночку отправился к варварам, а своего государя не пускает в харчевню!
Итак, три дня государь провел, запершись с Ханалаем и Наном, и первый министр Ишнайя три дня размышлял, что предпринять по этому поводу.
— Государь, — молвил на четвертый день господин Нан, во дворце все считают, что вы обсуждаете с нами, запершись, важный указ. Но ведь указа нет, и вашу тайну скоро узнают. Что же делать?
— А вы, господин Нан, — предложил Варназд, — напишите какой-нибудь указ поважнее.
На следующее утро Нан пришел с указом о южнохарайнском канале. Этот печальный канал строил еще основатель династии, и не достроил, хотя только по делу о «серебре и яшме» на строительство канала было отправлено сорок тысяч человек. Сейчас при дворе партия Мнадеса представляла строительство этого канала как государственную необходимость, а партия Ишнайи была против. Ишнайя уверял, что, во-первых, канал этот нужен скорее для перевозок, чем для орошения, а перевозить грузы можно и соседним каналом через провинцию Кассандана. А во-вторых, канал идет через такие болота, что попытка проложить его трижды кончалась восстаниями, и у государства просто нет возможности оторвать от земли и утопить в болоте десятки тысяч крестьян. Злые языки добавляли, что если канал будет проложен, Ишнайя потеряет половину богатых кассанданских взяток.
Указ господина Нана хитро учитывал возражения Ишнайи. Стоимость строительства исчислялась в двадцать миллионов. Предполагалось собрать эти двадцать миллионов с маленьких людей, взамен выдавая им особые бумажки. Люди, ставшие пайщиками предприятия, и должны были нанимать рабочих. Таким образом, государство не несло ответственности за судьбу рабочих, а рабочие, со своей стороны, шли на стройку не по принуждению, а добровольно. Бумажки-акции предполагалось продавать на особом рынке.
Варназд взял указ, писанный на зеленой полосе узкого шелка, повертел его и неожиданно спросил:
— А что бы с таким указом сделала государыня Касия?
Чиновник позволил себе осклабиться и ответил, что государыня Касия приказала бы свить из указа веревку и повесить на ней автора. Государь вздохнул и подписал указ.
Ах, если бы господин Нан знал, какую беду навлекает он на себя этим указом! Но господин Нан ничего такого не думал, а только радовался, что Ханалаю на следующий же день пришлось уехать в провинцию Харайн, дабы приступить к выполнению указа, и в государевом сердце у Нана не осталось соперников.
Итак, государю Варназду казалось, что в эти три дня никаких чудес в Нижнем Городе не было. Надо сказать, он ошибался. Чудеса были. Одна баба, три года беременная, разродилась добрым десятком бесов; в портовых складах по ночам безобразничали оборотни; а воришка по прозвищу Цепкий Хвост с помощью черной магии наконец добыл себе в помощники бесов, и посадил в каждый палец по бесу. Возможно, это были те самые бесы, которыми разродилась вышеупомянутая баба.
Но главное чудо было такое:
В десяти государевых шагах от столице в деревне жил крестьянин Лахут Медный Коготь. Медным Когтем его известно за что прозвали. Еще в молодости, когда у него не было этого прозвища, и был он голь перекатная, сделал он себе в лесу расчистку. Община расчистку отобрала и разделила по справедливости. С годами Лахут забрал большую власть, пол-деревни пошло ему, как говорится, в приемные отцы. А приемный отец — это вот что такое: продать землю нельзя, а отдать приемному сыну — можно. Есть, впрочем, и другие способы.
Лахут потребовал расчистку обратно. Началась склока. Расчистка как-то заросла в пастбище, и Лахут послал туда работника пасти телят. Год работник Лахута пас там телят, а потом как-то утоп. Лахут на это ничего не сказал, а послал другого работника, очень дюжего. Этот работник тоже год пас телят, а потом его нашли с расколотой головой. Третьим вызвался пасти племянник Лахута, и Лахут добыл ему меч и рогатое копье. Прошел год: что ты будешь делать, заколдованное место, опять сгиб человек! В деревне все сходились на том, что тот, первый работник, был человеком жадным до богатства и поэтому, утонув, обратился в злого духа и стал губить прочих. Это с корыстолюбцами обыкновенная история.
Лахут, будучи другого мнения, повздыхал и поехал в столицу. В столице ему не понравилось: навоз течет бесполезно в реку, шум, гам, перекупщики торгуют на рынке втрое дороже, чем покупают у Лахута. Лахут долго ходил, везде подносил на «кисть и тушечницу». Наконец его свели с одним чиновником, и Лахут изложил свое дело:
— Убили племянника, а до этого — двоих работников. И я знаю, кто, потому что на убийцу в это время бросилась собака и вырвала клок из штанов. Он заколол собаку, но клок из штанов остался в ее пасти. А он так до сих пор и ходит, оторванный, потому что других штанов у него нет, а пришить — лень.
Чиновник велел прийти через день. Лахут пришел через день. Чиновник выпучил глаза и заорал:
— Ах ты бесчувственная тварь, стяжатель! Да как ты смел зариться на общинную расчистку! Здесь тебе не деревня, где ты помыкаешь людьми, как хочешь, а столица! Вот я тебя упеку! У племянника твоего был меч в личном пользовании — за такие вещи наказывают всю семью преступника, не считая детей во чреве матери! Притом про клок из штанины ты мне все наврал, и я так думаю, что, в случае чего вся деревня покажет, что ты этому оборванцу сам подарил дырявые штаны, стало быть, и племянника сам убил… не поделили, чай, чего…
У Лахута глаза стали треугольные от ужаса. А чиновник распинался целый час и так напугал деревенского богача, что Лахут ему отдал все, что взял с собой и еще посулил каждый месяц присылать по головке сыра, лишь бы закрыли дело. Лахут вернулся на постоялый двор, стал пить чай на дорогу и плакать. Вдруг видит, — входят в харчевню трое.
— Что, — говорит самый старший, — и на тебя, хармаршаг, нашлась управа?
«Хармаршаг» значит «сын тысячи отцов». Раньше так называли государя, а теперь богатея. Лахут поглядел на старшего и говорит:
— Сколько у меня отцов, это не твое дело, разбойник, а ведь и у тебя их было немало: один обтесал ноги, другой руки, третий уши, — и все, видать, хозяйствовали в спешке.
А что этот человек — разбойник, Лахут сразу угадал по выговору, да еще прибавил:
— Ты, чай, клеймен, что повязку носишь!
— А ты, — заухал разбойник, — степенно ходишь, чтоб на подметках дырок не разглядели!
— Тут будут дырки на подметках, — разозлился Лахут, — тут чиновники и без штанов оставят, да еще спасибо велят сказать.
— А какая твоя беда? — спросил Лахута второй человек.
Лахут взглянул, и этот второй ему как-то необыкновенно понравился: молодой чиновник, платье потрепанное, но чистое. Лицо нежное, прозрачное, верхняя губка как-то припухла, глаза карие, большие, чуть испуганные, брови изогнуты наподобие ласточкина крыла. Лахут горько заплакал и все рассказал: и как убили племянника, и как в одной управе чиновник взял у него деньги, усадил на лавочку, велел ждать — и пропал с деньгами бесследно, и про того чиновника, которому обещал головку сыра. Вздохнул и посетовал, что корыстолюбивые чиновники обманывают государя и народ. А клейменый подмигнул спутнику да и спрашивает:
— А сколько ты мне, хармаршаг, дашь, если я сведу тебя с государем?
Деревенский богач рассердился:
— Куда тебе, висельник, до государя!
— Не твое дело, — говорит клейменый, — я, может, ходы знаю.
Лахут дал ему десять желтеньких, разбойник нанял на рынке какую-то бочку и провез в бочке Лахута во дворец. Спутники клейменого куда-то пропали. Вот Лахут вылезает из своей бочки: дивный мир! Хрустальные фонари сияют, как тысячи солнц, колеблются невиданные цветы и травы, по лугам гуляют заводные павлины. Клейменый тащит Лахута по пестрой дорожке, а Лахут не знает, на том свете он или на этом. Вот они обогнули беседку, похожую на тысячелистый цветок, Лахут глядит — за беседкой огромный пруд, на берегу пруда гуляет черепаха из золота, над черепахой растет золотое дерево, а к дереву идет государь со свитой: одежды так и плывут по воздуху, на лице — рисовая маска.
«Распуститесь», — говорит государь, и на золотом дереве распустились цветы. «Созрейте», — говорит государь, — цветы пропали, на ветвях повисли золотые яблоки.
Государь взял в руку яблочко.
— Какая твоя беда, — спрашивает Лахута.
Тут старик повалился ему в ноги и заплакал:
— Ах, государь, бес меня попутал! Я думал, мне голову морочат, а теперь вижу — настоящий государь! Как соврать? Сто полей — и все государевы! Я великий грешник! И расчистку я обманом отобрал, и племянника убил! Тот чиновник верно угадал: только штанов я не дарил, а выдрал клок загодя и повесил так, чтоб непременно стащили! А отчего все? Оттого, что рынок близко, растет бесовство, сводит покупателей с продавцами! Государь! Запрети рынок, — не вводи народ во искушение!
Тут уж многие среди придворных заплакали. С этой-то историей Лахут и вернулся в деревню. Государь простил ему преступление. Землю Лахут всю раздал, переродился совершенно, посветлел, сам в город не ездил и другим заказал. Из деревенского богача стал деревенским святым.
Мы с этим Лахутом еще встретимся.
Из-за указа о харайнском канале секретарь Нана, Шаваш, не знал передышки, и ему не то что до сводок о чудесах, — до девиц и вина, и до тех не было дела.
В третий день, покончив с указом и побывав у нужных людей, Шаваш выхлопотал себе пропуск и отправился в главный архив ойкумены, именуемый Небесной Книгой, и расположенный в северном округе дворца.
Площадь перед дворцом истекала потом и зноем, праздный народ расхватывал амулеты и пирожки, скоморохи на высоком помосте извещали, что сейчас будет представление «Дела о подмененном государе».
Дело о подмененном государе было вот какое: окружавшие молодого государя монахи-шакуники сгубили несчастного, вынули его душу и захоронили. Вместо государя приспособили полосатого барсука, облитого государевой кровью. Вышла кукла, точь-в-точь государь; эта-то кукла полтора года и правила. Затем шакуники принялись за государыню. Добыли лягушку, истолкли ее в пыль, пыль зашили в платье лунного цвета, поднесенное государыне. Изготовили восковую персону и стреляли в эту персону заговоренными стрелами. Каждый раз, когда стреляли, у государыни Касии колотилось сердце. Под окнами дворца зарыли человеческий скелет, обрядив его в одно из старых платьев государыни. Омерзительные планы.
Все это вышло наружу с надлежащими доказательствами, нашли и скелет, и куклу. Монахи сначала запирались, некоторые имели наглость хохотать и утверждать, что такие вещи вообще невозможны, но тут уж они поступили неумно, потому что все знали, что в храме Шакуника умеют творить чудеса, на этом храм и держался.
Шаваш протолкался сквозь толпу, собравшуюся смотреть на злодеяния монахов, и, взмахнув пропуском, прошел во дворец меж каменных драконов, взвившихся в воздух на широко распахнутых створках ворот, и неподвижных, с выпученными глазами, стражников. Его интересовали совсем другие монахи, кукольных представлений о которых никто не ставил. Шаваш хотел посмотреть все, что имеется в главном архиве ойкумены о желтых монастырях.
Шаваш был из числа тех, кто рассылает циркуляры, а не тех, кто читает книги, — в Небесной Книге он никогда не был, и вблизи огромный ее купол, вздымающийся из каменной площади, сплошь покрытой письменами, произвел на него известное впечатление. Место это было историческое, про него рассказывали массу историй. С правой стороны стоял храм, где хранилась Книга Судьбы, и однажды поймали там бесенка, который за взятку вздумал выскоблить в ней пару строчек; а с залой левого книгохранилища случилась еще более скверная история. Бесы пристали к тамошнему смотрителю с просьбой, чтобы он позволил справить им в зале свадьбу; тот, за мзду, согласился. Бесы справили свадьбу, а наутро все буквы в книгах левого книгохранилища перевернулись задом наперед.
Не желая привлекать чьего-либо внимания, Шаваш выхлопотал себе пропуск с красной полосой, позволявший лично ходить меж полок, и к полудню он умучился и заблудился, а, обнаружив, что в этом книжном месте и поесть-то прилично негде, и вовсе стал кусать губы от злости. Редкие книгочеи с испачканными чернилами пальцами с недоумением проходили мимо изящного молодого чиновника, с наглым выражением лица и в бархатном плаще с аметистовой застежкой, — явно из того новейшего поколения, что охотится за деньгами, девицами, и государственной казной, — который растерянно сидел на полу в окружении пыльных фолиантов, и выглядел неуместно, как роза на капустной грядке.
Наконец Шаваш уселся у окошка с видом на каменные плиты и злополучное левое книгохранилище, и принялся просматривать разные упоминания о желтых монастырях. Гм, желтые храмы, числом тринадцать штук, очень древние, старейший из существующих — в провинции Инисса, еще до ее присоединения к империи… Монахи возделывают свои поля, не потребляют мяса и орехов, живут в отдалении от властей и не пускают оных за стены, почитают бога по имени Ир, каковой бог изображений не имеет, но иногда рождается в том или ином монастыре, после чего вселяется в какого-нибудь монаха, отчего монах приобретает способность исцелять болезни и повышать урожай. Так! Значит, изобразить его нельзя, а родиться ему можно… Знаем мы, откуда такие боги, и как возрастает урожай… Чиновники в этот год завышают цифры из уважения к традиции, вот он и возрастает… Деревенский какой-то бог, обветшалый, пахнет от него шаманством, нарушением законов о несуществовании колдовства и временами, когда не было государства, немудрено, что монастыри почти опустели, в иных едва два-три монаха, отчего же в Харайнском монастыре их двадцать?
«Был уже такой случай с храмом Шакуника», — плакал тогда Бахадн, — но случай как раз был совсем другой. Был гигантский банк шакуников, кожаные их деньги, миллионы акров земли, копи, заводы и мастерские, шакуники притязали на всемогущество и ошивались при дворе, лягушек, может, в платье государыне и не зашивали, а заговор — был. А эти что? Тринадцать монастырей, затерянных по болотам, да и из этих монастырей, только один, кажется, примечателен. Шакуники сами объявляли себя колдунами, а эти прячутся, как землеройка в траве, не случись того дурацкого убийства, и не заметишь…
Шаваш зажмурился. Перед глазами его предстали тысячелетние стены тридцати семи желтых монастырей, стены, за которыми кончалась юрисдикция государства и власть государя; государя, от взгляда которого расцветают золотые деревья, государя, повелевшего занести в Небесную Книгу каждую травинку на земле и каждую звезду на небе.
И тут же, без предупреждение, у Шаваша заболела голова.
Он закрыл глаза и даже пискнул. Когда он открыл глаза, к нему, по пятицветной дорожке, важно шествовала фея. Белая запашная юбка так и колышется, концы широкого пояса трепещут за спиной, как крылья, рукава кофточки вышиты цветами и листьями, ресницы летят, как росчерк пера над указом дивных синих глаз, в черных волосах наколка — лак с серебром. Дешевенькая наколка.
Фея подошла и строгим голосом спросила, какие ему записать книги. Шаваш, опустив глаза, сказал, что ему нужна «Повесть о Ласточке и Щегле».
— Сударь, — серьезно возразила девушка, — за «Повестью о Ласточке и Щегле» нет нужды ходить в Небесную Книгу, ее можно купить у любого лоточника на рынке.
Тут она покраснела, ахнула и сказала:
— Как вам не стыдно, сударь! Я, конечно, понимаю, молодым девушкам подобает сидеть взаперти. Но дед мой болен и слеп, если я не буду ему помогать, его лишат должности. Он вот уже сорок лет смотрит за Небесной Книгой; а сюда, сударь, ходят серьезные юноши, и никто из них не просит у девушки «Повести о Ласточке и Щегле».
Повернулась и убежала. Резные рукава вспорхнули, легкие, как крылья бабочки. А ведь нынче немодно, чтобы рукава были легкие. Модно зашивать в рукав тяжелого «золотого государя», чтобы он просвечивал сквозь кружева на женской ручке.
Шаваш раскрыл рот, внизу живота словно заломило. «Это кто ж у тебя дед-то, — подумал он, — это что же у тебя дед за дурак, чтоб держать такую красоту без занавесей и циновок!» И тут же почему-то подумал, что уж свою жену никуда пускать не будет, сказано, береги добро от воров и чиновников, если хочешь, чтобы не украли.
Три дня государь бродил по рынку и Нижнему Городу вместе с Наном и Ханалаем, и никто пока об этих прогулках не знал: во всяком случае, никто из людей первого министра, господина Ишнайи.
Ишнайе было уже за шестьдесят. Звезда его взошла еще при государыне Касии. В начале царствования государыня сильно ополчилась на «твое» и «мое», отчасти потому, что другой претендент на престол, экзарх Харсома, совсем распродал свою провинцию, Нижний Варнарайн, стяжателям, а про чиновников говаривал: «Когда берут корзинкой или сундучком — это, друг мой, взятка, а когда берут баржами и амбарами — это уже торговля». После смерти преступника Харсомы в провинции началось непристойное замешательство. Собрались пятеро крупнейших казнокрадов, позвали сотню казнокрадов поменьше и объявились, совместно, регентами его сына.
Много гнусного могло из этого выйти, если бы не безграничная преданность чиновника по имени Арфарра — имя это еще не раз встретится в нашем повествовании. При этом-то Арфарре, ставшем араваном провинции, и начинал господин Ишнайя, нынешний первый министр. Был он в ту пору совершенно неподкупен и прям, выдвинулся очень скоро. Араван Арфарра испытывал в чиновниках большой недостаток. Дошло до того, что многим резали уши, сажали в колодки и оставляли в управе — а то вести дела было некому. Сгубила Ишнайю страсть к алхимии и колдовству. Проведав о ней, главный монах-шакуник, некто Даттам, который даже Арфарре был не по зубам, велел зарыть в болоте сундучки с золотыми слитками, а колдуна научил, как себя вести с Ишнайей.
Ишнайя отрыл сундучки; пришли преданные Даттаму чиновники, учинили золоту опись; номера на слитках были казенные. Ишнайя покорился и быстро пошел в гору. Грехопадения своего, однако, не забыл, и лет через десять, когда государыня Касия расправлялась с сообщниками сына, имел удовольствие спросить у Даттама:
— Ну? Кто из нас лучше знает черную магию?
Даттам рассмеялся и ответил что он, Даттам, всего лишь тень бога Шакуника, бога знания и богатства, и что бог Шакуник, если захочет, превратит государей в тыквы, а землю покроет щебенкой и рудными отвалами. Едва успели накинуть колдуну на голову мешок: а все-таки он ухитрился моргнуть глазом через мешок, и там, куда он моргнул, земля стала как дохлый рудный отвал.
После этого Даттама забили палками на глазах Ишнайи, и все говорили, что Даттам вел себя очень достойно. Многие были недовольны Ишнайей за Даттама и особенно за храм Шакуника с его пропавшими знаниями. Ишнайя унаследовал остров близ столицы, где была усадьба Даттама, храм и фабрика, на которой, по преданию, из хлопка делали искусственный шелк. Но по приказу государыни Касии колдовскую ткань сожгли, а храм, говорят, разлетелся сам, как лопнувший бычий пузырь.
Ишнайя оставшееся добро вскоре стократ умножил, и даже быстрее, чем Даттам. Даттам ведь, хотя и звался монахом, наживал деньги ради денег, возбуждая бесполезные желания в себе и опасную зависть в других, и вкладывал деньги, так сказать, в вещи. Что же до господина Ишнайи, тот дарил золото людям, видя в друзьях и надежных стражей имущества, и лучшее средство его умножения.
Итак, утром четвертого дня первый министр явился к государю Варназду, и государь стал хвалить сделанное Наном в провинции Харайн.
— Да, — сказал министр Ишнайя, — это был превосходный выбор, и господин Нан сделал все, как надо. Он убил наместника провинции и аравана провинции. Сектанту, еретику — даровал прощение, разбойникам — также. Потом взял двести золотых связок от некоего Айцара, главы харайнских богачей; уничтожил за это следы участия Айцара в заговоре с целью отпадения от империи, заговора, первой жертвой которого был убитый судья; приписал это убийство отравленному им аравану провинции, врагу Айцара. Под предлогом борьбы с кучкой варваров передал в руки богачу командование войсками и сделал разбойника — наместником. Вот увидите, государь, не пройдет и года, как Айцар и этот Ханалай поднимут мятеж!
— Это все? — заколебавшись, проговорил государь.
Господин Ишнайя почтительно потрогал новый указ и спросил:
— Почему господин Нан не сомневается, что маленькие люди отдадут двадцать миллионов за такое болотистое дело и преуспеют там, где не преуспел сам основатель династии?
— Так почему?
— Потому что один маленький человек, по имени господин Айцар, уже покупает бумажек на десять с четвертью миллионов. Нан уже получил свою долю. А наместник Ханалай получит ее после того, как обеспечит стройку рабочими. Добровольный наем! Как же!
Государь выхватил у Ишнайи бумаги. По одной выходило, — да, столичный инспектор брал, по другой — было за что брать. Еще было письмо арестованного наместника сыну, с жалкими словами и припиской: «Если тебе скажут, что я покончил с собой — не верь».
— Вы думаете, государь, этот Ханалай — такой весельчак? Его люди сырую человечину ели, а не сырых сусликов… Господин Нан его всю дорогу натаскивал: ешь побольше да шути погрубее — как раз угодишь государю.
Государь молча повернулся и вышел. Он ушел в сад — зал, имеющий вместо крыши — небо, и велел привести Нана. Потом отменил приказ, решив, что дождется вечера. Потом ему стало досадно. Он бы разгневался на Нана, выплыви столь быстро тайна его прогулок — а теперь ужаснулся, как ловко этот чиновник умеет прятать концы в воду.
Потом он вдруг ясно понял, что не хочет видеться с этим человеком. Он мучительно ясно представил, что все эти дни Нан опекал его, как больного ребенка. Поняв же, император вызвал своего молочного брата, Ишима, и лично продиктовал ему приказ об аресте Нана. Пусть господин Нан по крайней мере отдаст себе отчет в том, кто чьей распоряжается судьбой.
Пришел еще чиновник, скребся. Государь затопал ногами: он хотел быть один. Потом он понял, что все равно не один: кругом дворец, и каменные звери, и статуя государя с крысиной мордой. Где можно быть одному? Что он, мальчик, что ли?
На следующий день Шаваш выяснил: девушку звали Идари, и дед ее был одним из известнейших книгочеев. Жила она в казенной шестидворке у Синих Ворот с дедом, с матерью, с младшей сестрой и целым выводком тетушек. Бедствовала семья изрядно и даже непонятно было, как уцелела, — отец Идари, по имени Адуш, был другом Даттама и вместе с ним был арестован за многознание и колдовство.
Шаваш запомнил адрес и, запершись, занялся своим платьем. Шаваш, бывший побирушка, всегда одевался так, чтобы просителю было понятно: тут придется подносить не «на тесьму и на бязь», а на «шелк и бархат». Видом своим Шаваш остался доволен. В Небесной Книге, точно, сидели серьезные юноши из лицеев и старички, располневшие от грусти… Но девушка в кофточке с легкими рукавами подошла именно к нему. Потому что серьезные юноши не могли позволить себе золотого шитья на обшлагах; потому что серьезные юноши на скалывали бархатный плащ аметистовой застежкой; потому что у серьезных юношей пальцы были в чернилах, а не в перстнях.
Дождавшись полудня и оставив Нану записку о том, что он ушел в префектуру, Шаваш отправился к Синим Воротам.
Предместье бурлило и дышало: полуголые красильщики развешивали высоко над улицей хлопающие полотнища, мимо Шаваша тащили коромысла с плодами и фруктами, у зеленщика разгружали воз, полный капусты, и мясник поддувал тушку козы, готовясь содрать с нее шкуру.
Молодой секретарь прошел под белой стеной с резной галереей раз, другой, третий. Как они ни старался, он ничего не мог разглядеть за ставнями, стыдливо, как ресницы, опущенными. Шаваш в досаде повернул голову.
Улица была наводнена зеваками, мимо несли паланкин в форме розового цветка. Лепестки цветка раздвинулись, девичья головка глянула на Шаваша. Шаваш прижал руки к груди и поклонился: паланкин был казенный, со знаками отличия министра финансов.
Тут вверху стукнула ставня, и кто-то опростал ведро с горячими помоями прямо на бархатный плащ и ламасские кружева кафтана. Розовые лепестки паланкина сдвинулись: внутри захихикали. Мясник перестал надувать козу и захохотал. С резных галерей, из ставней, увитых голубыми и розовыми ипомеями, высовывались любопытные женские лица. В беленой стене шестидворки распахнулась дверь, из нее выскочила пожилая женщина, всплеснула руками и закудахтала:
— Это племянница все, племянница, — громко и визгливо говорила она то Шавашу, то зевакам. Затеяла мыть пол. Я ее так всегда и наставляла: смотри, куда выливаешь воду, смотри!
Тут прибежала другая тетка, помоложе, в суконной синей паневе и кофточке с рукавами, вышитыми мережкой, увидела изгаженный плащ и так и села, помертвев, на порог. Муж ее, балбес, за всю жизнь не нажил такого плаща. Ладно бы плаща! А вот второй год просишь бархату на юбку-колокольчик, уже и Нита сшила себе такую юбку, и Дия, и в храм показаться стыдно — то приласкаешь мужа, то прогонишь — а юбки все нет. «Вот — шляются важные сынки — плакала уже в мыслях женщина, — теперь он поднимает шум, мужа выставят с должности и с шестидворки».
— Что такое? — спрашивали в толпе.
— А вот этот щеголь, — объясняли, — вздумал приставать вон к той, в кофточке с мережкой, она его возьми и окати.
— Ба, — сказал кто-то, — да в кофточке с мережкой — это Изана. Станет она такого окатывать! Она каждый месяц в новой юбке ходит — откуда у честной женщины каждый месяц новая юбка?
— Ничего подобного, — говорили дальше, — этот чиновник ходил к дочери министра. Отец ее узнал об этом и нанял людей, чтобы покрыть его грязью перед народом.
— Братцы, — вопили в харчевне напротив, — где оборотень?
Женщина в синей кофте сказала решительно, что надо бы платье простирать и просушить, но ведь на это уйдет столько времени, а господин чиновник, верно, торопится с важным визитом. Другая, помоложе, в кофточке с мережкой, завела синие глаза и начала плакать. Шаваш почтительно поклонился и сказал, что важного визита у него нет, что он очень рад будет вымыться и подождать, пока высохнет платье; только вот напишет приятелю записку, чтобы тот не волновался.
Шаваша с поклонами и охами провели в дом. Чистенькие стены, деревянная лестница скрипит, как сверчок; пыль и полумрак от книг и закрытых ставен. Шаваш поглядел на горку зерна перед черепахой Шушу и подумал, что в этом доме, верно, только боги едят, как следует.
Девушки, разумеется, на обеде не было. Было большое смущение, потому что по записке, отправленной Шавашем, в дом пришел мальчишка с корзинкой. В корзинке был маринованный гусь, холодная баранина, нарезанная дольками, жареная кошка, пирог, печения, фрукты и два кувшина белого вина.
Хозяин вышел к обеду в строгом мышином кафтане:
— Да, сударь! Внучка моя слишком неосторожна, да и молодые чиновники в нынешнее время легкомысленны. Говорят, к такому способу прибег герой «Повести о Ласточке и Щегле».
«Ну, почтительная внучка», — ахнул Шаваш.
Старик насмешливо поглядывал на него за обедом. Шаваш ничего не ел, был рассеян и все время норовил поворотиться глазами к занавеске, ведущей на женскую половину. Занавеска колыхалась, и за ней хихикали.
Помыли руки, принесли чай. Старик осведомился о семье и должности Шаваша. Шаваш отвечал, что он — сирота и секретарь господина Нана, нового начальника парчовых курток в западной части Верхнего Города. Старик про себя усмехнулся. Всякий богатый — либо вор, либо наследник вора. Этот, стало быть, не наследник.
Потянулась приличествующая случаю беседа о процветаниях государства и добродетели человека, и чем дальше она длилась, тем больше Шаваш раздражался. Старик был из той самой, ненавистной Шавашу породы людей, которые разглагольствуют о том, что истинное богатство — не в увеличении имущества, а в ограничении желаний, и которые осуждают взяточников, главным образом потому, что сами ни разу не были на таком месте, где им предлагали взятку; И чем больше Шаваш раздражался, тем больше улыбался он собеседнику. Внезапно Шаваш спросил:
— Я, простой секретарь, не могу сравниться с вами в познаниях. Скажите, если бы вы точно знали, что в ойкумене действует некоторая тайная сила, совершенно, однако, не отраженная в донесениях и отчетах, что бы вы сказали об этой силе?
Ученый ответил с улыбкой:
— Логически рассуждая, такая сила должна быть всемогущей. Вопрос ваш, впрочем, тонок и напоминает определение бога, данное Инаном. Инан доказывал всемогущество бога именно тем, что тот умеет скрывать от недостойных любые доказательства своего существования.
«Бес бы тебя побрал с твоими богами» — подумал чиновник.
Наконец явилась младшая из тетушек, которая уже сменила кофточку с мережкой на какую-то другую, павлиньих цветов, и объявила, что платье высохло. Тетка жмурилась и строила Шавашу глазки. Она была наделена двумя признаками красоты из двадцати четырех.
Шаваш откланялся и ушел. С резной галереи вслед ему глядела Идари, девушка с воздушными рукавами, и ее младшая сестра, баловница и хохотушка. Идари разболтала сестре о вертопрахе, спросившем «Повесть о Ласточке и Щегле», и это сестра плеснула ведро с помоями.
— Ах, какой хорошенький, — сказала младшая сестра. — Миленькая, ведь он из-за тебя в Небесную Книгу пришел. Он, верно, видел тебя в розовом платье на полуденном празднике.
Идари покраснела. Ей, точно, приглянулся молодой чиновник; снился ночью, норовил пощупать… Доселе ей никто не снился. Был, правда, один в Небесной Книге, давно уже, варвар с голубыми глазами. Говорили, он из государева рода. Этот Кешьярта никогда не улыбался и на нее не смотрел. Одет он был бедно, книги подбирал странно. Идари казалось, что он тоже не из тех людей, которые проводят жизнь в Небесной Книге, и ей казалось, что ничего хорошего не выходит, когда в Небесной Книге начинают читать те, для кого она не предназначена.
— Я так думаю, — сказала маленькая сестра, вертушка и хохотушка, — ты должна его полюбить из одного только дочернего долга. Потому что тот варвар, Кешьярта, сгинет мелким чиновником, а этот секретарь, если смилостивится, похлопочет за нашего отца. Глядишь, воскресят.
Через час император, в одежде провинциального чиновника третьего ранга, шел по улице Нижнего Города, под названием — Двери Счастья. Двери Счастья были узки и грязны, поросли мохнатыми рыбьими головками. В ушах Варназда зазвучал голос Нана: «Вверх домам расти запрещено, дабы не возноситься гордыней выше казенной управы. А на проезжую часть, мешать прохожим — пожалуйста…»
— Ты чего торгуешь тухлятиной? Вот я конфискую товар!
Варназд оглянулся. Смотритель порядка в парчовой куртке, стоя у рыбного лотка, складывал в корзину живых карпов. Рыбы бились и подпрыгивали.
— Господин смотритель, — плакала торговка, — как же можно, вы ведь вчера десять штук взяли!
— А сегодня, — возразил стражник, — ко мне брат приехал. Что я, скотина бесчувственная, чтобы не кормить брата?
И пошел к следующей лавке. Государь Варназд отвернулся и побежал прочь. «Место, где торговцы творят обман, искушают чиновников» — мелькнуло в его голове. Наглые торговки хватали его за рукав; было невыносимо жарко, пахло отбросами. Все суетились о своем, на Варназда никто не обращал внимания, как в детстве, в покоях матери, — торговки не в счет. Варназд вдруг обнаружил, что он не хочет быть один. Ему хотелось заплакать. Он взбежал мимо грязных нищенок в небольшой храм Иршахчана. Пахнуло прохладой и нежной плесенью на желтых и синих квадратах ста полей.
Сначала государю показалось, что в храме никого нет, кроме каменного человека с лицом мангусты, потом он увидел, что на коленях перед статуей стоит какой-то оборванец. Оборванец долго молился, а потом, будучи, верно, голоден, запустил руку за священное померие и вытащил из чаши перед каменной мангустой коровай: шесть видов злаков, седьмой боб. Государя покоробило не столько святотатство, сколько хладнокровие, с которым оно было совершено. Бродяга расхохотался и вдруг швырнул хлебец обратно, чаша зазвенела, по храму прошел гул. Государя опять резануло по сердцу. Он не знал, что Иршахчану давно дают камень вместо священного хлеба. Оборванец пошел из храма. Варназд успел рассмотреть его в косом луче: юноша, весьма стройный, белокурые волосы спутаны, глаза голубые, холодные и наглые, ресницы длинные, как у девушки. Что-то в этом лице его удивило. Варназд вышел из храма и последовал за юношей.
— Скажите, — через некоторое время как бы случайно обратился к нему Варназд, — я из провинции… по делу…
Понемногу разговорились. Юноша сказал, что его зовут Дох и что он приехал поступать в высшую школу. Суждения юноши были, действительно, тонкие и глубокие.
Улица взобралась на холм, вони стало меньше, из-за глухой стены пахнуло садом. Государь остановился. Молодые люди стояли у харчевни с белой глухой стеной и лепешкой, приколоченной над входом. Это была та самая харчевня, в которую Варназд хотел зайти еще позавчера, но Нан взял его за руку, как несмышленыша, сделал вид, что не заметил, и увел.
— Друг мой, — сказал Варназд, — я устал, взойдем, выпьем по чашке чая.
Юноша заколебался, Варназд насилу его уговорил.
Вошли в предписанного вида садик. Низкие столики под полотняным навесом-солнечником, пруд — государево око, в пруде — священные рыбки, посередине пруда статуя государя Иршахчана. Статуя служила часами, и государева тень указывала на первый вечерний час, час башен. Юноша сказал:
— Друг мой! Я недавно обедал, ограничимся чаем.
— Друг мой, — возразил Варназд, — у меня есть деньги; я очень рад нашему знакомству; я как будто впервые обрел друга, и я почту себя обесчещенным, если вы не разделите со мной трапезу.
Толстая служанка принесла им положенное: вареные бобы с подливой и рис. Государю совсем не хотелось бобов, но он понимал, что Дох без него есть не станет. Еще он вспомнил, что вареные бобы он имел право есть только один день в году, в четвертый день новогоднего праздника, когда простой народ обязательно ел мясо. Тут послышались крики, и в сад ввалилась целая компания оборванцев, уже пьяных и преувеличенно ярко одетых. У главаря их было смуглое личико и черные как ежевика глазки. Было видно, что он только что перешагнул возраст, когда за воровство кончают рубить руки и начинают рубить головы. В харчевне засуетились. Откуда что взялось — слуги тащили вино, финики, жареный миндаль, баранину в чашечках… Государь подозвал служанку:
— Я хотел бы мяса. Принесите, я заплачу.
— Деньги, юноша, — сказала толстуха, — еще не самое главное в жизни, и правильно говорят, что они возбуждают нечестивые мысли. По лицензии нашей харчевне позволены только бобы и рис. Этих людей стражники уважают и не станут вмешиваться, а из-за вас будет скандал.
Варназд с досадой всплеснул рукавами. За соседним столом захохотали. Государь замолк и пододвинул к себе тарелку. Спутник его начал есть только после него, и ел медленно и осторожно, как человек воспитанный или долго голодавший и знающий, что нельзя набрасываться на еду. Вначале, однако, он встал, зачерпнул первую ложку, прошелся до пруда и опростал ложку в жертвенное блюдечко рыбам. «Что за человек, — подумал Варназд, — то он обирает моего предка, то совестится». Когда юноша шел обратно, главарь оборванцев, — звали его, кажется, Харрада — схватил его за руку:
— Эй, ты чего кормишь дармоеда?
Юноша стряхнул руку и объяснил спокойно:
— Это не дармоед, а великий государь Иршахчан.
Харрада захохотал так, словно хотел вывихнуть глотку, и компания его прямо-таки затанцевала от смеха. Кто-то запустил в пруд обглоданной костью, а потом стали кидать куски мяса и дорогие фрукты. Кисть винограда чуть не попала государю Варназду глаз. В садике явно начиналось внушительное безобразие.
— Пойдем отсюда, бога ради! — шепнул государь.
Но раньше, чем юноши успели подняться, Харрада швырнул на землю блюдо с дорогой рыбой белоглазкой и закричал:
— Эй, надоело есть эту дрянь! Хочу рыбу из императорского фонтана!
Собутыльники в ужасе переглянулись. Кто-то проговорил: «Рада, ты пьян». Харрада запустил руку за пазуху, вытащил пригоршню «золотых государей», и вскричал:
— Меняю рыбу на «государя»!
Один из собутыльников, по имени Расак, взбежал по мостику к статуе и стал ловить рыбок шелковой косынкой.
— Быстрей, — закричал главарь.
Расак обернулся к статуе за спиной:
— Это он мне мешает! Чего он здесь стоит вообще?
— Он, друг мой, меряет время, — наставительно сказал главарь, Харрада.
— Я могу мерять время не хуже его, — завопил Расак.
Расак уперся руками в талию истукана и поднатужился. Старый император с головой мангусты оглушительно обрушился в воду, крупные брызги сверкнули на солнце, Доха и государя обдало с головы до ног. Расак, в мокром кафтанчике, вскочил на место каменного зверя. Он был в два раза ниже, и тень его не достала до делений на мраморной кромке пруда. Время исчезло. За столом захохотали:
— Расак! Ты не можешь исполнять обязанности Иршахчана, у тебя человеческое лицо!
После этого о рыбках забыли. Расак вернулся к компании, и главарь посадил его на колени. Он разломил гуся и поднес его Расаку, но тот не стал есть гуся, а сунул его за пазуху. Тогда Харрада вытер свои руки о волосы Расака. Расак зарделся от радости. Государь был растерян и подавлен. Он читал, что на таких вот дружеских угощениях горожане читают стихи и любуются священными рыбками, плещущимися в светлых струях пруда, а тут… Он опять дернул Доха за рукав и смущенно прошептал: «Бога ради, мне неприятно.» Дох усмехнулся и молча пошел за государем. Проходя мимо пруда, Дох спрыгнул в воду и, один, поволок на место каменного государя с лицом мангусты.
— Ну, силища, — восхитился главарь.
Расак, вспыхнув, вскочил с его колен и побежал к незнакомцу, назвавшемуся Дохом. В руках его мелькнула тонкая бечевка, укрепленная меж двух костяных палочек, — Расак накинул эту бечевку на шею незнакомца и стал его душить. Незнакомец выпустил статую и ушел с головой в пруд. Варназд бросился на помощь товарищу: его подхватили под локти.
В следующую секунду руки незнакомца взметнулись из пруда, словно выныривающий баклан, сомкнулись стальной хваткой на шее Расака, и тот, кувыркаясь, полетел в воду. Незнакомец одним прыжком вскочил на бортик, сдернул с шеи удавку, сунул ее в рот, разорвал зубами и выплюнул в лицо выскочившему из воды Расаку. Расак засопел и вытащил из сапога короткий меч с рукоятью цвета морковки.
Безоружный его противник отпрыгнул назад, — и тут ему под носок попала одна из императорских рыбок, выплеснувшаяся из-за драки на траву. Незнакомец взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие, и упал глазами вверх. Расак прыгнул ему на грудь и занес меч. Государь страшно закричал. Незнакомец левой рукой перехватил руку Расака, а ногою ударил его в грудь. Меч выдернуло из руки Расака, словно гвоздь из гнилой доски. Расак пролетел в воздухе и шваркнулся о ножку стола. Ножка подломилась, и кушанья всех четырех сортов и пяти видов посыпались наземь. Незнакомец Дох подпрыгнул спиною и вскочил на ноги. Служанка истошно орала. По саду уже бежали парчовые куртки. Потасовка улеглась. Главный в компании, Харрада, щурясь, тыкал пальцем в государя и Доха:
— Эти двое утопили в пруду государеву статую… Мы хотели им помешать.
— Документы!
Государь похолодел. Он вспомнил, что документы как-то всегда брал Нан, и что документов нет. Он представил себе, совершенно отчетливо: утренний прием. Зала Ста Полей. Один писец шепчет другому писцу: «Вчера государь буянил в городе, переодетый, утопил статую предка; рядом случилось пятеро юношей — они-то и отправились в каменоломни за святотатство».
— У меня нет документов, — сказал Варназд.
Дох, новый знакомый, молча протянул свои. Стражник весело ухмыльнулся. Государя и Доха подхватили под локти. Харрада, главный в компании, упер руки в серебряный пояс и попросил показать ему документ Доха. Стражник с поклоном передал лопух.
— Да, тут действительно, кажется, описка, — промолвил главарь, — но ее можно исправить.
Он вынул из рукава, не считая, пачку розовых, вложил в лопух и вернул обратно. Стражник закрыл и раскрыл лопух. Деньги исчезли. Стражник почтительно возвратил лопух Харраде, ярыжки повернулись и вышли. Дох потянулся за своей книжечкой. Харрада засмеялся.
— Как тебя зовут на самом деле, — спросил он Доха.
Юноша молчал.
— Сколько ты заплатил за этот лопух?
— Десять розовых.
Харрада расхохотался:
— Друг мой! Тебя надули, такая работа не стоит и трех!
Государю стало горько. Два часа они с Дохом говорили, и о «наставлениях Веспшанки», и о «море поучений» и о стихах Ашонны… А о своей беде — или преступлении — Дох, стало быть, не сказал? Или он, Варназд, не так спрашивал? Меж тем Харрада обнял Доха, подошел к столику, с которого служанка еще не убрала чашечек из-под бобов, и ударом ноги опрокинул столик на землю.
— Великий государь Иршахчан! Если он такой великий — чего он кормит тебя бобами? Садись ко мне — я накормлю тебя мясом!
Так государь Варназд и юноша, который, как читатели уже догадались, был тот самый Киссур, что утек из городской тюрьмы, подсели к веселящейся компании. Стол был, как говорится, лес мяса, пруд вина. Прибежали девочки, плясали на руках. Потом опять пили. Варназд чувствовал себя счастливым. «Интересно, арестовали уже Нана или нет?» — подумал он, и с досадой вспомнил, что покинул дворец раньше, чем Ишим принес перебеленный указ на подпись. А без подписи арестовать не посмеют, на все этим чиновникам нужна бумажка.
— А почему стражники меня отпустили, — спросил новый знакомый, — если распознали подделку?
— Бедные люди эти стражники, — сказал главарь Харрада, — им казна уже третий год не платит, — денег нет.
— А на что ж они живут? — изумился государь.
— А честные люди сложились и платят, — ответил Харрада.
— Вы воры? — спросил государь.
— Друг мой, — наставительно произнес Харрада, — зачем обижать людей кривыми именами? Положим, у кого-то отняли имущество. Если отнял чиновник, это называется конфискацией, а если отнял простой человек, это называется воровством. А какая разница?
Новый знакомый вмешался в разговор:
— Разница в том, что следует за чем. Кража — это когда отбирают чужое. А конфискация — это когда отбирают украденное.
— Друг мой Дох, — захохотал Харрада, — ты пришел к определению справедливого вора, ибо первыми воруют чиновники и стяжатели, а мы, действительно, грабим лишь награбленное.
Часа через три компания покинула харчевню и пошла берегом канала. Уже темнело. Над водою вставал золоторогий месяц, по воде плыли льдинки и рыбьи кости. У далекого островка в дельте реки, впадающей в канал, разгружалась баржа.
— Вот, — поднял руку Харрада, — показывая на баржу, — истинные воры.
— А что там, — спросил государь.
— Загородная усадьба первого министра Ишнайи, — ответил Харрада.
— Это та, где раньше был храм Шакуников? — спросил юноша, назвавшийся Дохом. Глаза его засверкали, как два раскаленных пятака, и он так и вытянул шею, вглядываясь за реку.
— А ты что знаешь об этой усадьбе? — подозрительно уставился на незнакомца Харрада.
— Я слыхал, что главный колдун шакуников, Даттам, время от времени вылазит из своей могилы на этом острове, и уже загрыз несколько глупцов, совавшихся к нему с неуместными вопросами. На могиле колдуна вырос страшный тополь, но как только чиновники приходят рубить запретное дерево, оно оборачивается репейником или терном.
— Глупые выдумки, — живо перебил его один из воров, — колдун действительно бродит на острове по ночам, а что касается тополя над его могилой, — это самое обыкновенное дерево: просто министру из гордости не хочется его рубить, и при каждом земельном обходе он приказывает чиновником, чтобы тополь внесли в ведомость как репей или там сливу.
— Он обманывает государя, — возмутился государь.
А незнакомец усмехнулся и сказал:
— Если бы первый министр обманывал государя только касательного какого-то старого тополя, мне бы не пришлось покупать лопух за три розовых.
С реки дул резкий и наглый ветер, сердце государя ныло от желания посмотреть на дерево тополь: дерева этого он никогда не видел, и оно представлялось ему каким-то дивным чудовищем.
— Если первый министр тебе насолил, — сказал Харрада, — почему бы тебе не отплатить ему той же монетой? Усадьба, судя по спущенным значкам, сегодня пуста: наверняка там найдется хорошая добыча. Или ты боишься?
— Я ничего не боюсь, — сказал незнакомец, — пошли.
Отыскали чужую лодку и поплыли втроем: государь, новый знакомый и главарь Харрада.
Тополь посереди храмовых развалин оказался унылым деревом с округлыми листьями и серебристой корой, изъеденной страшными трещинами рака.
— Господин Даттам!
Государь обернулся: это звал новый знакомый.
— Ты что, с ума сошел, — звать покойника? — зашипел Харрада.
Сразу за развалинами начиналась небольшая рощица, а за ней — стена желтого кирпича. Харрада выбрал одно из строений, примыкавших к ограде, и принялся за дело. Через час он совершенно бесшумно вынул несколько кирпичей, а потом вытащил из рукава матерчатую змею, просунул ее в отверстие и тихо зашипел. «Если там кто-то есть, — объяснил Харрада, — он увидит змею и завопит». Но никто не завопил, и не прошло и двух минут, как государь вслед за Харрадой влез в какой-то темный склад. Вдоль стен были навалены тюки с казенными печатями, и у дальнего конца склада, от потолка до пола, качались две гигантские чаши весов. Государь надорвал один из тюков: там был шелк с рисунком из золотой и серебряной листвы.
У министра была своя фабричка, производившая шелка на шесть миллионов в год, а казенные печати стояли на тюках затем, чтобы провозить эти тюки беспошлинно. И хотя государь об этом не знал, он прекрасно понял, что в частный дом министра тюки с казенной печатью честным образом попасть не могут.
Харрада сказал, что добыча вполне успешная, и что он знает лавку, где ткань возьмут за полцены. Каждый из юношей взял по мешку и потащил к дыре. Государю было необыкновенно хорошо. Он представил себе, как он приносит этот мешок во дворец, и как первый министр растерянно кается перед мешком… «А Харрада… С Харрадой я буду ходить каждый день, и он мне будет показывать, кто из сановников меня обворовывает…»
Государь сбросил тюк на траву и прыгнул следом.
— Вот они, голубчики, — заорал сверху чей-то голос, и в тот же миг на голову государя накинули мешок.
И кто хочет узнать, что случилось дальше, — пусть читает следующую главу.
В это самое время господин Нан в синем кафтане без знаков различия шел по улице Синих Теней. Три часа назад ему сказали: «Государь уехал в бирюзовую рощу. Государь не хочет вас видеть». «Ничего не понимаю», подумал Нан, «почему меня не арестовали? Государю сказали обо мне какую-то гадость, вероятно, подлинную, вероятно, господин Ишнайя». Впрочем, гадость — это лишь предлог. Истинная же причина в том, что государь устал от опеки. Ибо Нан ни мгновенья не сомневался, что государь пошел в город.
Движимый непонятным любопытством, Нан отправился в приемную господина Андарза, министра полиции, своего непосредственного начальника, и просидел там часа два. Трое чиновников нечаянно толкнули его, а секретарь, к которому он подошел, так виртуозно надавил пером, что тушь брызнула Нану на ворот. В эту самую минуту растворились двери, и из них появился, к величайшему изумлению Нана, господин Андарз, почтительно поддерживавший своего злейшего врага, господина Мнадеса, главного управителя дворца. Андарз увидел Нана, схватил его за забрызганный ворот и закричал, что Нан позорит богов сыскного ведомства, являясь в таком виде в приемную. Выпустил ворот и пропал. Из этого Нан заключил, что донос на него составляли не в канцелярии дурака Ишнайи, а в канцелярии умницы Андарза, и это было совсем плохо, потому что мало кому удавалось сорваться с крючка доносов, материал для которых собирали люди Андарза. Нан понял, что Андарз дорылся до заговора господина Айцара. Он подумал: «Государю, наверно, сказали, что я взял сто золотых связок за то, чтобы замять дело о заговоре богача против империи, а Мнадесу, наверно, сказали, что я взял за такое дело двести золотых связок, а так как Мнадесу я отдал только четверть этих денег, Мнадес возмутился и отступился от меня.»
Нан попытался разыскать Шаваша — но вместо Шаваша лежала записка, что он, мол, в префектуре. Нан пошел в префектуру, но Шаваша там не было. Нан пошел к своему непосредственному начальнику, господину Андарзу, но в кабинете Андарз его не принял, а выйдя из кабинета, выбранил за пятно на воротнике. Нан подумал, что карьера его погибла — а если искать сейчас государя с сыщиками, то погибнет, вероятно, не только карьера, но и самое Нан.
Господин Нан облачился в синий суконный кафтан, дошел до перекрестка с храмом Иршахчана, прошел по набережной и шагнул в харчевню с фонарем в форме виноградной кисти у входа и круглой лепешкой над воротами. Господин Нан не забыл взгляда, который кинул на него государь, когда Нан увел его от харчевни. Нан был очень обрадован этим взглядом. Харчевню эту облюбовала компания молодого Харрады, сына первого министра. Нану очень хотелось, чтобы государь навестил харчевню и встретился с Харрадой, по собственному желанию и против воли Нана. Нан полагал, что сумеет сделать так, что встреча эта кончится очень скверно для Харрады и для его отца. Теперь Нан не был так в этом уверен.
В харчевне, в саду, трое ярыжек волокли из воды государя-мангусту. Нан посидел за столиком, поболтал со слугой. Он узнал, что мангусту сшиб молодой Расак, друг Харрады, и что была большая драка с двумя бродягами: у одного лопух липовый, другой вообще без лопуха. С двумя? И как это липовый?
Нан недовольно покрутил головой. Стало быть, государь уже нашел себе в компанию какого-то бандита, да еще из тех, кто заступается за каменных болванов, потому что вряд ли это государь отстаивал честь небесного предка. Ничего себе, однако, сила — этого истукана и пятерым не поднять!
Нан вышел из харчевни и пошел к реке. Голова у него кружилась. Молодой Харрада и государь ушли в обнимку: хуже этого ничего не могло быть. Сегодня — подумал Нан, — кто-то где-то сорвет шапку с прохожего. Или повесит дохлого козла на воротах управы. Потом… Потом ночные пирушки. Пьяные драки. Первые убитые. Ограбленные лавки. Ярыжки, которые боятся ночью арестовывать грабителей и убийц, из опасения, что один из них государь. Радостные сплетни в народе — как приятно, что справедливый государь и справедливый вор — одно и то же лицо!
Ознакомиться с жизнью народа!
Половина Харунов-ар-Рашидов империи кончала самой гнусной и безнаказанной уголовщиной.
Господин Нан дошел до берега канала и стал глядеть далекий остров в полумиле от берега, остров, где, как он знал совершенно точно, юноши превращались в свиней. Золотистая, как дыня, луна уже зрела на небе, далекие звезды раскачивались над верхушками деревьев. Вдалеке, на набережной, выбирал из лодки рваные сети запоздавший рыбак. Нан подошел к рыбаку и дал ему розовую, и тот перевез его к острову.
Рыбака, нанятого Наном, звали Абана Шипастый, и был Абана Шипастый одним из лучших карманников при шайке Свиного Зуба. И предавшийся мрачным размышлениям Нан, выйдя из лодки, даже не заметил, что его кошелек и его кривой нож с талисманом вида «рогатый дракон», с тремя кисточками и серебряным крючком для ловли демонов, — переменил владельца.
Шаваш вернулся в управу в третью дневную стражу. Красота! Гранитные пеликаны на створках ворот, стояли так высоко, что, казалось, заглядывали в небеса, двор за воротами был усыпан опавшими лепестками вишен, солнце плавилось на золоченых шпилях. Во дворе толклись просители и доносчики. Один толстяк жарко шептал соседу:
— Сам видел — прорицатель эту, видишь ли, «жену» взял и эдак легонько тряхнул, и тут же кожа с нее сползла, как промасленная бумага, а из-под кожи — лезет, извивается — и в кувшин! Нынче, друг мой, оборотней очень много. В спокойные времена нечисти нет, есть одни боги. А сейчас пройди по рынку, так почитай, каждый третий будет с барсучьим хвостом…
Шаваш углядел среди маленьких просителей человека с корзинкой замечательных персиков. Это его немного насмешило, — он понял, что человек больше ничего не принес. Шаваш очень любил персики, — он почему-то принял человека, обещал поспособствовать, проводил до порога и заперся в кабинете. Голова, болевшая с утра, немного прошла. Шаваш ел персик, глядел в полуденный сад и думал о разнообразных взаимоотношениях оборотней и населения.
Потом Шаваш поднял глаза и едва не подавился персиком: по саду, ко внутренним дверям управы, шел желтый монах. Шаваш узнал одного из харайнских монахов, по имени отец Сетакет.
Через десять минут Шаваш принимал вместо отсутствующего Нана желтого монаха. Шаваш громко удивлялся событию чрезвычайно редкому, хотя и незапрещенному — действительно, желтый монах пришел в управу! Надо сказать, что изумление Шаваша было мнимым. Он отлично знал, что вчера столичные желтые монахи вернулись из Харайна пешком в свой монастырь (иначе, чем пешком, они не ходили), что их сопровождал этот харайнский монах, что в миру, судя по документам, монаха звали Хибинна, и был он родом из провинции Чахар, из деревеньки Саманнички. По непредвиденной случайности Шаваш, бывшая столичная шельма, обладая изрядными знакомствами в мире скорее преступном, нежели добродетельном, помнил некоего Хибинну Чахарца, по прозванию Шиш Масляный. Шиша зарезали в пьяной драке, а документы его — очень хорошие документы — его любовница пустила на рынок.
Монах сказал, что хочет дождаться господина Нана, Шаваш прижал руки к груди и сказал, что Нан во дворце и что он, Шаваш, будет рад его заменить. Монах задергался, засмущался, а потом вдруг сказал, что хотел бы вернуться в мир, что он получил на это благословение отца-настоятеля и теперь хочет получить еще и документы.
— По-моему, — нерешительно наклонил голову Шаваш, — прецедентов нет. Я не слыхал, чтобы желтым монахам позволено было возвращаться в мир.
— Я не слыхал, чтобы это было запрещено, — возразил отец Сетакет.
«Странная логика» — отметил Шаваш. Или это ловушка, или… В голове его мгновенно сложился план. «Я его отпущу. Он станет мирянином. Как только он станет мирянином, станет возможно его арестовать. Я выдам ему документ, а потом подложу девицу или подсуну ворованное. После этого я возьму его и сделаю с ним все, что полагаю должным. Подозрения мои, вероятно, чистый вздор… Что за время — ни за так пропадет человек».
Они немного поговорили. Шаваш стал заполнять бумаги, потом извинился и вышел. Отец Сетакет подоткнул полы желтого балахона, расположился на кресле поудобнее и стал ждать.
Человека, пришедшего к Шавашу, на самом деле звали Свен Бьернссон. Уроженец одной из первых земных колоний на планете Кассина, выпускник Третьего Технологического на Гере, нашумевший своими работами на стыке топологии и физики, («поверхности Бьернссона» существенно прояснили топологический механизм гиперпространственного перехода), — Бьернссон в свое время одним из первых ознакомился с результатами экспедиции Ванвейлена в этот отсталый мир в дальнем уголке галактики и поднял крик о необходимости исследования и изучения таинственного объекта, который невежественные туземцы почитают под именем Желтого Ира. Миром за стенами монастыря Бьернссон до недавних пор не интересовался совершенно. Да вот хотя бы — есть все-таки в этой безумной стране частная собственность или нет — даже и на такой фундаментальный вопрос Бьернссон не мог ответить. Хотел вот спросить Стрейтона…
Интересуясь только Желтым Иром, Бьернссон не очень разобрался в том, что делал Нан в провинции, едва заметил разгром варваров, смерть аравана и смерть наместника — словом, все, о чем рассказано в предыдущей книге. Он усвоил только одно: что его коллега, Лоуренс, устрашившись исследований, отдававших чертовщиной, мистикой и девятым — от опыта — доказательством бытия Божия, сделал следующее: взял кота, — ах, как хорошо Бьернссон теперь помнил этого проклятого, серого с проседью кота, пустил кота в алтарь, где покоилась, в виде шара, божественная субстанция. После этого, по непроверенным сведениям, божественная субстанция для удобства кота приняла облик мыши, и кот ее сожрал. Засим Лоуренс запихал кота в портфель и полетел в далекий остров в северном океане, а по дороге утопил кота в кратере морского вулкана.
Бьернссон знал, что скоро их, ученых, воротят на Землю, монастырь пропадет; попросился у отца-настоятеля, старенького вейца, идти вместе в столицу, а в столице попросился в мир.
Бьернссон ждал полчаса. Шаваш вернулся, улыбаясь, протянул Бьернссону бумаги:
— Тут, увы, еще некоторые формальности. Мне нужно несколько часов. Я почту за честь навестить вечером монастырь и отдать вам документы.
Шаваш стоял вполоборота к окну: в золотистых его глазах отражались облака и далекие шпили управ. Бьернссону вдруг стало ужасно неловко. Он понял, что, в сущности, обманывает этого славного мальчика. А вся галактика — обманывает вейцев. Посмотрим, приглядимся, а там уж и поможем… Четверть века уже смотрят: четверть века с тех пор, как Ванвейлен грохнулся об эту планету и так глупо, так непростительно себя повел! Чушь! Просто где-то в городе, полагающем себя настоящим Небесным Городом, бизнесмены и политики смертельно испугались тех непредсказуемых изменений, которые внесет в хрупкое международное равновесие, и так подтачиваемое диктаторами и хапугами всех мастей, эта страна, с ее невостребованными залежами, с ее трудолюбием. «Четверть века отговорок подумал Бьернссон, — и с каждым годом наша вина все тяжелее. Жертвы эпидемий, наводнений…»
Бьернссон очнулся. Шаваш, улыбаясь, протягивал ему бумаги.
— Жить вам будет негде. Если вы сочтете возможным перебеливать некоторые справки, я бы постарался предоставить вам комнату при управе…
— Послушайте, Шаваш, — хрипло сказал Бьернссон. Я…
Физик остановился. Молодой чиновник, с длинными завитыми волосами, в желтом бархатном кафтане, шитом узлами и листьями, предупредительно глядел на него.
— Вы, — вежливо повторил Шаваш.
«Бог мой, ну что я ему скажу, этому мальчику, — подумал физик. Он меня за сумасшедшего примет. Бывали уже такие случаи.»
— Я вам очень благодарен, — сказал Бьернссон.
Свен Бьернссон вышел из кабинета Шаваша и зашагал по увитой зеленью галерее, щурясь и вспоминая лицо Шаваша. «Какой славный мальчик, — подумал он. Притом, слухи о здешней бюрократии сильно преувеличены. Как легко он согласился. Хорошо, что я не застал Стрейтона, — Стрейтон, вероятно, упрямился бы дольше».
Через два часа Бьернссон предстал перед настоятелем, старым вейцем, и сообщил, что гражданские власти не стали чинить ему никаких препятствий.
— Очень хорошо, сын мой, — сказал настоятель, и посмотрел куда-то в сторону. Бьернссон тоже скосил глаза в сторону и вдруг увидел, что настоятель смотрит на седого с проседью кота, того самого кота, которому Лоуренс скормил божественную субстанцию.
— Мяу, — ласково сказал кот и пошел навстречу Бьернссону.
Все вейские слова вылетели из головы физика.
— Во имя отца и сына, — с ужасом сказал он, поднял руку и перекрестил кота. Немыслимое животное не сгинуло, а Бьернссон упал на пол и потерял сознание. Настоятель, старый монах, взял кота на руки и долго глядел на упавшего человека. Глаза его из серых почему-то стали цвета расплавленного золота.
— Отец Нишен, — произнес наконец настоятель, обращаясь к другому монаху-вейцу, — когда придет этот чиновник, Шаваш, известите его, пожалуйста, что в документах больше нет надобности.
Когда с государя сняли мешок, он обнаружил, что лежит посереди мощеного двора: над ним, пританцовывая, хохотал Харрада, и высоко вверху, на галерее второго этажа, в руках его слуг и товарищей пылали факелы, и свет их, мешаясь со светом луны, плясал на красных лаковых столбах и оскалившихся драконьими мордами балках.
— Ну, мерзавцы, — пнул Харрада государя, — теперь говорите, кто вы такие и чего залезли в мой дом.
— Позови стражу! — закричал Варназд.
Харрада расхохотался.
— Зачем? У тебя лопуха нет, у того — поддельный. Кто вас хватится коза в родном огороде?
Новый знакомец государя, притороченный к бронзовой решетке, молча и злобно дергался, пытаясь высвободить руки. Харрада повернулся к нему и высунул от удовольствия розовый язык.
— Как тебя зовут по-настоящему? — спросил он.
— Это все, — за то, что я оскорбил твоего дружка?
— Не дружка, а подружку, — хихикнул Харрада.
Новый знакомый сплюнул от отвращения. Харрада вздыбился и заорал, чтобы ему подали плетку. Расак испугался. Он знал, что Харрада уже не раз убивал вот так людей, и боялся, что, если убивать людей, это когда-нибудь кончится плохо. Расак подошел к Харраде, пошарил по нему руками и запрокинул голову:
— Рада, — сказал он, — пойдем. Эти двое подождут.
Глаза Харрады стали млеть; он и Расак ушли, а обоих юношей отволокли в какой-то сарай и привязали к прокопченным столбам.
В сарае было темно и страшно. Слезы душили государя. Воображению его доселе рисовалось — он называет себя, все падают на колени. Государь был умным юношей, и понимал, что Харрада сочтет его безумным, но на всякий случай тут же прикончит. «Весь мой народ, — подумал государь, — состоит либо из обиженных, который никто не защищает, либо из обидчиков, которым никто не препятствует».
— Как ты мог, — с упреком сказал государь новому знакомому, решиться на грабеж?
Тот молча пыхтел, пытаясь выдернуть столб. С крыши летели соломенные хлопья. Прошел час. Юноша выдохся и затих.
— Как ты думаешь, — сказал Варназд, — он нас отпустит?
— Отпустит, — сказал новый знакомый, — поплюет в рожу и отпустит на тот свет.
— Как тебя все-таки зовут и что ты натворил?
Юноша помолчал в темноте и потом сказал:
— Меня зовут Кешьярта, а мать называет меня Киссур. Я родом из Горного Варнарайна. Это самый конец ойкумены, если не считать западных островов за морем, оставленных по приказу государя Аттаха.
— Это сказка, — перебил вдруг государь.
— Это не совсем сказка, — возразил Киссур, — потому что двадцать пять лет назад в Варнарайн, который был тогда не провинцией, а самостоятельным королевством, приплыл корабль из Западных Земель. Многие считали, что это предвещает несчастье, и, действительно, через полгода наш король признал себя вассалом империи; кончилось имя Киссур и началось имя Кешьярта. Один человек с корабля, его звали довольно странно — Клайд Ванвейлен — этому сильно помог.
Киссур замолчал. Государь вдруг заметил за ним, в темноте, несколько любопытных крысиных глаз. Государь сообразил, что перед ним один из тех, кого его мать называла «знатными варнарайнскими волчатами».
— Государыня Касия, — продолжал Киссур, — проявила милосердие и не рубила голов тем, кто этого не хотел. Детей знати забирали в столицу. Я с двенадцати лет учился в лицее Белого Бужвы. Я всегда желал увидеть Западные Земли, подал доклад, даже чертежи кораблей разыскал — не разрешили. Тогда я отпросился на родину, взял людей и лодку и поплыл. Через месяц, действительно, приплыли в Западную Ламассу. Город пуст, разрушен, одни дикари орут на птичьем языке.
Откуда взялся этот корабль четверть века назад?
Когда я вернулся в столицу, меня арестовали, сказали, что я нарушил запрет на плавания. А потом пришел человек от первого министра и объяснил: «Все знают, что Западная Ламасса ломится от кладов, потому что когда жители уезжали, они не знали, что не вернутся, зато знали, что на том берегу золото конфискуют. А ты золота привез очень мало, стало быть, украл. Поделишься — выпустим, нет — напишем, что готовил золото для восстания». А его нету в Ламассе, золота. По-моему, дикари разорили клады. Мы убили немножко дикарей: а золота все равно нет. Меня приговорили к клеймению и каменоломням. Я, однако, бежал.
Варназд, в темноте, покраснел до кончиков ушей.
— Погоди, — сказал он, — к клеймению! Но ведь на таком указе должна стоять подпись императора!
— При чем здесь император, — сказал Киссур, — это министр виноват.
— Погоди, — заупрямился государь Варназд, — если государь подписал указ, не читая — значит, он бездельник, а если прочел и послал на каторгу человека, который первым за триста лет поплыл за море — так он негодяй.
Киссур молчал.
— Скажи мне, Кешьярта, честно, — продолжал государь, — что ты думаешь о государе?
Киссур молчал.
— Неужели ты им доволен?
— Друг мой, — проговорил Киссур. Вот если бы нас тут было не двое, а трое, и один бы ушел, а мы бы принялись судачить о нем и поносить его в его отсутствие, как бы это называлось?
— Это бы называлось — сплетня.
— Так вот, друг мой. Мне, может быть, и есть что сказать императору. Только говорить такие вещи за глаза — это много хуже, чем злословить. Потому что через слово, сказанное в лицо государю, можно и головы лишиться, и мир изменить; а если сплетничать о государе за глаза, то от этого ничего, кроме дурного, для страны не бывает.
Тут Киссур поднатужился и вытянул столб из половицы, как морковку из земли. Сарай крякнул. Киссур соскоблил с себя веревки, словно гнилые тыквенные плети, и вынул из сапога длинный кинжал. У кинжала была голова птицы кобчик и четыре яшмовых глаза. Посереди двуострого лезвия шел желобок для стока крови. Киссур разрезал на товарище веревки и сказал:
— Вот этим кинжалом шпионы империи убили моего отца в тот самый день, когда последний король Варнарайна признал себя вассалом империи.
Юноши прокопали в крыше дыру, вылезли, перемахнули через стену усадьбы и побежали через развалины монастыря к берегу. И тут, у поворота дорожки, у старого тополя со страшными язвами рака на серебристой коре, Варназд вдруг увидел человека. Тот был выше государя Варназда и выше государя Иршахчана. На нем был зеленый шелковый паллий монаха-шакуника, и плащ цвета облаков и туманов, затканный золотыми звездами. Глаза у него были как два золотых котла.
— Щенок Касии, — сказал человек, — это тебе за меня и за моих друзей.
Человек взмахнул плащом, плащ взлетел вышел тополей и облаков, золотые звезды посыпались тополиным пухом. Государь вскрикнул и схватился за горло: астма!
Очнувшись, государь обнаружил, что лежит под позолоченной чашей, украшенной мерцающими плодами и славословиями государю, и вода из этой чаши течет ему за шиворот, а оттуда — в канавку. Четверо парней растянули на земле Киссура, словно шкуру для просушки. Лицо Киссура было залито кровью, и губы у него были словно у освежеванного хорька. Куда-то в кусты за ноги волокли мертвого слугу.
— Что же ты не бросил этого припадочного, — спрашивал Харрада у Киссура, — ты бы успел бежать!
Киссур не отвечал. Харрада схватил у слуги лук, намотал волосы Киссура на конец лука и стал тыкать его лицом в сточную канаву.
— Собака, — закричал Киссур, выплевывая вонючий песок, — когда-нибудь государь узнает всю правду и покарает продажных тварей!
Вокруг засмеялись. А Харрада присел на корточки, словно от ужаса, и вдруг заорал, выкатив глазки:
— Ба! — я сам буду государем! Разве мало первых министров садилось на трон? Отец говорил мне: из этого Варназда такой же государь, как из мухи жаркое! Он даже не читает до конца указов, которые подписывает!
Харрада был, конечно, сильно пьян: как можно говорить такое даже в шутку?
— Позови стражу! — закричал государь.
— Ва! — сказал Харрада. Вы слышали: этот вор залез в мой дом, а когда его поймали, стал говорить, будто первый министр непочтителен к государю.
Государь в ужасе закрыл глаза. Все вокруг: и ночной сад, и пьяный хохот, и эта ваза, украшенная его личными вензелями, и холодная земля и вода, казались ему жутким сном. Вот сейчас господин Нан разбудит его и все уладит, стоит только открыть глаза.
Государь открыл глаза. На краю лужайки стоял Нан, одетый отчего-то в полосатую куртку слуги первого министра. Нан совершил восьмичленный поклон и сказал:
— Господин Харрада! Ваш отец узнал, что сегодня ночью вы познакомились с двумя молодыми людьми. Полагаю, это они? У того, в зеленом кафтане, на подкладке должна быть метка: желто-серый трилистник.
Кто-то задрал полу: метка, действительно, была.
— Ваш отец требует этих людей к себе.
Харрада глядел, набычась. Он был пьян и не помнил этого человека среди доверенных лиц отца.
— А зачем они отцу?
— Не знаю, господин, — ответил Нан, — думаю, ни за чем хорошим.
Начался спор: отпускать негодяев или не отпускать? Расак, юноша рассудительный, тихонько говорил Харраде о гневе отца. Пленников отвели в беседку. Время шло. Руки Нана были холодны от пота. Доселе им не встретилось ни одного знакомого. И, самое нехорошее, — переодеваясь полчаса назад в кафтан кстати подвернувшегося слуги, Нан заметил, что то ли обронил свой рогатый нож с лазером, то ли утопил.
Наконец пленников свели к пристани. У пристани стояла лодка: из нее выбирался человек в синем с золотом платье. Нан побледнел.
— О, — сказал Расак, — господин министр сам изволил…
Первый министр дико глянул: он мгновенно узнал и Нана и государя.
— Убейте их, — закричал он.
В ту же секунду Нан прыгнул с обрыва тропинки, и кинжал, позаимствованный им у слуги вместе с платьем, оказался у горла первого министра. Ишнайя только заводил ошарашенные глаза.
— Эй, как тебя — Харрада! — закричал Нан. — Эти двое — мои товарищи! Я честный вор и не люблю резать людей, но я убью даже государя, не то что этого сморчка, если ты тронешь моих друзей.
Харрада дал знак отпустить обоих юношей. Все четверо забрались в в лодку. Нан крикнул, что оставит Ишнайю на том берегу, и потребовал, чтобы гости побросали в лодку кое-какое золотишко. Все поразились нахальству вора.
Ишнайя обмяк в руках Нана. Это был человек тучный, заплывший жиром: нож под горлом мешал ему говорить. Киссур, ни слова ни говоря, схватил весла, лодка помчалась стрелой. Варназд истерически всхлипывал. Лодка подошла к северному углу дворца. Нан закричал, чтобы открыли ворота. Киссур сложил весла, насмешливо поклонился и кинулся в воду. Государь всплеснул руками и потерял сознание.
Белая бахрома рассвета уже оторочила черное покрывало ночи: человек, которого мать называла Киссур, вылез на берег в том же месте, где и первый раз. Он дошел до старого тополя и позвал снова:
— Господин Даттам!
Тишина.
— Господин Даттам! — сказал Киссур. — Если ты боишься меня испугать, то мне уже приходилось драться с покойниками. А если ты боишься, что я буду мстить за отца, — ты не думай, я знаю, что не ты его убил, а чиновник по имени Арфарра и заморский купец по имени Клайд Ванвейлен. Но я знаю, что там не обошлось без магии, и что это, наверное, была магия храма.
— Даттам! — продолжал Киссур. Я сегодня молился государю Иршахчану, чтобы он дал мне возможность поговорить с государем Варназдом и рассказать то, что я думаю про этих заморских торговцев. Но я вижу, что истинные боги нынче ничего не могут поделать. Даттам! Я готов продать душу тебе и Шакунику — помоги мне отомстить за отца! Я клянусь — я разыщу человека по имени Клайд Ванвейлен, даже если мне придется ради этого залезть под землю или на небо!
Но человек, или нечеловек в зеленом паллии, затканном золотыми ветвями и пчелами, либо не слышал слов полуварвара, либо не хотел ему показываться.
Киссур усмехнулся и пошел прочь.
На этот раз усадьба была освещена, на пристани копошились слуги с факелами. Из дворцовой кухни шел дым, похожий в лунном свете на хвост быка, поднятый перед дракой. Киссур запрыгнул на стену и увидел, что слуги тащат подносы с едой в длинную беседку из розового камня.
Киссур скатился со стены, подобрался к кухне, провертел дырочку в оконной бумаге и стал смотреть. Посмотрев, он отошел и встал за широким платаном. Вскоре на дорожке показался слуга с подносом в руках, в белой атласной куртке, лиловых штанах и лиловом поясе. За поясом у слуги был меч. Киссур выступил из-за дерева, взял поднос и поставил его на землю. Выпрямляясь, он схватил слугу за ноги и ударил слугой о корни платана. Человек пискнул и помер. Киссур переоделся в лиловые штаны и белую куртку, взял серебряный поднос с гусем, положил на поднос меч и пошел. Меч этот Киссуру не понравился. Это был вейский меч, придуманный для простолюдина, а не для всадника. Он не вел за собой руки, и не рубил, а колол. Судя по глупой большой гарде, похожей на корзинку для фруктов, кузнец больше думал об удобстве защищаться, чем об удобстве убивать.
Прошло столько времени, сколько нужно, чтобы оперить стрелу — Киссур вошел в тускло освещенную залу. Харрада и четырнадцать его товарищей сидели вокруг столика на подушках, и обсуждали, скоро ли поймают воров.
— Чего-то ты замешкался с гусем, — проворчал Харрада. — Надо тебя выпороть.
— Напротив, — приглушенно возразил Киссур, — я явился слишком быстро.
— Что с твоим голосом, — удивился Харрада.
— Песок из канавы, в которую ты меня окунул, набился мне в горло.
С этими словами Киссур отбросил поднос и взялся за меч: Расака он перерубил с одного удара. Кто-то заверещал. Киссур оборотился и рассек крикуна от ключицы до паха. В Киссура полетела миска: Киссур отбил миску мечом, схватил со стола нож и пригвоздил того, кто вздумал швыряться мисками, к подушке, на которой тот сидел. Тут у Киссура на губах выступила пена, а глаза выкатились и завертелись, и когда он опамятовался, ему стало трудно отличить мертвых от пьяных. Он подошел к Харраде и ткнул его сапогом:
— Вставай и бери меч.
Харрада лежал как мертвый. Киссуру, однако, казалось, что он его не убивал.
— Ладно, — сказал Киссур, — если ты мертв, значит, ты мертв, а если ты жив, значит, тебе суждена гнусная смерть. Пусть же годы, отнятые у тебя, прибавятся государю, — и с силой вонзил меч. Меч перешиб позвоночник и ушел глубоко в пол. Киссур наклонился и снял с пояса Харрады свой старый кинжал с головой кобчика, а вейский меч так и оставил торчать. Потом он встал на колени, окунул рукава и ладони в расплывшуюся под мертвецом кровь и провел ладонями по лицу. Киссур вытер кинжал о полу, взял со стола гуся и большую лепешку, сдернул скатерть, завернул в нее гуся и лепешку и выпрыгнул в окно. За столом осталось десять мертвецов и пятеро пьяных.
Киссур спустился к реке. На нем не было ни царапины, но он шел, оставляя за собой нетвердые следы, и время от времени стряхивая кровь с рукавов. Он вошел в воду и проплыл под нависшими кустами к пристани. Там он подкараулил еще какого-то человека в желтом с зеленом платье: это было платье личной охраны первого министра. Он раздел мертвеца и бросил в воду, а одежду завернул в непромокаемую нижнюю скатерть вместе с лепешкой и гусем.
Киссур переплыл весенний канал и забился под какую-то корягу. Там он переоделся, поел гуся и пошел прочь из города. Через час он подошел к городским воротам. Факелы гасли и чадили в утреннем тумане, городские ворота были только-только открыты, возле них стояла цепь солдат. Киссур изумился такой прыти: затем он, однако и переодевался в желто-зеленое.
— Пропустите, — нагло обратился Киссур к офицеру, взмахнув трехцветным лопухом.
— Ты из охраны первого министра? — ухмыльнулся офицер. Киссур кивнул. В тот же миг Киссура подхватили под руки, а офицер с удовольствием ударил его наотмашь.
— Киссур Белый Кречет? — переспросил Нан. Что ж — это объясняет, почему он вернулся за своим кинжалом.
Государь лежал в постели, а Нан и молочный брат Варназда, Ишим, сидели на ковре у изголовья. Был уже день, но в спальне было темно. С потолка глядели звезды, луны и несколько богов.
— Где Харрада, — спросил государь. Он слегка задыхался. Я хочу… Я его…
Господин Нан мягко, но с подробностями стал рассказывать, что случилось с юным сыном первого министра. Варназд закрыл глаза. «Песок из канавки набился мне в горло»… Киссур принял меня за вора. Он не знал, что я тоже собираюсь отомстить.
— Скольких человек он убил, — спросил государь.
— Одиннадцать. Харраду, Расака, еще восьмерых в зале, и слугу, который нес пирог. Расак был, говорят, юноша бедный и рассудительный. Он два раза вешался, чтоб не быть с Харрадой, а в тот раз нарочно увел своего дружка, и выпросил у него вам двоим прощение. Киссур убил Расака первым, а Харраду — последним. Меч прошел через позвонки и потроха, и ушел в пол так, что я потом еле выдернул. После этого он огляделся и взял свой кинжал. Еще он взял гуся и лепешку, он ведь был голоден.
Государь лежал, уткнувшись в подушку.
— Какой ужас, — сказал он.
Нан засмеялся в темноте.
— Киссур Белый Кречет опередил вас, государь.
— Как вы смеете, сказал Варназд, — я приказал взять его живым, я хотел… государь замолк. Нан и Ишим тоже молчали.
— Что было дальше, — сказал государь.
Нан понизил голос.
— Говорят, он был ранен. На тропинке, которой он шел к воде, капли крови… Он мог перебраться на другой берег только вплавь, а ведь сейчас в воде очень холодно…
Варназд опять стал плакать, потом заснул.
Нан вышел из государевой спальни, покусывая губы. Государь только и спрашивал, что об этом Киссуре! Великий Вей, — разве справедливо, если этот варвар станет соперником Нана в любви к государю! Но, увы, был только один человек, — Шаваш, секретарь Нана, которому Нан мог сказать, что было б хорошо, если б Киссур утонул, как бы ни обстояли дела на самом деле. Но Шаваш как сквозь землю провалился.
Государь Варназд проснулся вновь где-то среди ночи. Раздвинул полог. Ему было больно и жарко, небосвод на потолке кружился и падал вниз.
— Господин Нан, — в ужасе закричал Варназд.
Дверь мгновенно приоткрылась, чиновник скользнул внутрь, вновь сел у изголовья и взял руку. Варназду сразу стало покойней. «Если бы мать хоть иногда так приходила ко мне» — подумал он. Вдруг он вздрогнул.
— Нан, — зашептал государь, — скажи, мне достаточно одного твоего слова: брал ты двести тысяч от некоего Айцара или нет? И замышлял ли он заговор? Или нет — не говори… Только не лги…
— Заговора не было и быть не могло, — ответил чиновник, — а деньги я взял.
Заговор, однако, был. Черт бы побрал человека по имени Дональд Роджерс!
— Почему?!
— Потому что два умения равно необходимы чиновнику — умение брать взятки и умение толковать о справедливости. Потому что если бы я не взял этих денег, господин Айцар, ни в чем не виноватый, сказал бы: «Этот чиновник ведет себя вызывающе», — и я бы погиб. Потому что имущество чиновника заключается в связях, а связи покупаются подарками; потому что всякий указ исполняется лишь за деньги; потому что новый араван Харайна заплатил за свое место шестьсот тысяч, и рассчитывает вернуть эти деньги с народа к осени.
Государь смотрел вбок. У окна, увитого золотыми кистями небесного винограда, чуть шевелились тяжелые знамена со знаками счастья, и шелковый потолок, круглый, как небо, возвышался на восемью колоннах, опирающихся о нефритовый пол, квадратный, как земля.
— А если я казню всех взяточников?
— Араван Арфарра сделал это в своей провинции четверть века назад. Столбы на площадях подмокли от крови, чиновников не хватало, они сидели в управах прямо в колодках. А брали невиданно много — за риск.
— А если я искореню богачей? Ведь это они соблазняют людей из управ?
— Лучшие люди всегда стремятся к успеху. Если искоренить богачей, лучшие люди будут стремиться не к обогащению, а к власти. Дети крестьян захотят стать чиновниками, а дети чиновников захотят остаться чиновниками. Те, кто выбился наверх, будут казнить друг друга. Те, кто остался внизу, будут добиваться своего восстаниями. Если люди стремятся к наживе, им нравится спокойствие. Если люди стремятся к власти, им по душе смута. Если люди стремятся к наживе, сердце правителя спокойно. Если люди стремятся к власти, сердце правителя в тревоге, и он каждый день казнит людей, предупреждая заговоры. Такой правитель говорит: «Народ мой беден, но зато я имею больше власти». Но разве казнить людей — это значит иметь больше власти?
— А если я узаконю рынок в нижнем городе?
— Тогда вы восстановите против себя всех тех, кто живет поборами с незаконного рынка; всех чиновников и воров. А половина воров — члены еретических сект.
— А если я оставлю все как есть?
— Тогда, — сказал господин Нан, — все больше крестьян будет уходить с земли в город, и все больше честных чиновников — уклоняться от службы. Тогда богачи будут все больше обирать народ, а народ будет все громче говорить о том, что богачи его обирают. А если народ не будет знать, что ему говорить, уклонившиеся от службы чиновники его научат. Тогда одни общины превратятся в легальные формы существования еретических сект, а другие распадутся, и крестьяне из них уйдут в контрабандисты и разбойники. Тогда справедливые воры перестанут действовать поодиночке, а станут объединяться в союзы и партии. Тогда в провинциях разгорятся мятежи, а при дворе разгорятся споры, кому подавлять мятежи, потому что при подавлении мятежа можно выгодно нажиться.
А когда окажется, что речи идет не о том, чтоб нажиться, а о том, чтобы выжить — тогда позовут на помощь конницу варваров. Тогда государство бросит притеснять богатых людей, ибо поймет, что всякий, имеющий дом, бережет и дуб, под которым стоит его дом, а не имеющему дома дуба не жалко. Тогда-то государство увидит в зажиточных людях свое спасение, и позволит им организовывать отряды самообороны. Боясь во время мира предоставить самостоятельность хозяйственную, во время смуты предоставит самостоятельность военную. И после этого, государь, уже неважно, кто победит: варвары, повстанцы, или люди с оружием. Государство погибнет, и люди будут убивать друг друга из выгоды и поедать друг друга от голода.
Чиновник замолчал.
— А вы, Нан, можете ли все исправить?
— Да, — ответил чиновник.
Государь уцепился за его руку и не отпускал, пока не заснул. Уходя, Нан оглянулся: улыбка на лице государя была совершенно как у ребенка, которому пообещали волшебную дудочку.
«Будь я проклят, — подумал Нан, если знаю, как все исправить. И уж точно буду проклят, если все не исправлю».
Шаваш явился во дворец под утро. В саду, перед покоями нового фаворита, уже толпились придворные. У круглой решетки фонтана громко рыдал начальник дворцовой охраны, ближайший друг арестованного Ишнайи.
— Какой позор, — плакал он, не таясь, — почему не мне дали арестовать преступника!
Нана Шаваш застал в кабинете с указами и людьми. Решения Нана были безошибочны, кисть так и летала по бумаге. Нан поднял безумные глаза и вежливо сказал:
— Где вы были, Шаваш! Вас искали всю ночь.
Шаваш, поклонившись, объяснил, что он уезжал за город отвезти документы отца Сетакета, и протянул записку: «Господин Шаваш! Сожалею, что ввел вас в ненужные хлопоты с документами и, разумеется, прошу никого не разыскивать по поводу моей смерти. Передайте, пожалуйста, господину Нану, что в монастыре ему очень благодарны за то, что он нашел и вернул кота настоятеля».
— Какого кота? Что за чушь? — спросил недовольно Нан.
— А того, который пропал в Харайне, — пояснил Шаваш. — Настоятель в нем души не чает, а по-моему, жирная животина.
Нан моргал, а Шаваш, кланяясь, закончил:
— А монах сегодня вечером пришел на синий мост и на глазах всех тамошних булочников кинулся вниз. Там такое течение, что тело так и не вытащили. Я…
Тут господин Нан не сдержался и заорал:
— Слушайте, Шаваш, какое мне дело до котов и желтых монахов!
Через десять минут Шаваш рвал из секретарских рук бумаги с теплыми еще печатями на именах. Глаза у него, при виде имен, стали круглые и восторженные. Все желтые монахи вылетели у него их головы.
Неделю император не вставал с постели, и всю неделю в городе шли аресты. Никто из близких господина Ишнайи не мог быть спокоен за жизнь свою и имущество. В первые часы арестовывали больше именем государя, а вскоре — именем господина Нана.
Уже после полудня секретарь Нана, Шаваш, со множеством желтых курток явился к другу первого министра, министру финансов Чаренике, начинавшем карьеру финансиста еще при государыне Касие. Чареника был человек мелкий и злобный, пытал людей по пустякам. Глазки у него лезли на переносицу, про таких говорят: не будь носа, глаза бы друг друга съели. Впрочем, в полнолуние он постился и мыл ноги нищим. До Чареники финансы были просты: каждый крал, сколько мог. С Чареникой стало хитрее.
Шаваш вошел: ах, какой чертог! Мраморные дорожки, порфировые колонны. Наборные потолки впятеро выше разрешенных в частном строении. Наборные потолки были выше вот отчего: государыня Касия несколько раз выпускала государственный заем. Получить по нему стало трудно, и маленькие люди продавали билеты за два-три процента от стоимости. Другое дело люди уважаемые — те покупали билеты маленьких людей и получали от казны полный выкуп. (Никто никого не обманывал: маленькие люди ведь не обязаны продавать билеты, так? И государство ведь обязано платить по займу хотя бы некоторым, так?)
Впрочем, есть у министра финансов и другие способы поднять повыше потолок.
Господин Чареника встретил Шаваша с лицом белым, как бараний жир. Шаваш показал ему пачку документов.
— Это ваша подпись?
— Моя, — опустив глаза, сказал господин министр.
— Господин Нан хочет предъявить эти бумаги государю, — сказал Шаваш.
— Понимаю, — сказал господин Чареника, и лицо его из белого стало зеленым, как заросший ряской пруд.
— Господин Нан, — продолжал Шаваш, — желает предъявить эти бумаги государю. Он не понимает, каким образом на них могла оказаться ваша подпись. Он считает, что эта подпись поддельная. Он поручил мне оставить эти бумаги у вас и ждет вас завтра с исчерпывающими разъяснениями.
Шаваш повернулся и пошел к двери, а господин Чареника упал на колени и полз на ним некоторое время, а потом перевернулся на спину и стал кататься по ковру и по бумагам и хохотать, как филин, пока лицо его из зеленого не стала красным, как глиняный кирпич.
Шаваш вышел: у порога кабинета, прибежав проститься с отцом, стояла девушка. Это была та самая девушка, которая так звонко хохотала, когда Шаваша вчера утром облили помоями. Глаза от ужаса большие, как блюдца, волосы без шпилек… Впрочем, Шаваш заметил, что она сначала уложила волосы, а потом вынула шпильки. Шаваш переложил пустую папку с яшмовой застежкой в левую руку и почтительно поклонился девушке. Девушка ахнула и упала ему на руки, понимая, что отец это одобрит.
Шаваш поехал к министру финансов, Чаренике, а господин Нан отправился к министру полиции, Андарзу.
Господину Андарзу в это время было лет пятьдесят. Это был человек, неравнодушный к мальчикам и девочкам, с красивым крепким телом цвета топленого молока, с крупной головой и большими глазами орехового цвета. Нос у него был с горбинкой.
Это господину Андарзу принадлежал знаменитый совет наказать реку, в которой промок государь, так, чтобы отныне в реке не утонула даже курица. Реку разобрали на двести каналов. Все левобережье превратилось в болота. Из средств, отпущенных на рытье каналов, вышло множество домиков для Андарза и для горячо любимых родственников и близких.
Кончили церемонию закладки последнего канала; господин Андарз вернулся в свою изящную виллу и открепил от стены шелковый свиток с вышитой на нем старой картой столицы. Небесный Город, как мы помним, был защищен от врага с трех сторон, каналом и двумя реками. Теперь он был защищен и с четвертой, землями, которые можно было в любой миг превратить в непроходимые болота. Андарз заплакал и сказал племяннику: «Друг мой! Когда государь вправе наказывать реки, и об этом можно сказать народу, а военачальник не вправе укрепить Небесный Город на случай вторжения, — друг мой! Что-то тут не так!»
Тут племянник вспомнил, что еще год назад Андарз показал ему проект оборонительных сооружений и пожаловался: «Если я стану их строить, недруги сживут меня за то, что сею панику. А, не дай бог, явятся варвары или повстанцы, меня опять-таки казнят за непринятие мер.»
В глазах людей осведомленных Андарз был человеком погибшим по двум причинам.
Первая, не столь важная, заключалась в том, что Андарз был ближайшим другом Ишнайи и главой «парчовых курток». Парчовые куртки, личная государева охрана и городская стража — это были три главные военные силы столицы, и ни для кого не было секретом, что Андарз людей содержал в порядке, а варвары позарастали в своей слободе лавками. Во дворце не знали точно, что произошло меж государем и Ишнайей, но знали, что Ишнайя заманил государя к себе и так крепко поссорился с ним, что велел убить. Из чего вытекало, что Ишнайя в наступившей неразберихе надеялся захватить престол, а сделать это можно было только при безоговорочной поддержке страшных парчовых курток. Это была неглавная причина.
Главная же причина была та, что господин Мнадес, управитель дворца, и министр полиции Андарз были смертельными врагами. Оба они собирали ламасские вазы, широкогорлые и тонкостенные, и про вазы эти в народе говорили, что каждая из них ростом с человека, но даже если бы она была ростом с сосну, то и тогда кровь и слезы, пролитые министрами, чтобы заполучить эту вазу, переполнили бы ее широкое горлышко.
Среди ламасских ваз было две парных вазы, самец и самочка, украшенные парящими орлами и расписанные с такой искусностью, что казалось, будто божьи птицы на вазах кричат и поют крыльями. Волею судьбы одна из парных ваз была у Андарза, а другая — у Мнадеса, и Андарз не раз говаривал: «Что ж! Либо я конфискую у него божью красоту, либо он у меня».
Вот поэтому вражда между Мнадесом и Андарзом была совершенно неистребимой. Ибо когда речь идет о таких незначительных вещах, как убеждения, дружба или любовь, то их можно переменить в один миг или притвориться, что переменил, а когда речь идет о вазе, то трудно, согласитесь, притвориться, что она стоит в доме господина Мнадеса, если она стоит в доме господина Андарза.
Да! У господина Андарза был большой недостаток. Передавали, что когда министр полиции говорит, глядя в глаза собеседнику, он всегда лжет, а когда министр полиции говорит, глядя на ламасскую вазу, он всегда говорит правду. Зная этот свой недостаток, министр полиции никогда не говорил с людьми, глядя на ламасскую вазу.
В эту ночь господин Андарз пировал в доме своего друга, скорее раздетый, нежели одетый, в окружении нескольких девиц, в которых мужчины изливают свое семя, среди роскоши, похищающей душу из тела и яств, наполняющий рот слюной. Вдруг вбежал его племянник, в боевом кафтане и с мечом на боку.
— Дядюшка, — завопил он, пуча глаза, — господин Ишнайя заманил государя в свою усадьбу и велел его убить там! Но эта проделка не удалась из-за Нана!
— На что же рассчитывал этот негодяй Ишнайя? — вскричал Андарз.
— Дядюшка, говорят, что он рассчитывал, на вашу помощь!
Андарз протрезвел и выскочил во двор, но увидел, что люди из дворцовой стражи уже окружили усадьбу. Он заметался и побежал в кладовую. Там у двери сидел старый сторож в травяном плаще, таком оборванном, что ни дать ни взять — огородное чучело!
— Сюда, господин! — позвал сторож.
Андарз метнулся в кладовую. Там, вровень с полом стояли, вкопанные в землю, большие сосуды с пахучим чахарским маслом, которое идет на куренья богам. Андарз снял крышку с початого сосуда и прыгнул вниз, а сторож подал ему полую бамбуковину, чтобы можно было дышать. Андарз сидел в этом сосуде, и, так как была еще весна, вскоре ему стало ужасно холодно. Он не знал, что делать, и начал молиться. И одну минуту он думал: «Надо выскочить из сосуда, в котором так холодно, и упасть в ноги Нану: авось он тогда пощадит жену и детей». А другую минуту думал: «Нет, стоит перетерпеть этот холод: авось не найдут».
Тем временем в кладовую пришли солдаты и спросили сторожа:
— Ты не видел изменника Андарза?
— Никак нет, — ответил верный слуга.
— А что у тебя за вино в сосудах?
— Это не вино, — ответил сторож, — а чахарское масло для воскурений.
— Что ты ерунду порешь, — возразил солдат, — на рынке я за все свое месячное жалование не могу купить плошки чахарского масла, как же оно может стоять в таких больших кувшинах? Сдается мне, что это вино, и что его можно выпить.
Они стали сшибать крышки с сосудов, и один солдат сказал:
— А это что за соломина торчит?
Соломину вынули, Андарзу стало нечем дышать, он забулькал и полез из сосуда. Андарз был храбрый человек, он выхватил у солдата меч и отрубил ему кисть. Но другие солдаты дрались лучше, чем он мог предполагать, и вскоре его прижали к земле и как следует побили.
На Андарзе была щегольская рубашка, с низким вырезом и откидными рукавами. В эти рукава было заткано много золота, и они свисали до колен. Солдаты связали этими рукавами Андарзу руки за спиной, надели на него поводок и погнали перед своими конями. Андарз шел, опустив голову, но тут набежало много народу, особенно женщин, всегда обрадованных несчастиями людей, подозреваемых в богатстве. Они кололи его ухватами в подбородок, так что он должен был поднимать голову, и ему насыпали множество дряни в глаза и на одежду.
Андарза привели в его дом. Там на диване сидел Нан, в боевом кафтане и со стражниками. Андарзу сняли с шеи поводок и развязали руки.
— Вчера, — сказал Нан, — негодяй Ишнайя высыпал перед государем много слов про меня и про харайнский канал. Это были не очень-то лестные слова. Ишнайя сам не обладал такими познаниями.
— Ах, — сказал господин Андарз, — это было человек, составленный из глупости и преступлений всякого рода, и его дружба была для меня тяжелей, чем клевета, которую он изливал на других.
Люди вокруг Нана стали спорить, что делать с Андарзом, и все они были не согласны в способе казни. А Нан сидел молча и ел Андарза глазами, а пальцами потирал воротник в том месте, на которому утром Андарз углядел пятно.
— Не могли бы вы мне показать свою дивную коллекцию, — вдруг спросил Нан.
Андарз попросил позволения переодеться, и это было разрешено. Дом у Андарза содержался на старинный манер, в нем были не часы, а рабы для называния времени, и специально выращенные карлики. Все эти люди сбежались, рыдая. Камердинер, плача, вымыл Андарзу волосы, и Андарз тут же велел остричь их, потому что ему было неприятно представить их концы в крови.
Андарз с Наном прошли в галерею. Андарз зажег светильники и стал смотреть на ламасские вазы и на кружевные облака и весенние поля, нарисованные на вазах. Вот: леса и горы, олени бродят по горным тропкам, рыбаки плывут по реке меж тростниковых зарослей, утки сидят на зимнем снегу: у одной утки оттопырена лапка. Над ней стоит красиво одетый юноша и хочет взять утку в руки, а утка плачет, потому что понимает, что она все равно умрет, и глядит на свежий снег и на то, как в реке купается зимнее солнце. И господин Андарз, министр полиции, тоже заплакал, как утка с оттопыренной лапкой.
— Что бы вы делали, — шевельнулся за спиной Нан, — если б Ишнайя был на свободе, а государь — убит?
— Будь ты проклят, — сказал Андарз, — честнее изменить государю, чем другу.
Нан хлопнул в ладоши. За дверью застучали сапоги. Андарз побледнел и обернулся.
— Я хотел бы, — проговорил Нан, — заменить вам друга. Три вещи скрепляют дружбу, — совместная трапеза, совместные тайны и взаимные подарки. Господин Мнадес сегодня, по моей просьбе, подарил мне «кружащего орла» — я хотел бы утешить им вас в несчастии.
Двое парчовых курток осторожно вносили в зал плетеный короб. В коробе сидела ваза с кружащим орлом. Нан обернулся и поднял светильник.
— Великий Вей, — произнес он, — но где же первая ваза?
Андарз долго молчал.
— Вчера утром, — наконец заговорил он, — я подарил первую вазу господину Мнадесу, за сведения о вас и о заговоре Айцара.
Нан положил руку на плечо Андарзу, и оба чиновника долго любовались вазой.
— Это для меня большая честь, — серьезно сказал Нан, — что моя голова так дорого стоит.
Через два часа, после короткого нервного припадка, Андарз лежал, завернутый в мокрые простыни, под пологом синего шелка. Перед ним, освещенный одинокой свечой, парил «Кружащий орел», и стояла ваза с уткой на весеннем снегу, повернутая другим клеймом: юноша гладил утку по голове, и утка жмурила черный глазок. Ни девиц, ни вина не было. В изголовье сидела и перебирала волосы жена. «Эх, зря я остриг волосы», — подумал Андарз.
— Что, — спросила женщина, — будет ли это человек больший, чем Ишнайя?
— Да, — ответил министр полиции, — потому что многие на его месте наслаждались бы в галерее моим страхом, или собой, и только. Он же наслаждался и работой древних мастеров, и такую вещь, как умение видеть красоту, нельзя подделать.
Через неделю новый министр Нан отправился за город, в поместье господина Чареники. Собралось самое изысканное общество, катались на лодках и пускали фейерверки.
— Господин министр, — сказал Чареника, совершив девятичленный поклон, — как мне отблагодарить вашу скромность и великодушие! Поистине, лишь ваша снисходительность позволяет мне наслаждаться красотой этих мест.
После обеда господин Чареника пригласил гостей пойти по старой дороге в сад, полюбоваться закатом. Стали подниматься вверх по изгибам ручья и заметили, как вниз плывут узорные листья: на листьях было вызолочено имя господина Нана.
— Верно, это кто-нибудь из небожителей забавляется, — восхитились гости.
На горе как бы серые дымки вились в развалинах храма. Зодчий выстроил храм недавно, и строил сразу поэтические руины. Выбежали красавицы всех четырех видов, закружились перед гостями и растаяли в тени деревьев. Мята и парчовая ножка струили изысканный аромат, солнце садилось в розоватые тучи у горизонта. Великий Вей! Как мимолетна жизнь! Где нынче крылья бабочек, родившихся прошлой весной. Где слава царств и мощь правителей? Где господин Ишнайя, по вкусу которого Чареника и выстроил этот храм в роще? Поистине — все живущее — недолговечно, все мятущееся успокаивается, гордец погибает от собственной гордости, а униженный погибает от унижений, и удача губит человека удачливого, а неудача губят неудачника.
Всех охватила легкая грусть. На обратном пути заговорили о вечном круговороте в природе, о путях гибели и упадка царств. Господин Чареника вздохнул и сказал:
— Самое страшное для государстве — это когда финансы приходят в расстройство. Если налоги скудны и нерегулярны — ничто не спасет тогда государство.
Первый министр сказал:
— Вы славитесь проницательностью: укажите средство помочь беде!
Министр финансов Чареника поклонился:
— Средство есть, и весьма старое: позволить частным лицам принимать участие в хозяйстве, и всемерно поощрять частную инициативу.
Нан насторожился.
— Нынче наместники и араваны — продолжал Чареника, — все просят снизить налог. А вот возьмите собравшихся. Многие из них имеют некоторые деньги. Они были бы счастливы выплатить налоги вперед, — а там уж неважно, вернут они свои деньги или нет. Это низкие люди заботятся о выгоде, а справедливый человек думает о том, как помочь государству.
Господин Нан кивнул головой. Средство помочь государству было старое, и воскресший император Аттах так изъяснял это средство: «Нынче целые провинции отданы на откуп, каждый старается дойти до денег не смекалкой, а монополией. Те, кто побогаче, не строят, не трудятся, а только вносят деньги в казну, а потом собирают с провинции сколько могут: втрое ли, впятеро больше — уводят овец, продают людей за долги. Те, кто победнее, не строят, не трудятся, потому что все, созданное честным трудом, откупщик отберет.» Бог с ним, с воскресшим императором Аттахом.
Господин Нан обвел взглядом собравшихся насладиться закатом: были тут люди с мелкими должностями, но не было людей с мелкими состояниями.
— То, что вы предлагаете, — сказал господин Нан, — мера, действительно, спасительная для государства, но зачастую губительная для богатых людей. Ведь как случилось при Золотом Государе? Деньги за налоги были отданы государству, а потом многие сектанты и даже чиновники стали распускать слухи, что деньги уже заплачены, и налогов можно не платить. Возникло состояние, близкое к недовольству. Государь простил народу недоимки, которые, собственно, причитались уже не ему, а откупщикам: так-то богатый человек был сделан бесплатным чиновником и разорен совершенно. Нет, — закончил решительно Нан, — надо думать не только о пользе государства, но и о выгоде лиц, владеющих крупными состояниями.
Тут, однако, пожаловал дворцовый чиновник: государь Варназд просил первого министра во дворец. На разукрашенных лодках спустились вниз, господин Нан распрощался с гостями.
На следующий день Чареника сидел в своем кабинете. У него была маленькая слабость: министр финансов любил, чтоб подпись на указе блестела, и не посыпал ее никогда песочком, а ждал, пока бумага или шелк высохнут. В кабинете его поэтому стояло несколько столов, и на них сохли бумаги с подписями. Тут вошел секретарь Чареники, человек, исполненный всяческого воровства, поклонился и сказал:
— Не стоит опять заводить разговор, подобный вчерашнему, потому что вчера вечером в зале Ста Полей господин Нан сказал очень громко: «Три вещи не должны становится частной собственностью: это армия, судопроизводство и налоги.»
Господин Чареника вскочил так, что листы с сохнущими подписями вспорхнули и разлетелись по полу:
— Ничего, — закричал Чареника, — я еще ему зубы обломаю, обломаю зубки-то! Ишь он мне вздумал толковать про пользу и выгоду!
Господин Чареника подумал, вышел из кабинета и прошел переходами и галереями в женскую половину. Дочь его резвилась в саду с белками и подругами. Господин Чареника спросил дочь, о чем она так долго беседовала вчера с секретарем министра, молодым Шавашем. Девушка покраснела и сказала, что ни о чем дурном она не говорила, а просто спросила — правда ли, что первый министр намерен Шаваш усыновить?
«Гм», — сказал себе господин Чареника. Секретарей иногда усыновляли или брали племянниками, потому что сын не имеет права свидетельствовать против отца.
Вечером Чареника опять позвал к себе секретаря и спросил:
— Как ты думаешь, что я собираюсь предпринять?
— Я думаю, — ответил секретарь, — что вы хотите поискать неприятностей в прошлом господина Нана, и, думается мне, что, начав искать, эти неприятности легко будет найти.
— А почему ты так думаешь?
— А потому, — сказал секретарь, — что я полгода назад был в провинции Соним, откуда Нан родом. Его деревню двадцать лет назад утопило из-за разворованной дамбы. Мальчик учился при храме и незадолго до беды, как оказалось, ушел из дому. Только через два года узнали, что он уцелел. Я нашел список книг, по которым господин Нан мог учиться в храме, и прочел его сочинение — и в его сочинении упоминаются немного другие книги.
Чареника, который ничего этого не знал, улыбнулся и произнес:
— Поистине ты угадал мои намерения, но лишь часть.
— Спокойствие, — сказал, немного шепелявя, собеседник Нана, спокойствие, — вот корень благосостояния. В спокойные времена люди честны и благородны, в во время больших перемен верх берут негодяи. Ах, господин Нан! Вы проявили редкую скромность. В столице, однако, упорно говорят о больших переменах?
— Намерения государя, — возразил первый министр, — всегда неизменны и безупречны. Негодяй изобличен. Спокойствие восстановлено. Я — лишь слуга государя, перо в его руке. Тем ли, другим пером пишет государь — какие могут быть от этого перемены?
При имени государя собеседник почтительно поклонился, и сообщил, что от взгляда государя созревают все двенадцать тысяч злаков, и деревья меняют листву по его указу, — как будто Нан этого сам не знал.
Нан и его собеседник сидели в небольшой двуступенчатой комнате. Все располагало к домашней, дружеской обстановке, — взять хотя бы красную циновку, на которой расположились собеседники вместо официальных кресел; все дышало стариной. Ужин был необычайно скромен, — ни мяса, ни вина. Впрочем, он кончился, и теперь хозяин и гость беседовали и пили из глиняных чашечек в форме распускающегося бутона чуть красноватый, с мятным привкусом напиток: не чай, а особую траву. «Экая дрянь» — подумал Нан, осторожно поднося чашку к губам.
Собеседник Нана имел на себе строгий черный кафтан и черную же шапочку, стянутую вокруг головы шнурком; телом был бел, чист и восхитительно жирен той невероятной и очень здоровой толщиной, которая отличает идолов бога богатства. Отчего-то левая половина его тела была чуть толще правой. Левая щека тоже была вздута с детства, и казалось, что этот человек держит за щекой померанец и оттого шепелявит.
В верхней нише у стены сидела женщина и плела красную циновку. Стены и пол комнаты тоже были устланы красными циновками, и было непонятно, где кончается циновка, которую плетет женщина, которая сидит в комнате, и начинается комната, в которой сидит женщина, которая плетет циновку. Женщина была сухонькая, проворная, с плавными движениями рук, с белоснежным лицом, алыми щечками и черными соболиными бровями — писаная красавица в старинном значении этого слова. Иначе говоря, лицо ее густо, как маска, покрыто было белилами. На щеках были нарисованы два красных овала, а брови густо выведены сурьмою. Прочие женщины давно перестали быть писаными красавицами, забросили традиции безыскусной старины и даже пили уксус и мел для придания себе очаровательной бледности. Но в этом доме традицию соблюдали в мельчайших подробностях, и полагали, что косметика, как и одежда, создана для того, чтобы прятать, а не подчеркивать.
Собеседник Нана, сидевший на простой циновке и пивший красноватую дрянь из глиняной чашки, был, по сведениям ведомства справедливости и спокойствия, одним из самых богатых людей империи. Кроме того, он имел двенадцать колен в родословной, что было весьма необычно для страны Великого Света, где государь Иршахчан отстригал родословные вместе с головами. Звали его Шимана Двенадцатый.
Шимана Первый, живший лет триста назад, законоучитель красных циновок, был человеком ученым и тихим. Он все задумывался, как совместить божие всемогущество и существование зла и болезней, и решил, что в действительности никакого зла нет, а есть лишь морок, на который надо открыть людям глаза. К нему приносили больных, он клал их на красную циновку, объяснял, что здоровье — от бога, а болезнь — от собственного мнения, люди отбрасывали собственное мнение и уходили здоровыми. Многие, впрочем, оставались сидеть на красной циновке. Через пять лет Шимана поссорился с одним из учеников. Тот лечил заблуждения не так, как надо, и насылал на учителя бесов. После этой ссоры строение мироздания радикально переменилось. Оказалось, что бесы и зло — вещь реальная, и весь телесный мир сотворен отпавшим учеником Всевышнего.
В качестве способа борьбы с мировым злом Шимана Первый рекомендовал соблюдать добродетель и не есть мясо, нечистый плод соития и вместилище родственных нам душ. Никаких более широкомасштабных мер он не предвидел.
Ладно. Шимана продолжал лечить больных с прежним успехом и умер ста восемнадцати лет.
Шимана Третий жил при Золотом Государе и учил, что не все телесное достойно проклятия. Так, из четырех разрядов зверей: млекопитающих, птиц, рыб и пауков — три сотворены господом, и только четвертый — дьяволом. А среди четырех разрядов людей: чиновников, монахов, простолюдинов и богачей — три сотворены господом, и только четвертый — то бишь богачи — дьяволом.
Вскоре Шиману Третьего стали называть воскресшим государем Аттахом, и он сильно помог тогда другому воскресшему государю Аттаху. Оба воскресших заняли столицу и стали выяснять, кто воистину воскрес, а кто нет. Выяснилось, что воистину воскрес другой император Аттах, а Шимана самозванец. Другой император Аттах не возражал против учения Шиманы и не отрицал за Шиманой способность творить чудеса, но упорно считал, что чудеса Шимана творит с помощью грамоты от дьявола. Поскольку грамота эта была записана на обратной стороне его кожи, с Шиманы содрали кожу вместе с грамотой от дьявола и распяли на Синих Воротах. Он потерял способность творить чудеса, сдох и засмердел.
Учение, однако, не пропало. Сектанты не раз поднимали восстания, а, впрочем, приписывали себе и чужие заслуги, так как члены тайных сект только при пытках страдают застенчивостью, а на рынке распускают такие басни, что слухи множатся, множатся, как усы у растения земляника. Но как бытие моря не состоит из одних ураганов, так и бытие секты не состоит из одних бунтов, и в мирной жизни зачастую именно сектанты-то и занимались мелкой торговлей и контрабандой. Совершенная честность и взаимное доверие между рассеянными по империи «красными циновками» сильно способствовали прибыли. Учение о богачах, сотворенных нечистым, отошло на второй план, зато начались разговоры о том, что есть мясо — грех, обрабатывать землю и убивать при этом множество живых душ — тоже грех, трепать лен или дубить шкуры — тоже грех. Оказалось, что меньше всего оскверняешься телесным миром тогда, когда торгуешь или даешь деньги в рост. Притом же сектантов учили воздержанности и отвращению к роскоши.
Сект было много, и не все они богатели так благопристойно, как «красные циновки». Например, «дети старца» из горной провинции Кассандана имели обыкновение употреблять для общественного соития с небом травку «волчья метелка». Сами члены секты никогда, кроме как по торжественным случаям, травку не употребляли, не пили ни водки, ни вина. Однако в последнее время именно они поставляли священную травку мирянам.
А Шимана Двенадцатый занимался: тканями, рудами, печатным делом. Половина галунов империи изготавливалась на станках, в действительности принадлежащих ему. При этом Шимане очень легко было откупиться от чиновников, и совершенно невозможно — от конкурентов, то есть от городских цехов. Народ в цехах наблюдал и доносил, а то и просто жег чужие станки. Чтобы избавиться от городских цехов, Шимана купил у покойного министра Ишнайи привилегию учреждать станки по деревням, где цехов не было, и теперь деревни провинции Чахар продавали галунов, шелка и кружев на двести миллионов в год, а половина крестьян сидела на красных циновках, так как работу в мастерских Шимана давал единоверцам.
Сразу после падения Ишнайи городские цеха подали Нану коллективную жалобу на еретиков.
Господин Нан полагал, что Шимана Двенадцатый о вере ничего не думает, а думает лишь о выгоде. По мнению господина Нана, наивыгоднейшая финансовая операция, которую мог проделать Шимана в данных условиях, заключалась в следующем: не давать новых взяток ни Нану, ни другим чиновникам, — бездонная бочка сыта не будет. Уехать в провинцию Чахар, где, из-за непростительной халатности Ишнайи, половина крестьян сидит на красных циновках. Продать станки во всех остальных провинциях, купить оружие для красных циновок Чахара и заняться основанием предприятия по имени государство. Не получив до сих пор от Шиманы ни гроша, господин Нан имел все основания полагать, что дело обстоит вышеуказанным образом, ибо таковы уж законы хозяйства, велящие человеку вкладывать деньги в том, что в данный момент сулит наибольшую выгоду. Словом, Нан не имел оснований жаловаться на Шиману, но имел основания его повесить.
— Да, — говорил меж тем Шимана, — множество моих братьев в Чахаре держит ткацкие станки по деревням. Как обрадовала их казнь мерзавца Ишнайи и государев манифест! Знаете, у одного от радости в саду ранней весной расцвели розы! И вдруг мы узнаем, что мастера чахарских цехов подали на нас жалобу, и ссылаются в ней на слова вашего манифеста о том, что «надобно сделать так, чтобы маленькие люди могли трудиться для собственной выгоды». Они утверждают, что маленький человек не получит выгоды, став рабом богача, и что маленькие люди могут защитить свою свободу, лишь объединившись в цеха. От этакой жалобы, — грустно заключил Шимана, — та вишня, что расцвела в саду, увяла.
— Цеха, — сказал хмуро министр, — это несчастье страны! Мелкий ремесленник стремится сделать поменьше и продать подороже. Крупный предприниматель, наоборот, ищет выгоду в том, чтоб продавать больше, хотя б и по дешевой цене. Маленький ремесленник с помощью цеховой монополии навязывает бесстыдные цены и держит товар, пока не найдет покупателя. Крупному торговцу выгодно продать товар побыстрей, чтобы опять вложить деньги в дело. Маленький ремесленник только в одном-единственном городе имеет защищенное цехом право работать мало, а получать много: это называется «привязанность к родине». Крупный предприниматель едет туда, где выгодней. Это называется — выравнивать цены, не прибегая к указам.
— Я высоко ценю вашу откровенность в разговоре со мной, — сказал Шимана. — Жаль, однако, что слова манифеста столь неопределенны. Правда ли, что в согласии с жалобами цехов вы издаете указ, подтверждающий старые запреты на станки и машины?
— Да, — сказал Нан. — В этом указе — окончательный и подробный перечень запрещенных машин. Почему бы не усовершенствовать станки так, чтоб они не попадали под перечень?
Глаза Шиманы забегали, как две мыши. Он надулся.
— Господин Нан, — сказал он, — у наших братьев есть угольные копи в Кассандане. Они очень глубоки и вот-вот остановятся из-за трудностей, связанный с откачкой воды, а паровой водоподьемник, который это делает, запрещен государыней Касией! Что же нам — по три сотни лошадей на руднике держать?
— От одного ученого чиновника, — прищурился Нан, — я слыхал, что этот водоподъемник — не очень-то хорошая вещь, потому что цилиндр в нем то нагревается, то остывает. А если цилиндр будет столь же горяч, как и пар, то отдача от машины очень возрастет. Он принес мне чертеж такой машины, и объяснил, что она может быть использована для чего угодно, не только для подъема воды.
Шимана надулся еще больше. Был этот чиновник и у него! Был и показал документ, по которому он признавался автором изобретения и должен был получать за него деньги, — десятую часть от угля, сэкономленного его машиной по сравнению со старой. Еще две десятых получали министры Нан и Чареника, которые тоже как-то при этом значились. Это, значит, опять: он, Шимана, ставит станки, а министр еще получает с этого проценты? А он хоть представляет себе, сколько стоит заменить хороший станок на лучший?
И Шимана сказал, как отрубил:
— Новшества — опасная вещь. Они придуманы для выгоды частных лиц и в ущерб общему благу.
Это было веское замечание, но господин Нан, словно и не расслышав таких слов, с наслаждением смаковал красноватый напиток в глиняной чашке.
— Восхитительно, — проговорил министр, — восхитительно. Что же это травы, ягоды, листья?
Шимана очень вежливо улыбнулся.
— И листья, и ягоды, а главное — молитвы, сопутствующие заготовке. Это тайна моей паствы.
— Не стыжусь признаться, — произнес первый министр, — я просто очарован «красной травой». Право — бы пил ее каждое утро, если б был запас.
— О чем разговор, — вскричал Шимана, — почту за честь завтра же прислать хоть мешок!
Они поговорили еще немного. Министр распрощался и отбыл. Шимана Двенадцатый, один из богатейших людей империи и наследственный пророк «красных циновок», остался наедине с писаной красавицей, плетущей циновку. Он немного помолился, а потом сказал:
— Светлая матушка! Это человек похож на камень александрит, на солнце он синий, а при свече он красный! При мне он бранит монополию цехов, а с цеховым мастером он бранит монополию крупных торговцев! Почему бы не поднять восстание в Чахаре? Можно будет отделиться от империи и провозгласить эру Торжествующего Добра!
Писаная красавица молча плела циновку.
— Приходил ко мне вчера юноша, некто Ридин, — продолжал Шимана, — и спрашивал, правда ли, что тот, кто убьет врага веры, попадет на небеса? Вот Ридина-то завтра бы и послать с мешком «красной травы» в подарок.
— Треть трав нынешнего года, — сказала женщина — пустишь на семена. Построишь сушилки. Купишь в столице харчевни, и в провинции тоже. Повесишь вывески: «Здесь подают красную траву».
— Светлая матушка, — опешил Шимана, — что ты такое говоришь?
— Дурак ты, — сказала женщина. — Если первый министр будет пить «красную траву», через месяц вся столица станет ее пить. Будет тебе денег на паровой станок и на все прочее.
Господин Нан вернулся в свою резиденцию у Нефритовых Ворот. Спать он, однако, несмотря на поздний час, не собирался. Он спустился в кабинет, где со стен глядели головы священных птиц, соединенных по двое цепочкой, зажег серебряные светильники на высоких одутловатых ножках, и, прежде чем сесть за бумаги, подошел поклониться полке с духами-хранителями. На полке в западном углу стоял парчовый старец, яшмовая черепаха, еще двое богов пониже чином, и, как положено, маленькая куколка, — предыдущий хозяин «тростниковых покоев». Предыдущим хозяином был ныне покойный Ишнайя. Тут глаза Нана сделались совершенно безумными: жертвенная плошка перед куколкой покойника была пуста, а ведь, уходя, Нан оставил в ней целую корову, то есть коровай — ну да покойнику все равно.
Нан шарахнулся в сторону и схватил тяжелый подсвечник.
— For God's sake, David!
Нан выругался и опустил подсвечник. Из-за бархатной портьеры вышел Свен Бьернссон. Выглядел он неважно, как говорится: штаны из ботвы, кафтан из листвы, а шапка из дырки.
— Ну и нервы у господина министра, — сказал Бьернссон и уселся в глубокое кресло о шести ножках.
«Так я и знал, что он жив» — подумал Нан.
— Как вы сюда попали? — осведомился он.
— Не бойтесь, господин министр, меня никто не видел. У вас есть служаночка Дира: прелестная девушка, но несколько ветрена. Я вот уж третий день состою ее временным женихом. А сегодня она оставила для меня калиточку открытой и послала записку, как пройти: она меня ждет через час.
Нан пинком распахнул дверь: никого. Министр подумал и вышел из кабинета, заперев его на ключ. Через десять минут он вернулся с большим узлом и корзинкой. В корзинке была маринованная утка, несколько лепешек «завязанных ушек», фрукты и сыр. Глаза Бьернссона при виде корзинки разгорелись.
— Вы не представляете себе, Дэвид, — проговорил он по-английски минут через пятнадцать, с набитым ртом, — какая это мерзость — голод! Признаюсь — это было основное ощущение, которое я испытывал последние несколько дней. Оно заслонило всю радость знакомства с вашей очаровательной страной.
— Да, — сказал Нан. — Мой секретарь был прав. Желтые монахи не совершают самоубийств. Так что вы увидели, вернувшись в монастырь?
— Как что? Кота. Того самого, которого Лоуренс отправил в дальнее путешествие.
— Глупости, — сказал Нан, Я позавчера посетил настоятеля. Наверное, похожий кот, и все.
Бьернссон засмеялся:
— Конечно, господин министр, — если вам удобней считать кота похожим, то считайте.
— И что же вы сделали, увидав похожего кота?
— Да как вам сказать. Я вдруг понял: выправить документы, вызвать массу недоуменных вопросов у всякого там начальства сразу на двух планетах… Не лучше ли просто пропасть?
— Что вы сделали?
— Ну что… Нырнул с моста… Холодно, но вытерпеть можно… Переплыл поток. На первых порах мне повезло: я, знаете ли, угодил в толпу, которая грабила дом арестованного.
Правда, — продолжал Бьернссон со смешком, — слухи о бесчинствах толпы сильно преувеличены. В этом доме мало чего осталось после стражников вашего Шаваша. Я так даже думаю, что народ пускают затем, чтобы никто потом не мог разобраться, кто сколько награбил награбленного.
Нан выразительно молчал. Бьернссон понял, что социологические отступления господина министра не очень интересуют, и продолжал:
— Меня приютили, — сказал Бьернссон, — я купил документы.
Министр усмехнулся.
— Дэвид, — сказал жалобно Бьернссон, — я влип! Я купил вот эти документы, а потом…
Первый министр взял протянутый ему лопух и стукнул зубами. Бьернссону продали лопух сектанта из «знающих путь», который год назад убил двух ярыжек, бежал и пропал: а вот три дня назад участвовал в ограблении усадьбы Таута-лаковарки.
— Три дня назад, — это были вы? — спросил хладнокровно Нан.
— Нет! То есть не совсем я. То есть… Нан, меня подставили.
Бьернссон горестно махнул рукой.
— Чего вы хотите?
— Государев знак. Бродячего монаха-хоя.
Министр кивнул. Империя не очень любила, когда люди уходят в монастыри, люди государственно мыслящие всегда называли монахов дармоедами и обманщиками и заставляли держать специальные экзамены. Зеленые монахи-хои были одними из немногих, которым разрешалось после экзаменов нищенствовать.
— Зачем? — спросил Нан.
— Странный вы человек, Дэвид. Зачем? А ни зачем. Нашу лавочку, наверху, в еще одном небесном городе, прикрывают, забирают всех домой. А я домой не хочу, осточертело мне между банковской карточкой и выхлопной трубой. Свежим воздухом хочу подышать.
Бьернссон замолчал. Они глядели друг на друга: землянин в голубом кафтане, шитом круглыми цветами и жемчужными травами, и землянин в конопляной куртке с завязочками.
— Вы, Нан, — сказал Бьернссон, — очень рациональный человек. Я не знаю, что вы говорили в ту ночь императору, но бьюсь об заклад, — это все звучало внятно и разумно. И бьюсь об заклад, что, пока вы говорили, вы не думали ни об Ире, ни о душе народа, ни о прочих вещах… Вам ведь очень неприятно, Нан, что Ир и прочие вещи существуют, так? И вы просто забываете об их существовании. Действуете так, как будто их нет. И что же из этого выходит? А вот вам пример, — полковник Лоуренс, будь ему земля, точнее, почва Веи пухом, — тоже попытался исходить из того, что такие вещи, как Ир, не должны существовать. И попытался привести мир в соответствие со своими представлениями. И что же из этого вышло? Бог знает что из этого вышло, — мы даже не представляем себе, ни вы, ни я, никто во всех трех мирах, что из этого вышло. А вы даже не хотите думать об этом. Вы надеетесь перевернуть судьбы страны, а сами не можете понять, что произошло с котом настоятеля.
— Произошло чудо, — спокойно сказал Нан. — Еще в этот день трое человек видели девятихвостую лису. Одной женщине явился призрак мужа, убитого месяц назад в Чахаре, и назвал имя убийцы. Арестовали у Красных ворот колдуна за незаконные заклинания… И еще девять или десять чудес. Итого, — тринадцать с половиной чудес, среднестатистическая норма.
Бьернссон засмеялся:
— Ну хорошо. Вы проведете реформы и совладаете с двенадцатью с половиною чудесами. А куда вы денете одно, настоящее?
Нан, скосив глаза, задумчиво изучал лопух, столь неудачно приобретенный Бьернссоном.
— Значит монастырь закрывают?
— Закрывают-закрывают, — замахал руками Бьернссон, — высокая комиссия нашла дальнейшие поиски бога нерентабельными, — все закрывают, даже базу в северном море. Впрочем, насчет базы ходят слухи, что ее согласен финансировать Клайд Ванвейлен, — знаете, тот, который четверть века назад первый грохнулся об эту планету. Он, оказывается, стал миллиардером, видно, его здесь научили, как делать людям гадости.
Первый министр молчал, выжидая, что будет дальше.
— Кстати, о гадостях, Дэвид, поздравляю! Какие слухи бродят о причинах казни вашего предшественника! Самый рациональный — такой: государь и господин Нан обернулись котами и пошли гулять в Нижний Город, а министр Ишнайя, проведав об этом, чуть не загубил государя-кота.
— А что ж, по-вашему, произошло на самом деле?
— Полно, Дэвид! Это было неизбежно: все ползло и лопалось, нужен был козел отпущения.
И Бьернссон опять с наслаждением запустил зубы в лепешку «завязанные ушки».
— Ладно, — сказал Нан. — Я вижу, вам угодно, чтоб на земле вас считали мертвым. Вы прячетесь от землян, не от вейцев. Спасибо хоть, что меня сочли вейцем. А если я вас — выдам?
— Ой, — сказал Бьернссон, — если меня увезут с планеты, я проем на Земле все ваши потроха. Я буду везде кричать, что вас надо убрать любой ценой, я буду популярно разъяснять, что из таких, как вы, вырастают маленькие фюреры, я буду красноречивей Демосфена…
— А если я вас убью?
Бьернссон вздохнул.
— Я безобиден, Нан. Я ни во что не полезу. Может, даже пригожусь…
— Убирайтесь, — сказал Нан, — пока целы. Я не дам вам документов. Без документов вас зарежут в первой же канаве, а с документами — во второй, и я не желаю быть с этим связанным.
Бьернссон с некоторым трудом доел лепешку и стал глядеть на Нана грустными серыми глазами. Он не ожидал, что этот человек ему откажет.
— Ладно, — сказал Бьернссон, — будем считать, что я зашел к вам, чтобы отдать вот это. До свидания.
И с этими словами Бьернссон вынул из-за пазухи тряпочку и протянул ее Нану. Нан развернул тряпочку. В тряпочке лежал длинный нож, а скорее талисман «рогатый дракон», с серебряным крючком для ловли демонов и тремя кисточками красного шелка, — тот самый, который у Нана украли две недели назад. Нан потерял дар речи.
— У министров, — сказал Бьернссон, — я гляжу, скоропортящаяся судьба, и чиновнику эта штука нужнее, чем бродяге. Только не хватайтесь за него так же быстро, как давеча за подсвечник.
Встал и пошел к двери.
— Откуда это у вас? — заорал Нан.
— А у вас? Вам в Харайне дали лазер. По казенной надобности. Кто соврал, что лазер утопили варвары?
— Но тут же, — жалобно сказал министр, — какие-то биоритмы, датчики… Мне же говорили: из него могу стрелять только я. Совершенно надежно.
Физик засмеялся.
— Сразу видно, что вы не технарь, Дэвид. Иначе бы вы знали, что совершенно надежная техника отличается от ненадежной тем, что ненадежная отказывает регулярно, а надежная — в самый критический момент. Я могу вам изложить полсотни способов надуть этот датчик… И вот представьте себе, я иду по этому разграбленному саду, у костра сидит веселая компания, а над костром жарится бывший хозяйский баран. Меня страшно волнует этот баран, я подхожу, сообразив, что как представитель народа имею право на конфискованное. И вдруг я замечаю в руках главаря этот талисман, который я, если помните, сам оборудовал, и вся эта компания в демократическом порядке обсуждает, много ли талисман стоит, и умеют ли из него вылетать драконы.
Только тут Нан понял, как это физик пристал к воровской компании. В глубине души министр был совершенно поражен. «Этот человек мог бы не отдать лазер просто так, а пытаться меня шантажировать» — подумал Нан. «Либо он понял, что это кончилось бы для него очень плохо, либо, несмотря ни на что, у него есть особое чутье… Нет, он выживет и поумнеет». Тут Нан вспомнил, что рассказывали об ограблении Таута-лаковарки, и похолодел.
— Так, — сказал Нан, — значит, когда вас загнали в сарай…
— В лаковарку, — поправил Бьернссон.
— В лаковарку — это вы лазером проломили стенку… А что сказали ваши товарищи?
Бьернссон закусил губу.
— Право, — сказал он, — даже обидно! Наш главарь, Свиной Глазок, как и большинство здешних донов, пользуется репутацией колдуна. Я стоял в углу, а он размахивал факелом и произносил слова, которые я никогда не слышал, так что не знаю, относятся ли они к разряду собственно заклинаний или ругательств. Нервы у всех были взвинчены… Словом, решительно все мои товарищи рассказывают, что изо рта Свиного Зуба вылетели двадцать тысяч драконов и проели стенку. И первый, кто в это свято верит — он сам. И хотя мое авторское самолюбие оскорблено, я не протестую.
«Будем считать, что он прав, — подумал Нан. — Там, говорят, был сущий ад, сгорели все бочки с лаком, если хозяин, конечно, не прибедняется от налогов. Даже Шаваш ничего не заметил — или мне не сказал…»
Нан вздохнул, встал, подошел к каменному столику для лютни, нажал где-то сбоку и вынул из тайника — укладку, а из укладки — медальон. Медальон он протянул Бьернссону, тот стал внимательно глядеть.
— Сейчас по империи бродит человек. Ему двадцать два года, и он очень похож на человека, здесь изображенного. Он называет себя Киссуром, или Кешьяртой и считает себя сыном человека по имени Марбод Белый Кречет, хотя этого не может быть, потому что он родился через три года после смерти Марбода. Он был чиновником империи, доплыл до Западных Земель и был посажен за это в тюрьму: он, видите ли, не привез золота. Он не нашел золота, потому что золото выгреб Ванвейлен. Он не нашел разбитого корабля Ванвейлена, потому что у вас, слава богу, хватило ума предусмотреть такую возможность. Я хочу найти его. Я дам вам документы, вы будете бродить везде, кто знает…
— Экий, — сказал Бьернссон, вглядываясь в медальон, — Колумб.
Министр засмеялся:
— Вы неисправимый европеец. Этот человек мог плыть на Запад только за двумя вещами: за золотом для восстания или затем, чтобы отомстить за смерть своего отца соплеменникам Ванвейлена.
Бьернссон ушел. Первый министр посидел еще немного, покрошил зерна в чашку покойнику, взял фонарь и пошел мокрым ночным садом к третьем флигелю. Женщина при виде его вспорхнула:
— Господин министр! Я и не мечтала…
Нан швырнул ей записку, посланную Бьернссону.
— Убирайся!
Женщина удивилась:
— Ну и что? Это мой двоюродный брат.
Нан расхохотался.
— Я все знаю, — завизжала женщина, — ты не приходил ко мне полмесяца! Тебе теперь дочка Андарза нужна: а кто тебе пять лет дырявые носки штопал?
Министр сел за стол и начал что-то писать на розовом листе.
— Никуда я не уйду, — верещала женщина.
— Вот по этой бумаге, — сказал министр, — ты получишь в провинции Варнарайн десять тысяч. Тот человек, что выплатит деньги, оформит дарственную на дом и садик. Срок получения денег истекает через две недели. Если ты уедешь завтра же утром, то, может быть, успеешь их получить.
Министр повернулся и ушел. Женщина села на ковер и стала горько плакать. Утром она уехала.
А еще через три дня после разговора первого министра с Бьернссоном шайка Свиного Глазка была арестована по приказанию Шаваша. Этому многие удивлялись, потому что Шаваш в молодости знался со Свиным Глазком, и все считали, что людей Свиного Глазка теперь оденут в парчовые куртки, а шайку Бородатки, у которого со Свиным Глазком была вражда, ждет плохой конец. Но в парчовые куртки одели Бородатку, и Бородатка арестовал Свиного Глазка.
Едва Свиного Глазка ввели в кабинет, как Шаваш, выпучив глаза, заорал:
— Негодяй! Так это ты занимаешься колдовством и грабишь честных людей!
Свиной Глазок, совсем не ожидавший такого приема, застучал от ужаса зубами и что-то проговорил, но в этот миг один из охранников ударил его под ложечку.
— Громче говори, — закричал Шаваш, ты на допросе, а не на рынке!
От таких слов разбойник растерялся и заплакал. Он-то надеялся, что рассказ о том, как он может колдовать, устрашит начальника, а вышло все наоборот! И Свиной Глазок решил выложить все, как было.
— По правде говоря, — пробормотал Свиной Глазок, — я вовсе не умею колдовать!
— Что ты врешь, — грубо оборвал Шаваш, — все твои люди видели, как ты в лаковарке вытряхнул из своего мешочка драконов!
Свиному Глазку продели руки в кольца и стали бить палками с расщепленными концами, и он показал следующее: «Всю свою жизнь я жил разбоем и обманывал своих людей относительно того, что умею колдовать. А мешочек, который я носил с собой под видом мешочка с костями бога Варайорта, я украл двенадцать лет назад из Харайнского храма. Когда нас заперли в лаковарке, я, не зная никаких заклинаний, воззвал к Варайорту так: „Ты знаешь, я не умею колдовать, но я всегда уверял, будто ты мне помогаешь. И если ты мне сейчас не поможешь, то репутация твоя потерпит ущерб, а если поможешь, я пожертвую в твой храм синюю кубышку“. Тут Варайорт сжалился и послал драконов.»
Шаваш навострил ухо и спросил:
— Что за кубышка? Когда ты ее пожертвовал?
— Ах, — ответил Свиной Глазок, жмуря глаза, — я пожалел пожертвовать эту кубышку, и оттого-то меня и поймали. И если вы пошлете со мною двух стражников, я сочту за счастье преподнести эту кубышку вам, а не Варайорту, в надежде заслужить ваше расположение.
Синюю кубышку отрыли, но она не помогла Свиному Глазку. Шаваш каждый день допрашивал Свиного Глазка, куда девался новенький из шайки. У Свиного Глазка вместо шкуры остались одни лохмотья, но куда делся новенький, он не знал.
Что же касается соучастников ограбления, то каждый из них рассказывал о происшествии по-разному. Шесть разбойников рассказывали о драконах, один — о песчаной змее о шести хвостах, в точности такой, какою в детстве пугала его мать, а еще один утверждал, что перешел стену по радужному пути, — этот баловался учением сектантов Семицветной Радуги. «Это бесполезно, — наконец с тоской сказал себе Шаваш, — они видели нечто такое, что не отвечало их обыденной картине мира. И когда эта картина мира разбилась вдребезги, они схватились за представленья из сказок. Они ошибаются не сейчас, они ошиблись на самой первой стадии восприятия, потому что человек может увидеть только то, что научили его видеть окружающие. Как бы и со мной не случилось подобное!»
Свиной Глазок предлагал Шавашу большие деньги. Шаваш деньги взял, но побоялся, что если сослать разбойника в каменоломни, тот станет болтать о том, что спрашивал Шаваш. По приказанию Шаваша на Свиного Глазка оформили бумагу, что тот заболел и умер в тюрьме, а потом завернули в циновку и задавили.
Шаваш набрал оплавленного гранита в усадьбе Таута-лаковарки и снес эти камни одному человеку, у которого были всякие приспособления для насилия над природой. Тот сказал:
— Удивительный феномен природы! С одной стороны камню было холодно, а с другой — просто страшно как жарко.
— А человек так не мог сделать? — спросил Шаваш.
— Что вы! Вот эти белые глазки кипят при температуре в три тысячи градусов, а такой температуры не бывает даже в лучших печах под давлением. Разве только это сделал монах-шакуник: они, говорят, умели плавить гранит, как воск.
Шаваш рвал на себе волосы, что не арестовал разбойников сразу же, как услышал о чуде в лаковарке и узнал по приметам новенького пропавшего желтого монаха. Шаваш надеялся, что тот совершит еще несколько чудес, от которых ему будет трудно отвертеться, а взял и пропал: уже второй раз ушел из-под носа Шаваша, словно почуяв беду.
Больше всего Шавашу не нравилось, что этого человека никто толком не заметил. Скверно, если у человека есть оружие, которым можно разрезать каменную стенку. Но еще скверней, если человек при этом умеет отвести всем глаза так, чтобы его никто не заметил. «Не думаю, — сказал себе Шаваш, что я первый занимаюсь этим делом. А из того, что я не первый занимаюсь этим делом и ничего об этом деле не слышно, следует, что я выбрал не самый простой способ самоубийства».
Надо признаться, что юноша по имени Кешьярта, или Киссур Белый Кречет, много чего не сказал государю.
Начать лучше, пожалуй, с того, что по законам империи Киссур не был сыном Марбода Белого Кречета, потому что у Марбода сыновей не было. Была вдова, Эльда-горожанка. Эту-то Эльду через два года после смерти Марбода взял в жены, по обычаю, его старший брат Киссур. Еще через год родился маленький Киссур, — и, опять-таки по обычаю, в таких случаях первенец считается родившимся от первого мужа.
Поэтому все в округе считали Киссура сыном Марбода.
Чиновники империи в это время разрушали незаконнорожденные замки, а наследников забирали в столичные лицеи, и там с ними обращались очень хорошо. Многим знатным это не очень-то нравилось. Мать Киссура, Эльда, однако, сама отвезла его в Ламассу, а на прощание повторила: «Хорошенько запомни, что твоего отца убил чиновник по имени Арфарра и человек по имени Клайд Ванвейлен, приплывший с западных островов и обратно не ехавший».
Киссур, теперь уже Кешьярта, учился очень хорошо. Он обнаружил, что многое, произошедшее в год смерти государя Неевика в Верхнем Варнарайне и многое, касающееся мятежа Харсомы и Баршарга, можно прочесть лишь в Небесной Книге. Он выхлопотал соответствующий пропуск.
Он узнал, что чиновник по имени Арфарра стал после подавления мятежа араваном Нижнего Варнарайна, через год был клеймен и сослан, а в ссылке его отравили. Никаких упоминаний о Клайде Ванвейлене и его товарищах он не нашел: если они и были, то кто-то умудрился вымарать их из самой Небесной Книги.
Он обнаружил, что человек по имени Даттам, который был тоже замешан в убийстве, погиб через десять лет после смерти Арфарры, когда начались сильные гонения на колдунов вообще и на храм Шакуника в особенности.
Киссур стал искать путь в западные земли. Незаметно для себя он приобрел огромное количество сведений по истории. Эти сведения не во всем совпадали с официальной версией истории.
Официальная история исходила из идеи непреложного закона. Непреложный закон истории заключался в том, что государство, подобно луне или зерну, обречено на умирание и возрождение. Есть время сильного государства и время слабого государства. Когда государство сильно, чиновники справедливы, знамения благоприятны, урожаи обильны, земледельцы счастливы. Когда государство слабо, чиновники корыстолюбивы, знамения прискорбны, урожаи скудны, а земледельцы, будучи не в состоянии прокормиться, уходят с земли и пускаются в торговлю.
Но как только Киссур стал рыться в отходах истории, в донесениях и документах, эта общая идея как-то пропала. По документам, например, следовало, что мятеж Харсомы не удался не из-за непреложного закона, а из-за случайной измены; и притом Харсома мог еще победить, если бы его немного погодя не зарезал один из его охранников. Киссур также обнаружил, что и некто Баршарг мог бы многое натворить, если бы чиновник по имени Арфарра не провел Баршарга так же, как он до того провел короля Варнарайна.
Задолго, впрочем, до этого Киссур слышал уличные песни о справедливом чиновнике Арфарре и справедливом разбойнике Бажаре. После знакомства с архивами он понял, что народ, действительно, прав, и еще подумал: «Хорошо, что Арфарра погиб. Потому что нельзя б было не отомстить ему за отца; однако ж и жить после этого было бы безобразием. А вот Ванвейлена убить надо.»
Киссур подал доклад о том, как плыть в Западные Земли. Доклад сушили-вялили, потом отказали. То же — второй, третий раз. Киссур закончил лицей с отличием, получил мелкую должность в провинции Инисса, однако отпросился на год на родину.
Эльда посмеялась над его докладами и сказала, что не за должностью она его посылала в Небесный Город.
Тогда Киссур сказал, что съездит туда, куда она хочет: набрал людей, по-прежнему верных роду Белых Кречетов, снарядил лодку и уплыл на Запад. Через восемь месяцев он вернулся и сказал матери, что они, наверное, сбились с пути или еще что, потому что Западная Ламасса пуста и дика, и никаких родичей Клайда Ванвейлена там нет. Тогда Эльда сказала, что в двух днях пути есть двор Дошона Кобчика, сына Хаммара Кобчика, который тоже убивал Марбода, и что это лучше, чем ничего.
Киссур на это возразил, что он не хотел бы убивать сына за то, что сделал отец, и Эльда спросила, желает ли он, чтобы она рассказала об этом ответе соседям? Киссур попросил ее подождать, сошел во двор, оседлал коня и уехал. Те, кто встречали его по пути, видели, что ему не по душе эта поездка. Он вернулся через четыре дня, и Эльда ни о чем его не спрашивала. Тогда Киссур из хвастовства вытащил меч прямо в горнице и стал счищать то, что на него налипло. Эльда сказала, чтобы он перестал сорить в горнице, потому что она не хочет, чтобы хоть что-то от такого человека, как Дошон, было у них в доме, и что его отец в прошлые времена так бы не поступил. Киссур возразил:
— В прошлые времена об этом сложили бы песню, а меня за это повесят.
Эльда сказала ему, чтобы он не болтал глупостей, потому что здесь тоже живут не дураки, и ни один человек, из их людей или из людей Дошона, не упомянет его имени.
Киссур прожил еще три дня и уехал. По прибытии в столицу он подал доклад о своей поездке, умолчав лишь о том, что случилось с Дошоном. На следующий день его арестовали. Недели две он сидел в клетке, а потом его вызвали на допрос и следователь спросил, чего он, по его собственному мнению, заслуживает. Киссур сказал, что он ослушался закона и заслуживает казни топором или секирой. Следователь удивился и спросил:
— Не лучше ли вам тогда вернуть золото?
Тогда Киссур тоже удивился и спросил, в чем его обвиняют. Тут-то следователь сказал, что в Западной Ламассе должно быть много золота. А Киссур золота не привез, стало быть, похитил государственное имущество, и, верно, с мятежным умыслом.
Следствие по делу первого министра Ишнайи велось спустя рукава. Множество людей, несомненно виновных, не были даже арестованы, другие выпущены при личном содействии господина Нана. Пришло распоряжение никого не клеймить: вообще у деловых людей сложилось самое благоприятное впечатление, и все говорили, что господин Нан не посадил никого, не будучи к тому вынужденным. Пострадали лишь люди, вовсе не имевшие заступников или вызвавшие чей-то личный гнев.
Заступников у Киссура не было, но и обвинений, собственно, тоже. О причинах опалы министра слухи ходили самые невероятные. Киссур, признав себя слугой министра с самого начала, не стал переменять показаний. Он понимал, что в противном случае ему придется отвечать и за убийство Дошона, и за побег из тюрьмы, и за резню на островке. Несколько месяцев его продержали в тюрьме, а к концу зимы отправили в Архадан, исправительное поселение в провинции Харайн.
Первый министр Нан разыскивал Киссура исподтишка и на воле, ему и в голову не пришло искать его среди арестованных слуг Ишнайи.
Порядки в Архадане были не из лучших с точки зрения справедливости. Начальник Архадана, господин Ханда, и жена его, Архиза, правили Архаданом без препон, привыкли смотреть на ссыльных преступников как на свою собственность и поэтому весьма их берегли. Ремесленников и мастеров, если хорошего поведения, они отпускали в соседний город на оброк. Киссура, как негодного к другим работам, определили в поле.
Плантация, куда его привезли, была небольшая: посереди два дома без мебели, где зимой держали людей, по тысяче штук, хижина счетовода с двумя яблонями, маленькая кумирня, сахарная мельница и завод; чуть дальше винокурня, где гнали сахарную водку. Господин Ханда был в этих местах государь земной и небесный: над плантацией, на склоне горы, высился его белый дом, окруженный стенами и садами.
Большинство товарищей Киссура в детстве кормилось с земли, им даже как будто нравилось в ней пачкаться. Киссур землю и мотыгу сразу возненавидел, и притом был к ней мало привычен. В первый день он не выполнил половины урока. То же повторилось и на следующий.
На третий день надсмотрщик-заключенный, из бывших чиновников и человек уважаемый, велел возместить недостающий урок палками. На четвертый день Киссур остался в бараке, сказав, что палки вещь позорная, а копаться в земле еще позорней. Тогда его спустили в каменный мешок и крикнули, что воды в мешке довольно, аж по пояс, а больше бездельникам ничего и не полагается.
После этого Киссур вышел работать на поле со всеми, и надзиратель решил, что он смирился.
Недели через три Киссура, вместе с другими, выкликнули на работу в хозяйский сад, связали цепочкой и повели через стены и ворота почти к самой вершине горы. Нужно было срубить старые дубы и еще кое-что: госпожа Архиза хотела в этом месте прямую аллею и павильончик рядом. Киссур махал топором до полудня, а потом сел передохнуть и глянул вниз.
Великий Вей! Какое диво!
А сад был и вправду очень хорош и устроен соразмерно, подобно целому миру, но миру, отличному от нашего. Вода в фонтанах стремилась вверх, а не вниз; ручные белки и олени бродили, как в золотом веке; на деревьях зрели расписные яблоки, а многочисленные озера, сверху, были как зеркала: сад умножался в них тысячекратно и становился безграничным. О, сад! Чтение услаждает лишь слух, живопись услаждает лишь зрение. Сад же, подобно самой жизни, действует на все чувства сразу: благоухают цветы, шепчут струи, рука скользит по шелковой траве…
Вдруг Киссур увидел: слева раздвинулись цветущие рододендроны, на полянку выехало несколько всадников, и впереди — женщина: в золотые косы вплетен жемчуг, алое платье заткано серебряными пташками.
— Ты чего расселся, — услышал Киссур, — и тут же надзиратель полоснул его кнутом: хотел показать перед хозяевами усердие. Киссур вскочил, поглядел на топор в своей руке и подумал: «Экий хороший топор!». Поглядел на кнут в руках надзирателя и сказал:
— Экий дурной кнут!
— Ты че? — сказал надзиратель, отступая и меняясь в лице. Киссур размахнулся и, швырнув топор, попал надзирателю поперек шеи. Надзиратель упал на траву, дрыгнул ножкой и умер. Обух у топора был очень широкий, рана развалилась, топор подумал и выпал из шеи.
Всадники заверещали. Киссура схватили: он не сопротивлялся. Женщина в алом платье подъехала ближе. Киссур опустил глаза: ему было мучительно стыдно за тряпье, в которое он был одет.
— Тебя что, — спросила женщина, — первый раз в жизни ударили?
— Что ж, — возразил Киссур, — он бы меня рано или поздно забил! Я, признаться, не хотел так скоро мстить, но и не мог стерпеть такую несправедливость на ваших глазах.
Кто-то в свите засмеялся, а женщина удивилась, потому что у юноши был отменный столичный выговор. Она махнула рукой, — Киссура увели и заперли в подвале господского дома.
Женщину в алом платье, затканном серебряными пташками, звали Архиза. Она была женой начальника лагеря. Было ей лет сорок, но она была все еще очень красива: с тонким станом, высокой грудью, чудными пепельными волосами, с бровями, похожими на летящий росчерк пера; руки ее были, правда, несколько грубоваты.
В юности госпожа Архиза спала за занавесями с белыми глициниями, вызывая восхищение посетителей утонченностью и образованностью. Была, однако, женщиной рассудительной и на красоту свою смотрела как на капитал, который надо вложить в дело; денег не швыряла. Капитал уже несколько поблек, когда один из посетителей, господин Айцар, выдал ее замуж за довольно ничтожного человека, господина Ханду. Архиза похлопотала и выискала мужу его нынешнюю должность. Кроме того, муж с радостным трепетом обнаружил, что богатство его жены гораздо изрядней, чем ему представлялось, и не лежит в сундуках, а вложено весьма прибыльно. Жену свою он любил до безумия.
Архиза была женщина жадная и до имущества и до любовников: она-то и заправляла всем в лагере, а муж только ставил подписи.
На следующее утро господин Ханда за утренним чаем робко спросил у жены совета: что делать со вчерашним убийцей?
— Знаешь, милый мой, — сказала Архиза. — Я посмотрела его дело, — это странное дело. Никаких постраничных обвинений не предъявляли, сослали как слугу господина Ишнайи, за день до опалы принятого на службу. А между тем выговор у него отменный… Знаешь ли ты, что никто ничего не слыхал о сыне Ишнайи и его товарищах? Как бы этого мальчика не хватились в столице через год-другой.
Господин Ханда понурил голову и подумал: «Стало быть, этому вертлявому Мелие — отставка. Однако то, что она говорит о мальчишке, может быть, и правда.»
Привели Киссура. Господин Ханда хмуро прошелестел бумагами и сказал:
— Я так и не понял из документов, за что тебя осудили?
— За то, в чем я не виноват, — ответил Киссур.
— Бедный мальчик, — сказала Архиза. — Ну, хорошо, допустим, господин Ишнайя провинился, но при чем тут другие? А за что наказан министр?
— Я не знаю, — ответил Киссур и замолчал.
«Это хорошо, — подумала женщина, — он умеет быть преданным и молчать».
Так-то Киссур был отправлен в канцелярию. Первый же отчет, им переписанный, чрезвычайно порадовал госпожу Архизу: какой отменный почерк! Госпожа поручила ему выправить докладную записку — не только почерк, но и слог оказался отменный.
Господин Ханда лично попросил его составить весьма сложную накладную. Киссур постарался. Господин Ханда прочел бумагу, усмехнулся и велел переделать все заново. То же случилось и со второй бумагой. Третью бумагу Ханда, поморщившись, принял. Один из секретарей Ханды полюбопытствовал, так ли плох новый писец. Ханда с досадой ответил, что все три бумаги составлены безупречно, но для юноши будет много полезней, если он не будет задаваться.
Прошла неделя. Господин Ханда взял молодого заключенного себе в секретари. Вскоре супруги уехали в город и секретаря увезли с собой.
Дом Архизы в городе Таиде был одним из самых блестящих, каждый вечер гости, изысканное угощение. Дамы ездили на богомолье и вместе пряли шерсть. Мужчины, цвет общества, славили добродетель и ум красавицы-хозяйки. Киссур, хорошо одетый, со своим столичным выговором и образованием, был всеми отмечен.
Прошло еще немного времени, и Киссур понял, что влюблен в Архизу: эта мысль ужаснула его.
Надо сказать, что Киссур очень мало знал женщин, а тех, которых знал, безотчетно воспринимал по образу и подобию своей матери. Несмотря на весь столичный лоск и тонкое обращение, Киссур детство все-таки провел в горном замке, а в столице многое пропустил мимо ушей.
Государыня Касия в свое время возобновила старую традицию: чиновники сидят за бумагами, а жены собираются в тростниковые хижины прясть шерсть. Это оказалась очень полезная традиция: чиновники не встречались друг с другом по видимости, а жены вместе пряли шерсть, и много было такой шерсти напрядено, что у самого Парчового Старца голова пошла бы кругом. На эти посиделки женщины приводили детей; а дети — своих товарищей из лицея. Потом стали приходить жены таких людей, которые уже и чиновниками-то не были, и установился совершенно особый тон: люди радовались жизни, и других радовали.
Киссур, однако, свободное время, как мы помним, проводил в архивах, а на посиделках не бывал. И зря не бывал. Ибо, скажем прямо, если бы он на этих посиделках бывал, то он и к Западным Землям поплыл бы на год раньше, и вернулся бы героем, и сейчас был бы крупным чиновником, — может, даже начальником Западных Земель.
Надобно сказать, что госпожа Архиза ханжой не была, однако на первое место ставила интересы дела. Интересы дела требовали уважения к общественному мнению, а общественное мнение полагало, что жене равно необходимо и иметь любовников и говорить о добродетели, так же как мужу равно необходимо брать взятки и говорить о справедливости.
Киссур, почувствовав, что любит Архизу, не знал, куда деться, потому что Архиза была замужем и честной женщиной, и муж ее подарил Киссуру жизнь. Он подумал, что если выдаст себя хоть нескромным взглядом, то Архиза его тут же прогонит: а эта мысль была нестерпима. Он стал избегать званых вечеров.
Архиза меж тем чувствовала в юноше некоторую дикость, но полагала немыслимым целомудрие в человеке из окружения Харрады. Неужели этот столичный чиновник даже в несчастии пренебрегал провинциалкой! Поначалу она просто заигрывала с ним, но, видя холодность его, встревожилась. Постепенно прихоть ее превратилась в опасение, что она уже слишком стара. Она гляделась в зеркало, плакала, даже звала гадалку, и однажды сказала самой себе: я думала — это последнее увлечение, а это — первая любовь.
Одного из управляющих госпожи Архизы звали отец Адуш. В молодости он был мирским братом при монастыре Шакуника и одним из лучших тамошних колдунов. Киссур немного сошелся с отцом Адушем. Он и не подозревал, что этот человек — отец той черноволосой девочки, что всегда так быстро приносила ему документы в Небесной Книге.
Осень Бьернссон провел в западном Хаддуне, зимой он ушел на юг, в теплую Иниссу, а с началом весны его потянуло обратно в Харайн.
В пути, застеснявшись безделья, он прилепился к какой-то общине и ходил с ними на поля. Он думал, что будет непривычен к огородной работе, но работал сноровистей многих. Он оставался на земле еще полмесяца, зачарованно следя, как лезут из земли ростки: и сами ростки, и письмена трав и цветов были обыденным и дивным чудом. Ведь если человек строит дом или лепит горшок, и ложится спать, то утром, проснувшись, находит последний кирпич на том месте, где он его положил, а если человек растит тыкву, польет ее и уходит спать, то, проснувшись, находит на тыкве вместо десяти листочков — одиннадцать, и большой желтый цветок с усиками или столбиком внутри. Разве ежедневное чудо перестает быть чудом?
Бьернссон был счастлив; ему не было дела до других, другим не было дела до него. Он не боялся ничего потерять, потому что ничего не имел. Он ночевал на сеновалах и под открытым небом; бывало, ученые чиновники почтительно приглашали его потолковать о сущности человека. Он уклонялся:
— Как только мы употребляем термин «сущность», мы перестаем говорить о сущности. Давайте лучше слушать, как говорят о ней звезды и облака.
Он питался подношениями и тем, что выставляют у придорожных камней, как откуп домовым и разбойникам, разговаривал с крестьянами и часто отдавал им то, что подавали ему. Раньше Бьернссон всю жизнь куда-то торопился и спешил. Каждый день он давал себя клятву отдохнуть, но, едва он принимался отдыхать, каждая минута отдыха казалась ему смертным грехом. Теперь он был очень счастлив.
В первый раз он встревожился в середине лета. Он сидел в стогу с косарями. Он помог им косить, пообедал с ними ячменной лепешкой и лохматой травой, его разморило на солнышке, и он заснул. Через час он открыл глаза и услышал щебет птиц и шепот косарей.
— Говорят, — сказал один из косарей другому, — небесный государь недавно вызвал к себе яшмового аравана и послал его на землю собирать материалы для доклада, потому как время несчастий.
— Глупости, — возразил второй крестьянин, — мертвые не оживают, и яшмового аравана никто не убивал. Вместо него зарезали барашка и представили гнусному министру печень и сердце барашка. А яшмовый араван с тех пор бродит по ойкумене и творит чудеса: бывает, выйдет из леса к косарям, только взглянет — а копны уже сметаны.
Холодок пробежал по спине проснувшегося Бьернссона. Первый крестьянин задумчиво поглядел туда, где золотились копны, и сказал:
— Да! Мы ведь думали, тут на неделю работы, — а управились за день.
Так человека в конопляных башмаках и куртке, подхваченной гнилой веревочкой, впервые назвали воскресшим яшмовым араваном: араваном Арфаррой.
В это время был такой случай. У одного горшечника из города Ламасса в провинции Харайн завелась дома нечисть. Днем еще ничего, а ночью — бегают, визжат, бьют готовый товар… Всех женщин перепортило. Горшечник ходил сначала к казенным колдунам, потом к черным — ничего не помогало. Как-то утром соседка ему говорит:
— Знаешь, я вчера во сне побывала в небесной управе, и мне сказали, что у деревни Белый Желоб под именным столбом спит человек. Разбуди его и поклонись в ноги: он тебе поможет.
Горшечник тотчас же отправился в путь, и, действительно, нашел под именным государевым столбом человека. Тот сидел и ел лепешку. Горшечник рассказал ему все.
— А я-то тут при чем, — сказал святой сурово.
Но горшечник, как было велено, не отставал от него, плакал и стучался головой. Святой встал и пошел: горшечник быстро пополз за ним на коленях. Так он полз часа два. Наконец святому надоело, он сломил ветку, стегнул ей по земле и подал горшечнику:
— На! Пойдешь домой, отхлещешь этим каждую половицу: вся нечисть сгинет.
Горшечник поспешил домой, — и что же! С того дня все бесы пропали совершенно.
Этот святой был яшмовый араван.
А еще была такая история: одна женщина хотела пойти и поговорить с яшмовым араваном, он как раз недавно проходил мимо соседнего селенья. У околицы ее нагнал староста:
— Куда идешь?
Женщина распищалась, как мышь под сапогом, а староста вытащил плетку и погнал ее домой, сказав, что она и так задолжала кругом господину Айцару, и что дела ее поправятся скорее, если она будет плести кружева, нежели бегать за попрошайками.
Женщина вернулась, стала плести кружева и горько плакать. Вдруг все как-то прояснело перед ее глазами, и она услышала все те ответы, которые хотела услышать от яшмового аравана. Все было внятно и просто: а когда женщина очнулась, то увидела, что сплела кружев втрое больше, чем обычно.
Вскоре после этого случая Бьернссон проходил через маленький уездный городок, недалеко от Архаданских исправительных поселений, и остановился, не в первый уже раз, у крестьянина по имени Исавен, уважаемого одними за зажиточность, а другими за добропорядочность. Хозяин принял бродячего монаха радушно. Накормил, разговорился. В доме как раз гостило несколько чиновников.
— Жаль, — промолвил один из чиновников, что человек, обладающий такими достоинствами, как ваши, уклонился от служения государю, — если бы вы служили государю, вам не пришлось бы довольствоваться чашкой риса.
Бьернссон возразил:
— А если бы вы могли довольствоваться чашкой риса, вам бы не пришлось служить государю.
Утром праведник засобирался в путь. Хозяин вынес ему на прощание корзинку с едой. Там лежали сладкие апельсиновые лепешки, козий сыр, кусок копченой свинины и еще много всякого добра, а поверх всего крестьянин положил красивый шерстяной плащ.
Бьернссон взял лепешки и сыр, а от остального отказался.
— Друг мой, — взмолился хозяин, — нехорошо отказываться от подарков, сделанных от чистого сердца. Ты делаешь меня плохим человеком в глазах деревни, скажут: «Праведник не взял у богача».
Бьернссон улыбнулся и сказал:
— Что ж! Я, пожалуй, попрошу у тебя подарок.
Крестьянин запрыгал от радости.
— У тебя, — продолжал Бьернссон, — есть сосед по прозвищу Птичья Лапка, и у него пятеро ребятишек. А он, за долги, уступает тебе поле. Оставь это поле ему.
— Вай, — сказал крестьянин, — это же глупость, а не человек. И я заплатил ему за это поле!
— Ты что, Бог, — сказал Бьернссон, чтобы называть человека глупостью? И разве я говорю, что ты не по праву берешь это поле? Я говорю — иди и попроси у него прощения, и от этого прощения урожай на твоих полях будет много больше.
И как праведник сказал, так оно и вышло.
Так-то Бьернссон стал просить подарки и проповедовать, что дело не в богатстве, а во внутреннем строении души. Бывает, что завистлив бедняк, бывает, что завистлив богач, а дурная зависть портит всякое дело. Бьернссон понял, что если он не будет говорить, то ему припишут чужие слова. А если он будет говорить, то его слова будут значить, может быть, не меньше, чем слова господина первого министра.
В начале осени в доме госпожи Архизы был праздник; катались на лодках, пускали шутихи. Праздник был отчасти по случаю дня Небесной Черепахи, отчасти по случаю приезда в город первого богача Харайна, господина Айцара. Айцар был человек не слишком образованный, однако из тех, в чьих руках деньги размножаются, как кролики. В народе таких людей считают оборотнями. Киссур был среди меньших гостей, и Айцар ему страшно не понравился, — у этого человека были слишком широкие кости, и слишком грубый голос, и само его занятие было не из тех, что способствуют добродетели и справедливости.
За ужином толстый Айцар принялся громко рассуждать о прошлогоднем государевом манифесте; ни для кого не было тайной, что сочинял манифест сам господин Нан. Манифест призывал подавать доклады о том, как улучшить состояние народа в ойкумене, и все знали, что лучшие из докладов будут оглашены через восемь месяцев пред лицом государя в зале Ста Полей.
Некоторые из молодых чиновников собирались писать доклады и, пользуясь случаем, стали расспрашивать господина Айцара о мнениях и предпочтениях первого министра, близкого его друга. Господин Айцар пожевал губами, ополоснул розовой водой руки из услужливо подставленного кувшина, и сказал:
— Господин Нан сведущ в классиках, уважает традицию. Посмотрите на манифест: какое богатство цитат! Ни одной строки, которая не была бы взята из сочинений древних.
Тут Киссур ступил вперед и громко сказал:
— Господин Нан невежественен в классиках, или нарочно перевирает цитаты. Вот: в своде законов государя Инана сказано: «Чтобы чиновник не мог взять у крестьянина даже яйцо, не отчитавшись во взятом.» А в манифесте процитировано: «Чтобы чиновник не мог взять у крестьянина даже яйцо, не заплатив за взятое».
Гости замолкли. Господин Айцар насмешливо крякнул. «Какой позор, подумал господин Ханда, муж Архизы, — так открыто обнаруживать свои отношения с моей женой». Один из местных управляющих Айцара изогнулся над его ухом и догадливо зашептал, что новому любовнику госпожи Архизы, видать, ревность что-то подсказывает в отношении Айцара, но такт мешает бросать при гостях обвинения, которые заденут честь любезной начальницы.
Но господин Айцар был человек умный. Он поглядел на Архизу и на Киссура и подумал: «Госпожа Архиза сегодня очень хороша, как бывает женщина уже любимая, но еще не любовница. Видимо, люди менее проницательные боятся объяснить мальчику, в чем дело, опасаясь мести женщины добродетельной, а люди более проницательные боятся объяснить мальчику, в чем дело, опасаясь его самого. У этого юноши глаза человека свободного, и понимающего свободу как право на убийство. Плохо перечить человеку с такими глазами».
После фейерверка господин Айцар подозвал Киссура и сказал:
— Молодой человек, окажите мне честь: соблаговолите прийти ко мне завтра в начале третьего. У вас, говорят, отменный почерк и слог?
Слова эти слышала госпожа Архиза. Она побледнела и заплакала бы, если б слезы не портили выраженье ее лица.
На следующее утро господин Ханда, муж Архизы и начальник лагеря, вызвал Киссура к себе. Он вручил ему бумагу: указ об освобождении за примерное поведение.
— Вы так добры ко мне — как отец к сыну! — сказал Киссур, кланяясь.
Господин Ханда закусил губу и побледнел, но, когда Киссур выпрямился, лицо у начальника лагеря было опять очень вежливое. Он протянул Киссуру большой пакет с печатью и сказал:
— Этот пакет я должен доставить с верным человеком в пятнадцатый округ. Времена нынче опасные, на дорогах много разбойников, а о вашей храбрости слагают легенды. Не согласитесь ли вы взять на себя это поручение?
Киссур поклонился и сказал, что тотчас же отправится в путь. В канцелярии ему выдали подорожную, суточные и этакий кургузый меч.
У ворот управы он, однако, столкнулся со служаночкой Архизы: госпожа просила его зайти попрощаться. Киссур покраснел и заволновался, но не посмел отказать.
Госпожа Архиза приняла его в утреннем уборе: сама свежесть, само очарование, сквозь белое кружево словно просвечивает розовая кожа, пепельные волосы схвачены заколкой в форме листа осоки. Киссур взглянул на эту заколку, и ему показалось, что она воткнута в его сердце.
Подали легкий завтрак, к завтраку — чайничек с «красной травой». «Красная трава» была модным питьем. Моду пить ее по утрам ввел господин первый министр, все бросились подражать, и Архиза очень завидовала «красным циновкам», которые невероятно обогатились, торгуя заветным напитком.
Поговорили о том, о другом. Архиза заметила, что чашка Киссура стоит полная.
— Вам не нравится «красная трава»? — спросила она.
— Признаться, нет, — покраснел Киссур. Он думал о другом.
«Да — подумала Архиза, — он пользуется любым поводом выразить свое несогласие с первым министром».
— Ах, — друг мой, — сказала Архиза, — сердце мое сжимается при мысли о вашем отъезда.
— Отчего же, — сказал Киссур.
Архиза покраснела.
— Дороги неспокойны, — сказала она. А потом, у вас столько завистников.
Тут Киссуру принесли чай, маленькая чашка утонула в его руке. Архиза прикрыла глаза и представила себя на месте чашки. Щеки ее запылали: она была на диво хороша в эту минуту. Она впервые любила. Она не знала, что делают в таких случаях. Его нет — и сердце разрывается от тоски. Он приходит, сидит среди гостей: сердце тут же боится, что он пришел по долгу службы и смотрит на нее, как на начальство.
Но сегодня она полагала юношу своей собственностью. Айцар, что-то учуяв, вчера просил Киссура себе. Архиза взамен отдала ему заключенного, весьма сведущего в механике, устроившего ее новую сахарную мельницу. Такие люди теперь приносили наибольшую прибыль. Архиза имела все основания считать юношу своею собственностью: то, за что ты заплатил, тем ты владеешь, — разве не так, особенно сейчас?
— Как вас зовут на самом деле?
— Киссур.
— Киссур… Это не из имен ойкумены.
— Мои отец и мать были варвары, из Верхнего Варнарайна.
Они спустились в сад, чудный сад госпожи Архизы.
Архиза, в бело-розовом платье новейшего фасона, подобного стиху Ферриды, полному намеков и обещаний, перебежала через радужный мостик, глянула вниз. Сердце ее затрепетало. Несомненно, он любит меня, ибо только любящий может быть так слеп, думала она, не применяя, однако, этих слов к себе. Он принимает меня за добродетельную провинциалку…
Тысячи мыслей вспыхивали в ее голове: попросить его не уезжать сегодня, тихонько сунуть в руки записку… в записке ключ и просьба прийти вечером во флигелек. Во флигельке ужин, накрытый для двоих, убранная постель… Нет! Такое дело сойдет с неопытным юнцом, но не с человеком из окружения Харрады: он сделает со мной все, что хочет, — но куда денется его любовь?
Они остановились перед зеленой лужайкой. Вверх поднимались огромные стрелы тяжелоглаза, усеянные тысячами белых и розовых цветов. На самом деле то была не лужайка, а озерцо. Тяжелоглаз цвел два-три дня в году: в эти дни стебли и корни вбирали в себя углекислый газ и всплывали, озеро превращалось в лужайку, плотно заставленную тяжелыми бело-розовыми копьями. Едва лепестки опадали, корни наливались крахмалом и вновь тонули. За цветущими стеблями был виден островок с разрушенным храмом, опутанным повиликой и розами. За храмом в лачужке жил нанятый за особую плату отшельник. Запах тяжелоглаза сводил с ума.
— Какие красивые розы, — сказал Киссур.
— Правда? Решитесь ли вы, однако, сорвать хоть одну?
Архиза вскрикнула. Киссур спрыгнул в воду под лужайкой: зеленые листья затрещали, белые и розовые лепестки разлетелись по воздуху. Через десять минут юноша, весь облепленный и мокрый, выскочил на берег. В руках его была огромная белая роза. Архиза вдела цветок в волосы, и капли воды заблестели в них, как бриллианты.
— Великий Вей! — вскричала Архиза, — но в каком вы виде! Разве вы можете ехать курьером! Есть ли у вас другое платье?
Киссур потупился. Другого платья и вправду не было и, что хуже всего, не было денег.
— Исия-ратуфа! — продолжала женщина, — ваши волосы совсем мокрые. Нет, решительно вам нельзя ехать сегодня. Пойдемте, здесь есть флигелек… Я поселила их из милости, старичок и старушка.
Они прибежали во флигель, уютный, как чашечка цветка. Старичка почему-то не было, Архиза, немилосердно краснея, что-то прошептала старушке, та заквохтала и побежала куда-то.
— Переодевайтесь же, — теребила юношу Архиза, — сейчас принесут другое платье. Что скажут, увидев вас в таком виде. Ах, я погибну в общем мнении!
Киссур нерешительно отстегнул меч и поставил его к стене. Она стащила с него кафтан и стала расстегивать рубашку. Киссур в смущении шагнул назад и сел на что-то, что оказалось широкой постелью. Архиза перебирала его волосы: запах белых и розовых лепестков был упоителен. «Нет, — я не отпущу его, — подумала Архиза. Я знаю — муж замыслил какую-то гадость по дороге». Она вынула из рукава бумажку с ключом от этого самого флигеля.
Киссур глядел на нее, с одеяла, расшитого цветами и травами, сверху вниз. Ах, как она была хороша: брови изогнутые, словно лук, обмотанный пальмовым волокном, и взгляд испуганной лани, и платье, подобное солнцу, луне, и тысяче павлинов, распустивших хвосты, — красота, от которой падают царства. Киссур встряхнулся. Ему нужен был, перед поездкой, совет от кого-нибудь живого: от меча, коня или женщины.
— Госпожа Архиза, — сказал он робко, — ваш муж велит мне ехать прямо сейчас. Но утром я опять получил письмо от господина Айцара: он просит меня быть у него вечером. Стоит ли мне остаться?
У женщины перехватило дыхание. Что скажет Айцар людям, узнав, что она спуталась с человеком из окружения поверженного министра! Что скажет Айцар Киссуру, поняв, что тот любит ее как добродетельную женщину…
Архиза выпустила, словно очнувшись, ворот рубашки.
— Что ж, — сказала она с упреком, — вы все-таки робеете перед ним!
— Ничуть, — возразил Киссур, — этот человек глядит на весь мир, как на монетку в своей мошне (на самом деле господин Айцар глядел так только на госпожу Архизу, имея все к тому основания), а кончит он плохо, ибо богатство, не растраченное на подаяние и наслаждение, непременно приносит несчастье.
Женщина заплакала.
— Прошу вас, — сказала она, — не ходите к нему! Это дурной человек, страшный человек. Он с детства не сделал шагу без гадкого умысла. Он сеет самые гнусные слухи; он очень зол на меня. Муж вынужден ему угождать. Признаться ли — он и меня преследовал гнусными домогательствами. Я выгнала его, и с тех пор он от домогательств перешел к клевете.
Глаза Киссура налились кровью, он вскочил и вцепился в свой кургузый меч.
— Я пойду и поговорю с ним, — зашипел Киссур.
Архиза побледнела и упала бы, если бы Киссур не выпустил меча и не подхватил бы ее. Теперь она висела у него на руках, а он стоял без кафтана и в расстегнутой рубашке, а старушка с одеждой все чего-то не шла.
— Великий Вей! Вы сошли с ума! Вы погубите мою репутацию и счастие мужа. Я запрещаю вам идти!
— Нет, я пойду!
— Да что дает вам право заботиться обо мне?
— Что дает мне право, — воскликнул Киссур. — Моя…
И бог знает, чем бы он закончил фразу, — но тут во флигель вошел господин Ханда. Госпожа Архиза вскрикнула, Киссур отскочил в угол. Начальник лагеря молча оглядел красного, взъерошенного юношу, свою прелестную жену, откашлялся и сказал, что лошади давно готовы и что молодой чиновник должен ехать.
А в столице месяц шел за месяцем; минула церемония летней прополки риса, и сбор урожая, прошла церемония в честь осенних богов, начались зимние дожди, каналы вздулись, и жители столицы прыгали по соломенным мостовым на высоких деревянных поставках. Вдвое больше стали арестовывать ночных пьяных, чтобы было кому утром чистить мостовые. Наконец наступила весна, в государевом саду заволновались поля крокусов, семи цветов и семидесяти оттенков: много ли, мало взять слов, — красоту этого все равно не опишешь.
Государь Варназд отдал Нану в жены свою троюродную сестру, красавицу семнадцати лет. У нее были маленькие ручки и ножки, и когда жениху показали ее брачное стихотворение, Нан сказал, что оно написано без грамматических ошибок. Больше он ничего не сказал.
По некоторым личным причинам Нан предпочел бы жениться на внучке Андарза, но ему льстило, что его сыновья будут принадлежать к императорскому роду. Из-за ее высокого положения Нан пока не брал никаких других жен. Впрочем, Нан ее нежно любил. В начале весны она принесла Нану наследника, и министр два дня плакал от счастья, а на третий день подписал указ, избавляющий от налогов деньги, вложенные в расширение хозяйства.
Шаваш теперь стоял во главе всего секретариата первого министра. Он редко появлялся в зале Ста Полей и никогда не возглавлял церемоний. Деятельность его была совсем незаметна. Господин Нан любил повторять: «Самое главное — иметь систему и не иметь ее. Самое важное — иметь правильных людей в правильных местах. Ибо любая реформа бессильна, если чиновники недоброжелательны, и любое начинание успешно, если заручиться поддержкой друзей.» В результате незаметной деятельности Шаваша люди, верные Нану, становились во главе управ и провинций, а люди, неверные Нану, оказывались втянуты в довольно-таки гнусные истории.
Дело с женитьбой Шаваша на дочери министра финансов Чареники продвигалось скорее медленно, чем быстро, и было заметно, что Чареника хочет этой женитьбы больше, чем Нан. По совету Нана Шаваш оказался замешан в нескольких скандальных происшествиях в домах, куда мужчины ходят изливать свое семя. Стали говорить, что это человек несемейный, а так: которая под ним лежит, ту он и любит. Чареника, однако, продолжал свататься.
Всю весну, несмотря на постоянные хлопоты, Шаваш навещал домик из шестидворки у Синих Ворот, где по утрам был слышен, словно в деревне, стук подойников и хруст зерна в зернотерке, где пахло парным молоком и где по столбикам галереи вились, раскрываясь к утру и увядая к вечеру, голубые незатейливые цветы ипомеи.
— Посмотрите, роса на этих бледных лепестках блестит поутру совершенно так же, как роса на золотых розах государева сада, — говорил Шаваш.
— Ах, — отвечала Идари, опуская головку и закрываясь веером, — я не пара для вас, сударь! Вы видитесь с государем, а я — дочь преступника.
Шаваш являлся с приличествующими подарками. Женщины дивились: да он и сам дивился себе в душе. Иногда Шаваш приносил с собой бумаги, из числа более невинных, и работал с ними в нижней комнате, рядом с жаровней, кошкой и тремя старыми женщинами, склонившимися над вышивкой и плетеньем.
Тогда Идари оставалась за решетчатой перегородкой и читала ему что-нибудь или пела.
Шаваш приносил в дом разные сладости, а на весенний праздник второй луны принес двух кроликов, и сам зажарил их с капустой и травами так, как то делали богатые люди в его деревне: и долго смешил всех, рассказывая, как его однажды позвали готовить такого кролика и как он его украл.
Наконец Шавашу это надоело, и он дал тетке Идари и на юбку, и на сережки. Вечером, прощаясь, тетка раскланялась с ним не у наружных дверей, а на пороге нижней залы, и убежала в кухню, где подопревало тесто. Шаваш осторожно шагнул в сад, схоронился под скамьей в беседке, а ночью залез к Идари в окно, измяв и оборвав цветы ипомеи, и сделал с ней все то, что полагается делать мужчине и девушке после свадьбы и что не полагается делать до свадьбы; и Шавашу это время показалось много лучше, чем то, что он проводил в домах, где мужчины сажают свою морковку. А Идари заплакала и сказала:
— Ах, сударь, молва сватает вас и Янни, дочь министра финансов.
— Я поступлю так, как вы скажете, — проговорил Шаваш, целуя мокрые от слез ресницы.
— Сударь, — отвечала Идари, — я бы хотела, чтобы вы взяли замуж Янни. Мы с ней подруги с детства, и шести лет поклялись, что выйдем замуж за одного человека. Она призналась мне в планах, которые имеет ее отец, и я сказала: «Вряд ли такой человек, как Шаваш, удовольствуется одной женой». А она заплакала и ответила: «Ты права, и я думаю, чем брать в дом невесть кого, лучше взять второй женой верную подругу — меньше будет скандалов. Вот если бы ты вспомнила наши детские клятвы и согласилась бы стать второй женой.»
Обе помолвки состоялись в один и тот же день. У Чареники были плохие соглядатаи, и он не знал, что Шаваш путался с одной из невест до свадьбы.
Через неделю император подписал указ о создании Государственного Совета, и Шаваш вошел в совет одним из младших членов, оставаясь одновременно секретарем Нана.
Через две недели Шаваш на вечере у министра полиции Андарза пожаловался, что, оказывается, отец его второй жены — государственный преступник. Еще через две недели Шаваш выехал с особой бумагой от господина Андарза в исправительное поселение Архадан, в провинции Харайн. Он ехал с неохотой и тосковал о розовых ипомеях в домике у Синих ворот.
Начальник горного округа, к которому послали Киссура, принял его весьма радушно. Сын его, Мелия, сказал Киссуру:
— Послезавтра я устраиваю в горах охоту. Если вы, человек из столицы, не побрезгуете нашим ничтожным обществом, мы будем счастливы полюбоваться вашим искусством.
Мелия был юноша мелкий и гадкий, души у него было на самом донышке, а ума и вовсе не было. Он, однако, умел говорить комплименты дамам и делать бескорыстные гадости.
Охота вышла отменной: пестрые перья так и летели перед всадниками. Киссур, без сомнения, был лучшим из охотников, даже Мелия не мог с ним тягаться. Мелие было досадно, он думал: ну, конечно, где нашим глупым горам равняться с раздольями государева парка. Досада его проистекала оттого, что он сам имел счастие пользоваться вниманием госпожи Архизы месяц тому назад, а в пакете, который привез Киссур, господин Ханда написал, как обстоят дела, и тревожился за жену, которая связалась с врагом первого министра.
На привале расположились у старого храма, — к деревне спускалась хорошо утоптанная тропка, далеко внизу золотились на солнце стога. Киссур спросил, чей это храм. Мелия скривился и сказал, что вообще-то храм посвящен местному богу-хранителю тюрем.
— Но двадцать лет назад неподалеку убили аравана Арфарру. Вскоре после этого одна баба подбирала колоски и присела под горой отдохнуть. Вдруг навстречу ей из лесу выходит призрак в лазоревом плаще, шитом переплетенными ветвями и цветами, и говорит: «Я, араван Арфарра, за верность государю пожалован почетною должностью бога-хранителя Серого Хребта, а жить мне определили вот здесь» — и показал храм на горе. Баба заплакала, а призрак в лазоревом плаще сказал: «Не плачь. Настанут скверные времена, я вернусь на землю и наполню корзины бедняков головами богачей. Но для этого вы каждый день должны кормить меня и почитать, ибо даже боги не оказывают благодеяний без подарков». Тут призрак исчез. Баба очухалась — глядь, а ее корзинка полна колосьями доверху. Перевернула корзинку, и из нее выпала большая яшмовая печать. Печать носили из дома в дом, пока не конфисковали, а жители деревни повадились ходить в храм и оставлять на ночь горшки с едой у околицы.
— И что, — справился Киссур, — пустеют горшки-то?
— Отчего же не пустеть? — возразил Мелия. — В этих горах и разбойники, и отшельники водятся. Подойдут к дому, увидят горшок — поедят и уберутся, а нет — так еще влезут и хозяев с перепугу порежут.
Киссур выменял в деревне овцу, взрезал ей горло и заночевал в храме, надеясь на встречу с призраком. Но то ли покойника не было дома, то ли он гнушался Киссуром.
Утром, на обратном пути, Киссур спросил Мелию:
— Я заметил, что в храме все ленточки и пища очень старые, не меньше двух месяцев. Тропа заросла травой. И плиту под алтарем разорвало.
Один из спутников засмеялся.
— А, — сказал он, — теперь новая вера. Месяца два назад косили здесь сено. Вдруг вышел из лесу оборванец, помог. На следующий день бабы пошли в храм молиться и увидели вот эту самую разорванную плиту. Этот оборванец уже третий месяц как шляется по провинции, называет себя воскресшим Арфаррой, но ничего, к мятежу людей не склоняет.
Мелия задумчиво сказал:
— Я видел этого человека. Отец приехал в деревню благословлять рассаду; там как раз был этот человек. Накануне у отца украли церемониальную чашу. Отец позвал крестьян и проповедника, и пригрозил, что накажет всю общину, а бродяжке сказал, что это из-за его проповедей народ не доверяет установленным церемониям и велел отыскать вора. Побродяжка собрал всех крестьян, дал каждому по палке и сказал, что у вора за ночь палка вырастет на четверть.
— И что же, — выросла?
— Нет, но вор не спал всю ночь и в конце концов обрезал палку настолько, насколько она должна была вырасти.
— Это вряд ли можно назвать чудом, — засмеялся кто-то.
— Несомненно, — сказал Мелия. — Однако если б эти палки роздал я, или мой отец, или ты, никто бы не поверил, что они вырастут…
— Трудно будет, — сказал кто-то, — этому человеку найти общий язык и с господами и со слугами. Твоего-то отца он утешил, а что твой отец сделал с вором?
— Простил, — сказал Мелия, и от досады засунул палец в рот.
Ох! Ну зачем его, Мелию, понесло рассказывать эту историю! Неуемный его язык! Дело в том, что еще года два назад отец его вынул из казенной чаши самоцветы и вставил вместо них вареные камни. Крестьяне — они ведь не понимают, настоящий камень или вареный, а духам урожая все равно. Из-за этих подменных камней отец и не захотел звать официального сыщика: у казенных людей на такие дела крысиный нюх. И вот вора нашли, отец уже собрался его вешать, а яшмовый араван вдруг возьми и скажи: «А ведь эту чашу воровали дважды: видишь поддельные камни? Друг мой, если ты не простишь второго вора, придется мне отыскать первого». Ну откуда, мать твоя баршаргова коза, у этого оборванца умение отличить вареный камень от настоящего?
— Да, — сказал один из спутников, — стало быть, правда, что по слову этого оборванца из камней капают слезы, потому что если уж твой отец по его слову кого-то просил, то куда там камням с их слезами.
Юноши засмеялись и стали наперебой рассказывать байки о чудесах, потому что, действительно, чудо важная эстетическая категория, хотя верить в чудеса чиновнику неприлично. Киссур слушал их молча: он не находил ничего удивительного в том, что убитый колдун воскрес, и только думал, что ему все же придется убить мертвеца.
В начале весны Шаваш прибыл в Харайн: он ехал инспектировать исправительные поселения на дальнем юге провинции. В городах его принимали отменно. Подарки так и сыпались, чиновники только и говорили о блестящих способностях и безупречных манерах нового члена Государственного Совета.
Приехав в столицу провинции, Шаваш вдруг вспомнил о виденной им два года назад дочке убитого судьи: нежная была красота. Шаваш полюбопытствовал. Чиновник доложил, что вдова умерла полтора года назад, а дочка пошла по рукам. Редкого образования барышня, все плакала и бранила гадалку, которая обещала ей в мужья блестящего столичного чиновника. В этот день наместник Ханалай устроил для Шаваша пирушку, позвал лучших девиц. Девицы закидали Шаваша цветами, шутили, пели — молодой чиновник сидел грустный, не выбрал ни одной. Девицы тоже чутко опечалились, — ведь удайся им разохотить инспектора, то и цена была бы им отныне выше.
Наутро Шаваш вышел на плоскую крышу управы наместника. Уже выцвели звезды, пропал утренний туман, — словно сдернули покрывало с разноцветных домов. К закрытым воротам Верхнего Города собирался народ; важный чиновник выкатился к статуе государя Иршахчана оповестить бога о начале дня, и вороны уже слетались к алтарю на ряженку и рис, принесенные в жертву. На причале рыбаки выгружали рыбу, ждали инспектора. В Нижнем Городе коньки крыш из крашеного пальмового листа чуть просвечивали сквозь зелень садов, за рекою шли сады и поместья уважаемых людей, и там же — священная дорога к желтому монастырю. Неприятная дорога, — поля быстро кончались, начинались исцарапанные скалы, лощинки с мутной водой, с ошером и камышом, и котловина. Над котловиной — небо, в котловине — озерцо, а на склоне, на полпути к небу, еще полгода назад, торчал монастырь.
Теперь монастыря не было: монахи исчезли из него неизвестно когда, а потом в провинции случилось очередное землетрясение, монастырь засосало в трещину и засыпало сорвавшимся гребнем котловины. Нечего было и думать раскапывать развалины, ни одного крестьянина Шаваш бы на такое дело не нашел, — однако, облазив эти места тайком, Шаваш обнаружил россыпи камней, оплавленных сверхвысокой температурой, — интересное, однако, было землетрясение в монастыре… И чего они, спрашивается, сгинули: спугнуло их что-то, или монастырь был как кокон, из которого вылупилась бабочка?
Тут Шаваша тронули за плечо: ярыжка в желтой куртке протянул ему письмо. Это был очередной отчет о человеке, называвшем себя яшмовым араваном: где прошел, что сказал, кого исцелил.
— Человек этот очень изменился, — кланяясь, доложил соглядатай. Месяц назад я спросил его, что лучше — богатство или бедность, и он ответил, что важнее всего внутреннее устроение души. Бывает, что бедный мучится от дурной зависти, а бывает, что богатый. А дурная зависть портит всякое дело. А месяц назад его спросили о том же, и он рассказал притчу о двух братьях, чернокнижнике и початом кувшине. А когда он кончил притчу, он спросил, что лучше, быть бедным или богатым? И крестьяне сами ему ответили хором, что лучше всего внутреннее устроение души. По моему ничтожному мнению, проповеди его скромны и несуетны. Это, конечно, если слушать его самого, а не чудесным образом за десять верст.
Шаваш глядел на город под ним и думал, что тот, кто имеет силу, всегда скромен и несуетен. Разве Нан говорит: «Я приказываю?» Он говорит: «Смею ли я, ничтожный, надеяться.» А сектанты и шарлатаны потрясают котомкой с прорехой и, растопырив глаза, верещат: «Мой учитель умел сдувать горы, сам я мог бы запихнуть весь мир в эту котомку, но из сострадания к миру я предпочитаю украсить ее прорехой». Шаваш с детства презирал всех тех, кто имел обыкновение грозиться ураганами, чтобы выпросить чашку рисового отвара.
Но яшмовый араван, беглый монах из пропавшего монастыря, вел себя совсем не как обыкновенные колдуны. Он не собирал последователей и не обещал им, что в грядущем, когда все будут братья, его сторонники будут первыми среди братьев. Он был вежлив к мирозданию, как первый министр. У него не было соучастников, у него были только слушатели. Ведь нельзя же арестовать крестьян за то, что они приходят послушать о том, как делать добро! И вот нет ни одного человека, которого можно было бы арестовать за сообщничество с яшмовым араваном, и нет ни одного крестьянина, который не был бы готов ему повиноваться, — при известных обстоятельствах…
Глаза Шаваша стали рыбьими, бешеными. Яшмовый араван? Воскресший бог? Недостойно просвещенного человека верить в подобное. Что ж — боги не ходят среди людей и не умирают, проверим-ка это, яшмовый араван!
Через три дня инспектор Шаваш прибыл в Архадан. Госпожа Архиза провела его своим дивным садом. Показала и тенистый грот, где жил в рубище специально нанятый отшельник, и павильончик на месте вырубленных дубов. Шаваш выразил восхищение фонтанами и чудесными механическими зверями. Шаваш признался, что господин министр как раз сейчас переустраивает унаследованный сад на Даттамовом острове, но и мечтать не может о подобных чудесах… Госпожа Архиза заколебалась. Госпожа Архиза сказала, что была бы счастлива сделать подарок первому министру. Но садовник, который все это устроил, вы знаете, бывший монах-шакуник: а им запрещено бывать в столице.
Так что все сошло замечательно: Шавашу даже не пришлось упоминать, что Адуш — его будущий тесть. Собственно, не очень ловко было б об этом упоминать, потому что за эти два дня Шаваш получил от госпожи Архизы все то, о чем так мечтал Киссур, но это время показалось Шавашу не лучше, чем то, что он проводил в домах, где мужчины тратят свое семя.
Утром третьего дня Шаваш попрощался с прекрасной госпожой и сошел вниз. К парадному крыльцу подали паланкин с открытым верхом. Паланкин был весь украшен резьбой и походил на розовый столик с перевернутыми ножками. Сквозь резную листву било солнце, выстроившиеся вдоль аллеи конные чиновники пожирали глазами модное платье столичного инспектора. Вынесли подарки: часы с крышкой из хрусталя, шкатулочки, короба с едой, и старенького заключенного, в синей арестантской курочке и с руками, продетыми в деревянные кольца.
— Немедленно снимите кольца, — возмутился изящный инспектор. — Отец Адуш, — прошу вас в паланкин!
Старичок выпрямился при виде чиновничьего кафтана. Его затрясло от злобы, как крупорушку.
— Смеет ли, — ядовито сказал заключенный, — ничтожный преступник сидеть на одной подушке со слугой государя?
Стража запихала его в паланкин, — старичок забился в угол и блестел оттуда на Шаваша злыми глазами.
Шаваш не торопился с известием о своем сватовстве. Весь день пытался он накормить или разговорить старика: бесполезно! Шаваш впервые встречался с такой ненавистью. Впрочем, он хорошо знал биографию своего будущего тестя, одного из лучших колдунов храма.
Предыдущий начальник был изрядный дурак и сначала обращался с заключенным хорошо; надеялся, что тот добудет ему золото или предскажет судьбу. Отец Адуш некоторое время морочил ему голову, но золота все-таки не сделал, начальника взяла досада, и отец Адуш отправился качать воду в рудники. Там он, войдя в долю с лукавым смотрителем, поставил водоотливную установку, — начальник, узнав про это дело, лично разложил колдуна и на малых козлах, и на больших, а кожаные ремни с машины велел ему съесть на собственных глазах. Три года отец Адуш жил под землей в шахте, и, будучи нежного сложения, весь уже покрылся какими-то водяными пупырышками. Ногти с пальцев тоже пропали. Потом начальство сменилось, госпожа Архиза вынула отца Адуша наверх и спросила, для чего еще, кроме шахты, годится его водоотливная установка. «Для фонтана» — сказал старик и сделал такой фонтан, что, действительно, множество людей стало приезжать любоваться садом мужа госпожи Архизы, и владелец сада совсем пошел в гору. А недавно, после манифеста первого министра, госпожа Архиза велела отцу Адушу погодить с фонтаном и опять делать водоотливную установку.
Шаваш еще и еще раз продумывал свой план касательно яшмового аравана. Без лишней скромности он находил его безупречным.
Старик сидел в кружевных подушках паланкина, нахохлившись, как больной фазан. Шаваш поглядел на него, усмехнулся и сказал:
— Я гляжу, вы очень ненавидите… тех, кто погубил храм?
— А хотя бы и так?
Шаваш вскинул брови:
— Ого! Вы не боитесь так разговаривать с инспектором?
— А чего мне бояться, мальчишка? Вы уже отняли у меня все!
— А что именно, — мягко спросил Шаваш.
— Вот, — отняли, и даже не заметили, что! Вот, положим, если бы вы не брали взяток, — хрипло смеялся старик, — ну, предположим такой невероятный случай, — что бы с вами стало?
— Думаю, — высказался Шаваш, вспомнив о кое-каких подписанных им приговорах, — сослали бы за взяточничество.
— Именно, — сказал отец Адуш, — за взяточничество, чтобы вам было обидней всего. Вот и мне обидно, что я посажен за колдовство.
— Шакуники, — возразил Шаваш, — изо всей силы старались прослыть колдунами. Говорили: можем изрубить горы голубыми мечами, можем мир свернуть и положить в котомку, хвалились, что взяли зеркало из небесной управы и видят каждую звезду в небе и каждую травинку на земле.
Старик усмехнулся.
— Что ж! Еще бы десять лет: завели бы и зеркало, как в небесной управе.
— И что же, — справился вкрадчиво Шаваш, — вы тогда бы сделали с управами земными?
Старик почуял подвох.
— Ничего. Чем бы они нам мешали?
— Ну, а что бы вы сделали с другим храмом?
— С каким?
— С другим, который тоже возмечтал бы о небесном зеркале?
Старик фыркнул. Мысль, что кто-то больше монахов-шакуников знал о тайнах природы, была совершенно несообразна.
— Да, — продолжал Шаваш, — я думаю, вы бы стерли храм-соперник, как зерно в крупорушке.
Шаваш достал из-под подушки ларец и раскрыл его. На бархатной подушечке лежали два камня, с оплавленным бельмом: один из той самой стены в лаковарке, которую, видите ли, сожрал тысячехвостый дракон, а другой…
— Завтра, — сказал Шаваш, — мы осмотрим развалины желтого монастыря. Как знать, — может, вы еще сведете счеты с теми, кто погубил ваш храм.
Через неделю Киссур знал окрестные горы лучше старожилов, из любого распадка выходил кратчайшим путем к Государевой дороге. Киссур, однако, заметил, что охотники никогда не ходили на высокую гору слева от перевала. Гора походила на вздыбленную кошку и поросла соснами до самого белого кончика. Киссур спросил о причине.
Глаза Мелии злорадно блеснули, а впрочем, Киссуру могло показаться.
— Я, — сказал Мелия, не очень-то верю в колдовство, но то, что на этой горе творится, иначе как бесовщиной не назовешь.
— Это ты про Серого Дракона? — спросил, подъехав и перемигнувшись с Мелией, один из его друзей.
— Не знаю, — насмешливо встрял другой, — дракон он или нет, но тех, кто ей не понравился, эта тварь засушила. Лучше бы нашему гостю не ходить к кошачьей горе.
— Не верю я в крылатых ящериц, — сказал Мелия. — А вы, — оборотился он к Киссуру.
— А я их не боюсь, — ответил тот.
На следующий день Киссур и Мелия из любопытства отправились в хижину к отшельнику, которого звали Серым Драконом. День был холодный и грустный. Дороги скоро не стало, Киссур и его спутник обули лыжи. Лес был завален буреломом, идти было нелегко, мокрый снег с ветвей скоро нападал за ворот. Великий Вей! Неужели где-то внизу ранняя осень, цветут глицинии, благоухает мята? Заметили брошенную часовню, но отдохнуть побоялись, пошли дальше. Мелия сказал что-то про разбойников.
При этой часовне когда-то была деревня, на краю деревни — источник, а в источнике — дракон. Дракон каждый год требовал девушку, иначе не давал людям воды. Девицы умирали от омерзения. Государь Иршахчан, пребывая с войском в этих краях, возмутился и лично убил дракона. Вода в источнике после этого шла кровью и слизью, а потом иссякла совсем. Оказалось, что дракон морочил людей, и поил всю деревню не водой а своим, драконовым, ихором. Пришлось переселить людей в другое место, обучить церемониям и прополке риса.
Теперь, через двести лет, источник сочился вновь.
Едва прошли часовню, Мелия обернулся и показал вниз: там, по следу их, трусил одинокий крупный белый волк. Киссур снял с плеча лук, но Мелия сказал: «Не надо».
На самой верхушке горы была ровная площадка, из снега торчал скальный гребень. К гребню прилепился домик из бревен и прутьев. Из трубы шел дымок, у покосившегося плетня стояло два лукошка. Мелия сказал, что это значит, что колдун четыре дня не забирал еды, которую ему приносят местные жители. Оба юноши топтались на месте.
— Чего ждете? Пришли — так входите! — закричал кто-то сзади. Киссур оглянулся: кричал старик лет шестидесяти. Белый тулуп, конопляные туфли, седые волосы заткнуты за пояс. Шерсть на белом тулупе была будто бы волчья. Киссур заметил, что от домика до калитки следов не было, и это ему не очень-то понравилось.
Молодые люди вошли. Киссур огляделся. Тепло и грустно, со стен свисает мох, в окошко вставлена промасленная бумага. Над очагом — котелок, под котелком остальная утварь — вилка, ухват и решетка. Рядом, на циновке, зернотерка. В светильнике горел кусок сухой коровьей лепешки, пропитанной жиром.
В соседнюю каморку старик их не пустил, снял тулуп, повесил его на олений рог, отвязал от пояса зайца, кинул Киссуру.
— Вот, — попал в капкан, разделай.
— У капкана-то твоего — волчьи зубы, — заметил Киссур, вытряхивая зайца из шкурки.
Поели, попили, старик недовольно спросил Киссура:
— Зачем пришел?
— Почтеннейший, — сказал Киссур, — где мне найти яшмового аравана Арфарру?
Колдун вздыбился, — какой колдун не ревнует к чужой славе? На щеках его проступили два пятна синих, а сверху — два пятна красных.
— Учитель мой, — сказал колдун, — умел сдувать горы, мог сидеть на колосе, не сминая его. О чем ты хочешь спросить яшмового аравана? Спроси у меня — на что тебе этот обманщик?
— Почему обманщик? — возмутился Киссур.
— Потому что людей обманул и страну погубил.
— Какую страну?
— Горный Варнарайн.
— Горный Варнарайн, — возразил Киссур Белый Кречет, — не страна, а часть империи. И я думаю, что этот человек сделал великое дело, потому что без него король из рода Аломов, может статься, захватил бы империю, и это была бы несправедливая война.
— А когда империя захватила Варнарайн, — взвизгнул колдун, — это какая война?
— Это война справедливая, — ответил Киссур.
— А какая ж разница?
— Когда государство подчиняет варваров, и учит их сеять зерно и читать книги — это справедливая война. А когда варвары подчиняют государство и превращают города в волчьи логова, а поля — в пастбища — это несправедливая война. И когда мятежники превращают поля в пустоши — это тоже несправедливая война.
— Ладно, — прервал колдун, — ум ты свой показал, иди-ка поколи дрова.
Киссур рассердился:
— Вы просили меня высказать свои соображения, и я их высказал. Вы меня перебили — не лучше ль было вообще не спрашивать? Вам не понравилось, что я отвечал умно, — лучше ли было бы, если б я ответил глупо?
Старик на это ничего не сказал, и Киссур пошел колоть дрова.
Когда Киссур вышел, Мелия отдал старику книги, которые положил ему в мешок отец, узнав о том, куда собрался сын. Старик спросил Мелию, зачем он пришел, и Мелия ответил:
— Почтеннейший! Я трижды сдавал экзамены в столице: так, однако, и не удалось побывать в зале Ста Полей, повидать Золотое Дерево.
Проще говоря, Мелия трижды проваливался и не попадал в Залу Ста Полей, где объявляют имена прошедших конкурс.
— Говорят, — продолжал Мелия, — у вас есть пожелай-зеркало, что в него увидишь, то и сбудется: покажите мне Золотое Дерево.
Старик распустил свои волосы, обвел вокруг Мелии круг и начал колдовать. Вынул вдруг у Мелии из рукава персиковую косточку и бросил ее на пол. Косточка сомлела, треснула и начала расти: вот уже показался третий лист, пятый, вот затрещала крыша. «Распуститесь» — сказал старик, и дерево вдруг покрылось цветами. «Созрейте», — вскричал старик, и на ветвях повисли желтые персики. Тут Мелия понял, что это морок, вскочил и цап за сук! Колдун вскрикнул, а Мелия почувствовал, что втекает в дерево: вот уже пальцы его превратились в ветки, вот по жилам пробежал кислый древесный сок. Тут Мелия застонал, почувствовав, как крошат кору повилика и время, страшная боль пронзила его: это под землей точила его корни мышь. Мелия глянул вниз: ба, да это вовсе не персик, а старая катальпа у часовни Серого Дракона.
Под катальпой горит костер, вокруг сидят восемь человек, двое отошли в сторонку, и тот, кто повыше, наставляет собеседника:
— Мелию пропустите вперед, а второго — сеткой, сеткой! Не бойтесь: дела не станут возбуждать ввиду невероятности улик, а госпоже Архизе мы скажем, что это колдун якшается с разбойниками и указывает им людей для грабежа. Госпожа Архиза озлобится на колдуна.
Мелия, ужаснувшись, повалился ниц, — закричал, раздираясь, ствол, корни выворотило из земли…
Старик схватил Мелию за шкирку:
— Нынче много охотников списать свои грехи на колдунов и разбойников! Только попробуй!
Мелия жмурил глаза от страха.
— Да я… Только напугать… Господин Ханда просил. Из заботы о госпоже Архизе! Первый министр нынче — опора небу, крыша земле! А госпожа Архиза доверяет провинившемуся перед ним преступнику!
Киссур и Мелия переночевали в хижине старика и уехали утром. Старик спросил Киссура на прощание:
— Ну хорошо, когда государь воюет против сырых варваров — это, стало быть, справедливая война. А если б нашлись такие люди, по сравнению с которыми мы все были бы как варвары по сравнению с ойкуменой, и пожелали бы нас завоевать, — ты бы тоже сказал, что это справедливая война?
Мысль, что кто-то может быть сильнее и мудрее государя, показалась Киссуру нелепой. Он с насмешкой оглядел вонючую комнатку, промасленную бумагу на окошке, и промолвил, что в мире нет никого сильней государя и ничего прекрасней Золотого Дерева в зале Ста Полей, и дерево это будет стоять вечно, если только мыши не подточат его корни.
На обратном пути Мелия был зол и молчалив. Он наконец сообразил, что старик, конечно, ничего не мог знать, и Мелия увидел в магическом кругу то, что подсказывала нечистая совесть.
Подъехали к храму Серого Дракона и застали там толпу крестьян: ночью повалилась старая катальпа, катальпой подмяло стену, а стеной — костер и восьмерых человек с разбойничьими снастями и чиновничьими документами.
Погожим осенним днем, у развилки в Лазоревом Лесу, Киссур Белый Кречет нагнал яшмового аравана, — тот стоял у дороги и чертил в пыли дикие знаки, потом повернулся и пошел. Киссур спешился и пошел за ним следом. Больше никого на дороге не было.
— У меня в саду, — сказал Киссур, — отец посадил орех, но орех вырос бесплодный. Пришел чужак и посадил другой орех, очень обильный. А теперь в сад повадился местный инспектор, потому что по закону двух орехов, ты знаешь, на двор не положено. Я все хитрил и откупался, а сил моих нет, и я хочу тебя спросить, какой из орехов мне срубить: бесплодный отцовский, или плодовитый чужой?
Надобно сказать, что Свен Бьернссон не очень-то походил на аравана Арфарру. Бьернссон был высокий блондин, араван Арфарра был среднего роста и поседел в тридцать четыре года. К тому же Бьернссону было столько, сколько Арфарре четверть века назад, то есть тридцать пять, и глаза у него были не золотые, а серые. Киссур, однако, не обращал на это внимания, так как колдуны принимают то обличье, какое хотят.
Бьернссон скользнул по юноше взглядом, как по лягушке или травинке, он теперь любил этот взгляд. Вопроса он до конца не понял, зато узнал человека с показанного Наном медальона.
— Киссур Белый Кречет, — сказал Бьернссон, — ты бы лучше о себе подумал, а не о мести. Или ты не знаешь, что тебя ищет первый министр?
Киссур от изумления засунул палец в рот. Бьернссон пошел дальше. Прошло минут пятнадцать — Киссур вновь нагнал его. Бьернссон расположился под дубом у дороги, распустил у котомки горлышко, вынул тряпочку, вытащил из тряпочки сыр.
— Советник, — хрипло сказал Киссур, — как меня зовут: Киссур или Кешьярта?
Бьернссон завернул сыр в лепешку, разломил ее пополам и половинку протянул Киссуру. Киссур подумал, что если не взять эту половинку, то еще можно будет убить этого человека, а если взять и есть, то это будет уже преломить хлеб.
— Спасибо, я сыт, — сказал Киссур.
— Как хочешь, — Бьернссон опустил руку.
— Нет, — сказал Киссур, — я, пожалуй, поем, — и сел рядом.
Они ели молча минут десять, потом Киссур сказал опять:
— Советник… то есть араван…
Бьернссон засмеялся.
— Ты что же, Киссур, умный человек, а повторяешь такие басни! Какой же я араван Арфарра! Араван Арфарра всю жизнь убивал людей из любви к государю, а что мне государь?
— Это очень плохо, — сказал Киссур.
— Отчего же?
— Вот ты ходишь по дороге, мимо деревень и полей. А дорога проложена волею государя, и деревня воздвиглась волей государя, и в стране, где нет государя, люди не прокладывают дорог, потому что по ним ходят только войска, и не возводят домов, а истребляют друг друга. Уж я-то знаю. Мир вокруг стоит волею государя, а ты проявляешь неблагодарность, хуже свиньи.
— Я же не отрицаю, — возразил Бьернссон, что мир вокруг стоит волею государя. Но мне нужен не тот мир, который вокруг, а тот, который внутри, а над ним государь не властен.
Тут на дороге показались местные крестьяне: они шли навстречу яшмовому аравану с кувшинами, освятить воду, и вели с собой бесноватую.
Киссуру стало противно глядеть на этих крестьян. Он плюнул на левую руку и ударил по плевку ребром правой. Плевок отскочил в сторону яшмового аравана: Киссур остался.
Пришли в деревню под большую смоковницу. Было не слышно, что этот человек проповедовал, но было видно, что он стоял под смоковницей, и что это была какая-то притча. Потом крестьяне стали хлопать ладонью о ладонь и пританцовывать. Тут из народа высунулся один человек и спросил яшмового аравана, считает ли он, что народу нынче легко живется. Киссур пихнулся и стал поближе. Араван ответил, что он так не считает. Тогда человек спросил, считает ли он правильными указы государя Иршахчана. Араван ответил, что считает. Тогда человек спросил, как он понимает государев указ: «Небесный город нынче далеко, чиновники не пускают к государю жалоб. Когда к государю не пускают жалоб — остается лишь одно средство быть услышанными в Небесном Городе, и средство это — восстание.» Эти слова государь Иршахчан сказал, когда осаждал столицу вместе с повстанцами Шехеда.
Араван ответил:
— До небесного города добраться совсем нетрудно, потому что настоящий небесный город — в сердце человека, а чиновников, не пускающих к государю жалобы, стоит понимать как грешные помыслы, обманывающие душу.
Тут забил барабан в управе, возвещая время работы на своем поле. (Крестьяне слушали пророка в часы работы на казенном поле). Крестьяне разбежались, а Киссур и яшмовый араван пошли по главной улице. У постоялого двора их окликнула какая-то компания. Киссур и яшмовый араван вошли внутрь. Киссур узнал одного из этой компании, Нахиру: он недавно охотился с ним.
Нахира когда-то был мелким чиновником, потом попал в тюрьму, потом заведовал в шайке Ханалая донесениями и отчетами, а когда Ханалай, благодаря нынешнему первому министру, стал наместником, Нахира стал уездным начальником. Нахира был не очень-то рад и жаловался Киссуру: «Раньше я брал у жирных пауков, и это называлось грабежом. Теперь я выдергиваю последнее перо у крестьянского гуся, и это называется взиманием налогов.».
Рядом с Нахирой сидело еще двое, — этих Киссур не знал. У одного человека на пальце было роговое кольцо, чтобы удобней оттягивать тетиву лука, и звали его Кон-коноплянка. Другого человека звали Ниш. Рукава куртки у Ниша были явно оттянуты двумя кинжалами, в волосах красовалась заколка в форме летающего ножа. Это был тот самый человек, который жаловался от имени народа на то, что государь не слышит жалоб. По его приказу на стол принесли молочного кабанчика, две миски пампушек с подливой, пирог-золотое перо, вина и закусок. Человек с заколкой в форме летающего ножа стал лично потчевать яшмового аравана, налил вина, положил ему в миску пампушек, а потом сунул в пампушки руку и остолбенел:
— Каналья, — сказал он хозяйке, — ты чего меня позоришь перед яшмовым араваном, они же совсем холодные: вон жир застыл.
Хозяйка в это время мыла пол. Она отставила тряпку, порылась в пампушках и возразила:
— Да пусть он сам пощупает! Как раз тепленькие!
Яшмовый араван, однако, не стал щупать пампушек, а улыбнулся и сказал, что устал и не хочет ничего, кроме чаю. Яшмовый араван огляделся и увидел, что слева от него сидит разбойник Ниш, а справа — разбойник Кон-коноплянка, и тяжело вздохнул. Было заметно, что ему это мало понравилось; а в то же время он был чем-то польщен, что сидит между двумя разбойниками.
А Киссур поел пампушки, потом пирог, потом кабанчика, а потом еще один пирог, с грибами. Доел пирог с грибами, крякнул и спросил проповедника:
— Почтеннейший! Скажите, так ли крепка моя вера, как я того хочу?
— Это тебе и самому несложно узнать, — возразил яшмовый араван, скажи, можешь ли ты посмеяться над тем, во что веришь?
— Разумеется, нет — ответил Киссур.
— Тогда твоя вера вряд ли глубока.
Киссур подумал, что этот человек — точно не Арфарра-советник, потому что тот, говорят, никогда не смеялся.
Тут Бьернссон потянул его за рукав и показал в окошко. Киссур глянул: мимо харчевни ехал молодой чиновник. Конь под чиновником был серый в яблоках, с широкой спиной и длинными ногами, с кружевной уздечкой. Кафтан цвета ласточкина крыла обшит по подолу золотыми цветами, длинные льняные волосы спадают на кружевное оплечье, глаза болотные и распутные. Рядом четверо в парчовых куртках несли паланкин. Чиновник ехал, наклонясь к паланкину, беседовал.
— Это Шаваш, секретарь первого министра, — сказал проповедник. Я бы не хотел с ним встречаться, особенно в вашей компании.
— Говорят, — сказал человек с летающим ножом в волосах, — бывший городской воришка.
— Почему же бывший, — возразил Нахира. Первый министр послал его в провинцию откормиться. Ездит, ничего не делает. Взятки ему так и носят, так и носят…
Когда, через пять минут Шаваш вошел в харчевню и спросил, нельзя ли ему поговорить с яшмовым араваном, хозяйка развела руками:
— Ушел, давно ушел. А куда, не знаю.
И все вокруг не знали.
Шаваш вышел на задний двор и там долго смотрел на отпечатки, оставленные в грязи только что проскакавшими конями. Подковы были перевернуты — такие отпечатки оставляют обычно лошади-оборотни, а также лошади знаменитого разбойника Ниша, который тоже считается колдуном. «Мерзавец, — подумал Шаваш. — Утром учит у катальпы крестьян, а вечером якшается с бунтовщиками».
Так-то, разминувшись с Шавашем, Киссур воротился в Архадан. Господин Айцар, самый влиятельный человек провинции, уехал, так и не вспомнив о дерзком мальчишке. Господин Ханда, ревнивый муж, принял юношу удивлено и благосклонно, и определил в помощники господину Афоше, заведовавшему зерновыми складами.
Киссур сказал себе, что не пойдет, воротившись, к госпоже Архизе. Потом ему представилось, что это будет верхом невежества. Он надел лучшее платье, переменил его. Потом переменил еще раз и простоял перед зеркалом целый час, заворачивая и распуская рукава кафтана.
Служанка доложила Архизе о приходе Киссура, та побледнела и сказала:
— Ах, скажи ему, что я больна.
— И не подумаю! Вы же здоровешеньки!
Киссур вошел. Госпожа Архиза завтракала на веранде: солнце, пробивающееся сквозь кружево зелени, плясало на ее белом утреннем платье.
— Мне надо с вами поговорить, — сказала госпожа Архиза, взяла его под руку и увела в сад.
Над ручьем грустила одинокая беседка. Едва Архиза и Киссур перешли мостик, — беседка встрепенулась, заскворчали серебряные вереи, расскочились бронзовые засовы, беседка пошла покручиваться-поворачиваться, раковины у губ дельфинов забили водой.
— Знаете, — сказала госпожа Архиза, — показав на неоконченное крылышко беседки, — господин Адуш, мой садовник, его уже не докончит. Приезжал инспектор от первого министра, огляделся, восхитился, выдернул старого человека, как репку из грядки, и увез с собой.
— Что ж, — усмехнулся Киссур, — нынче все три мира находятся в равновесии, знамения благоприятны, люди довольны, — зачем еще министрам посылать инспекторов, кроме как себе за садовниками?
— Ах нет, — возразила Архиза, — инспектора посылали не за этим.
И женщина подала Киссуру лист с описанием его примет: разыскать и представить в столицу. Киссур облизнул губы и подумал: «Так я и знал. Все-таки мне не уйти от плахи».
— Ну что же, — сказал Киссур, — надо ехать, это распоряжение государя.
— Да, — сказала Архиза, — это распоряжение государя, но у человека, приехавшего с этим письмом, есть и другое, тайное распоряжение господина Нана — убить вас по дороге.
— Что ж! — возразил Киссур, — это будет не так-то легко сделать. А тому, кто уклоняется от судьбы и от государевых приказов, это никогда не приносило добра.
Архиза кивнула и подумала: «Нет, он совсем не прост, и в столице у него есть покровители — на это он и рассчитывает.» Женщина заплакала и сказала:
— Друг мой! Я не могла допустить вашей гибели и уже доложила, что вас нет в живых! Вы можете поехать и погубить себя, но теперь вы погубите и меня! — и женщина вложил в руку Киссуру бумагу с красной кистью: копию доклада, который кладут с казненным в гроб.
Ничего про тайное убийство в инструкциях Шавашу не было — госпожа Архиза, однако, действительно сказала, что заключенного казнили после того, как он убил надзирателя. «Похоже на него» — фыркнул тогда Шаваш.
Архиза постаралась побыстрее спровадить инспектора, чтобы он не слышал местных сплетен, — оттого так легко и рассталась с отцом Адушем.
Архиза не назвала Киссуру имени инспектора, а невзначай описала внешность: молодой, волосы длинные, льняные, завитые, глаза этакие болотные: то золотые, то коричневые.
— Это Шаваш, личный секретарь министра, — усмехнулся Киссур, вспомнив чиновника, на которого показал яшмовый араван. Бумагу он сунул в рукав. «Не очень-то это хорошее предзнаменование» — подумал он.
Прошло дней десять с возвращения Киссура. Три вечера Киссур был у Архизы, четыре — не был.
Тут объявился вечерний праздник: господина Ханду провожали в дальнюю поездку, в Иниссу. Киссур дал клятву не приходить, пришел, разумеется, и, вернувшись, не спал всю ночь. В середине ночи он встал, дрожа от холода, и заметил, что угли в жаровне совсем прогорели. Киссур развел новый огонь. Через два часа угли прогорели вновь. Киссур набрал полную горсть горячих углей, подержал немного, потом сполоснул руку и замотал шелковой тряпкой. Он загадал так: если к утру ожоги пройдут, значит, я не виноват в распутных мыслях, а если не пройдут, пусть это будет как наказание.
Ожоги не прошли. Днем к Киссуру зашел Мелия, тоже явившийся в Архадан, принес приглашение госпожи Архизы на вечер. Киссур отказался.
— Отчего же, — удивился Мелия. — Вечер, всем известно, надолго не затянется. Госпожа Архиза — добродетельная женщина, когда мужа дома нет, она выпроваживает гостей очень рано… всех… или почти всех.
Тут Киссур вспомнил, что госпожа Архиза вчера дала ему поручение. Она вышила шелком белку-ратуфу на сосне, в дар храму Исии-ратуфы. Картинка была готова, недоставало стихотворной подписи. Госпожа Архиза, полагаясь на вкус Киссура, просила составить и вывести подпись. Киссур понял, что ему надо обязательно прийти и принести подпись. Спросил робко Мелию какой бы цвет тут подошел. Глаза Мелии вдруг закатились внутрь.
— Я бы выбрал розовый, — тоненько сказал он, и продиктовал надпись.
День был бесконечен. Левая рука ныла от ожога, правая — от дурацких бумаг. Зашел Нахира, тот чиновник, который вместе с разбойником угощал яшмового аравана, просил в долг. Киссур сказал, что у него самого ни гроша, — только давеча лавочник прислал из уважения штуку трехцветного шелка. Нахира ушел с шелком и через час вернулся с сорока «единорогами». Двадцать единорогов он хотел отдать Киссуру, но тот сказал, что почтет себя обесчещенным, и заставил взять все деньги.
Вечером Киссур был грустен, держался в стороне: как он мог забыть о такой просьбе! Госпожа Архиза спросила, что с его рукой. Киссур ответил, что распоролся о гвоздь. При этом так покраснел, что Архиза подумала: «Напился, верно, выше глаз, и налетел в потемках, бедняжка». Когда гости уже расходились, Архиза сказала:
— Да, Киссур! Приходите завтра в полдень, мне нужно дать вам поручение.
Поручение оказалось самым незначительным. Киссур мял готовую вышивку в руке. Он догадался, что если унести ее с собой, можно будет прийти еще раз. Киссур уже откланялся, как вдруг Архиза, вздохнув, строго сказала:
— Друг мой! Я требую от вас объяснений!
— От меня? — пролепетал Киссур.
— От кого же еще! Со времени вашего возвращения вы совершенно пренебрегаете моим домом. Я понимаю — наше захолустье… Я слышала — вы часто бываете у господина Афоши.
Архиза вдруг пересела на диван, возле которого стоял Киссур, взяла его за руку, заглянула в глаза и спросила:
— Скажите честно, — господин Афоша обещал вам покровительство? Вы пользуетесь каждой минутой, чтоб оказаться в его доме.
Киссур совершенно растерялся от такого обвинения.
— Я… — начал он.
— Не надо, — живо перебила Архиза, — не оправдывайтесь! У вас впереди жизнь. Я, бедная женщина, мало могу, а от господина Афоши зависит ваше будущее, — но прошу вас, Киссур, не надо делать этого так явно: ведь и мне вы чем-то обязаны.
Киссур готов был разрыдаться.
— Но, сударыня, — воскликнул он, — клянусь, господин Афоша ничего мне не обещал! Я вовсе не для этого…
Он замолк и покраснел.
— Почему же вы избегаете меня, — спросила Архиза.
Киссур молчал. Обожженная рука его заныла. «О, Великий Вей, — подумал он, — сейчас я все скажу, и она меня выгонит.».
— О, я догадываюсь, — сказала Архиза, — признайтесь, вы влюблены!
Киссур помертвел.
— Да-да, вы влюблены, — продолжала Архиза, слегка сжимая его запястья, — ваши щеки краснеют, ваше сердце бьется чаще. И я знаю, в кого — в дочь господина Афоши. Я угадала?
Киссур закрыл глаза и сказал:
— Вы правы, сударыня, я влюблен, давно влюблен… Нет, — не будем говорить об этом.
«Однако, — подумала Архиза, — либо он слишком играет в робость, либо… Фи, эти мальчики из окружения Харрады, которые грешат только задним числом».
— Не бойтесь меня, — сказала Архиза. — Я имею право все знать. Скажите, любит ли она вас? Встречались ли вы?
— Ни разу, — честно признался Киссур.
— Я могла бы вам помочь, быть вашим доверенным лицом, — продолжала Архиза, вдруг краснея и пряча глаза. — Ах, Киссур, я не знаю, почему, но я на все готова для вашего счастья.
— Ах, сударыня, ваше участие бесполезно. Я не люблю дочь Афоши… Я… Это…
— Так кого?
— Ах, что с того! Эта женщина замужем!
— Да, — сказала Архиза, опустив головку и прикрываясь веером, — так уж устроен мир. У мужчины может быть две жены, а у женщины не может быть двух мужей…
Голос ее звучал необыкновенно нежно. В гостиной, несмотря на дневной час, был полумрак, тростники и травы на гобеленах колыхались, словно живые, и потолок мерцал янтарными сотами.
— Грех, — сказал Киссур, — любить замужнюю женщину! В древности за такое рубили голову, а признаться в любви — преступление. Что будет, если я признаюсь?
Архиза засмеялась и шутливо обмахнула его веером:
— Думаю, что наказание будет равно преступлению.
Киссур упал перед ней на колени и неловко зажал перевязанную руку. Внутри все так и запылало. Киссур опомнился. Он вскочил, стукнул зубами, поклонился, и, оборвав занавеску, выскочил в раскрытое окно.
Архиза подбежала к окну, глядя ему вслед, потом повернулась: шелковая вышивка так и осталась под креслом. Женщина подняла ее. «Составить надпись под вышивкой» — это была обычная просьба на женских посиделках. Женщина вышивает, мужчина надписывает. Надпись под белкой-ратуфой была розовая. Архиза шваркнула вышивкой об пол и начала топтать ее каблуками: «Так я и знала, — кричала она, — негодяй! Розовенький! Побратимчик! То-то он не может забыть своего дружка Харраду».
Вечером Архиза, при гостях, смеялась и шутила с молодым господином Мелией. Когда пришло время прощаться, оказалось, что носильщики Мелии куда-то пропали, и Мелия остался после всех гостей — дожидаться нерадивых слуг.
Расставшись на ближайшей развилке с разбойником Нишем, Бьернссон пошел в городок Ладун, к местному судье, человеку добродушному и почти честному, одному из немногих чиновников, которых Бьернссон уважал, а от него, — к начальнику Белоснежного Округа по имени Сият-Даш.
Управа Сият-Даша поражала воображение: на вершине холма, попирая пятой безобразные глиняные карьеры и похожие на соты домики, со стенами, такими высокими, словно они были привешены к облакам, она казалась уже не управой, а замком, равно как и сам Сият-Даш, — не чиновником, а князем.
Сият-Даш встретил яшмового аравана у ворот.
— Большая честь, — сказал он, — приветствовать вас в моей управе! Великий Вей! Вы поистине творите чудеса! Говорят, во всех тех местах, где вы побываете, сумма уплачиваемых государству налогов возрастает в два раза, — даже у злостных неплательщиков пробуждается совесть!
Вечером Сият-Даш, чрезвычайно довольный, приказал начинать домашний праздник.
Гостей было около шести человек. Стали разносить подарки. Бьернссон развернул свой короб: там лежал белый шерстяной плащ с капюшоном, и десять маленьких серебряных слитков с казенной печатью.
Яшмовый араван покачал головой:
— Я не могу принять эти деньги.
Судья Кеш вздохнул:
— Это хорошо, друг мой, что вы презираете деньги и служите нам укором: если б вся ойкумена следовала вашему примеру, жизнь была б гораздо проще.
— Я вовсе не служу вам укором и не презираю деньги, — возразил Бьернссон, выразительно оглядев роскошное убранство зала. — Но я много брожу, и брожу ночью и по лесам. Сейчас столько обездоленных! Многие знают о яшмовом араване и о том, что у него никогда нет денег. А если б они были? Зачем же вводить людей во искушение?
Судья вздохнул и согласился:
— Ваши суждения глубоки и верны. Я думаю, что главное зло от денег не в том, что они нажиты нечестным путем, а в том, что они вводят неимущих во искушение завладеть неправедно нажитым.
Один из гостей наклонил голову и проговорил:
— Это хорошо, что вы не смущаете народ деньгами… Есть, однако, и другие способы. Вот хотя бы — творить чудеса и называться яшмовым араваном.
Хозяин всполошился:
— Вы непочтительны к моему гостю, господин Ахотой!
Бьернссон сказал неловко:
— Я не творю чудес, и только невежественные люди называют меня воскресшим Арфаррой.
Судья поспешил переменить тему, заговорили о музыке и гармонии. Но гармонии не было, а была ночь, и обрезок луны, и задернутые от оборотней зеркала, и стена с вертушками и часовыми, и глиняные карьеры далеко внизу.
Плохо, ох, плохо! Доселе только крестьяне называли его яшмовым араваном, а вот теперь, второй раз за три дня, он слышит это от чиновника. Бьернссон подумал об аресте, как о вещи неизбежной, и тихонько погладил роговое кольцо, которое ему дал на прощание недовольный разбойник Ниш. Бьернссон вдруг представил себя перед первым министром, с руками, продетыми в деревянные кольца. «Бог мой, — подумал Бьернссон, — ведь он прикажет меня повесить — и умоет руки».
Наконец подали десерт, и судья, глядя на яшмового аравана, сказал:
— В том, что араван Арфарра в свое время творил чудеса, нет ничего непристойного. Потому что он был монахом-шакуником, а монахи-шакуники творили чудеса, не прибегая к сверхъестественному. И я даже слышал, что когда они вызывали бесов, то бесы рассуждали, придерживаясь рациональных начал и не очень-то вдаваясь в потустороннее.
Сият-Даш запротестовал:
— Напрасно вы полагает, что колдовства не было. Всем известно, что шакуники остались в живых после смерти, и в годовщину гибели храма слетаются в его руины с непристойным хохотом и шутом. В это время смелые люди могут подойти к ним и узнать о будущем и вечном. Я сам купил за тысячу золотых книгу, и эту книгу продиктовал лично колдун Даттам, сидя у чернокнижника в стеклянном кувшине и с жабою, вцепившейся в детородный орган. И эта книга состоит сплошь из колдовства. А вы говорите колдовства нет. Разве я такой человек, чтобы заплатить тысячу золотых за подделку?
Все заинтересовались редкой покупкой. Принесли драгоценную книгу. Бьернссон стал перелистывать фолиант, пряча улыбку.
— И что, — насмешливо спросил Бьернссон, удалось ли вам с помощью рецептов этой книги изготовить философский камень?
— Все дело в том, сударь, — объяснил Сият-Даш, — алхимия не наука, а искусство. Книга сия подобна учебнику стихосложения. Недостаточно ведь знать размер и вид куплетов, чтобы слагать стихи, надобно быть великим поэтом, как Даттам или Адуш.
На следующее утро гости разъехались, а хозяин повел Бьернссона осматривать усадьбу. Как и накануне, он был необычайно грустен. Яшмовый араван не мог не спросить о причине.
— Право, — сказал хозяин, — у меня в доме большое несчастье. Я, видите ли, не досчитался по ведомостям трехсот тысяч, а через полтора месяца ревизия.
Бьернссон помолчал и сказал:
— Да, это действительно большая беда.
Сият-Даш упал на колени:
— Умоляю вас, — помогите мне!
— Друг мой, — сухо сказал Бьернссон, — все знают, что у меня нет денег. А если бы они были, я бы роздал их беднякам, а не казнокрадам.
Хозяин заплакал.
— Я знаю свои грехи, — сказал он. Но ведь вы, господин араван, монах-шакуник, и умеете делать золото!
— Прощайте, мне пора, — сказал Бьернссон.
Хозяин обхватил его конопляные башмаки и закричал с колен:
— Видит небо, нехорошо поступает тот, кто не слушает униженных просьб, и неправ богач, отказавший нуждающемуся!
Бьернссона, почтительно заломив руки, отвели во флигель. Во флигеле стояли реторты и перегонные кубы, и за каменными зубьями магического круга мерцали склянки с алхимическими зельями. Хозяин, кося глазами от страха, сказал:
— Алхимики, подобные вам, араван Арфарра, часто скрывают свое искусство, ибо иначе их заточают и преследуют. Но со мною, клянусь честью, вам нечего опасаться. Слово мое так же верно, как верно то, что небо стоит на восьми столбах. Сделайте десять тысяч золотых государей, и я отпущу вас. Вы сами говорили, что искупаете чужие грехи — искупите же мой!
Три дня Бьернссон не разговаривал и не вставал с лежанки. Знаками он отказывался от еды. Стражники, приставленные к алхимику, видимо жалели его, но на глазах хозяина поворачивались к нему спиной.
Из окон бревенчатого флигеля была видна управа — шпиль, воткнутый в небо, и подземелье, куда сажали провинившихся. Бьернссон плохо спал, забывался только под утро, — но через час его будил петуший крик и дикие вопли недоимщиков, который пороли у столба с государевым именем.
Он просыпался, таращил глаза и глядел на прозрачные, бесстыдно изогнувшиеся ряды реторт. В нем пробуждался атавистический инстинкт физика. Инстинкт уговаривал его сотворить чудо. Бьернссон сжимал зубы, закрывал глаза и тихонько повторял себе, что такие прецеденты уже были, и что тот, кто полагается вместо слов на чудеса, кончает обыкновенно плохо.
Вечером четвертого дня во внутреннем дворике флигеля сидело трое охранников. Двое, постарше, пили вино, а один, помоложе, пришивал, навощив нитку, к форменной шапке самшитовые колечки от колдовства. Толковали о том, что яшмовый араван лежит грустный, как копченый поросенок, и ничего не делает.
— Дурак наш хозяин, — сказал один из стражников. — У нас в деревне на триста дворов сорок богачей. Разве хоть один разбогател через книги?
— А как?
— Очень просто. Надо незаметно обрезать пуговицу с платья чиновника и зарыть ее в полночь на перекрестке с некоторыми подробностями. Через неделю вырыть. Пуговицы уже не будет, будет яичко. Это яичко надо носить подмышкой три месяца. Из яичка вылупится бес: он-то и будет доставать деньги.
Стражник покачал головой, попил через соломинку вино.
— Дурак Сият-Даш, — продолжил он. — Трех алхимиков удавил, четвертого привел. Ведь этот четвертый действительно воскресший араван Арфарра, он сразу узнает, что с теми тремя случилось. Представляете, что он сделает с нами и с управой?
— Сейчас по провинции, — высказался молодой стражник, — ездит господин Шаваш, от первого министра. Почему бы не донести ему о происшедшем? Сдается мне, что лучше б он об этом проведал от нас, чем помимо нас.
И все три стражника некоторое время тянули вино. Наконец старший стражник вздохнул и сказал:
— Ладно, если пошли такие разговоры, придется все объяснить. Это затея не хозяина, а самого наместника Ханалая. Тот вбил себе в голову, что в храме Шакуника все могли. Золото — это так, для проверки. А на самом деле наместнику нужно огненное зелье шакуников, которым по слову Арфарры уничтожило варварский город Ламассу, и от которого погибли их храмы.
Тут стражники опять стали пить вино и рассказывать друг другу всякие страсти, а через некоторое время пришла смена.
Стражники отвлеклись. Из-за циновки, завесившей вход во дворик, выскользнула тень — Бьернссон. Он пошел потолковать со стражей и вот — все слышал. Бьернссон прошел в большую комнату, вытер пот со лба, зажег масляную лампу, внимательно оглядел ряды реторт и химикалий. Да, отменная коллекция. «Ай да молодец простой человек наместник, — подумал Бьернссон, — ведь среди чиновников принято смеяться басням о храме. А простой человек всегда прав, как указывал государь Иршахчан». Вот тебе и неожиданное следствие — иметь разбойника в наместниках.
Свен Бьернссон хватил об пол скляночкой с едким натром, склянка пискнула, Бьернссон прибил ее каблуком и заорал по-английски: «Ну ладно, господин наместник, ты у меня получишь алхимию! Такую алхимию получишь: с драконами и фейерверками, с голубыми мечами и огненными цепами!»
Прошло пять дней с той поры, как Киссур выскочил от Архизы в окошко. Киссур шел по серединной площади. Он любил это место: пруд, круглый, как небесное око, столбы для указов и столбы для жалоб, — два столба, на которых покоится государство, каменная статуя с головой мангусты. Если вообразить себя на месте статуи, то увидишь все четверо ворот Верхнего города, и так не только в этом городе, но и любом другом. Киссур часто воображал себя на месте статуи. Вдруг кто-то хлопнул Киссура по плечу:
— Вот твои сорок единорогов!
Киссур обернулся — Нахира! Пошли в харчевню. Служанка подала вино и закуску, нарезала толстыми ломтями мясо. Нахира спросил у Киссура, что он думает о происходящем в стране.
— Думаю, — ответил Киссур, — что небеса скоро опрокинутся на землю. Люди бросают земледелие и устремляются туда, где торговля. У немногих богачей шелка и кружева гниют в амбарах, они откупаются от налогов взятками, и всю тяжесть налогов несут бедняки. Богачи становятся господами, бедняки становятся нищими, и вместе с бедняками нищает государство. Поистине страсть к стяжательству подобна камню, который привязан к шее государства, дабы утопить его! Разве можно вести дела так, как первый министр! Неужели нет никого, кто раскрыл бы государю глаза на происходящее!
— А что ты скажешь о здешнем народе?
— Он очень трудолюбив, — ответил Киссур. — Я проезжал деревнями: женщины сидят целый день у порога и плетут кружева. Опустят коклюшки, засунут в рот кусок лепешки и опять плетут: душа радуется. Если бы, однако, они производили рис, а не кружева, заботились бы об основном, а не о побочном!
— Трудно им заботиться об основном, — усмехнулся бывший разбойник Нахира, — потому что эти кружева у них заранее скупил господин Айцар. Его приказчики роздали нити, по весу, вперед, и уже заплатили за работу тяжелой монетой, и я не завидую той женщине, у которой в кружевах будет меньше весу, чем в выданных ей нитях.
Киссур нахмурился.
— Знаешь ли ты, — сказал Нахира, — что вскоре через наши горы в столицу, от Айцара, к первому министру пойдет целый караван добытого у простых людей: кружева, шелк, серебро, и еще дорогие фрукты «овечьи ушки», которые первый министр очень любит? Все повозки оформлены как государственные, чтобы идти без пошлин, ящики с драгоценностями запрятаны в мешки с зерном. Зерно это отобрано у тех, кто задолжал Айцару, не в силах сплести ему кружева: берут зерно в провинции, где оно дешево, сбывают в столице, где дорого. Так-то! Привлекают в столицу толпы нищих, нарушают справедливую цену, а для чего? Чтобы извлечь выгоду из продажи зерна. Люди голодают, а зерно увозят!
— Если бы у меня было оружие и люди, — сказал Киссур, — я бы отобрал это зерно и раздал беднякам.
— Это кто тут хвалится разбоем? — рявкнул над Киссуром чей-то голос. Киссур обомлел и схватился было за кинжал, как вдруг расхохотался: на руке, легшей на его плечо, не было мизинца — то был не кто иной, как разбойник Кона-Коноплянка.
Был чиновник по имени Радун, ответственный перед араваном Харайна за состояние императорского тракта. Радун был человеком домовитый и усердный, и за три месяца выловил всех контрабандистов. Через три месяца новый араван позвал его к себе и велел сопровождать в столицу пятьдесят возов зерна. Араван объяснил, что если пустить это зерно по каналу, где при шлюзах есть посторонние глаза, то люди наместника заточат это зерно до будущего года, и получится, что араван не сдал в срок налоги. Араван сказал:
— Друг мой! Я в отчаянном положении! Я вошел в большие долги, чтобы купить это место. А теперь оказалось, что в Харайне всем заправляет наместник Ханалай, я ничто в глазах уважаемых людей, и похоже, что подлые богачи заставили меня оплатить мою же погибель.
Узнав, что Радун идет с большим караваном в столицу, многие маленькие люди стали приходить к Радуну и просили передать тот или иной подарок. Радун понял, что усердие его принесло плоды и он не зря гонял контрабандистов. Радун брал и поражался, какой стал вороватый народ.
Через неделю караван подошел к горам между провинциями Харайн и Чахар. На ночлег расположились в деревне Песчаные Пни. Вечером Радун вышел во двор по нужде и вдруг видит: стоит одноногий, однорукий и одноглазый человек и порет мешок серебряным ножом. Радун зашевелился: человек растаял. Радун подошел и увидел, что мешок действительно распорот. Он запустил туда руку и увидел, что в мешке — рис, а в рисе — другой мешочек. Он вытащил этот другой мешочек, растеребил и понял, что в маленьком мешочке — не рис, а травка «волчья метелка».
Радун вернулся в харчевню и увидел, что одноногий человек — вовсе не привидение, а молодой охотник. Левая половина куртки у него была белая, как простокваша, а правая половина куртки — коричневая, как копченая зайчатина, и поэтому Радун не увидел правой половины в темноте. Волосы его были скручены в пучок, и в них были вплетены две красные ленты. Рядом с ним стоял лук, обмотанный пальмовым волокном, а за поясом торчал топорик-клевец. Радун решил, что это не охотник, а соглядатай наместника, и подумал: «Что ж! Мне и раньше казалось странным, что налоги едут горами, а не каналом. Однако мое дело — доставить их на место.» Радун подозвал хозяина постоялого двора и спросил:
— Мне не нравится этот человек в двуцветном платье. Он не похож на местного крестьянина. Как бы он не был разбойничий соглядатай.
Постоялый чиновник сказал:
— Это какой-то ссыльный чиновник, он приехал к господину Мелие поохотиться.
Радун окончательно уверился в своих подозрениях. Он подсел к двуцветному, и они разговорились. Радун попросил его сделать честь и проводить завтра караван.
Назавтра встали, поели, покормили богов и тронулись в путь. Скоро въехали в горный лес. Ветви заслоняли солнце, в травах и деревьях кричали птицы, листья и ветви переплетались плотно, как утка и основа.
У Радуна был с собой меч с серебряной цепочкой. Радун вынул меч из ножен и продел руку в цепочку, и люди его сделали то же самое. У него было шесть десятков людей, и у всех были копья, украшенные зелеными лентами и желтыми шипами, секиры с белыми рукоятями и маленькие кожаные щиты. По знаку Радуна несколько человек незаметно окружило его спутника, и Радун, чтобы отвлечь его внимание, полюбопытствовал, что за суета была утром в деревне. Спутник ответил, что в деревне неурожай, и что крестьяне подали в управу доклад о ссуде, но им, как нынче водится, отказали, а предложили взамен продавать землю и переселяться в новые места.
— Теперь идут подавать доклад небу, в храм яшмового аравана, — это, кстати, почти по пути. Кто-то распустил слух, что сегодня яшмовый араван выдаст зерно.
Радун вспомнил, что по провинции опять бродит воскресший Арфарра и сказал:
— Вряд ли народ будет сыт, если вместо того, чтобы трудиться в поле, начнет подавать доклады побирушкам.
Покачался в седле и прибавил:
— Стыдно просвещенному чиновнику верить в воскресшего мертвеца. Я лично поверю в это не раньше, чем когда живой человек покажет мне свидетельство о погребении, выданное по всей форме.
Радун был человек смирный и верный долгу, и всегда верил бумагам. Спутник возразил:
— Я родом из Горного Варнарайна. У нас считается, что у человека пять возрастов: ребенок, юноша, взрослый, старик и мертвец, и я не вижу, чем пятый возраст хуже прочих.
Тут на собеседников пахнуло холодом — караван проезжал мимо старого храма. Полуразрушенная стена его заросла по самые брови повиликой и горным виноградом, а поверх свисали сучья вишен и тополей, и сквозь всю эту мокрую зелень на живых караванщиков глядели статуи сотрудников подземного царства, с лицами, черными вверху и зелеными внизу. Волосы у них были жесткие, как иглы дикобраза, а глаза горели, как масляные плошки. У старших служителей было по четыре руки, и в двух руках у них были серебряные крючья, которыми тащат грешников ад, а в других — дубины с медными шипами и плетки с волчьими мордами, о девяти хвостах и сорока когтях. В точно такое платье Радун и сам наряжался на новогодний праздник, но сейчас ему было как-то не до смеха.
Солнце забежало за тучу, налетел порыв ветра, листва заволновалась, и статуи со скрипом стали поворачиваться на своих деревянных шарнирах. Радун сразу представил, как его тащат в ад серебряными крючьями, за травку «волчью метелку», и ему стало совсем не по себе. Он взмолился: «Великий Бужва, что же мне делать! Если я донесу, ты осудишь меня за жалобы на начальство, а если не донесу, ты осудишь меня за торговлю наркотиками».
И вдруг в лесу раздался вой. Один из стражников побледнел и воскликнул:
— Клянусь божьим зобом, это выли не в лесу, а вон та морда, зеленая, вверху справа!
Радуну стало совсем не по себе. Весь ужас его положения относительно загробного мира живо представился ему. А его спутник, несмотря на свои заверения, видимо побледнел и внезапно вынул из-за пояса большой нож с костяной ручкой и лезвием в форме широкого акульего плавника. Тут один из служителей подземного царства вытянул крюк и схватил Радуна за плащ. Радун вскрикнул и полоснул по крюку мечом, — но как только он по нему ударил, крюк превратился в простую обрубленную ветку.
Спутник Радуна засмеялся и сказал:
— Осторожней, почтеннейший! Этак вы заденете моего дядюшку!
Радун взглянул в лицо незнакомцу, и ему показалось, что у него зеленое лицо, а от коня пахнет старым трупом. Нервы у Радуна не выдержали. Он схватил с седла веревочную петлю и метнул ее в незнакомца. Тот захрипел и повалился с коня, и в ту же минуту двое ярыжек навалились на него и разложили на земле.
— Эй, — закричал спутник, — что это значит?
— Сударь, — сказал Радун, кланяясь, — извините за беспокойство, но нельзя ли посмотреть на ваши документы?
Незнакомец лежал на спине и отчаянно брыкался.
— Что за недоверие? — возразил он обиженно.
— Я видел, — ответил Радун, — как вы вчера крались к мешкам. И если вы разбойник, мне придется забрать у вас ваш нож и повесить вас на этом вот ясене. А если вы лазутчик наместника, я почту за честь подарить вам один из этих мешков, но попрошу расписаться в его получении.
— Я не вор и не лазутчик, — сказал лазутчик, — и мне не надо твоего золота.
— Сударь, — усмехнулся Радун, — в наше время золота не надо только служителям подземного Бужвы, а всем живым без золота никак нельзя.
Тут один из чиновников, без церемонии, сунулся Киссуру в нагрудный карман, вытащил оттуда бумагу, развернул…
— Чур меня! — завопил он, — это свидетельство о погребении!
— Догадался, урод! — завопил незнакомец. Тут же он схватил одного из повисших на нем стражников, споро, как волк — болонку, покрутил им в воздухе и с необыкновенной легкостью швырнул на дорогу, а другому стражнику поддал ногой в живот, так что тот шваркнулся прямо о храмовую стену. Стена затрещала и пошла ломаться. Караванщики дико вскрикнули. Статуи служителей соскакивали со своих шарников. Самые рассохшиеся покатились вниз, под колеса возов, а иные тронули расписных лошадей и выехали на дорогу. У них были лица, черные вверху и зеленые внизу. Волосы на их голове были жесткие, как иглы дикобраза, а глаза горели, как масляные плошки. В руках у них были серебряные крючья, которым таскают души в ад, а плетки с волчьими мордами о девяти хвостах и сорока когтях. Дикий вой подняли волчьи морды на плетках, и от этого воя позади и впереди каравана стали падать деревья.
— Эй, — сказал один из подземных стражников, тыча пальцем в Радунова спутника, — опять этот мерзавец спихнул с гроба крышку! А ну — марш на место! Тоже мне, шастает среди людей!
— Господин Десятый, — бойко возразил незнакомец, — я шастаю среди людей, так как их вопли разрывают мне сердце! Крестьяне голодают, а эти люди везут зерно в столицу, потому что в столице оно дороже! А ведь сегодня к нам из деревне придут с докладом о вспомоществовании! А мы? Вы посмотрите на себя, господин Десятый, какой у вас вид! Ваша левая нога совсем подгнила, и никто не срубит для вас новой! Разве народ срубит вам новую ногу, если вы будете холодны к его молитвам? Если мы не дадим крестьянам зерна, то совсем захиреем без жертв! Народ перестанет почитать великого Бужву, падут устои, вспыхнут бунты! Надо отобрать ворованное зерно и удовлетворить им народ!
Можете себе представить, какой ужас овладел от этих речей караванщиками! Они хоть и обожали слушать рассказы о подобных встречах, но, по правде говоря, происшествия такого рода приятно описывать и неприятно переживать!
Что касается Радуна, то он вовсе был не уверен, что жив. Он не очень хорошо знал здешние дороги, и ему показалось, что караван незаметно свернул не на том месте, и давно уже в царстве Бужвы. Но Радун был чиновник, верный своему долгу. Он ткнул пальцем в старшего покойника, с головой пса, и заорал:
— Ах ты собачья рожа! До чего дошло: прислуга Бужвы грабит казенные караваны и таскает честных людей в ад! Вот и получается, что вы никакие не подземные судьи, а самые настоящие разбойники!
Песья голова рассвирепел.
— Это вы — разбойники и воры! Потакаете богачам, силой гоните народ строить канал! Хорошо еще, что время от времени выходит повеление тащить вас в ад, а то бы народу совсем житья не стало!
Тут раздвинулись кусты, и на дорогу вышел человек в синих шелковых одеждах, с красным лицом и серебряной таблицей в руке. Двое маленьких бесов несли за ним большое зеленое опахало.
— Это что за свара? — спросил он. — Что за времена! Чиновники надземные и подземные препираются, кто из них настоящие разбойники! Тьфу на вас! Пусть эти люди свяжут себя веревками и садятся под стену, а зерно свезите к главному алтарю!
Охранники задрожали, как перо на ветру, а Радун покачался взад-вперед на своей лошади и сказал:
— Эй, синяя морковка! Ты служишь своему Бужве, а я служу аравану Фрасаку, и давай-ка выясним на мечах, кто сильней — бесы или чиновники!
С этими словами Радун взмахнул мечом, но Киссур (ибо незнакомец, встреченный им в харчевне, был не кто иной, как Киссур) метнул свой акулий клевец и перерубил руку чиновника, словно сухую ветку. Кольцо, вместе с мечом, слетело с запястья, Киссур подхватил меч и всадил его Радуну прямо в грудь, так что конец вышел из спины на два пальца. Радун упал с коня и умер.
Тут разбойники, или мертвецы, кинулись на караван, и началась страшная драка. Киссур так разъярился, что сорвал с себя пояс и куртку, взял меч обеими руками и рубил во все стороны. Через полчаса все было кончено.
Кон-коноплянка подъехал к Киссуру, и Киссур сказал ему, что не все так получилось, как следовало, и что они убили многовато людей. Атаман промолвил, чтобы тот не тревожился, потому что эти люди вряд ли погибли, не будь они грешниками.
После этого Киссур срубил и обтесал молодую сосенку. На обрубки сучьев он повесил разное оружие, а на верхушку посадил голову начальника каравана. Он воткнул сосенку на пригорке позади храма яшмового аравана и произнес заклятье. Вообще-то Киссур не умел колдовать, но по обычаям горного Варнарайна после битвы вокруг победителя бродит столько душ, что он на время становится колдуном.
Зерно по приказу Киссура снесли в храм яшмового аравана и насыпали под навес: крестьяне как раз должны были скоро прийти с молебном. Отдельно зарыли мешочки с «волчьей метелкой». Киссур пересчитал их и составил опись. Потом снял с пояса Радуна печать, надрезал себе запястье, смочил печать кровью и оттиснул ее на описи. После этого грамотные разбойники расписались внизу, а неграмотные поставили отпечатки пальцев.
Вечером разбойники вернулись в свой стан, чтобы поделить золото и яшму. Они вошли в довольно большую хижину. Посереди хижины был земляной очаг прямо в полу, немного слева от очага висело на цепи молитвенное бревно, и к нему была привязана колотушка. Киссур и Нахира с поклоном сняли мечи, и один из разбойников положил мечи на подставку у западной стены. А разбойник Кон Коноплянка усмехнулся на недостойное ученого человека суеверие, и оставил меч на себе.
Киссура стали упрашивать сесть на почетное место, посередине лавки, прямо перед бревном с колотушкой, и, как он ни отказывался, главари настояли на своем. После этого оба главаря расположились справа и слева, а прочие разбойники сели на циновки вдоль стен. Принесли вина и лепешек, в земляном очаге стали жарить барана. Нахира посовещался с товарищами, поднес Киссуру тройную долю и сказал, кланяясь:
— Поистине у гор опять появился хозяин! Я тебя прошу от нашего общего имени возглавить наш стан.
Киссур погладил мешок с золотом и яшмой у себя под ногами и сказал:
— Это большая честь, но я не могу быть вашим товарищем. Я думаю, что я сегодня сделал хорошее дело, но я хочу сделать еще лучше. Я хочу пойти вот с этим золотом и этими документами в столицу к государю и показать ему, как его обманывают. Ханалай и за меньшие заслуги из разбойника стал наместником.
Нахира просил его побыть с ними еще неделю, потому что Киссур очень удачливый человек, но Киссур отказался. Что ж! Нахира раскатал по лавке большую штуку бархата, и они опять сели втроем, тесно прижавшись, Киссур посередине, а по бокам Нахира и Кон-коноплянка. Они налили вина на прощанье, и Нахира промолвил:
— Теперь послушай, Киссур, что я тебе о всей нашей затее скажу. Караван этот принадлежит не господину Айцару и наместнику, а аравану. А ты знаешь, что араван и наместник всегда дерутся, как два кота из-за одной кошки. Но непосредственно я действовал в этом деле не от себя, а от господина Мелии и госпожи Архизы, они, знаешь ли, вновь сошлись. Но я думаю, что за ними и за наместником стоит еще кое-кто повыше, из самой столицы. Ведь чиновники не поверят этой загробной штуке. Госпожа Архиза велела все свалить на тебя и тебя убить: за что-то она страшно на тебя сердита. Но вот мы поглядели, как ты дерешься, и заметили этот осиновый кол, и решили тебя не убивать, а выбрать предводителем, потому что удачи у тебя больше, чем у Мелии.
Нахира замолк и выпил вина. Киссур сидел не шевелясь. Было слышно, как в земляной печи жарится баран. Нахира хлопнул кружку о стол и продолжил:
— А господин Мелия сказал нам так: «Это скверный человек. Он получит свою долю, но с вами не останется, а пойдет в столицу. В столице у него есть покровители, и он купит себе прощение.» И мы, признаться, очень огорчились, когда ты сделал то, что и предсказывал Мелия. И все-таки я еще раз рассказываю тебе, как обстоит дело; и предлагаю тебе заключить союз, а Мелие вышибить мозги, когда он сюда явится.
Нахира кончил. Киссур поглядел и увидел, что оба разбойника сидят, тесно прижавшись к нему, и старший разбойник держит руку на своем мече, а меч Киссура стоит в углу на подставке.
— В этом деле, — сказал Киссур, — есть одна загвоздка, а именно та, что тот, кто предал первого господина за мешок, второго предаст за полмешка.
С этими словами Киссур обнял обоих главарей за плечи и пихнул их на землю. А сам перекинулся через лавку, схватил ее поперек и всей этой лавкой приложил старшего разбойника по голове. Лавка и голова сломались. Киссур отбросил обломки лавки, сдернул с цепи молитвенное бревно и так ударил им Нахиру, что тот полетел прямо в земляную яму, где жарился баран, и больше из этой ямы не высовывался. А Киссур схватил свой меч и мешочек с золотом и выпрыгнул в окошко. Тут разбойники опомнились, выбежали во двор, воткнули луки в землю и стали пускать стрелы. Однако, ночная темь — разве тут попадешь?
— Ушел, — сказал кто-то. — Бес, а не человек!
Киссур, меж тем, не совсем ушел. Одна из стрел попала пониже правой лопатки и, наверное, задела легкое. Он хотел ее вытащить, чтоб не цеплялась за кончики ветвей, но не сумел и обломил. Так и пошел дальше. Он спустился к императорскому тракту, но вскоре услышал голоса людей и собак, и понял, что это едет Мелия с людьми и что скоро они пойдут по его следу. Следы он оставлял за собой глубокие и с кровью. Киссур понял, что ему надо где-нибудь укрыться. Перед рассветом он пришел к храму Серого Дракона. В храме осыпалась крыша, и перед алтарем была куча сухих венков, заметенная снегом. Киссур лег на эту кучу. Прошло некоторое время — Киссур почувствовал, как что-то в него тычется, скосил глаза и увидел огромного белого волка. Киссур закрыл глаза и вытянул горло. Через некоторое время Киссур открыл глаза: волка не было, а рядом стоял старый колдун. Уже светало. Где-то внизу слышались голоса и собачий лай.
— Пойдем, — сказал отшельник.
Киссур не шевелился. Снег на венках под ним наполовину растаял и был красный.
— Тогда лезь в рукав, — сказал колдун.
Киссур послушался и полез. Изнутри рукав отшельника был расписан тысячами павлиньих очей, как платье госпожи Архизы. Госпожа Архиза сидела на диванчике и хихикала, а господин Айцар, первый богач Харайна, глядел на нее и на пышный диванчик и говорил: «Я, человек неученый, и то нарисовал вам подпись под картинкой». Тут задернули шторы и стало темно.
В полдень Мелия и еще человек десять явились к избушке Серого Дракона на вершине горы. Надо сказать, что вокруг избушки никаких следов на снегу не было. А в храме они нашли только затекшую кровью кучу листьев, и волчьи следы кругом.
Отшельник мирно жарил на решетке зайца. Зайца стражники отобрали и съели. Отшельник молчал, пока длился обыск, и только спросил Мелию, не хочет ли Мелия поискать у него в рукаве. Мелия вцепился в отшельника и закричал:
— Ты! Мне госпожа Архиза сказала, кто ты такой! Гляди — повесят, как пособника в разбоях. Отшельник — а мясо ест!
— Ба! — вдруг заорал отшельник, тыча Мелие в рот. Тот схватился за горло и поперхнулся, а куски зайца уже ползли из него наружу. Остальных стражников тоже начало рвать. Куски с пола потянулись друг к другу, из них соткался заяц и начал расти: глаза как плошки, лапы как сосны! Стражники, визжа, кинулись наутек, а заяц за ними. Люди опомнились лишь у подножья горы, и, так как им показалось, что бежали они целую вечность, одежда их расползлась от ветхости. Одного стражника заяц, однако, догнал и заглотил. Несчастного потом нашли головой вниз в сосновом дупле, совершенно мертвого. Я в это, впрочем, не верю, а передаю, как рассказывают.
Киссур очнулся не очень скоро, дня через два, на лежанке в хижине отшельника. Окошко с промасленной бумагой было открыто, прямо в солнечном пятне грелся старый белый волк. Отшельник сидел рядом с волком и улыбался. Теперь, на свету, Киссур заметил у него на лбу старое полустертое клеймо каторжника. Отшельник сказал, что рана заживет через две недели, и стал поить Киссура рисовым отваром с ложечки. Потом спросил, что он не поделил с товарищами. Киссур рассказал.
Отшельник помолчал, потом проговорил:
— Да, я уже слышал такие истории. Сначала грабят казенный караван. Налоги не приходят в столицу, казна терпит ущерб. Потом подают министру Нану доклад: есть, мол, компания людей, которые так любят государство, что готовы загодя выплатить налоги, а потом уж собирать их сами. Господин министр эти доклады пока копит.
Киссур, в постели, вдруг скрипнул зубами:
— Вы говорите об откупах! Так было при прежней династии: откупщики платили казне один миллион, а потом выбивали палками из крестьян три миллиона. Налоги, отданные в частную собственность! И к этому-то такими методами стремится господин министр?
Старик помолчал, потом сухо сказал:
— Не все, что делается от имени государя, известно государю. Не все, что делается от имени министра, известно министру.
— Нет, — сказал Киссур, — об этом деле, я думаю, ему было известно.
Киссур поправлялся довольно быстро, и уже вставал и помогал старику и волку по хозяйству. Старик его даже как будто избегал. Как-то вечером разыгралась снежная буря: рана у Киссура заныла, старик уложил его в постель и напоил травяной настойкой.
— Вы меня ни о чем не спрашиваете, — сказал Киссур.
— Захочешь, — сам расскажешь.
Тогда Киссур стал говорить о том, о чем до конца никому не говорил: и об отце, и о матери, и о Западных Островах, и о том, как помер Кобчик, и о том, что случилось с сыном первого министра; об Арфарре-советнике и о советнике Ванвейлене, убивших отца, — обо всем.
Киссур кончил. Старик помолчал, потом спросил:
— А о чем ты больше всего жалеешь?
Киссур хотел сказать, что больше всего жалеет о своей слепоте касательно госпожи Архизы, но передумал и ответил:
— Когда меня первый раз арестовали, я успел спрятать кинжал. А второй раз — не успел. У этого кинжала золотая голова кобчика и два яхонтовых глаза. Это очень ценная вещь, и этим кинжалом дружок Арфарры убил моего отца. Теперь этот кинжал, конечно, пропал, и его-то мне больше всего и жалко.
Отшельник помолчал, потом встал и вышел в соседний чулан. Там он копался довольно долго и вернулся с чем-то, завернутым в рогожку.
— Ладно, мальчик, — сказал он. — Я хочу подарить тебе другой кинжал, тоже из Верхнего Варнарайна.
Отшельник развернул тряпочку и протянул Киссуру кинжал. Рукоять у него была в форме белой треугольной шишки, чешуйки шишки оторочены серебром. Серебро немного почернело, в желобке на лезвии застыли кровяные скорлупки.
— Этим кинжалом, — сказал старик, — твой отец, за несколько часов до смерти, убил моего послушника Неревена. Мальчишке тогда было семнадцать лет.
С этими словами отшельник повернулся и вышел. Часа через три, когда совсем стемнело, Киссур прокрался с кинжалом в руках в соседнюю комнату. Арфарра-советник безмятежно спал, свернувшись клубочком. Киссур постоял-постоял и вернулся обратно.
В хижине был подпол, а из подпола подземный ход вел в заброшенные штольни. У штолен было довольно много выходов, один из них — в храм Серого Дракона. На следующее утро, когда выяснилось, что хижину засыпало почти доверху, а еды почти что нет, Киссур не стал чистить снег, а вылез через подпол и пошел добывать еду.
Он подстрелил зайца и еще рысенка с пестрой мордочкой, вернулся и стал разделывать тушки. Арфарра подошел, встал рядом.
— Вас же тайком сгубили в ссылке, советник, — сказал Киссур.
Арфарра засмеялся:
— Вот именно, что тайком. Если бы меня казнили официально, ничего поделать было б нельзя. А начальник лагеря получил тайный приказ и забоялся, что девизы правления сменятся, и кому-то будет выгодно наказать его за расправу. Беззаконные казни влекут за собой беззаконные помилования, друг мой!
Вечером советник спросил Киссура:
— Значит, ничего в Западной Ламассе не было? Да тот ли остров это был, и весь ли вы его обшарили?
Киссур отвечал, что и остров тот, и обшарили его как надо, — ни настоящих людей, ни золота.
Арфарра сходил в соседнюю комнату и вынес укладку. В укладке были карты и рисунки. Киссур стал смотреть: это, точно, были карты острова и рисунки старого города. Киссур спохватился:
— Откуда это?
— Видишь ли, мальчик, мне не хотелось бы тебя разочаровывать, на за месяц до того, как меня арестовали, я тоже послал к этому острову корабль.
Тут Киссур замер, глядя на один из рисунков. Рисунок был нарочито тщателен, и Киссур почувствовал омерзение. Омерзение было оттого, что штука, нарисованная среди деревьев, была явно человеческого изготовления: природа такого не рожала. Однако, будучи делом рук человеческих, она была не разрисована, стало быть, недоделана. Может быть, оттого и сломалась. Острый нос расселся пополам, крыло, размахом с пальму, зачерпнуло землю. У штуки было четыре крыла: два больших посередине и два маленьких у хвоста, и еще пятое крыло торчало из хвоста вверх. Киссур почуял в этом какую-то самую гнусную магию.
— Это что такое? — спросил Киссур.
— При тебе, значит, этого уже не было?
Арфарра показал на карте место с гнусной штукой. Киссур вспомнил, что, точно, там была полянка, на полянке священная хижина. Вполне приличная хижина: там держали, кажется, мальчиков перед праздником, а вокруг хижины на палках были черепа зверей и предков.
Арфарре-советнику явно не понравилось, что гнусная штука исчезла. Он кусал себе губы, и на щеках его выступили два красных пятна. Тут Киссур отбросил рисунки и спросил:
— Господин Арфарра! Ведь вы живы — почему же вас не слышно? Государь Варназд ждет докладов об усовершенствовании правления, через три месяца лучшие умы соберутся в столицу, — неужели вы промолчите?
Арфарра засмеялся:
— Друг мой! В этих состязаниях победитель заранее известен. Господин Нан допустит до государя лишь тех, чьи доклады ему по душе. Спор, конечно, будет, и трудно предугадать смысл спора со стороны, но он будет не о способах управления, а о том, кто какую должность займет, ибо это главное.
— Кто-то, — сказал Киссур, — должен раскрыть государю глаза на то, что творится в стране.
Арфарра-советник поднялся и недовольно сказал:
— Об этом мы позже поговорим. Спи!
Он уже подошел к двери, а у двери обернулся и сказал:
— И запомни: человек по имени Клайд Ванвейлен не убивал твоего отца. Твой отец погиб оттого, что хотел спасти человека по имени Клайд Ванвейлен, которого я приказал убить. И что касается луча, развалившего Кобчика и половину колонн в подземном храме — этот луч к храмовой магии никакого отношения не имел.
С этими словами Арфарра-советник вышел из хижины. Он стоял довольно долго, глядя на вышивку созвездий и на горные сосенки внизу. «Великий Вей! — думал Арфарра-советник. — У Марбода Кукушонка — и такой сынок! Неужто и я был на него похож двадцать лет назад?»
Вот уже полтора месяца Свен Бьернссон жил в усадьбе господина Сият-Даша и варил ему золото.
У господина Сият-Даша было в обычае обижать людей, и люди в деревне ходили с опущенными головами. И бывало, что чуть человек поднимает голову, как тут же ее снимают с плеч. Страшные, страшные вещи рассказывали про Сият-Даша! Все окрестные крестьяне задолжали ему своих детей; вся его дворня ненавидела друг друга, так как Сият-Даш считал выгодным, чтобы люди доносили друг на друга перед хозяином; в позапрошлом году чиновник, у которого Сият-Даш увел жену, повесился на воротах его управы… Но это что! А когда Сият-Даш сжег, испугавшись инспекции, казенный склад, а за поджог повесил крестьянина, который прятал от него свою дочку? А каменные стены вокруг управы, в два человеческих роста высотой, стены, которые построил народ, чтобы защитить Сият-Даша от гнева народа? А ссуда, семенная казенная ссуда, введенная в прошлом году Наном для облегчения крестьян, — Сият-Даш принудил всех, а не только бедных взять эту ссуду, и дал ее протухшим зерном, а когда осенью настала пора возвращать ссуду, документы оказались так хитро составлены, что пол-деревни оказалось в долговых рабах у Сият-Даша. За эту историю, и за многое другое, господин министр внес Сият-Даша в особый список.
Что еще сказать?
Еще у первого министра была карта империи, на которой белым цветом были отмечены местности, в которых восстание почти невозможно, желтым цветом, — местности, в которых восстание вероятно при некоторых обстоятельствах, и черным цветом, — местности, в которых восстание может вспыхнуть от того, что чья-то курица не так снесет яйцо. Белоснежный округ, несмотря на свое хорошенькое название, на этой карте был обозначен черным цветом.
Ох, нехорошо стало в это время в управе, нехорошо! Грустно было на душе у Сият-Даша! По ночам во флигель в виде синих сполохов слетались бесы, безобразничали, выли разными голосами, на казенном дворе видали оборотней и щекотунчиков с золотыми вилами. Сият-Даш был печален и беспокоен. Он рвал на себе волосы и говорил:
— Прибери Бужва того, кто вовлек меня в это дело. Потому что если в доме заводится нечисть, дело не кончится добром.
Впрочем, он аккуратно звал колдуна обедать.
Страшный алхимик забрал на Сият-Дашем изрядную власть: показал ему беса в пробирке; подослал к нему ночью щекотунчика; и соорудил во флигеле сверкающий шар, в каковом, по его словам, должен был три месяца зреть философский камень. Охранники теперь тоже обожали пророка, с тех пор, как он побил Сият-Даша палкой. Они собирались вокруг него, чтобы слушать его слова. Пророк молчал, — они собирались кружком, чтобы слушать молчание.
Как-то Сият-Даш обедал с яшмовым араваном и спросил:
— Позвольте полюбопытствовать: сколько употребляете вы в своем деле бесов, и чем бесы отличаются от добрых духов?
— Бес, — ответил яшмовый араван, — это такой дух, который, когда его просишь отвести беду, взамен насылает другую, еще худшую.
— И много ли их у вас?
— В сердце человека бесов гораздо больше.
Сият-Даш вздохнул и промолвил:
— Говорят, ваши охранники души в вас не чают.
Яшмовый араван молча ел рис.
— Это я говорю потому, что они совершенно безответственные люди. Вдруг они предложат вам бежать, а вы согласитесь? А между тем по закону за бегство преступника карают семью охранника и еще пять семей шестидворки, причем нигде не найти примечание, что это правило неприменимо, если преступник сбежал волшебством.
Яшмовый араван только скрипнул зубами.
— Вы не сердитесь? — встревожился Сият-Даш.
— Нет, — ответил яшмовый араван, — мы с вами принадлежим к разному разряду людей.
— А какие бывают разряды людей?
— На рынке жизни встречаются четыре разряда людей. Это — покупающие, продающие, случайные созерцатели и воры. Я принадлежу к третьему разряду, а вы — к четвертому.
Вследствие этого разговора Бьернссон окончательно решил сделать свое исчезновение не незаметным, а неправдоподобным, и днем для своего бегства выбрал именины Сият-Даша, на которые в управу должно было съехаться множество гостей.
Убегая от Сият-Даша при возможно большем числе свидетелей, Бьернссон рассчитывал на следующее: во-первых, высокопоставленные гости, будучи замешаны в скандальное чудо, оскорбятся и предпочтут не возбуждать дела из-за невероятности улик; во-вторых, речь о пособничестве охранников отпадет сама собой; и, в-третьих, люди наиболее проницательные не найдут ничего невероятного в том, что колдун подложил под стену взрывчатку и утек.
И, конечно, Бьернссону очень хотелось, чтобы в народе говорили, будто колдун утек из усадьбы в серебряной колеснице, запряженной трехглавой птицей феникс.
За неделю до именин Бьернссон вручил охранникам пять глиняных кувшинов, и попросил зарыть кувшины у той части стены, что выходила к лесу. Не особенно искажая факты, он объяснил, что в каждом кувшине сидит по бесу, который в любой миг по его, колдуна, просьбе, измолотит стену голубыми цепами. Каждый кувшин имел в себе 350 граммов тротила и приводился в действие дистанционным радиовзрывателем.
Бьернссон соорудил себе самодельный револьвер с дулом толстым, как кукурузный початок, и ночью ему часто снилось, как он стреляет из этого револьвера в Сият-Даша.
Утро сият-дашевых именин началось со скверного предзнаменования, солнце при восходе было плоским, как рыба сазан: в округе с недавних пор участились случаи противоправительственных знамений.
Но вскоре небо разрумянилось, края облаков зазолотились, как корочка хорошо поджаренного пирога. Сият-Даш суетился, проверяя списки и в последний раз наставляя, кого из гостей встречать у крыльца, кого во дворе, а кого у ворот управы.
Бьернссон, заканчивая последние приготовления, стоял у окна флигеля, колдуя над тонким стеклянным детонатором с гремучей ртутью, — ему вовсе не хотелось, чтобы после его бегства кто-то интересовался лабораторией.
Гнедая лошадь промчалась мимо его окна, посыльный с ухарским криком спрыгнул наземь, — Бьернссон поднял глаза и едва не выронил детонатор: за окном, в кафтане казенного посыльного, стоял разбойник Ниш-Коноплянка.
И мы оставим пока Бьернссона наедине с атаманом, а сами расскажем об араване Фрасаке.
Араван провинции Харайн, Фрасак, был человек недалекий и мелкий. Глаза у него были абрикосового цвета, а совесть его каждый день спотыкалась. Ограбление каравана повергло его в отчаяние. Первыми к месту грабежа подоспели люди наместника. Зерно, растащенное крестьянами, и думать нечего было вернуть. Контрабанда золота выплыла наружу, а ведь золото шло у уплату за должность. Более всего араван теперь боялся, что разбойников поймают, а те расскажут о травке «волчьей метелке» — Великий Вей, и что за несчастливая судьба втянула его в такое дело! Араван заметался, преподнес госпоже Архизе один ларчик, другой, а вручая третью безделушку, пролепетал:
— Я, право, в отчаянии. Неужто я неугоден первому министру? Вот и его полномочный инспектор ездит по провинции, а зачем?
Госпожа Архиза хихикнула и сказала, видимо забыв обо всем, кроме ларчика:
— Инспектор Шаваш? До чего смешно! Он, видите ли, гоняется за этим оборванцем, яшмовым араваном, а тот куда-то пропал.
Господин араван вернулся в управу как на крыльях. «Экий неуемный бабий язык» — думал он, — «чиновник бы промолчал». Через час господин араван написал указ об аресте бродячего проповедника. Он желал угодить министру, и к тому же, — разве не из-за яшмового аравана пропало зерно?
А еще через три часа племянник господина аравана сидел со стражниками в харчевне.
— Яшмовый араван? — сказал один из посетителей — Так кому ж неизвестно, что он живет всего в двух дневных переходах, в избушке на Кошачьей Горе.
А еще через час госпожа Архиза пришла к своему мужу с копией нового указа, села ему на колени, стала перебирать волосы и сказала:
— Друг мой! Наконец-то этот глупец араван сам себя погубил.
— Каким образом? — изумился господин Ханда.
— Вот указ об аресте аравана Арфарры: а его племянник уже поскакал за отшельником Серым Драконом.
Господин Ханда вздрогнул. Серый Дракон был самым неприятным наследством от предыдущего начальника. Тому в свое время прислали преступника Арфарру, а вслед за преступником — секретное предписание известного свойства. Начальник лагеря заметался, потому что такие предписания — гнуснейшая вещь. И не раз бывало, что исполнишь предписание, а новый министр зовет тебя к ответу: как так? Сгубил без суда выдающегося человека! И начинается примерное наказание. И вот хитрый начальник лагеря ограничился отчетом о смерти, а самого Арфарру умолил стать отшельником неподалеку. Никто, однако, его не востребовал, наверху при имени Арфарры только неприятно трепетали души. Господин Ханда и сам отчасти трепетал, а делать что-то боялся, поскольку старик, видимо, все же был колдуном, и мог загрызть и при жизни, и после смерти.
— Но это же указ об аресте другого Арфарры!
Госпожа Архиза засмеялась, и смех ее был как тысяча колокольчиков.
— А вот пусть в столице разбирают, кто где чью личину носит. Как возможно, чтобы этот палач сидел тихо и сам от себя не проповедовал? Видишь ли, дорогой мой, когда этот человек появится в столице, за него ухватятся все противники господина Нана, и человека, воскресившего Арфарру, господин Нан разотрет в мелкую пыль, — а воскресил его глупым указом господин араван.
Госпожа Архиза ушла в свои покои и стала красить бровки. Она красила их минут пять, а потом вдруг разрыдалась, хотя с детских лет не имела привычки рыдать, если бровки ее были выкрашены дорогой краской. Прибежала служаночка:
— Госпожа, что с вами?
— Посмотри, — стражники аравана еще тут?
Служаночка воротилась через четверть часа.
— Уже уехали, госпожа!
Архиза засуетилась.
Госпожа, куда вы?
— Ах, ты ничего не понимаешь, там же Киссур!
— Какой Киссур?
— Этот негодяй, который обманул меня! Он живет в хижине Арфарры: соглядатаи видели его с белым волком.
А, — сказала служанка, посвященная во все дела своей госпожи, — вы, стало быть, хотите, чтобы его арестовали вместе с Арфаррой, и он попал в лапки Шавашу, а этот Шаваш его искал для казни?
— Да, — закричала Архиза, — то есть нет! Ох, где же эти серые сапожки?
Серые сапожки наконец нашлись, нашелся и плащ, и курточка, — через полчаса госпожа Архиза и служанка ее, наряженные в кафтанчики рассыльных, проскакали по заднему двору усадьбы. А другая служанка сказала господину Ханде, побежавшему проведать супругу, что у госпожи разболелась голова, и она легла спать и строго-настрого запретила ее беспокоить.
Весь месяц госпожа Архиза молилась Исие-ратуфе, чтобы та помогла ей забыть негодяя Киссура, — а легко ли забыть человека, если каждый день просишь об этом Исию-ратуфу?
Арфарра как-то спросил у Киссура, куда, по его мнению, подевался из империи Клайд Ванвейлен с товарищами? Киссур скосил глаза вбок и ответил, что, судя по всему, Клайд Ванвейлен пропал в провинции Варнарайн, в правление Арфарры, бесследно. И что очень многие в это время пропадали бесследно, из числа тех, кого Арфарре казалось одинаково опасным и казнить публично, и оставлять на свободе, и что он думал…
— Не то ты думал, — прервал его Арфарра.
В седьмой день девятой луны Арфарра был очень печален; наконец затворился в каморке и стал писать. На рассвете, уходя на охоту, Киссур заглянул в щелку: Арфарра писал и писал, а перебеленные листы клал в знакомую укладку.
День был дивный: Киссур бегал наперегонки со старым волком, хохотал, как леший, и валялся в снегу. Солнце желтое, снег белый, на снегу рыжая свежая лиса. Душа так и трепетала, пела. Что пишет Арфарра? Конечно, доклад государю.
Бывший араван Варнарайна писал скоро, перо так и летало по бумаге. Ему приходилось, однако, часто прерываться, — чернила в медном копытце то и дело замерзали. Наконец Арфарра встал, подоткнул тулупчик, разжег огонь в очаге, замесил в котелке какое-то варево, потом вернулся к бумагам. За промасленным окошком потемнело — пошел снег. Арфарра исписал уже третий лист, и было давно уже видно, что это не доклад государю, — потому что Арфарра писал его на языке аломов, для одного Киссура, и трактовала эта бумага не об законах и наказаниях, а о человеке по имени Клайд Ванвейлен.
После третьего листа Арфарра прервался, подошел к огню и стал размешивать варево в котелке. Это был аконит, росший кое-где внизу бывший араван собирал яд вот уже целую неделю. Ему было очень горько. Но после того, что рассказал Киссур, у него больше не оставалось надежды поговорить с Клайдом Ванвейленом и его соплеменниками, а, стало быть, и жить дальше было бесполезно.
Главные чиновники съехались к полудню и расположились, в ожидании обеда, в саду. Яшмового аравана все не было, и господин Сият-Даш прошел во флигель к колдуну. Бьернссон лежал, зарывшись лицом в подушку.
— Почтительнейше прошу вас пожаловать к гостям, — сказал Сият-Даш, что же это? То сами просились в общество, настаивали, можно сказать, а теперь — загрустили?
Бьернссон поднял безумные глаза:
— А? Да? Сейчас приду.
Сият-Даш вышел, а колдун вновь зарылся в подушки. Он не думал ни о чем, кроме утреннего своего разговора с разбойником.
— Ну что, господин араван, пока сам не станешь в стойло, не узнаешь, каково волам? Говорят, как вас посадили сюда, так вы бросили рассказывать про внутреннее устроение души, а занялись настоящим делом?
В голосе Ниша звучало презрение к человеку, который выдавал себя за что-то неслыханное, а на поверку оказался заурядным колдуном.
Бьернссон стоял, словно потерянный.
— Нам сказали, — промолвил Ниш, — что сегодня вы позовете духов, которые растащат по кирпичику эту чертову стену. Мы подумали: почему бы не воспользоваться этим случаем и не ворваться в усадьбу? Можно будет покарать чиновников и их семьи за несправедливость, а зерно раздать народу.
Бьернссон помертвел. Как мы помним, у господина министра Белоснежный округ был помечен на карте черным цветом, как место, в котором восстание может разразиться по причине пролетевшей мухи и разбитого яйца. И хотя Бьернссон не видел этой карты, он был умный человек и ему вовсе не обязательно было смотреть на эту карту, чтобы понимать, что дело именно так и обстоит.
— Нет, — жалобно сказал колдун, — не надо!
— То есть как это не надо? — возразил, подойдя, один из охранников Бьернссона, по имени Серая Ряпушка. — Вы сами говорили, что нельзя делать другим то, что не хочешь, чтобы делали тебе. Вот вы убежите, а Сият-Даш повесит пол-деревни… Справедливей будет, если мы из-за вас повесим Сият-Даша, чем если Сият-Даш из-за вас повесит пол-деревни.
Разбойник Ниш улыбался. Все-таки он заполучил себе в шайку стоящего колдуна. Почесал в затылке и прибавил:
— А если с вашими бесами что-нибудь случится, и они не растащат стену, мы, пожалуй, все равно ворвемся в усадьбу и спасем вас. Как только люди услышат, что вы стали во главе правого дела, вся провинция взбунтуется против министра Нана. Представляете?
Бьернссон очень хорошо представлял.
На садовой дорожке Бьернссон столкнулся с сыном Сият-Даша: изящным, гибким юношей лет двадцати, — тот приехал к отцу на именины. Это был человек совсем другого поколения, чем Сият-Даш: нежный и несчастный от наследственного богатства. Юноша нерешительно посмотрел на бродячего проповедника, не будучи вполне уверен, к какому разряду людей принадлежит этот человек, — к тем, которые обманывают его отца, или к тем, которые от его отца страдают, — но отвесил все-таки яшмовому аравану глубокий поклон.
За ажурной зеленью вечереющего сада, заслоняя нищету далеких хижин, перла в небо толстая кирпичная стена с желтой башенкой и скучающим часовым. Бьернссон стоял молча, сжимая в руках черный бамбуковый посох со стальным стержнем внутри. Один поворот верхнего коленца, слабый радиосигнал, — и эти проклятые стены взлетят на воздух. «Я же не хотел, думал Бьернссон — я же хотел только бежать. Откуда взялся этот проклятый разбойник? Кто дал право этому народу решать за меня?»
— Святой отец!
Бьернссон обернулся, — позади, у рододендрона в желтой шубке, стоял старый судья Каш, Тот самый, с которым он полтора месяца назад приехал к Сият-Дашу.
— Святой отец, — сказал он. — Мое служебное положение обязывает меня присутствовать… Но… я искал вас полтора месяца, а Сият-Даш говорит, что вы обосновались в его усадьбе? Уж не обманул ли он вас? Я бы мог поговорить в ним…
Судья Каш запинался. По правде говоря, ему вовсе не хотелось говорить с начальником округа. У этого человека была живая совесть, но ему каждый день приходилось отрезать от нее по кусочку. Он все время одалживался у негодяев, чтобы творить добро, и в делании добра и зла еле-еле сводил концы с концами. Попросив за яшмового аравана, он не выпросил у Сият-Даша ничего, а задолжал бы ему изрядно.
Яшмовый араван поглядел на старого чиновника, лениво сузил глаза.
— Благодарю, господин судья, мне не нужна ваша помощь.
Судья Каш съежился, как мышь под дождем, а потом вдруг промолвил:
— Вы продешевили, яшмовый араван!
— Что?
— Вы продешевили, ибо за сколько бы вы ни продали свою душу Сият-Дашу, это было все равно слишком дешево.
Яшмовый араван повернулся и вошел в дом.
Тонкие дымки серебряных курильниц таяли в высоких, из Иниссы привезенных зеркалах, и гости, нарядные и возбужденные, столпились у маленького алтаря, воздвигнутого в честь именин. Гостей было еще немного, человек шесть или семь, — остальные гуляли в саду. Появление Бьернссона вызвало всеобщее оживление. Один из чиновников, взмахнув рукавами, взял лютню, и склонившись над ней, как мать над ребенком, стал петь песню об облаке, зацепившемся за ветку. Это была очень красивая песня. Чиновник кончил песню и повернулся к охраннику:
— Мы, — сказал чиновник, — сегодня пришли в умиление перед красотой простой природы. А умеешь ли ты, деревенщина, видеть красоту облаков и гор?
Охранник озадачился и ответил:
— Как прикажете, господин.
Чиновники засмеялись. Бьернссон молча вертел в руках посох.
— Что с вами, святой отец? Вы побелели, как яичная скорлупа!
Это спрашивал Сият-Даш.
— Пустое, — сказал Бьернссон. — Это пройдет. Такова уж наша судьба. Ведь духи, которые нам помогают, весьма ненадежны и только и думают, чтобы погубить нас и наши знания, означающие для нас рабство. И всегда в конце концов оказывается, что тот, кто думал, что бесы служат ему, начинает сам служить бесам.
Гости побледнели и переглянулись. «Еще можно признаться, — подумал Бьернссон. — Сейчас в моих силах сделать так, чтобы разбойники убили чиновников, или чтобы чиновники убили разбойников. Но не в моих силах сделать так, чтобы никого не убили…»
— Да, промолвил один из чиновников, — и я слыхал, что бесы вырываются у колдунов на волю и даже поднимают бунты. При этом государство может совершенно пропасть, и то же происходит со знаниями.
— Весьма, — молвил Сият-Даш, — тонкое рассуждение. Ведь, говорят, государь Иршахчан еще две тысячи лет назад умел ходить на медных лошадях и летать на деревянных гусях. Нечестиво не верить свидетельствам историков. Все, однако, сгинуло. Не иначе, как месть тех же бесов.
«Господи, — сказал себе Бьернссон. — Ты знаешь, я хотел быть как ты, и я поддался искушению сотворить чудо. Ты наказал меня за гордыню, и разжаловал из святых в колдуны, а из колдунов — в повстанцы».
— Не думаю, чтобы дело тут было в бесах, — сказал чиновник с лютней, потому что их не существует.
— Нет, — возразил старый чиновник в зеленом платье с чешуйками накладного серебра и круглыми глазами цвета опавшей листвы, — бесы существуют, и мне случалось слышать их голоса.
Кто-то усомнился, что голоса бесов можно услышать.
— Я не знаю, были ли это голоса бесов или богов, — отвечал старик. Но вот в чем дело. Я, недостойный, был тогда послушником у отца Лоха, который продвинулся среди шакуников более других в исследовании электричества. Где-то за год до кончины храма отец Лох научился разговаривать на расстоянии. Это было, как всегда, без особого чародейства, но с большим треском. Разговаривать было, собственно, нельзя, а пришлось изобрести новый способ записи слов. Это было такое же новое дело, как изобретение письменности, потому что эфир, новое средство передачи смысла, отличался от воздуха так же, как бумага.
И вот, представьте себе, я сам слышал несколько раз, — соединишь медные прутики и слышишь речь, не похожую ни на один из языков ойкумены.
Бьернссон от изумления чуть не упал со стула. «Боже мой! Так вот почему все мастерские храма взлетели на воздух в один и тот же день! Они изобрели радио!».
— Вот за преступные знания, — вскричал Сият-Даш, — государыня Касия и наказала храм!
— Да, — сказал бывший шакуник, — я и сам так полагал все эти годы. Однако теперь я думаю, что это бесы разгневались на людей за то, что те стали подслушивать их разговоры. Наверное, даже не в первый раз разгневались. Умел же, как вы сами заметили, государь Иршахчан летать на деревянных гусях и ездить на медных конях.
От внезапного порыва вечернего ветра заколебался и закоптил светильник. Один из собеседников взял щипцы и стал поправлять фитиль. «Это что же — сообразил Бьернссон, — он считает, что кто-то намеренно две тысячи лет мешает ученым ойкумены… Да откуда здесь монах-шакуник?» Волоски на теле Бьернссона стали оттопыриваться от ужаса. За спиной распахнулась дверь. У яшмового аравана не хватало духа обернуться.
— Привели, — гаркнул стражник.
Бьернссон скосил глаза. Двое стражников волокли в комнату человека в шапке, похожей на лист подорожника, и в кафтане казенного рассыльного. Человек молча и сосредоточенно лягался связанными ногами. Бьернссон помертвел: это был атаман Ниш.
Бьернссон схватился за посох и один из стражников схватился за посох. Бьернссон потянул посох к себе, выворачивая его вправо, и стражник потянул посох к себе, выворачивая его вправо. Верхняя секция посоха с легким щелчком провернулась на оси, Бьернссон отчаянно вскрикнул и выпустил палку, — тишина.
Стена за раскрытым окном стояла, как прежде, и по широкому навершию, скучая, расхаживал облитый лунным светом часовой. Яшмовый араван сунул руку за пазуху: двое человек за спиной вцепились в запястье мертвой хваткой.
— Что там у вас, святой отец, — раздался насмешливый голос. Из темноты выступил и встал напротив Бьернссона молодой чиновник с завитыми каштановыми волосами. Черт побери! Это был маленький Шаваш, секретарь Стрейтона!
Один из охранников пошарил у Бьернссона за пазухой и, почтительно склонившись, подал Шавашу самодельный револьвер. В этот миг другой человек, размахнувшись, ударил атамана Ниша тяжелым мешочком с песком по голове. Тот повалился наземь, не имея более возможности наблюдать происходящее; он не видел ни Шаваша, ни револьвера; он видел, несомненно, только предавшего его проповедника, покойно кушающего чай. Шаваш отбросил револьвер и взялся за посох. Он схватил его в обе руки и повернул верхнюю секцию, один раз и другой, а потом стал вертеть быстро-быстро, и ухмылка его делалась все более жуткой.
— Голоса бесов, a? — пропел чиновник и вдруг, со всей силы, крепко и страшно ударил проповедника по губам.
Бьернссон даже не попытался уклониться. Немного погодя он вытер кровь, показавшуюся в уголке рта, и хрипло сказал:
— Наместник Ханалай…
— Наместник Ханалай тут ни при чем, — сощурился Шаваш. С начала и до конца. Впредь советую вам быть умнее и не очень-то полагаться на удачно подслушанные разговоры.
— Кто вы такой, отец Сетакет? — спросил Шаваш.
Яшмовый араван свесил голову.
— Надеюсь, вы-то в бесов не верите, — спросил он.
— Не верю, ответил Шаваш, — если бы у вас в подручных были бесы, вам бы не понадобились для взрыва эти… э… конденсаторы и катушки.
Бьернссон был слишком потрясен, чтобы думать по-порядку.
— Не волнуйтесь так, отец Сетакет, — насмешливо сказал Шаваш.
— А я не волнуюсь, — вдруг хрипло засмеялся Бьернссон. — Я давеча волновался, когда выбирал, кому пропадать. И молился: — Господи, сделай так, чтобы пропал один я. А, — махнул рукою яшмовый араван, — вам этого не понять.
— Рад слышать, — отозвался с насмешкой Шаваш, — что боги исполнили вашу молитву.
Двое охранников в парчовых куртках привели Бьернссона в кабинет Сият-Даша, страшный кабинет, где в цветных витражах плавились и сверкали высокие золотые светильники, и усыпанный камнями и оттого равнодушный бог с рыбьей головой взирал на две выщербинки, оставленные в паркете коленями неутешных просителей. «Умница Шаваш, — с тоской думал землянин, пока охранники устраивали его в кресле. — Экспериментатор. Ведь, скажем, арестуй он меня просто так, — чтобы он мог доказать? Ничего. Радиовзрывателя я ему, во всяком случае, не собрал бы. А если бы он каким-то образом заполучил в свои руки современный передатчик, что бы случилось? Тоже ничего! Он бы ничего не понял. Бусинка — а разговаривает… Действительно — магия.»
Охранники вышли. Монах сел под равнодушным богом, а Шаваш придвинул свое кресло к Бьернссону и спросил:
— Так кто же вы такие, желтые монахи?
Бьернссон взглянул на него и похолодел. Тот улыбался так же вежливо и предупредительно, как полтора года назад, в тот день, когда Бьернссон явился в управу.
— И когда же вы стали меня подозревать, господин Шаваш?
— С тех пор, как вы пришли в мой кабинет в столице.
«Бог ты мой! Я ведь тогда хотел, клянусь, хотел все сказать. А теперь? А теперь он мне не поверит. Если я скажу ему, что мы здесь не тысячу лет, а четверть века, что все басни о злых оборотнях — это не про нас… Господи, он мне никогда не поверит! Он повесит меня вверх ногами и будет бить до тех пор, пока не до-бьется тех ответов, которые ему покажутся правильными.»
И Бьернссон потерянным голосом сказал:
— Ох, господин Шаваш! Поверьте, я вам все объясню. Честное слово, к гибели храма мы не имеем никакого отношения…
Старый монах полез из кресла. Кажется, он хотел вцепиться подлому бесу в горло. Шаваш вдруг мягко, но протестующе вскинул вверх руки.
— Помилуйте, — сказал чиновник, — что за объяснения между уважающими друг друга людьми. Я прекрасно понимаю, что желтые монахи никогда ни во что не вмешивались. Я прекрасно понимаю, что даже если вы, кто бы вы ни были, во что-то вмешивались, то все равно намерены это отрицать. Я также полагаю, что, каковы бы ни была ваша политика, вы не хотели бы изменять ее.
Шаваш оглянулся на монаха-шакуника, и тот тяжело сел на место. «Господи! — понял Бьернссон. — Он не доверяет этому монаху, помимо всего прочего!»
— Чего ж вы от меня хотите? — тупо спросил Бьернссон.
— Как чего? Чего все хотят — золота! — брякнул Шаваш.
Бьернссон вытаращил глаза.
— Золота, — нагло сказал чиновник. — Уж кто-то, а вы-то философский камень изготовить можете! Это мне и отец Адуш сказал.
— Поверьте, — поддакнул сбоку отец Адуш, — мы бы никогда не осмелились так пугать вас, если бы вы сделали Сият-Дашу золото. А вы взамен затеяли эти фокусы со взрывчаткой!
Глаза Бьернссона стали от удивления как две репы. Ай да чиновник! Пусть миру будет карачун, а мне — скатерть-самобранка! На физика словно дерьмом пахнуло.
— Я бы, — сказал он нахально, — на вашем месте просил бы о счастии для народа.
Шаваш прищурился. Маска старательного чиновника словно слетела с него.
— Я, — ухмыльнулся Шаваш, — всегда обожал сказки. В сказках часто рассказывается о том, как крестьянин выпросил у духа неразменный кошелек, и никогда — о том, как крестьянин выпросил у духа счастья для народа. Это уже совсем другой жанр. Это уже не сказка, а хроника — восшествие на престол государя Иршахчана.
Даже Бьернссона покоробило от такого отзыва о государе. В этот миг запела у двери медная тарелочка. Вошел стражник, зашептал, — посыльный от аравана Фрасака, с важнейшими вестями. Шаваш подумал, извинился и вышел.
Над усадьбой лежала вышивка созвездий, пахло свежим сеном и струганым деревом. Шаваш узнал в посыльном самого племянника аравана.
— Араван Фрасак арестовал Арфарру, — сказал посыльный, — что прикажете делать?
Шаваш молчал мгновение, ошеломленный. «Ах да, — вспомнил он глупейший приказ аравана, который, невесть откуда прослышав о желании Шаваша, решил ему угодить. — Мне же еще целый выводок Арфарр навезут».
Шаваш пробежал глазами описание примет.
— Очень благодарен аравану за извещение, — сказал Шаваш торопливо, но это не тот Арфарра, который мне нужен. Отшельники вечно пробавляются этим именем.
Племянник заговорщически растопырил глаза и зашептал:
— Господин инспектор, — это тот Арфарра, настоящий!
И ткнул в руки ошеломленному Шавашу целую укладку с бумагами отшельника, захваченную в горной избушке.
— Араван Фрасак и думать не мог, — продолжал племянник, — что нам на долю выпадет такая удача. Понимаете, эти негодяи, госпожа Архиза и Ханда, так его и прятали. Если бы не господин араван, все бы и осталось под крышкой… Надо этого человека отправить в столицу, поскольку это все равно беглый ссыльный, да еще попустительство властей…
Шаваш чуть не выронил ларец.
Великий Вей! Отправить в столицу! Тут же Нан спросит с Шаваша, зачем это он его именем разыскивает Арфарру!
— Да, — усмехнулся Шаваш. — Беглый ссыльный — стало быть, надо повесить. Если Нан повесит его, станут говорить, что первый министр использует свою власть, чтобы свести счеты с забытыми отшельниками из-за того только, что те держатся противоположных убеждений. Если Нан оставит его в живых, все противники Нана уцепятся за эту ожившую печать и станут говорить, что, вот, у первого министра не хватает сил расправиться с праведным человеком даже тогда, когда он не облечен чином и властью. Вы действительно оказали большую услугу министру. Министр ее не забудет…
Даже в свете факелов стало видно, как посерело глупое лицо племянника. Только сейчас он сообразил, что они сделали глупость величиной с Араханскую гору.
— Так что, — наивно сказал племянник, — сделать так, чтоб он до столицы не доехал?
«Великий Вей, да в каком садке таких разводят!» — подумал Шаваш. Посмотрел на племянника и медленно, тихо сказал:
— Я, почтеннейший, вам никогда указаний убить без суда и следствия человека не давал. Я вообще вас сегодня не видел, и вы вообще здесь не были. Я просто предупредил вас о том, насколько вам будет благодарен министр Нан за услугу.
Шаваш укладку незадачливому племяннику. Тот принял ее мертвой рукой. Шаваш поклонился, повернулся и побежал обратно, к пленнику.
Едва Шаваш вышел, монах подскочил к Бьернссону:
— Не верьте этому чиновнику, — зашептал он. — Вы видите, — он даже над государем смеется! Кто смеется над государем, — убийца в душе! Он обманывает и меня, и вас! Он хочет списать на вас все грехи нечестивых правителей. Он уверяет — это вы, а не Касия — убийцы храма. Я сделал вид, что ему поверил.
Шакуник наклонился над землянином. Глаза его горели суетливым безумием. В речи его, по крайней мере с точки зрения Бьернссона, явно недоставало логики.
— Я сделал ему чертежи, — но я кое-где наплутал в деталях… — Монах засмеялся. — Шаваш не соберет радиопередатчика. А я — могу собрать и переслать весть туда, куда скажете.
Мысли Бьернссон окончательно спутались, как корни на грядке.
— Вы ведь не далеко ушли от нас, — сказал монах. — Нам, шакуникам, осталось решить не так много вещей. Я все понимаю. Вы, желтые монахи, это то же самое, что и храм Шакуника, только вы решили эти вещи две тысячи лет назад. Но с тех пор вы не продвинулись ни на шаг. Я, например, не сообщил Шавашу, как устроена та штука, которую вы выставляете под именем Великого Ира, но мне это известно.
— И как же она устроена? — осведомился физик.
— Если, — сказал монах, — выкачать из стеклянного шара воздух и пропустить через него электрический разряд, начнется суета лучей и блеск сообразно качествам газа.
«Гм, — подумал Бьернссон, — твой стеклянный шар годится для того, чтобы написать неоновыми буквами: „Кофейня Нефритовых Ворот: лучшие пампушки ойкумены!“, но для великого Ира он жидковат.»
— Я знаю, — продолжал шепотом монах, — что не вы сгубили храм, потому что желтых монахов очень мало, и вы ничего не можете. Вы решили, что вас никто не тронет, если вы будете бессребрениками. Из-за этого две тысячи лет вы и стоите на месте. Чтобы править миром, нужны заводы и мастерские. Пересмотрите свои правила! Я пошлю весточку госпоже Архизе: мы восстановим старую мощь храма. Через полгода реформы министра зайдут в тупик. Он будет смещен. Разразятся восстания. Через год мы будем владыками Харайна, через два года — владыками ойкумены.
Послышались шаги. Монах отскочил от Бьернссона. Шаваш, подергивая губой, вернулся в кабинет. Он медленно, испытующе оглядел монаха. Тот вдруг съежился.
— Я, пожалуй, пойду посмотрю на праздник.
— Идите, отец Адуш.
Шаваш и Бьернссон остались одни. За окном уже совсем стемнело. Шаваш задернул шторы, принес поднос с чаем и аккуратно разлил чай в белые с красными ручками чашки.
— Так насчет золота… — сказал Шаваш.
Бьернссон внимательно посмотрел на чиновника. Больше всего Бьернссону сейчас хотелось, чтобы его оставили в покое и дали опомниться. Но Шавашу именно этого не хотелось. И, поразмыслив над причиной этого, Бьернссон все понял.
— Бросьте, — сказал Бьернссон, — вам не золото нужно.
Шаваш досадливо сморщился и сказал:
— Какая жалость! Неужели это так заметно?
Бьернссон улыбнулся. Он хотел сказать. «Вы очень похожи на образцового чиновника, Шаваш. Но будь вы просто образцовым чиновником и идеальным взяточником, Нан не сделал бы вас своим секретарем.» Но Бьернссон этого не сказал, ибо имени Нана в этом разговоре не следовало упоминать не в коем случае. Потому что — либо Шаваш не поверит, что его хозяин — оборотень и лазутчик, либо, если поверит… Страшно даже представить себе, что тогда может натворить Шаваш. И Бьернссон сказал:
— Мне тут этот монах наговорил всяких глупостей. Он ведь наговорил их по вашему приказу?
Шаваш еще раз сморгнул.
— Это мой тесть, — сказал он.
— То есть он просто черт знает что говорил! Надеюсь, он не то говорил, что вы думаете?
Шаваш помолчал, потом сказал:
— Видите ли, мой тесть разобрался почти во всем, что вы сделали. А вы, между тем, даже и не пытались собрать световой луч, которым вы тогда разрубили каменную стену в усадьбе. Какая тут причина? Та же, что мешает зодчему, попавшему к дикарям, выстроить купол на тысячу человек. Зодчий, может, и знает, как его построить, однако одного ума тут мало: нужны резчики, столяры, каменотесы… Наука, в отличие от магии, нуждается в сотнях ремесел и тысячах материалов: шакуники этим располагали в свое время. Ваш же монастырь — вроде провинциального отделения, да и то нынче закрыто за ненадобностью. Чай, одна фабрика, на которой делают такое оружие, которое тогда разворотило стенку, больше всего вашего монастыря… Куда вы, кстати, его дели?
— Выкинул, — сказал Бьернссон.
«Врет, — подумал Шаваш, — врет.»
— А признайтесь, — перегнулся вдруг через стол Шаваш, — весело вам было думать, как с Сият-Даша будут сдирать шкурку? Вы прямо весь белый сидели от нетерпения.
— Негодяй, — сказал с тоской Бьернссон, — у меня не было выбора.
— Как так не было выбора? — спокойно сказал чиновник, — а покончить с собой?
Бьернссон обомлел. Шаваш только усмехнулся.
— Это не мы, — сказал Бьернссон, — уничтожили храм Шакуника. Всеми богами клянусь…
Шаваш покрутил чашечкой на блюдце.
— Видите ли, — сказал Шаваш, — я ведь тщательно изучил записи о судебном процессе. И в этих записях есть несколько деталей, которые нельзя объяснить, не предположив, что к этому делу приложил руку кто-то посторонний. И заметьте, что государь убежден в виновности храма. Он помиловал всех, казненных при матери, — а шакуников — нет.
Вдруг Бьернссон почувствовал странное спокойствие. Если у Шаваша хватило ума выследить его, у Шаваша хватит ума его понять. Как только Шаваш его поймет, он поймет и то, что к гибели храма земляне не могут иметь никакого отношения. А дальше что?. «Господи, подумал Бьернссон, что дальше? Даже если я докажу ему, что к гибели храма мы не имеем отношения, то что? Если кто-то вперся в чужую страну, разве жители страны разбирают, хорошее у чужаков государственное устройство или плохое?»
— Вы не представляете, что за дичь вы несете, — сказал Бьернссон. Если бы хоть тень этого была справедлива, у нас разразился бы такой скандал… И потом, черт возьми, — как это вы не боитесь связываться с нами, если мы всесильны?
— Вы не всесильны. Не бывает всемогущества, о котором никто не знает. Колдун должен называться колдуном, чтоб им быть, и власть должна называться властью, чтоб ей быть. Это пусть публике рассказывают, что у такого-то министра все дела решает всесильный секретарь. А я знаю, что такие вещи рассказывают только с тем, чтоб списать на секретаря все грехи министра.
Бьернссон вздрогнул. «Да это он не о себе ли? Ведь этот человек предан Нану! Стало быть, он спит и видит, как его арестовывают в качестве козла отпущения?»
Шаваш нервно облизнул губы и передвинул светильник так, чтобы свет падал на лицо землянина, а его собственное лицо оставалось в тени.
— Вопрос первый: когда вы явились в страну Великого Света?
— Четверть века назад.
— Со звезд?
— Со звезд…
— Как?
— Случайно. Был такой человек, Клайд Ванвейлен, — он разбил свой корабль.
— Что вам надобно?
— Это очень трудно объяснить. Понимаете, этот объект, Желтый Ир, которого вы почитаете в желтых монастырях, — это действительно совершенно необычайная штука. Нам очень хотелось узнать, что это такое. Но мы узнали не больше вашего.
— Значит, вы ученый?
— Да, я ученый.
— Это хорошо, — усмехнулся Шаваш, — мне было неприятно думать, что любой человек из вашего мира может устроить то же, что и вы.
— Далеко не любой, — согласился Бьернссон.
— Зачем вы ушли в мир босиком?
— Я… Мне трудно объяснить. Вы, вероятно, не поймете. Я… Я устал. Я жил как-то не так. Я хорошо жил, но ночью мне хотелось повеситься с тоски.
— Я вас понимаю, — сказал Шаваш. Я тоже живу очень хорошо. А ночью мне снится, что меня арестовывают.
Шаваш помолчал и продолжил:
— Так что я бы ушел босиком, либо если б у меня было секретное задание, либо если коллеги хотели меня убить.
Этого-то Бьернссон и боялся.
— Не было у меня никаких заданий! — с тоской сказал он.
— Не было, — согласился чиновник. — Это я виноват, оговорился. Агентам такого уровня, как ваш, не дают заданий. Им обрисовывают общие замыслы.
— Вы несете чушь! — завопил Бьернссон.
Дверь распахнулась, и в нее просунулась рожа стражника.
— Сударь, сказал стражник, — а не лучше ли будет его связать?
— Вон, — закричал Шаваш.
Дверь мгновенно захлопнулась. Шаваш подумал, извинился, и вышел за дверь.
— Что, — спросил Шаваш, — случилось?
— Ничего, а только отец Адуш говорит, что у него к утру все будет готово.
Шаваш с отцом Адушем договорились о разделении обязанностей. Шаваш допрашивал пленника, а отец Адуш, получив наконец флигелек в полное свое распоряжение, а не на те два часа, что колдун обедал у Сият-Даша, проверял описи и чертежи. Имелось три копии чертежей: одна для Адуша, другая для Шаваша, а третью Шаваш тут же собирался послать Нану. Что бы ни случилось с ними обоими, чертежи не должны были пропасть.
Шаваш сухо кивнул охраннику и сказал:
— Выбери себе напарника и коня. Утром поедете в столицу.
Стражник поклонился, а потом вынул из-за пазухи белый лист.
— Что это? — удивился Шаваш.
— Это давешний посыльный, про Арфарру, — сказал стражник. — Вы ему вернули укладку с бумагами, он стал карабкаться на лошадь и все рассыпал. Мы собрали ему бумаги, и он ускакал, а потом мы глядим — три листа валяются под колодой с овсом.
Шаваш раздраженно сунул бумагу в рукав и вернулся к пленнику.
Тот не пошевелился с тех пор, как Шаваш его оставил, — так и сидел, уронив голову в руки.
— Итак, — сказал Шаваш, — сколь велика ваша империя? Одна планета, десять планет, сто?
— У нас не империя, — с мрачным предчувствием сказал Бьернссон, — а свобода…
Ой черт, — подумал физик. Ведь с точки зрения здешних политических классиков империя и есть страна свободных людей. Свободные люди — это те, которые зависят только от государства. А несвободные — это рабы, сервы, крепостные, наемные рабочие и все, кто тем или иным образом зависят от частного лица… Он сейчас спросит меня, есть ли у нас наемный труд, и выйдет, что у нас и не империя, и не свобода.
А Шаваш спросил, как ни в чем не бывало:
— Кто финансировал ваш… монастырь?
— Комиссия. Космическая комиссия при Организации Объединенных Наций.
Шаваш вдруг расхохотался.
Бьернссон с ужасом сообразил, что «Организация Объединенных Наций» звучит по-вейски как «Сообщество объединенных народов», и что это дословно совпадает с определением империи в «Наставлениях Веспшанки».
— Но ООН — это не государство, — заторопился Бьернссон. Я, например, не гражданин ООН. Я гражданин планеты Кассины, это колония Земли. Но Кассина, — это тоже не империя. Все граждане Кассины сообща избирают президента.
— А кто, — спросил Шаваш, избирает главу ООН?
Политические знания Бьернссона не простирались так глубоко.
— Не знаю, — сказал он, — назначают как-то… Эй, — подскочил он тут же, — это не то, что вы думаете. Председатель ООН — это не наследственная должность.
Тут же он понял, что сморозил глупость, потому что титул императора, теоретически, передавался не по наследству, а самому достойнейшему. Достойнейшего усыновляли. И, конечно, кто осмеливался протестовать, если достойнейшим оказывался сын государя?
— ООН, — жалобно сказал Бьернссон, это не государство, а собрание суверенных государств, которые входят в ООН добровольно и чьи главы избираются народом.
Шаваш пошевелился, глаза его засветились в темноте по-кошачьи. И при свете этих глаз Бьернссон сообразил две вещи: Первая — согласно официальной идеологии империи, все провинции входят в нее добровольно. Вторая — принцип выборности в империи весьма приветствуют. Крестьяне выбирают старост, города выбирают епархов. Государство очень любит, когда крестьяне выбирают старост, а крестьяне, наоборот, очень любят, когда старост назначают сверху. Дело в том, что, когда старост созывают в столицу для отчетов и советов, то за назначенных старост платит государство, а за выборных старост платят крестьяне. Словом, выборные люди очень часто правят мелкими единицами в составе государства, государством же в целом не правят никогда.
— Как же ваши самостоятельные государства уживаются друг с другом, удивился Шаваш, — ведь каждое из них захочет съесть другое. Или, например, преступники. Можно совершить преступление в одном государстве и убежать в другое. Это ужас что за жизнь!
— Бежать не так-то просто, — возмутился Бьернссон, — есть Интерпол, есть международная полиция.
— Стало быть, есть полиция местная и есть полиция при ООН. А свои войска у ООН тоже есть?
Бьернссон побледнел. В трактате Веспшанки говорилось так: «Все, что обладает самостоятельной армией и полицией, является государством, все, что не обладает самостоятельной армией и полицией, является лишь частью государства».
— Великий Вей, — с тоской сказал Бьернссон. Ну, есть у ООН войска. Но они не воюют. Они нужны, например, наблюдать за враждующими сторонами. Или охранять поставки продовольствия.
— Ага, — сказал Шаваш, — то есть, например, ООН посылает в место, терпящее бедствие, благотворительное зерно, но никак не войска. А потом продовольствие начинают воровать и грабить. И тогда ООН посылает свои войска, по просьбе населения и не затем, чтоб захватить город, а чтоб сохранить зерно для слабых и неимущих.
Бьернссон потерял терпение.
— Безмозглый дурак, — заорал он, или я не вижу, что вы думаете! Черт возьми, если у вас хватило мозгов выследить меня, неужели у вас не хватит мозгов меня понять? Вы понимаете, Шаваш, что такое свобода? Чем, по-вашему, человек отличается от животного?
Чиновник помолчал.
— Человек отличается от животного, — негромко сказал Шаваш, — тем, что нуждается в иллюзиях.
Бьернссон подумал: «Боже мой! Ведь этот человек и мысли не допускает, что участие народа в управлении государством не исчерпывается податями, доносами и мятежами! И ведь это не его мысли — это мысли Нана. А я-то, дурак, думал, что первый министр отчасти стремится к демократии… То есть обстановка и должность не позволяют ему говорить об этом, но все-таки где-то в списке реформ демократия значится…»
— Слушайте, — попробовал еще раз Бьернссон, — в ООН входят только демократические государства. Те, что нарушают права человека, из ООН исключены.
— И после этого ООН посылает свои войска в страны, которые нарушают права человека, с тем, чтобы в них кончили нарушать права человека и они вновь вошли в ООН? — злорадно справился Шаваш.
— Нет, — с торжеством сказал физик, — их предоставляют их собственным раздорам, потому что никто не имеет права вмешиваться во внутренние дела страны! Запретить торговлю могут…
Глаза Шаваша замерцали. Это было то, что он надеялся услышать! Не так уж эта империя всемогуща…
— Когда государь, — с торжеством сказал Шаваш, — не в силах усмирить взбунтовавшуюся провинцию, при дворе обязательно подают доклад, что следует предоставить варваров их собственным раздорам.
Физик обхватил голову руками и некоторое время молчал.
— Великий Вей, — сказал он наконец, — это как правое и левое.
— Что? — удивился чиновник.
— Как правое и левое, — повторил Бьернссон. — Понимаете, даже идиоту известно, где право, а где лево. Но представьте себе, что вы ведете на расстоянии разговор с неизвестным существом, и вам надо ему объяснить, где право, а где лево. Это знаменитая проблема, и без специальных приборов она фактически неразрешима, потому что на самом деле левое отличается от правого только тем, что вот ЭТО — левое, а вот ТО — правое.
Чиновник озадаченно моргал.
— Вы понимаете, — сказал Бьернссон, — слова сами по себе не могут быть истиной или ложью. Если я говорю: «Эта кошка — белая» — то это утверждение не истинно и не ложно само по себе. Оно становится таковым только в соотношении с реальностью. Если кошка белая — оно истинно, если кошка черная — оно ложно, но ни из каких слов самих по себе не следует их истинность или ложность.
Шаваш помолчал.
— Иными словами, — спросил он, — вы хотите сказать, что когда мое государство говорит: «Я защищаю свободу и оберегаю справедливость», то оно лжет, а когда ваше государство говорит: «Я защищаю свободу и оберегаю справедливость», — то оно говорит правду?
— Да, — сказал Бьернссон.
Шаваш встал.
— Спокойной ночи. Я надеялся, что наша первая беседа будет более содержательной. А сейчас — у меня остались еще кое-какие служебные обязанности — так, осушить слезы вдов и сирот. Кстати, это не вы надоумили вашего друга судью Кеша написать донос на первого министра?
Двое стражников свели Бьернссона под руку в комнату на втором этаже, помогли, почтительно поддерживая, раздеться, и сунули в постель. Комната была одуряюще роскошна. Бьернссон лег, уткнулся лицом в подушки и заплакал. Он плакал довольно долго, а потом незаметно и глубоко заснул.
Когда Шаваш вышел из дома, пробило уже третью стражу. Именины были в полном разгаре. Сият-Даш и инспектор по налогам плясали в обнимку в освещенном круге на берегу пруда. Шаваш со странной улыбкой наблюдал за Сият-Дашем. Это был единственный посторонний человек, который знал, что именно Шаваш придумал арестовать яшмового аравана.
— Ах, господин Шаваш, вот и вы, — возгласил Сият-Даш. Помилуйте! Луна, можно сказать, спустилась с небес в вашу честь, а мы лишены вашего присутствия, и вы беседуете с каким-то отшельником!
Губы Шаваш дернулись. Ведь велено же было пьяной твари не упоминать о беседе, велено! Молодой инспектор вошел в освещенный круг и уселся на высоком садовом кресле.
— Я узнал много интересного, господин Сият-Даш.
— Сделайте милость, расскажите!
Шаваш мягко, подчеркивая каждое слово, начал:
— Господин Сият-Даш, — я прибыл в эту горную управу по поручению господина первого министра, чтобы расследовать поданные на вас жалобы. Стоны крестьян достигли государева трона; явившись месяц назад, я дал вам испытательный срок. И что же? Угомонились ли вы? Боги свидетели — нет! Окрестных крестьян вы вымогательством заставляли работать на себя. Если в деревне случалась тяжба, истец давал вам взятку и ответчик давал вам взятку; вы, дав молодому Дахуну денег под проценты, взяли проценты его сестрой; мечтали погубить судью Кеша, пользующегося доверием крестьян… Десять лет назад вы ограбили народ на границе, взятками сумели откупиться от неминуемой кары, предав собственного деверя, три года лицемерно носили траур…
Тут только Сият-Даш посерел, упал инспектору в ноги и завопил:
— Виноват! За свои прегрешения заслуживаю казни!
— Первый министр, — холодно продолжал Шаваш — поощряет земледелие и торговлю, уважает предприимчивость и честность, возвышает добрых и карает злых. Вы же, пользуясь служебным положением, бесстыдно вымогали взятки, издевались над подданными государя, разрушали суть его политики… Я хотел терпеть, — но это переполнило мое терпение!
И, вынув из рукава тяжелый сверток, который Сият-Даш вручил ему при встрече у подножия холма, молодой инспектор швырнул взятку прямо в лицо начальнику Белоснежного округа. Золотые монеты раскатились по лужайке. Сият-Даш наклонился было за золотом, но Шаваш прокричал страшным голосом:
— Наказать негодяя немедленно!
Все произошло настолько быстро, что пьяный Сият-Даш, по правде говоря, не успел даже связать страшных слов Шаваша со всем безобразием, что происходило в управе, с яшмовым араваном и прочими вещами, — а если б успел, все равно Шаваш не дал бы ему вымолвить ни слова.
Два стражника бросились из темноты на Сият-Даша, сунули ему в рот деревянную грушу и сорвали ворот кафтана. Миг — и преступника, связанного, бросили на колоду. Миг, — и отрубленная голова покатилась по лужайке, где веселый и довольный Сият-Даш плясал только что…
Чиновники стояли, как громом пораженные.
Шаваш подошел к судье и положил руку ему на плечо.
— Господин Кеш, — сказал он, — вы в расцвете сил и полны желания служить народу. Властью, данной мне государем, я назначаю вас главой Белоснежного округа.
Через десять минут новый глава округа, смертельно бледный, сидя бок о бок с инспектором, прошептал:
— Великий Вей! Я думал, первый министр…
— Я читал вашу записку о деятельности первого министра, — лукаво усмехнувшись, перебил его Шаваш, а потом вдруг замолк. Минуты две он разглядывал праздничный стол, а потом уронил голову на руки, и, вздохнув, промолвил:
— Боги свидетели, — я не хотел самочинно казнить этого человека! Но что было б, если б я его арестовал и повез в столицу? Он дважды попадал в тюрьму за дьявольские преступления, и дважды выходил из нее благодаря взяткам… Нет, тот, кто рубит голову дракона, должен действовать мечом, а не пилой!
Пробило уже последнюю ночную стражу, когда Шаваш, валившийся с ног от усталости, вошел во флигель к отцу Адушу. Тот, закончив описи, складывал в ящик пронумерованные реторты. Шаваш взял кувшин со шербетом и стал лить его себе в рот.
— Хорошенькая ночь, — наконец сказал Шаваш.
— Надо было, — сказал отец Адуш, — подвесить эту крысу на стенке. Повисела бы — и все рассказала…
Он имел в виду яшмового аравана.
— Это большая ошибка, — возразил Шаваш, — пытать человека, если не знаешь заранее, что он должен тебе рассказать. — И безо всякой связи добавил:
— Этот господин Кеш — очень достойный человек. Это видно по доносу. У него немножко неудачно сложилась судьба, но покупать стоит лишь того, кто не продается с первого раза.
Некоторое время отец Адуш занимался бумагами. Внезапно он спросил:
— А что это было нужно племяннику аравана Фрасака? Чего он тут выглядывал?
Шаваш опять пил шербет.
— Араван Фрасак не нашел ничего лучше, как найти и арестовать настоящего Арфарру. Представляете — он, оказывается, еще жив. Был, во всяком случае.
Шаваш подумал и прибавил:
— Даже чего-то сочинял в своей избушке, опять, наверное, как исправить государство, — вынул из рукава мятый лист и протянул Адушу.
Адуш просмотрел лист и пожал плечами.
— Это что-то другое, — сказал он, — вряд ли Арфарра станет сочинять такой проект на варварском языке.
Шаваш взял бумагу обратно и стал глядеть на нее поверх кувшина со шербетом. Действительно, лист был исписан по-аломски и заполнен едва ли на треть, свежие чернила так и блестели…
Шаваш чуть не выронил кувшин.
Аломы, как и большинство варваров, пользовалось алфавитом империи, и, хотя молодой чиновник и не мог читать по-аломски, он различил — раз, другой, и третий — на едва наполовину исписанном листе сочетание букв Ванвейлен. Ванвейлен! Четверть века назад! Тогда, когда Арфарра был араваном Варнарайна! Ванвейлен — то самое имя, которое назвал спящий наверху лазутчик! Черт побери, если Арфарра что-то знает о людях со звезд, и если они за это погубили Арфарру так же, как храм Шакуника…
Через десять минут Шаваш, в сопровождении трех охранников, вылетел из ворот управы и помчался по ночной дороге вниз. Три часа назад он сам, собственным проклятым ртом, велел убить Арфарру. Этот исполнительный племянник! Великий Вей! Успеет или нет?!
Киссур вернулся поздно, через подземный ход.
— Советник!
Никого. Снег во дворе затоптан. В комнатах — книги вверх корешками. Волк страшно завыл. Киссур кинулся за укладкой — нету!
Киссур оглядел себя. На нем были синие штаны и синяя куртка, перевязанная конопляной веревкой. На ногах — чулки и пеньковые башмаки. Киссур сунул в рукав кинжал с рукоятью в форме трехгранной шишки. Поднял с земляного пола и положил в заплечный мешок затоптанную ячменную лепешку, собрал и положил туда же мясо из опрокинутого котелка. Он слазил в погреб и достал из потайного места некоторое количество денег. Встряхнулся, помолился дверному косяку и побежал по следу вниз, так быстро, что в ушах заложило от перепада высот.
В ближней деревне Киссур украл лошадь и поскакал по следу парчовых курток. Лошадь была скверная, с мокрым хвостом и ослиными ушами. Утром второго дня на нее позарился какой-то разбойник. После этого Киссур пересел на лошадь разбойника и еще взял себе его шапку из красного шелка, сплошь обшитую самшитовыми колечками. Это была красивая и приметная вещь. Кафтана Киссур брать не стал, потому что кафтан стал грязный и с дыркой.
Вскоре Киссур доехал до развилки, где от Государева Тракта отходила Абрикосовая Дорога. У развилки крестьяне рубили деревья. Киссур подъехал к ним и спросил, зачем они это делают. Один из крестьян сказал, что в здешних местах развелось много разбойников, и что наместник Ханалай приказал вырубить деревья на сто шагов от дороги, чтобы разбойникам негде было устраивать засад. Крестьянин сказал это и поглядел на шапку с самшитовыми кольцами. Киссур спросил, не проезжали ли здесь парчовые куртки и в какую сторону они проехали. Крестьяне долго спорили между собой и наконец сказали, что парчовые куртки, точно, проезжали, и часть поехала по тракту, а часть по Абрикосовой. Киссур спросил, куда ведет Абрикосовая дорога. Крестьянин сказал, что она ведет к Белоснежной управе, и что он не советует ему туда ехать, потому что в Белоснежную управу проследовал столичный инспектор. И вообще про это место пошли нехорошие толки. Тогда Киссур плюнул на ладонь левой руки и ударил по плевку ребром правой. Плевок отскочил в сторону Абрикосовой дороги.
— Я все-таки поеду Абрикосовой, — сказал Киссур.
— Как знаешь, — ответил крестьянин. Только говорят, что инспектор Шаваш не из тех, кто любит жалобы, а из тех, кто любит подарки. И я снял бы на твоем месте эту шапку с самшитовыми кольцами.
А охранник Шидан, по прозвищу Черепашка, которому Шаваш велел седлать к часу Росы коней, чтобы отправляться завтра утром с поручением, вернулся с напарником в караульную. Шидан снял пояс и стал чистить медную бляшку на поясе.
— Думается мне, — сказал Шидан Черепашка, — завтра нам дадут много денег.
— Это хорошо, — сказал напарник.
— Не очень-то этого хорошо, — сказал Шидан, потому что, сдается мне, Шаваш понял, что зря арестовал яшмового аравана, и что никакого золота он ему, негодяю, не сделает. И я думаю, что он завтра велит везти его в столицу и прикажет, чтобы он до столицы не доехал.
— Я про это ничего не думаю, — сказал напарник.
— А я про это думаю, — сказал Шидан, — пойти и напиться до послезавтра.
Тогда, — сказал напарник, — иди напиться в нижнюю деревню, а то тут и пить нечего, и раньше времени попадешься на глаза Шавашу.
И Шидан пошел в нижнюю деревню на постоялый двор напиться, чтобы быть завтра пьяным и не ехать с поручением, потому что такие поручения у него с Шавашем случались, но только касательно людей, а не богов. И это не очень-то простое дело — убить бога, даже если состоишь на государственной службе.
Шидан пил сначала бузу, а потом рисовую водку, а потом какую-то хитрую штучку из фиников и яблок, а потом опять рисовую водку, а потом опять бузу. Ему стало легче на душе, и он подумал, что обязательно завтра поедет в столицу. Вот возьмет и поедет! Д-дочке. На приданое.
— Сударь, — сказал ему кто-то, — это не вы обронили монету?
Шидан Черепашка обернулся. Перед ним стоял парень в синей куртке, синих штанах и красной косынке, повязанной на лбу узлом, напоминающим свиное ухо. Шидан был пьян, но не настолько, чтобы терять деньги. Он улыбнулся деревенскому простачку и сказал:
— И вправду, потерял!
Потом ему стало весело, и он хлопнул парня по плечу:
— Нашел, — так угощайся!
Новый знакомый стал пить вместе с Шиданом. Шидан вскоре с ним очень подружился. Шидан спросил, случалось ли ему убивать мертвецов. Парень отвечал, что другие говорят, что случалось, но сам он не уверен, что это были мертвецы. А вот отцу его случалось, это точно.
— Слушай, — сказал Шидан, — ты-то мне и нужен. Я тебя покажу Шавашу, и мы поедем завтра вместе.
— Куда же мы поедем вместе? — спросил парень в косынке, завязанной узлом в виде свиного уха.
Шидан был пьян. Одна буза, и другая буза, и один Арфарра, и другой Арфарра сильно смешались в его голове.
— Тут, — сказал Шидан, — вышло одно не очень хорошее дело. Здешний хозяин хотел сварить золото и скрыть недостачу — Шаваш ему для этого добыл одного человека, Арфарру. Ясное дело, у них ничего не вышло. И вот он сегодня приходит ко мне и говорит: «Вези завтра Арфарру в столицу, только смотри, чтоб не доехал».
— Да, — сказал собеседник, — не очень-то это простое дело, убить мертвеца или бога. Но я тебе помогу.
Шидан обрадовался и пил, пока не стало совсем беспамятно. Потом Шидан заторопился в усадьбу. Они вышли. Ночь была красавица: жемчужные звезды, серебряные луны. Шидан попросил свести его в нужник, потому что завтра надо ехать пораньше и потому что такие вещи не предписано делать помимо обозначенных мест. Парень повел его с дороги к кустам, обсыпанным лунным серебром.
— Ох ты ну ты, — сказал Шидан, — посмотри, какая красота!
— Как ты думаешь, — полюбопытствовал парень, — если Арфарра бог, не придут ли ему на помощь звери и бесы? Ты только погляди, что там торчит!
Шидан поглядел и увидел, что из кустов выходит огромный белый волк, а глаза волка сверкают, как два медных таза. Шидан отшатнулся, и в тот же миг парень поймал Шидана и ударил его ножом в яремную вену. Шидан вскрикнул и упал, и пока падал, помер.
Парень перенес тело Шидана в кусты и снял с него форменную одежду стражника. Свою одежду он завернул в платок, вложил туда же камень, завязал все это тройным узлом и кинул в реку. Он переоделся в куртку Шидана, проверил ключи и документы и пошевелил губами, повторяя пароль, услышанный от Шидана. Потом он вынул из Шидана кинжал с рукоятью в форме белой трехгранной шишки, с узким желобком вдоль обеих сторон клинка, вытер его о траву и сунул себе в рукав. Волку он приказал сидеть.
Бьернссон проснулся: кто-то стоял над ним и капал горячим воском:
— Вставай же!
Бьернссон пригляделся и узнал человека со свечой и в парчовой куртке: это был Киссур. Киссур схватил яшмового аравана за ворот рубахи и вынул из постели. Одеваясь, Бьернссон повернул голову и увидел слева, у стены, стражника. Голова стражника лежала отдельно.
— Пошли, — сказал Киссур, накидывая на Бьернссона куртку. — Обет, что ли, этот подонок дал, — извести всех, кого народ называет Арфаррой?
Бьернссон поискал глазами. Стражник давеча был не один. Ага! Вон и напарник. Бьернссону стало жутко.
— Зачем вы меня искали? — спросил он.
— Я не вас искал, — ответил негромко Киссур, — пошли.
Они отворили дверь, и Бьернссон поскользнулся в какой-то луже. Бьернссон посмотрел, откуда натекла лужа, и увидел, что лужа натекла из Серого Ряпушки.
— Мне нет смысла уходить, — вдруг сказал яшмовый араван.
— Еще чего, — возразил Киссур, — вас завтра велено убить.
Они спустились в кабинет хозяина, где часов пять назад Шаваш допрашивал пленника. Никого: только на шелковых гобеленах шепчут ручьи и вьются дорожки, девушки танцуют в сером предутреннем свете, и горит лампадка перед маленьким богом у большого зеркала. Киссур подошел и оглядел себя в зеркало. Он впервые в жизни глядел на себя в парчовой куртке тайного стражника. Он был очень похож на отца и потому дьявольски красив. Желтая парчовая куртка шла ему необыкновенно. Киссур поворотился к сейфу и потянул стальную ручку: заперто. Тогда Киссур уперся ногою в стену, взялся обеими руками за крышку сейфа и поднатужился. Бьернссон вытаращил глаза: железо закричало дурным голосом, замок крякнул и открылся. В сейфе были деньги, бумаги государственного займа и закладные на людей. Золото Киссур спустил в мешок и закинул за спину.
Закладные Киссур вывалил на пол, снял с алтаря лампадку и пересадил огонь в бумаги. Затрещало, побежало к шелковым гобеленам: танцовщицы на гобеленах закричали руками.
Беглецы выскочили во двор. Киссур закинул за стену крюк, взлетел, как кошка, потащил яшмового аравана. Еще стена, еще ров. За спиной, навстречу рассвету, разгоралось зарево, кто-то истошно орал. У самого леса яшмовый араван обернулся, будто впервые сообразил, что происходит, взмахнул руками, закричал что-то отчаянно на языке богов, и толкнул Киссура на землю. Тут же Киссура подбросило: сделался гром, на управу вдали налетели голубые мечи и оранжевые цепы, балки закружились золотыми листьями, камни разлетелись, как брызги из фонтана.
— Клянусь божьим зобом, — сказал Киссур, — а я-то решил, что тот, кто так проповедует, не умеет колдовать!
Шаваш меньше чем на два часа отъехал от управы, когда небо и земля зажмурили от грохота глаза, и всадников чуть не скинуло на землю. Шаваш оглянулся: за лесом полыхало, как в фарфоровой печи. Затрещало, валясь, гнилое дерево.
— Назад! — закричал Шаваш, повертывая лошадь.
Ярыжка тоже поворотил лошадь, дал ей шпор и одновременно затянул потуже мундштук. Лошадь захрапела и забила копытами в воздухе.
— Сударь, демоны, — вопил ярыжка, — видите, лошадь не хочет идти!
Ярыжка очень хорошо знал, что если дать лошади шпор и тут же затянуть мундштук, то лошадь станет на дыбы; но это не мешало ему видеть над лесом демонов, который пугалась лошадь.
Шаваш добрался до управы уже утром: бревна горели как соломинки, пламя стояло тысячей лисьих хвостов, рыжих с белыми кончиками. По земле метались люди, а на небе выцветали луны. Кто-то дергал Шаваша за рукав. Тот наконец обернулся.
— Отец Адуш! Великий Вей! Вы живы!
И я жив, и чертежи живы, — спокойно сказал отец Адуш. Я знаете ли, был во флигеле, когда увидел, как в управе напротив горят занавески. С пожаром можно было б и справиться, но я подумал, что этому проповеднику будет приятно считать, что я сгорел со всеми его делами. И вот я велел вынести два самых интересных сундука и взял все чертежи: и, признаться, мне будет спокойней, если меня оформят как покойника.
Шаваш согласился с такими доводами.
Следы беглеца, конечно, были затоптаны, и крестьяне клялись, что в начале пожара из управы взлетела яшмовая колесница, запряженная серебряными лебедями.
В тот же день, однако, у деревенской харчевни Шаваш нашел зарезанного стражника. Но только через неделю, поразмыслив про арест Арфарры, и про сплетни о госпоже Архизе, которую видели близ сторожки отшельника, и о молодом разбойнике, ограбившем аравана Фрасака, и жившем при этом отшельнике, и сличив приметы, он сообразил, что произошло, — и если бы в тот миг, когда он это сообразил, перед ним была госпожа Архиза, — он задушил бы распутную суку собственными руками, не считаясь с неодобрением местного общества.
Шимана Двенадцатый, наследственный глава «красных циновок», все время боялся, что единоверцы будут упрекать его в жажде стяжания и в том, что, приобретая преходящее богатство, он вкладывает его в станки и мастерские, а не тратит с пользой на милостыню и наслаждение. Ничего, однако, такого не наблюдалось: сектанты богатели, и число красных циновок возросло в столице в десять раз, а в провинции Кассандане — в сорок три раза, так как владельцы мастерских давали работу в первую очередь единоверцам.
Тут, однако, между «красными циновками» некоторые стали рассуждать, что нельзя изображать бога с помощью идола, поскольку бог нерукотворен, а мир сотворен дьяволом. Притом богу вся вселенная мала: как он может поместиться в куске камня? Так что тот, кто молится изображениям, молится бесам.
Шимана обеспокоился и послал разъяснения, что, поклоняясь картине, мы поклоняемся не изображению, а тому, кто изображен; что картина есть книга для неграмотных и что мир бы обнищал без картин во всех смыслах. Новые учителя стали по поводу разъяснений злословить, и один из них рассказывал, что встретился с Шиманой, и Шимана ему сказал:
— Ты, конечно, прав, но ведь мы все — ткачи и вышивальщики. Если не изображать на тканях зверей и людей, это даст невиданное преимущество конкурентам.
Проповедник этот был отъявленный лгун, потому что Шимана, хотя и вправду думал именно так, ничего подобного никогда б не сказал, да и человека этого в глаза не видел.
Сердце Шиманы затяжелело от беспокойства и от общей бессмысленности происходящего. Вот если бы эти новые проповедники, «отвергающие идолов», хотели бы отнять у него власть или мастерскую. Тогда все было бы понятно. А тут что? Словно люди собрались посмотреть общий сон.
По совету матери Шимана созвал собор. Пришлось потратить деньги в количестве, необходимом для обустройства двух новых мастерских по восемь станков каждая. Собор принял предложенный Шиманой умнейший компромисс. Постановили, что, с одной стороны, Изображение не есть то, что оно Изображает, и что всякая Вещь есть Зеркало, в которое глядится Господь. Стало быть, в картинах самих по себе вреда нет.
Но, с другой стороны, все зависит от способа, каким картина делается. Если изображение из камня, или из растительных красок, то оно правомерно. Если же это вышивка, то человек, который ее делал, прокалывая иглой изображения птиц и животных, приучался в душе к убийству. Отсюда вытекал компромисс: изображениям из камня и красок поклоняться, вышивкам — нет. Индиго, растительную краску использовать, а кошениль, как животную, запретить.
Компромисс был умнейший потому, что Государь является народу в белых одеждах, нешитых и невышитых, и самое страшное в новой ереси было то, что «отрицающие идолов» отказывались кланяться изображениям Государя. Теперь же оказывалось, что как раз Государю кланяться можно.
После этого компромисса толков стало три: «отрицающие идолов», «признающие идолов», и «нешитые».
Все разъехались, а через месяц первый министр повидался с Шиманой и показал ему донесение о том, как «нешитые» разорили в лосских храмах всех идолов, кроме Государевых, в нешитых одеждах, при чем идолы вопили чрезвычайно громко: «Горе нам, поганым и несуществующим!»
Затем первый министр рассказал Шимане басню о дереве, к которому прилетали кормиться перепела, и о лиане, которая начала расти вокруг дерева. Один мудрый перепел, увидев лиану, предложил выклевать ее, пока мала, но стая его не послушалась. А когда лиана подросла, пришел охотник, взобрался по лиане и расставил в ее листве силки, в которых и погибли небрежные к лиане перепела. Шимана вздохнул и сказал, что созовет второй собор на предмет избавления от лианы.
На этот раз Шимана потратил деньги в количестве, необходимом для устройства семи мастерских по восемь станков каждая. Людей выбирали сами общины, и выбрали очень удачно. С одной стороны, никто не мог сказать, что крупные фигуры среди людей веры обойдены вниманием. А, с другой стороны, большинство людей было благоразумными хозяевами мастерских, избранными своими же рабочими, и трудно было от них ожидать неприятной резкости во мнениях.
Официальное открытие собора назначено было на день янтарного очага, третий день после докладов в зале Ста Полей. Многие, однако, приехали в столицу заранее, по биржевым делам. За два дня до докладов первый министр лично посетил богослужение, поцеловал Шимане Двенадцатому руки и умилил присутствующих основательным знакомством с «Книгою Пророка». Он сказал:
— Рачительный хозяин полет сорняк смолоду, иначе сам становится сорняком в глазах Бога.
Первый министр лично помог людям благочестивым в некоторых выгодных договорах и знакомствах.
В то самое время, когда первый министр рассуждал о рачительных хозяевах и молодых сорняках, в Синие Ворота вступала небольшая процессия человек сорок. Вокруг клубились любопытные. Впереди процессии шел человек по имени Лахут. Это был тот самый Лахут, который в начале нашего повествования именовался Медный Коготь. Помните, — он убил племянника и просветлился при виде Государя.
Он вернулся в деревню, раздал имущество и пристал к красным циновкам, из «отрицающих идолов». Вскоре вся деревня сидела на красных циновках. Когда «отрицающих» осудили, Лахут отвернулся от них и стал ходить с кучкой сторонников от села к селу. Они ходили в красных набрюшных юбочках и с плетками о девяти хвостах и сорока когтях. Этими плетками они стегали себя и других и кричали: «Покайтесь!» Сам Лахут каялся на бродах и перекрестках в убийстве племянника.
Многие каялись, а некоторые уходили с Лахутом.
Итак, Лахут вступил в город и явился с учениками в известную ему харчевню. Ученики его ушли в стойла к безгрешной скотине. Хозяин зарезал для Лахута барана. То есть Лахут мяса не ел, и мясо раздали бедным, а самого Лахута обернули в баранью шкуру, потому что от этого быстрее всего заживают рубцы. Лахуту это не очень-то понравилось. После этого Лахут и хозяин, и еще один гость сели на красную циновку к низенькому столику и стали рассуждать о том, что есть вещь — зеркало Бога или порождение дьявола, и о скором соборе.
— Да, — сказал Лахут, — гляжу я, Шимана так подобрал толстосумов, что вряд ли мне доведется выполнить волю тех, кто меня послал.
— А кто тебя послал?
Сектанты обернулись. На соседней лавке сидел юноша лет двадцати двух, в конопляных башмаках с восемью завязками и куртке морковного цвета, перехваченной поясом с медным кольцом. Длинные белокурые волосы его были собраны в пучок на голове и заткнуты деревянной шпилькой. Глаза у него были разумные и жестокие. Судя по запыленной одежде, он только что вошел в город. Еретики немедленно положили глаз на юношу, и Лахут сказал:
— Меня послала община: пятьсот человек. И на соборе я буду говорить не от себя, а от них. Потому что нас, красных циновок, слишком много, чтобы собраться в одном месте, и люди доверяют право голоса своим представителям.
Юноша усмехнулся и сказал, что уж он-то никогда не позволит решать за себя другому человеку, да еще в таком месте, где соберется целая сотня решающих. Потому что если в одном месте собрались сто человек, и это не война и не пир, то разве можно понять, зачем они собрались?
Сектант оскорбился:
— Как же это может быть, — спросил он, — чтобы человек всегда решал за себя сам? Этакой человек будет убийцей и вором.
— Пусть за человека решает государь. Он-то смертный бог, а не просто человек. Или вы не считаете себя подданными?
Хозяин харчевни подумал и выразился осторожно, но твердо:
— Государь может требовать повиновения, только если сам повинуется слову Божию. И разница между государем и подданным не та, что один бог, а другой — человек, а та, что подданный повинуется по необходимости, а государь — свободно. Об этом и книжечка есть.
— Гм, — сказал юноша и задумался. Потом он плюнул на левую ладонь и ударил по плевку ребром правой: плевок отскочил к двери, а не внутрь. Молодой человек поднялся и вышел.
Молодой человек был ни кто иной, как Киссур. Он вошел в Небесный Город три часа назад; а по пути научился многому, чему не учат в лицее. Денег у него было довольно, документы отменные. Кстати, книжечку, о которой упоминал сектант, Киссур видел. Она лежала в мешке, который Киссур забрал у одного проезжего. Вообще в этом мешке было столько всего, что, без сомнения, мешок этот не мог быть нажит честным путем.
В книжечке говорилось, что государь не имеет права угнетать народ, а народ не имеет права поднимать восстаний, потому что одна несправедливость не исправляет другую. Из этого автор делал вывод, что если государь не повинуется слову божию, то народ не должен безобразничать сам, а должен передоверить свои права на неповиновение выборным советам, представляющим людей — эти-то советы и знают волю людей лучше их самих. Книжечка эта тогда очень посмешила Киссура. Что значит: «государь не повинуется слову божию?» Это что угодно под такое определение можно подвести. И уж если народ не может говорить сам, то почему за него должна говорить кучка мытарей и хвастунов, один из которых и написал, без сомнения, книжечку?
Киссур шел и обдумывал слышанное. Книжка ему не нравилась. Он, однако, пришел в столицу, чтобы освободить Арфарру. Законным путем он этого сделать не мог. Киссур размышлял о том, что в таком деле трудно будет управиться одному; и что вот, многие недовольны первым министром.
Киссур шел по улицам и не узнавал столицы, — так она изменилась за полтора года. По обеим сторонам раньше тянулись беленые стены: за бесстыдство и расхваливание товара штрафовали, ставни были прикрыты, как ресницы скромной девушки. Теперь ставни были распахнуты. Верхняя половина — навес, нижняя половина — прилавок, все вместе получалось лавка. У одной лавки на столбе с желтыми лентами, на котором раньше писались славословия государю, было написано: «Мы продаем все». Киссур подошел к лавке, постучал пальцами о прилавок и сказал хозяину:
— Эй, милейший! Вы перепутали вывески! «Мы продаем все» — это надо повесить перед дворцом первого министра!
Лавочник надулся и завертел глазами в поисках стражи, но Киссур уже был далеко.
Киссур искал одного человека, Алдона, из военной префектуры. Дошел до Третьей Площади и увидел, что префектуры больше нет. Дом остался, в три этажа, с крытой дорогой снаружи, с часовой башней: но к часам приделали вторую стрелку, и они обозначали какое-то другое время. Перед домом стоял государь Иршахчан в три этажа ростом, и глядел на дом очень озадаченно.
Киссур понял, что Алдона на прежнем месте нет, а искать его будет подозрительно. Он повернулся и увидел напротив лавку, разряженную, как бесстыжая девка. Киссур купил в лавке корзину персиков и корзину смокв, положил в смоквы записку, кликнул уличного разносчика:
— Снеси это в дом Алдона из префектуры.
Мальчик побежал исполнять поручение, Киссур тихонько пошел за ним следом и спустя полчаса увидел, как мальчишка вошел в новый дом в Нижнем Городе. Из-за высокой стены пахло осенним ландышем и росовяником, над изгородью был виден верх главного дома и три купола флигельков. Напротив дома Киссур заметил харчевню с лихой надписью: «Хочешь сдать экзамены лучше всех — пей „красную траву“! Только у нас!!! Нас посещает господин министр!»
Киссур взошел на открытую веранду. Ему принесли две чашки риса с подливой, барашка, резанного кусками, томленую ряпушку, лепешки, пряженые в конопляном масле, вино и фрукты. Киссур поморщился и попросил еще гуся. Хозяин подивился, принес и гуся, и попросил заплатить серебром, потому что бумага — недоверчивая вещь, с каждый днем дешевеет. Киссур усмехнулся и дал хозяину «единорога»: новую монету, которую завел Нан. «Единорогом» она называлась потому, что на ней был изображен единорог, символ чистоты и справедливости. Киссур потянул вино из соломинки и спросил, что теперь за учреждение в городской префектуре.
Хозяин сказал, что там теперь рынок, но продают на нем не овощи и не наемную силу, а ценные бумаги, и такой рынок называется биржа. Подумал и вынес из задней комнаты сертификат на шелковой подкладке.
— Это что, — спросил Киссур насмешливо, — талисман?
— Это, — ответил хозяин, — еще лучше. Это акции компании под названием Компания Восточных Земель, и в этой компании участвуют все министры, и поэтому ей отданы все права на торговлю и войну с восточными землями. А весь капитал этой компании поделен на доли, которые называются акциями, и эти акции продаются на бирже, и они подобны баранте, каждый год рождающей двух ягнят, и рисовому полю, плодоносящему дважды, — столько процентов они принесут.
Хозяин разъяснил, что два года копил деньги, чтобы купить сад, развести хурму и торговать хурмой, а взамен купил акции Восточных Земель и даже, как он утверждал, стал как бы собственником той части компании, которая засвидетельствована акцией. И теперь выходило, что по этой бумаге можно получать деньги без возни с хурмой.
— Да, — сказал Киссур, разглядывая бумагу, — пожелай-дерево за сто розовых.
— За сто пятьдесят.
— Тут написано — сто.
— Это номинальная стоимость, — сказал трактирщик. — Я покупал за сто пятьдесят. А неделю назад они уже стоили триста пятьдесят. А сегодня, за день перед докладами, все четыреста. И все равно покупают, потому что после докладов они будут стоить еще дороже.
Киссур усмехнулся.
— Тьфу на тебя, — сказал он, вот тебе бумажные деньги не нравятся. А ведь это даже не деньги, а так… Ведь эта бумажка сколько хочет, столько и стоит. А если она завтра и гроша не будет стоить?
Хозяин побледнел.
— Это на тебя тьфу, колдун, — закричал он. — Вот я стражу позову за поносные слова о министре!
Тут грохнула дверь. Киссур оглянулся. В проеме лавки стоял пожилой уже городской стражник в зеленом шелковом кафтане с широким поясом, украшенным трехцветной каймой, с двумя мечами, — коротким и длинным, и в шапке с серебряными бляхами, — Алдон!
Алдон два года назад помог Киссуру бежать из столичной тюрьмы: он был там начальником над строго наказанными. Сделал это Алдон потому, что отец его был дружинником отца Киссура, Марбода Кукушонка, а вассальные связи сохраняются в трех жизнях и трех поколениях. Обычная городская стража состояла сплошь из аломов, а «парчовые куртки», тайная полиция, почти сплошь из вейцев, так что при необходимости их легко было использовать для наказания друг друга.
Киссур и Алдон обнялись и сели за стол. Алдон незаметно поцеловал Киссуру полу куртки. В харчевне они веселились часа два, а потом пошли на рынок.
На рынке кукольник давал представление. Пьеса была старая, о чернокнижнике Баршарге и справедливом чиновнике Арфарре. Что же до сюжета пьесы, то он был еще старей и взят из рассказа времен Пятой Династии. Поэтому о мятеже Баршарга в пьесе особенно много не говорилось, а говорилось о том, как чернокнижник Баршарг сделал помост, запряженный коршунами, и начал летать на нем в гости к государевой дочке, выдавая себя за Парчового Бужву. Дочка понесла, все во дворце были в восхищении. Арфарра, справедливый чиновник, один усомнился, что бог способен на нечестивые поступки и установил, что все это проделки колдуна. После этого Арфарра предложил Баршаргу доказать, что он бог, и долететь на своем чудесном помосте до неба, а не до государевой дочки. Баршарг запряг коршунов в помост, и коршуны взлетели, увлекаемые кусками мяса, болтающимися над ними, но, по прошествии некоторого времени, устали и начали падать.
Пьеса была старая, однако конец кукольник учредил новый. Бог Бужва, увидев Баршарга на падающем помосте, ужаснулся и сказал: «Нехорошо будет, если этот человек, который выдает себя за меня, расшибется о землю, пройдет слух, что я помер, и мне перестанут приносить жертвы». Бог вдохнул новые силы в коршунов, и они долетели до неба, и там Баршарга принял Небесный Государь и вручил ему золотую печать. Тут, однако, наперекор самим богам, вмешивался Арфарра, крал у Баршарга золотую печать, хитростью губил его и тряс его головой. Так что, хотя пьеса была старая, Арфарра выходил почему-то мерзавцем, а мятежник — богом, и даже получалось, будто до неба и в самом деле можно долететь. Уважаемые читатели! А что хорошего во временах, когда людям внушают, будто до неба можно долететь? Ведь как людям внушают, так оно и случается.
После представления Киссур подошел к кукольнику.
— Сдается мне, — сказал он, усмехаясь, — что в провинции ты играешь пьесу с совсем другим концом.
— Друг мой, — вздохнул кукольник, — как же я могу говорить одно и то же в деревнях и на столичном рынке, если публика разная? Это же ведь не я сочиняю — это публика сочиняет, а я смотрю, как они расположены сочинять, и дергаю за веревочки. Я бы, конечно, мог играть по-старому, но ведь это уже не будет пьесой, потому что ее никто не будет смотреть. А если ее никто не будет смотреть, то мне и платить никто не будет.
— Да, — вздохнул Киссур, — это ты прав, потому что если тебе не платят, то вряд ли ты хороший поэт.
Киссур и Алдон пошли прочь меж ларьков и палаток: визг, толкотня. Киссур заметил новую моду: носить на поясе кошель там, где раньше носили печать или меч. Некоторые молодцы щеголяли с кинжалами, но носили их так, словно это женский кокошник.
— А тебе, Алдон, понравилось? — спросил Киссур.
— Чего я не выношу в вейцах, — сказал старый варвар, — так это то, что они всегда норовят облить противника грязью. Какой же Арфарра-советник негодяй, если он — противник твоего отца? Противники негодяями не бывают, негодяями бывают только люди подлого состояния.
— Да, — промолвил Киссур. — А Арфарра-советник жив. Я его видел.
Алдон от удивления засунул палец в рот. Что Арфарра жив, это возможно, слухи такие были. Но как это он жив, если сын Марбода его видел?
— Я был ранен, — продолжал Киссур, — и он меня спас. А потом его из-за меня арестовали, и теперь он в столице. Ты не мог бы узнать, где?
Алдон помолчал и сказал осторожно:
— Кстати, первый министр очень хочет тебя отыскать. Не знаю, однако, зачем ты ему нужен.
Киссур усмехнулся и ответил:
— Ему не я нужен, а моя голова. С чего бы это? Не знаю.
На следующий день Алдон и Киссур встретились, как было договорено, на седьмой линии. Киссур сразу увидел, что дело плохо, потому что Алдон жмурил глаза и косил ими вбок.
— Я узнал, — сказал Алдон, — это что-то нехорошее дело. Говорят, привезли какого-то человека, и Шаваш в Харайне чуть не сломал голову, пытаясь его заполучить, но все кончилось ужасной сварой, а в столице его перехватили люди Мнадеса. Поэтому, во-первых, если он жив, то сидит не в городской тюрьме, а в дворцовой, и тут я ничем помочь не могу. Ты знаешь, я честный человек, и держусь, как подобает, в стороне и от чистой клики господина Нана, и от грязной клики господина Мнадеса. Но мне сказали, что поднимать вопрос об этом человеке значит услужить господину Мнадесу, а я ни за что на свете бы не хотел, чтобы первому министру донесли, что я услужил господину Мнадесу.
Алдон помолчал и добавил осторожно:
— Ты знаешь, Киссур, я тебе помог против того первого министра, и против пяти богов и семи бесов согласен помочь. Но я бы не хотел становиться поперек дороги господину Нану.
Господину Мнадесу, главному управителю дворца, было пятьдесят восемь лет. Это был человек скорее упитанный, нежели толстый, с необыкновенно доброжелательными серыми глазами, большой охотник до кошек, мангуст, молоденьких девиц и государственной казны.
Любя давать советы и будучи человеком простосердечным, господин Мнадес охотно делился с близкими людьми секретом своего возвышения.
— Я закончил лицей Белого Бужвы еще при государе Неевике, и тут же меня послали с продовольственной помощью в провинцию. Нас было четверо, чиновников, посланных с этим заданием. Мы договорились и завладели, я думаю, не меньше чем половиною отпущенного этим бездельникам.
Один мой товарищ стал на эти деньги кутить и нанимать певичек; другой оформил незаконный дом, а после перепугался и раздал оставшееся нищим и монахам. Третий все эти деньги сберег и внес их, как пай, в несколько более или менее незаконных предприятий. Что же до меня, то я предпочел раздать их частью местным чиновникам, частью же послать в столицу. Когда недостача раскрылась, моих товарищей арестовали, и больше ничего замечательного о них не стоит говорить. Меня же подозрение почти не коснулось, и, будучи всюду известен как человек благородный и благодарный, я вскоре переехал в столицу.
Собеседник господина Мнадеса обычно кивал, выслушав назидательную историю, и в следующий раз являлся с подарком втрое более роскошным, и редко бывал разочарован в просьбе.
Господин Мнадес полагал, что Нан ему обязан карьерой, и это было совершенной истиной. Господин Мнадес знал, что без малого два года назад государь предлагал Нану вообще упразднить должность Мнадеса, и что Нан почтительно воспротивился. Господин Мнадес тогда даже растрогался…
Действительно, и Мнадес, и дворцовые чиновники остались на местах. Но как-то вдруг приемная Мнадеса стала пустеть, каналы управления потекли через шлюзы иных должностей. Нан никого не увольнял: Нан учредил Государственный Совет, ввел новые должности: через них-то и стало управляться государство. А дворцовые назначения вдруг оказались, как пустая скорлупка рака-отшельника, как молоточек, не задевающий струну, как прощальный блеск падающего на землю кленового листа. О, мимолетность мира!
И хотя бы этот негодяй искоренял дворцовые должности! Нет — он предложил Мнадесу их продавать, и Мнадес, как болван, попался в ловушку! В короткое время казна получила от этой продажи сорок миллионов единорогов (должности покупали жадные до признания новобогачи с короткими пальцами и жадными сердцами), а сами должности вдруг превратились в пустые титулы! Казна оказалась в выигрыше, новые богачи, вдруг признанные Залой Ста Полей, оказались в выигрыше, а он, Мнадес, совсем пропал!
Безо всякого труда Нан нарушил основной принцип управления государством, согласно которому одна и та же вещь должна быть и запрещена, и предписана, — запрещена дворцовым чиновником и разрешена государственным: ведь когда одна и та же вещь и запрещена, и предписана, тогда единственным законом становится воля государя.
Но и этого было мало.
Все хорошее народ приписывал Нану, все дурное Мнадесу, а «красные циновки», у которых в мире тоже два начала, бог и дьявол, изъяснялись и вовсе срамно. Нижний Город был завален памфлетами о дворцовых нахлебниках. Особым успехом пользовался памфлет под названием «сто ваз», часть которого мы помещаем в приложении. У господина Мнадеса была дивная коллекция ламасских ваз. Памфлет «сто ваз» состоял из ста рассказов, а каждый рассказ — из двух частей. В первой части ваза описывала свое тонкое горлышко, нежные бока и тяжелые бедра, украшенные всеми восемью видами драгоценных камней, а во второй части объясняла, каким именно способом стяжал ее господин Мнадес, и каждый способ был занимателен, но непристоен. Конца у памфлета не было. Автор обещал опубликовать конец после государева дня. Полиция плохо арестовывала этот памфлет, потому что автором его был министр полиции Андарз.
А месяц назад случилось следующее. Господин Мнадес устраивал торжественный прием в пятый день шим. Вдруг стало известно, что господин Нан тоже устраивает прием в пятый день шим. Господин Мнадес заколебался и перенес прием на седьмой день шим. И что же! Господин Нан тоже перенес прием на седьмой день шим. В седьмой день шим улица перед домом первого министра была забита экипажами, горели плошки, и наряды женщин были как цветы и луга; а господин Мнадес провел этот день, можно сказать, в одиночестве.
На следующий день господин Мнадес в зале Ста Полей подошел к министру просить у него прощения за то, что вчера не явился к нему на прием. Первый министр оборотился и сказал с улыбкой:
— Как-то господин Мнадес, вы выбранили меня за то, что я по нечаянности забрызгал вам воротник соусом, а сегодня вы осмелились явиться в залу Ста Полей с воротником, прямо-таки в сплошных пятнах!
Господин Мнадес в ужасе схватился за круглый кружевной воротник: тот был белый и чистый.
— Помилуйте, на воротнике ничего нет!
— Неужели, — сказал Нан и стал спрашивать стоящих рядом чиновников. И все чиновники по очереди стали говорить, что первый министр всегда прав! В этот миг вошел государь. Мнадес упал на колени:
— Государь! Есть ли у меня пятно на воротнике?
Государь изумился. Чиновник что-то зашептал ему на ухо. Государь улыбнулся, как породистый котенок, и сказал:
— Конечно, прав господин первый министр.
И министр полиции Андарз крякнул и заметил своему соседу: «Несомненно, что я конфискую его коллекцию, а не он — мою».
Господин Мнадес, вовсе того и не желая, оказался в центре оппозиции. Он охотно соглашался с теми, кто считал, что нынче нарушены все принципы управления, и что в государстве не должно быть трех разновидностей разбойников, как-то — взяточников, землевладельцев и торговцев.
Мнадес страдал от обиды. Нан расчистил себе его же, мнадесовыми, руками путь к власти, был почтителен. Теперь было ясно, отчего министр не принял его отставку полтора года назад: знал, знал негодяй и прохвост, что все реформы приведут к бедствиям и упущениям; и хотел свалить все бедствия и упущения на Мнадеса!
Мнадес стал противиться реформам, и только потом сообразил, что Нану того только и надо было!
Нан и министр полиции умелыми слухами и памфлетами разбередили народное воображение. Народ требовал казни Мнадеса и упразднения дворцовых чиновников. Министр полиции Андарз собрал через соглядатаев им же посеянное народное мнение и сделал к Государеву Дню доклад, и этот доклад был заключением к его собственному, как уверяли, памфлету о «Ста Вазах».
Господин Мнадес не знал, что делать, и каждый день молился. То ему казалось, что можно будет обойтись взаимной уступчивостью. То он спохватывался, что взаимной-то уступчивостью Нан его и стер в порошок… Он готов был ухватиться за любую соломинку.
— Посмотрите, какая нелепица, ваша светлость, — сказал как-то секретарь господина Мнадеса, поднося ему на серебряном подносе анонимное письмо. Письмо извещало, что господин Нан выследил и приказал доставить в столицу, с такими-то двумя стражниками, живого аравана Арфарру.
— Да. Это нелепица, если не ловушка, — сказал Мнадес. Несчастный мученик давно мертв: надо это проверить.
Так-то, разумеется, чтобы проверить нелепицу, трое человек из внутренней дворцовой стражи встретили парчовых курток с Арфаррой у полосатой пристани и препроводили их во дворцовую тюрьму. Парчовые куртки обиделись и засуетились: на бумагах расписались трижды, и теперь уже вряд ли можно было защемить узника, если будет удобно.
Вечером два охранника, Изан и Дутта, зашли посмотреть на нового заключенного. Это был высокий старик, необыкновенно тощий, грязный и седой, в балахоне цвета унавоженного снега и с огромными желтыми глазами. Старик спросил у них воды помыться. Изан справился, есть ли у старика деньги или родня. Денег и родни не было.
Надо сказать, что раньше в дворцовой тюрьме сидели, можно сказать, все столпы государства, место стражника в ней стоило тысячу розовых, такие высокие были доходы от страждущих родственников, — и от несправедливости в ответе старика Изан чуть не заплакал.
— Ах ты негодяй, — вскричал он, — совсем всякую дрянь нам стали сажать!
Стражник Изан перевернул алебарду и хотел тупым кончиком побить старика, но стражник Дутта на первый раз его остановил.
— Невеселый у тебя товарищ, — сказал старик, — что у него, — с чахарским братом беда?
Изан замер: откуда этот колдун догадался про чахарского брата? А Дутта ответил:
— Да, беда. У него брат, знаешь ли, сделался мелким торговцем, привозил из Чахара соленую белоглазку. А недавно все крупные торговцы рыбой, из «красных циновок», сговорились и у всех четырех ворот белоглазку скупают не больше одной желтой за кадушку. Покупают втридешева, продают втридорога. Брат попытался продать сам: рыбу унесли, зонтик сожгли, а брата порезали.
— Говорят, — сказал Изан, — при Золотом Государе государство не давало в обиду мелких торговцев и само все скупало у них по справедливой цене.
— Это, значит, лучше? — спросил желтоглазый. Странное дело: он еще ничего не сказал, а как-то уже было немыслимо его ударить.
— Конечно, лучше, — сказал стражник Изан.
— Но ведь, — усмехнулся лукаво старик, — крупные торговцы платят серебром, а Золотой Государь, говорят, платил удостоверениями о сдаче товара, и на эти удостоверения потом ничего нельзя было купить.
— Все равно лучше, — сказал Изан. Государь есть государь. Если он делает мне беду, то бескорыстно. А частному лицу на моей беде я наживаться не позволю.
Тут снаружи послышались крики. Захрустели запоры: в камеру вошел один из секретарей господина Мнадеса, управляющего дворца. Секретарь был в темно-зеленом кафтане на салатовой подкладке, с черным оплечьем и в черных сафьяновых сапожках. В последнее время люди Мнадеса одевались, соблюдая традиции.
— Я, недостойный, — промолвил секретарь, глубоко кланяясь грязному старику с золотыми глазами, — имею честь служить при господине Мнадесе. Смею спросить: вас ли называют Арфаррой?
— Что? — Да, Арфарра, я, конечно, Арфарра, — сказал старик, по-особенному осклабясь и вертясь.
Секретарь почтительно задумался.
— А не могли бы вы, — молвил он, — поведать мне о последней вашей встрече с мятежником Баршаргом?
— Могу, — вскричал старик, — очень даже могу. — Вскочил с места и взмахнул грязными руками:
— Значит так: он — на деревянном гусе; я — на медном павлине! У него волшебный меч, у меня — вот такая кубышка!
Старик повернулся и подхватил горшок с тюремной похлебкой. Грязный балахон хлопнул за спиной. По горшку словно пробежали голубые молнии.
— Он махнул мечом и прочитал заклинание! Тотчас же с неба слетели голубые листья, превратились в волков и накинулись на государево войско. Я, однако, прочитал заклинание и брызнул водой из кубышки, — тотчас посыпались желтые листья, превратились в мечи и стали сечь волков. Глядь, — те пропали, вся равнина вновь усеяна листьями. Тут он махнул рукой и произнес заклятия, — листья вспучились волнами, вот-вот затопит государево войско.
«Негоже!» — крикнул я и взмахнул рукавом. Вся вода ушла ко мне в рукав. Тут я поднял кубышку и прочитал заклинание, — чернокнижника выворотило наизнанку и внесло ко мне в кубышку: одна голова гуся торчит наружу!
И старик поднял кубышку: из нее, действительно, торчала голова живого гуся, поводила глазами.
— Я — к государю. «Эге! — говорит государь. — Чего это у кувшина горлышко неровное?» «Неровное — так сравняю, — отвечаю я, — и одним ударом сношу гусю голову!»
С этими словами старик выхватил у стражника алебарду и расколол алебардою горшок. Гусиная кровь так и брызнула секретарю в глаза, залила платье. Тут только секретарь сообразил, что это не кровь, а вонючая тюремная похлебка. Секретарь отпрыгнул, ругаясь, и выскочил из камеры.
В камере оба стражника упали на колени перед стариком:
— Яшмовый араван, — шептал Изан, стелясь по полу носом.
Секретарь улепетывал вверх по лестнице. Уже на пятнадцатой ступеньке он сообразил, что гусиная голова, которой стращал его сумасшедший фокусник, была ни чем иным, как костлявой фокусниковой рукой. «Да где же они такую дрянь берут на похлебку» — думал секретарь, принюхиваясь к омерзительному зловонию, исходившему от темно-зеленого кафтана на салатной подкладке.
В камере старик, выпрямившись, смотрел поверх голов стражников на захлопнувшуюся дверь. Никакого сумасшествия в глазах его больше не было, а злорадство было преизрядное. «Неумный же ты человек, господин Мнадес, думал он, — и хватаешься за соломинку. Уж кому-кому, а тебе настоящий Арфарра страшней, чем первому министру.»
Через три часа, почистившись, секретарь доложил Мнадесу.
— Похож, но — обыкновенный сумасшедший.
В голове его прыгала озорная мысль «Вот забавно, если это настоящий Арфарра — но спятивший. Впрочем, если правда то, что о нем рассказывают, то этот человек был не в своем уме с самого начала.»
— Говорят, — прибавил секретарь, — у настоящего Арфарры была злая болезнь, — когда он волновался, на лице его ничего не отражалось, но на лбу выступала кровь. А этот прыгал передо мной, как пирожок на ниточке, и никакой крови.
Не прошло и недели, — старик с золотыми глазами приобрел изрядную власть над стражниками. Заключенных часто водили на работы, и старик приказал, чтобы его повели в Небесную Книгу, перетаскивать ящики. Это было разрешено, поскольку старик сказался неграмотным.
Стражники стали таскать ящики за него, а старик куда-то пропал. Начали искать и долго не могли найти, пока Идари, которая теперь была за старшего в красных отделах, не догадалась заглянуть в отдел грамот, увечных от рождения. Там-то и нашли старика: он сидел, нахохлившись, на большом белом ящике. Старик очень обрадовался, что его нашли, и Идари тоже обрадовалась, поглядела и подумала: «Бедненький! На нем лица нет: еще бы полчаса посидел и, наверное, задохнулся бы.»
А вечером Идари заметила непорядок: один из ящиков тайного отдела сидел в гнезде задом наперед. Идари стала ящик переставлять и заметила, что кто-то перевернул в нем карточки. Идари перевернула их обратно и увидела, что не все карточки лежат головой вниз, а только одна треть. Кто-то перебирал бумаги и, по рассеянности, перебранную им треть переворотил. Идари поглядела на карточку, которой окончили перебор. Карточка была невразумительная: отчет о какой-то морской экспедиции, посланной араваном Арфаррой за год до его опалы. Идари поняла, что экспедиция вернулась, когда Арфарра был уже арестован.
Идари хотела сходить в седьмой зал и посмотреть, на каком ящике сидел давеча золотоглазый старик, но забегалась и устала. Да и что он мог там найти? В увечный отдел никого не пускали без особых разрешений. (заключенные — не в счет, разумеется). А разрешений никто не просил, потому что эти документы были совершенно никому не нужны. Стояли они без всякого порядка, архивариусы таскали их домой для разных нужд, так что порой из той самой ведомости, для которой был нужен особый пропуск, уличная торговка крутила кульки для пирожков.
На следующий день Идари испекла лепешек и украдкой сунула их старику.
— Это что, — удивился старик, и цепко ухватил ее за рукав.
— Вот… лепешки, — покраснела девушка. Вам и стражники носят…
— Стражники считают меня Арфаррой, а вы — сумасшедшим.
Идари побледнела: «Никакой он не сумасшедший» — вдруг мелькнуло в ее голове. То ли старик понял ее мысли, то ли разум его был действительно омрачен: глаза его зажглись желтым, нехорошим светом, он пронзительно захохотал:
— Порчу, порчу! Навели порчу на девушку! Помолюсь, помолюсь судье Бужве за лепешечки, будет у девушки хороший жених!
Идари в ужасе убежала.
Киссур бродил по городу до полуночи: запретных для хождения часов теперь, почитай, не было. Это был совсем уже не тот Киссур, который робел перед госпожой Архизой.
В полночь он явился к шестидворке у Синих Ворот, перемахнул через стену, взлетел, как рысь, на старый орех и перебрался оттуда на карниз, увитый голубыми и розовыми цветами ипомеи. Киссур бережно, не измяв ни одного цветка, прижался к окну, провертел в масляной бумаге дырочку и заглянул внутрь. Девичья горница была пуста. Перед восемью черепашками горел светильник, а за светильником на деревянной решетке сушилась зеленая рубаха с длинными рукавами. Такую рубаху ночами девушка вешает на решетку, чтобы тот, кто ей понравился, вернулся поскорей. У Киссура задрожали пальцы, он подумал: «Вот она — настоящая любовь! Обмениваться незначащими словами, но слышать слова бровей и глаз, понять их и два года тосковать друг о друге… Стоило ли мне забираться так далеко?» Где же, однако, сама Идари?
Тут внизу стукнула решетка. Киссур распластался на широком карнизе, за лианами. Из дома вышла маленькая фигурка, пошла по золотой песчаной дорожке к беседке над прудом. Белый пояс трепещет за спиной, как крылья бабочки, шаги так невесомы, что песок не скрипит, а поет. Идари!
В руках у девушки был кувшинчик. Она набрала в него воды, пошептала и вернулась в дом. Пока ее не было, Киссур приподнял деревянную раму, скользнул внутрь и стал за ширмой с вышитой на ней через все створки веткой цветущей сливы.
Идари поднялась в горницу, расставила восемь черепашек, бросила в курильницу ароматные веточки, перевязанный голубой нитью, вылила воду из кувшина в миску и зашептала над ней. Киссур покраснел за ширмой до ушей, потому что никогда не думал, что девушки знают такие слова, а их, оказывается, полагается шептать в полночь, чтобы увидеть в миске лицо жениха.
Тут Киссур вылез из-за ширмы и поцеловал девушку в шейку, так что лицо его как раз отразилось в миске.
— Кешьярта, — сказала девушка, оборачиваясь.
А Киссур потянул занавеску, чтобы не смущать Парчового Бужву, и впопыхах задел решетку у изголовья — теплая рубаха растопырила рукава и слетела на постель.
— Не надо, — неуверенно сказала Идари.
А Киссур почувствовал, что бока у девушки мягкие, и живот нежен, как лепестки цветущей вишни, и он забыл все на свете и положил свое тело на ее тело.
Прошло некоторое время.
— Кто это, — сказал Киссур.
Идари уткнулась ему в плечо и всхлипывала.
— Где ж ты был? — спросила она.
Киссур отодвинулся.
— Кто это, — повторил он.
— Это Шаваш, — ответила Идари, — секретарь первого министра. Он вернется из Харайна и возьмет меня второй женой. Мы уже просватаны.
Тут Киссур нашарил под собой рубаху с синими запашными рукавами, скомкал и кинул на пол.
— Так это для него рубаха? — скривившись, спросил он.
Девушка не отвечала. Киссуру было не по себе, что он не первый сорвал с яблони яблочко, и что все они такие, как эта шлюха Архиза. Потом он подумал, стоит ли говорить ей, и решил сказать:
— А что ты ему рассказывала обо мне?
— Ничего, — всхлипнула Идари.
— Он, однако, многое разнюхивал о тебе, — холодно сказал Киссур, потому что в Харайне он разыскивал меня, чтобы убить, и, клянусь божьим зобом, у него не было никакой другой причины, кроме этой.
Идари заплакала. Киссур стал одеваться.
— Не уходи! — сказала Идари.
— Я не уйду, — ответил Киссур, — потому что мне нужен пропуск в Небесную Книгу, во Дворец, и больше мне не у кого его попросить.
Идари сошла со свечкой вниз и нашла то, что было нужно Киссуру. Это был, собственно, не пропуск, а бумага, на которую записывали перечень выданных книг. Когда человек приходил в архив, пропуск оставляли в здании, а взамен давали эту бумагу с перечнем, и он проходил через семь ворот с этой бумагой. Идари, всхлипывая, заполнила бумагу, расписалась и приложила отцовскую печать. Идари заполнила бумагу всем, что пришло на ум, и последней почему-то записала «Повесть о Ласточке и Щегле». Киссур забрал бумагу и ушел.
— Ты вернешься, — спросила Идари.
— Никогда, — ответил Киссур.
Золотая колесница солнца выкатилась из распахнутых врат востока, преследуя воинов тьмы; земля закачалась на нитях золотых лучей, как драгоценная чаша, — настало утро, канун Государева Дня.
Государь Варназд стоял на холме и глядел на дворец. Перед главным входом садовники в синих куртках, отделанных серебряной тесьмой, рубили старую катальпу. На глазах Варназда вдруг показались слезы.
Это был новый дворец: Варназд заложил его в первый же год по смерти матери. Государя томили покои старого дворца в середине Небесного Города. Все напоминало там о прошлом царствовании, все дышало вымученным великолепием, деспотизмом и гнилью. Все было невероятно огромно: переходы, покои, опять переходы, анфилады, галереи… Государь плакал, когда ему рассказали, во что обошелся этот страшный дворец народу.
Варназд обладал вкусом и сам был изрядным художником. Он любил, однако, чтоб было меньше золотого и больше палевого, чтобы не бородатые львы, а изломанная ветка на прозрачном экране, и экран чтобы тоже был маленький и изломанный. Он хотел уединения и в первый же год выбрал место далеко-далеко за Левой Рекой, в глухом уголке государева парка. Глубокая лощина, ручеек, холмы и валуны. Выбирал не только за красоту, но и с хитрым расчетом, с тем, чтобы сам ландшафт не позволил больших расходов и большого дворца. Так, один этаж, десяток комнат, — домик, убежище.
Но стали приезжать чиновники с докладами, министры. Неудобно же оставлять их ночевать по десятку в комнате, тем паче — прогонять обратно. Выстроили флигель, потом другой. Потеснили холмик; снесли горку; снесенной горкой засыпали лощину; отвели ручеек, раз и другой. Государство взяло свое. Уединенный домик вырос еще только до трети старого дворца, а уже встал впятеро дороже.
Покойный Ишнайя стыдил государя тратами, уверял, что стройка стала в три годовых дохода с империи. Нан — тот понимал, как тяжело Варназду, Нан его ни разу не упрекнул. Тогда Варназд сам стал жаловаться. Нан предложил поставить еще один домик, в новой лощине. Государь и министр неделю искали место и наконец нашли. Вместе облазали лощину, колени и рукава промокли от росы. Варназд веселился, как ребенок, а потом опомнился и сказал:
— Что толку, Нан? Опять понаедут чиновники, опять непомерные траты…
Министр опустил глаза: что он мог возразить? А вечером, среди донесений, Андарз позабавил государя совершенно нахальным памфлетом. Государь смеялся памфлету, а потом подозвал Нана и сказал:
— А ведь дворец можно сделать совсем маленький, если обойтись без дворцовых чиновников!
Вскоре многие стали повторять государеву мысль.
Государь смотрел с холма на новый дворец. Дворец был все равно красив, государь сам работал с архитекторами. Но у государя был тонкий вкус, и Варназд видел, что теперь эта старая катальпа в начале аллеи неуместна.
Садовники рубили дерево по частям, но ужасно быстро. Вот уже сучья рухнули вниз; вот сняли верхушку; сыплются гнезда и старая труха, запах свежей коры мешается с запахом росовяника и осенних ландышей… Тут из-за поворота аллеи выскочила на конях кавалькада дворцовых чиновников. Кто-то с хохотом перемахнул через завал из сучьев; кто-то подхватил с ветки пустое гнездо и подкинул его плеткой в воздух. Гнездо поймали и пустили дальше, началась забава.
Государь, невидимый снизу, вдруг закусил губу. С несомненной ясностью понял он, что, да — все зло от дворцовых чиновников; и империя, — как старая катальпа, а корона — как старое гнездо.
Многие просили первого министра вставить в свой доклад параграф об упразднении дворцовых чинов. Нан, как всегда, огорчался и говорил, что это нарушает традицию. Государь попросил Андарза подготовить особый доклад. Андарз подготовил, но государь колебался — оглашать доклад завтра или нет? И вот сейчас, глядя, как рубят катальпу, Варназд понял: оглашать, оглашать, оглашать, — первым пусть будет этот доклад.
Варназд, незамеченный, спустился с холма и вошел во дворец. Там, потайным, для них двоих сделанным ходом он прошел в покои первого министра и в тоне, не терпящем возражений, сообщил о принятом решении. Андарз (министр полиции был в то время у Нана, оба ползали по каким-то шелковым картам), расплакался и стал целовать промокшие носки сапожек.
Государь, улыбаясь, глядел на Нана. Государь понимал, что министр не настолько наивен, чтобы воображать, будто государь не понимает, кто на самом деле стоит за толками о вреде дворцовых чиновников. Однако Варназд был благодарен Нану уже за то, что тот, не считая случая с чернильным пятном, был неизменно вежлив к Мнадесу и избавлял государя от тех унизительных и частых скандалов, которые то и дело разыгрывались в его присутствии между Мнадесом и Ишнайей; или, во всяком случае, учтивостью брал в них верх. Однако ж и министру не мешало быть внимательней к своему государю: вот и сейчас, сидят между картами, а как поехать на охоту: «Дела, дела».
Варназд поговорил с Наном и ушел. Он хотел провести сегодняшний день в одиночестве, за какой-нибудь полезной работой. Он сменил нешитые одежды на удобную курточку садовника и решил заниматься любимым делом: обихаживать сад. Не всем же — умничать и составлять планы; если никто не будет обрабатывать землю — что толку от хитроумных планов?
Нан и Андарз между тем остались в кабинете и продолжали ползать по шелковым картам, на которые император даже не обратил внимания. Со стороны казалось, будто два взрослых министра снова играют в солдатики.
Мало кто об это знал: но у господина Нана были весьма обширные завоевательные планы, лишь отчасти ограничивающиеся восточными землями. Господину Нану не хотелось поднимать этот вопрос, не имея полной власти, потому что в империи было мало войск, и всякого полководца, собирающего войско, обыкновенно обвиняли, что он собирает войско против императора, а не против варваров, которых легче одолеть подарками, чем войсками. Господин Нан не хотел, чтоб на него посыпались подобные обвинения.
За последние пятьдесят лет крупных войн не велось, а варвары, между тем, наведывались в империю, и, с точки зрения господина Нана, результаты были омерзительные. Например, северо-западная Аракка оставалась провинцией, с араваном и наместником. Но жили в Аракке в основном красноухие варвары: понастроили себе замков, нахватали медноногих котлов и широкогривых лошадей: расточили весь основной капитал государства: села и дороги, управы и мосты, — только города не сумели взять. И никто с Араккой не торговал и не общался: а называлась она провинцией только потому, что варвары не спешили ее назвать никак иначе: они жили себе в своих усадьбах, драли три шкуры с местных жителей и разбойничали в нижнем течении Лоха, а государства собственного не образовывали.
Или вон — верхний Укеш. Отличная земля, дивная земля, только левый уголочек подсох в пустыне, — и опять-таки пятьсот лет назад принадлежала империи, а теперь валяется, неприбранная, под варварами. Так же и бассейн Неритвы: с одной стороны, империя им никогда не владела, а с другой — там много железа.
А «черные шапки»? С какой это стати Государь, Сын Солнца и Отец Луны, платит этим, в козлиных шкурах, дань? Лучше бы брать с них налоги…
К тому же господин Нан понимал: надо же занять чем-то полезным всех тех, кого сгоняют с земли? Не восстаниями же им заниматься? Лучше этим людям драться против варваров, чем против правительства. Но поскольку эти оборванцы все-таки не годились против варварских князей, и могли быть в первом сражении опрокинуты, и бежать, чего доброго, от границ до самой столицы, господин Нан с господином Андарзом придумал… А впрочем, что он придумал, выяснится, к великому беспокойству участников нашей истории, из последующих глав.
Киссур, со своею книжной бумагой, прошел беспрепятственно шесть ворот, — ворота деревянные, медные, железные, гранитные, нефритовые, серебряные, — и седьмую золотую арку, — и очутился в Небесном Дворце.
Небесный Дворец, — сам как город, улицы и переулки, тысячи складов и мастерских; небо в серебряную сетку; и еще отдельно государев парк на тысячи шагов. Киссур, еще со времени учебы в дворцовом лицее, помнил, что здание дворцовой тюрьмы — далеко-далеко у левой реки. Но чтобы пройти к тюрьме, надобна была не бумага о книгах, а настоящий пропуск, а для пропуска надо было раздобыть где-нибудь в одиноком месте одинокого человека.
Киссур пробрался в государев сад, нашел грот, который понравился ему больше прочих, схоронился над кружевным чепчиком грота и стал ждать. Ждал он почти до вечера. Много людей проходило мимо, проезжали всадники, — но группами.
Перед гротом тянулась большая клумба. Как раз прошло время ирисов и баранчиков и наступило время гвоздик и желтых роз. Днем пришли садовники в синих курточках с желтыми тележками, вынули из клумбы ирисы, время которых прошло, а на кустах-баранчиках обрезали увядшие цветы и заменили их хрустальными шишками с золотым наплывом.
Через два часа на дорожке показался еще один садовник. Все садовники некоторое время работали вместе, а потом прочие ушли, а опоздавший остался со своими коробочками. Он рассаживал цветущую гвоздику: Киссур залюбовался его прилежанием. Садовник работал часа два, и в два часа от его рук вся земля клумбы покрылась цветущими гвоздиками. Наконец садовник встал, почистил коленки, сложил на тележку пустые ящики, и зашел в кружевной грот — отдохнуть. Киссур подумал: «Все-таки это человек из народа, старательный, может быть, опора матери и детей: нехорошо будет, если его придется убить». Киссур неслышно спрыгнул позади него и сказал:
— Друг мой! У меня с собой двадцать золотых государей. Я хочу отдать их тебе за твою одежду и пропуск, а тебя связать. А если ты не согласен, я возьму их даром.
Садовник хотел закричать, обернулся…
— Киссур! — изумился он.
— Лух! — вглядевшись, сказал Киссур.
Это был, действительно, тот самый юноша, с которым Киссур подружился почти два года назад и с которым вместе сидел в сарае на Даттамовом острове.
— Великий Вей! — сказал Киссур, — какое счастье, что я не убил побратима и такого хорошего человека.
Он выпустил Луха, поклонился и спросил:
— Простите за недоумение, но я вижу, вам так и не удалось добиться справедливости и восстановления в должности.
Юноша подумал и осторожно сказал:
— Неужели, если я признаюсь, что нашел всего лишь место садовника, трудящегося руками в земле, это уронит меня в ваших глазах?
— Напротив, — сказал Киссур, — это говорит в вашу пользу. В справедливые времена стыдно быть бедняком, в плохие времена стыдно быть богачом. Нынче управы заполнены корыстолюбцами, а честные чиновники уходят в леса или попадают в тюрьмы. И подумать только, что нет никого, кто осмелился бы раскрыть государю глаза!
Садовник помолчал, потом спросил сдержанно:
— Где же вы были все это время, и что вас привело в Небесный Сад?
— По правде говоря, — сказал Киссур, — я проник сюда, чтобы вызволить одного отшельника, безвинно арестованного.
— Почему же вы не подали жалобы обычным путем?
— Тут много обстоятельств, — вздохнул Киссур, — и если я их расскажу, я боюсь, вы не согласитесь мне помочь, потому что вряд ли кто-то в империи сильнее господина первого министра.
Тут садовник чуть заметно усмехнулся и предложил Киссуру сесть. Они сели рядышком на нефритовую скамью. Киссур вынул из-за пазухи тряпочку, размотал, разломил пополам лепешку и луковицу и предложил садовнику. Они поели и напились из каменного цветка.
— Человек этот, — стал рассказывать Киссур, — арестован по личному распоряжению первого министра. Думаю, хотят, чтоб он сгинул бесследно, без государева ведома и суда. Он отшельник и двадцать лет провел в горах Харайна. Но двадцать лет назад этого человека звали араваном Арфаррой нуждается ли это имя в похвалах?
— Друг мой! Это самозванец — араван Арфарра мертв.
В кружевном гроте стало уже темно. Киссур помолчал, послушал, как капает вода и шелестит листва.
— Я вам говорил два года назад, что моего отца звали Марбод Белый Кречет. Я вам не говорил, однако, что убийцу моего отца звали Арфарра-советник. Многие в Горном Варнарайне считают, что я должен отомстить Арфарре. Я, однако, полагаю, что это не так, и что это был скорее поединок, чем убийство. Так что, — проговорил Киссур, — есть некоторые вещи, о которых я беседовал с отшельником, и о которых ни один человек, кроме меня и Арфарры, не мог знать.
— Почему же, — спросил упорно садовник, — вы не подали ходатайства первому министру? И где вы были эти два года?
— Я доподлинно знаю, что господин министр приказал найти и убить человека с моими приметами, — ответил Киссур, — и сначала я был в лагере, а потом бежал.
— Бежали, узнав, что вас ищут, чтобы убить?
— Нет, искали меня еще до этого. Но начальник лагеря в это время укрыл меня от очей министра. А потом случилась очень грязная история. Этот начальник лагеря подговорил меня ограбить караван, сказав, что это ворованные тюки, и что зерно из них можно раздать голодающим крестьянам. Но оказалось, что караван казенный, и снарядил его враг первого министра. Впрочем, в нем было мало зерна, а были ткани и второстепенное, и еще трава «волчья метелка», и половина всего этого должна была пойти самому министру, а половина — на столичный рынок.
Тут ударил кожаный барабан у золотых стен, возвещая о закате солнца. Вздрогнул каменный грот, а вслед за тем стали бить часы на городской бирже, извещая о том, что кончается время торговать.
— Однако, — смутился вдруг Киссур, — мне совестно говорить о себе. Нынче много таких историй по всей ойкумене, даже камни плачут кровавыми слезами. Завтра в зале Ста Полей представляют доклады: но, думаю, не сыщется ни одного докладчика, который осмелится раскрыть перед государем всю правду и пойти против министра Нана.
Они сидели рука в руку, почти в темноте. Садовник помолчал и спросил с некоторой насмешкой:
— А вы бы, — осмелились?
— Я — убийца без документов, — возразил Киссур, — кто же меня пустит в залу Ста Полей?
Садовник положил руку на плечо Киссуру.
— Знаете, — сказал он медленно и заметно колеблясь, — я не рассказал вам, почему я во дворце. Двоюродная сестра моя — в государевых наложницах, а брат ее заведует курильницами и треножниками для погребений. Он сейчас лежит больной, а между тем во флигеле Осенних Слив умерла одна из фрейлин государевой тетки: кто-то должен сидеть с покойницей наедине. Я уговорю брата согласиться на подмену. Сегодняшнюю ночь вы проведете во флигеле. У вас, стало быть, будет пропуск и платье дворцового чиновника низшего ранга. В нем вы сможете явиться в залу Ста Полей. Осмелюсь напомнить правило, вам, без сомнения, известное, — государь Иршахчан установил в зале Ста Полей полную свободу. Доклад может читать любой, кто взял в руки золотой гранат, и никто не смеет прервать докладчика. Так что же?
Киссур вздохнул:
— Но когда все раскроется, какая кара постигнет вас!
— Это неважно, — живо перебил собеседник, — я не побоюсь кары, если ее не побоитесь вы.
Киссур упал на колени и сжал его руку.
— Друг мой! — воскликнул он, — вы понимаете, на что идете? Вы, может быть, думаете, случится чудо, спадут пелены с глаз взяточников, оживут статуи? Увы, друг мой, наши имена разве что промелькнут в примечаниях к Небесной Книге. Мы всего лишь умрем, и не ради спасения империи, а просто потому, что должен же кто-то сказать «нет» — негодяю!
Они вышли из грота. Небо было вышито ослепительными созвездиями. Тысячи цветов струили дивный аромат; хрустальные фонари соперничали в своем хрупком великолепии с лунами. Садовник провел Киссура лукавыми дорожками к запретным женским покоям, схоронил его в кустах, ушел куда-то на два часа, вернулся с платьем и пропуском и отвел во флигель покойнице. Даже часы принес: оказывается, подражая министру, теперь все придворные носили на поясе часы. Не забыл он и еще кое-что: бумагу и тушечницу! Киссур обнял его на прощание. Садовник мягко высвободился из его объятий и спросил:
— Остается одно, но самое важное. Министр работал над докладом дни и ночи, сотни людей помогали ему. Сумеете ли вы за одну ночь сочинить нечто безусловно-достойное?
Киссур усмехнулся.
— Я шел из Харайна в столицу. Я слышал, как заболоченные озера и красные поля сочиняли доклад государю, я видел, как плачут небо и земля, трава и деревья, люди и камни. Я слышал — и запоминал. Это господину Нану надобно сочинять доклад, — мне достаточно пересказать то, что сочинили за меня небо и земля, трава и деревья, люди и камни, то, что им известно тысячи лет.
Лукавый садовник был прав, уверяя, что первый министр сидел над докладом день и ночь.
О, доклад перед лицом государя! Строки Небесной Книги, жемчужины слов на нитях мудрости. Идеальный доклад подобен стиху: в каждом слове — тысяча смыслов, в каждой фразе — тысяча оттенков.
Вот, например, скромное замечание, что для блага страны благоразумная ограниченность подданных, твердо уверенных в имуществе, полезнее вольномыслия, бездумно подвергающего критике любые устои. Цитата безукоризненная, взята из трактата Веспшанки. Но в том-то и дело, что Веспшанка цитировал автора из городской республики, только слово «граждане» поменял на слово «подданные». Гм… Это что ж, стало быть, первому министру все равно, какой в государстве образ правления, важно только, чтоб было благоразумие, а не вольномыслие? Или это просто уступка «красным циновкам?».
Да право, есть ли у господина министра какие-нибудь убеждения? Планы? Система?
— Я, ничтожный, не умею строить для людей больших планов, — не раз говаривал господин министр, — я, однако, хочу, чтобы каждому человеку было позволено строить свои маленькие планы.
Лукавил, как всегда…
Ну, одно-то убеждение у господина министра было: он был убежден в том, что власть должна принадлежать ему, — а не какому-нибудь Чаренике с круглыми пальцами… И уж конечно, не куче горшечников и ткачей с пустыми глазами. И за это свое заветное убеждение, не высказываемое вслух, господин Нан был готов перегрызть горло кому угодно.
Итак, господин Нан перелистал свой доклад. Доклад сей, по мнению его друзей, доказывал, что мы живем в наилучшем из возможных миров и сам являл собой образ совершенства. Тем не менее образ совершенства существовал в двух различных вариантах.
Вариант из четырех глав показывал, что мы живем в наилучшем из возможных миров и мало трактовал о недостатках. Вариант из пяти глав опять-таки показывал, что мы живем в наилучшем из возможных миров, но очень много трактовал о недостатках и их виновнике, господине Мнадесе и дворцовых чиновниках.
Кроме того, был отдельный доклад министра полиции, члена Государственного Совета Андарза. Читавшим этот доклад было ясно, что по его оглашении Мнадес будет немедленно арестован. Ибо несмотря на то, что господин Мнадес стал поощрять подведомственных ему чиновников одеваться с соблюдением традиций, все же главный распорядитель дворца был лично замешан в такие вещи, что, — чересчур! Травка «волчья метелка» — это вам не красная вода… К тому же господин Мнадес в последнее время возымел страсть к созданиям из числа тех, что не упоминаются в государственном кодексе о наказаниях, дабы не признавать их существования, — а государь этого до крайности не любил. Вообще господин Нан предпочитал арестовывать людей за грехи с мальчиками и девочками, а не за взятки или махинации. Ведь обвинение в махинациях, разматываясь, как по цепочке, тянет за собой десятки полезных людей, а обвинение в скотских забавах не губит никого, кроме обвиняемого.
Так что ближайшие друзья Нана, видевшие доклад, прямо-таки содрогались от возмущения, а также оттого, что Нан сумел все, сказанное в докладе, доказать. Ибо, без сомнения, все они были всеми тремя составными частями своего существа, как-то: духом, телом и удостоверением о занимаемой должности — преданы господину Нану. Но все они знали, что у господина Нана есть кабинет. В кабинете — шкаф, в шкафу — сейф, в сейфе папка, в папке бумаги, в бумагах — их собственная смерть в виде донесений и фактов, не уступающих фактам о господине Мнадесе.
Итак, господин Нан сидел в своем кабинете, когда еле слышно вздрогнули стекла: часы на башне у биржи извещали, что кончается время торговать. Через пять минут вошел один из секретарей с бумагами на серебряном подносе. Сверху лежали биржевые отчеты. Утром, при открытии, бумаги Восточной Компании стоили двести пятьдесят. В полдень — двести пятьдесят пять. К вечеру поднялись еще на четыре пункта.
— Великий Вей, они сошли с ума, — сказал первый министр и, по рассеянности, видимо, положил лист в яшмовую папку с донесениями о городе Нахуне, где объявился лис о десяти хвостах, шайка «бичующихся» и состояние, близкое к недовольству.
— Осмелюсь заметить, — молвил секретарь, — когда народ сходит с ума, покупая на бирже, это лучше, чем когда народ сходит с ума, устраивая бунт.
Господин Нан хотел сказать, что, когда народ сходит с ума, это все равно кончится скверно, но промолчал и вместо этого произнес:
— Государь приказал сократить всех дворцовых чиновников, так что нет надобности в докладах, порочащих Мнадеса. Ибо отставка господина Мнадеса предпочтительнее казни по двум причинам. Во-первых — всякая казнь неприятно нарушает атмосферу доверия. А во-вторых, в больших сановниках народ видит, знаете ли, что-то божественное. А я этого не желаю. И бывает, что богам рубят головы, однако не бывает, чтобы боги выходили в отставку. Это очень важно, — чтобы высшие чиновники могли бы беспрепятственно подавать в отставку.
Через кабинет шли посетители, приемная пестрела подарками и карточками. Обед Нан разделил с министром финансов Чареникой и министром полиции Андарзом. Господин Андарз очень хотел прочитать свой доклад, и не раз в течение ужина вздыхал и говорил, что это мерзость, если Мнадес так и уйдет в отставку, и его коллекция ламасских ваз так и останется при нем. Говорили так же о памфлетах о народовластии: почему-то памфлеты эти становились все популярнее, хотя их арестовывали много резвее, чем памфлет о «ста вазах», и хотя они были гораздо хуже написаны. Господин Нан указал, что общественное мнение было нужно ему, чтобы покончить с Мнадесом, а теперь, когда Мнадес уйдет в отставку, общественное мнение ему уже ни к чему. Чареника, боявшийся, что после Мнадеса Нан примется за него, вздохнул с облегчением, а Андарз тут же заполнил в уме два-три ордера на арест.
После обеда господин министр прошел на женскую половину. Там, в розовой комнате, плясало заходящее солнце, а в резной колыбельке лежал розовый сверток, — его сын — и сладко причмокивал губами.
— Агу-агу, — сказал министр и показал сыну буку.
Сверток забулькал в ответ.
Нан схватил ребеночка на руки и стал гулькать с ним и курлыкать, и так он курлыкал гораздо дольше, чем мы об этом рассказываем, ну совершенно как обычный смертный.
Вечером, несмотря на всю видимость удачи, господина Нана вдруг стало одолевать беспокойство. Оно все росло и росло. Министра охватил легкий озноб. Что-то страшное повисло перед глазами. «Переутомился» — подумал Нан.
Нан протер глаза и решил еще раз посетить государя, но тут к господину министру явился главный распорядитель дворца Мнадес. Нан разделил с посетителем легкий ужин. Господин Мнадес принес с собой прошение об отставке. Нан участливо справился о причине. Господин Мнадес стал долго говорить о своих ничтожных талантах. Нан вежливо сказал:
— Отставка эта причинит невозвратимый ущерб государству.
Мнадес настаивал. Нан всплескивал руками и не соглашался. Мнадес, вспотев от страха и думая, что Нан хочет не отставки, а казни, зажмурил глаза и сказал, что он намерен постричься в монахи и в знак отрешения от мирской суеты хочет подарить свою коллекцию ваз господину Андарзу, — так что и эту проблему Нан решил. Тогда Нан нехотя согласился на то, чтоб Мнадес завтра подал государю просьбу об отставке. Мнадес ушел, сознавая, что одержал величайшую в своей жизни победу, ибо сам никогда бы не согласился отправить в отставку того, кого имеешь все возможности казнить.
Ночь, глубокая ночь опустилась на город. Все честные люди спали, как предписал государь Иршахчан. Горели лишь звезды на небе, горели свечки воров и плошки сектантов, горели горны алхимиков и нетленный огонь в зале Ста Полей.
Господин министр не спал. Какое-то странное беспокойство исподволь овладевало им. Министр взглянул на свои руки: они дрожали. Отчего? Непонятно.
Неужели Восточная Компания?
Бог знает почему, а только акции компании Восточных Земель совершенно покорили народное воображение. Компания была образована около полугода назад, и пятьдесят один процент капитала принадлежал государству, а сорок девять ходило в свободной продаже. Все знали, что в акционерах и директорах компании сидят большие лица, — тот же министр финансов Чареника. Особых доходов у компании пока не было, — так, имели не хуже других приближенных к власти. Однако указ императора отдавал под управление компании все восточные земли, какие она завоюет, и рынок как-то пронюхал, что на деньги компании будут построены корабли и набраны войска, и что во главе этих войск станет Андарз, которого народ не зря считал не только первым взяточником, но и лучшим полководцем империи. Когда-то господин Андарз с войском уже побывал в тех краях, но был отозван и браним за самостоятельность: народ хорошо помнил, как, вернувшись, Андарз на три года вперед уплатил налоги за все цеха столицы.
Нан вздохнул. Конечно, обеспечением проклятых бумаг были земли, которые еще только предстояло завоевать!
Однако Нан, по хорошо известным ему причинам, не сомневался, что Андарз эти земли — завоюет. И тогда даже те, кто купил акции по самому высокому курсу что-то за них получат. Получат не так много, как мечтается лавочнику, все равно половину украдет Андарз, — но аферой это назвать будет нельзя. Нет, не это тревожило Нана…
Министр перебрал в уме все эпизоды встречи с Мнадесом и решил, что беспокойство оттого, что Мнадес лгал. Да: несомненно лгал, завтра, в зале Ста Полей, он расставит Нану ловушку. Нан осклабился. Все ловушки были предусмотрены. Самое лучшее — иметь план и не иметь его.
Нан стукнул в медную тарелочку.
— Чаю и бумаг! — сказал он вошедшему чиновнику. — Тех, об инисской контрабанде. Черт знает что делают!
Утром, в час, назначенный для подачи доклада, сто дворцовых чиновников и триста чиновников государственных пришли в залу Ста Полей и заняли подобающие рангу места.
Они увидели залу, подобную раю, в которой перекликались яшмовые птицы и кивали головами звери, усыпанные всеми пятнадцатью видами драгоценностей. Четыре двери, по числу видов поощрений, вело в залу Ста Полей. Сто колонн, по числу видов наказаний, поддерживало небесный свод, а между колоннами ходило золотое солнце на бронзовой петле, и колонны были столь огромны, что от одной колонны до другой лежал один дневной переход солнца.
Тут зазвучала музыка и вошел государь в белых нешитых одеждах и в белой маске мангусты. В одной руке у него было бронзовое зеркало власти, в другой — длинный бич наказания. «Распуститесь» — промолвил государь, и тут же на Золотом Дереве распустились рубиновые цветы. «Созрейте» — молвил государь Варназд, — и дерево покрылось золотыми гранатами. Звери принялись танцевать, а чиновники упали на колени, — много ли, мало взять слов, красоту этого не опишешь!
Совершили молитвы и возлияния, спросили одобрения богов, и вышло так, что боги одобрили происходящее. Государь лично сорвал золотой гранат и положил его на подушку у алтаря государя Иршахчана. Объявили, что желающий сказать слово должен брать золотой гранат.
Люди вытянули шеи. Первый министр повернул голову и стал глядеть на господина Мнадеса. По вчерашнему уговору, Мнадес должен был взять в руки гранат и просить об отставке. Но старик отчего-то медлил. Слезы навернулись на его глазах, — может быть, от обилия бликов и света? «Что задумал этот негодяй?» — мелькнуло опять в голове Нана. Мгновения шли: Мнадес плакал.
В этот самый миг, оттолкнув других, к алтарю подошел юноша в платье дворцового чиновника низшего ранга, с лицом белым, как камфара и с холодными голубыми глазами. Он вцепился в золотой гранат и сказал:
— Государь! Дозвольте докладывать!
«Откуда это?» — зашептались кругом. А Киссур уже кланялся государю.
Киссур провел бессонную ночь наедине с покойницей. Он не раз в мечтах произносил свой доклад, и теперь, казалось, ему надо было лишь перебелить его, однако первую ночную стражу он просидел впустую. Он сначала думал, что его смущает покойница, — но та лежала смирно. Тогда Киссур вышел из флигеля и увидел на земле, напротив двери, огромного белого кота, и подумал, что это первый министр или его соглядатай. Киссур прошептал заговор и метко швырнул в кота камнем. Тот пискнул и пропал. Наваждение исчезло, Киссур сел на циновку и к утру перебелил доклад. Впрочем, он собирался говорить не по-писаному.
Киссур огляделся. Резное небо. Квадраты полей. Сотни лиц. Дым выходит из курильниц, между зеркалами и дымом бродят туманные призраки. Стоит аметистовый трон, — правой ножкой на синем квадрате, называемым «небо», левой ножкой на черном квадрате, называемым «земля», так что тот, кто сидит на троне, одной ногой попирает землю, а другой — небо, а над спинкою трона горит золотое солнце и две луны, так что тот, кто сидит на троне, касается головой солнца и лун.
На ступенях аметистового трона — первый министр. Вот он каков! Немногим больше тридцати, но кожа желтовата и мешки под глазами. Строен, среднего роста; нехорошие карие глаза; густые брови загнуты, как ласточкино крыло; красивые жадные губы и подбородок скобкой. Кого-то он напомнил смутно.
— Нынче, — сказал Киссур, — боги ушли из мира, оборотни наводнили его. Чиновники захватывают земли, обманом понуждают крестьян усыновлять их. Действия их несвоевременны, одежды — вызывающи. Чиновники присваивают законы, богачи присваивают труд. Ступени храма справедливости заросли травой, ворота торжищ широко распахнуты. В столице отменили стену между Верхним и Нижним городом, зато воздвигли другую, невидимую. Проходит эта невидимая стена в пятидесяти шагах от оптовой пристани. По одну сторону невидимой стены мера риса стоит три гроша, но покупающий должен купить не меньше десяти тысяч мер. А по другую сторону стены мера риса стоит семь грошей!
Что же происходит?
Тот, у кого есть деньги купить десять тысяч мер, покупает их и тут же, в пятидесяти шагах, перепродает тем, у кого не хватает денег на ежедневную похлебку.
Говорят, что цена товара возрастает от вложенного в него труда. Пусть-ка первый министр объяснит, отчего возрастает цена риса на оптовой пристани!
Государь! Я проходил через селения на пути сюда! Женщины сидели на ветхих порогах и плели кружева пальцами, вывернутыми вверх от работы. Они прерывались лишь для того, чтобы откусить черствую лепешку. Откусят — и опять плетут. Но кружева эти, еще не сплетенные, уже не принадлежали тем, кто их плел! Богач по имени Айцар выдал женщинам, по весу, нити, и по весу же собирал кружева. И за труд он уже заплатил ровно столько, чтобы женщинам хватало откусить лепешку.
Но кружевницам еще повезло! Я видел толпы людей на дорогах: тела их были черны от голода, души их были мутны от гнева. Раньше они кормились, выделывая ткани, как их отцы и деды. А теперь богачи поставили станки и разорили их, торгуя тканью, запрещенной обычаями, слишком роскошной и вызывающей зависть. Нынче в ойкумене на одного крестьянина приходится четыре торговца!
Государь! Если в ойкумене на одного крестьянина приходится четыре торговца, значит, скоро на одного торговца будет приходиться четыре повстанца!
Весь мир только и смотрит на первого министра!
Разве не стыдно: он начал носить часы — все стали носить часы. Он начал пить по утрам красную траву, — все кинулись обезьянничать. Оно было бы смешно: только из денег, вырученных от продажи непредписанного напитка, половина оказалась в кармане министра, половина пошла на распространение гнусной ереси!
А эта история с Компанией Восточных Земель? Мыслимое ли дело, чтобы кучке частных лиц предоставлено было право торговать и воевать! Разве кто-либо, кроме воинов государства, имеет право воевать и грабить? Душа болит при мысли, что сокровища, добытые храбростью солдат, пойдут на уплату дивидендов людям с длинным умом и короткой совестью!
Камни ойкумены рассыпаются от горя, птицы плачут на ветвях деревьев, глаза людей наливаются красным соком…
Киссур говорил и говорил… Золотое солнце на бронзовой петле достигло полуденной отметки, завертелось и засверкало. Киссур кончил, поклонился и отдал жезл. Кто-то из чиновников помельче хихикнул. Господин Мнадес, управляющий дворца, стоял белее, чем вишневый лепесток, два секретаря подхватили его под руки, чтоб он не упал. «Откуда эта дрянь взялась» — думал Мнадес. Он понимал, что сейчас предполагает первый министр, щедрый на подозрения…
Киссур не узнал Нана. Нан, однако, узнал Киссура. «Великий Вей» подумал Нан. «Вот он — сюрприз господина Мнадеса. Мнадес где-то откопал этого дурачка, и натаскивал его два, три месяца. Умно — ни слова о дворцовых чиновниках. Ну что ж, Мнадес — не хотите мириться — не надо».
Первый министр выступил вперед.
— Право, — сказал он, — какое красноречие! Господин чиновник белил доклад и перебеливал, — а образы льются в беспорядке, словно сочинено сегодня ночью! Господин чиновник ссылался на мнение птиц и зверей. Увы! Тут ничего не могу возразить: сошлюсь на факты.
Нан прочитал доклад целиком, включая раздел о дворцовых чиновников. После него заговорил министр полиции Андарз. Начал он с того, что рассказал о проделках Мнадеса: и о «волчьей метелке», и о чахарских шуточках, и о верхнеканданских рудниках, и о зиманских лесопилках, а кончил обвинениями в такой мерзости, что у некоторых чиновников покраснели ушки.
Никто не ожидал подобной точности.
Андарз кончил: Мнадес бросился к аметистовому трону.
Варназд вскочил.
— Прочь, — закричал государь, — вы арестованы!
Стража подхватила старика и поволокла вон из залы. «Все, — сказал себе Андарз, — вазы будут мои».
Вслед за Мнадесом из залы незаметно выскользнул чиновник по имени Гань. Он скакнул на балюстраду и принялся ворочать медным зеркальцем. Человек на Янтарной Башне углядел зеркальце и достал из кармана еще одно. Через две минуты новость была известна господину Шимане Двенадцатому, господину Долу, господину Ратту и иным. Через десять минут курс акций Восточной Компании стал стремительно расти. Рынок решил, что увольнение Мнадеса означает скорую войну на востоке, а грабеж тамошних земель и последующее ими управление прямо считалось в главных будущих доходах компании.
В это же время некто господин Гун вбежал в печатную мастерскую, махнул платком и крикнул:
— Давай, — с пятым разделом!
Наборщики побросали кости (вина им в этот день не дали) и запрыгали к станкам; чавкнул и пошел вниз пресс, зашумели колеса, из-под пресса вылетел первый лист нановой речи — без сокращений.
Во дворце, в зале Ста Полей, чиновники в золотых платьях с синими поясами зажигали курильницы окончания спора. В облаках дыма замерцали Сады и Драконы. Четыреста людей стояло в зале, и все, как один, теснились подальше от Киссура. Киссур растерянно оглянулся: если бы не пустота вокруг, можно было б подумать, что никто не заметил его речи! Киссур ожидал чего угодно, но только не этого!
Государь Варназд, в маске мангусты, поднялся и совершил возлияния предкам. Государь сказал:
— Благодарю всех за поданные доклады. Я буду размышлять над ними день и ночь.
Государь Варназд удалился во внутренние покои. Кивком головы он пригласил первого министра следовать за собой. Дворцовая стража в зеленых куртках и белых атласных плащах окружила Киссура. Его повели за государем.
Воздух переливался из зала в зал, на мгновенье над галереей показался кусочек неба, солнце залило зеркала. На стенах, завешенных гобеленами, танцевали девушки, шептались ручьи, крестьяне сажали рис… Великий Вей! Как хороша жизнь! «Интересно, будут меня пытать или нет?» — подумал Киссур.
Наконец пришли в огромный кабинет. Государь все еще стоял в нешитых одеждах, с ликом мангусты. Глаза первого министра были почему-то безумны. Киссура поставили перед Варназдом и Наном; придворные боязливо жались к стене.
— Господин министр, — сказал государь, обращаясь почему-то к Нану, ответьте мне на несколько вопросов. В Харайне ограбили караван с податями, посланный тамошним араваном. Чьих это рук дело?
— Государь, — сказал Нан, — никакого каравана не было. Араван Харайна не сумел собрать податей, послал носильщиков с пустыми тюками и разыграл будто-бы грабеж. Мне не хотелось тревожить вас пустыми слухами.
— В горах Харайна, — продолжал государь, — жил отшельник, которого четверть века назад звали араваном Арфаррой. Вам зачем-то понадобилось вытащить покойника из могилы и привезти для казни в столицу; неужто вы так мстительны?
— Государь, — воскликнул Нан, — этот отшельник — просто сумасшедший; и в столицу его привез не я, а господин Мнадес: он хотел посмотреть, не поможет ли ему умалишенный, потому что на людей с рассудком и совестью он уже не мог положиться!
— В это время в Харайне, — третий раз заговорил государь, — был ваш бывший секретарь, Шаваш. Скажите — приказали вы ему искать Киссура Белого Кречета?
— Конечно.
— А почему вы приказали его убить?
— Государь! Это клевета!
Тут государь, не в силах сдержать гнев, сорвал с лица маску мангусты. Киссур вытаращил глаза и отступил на шаг: он узнал садовника Луха!
— Государь, — сказал Нан, — этого человека натаскал Мнадес, но он не верит и не может верить в то, что говорит. Он всю жизнь искал отомстить убийце отца, Арфарре, а отец его бунтовал и против империи, и против собственного государя. И начал его отец с разбоев и убийств, а кончил утверждением, что править страной должен не государь, а совет, избираемый народом! Ему ли ругать «красных циновок»!
Государь осклабился и ударил первого министра по лицу ладонью, выкрашенной хной: на лице Нана остался красный след. Государь ударил еще, и еще, а потом схватил тяжелый жезл и стал бить как попало. Чиновник пошатнулся и встал на одно колено. Никто не осмеливался препятствовать Варназду, коль скоро сам министр не сопротивлялся. Государь бил и бил его, пока чиновник не упал наземь. Государь ткнул его сапогом в бок. Чиновник не шевельнулся. Только тогда подошли люди в парчовых куртках и поволокли первого министра из залы.
Киссур шагнул навстречу стражникам и сказал:
— Ты обманул доверие государя, негодяй!
Нан открыл глаза и встряхнулся.
— Щенок! Я никогда не приказывал тебя убивать!
— Чем ты это докажешь?
— Тем, что ты жив.
Все вокруг попрятали глаза, потрясенные. Старый сановник, Дамия, шагнул вперед:
— Государь! Не верьте гнусной интриге! Не совершайте непоправимого!
Тут же он был арестован.
Первым человеком во дворце, который осмыслил происшедшее, был министр финансов Чареника. Точнее, он осмыслил выгоду, которую можно извлечь из происшедшего, совершенно пренебрегши старинной поговоркой: «Преследующий выгоду не постигнет планов Неба.»
Во исполнение своего плана он первым делом посоветовал начальнику ведомства справедливости, министру полиции Андарзу перекрыть все семь выходов из дворца. Пока Андарз отдавал соответствующие распоряжения, Чареника увлек в укромный уголок своего секретаря, который имел привычку кувыркаться во взглядах, а совести не имел, и сказал:
— Я полагаю, что курс акций Восточной Компании ни с чем не сообразен, и, как только станет известно об аресте Нана, на бирже начнется паника. Думаю, что если во избежание нелепых слухов перекрыть все отверстия из дворца, то можно продать за баснословную цену бумаги, которые завтра будут стоить меньше подписи казненного. Потому что, поистине, сказано: умный человек не отдает другим то, что может приобрести себе.
— О господин, — сказал секретарь, кланяясь, — я постиг ваш план, и он гораздо глубже, нежели вы сказали.
— Вот как? — спросил Чареника.
— Несомненно, — сказал секретарь. Ибо всем известно, что Шимана Двенадцатый и прочие еретики составлены из алчности и преступлений разного рода. Когда станет известно об аресте господина Нана, бумаги компании не будут стоить ничего. Если, однако, внушить Шимане через двойных агентов, что все произошедшее — не более чем комедия, придуманная Наном для того, чтобы сбить курс, которому он давно пугается и расправиться с некоторыми людьми, тогда Шимана и «красные циновки», бесспорно, скупят эти бумаги. После этого компанию можно будет ликвидировать, а с Шиманой поступить по обстоятельствам.
— Поистине, — воскликнул Чареника, который полгода назад насмерть поссорился с Шиманой из-за верхнеканданских рудников, — ты угадал мой план!
После этого министр финансов вновь отыскал министра полиции Андарза, увлек его в уединенную беседку и начал так:
— Это очень плохо, что государь ударил первого министра, потому что у государя чувствительное сердце, и ему будет совестно увидеть человека, которого он избил, поверив клевете проходимца.
Чареника имел в виду продолжить, что ни арестованный министр, ни клеветник-проходимец не может быть первым человеком в государстве, и что первым человеком должен стать он, Чареника.
Министр полиции сказал:
— Напротив, государь, как человек тонко чувствующий, поймет, что если бы Нан поднял руку, чтоб защититься, то весьма многие в кабинете поспешили бы ему на помощь.
Чареника замер: все-таки этот Андарз в своем бесстыдстве заходил слишком далеко. Но он вздохнул и сказал, что не видит ничего страшного в происшедшем. Арест Мнадеса и прочих грязных людей есть, несомненно, победа. Что же до ареста Нана — то слова того выскочки либо клевета, либо станут клеветой. У господина Нана слишком много друзей, и Небо, без сомнения, покарает их, если они проявят неблагодарность к другу. Андарз согласился с ним, ибо, хотя он не очень хорошо представлял, что может сделать Небо, он очень хорошо представлял, что могут сделать бумаги из личного сейфа первого министра.
Тут в беседку прибежал секретарь Чареники и еще несколько членов Государственного Совета. Они сказали, что государь подписал указ о назначении Киссура первым министром, а Киссур потребовал первым делом освободить какого-то очередного Арфарру и вместо того, чтобы пытаться приобрести благоволение окружающих, поскакал за этим сумасшедшим. Чареника сказал, что, без сомнения, воскресший старец поведает государю множество занимательных вещей о деревянных гусях и бездонных кубышках, после чего Киссур станет в глазах государя пылью и прахом, и государь тут же разорвет свой указ.
Андарз сказал, что это так, но если по каким-то причинам государь не разорвет указа, то сразу же начнется церемония вступления в должность, и во время обхода крытой дороги Киссура будут сопровождать двадцать «парчовых курток» с церемониальными мечами, и что вместо церемониальных мечей у них будут настоящие. Кое-кто содрогнулся, представив этого молодого безумца зарубленным у алтаря прямо на глазах государя, но Андарз громко закричал, что дело не в Киссуре, а в том, чтобы вразумить государя; что нельзя арестовывать людей просто так, что государь — тряпка, и, стоя над трупом Киссура, он тут же подпишет обязательства не казнить и не править без одобрения Государственного Совета.
Тут уж многие обомлели, услышав, что государя именуют тряпкой.
Чареника царапнул записку и выслал ее из оцепленного дворца.
В Нижнем Городе и на бирже никто не знал о том, что последовало в государевых покоях вслед за официальной церемонией. К концу дня курс акций Восточной Компании подскочил на пять пунктов. Люди, ближайшие к Чаренике, спешно, через подставных лиц, продавали бумаги.
В это время Арфарра играл со стражниками в резаный квадрат. Стражник Изан принес ему из дому котелок с духовитой рисовой кашей и узел с выстиранным платьем. Арфарра, однако, ел как боги и покойники, не больше ложки от котелка, стражники дивились и окончательно уверовали.
Изан, только что заступивший в караул, стал рассказывать те новости, которые знал, и рассказал, что Мнадес арестован.
— Говорят, все случилось из-за какого-то полоумного чиновника. Откуда он взялся — никто не знает. То ли это была проделка Мнадеса, то ли самого Нана. Говорят, у этого чиновника рыбья чешуя на боках. Один человек из городской стражи признал в нем своего родича по имени Киссур Белый Кречет.
Арфарра мрачно сказал:
— Когда Киссура привезут сюда, посадите его в соседнюю камеру.
Потом стражники играли в шашки и пили вино. Изан показал Арфарре лиловую акцию Восточной Компании и похвастался, что она теперь стоит в шесть раз дороже. Арфарра стал еще мрачнее.
Тут послышались шаги, закричали замки. Дверь камеры распахнулась, и на пороге камеры предстал комендант, а за ним — Киссур. Комендант был в длинной нешитой рубашке с цветочками, в чулках без сапог, и имел ошеломленный вид. Киссур был в утреннем своем платье свечного чиновника. Поверх платья на нем была алая бархатная ферязь, расшитая изображениями всех зверей и плодов ойкумены, и перехваченная поясом из серебряных пластин с укрепленными на нем кольцами дивной работы, — это была та самая ферязь, что утром еще облегала плечи первого министра, и печать, вдетая в правое кольцо, тоже принадлежала первому министру, — только в соседнее кольцо, на всякий случай, Киссур вдел ножны, из которых торчала витая головка меча.
Киссур подошел к Арфарре, стал на одно колено и сказал:
— Господин Арфарра! Я арестовал Нана не затем, чтобы утешить собственное честолюбие, а затем, чтобы место продажной твари занял тот, в ком народ четверть века чтит своего заступника: яшмовый араван Арфарра!
С этими словами Киссур стащил с себя ферязь и накинул ее на плечи Арфарры. Присмотрелся и вскричал:
— Ба! Да где же я успел так порвать эту чертову тряпку!
Действительно, — дивная ферязь, украшенная пятнадцатью видами драгоценных камней, тремя рядами знаков и четырьмя добродетелями, была промочена и даже надорвана, и серебряный пеликан, птица гармонии, потерял свой жемчужный глаз.
Вечером Чареника и еще пять членов Государственного Совета договорились, что государь не имеет права казнить и пытать людей без общего согласия членов Совета, то есть их самих. Андарз, главный зачинщик, написал соответствующий закон. По зрелом размышлении Киссура решено было убить не на людной церемонии, а ночью в государевой спальне, и тут уже, окружив государя, потребовать от него подписи под законом.
После этого настал час Овцы, и семеро заговорщиков, не упуская, предосторожности ради, друг друга из виду, поспешили в малую Озерную Залу, где государь в час Овцы появляется у алтаря и подносит предкам овцу в виде серебряного персика. Государь совершал возлияния, а чиновники стояли на коленях, обнажив головы. Сосед тихо спросил Андарза, что будет, если государь подписи не даст? Андарз усмехнулся и сказал: «Это мое дело».
Кончился обряд, распахнулись двери, и в них показался Киссур со златотканой ферязью под мышкой, и высокий худой старик в белой холстине. Кто-то прыснул. Чареника насмешливо проговорил:
— Тише, тише! Ясновидящий читает наши мысли!
Старик подошел к министру финансов и сказал:
— Ваши мысли нетрудно прочесть, господин Чареника. Во-первых, вы думаете, что я сумасшедший фокусник. Во-вторых, вы думаете о миллионах, которые приносит вам каждая минута: ведь народ еще не знает об аресте Нана, и покупает акции Восточной Компании по десятикратной цене. А вы, уже зная, — продаете их. А в-третьих…
Старик замолчал. Чареника побледнел и отступил на шаг. Андарз, министр полиции, не растерялся, и, будто поправляя одежду, дотронулся до плеча. Один из офицеров охраны заметил знак и повернулся, чтобы идти.
— Куда вы, господин офицер, — негромко спросил Арфарра.
Тот вытянулся и стукнул хохлатой алебардой об пол.
— Моя обязанность — проверять посты.
— Ты, я вижу, исполнительный человек, — заметил Арфарра. — Государь дает тебе более важное поручение: возьми сто человек и закрой, пожалуйста, на сегодня биржу. Что же касается охраны государевых покоев, — Арфарра выпрямился и обвел глазами присутствующих, и семеро из них почему-то побледнели, — государь временно доверяет эту обязанность городской страже.
Арфарра посторонился. В зал, один за другим, восторженно вертя головами, входили стражники в зеленых кафтанах. Все это были варвары-аломы из городской стражи, они кланялись государю, а потом кланялись своему сородичу и потомку их старых королей, Киссуру Белому Кречету. Проклятый старик сменил всю дворцовую охрану, преданную заговорщикам, на городских стражников, ненавидевших людей Андарза! Андарз хотел было закричать, что городской страже запрещено быть во дворце, но уставился на лоб старика, и волоски на его теле поднялись от ужаса. Арфарра догадался и провел рукою по лбу: кровь!
В тот самый день, когда он сдал первый экзамен, появилась у Арфарры эта болезнь и не раз его подводила. Чиновник Арфарра никогда не менялся в лице, однако при сильном волнении на лбу его выступали капельки крови. Четверть века, ни в каменоломнях, ни в хижине отшельника, не было у него этой болезни — а вот сейчас опять появилась.
Тут далеко на городской башне стали бить часы, извещая, что сегодня время торговать кончается необыкновенно рано.
Днем Варназд не отпускал Киссура от себя ни на миг и следил, чтобы им наливали из одного кубка: он боялся, что юношу просто убьют. Притом государь видел известного рода взгляды. Он знал, что теперь будет: улыбочки, намеки, неопровержимые доказательства, что Киссур-де клеветник. О, в ближайшие три дня неопровержимых доказательств клеветы Киссура будет предостаточно, — в этом государь не сомневался. А вот через три дня, представьте себе, предостаточно будет доказательств его правоты…
А вечером у государя Варназда был приступ астмы. Государь велел стелить в спальне вторую постель. Тут Киссур отказался наотрез, нашел большую медвежью шкуру, кинул ее у порога и свернулся на ней клубочком, как верный пес.
Итак, Киссур ночевал в государевой спальне, где на шелковых карнизах сидели священные птицы, связанные попарно цепочкой, и крупные аметисты на потолке заливали комнату безумным и отраженным лунным светом. Киссур и Варназд говорили долго-долго, и государь в конце концов спросил Киссура, неужели он действительно считает своим отцом человека, который умер за три года до рождения сына? Киссур отвечал, что человек этот не совсем умер, потому что все видели, как из его погребального костра вылетел белый кречет. Варназд помолчал и сказал:
— Все-таки нехорошо верить в эти сказки.
— Почему же сказки, — возразил Киссур. — В нашем роду на вершину погребального костра всегда сажают белого кречета в бамбуковой клетке. Потом дергают за веревочку, открывают дверцу, и кречет улетает. Если меня убьют чиновники, сделайте, государь, то же самое.
Киссур помолчал и добавил:
— А в тот раз, когда сжигали тело отца, веревочка перегорела раньше срока: один вассал бросился в огонь, чтоб отпереть клетку, и сгорел.
Варназд попросил Киссура поправить подушку и сесть у изголовья. Киссур поправил подушку и сел на то место, где часто сидел Нан.
— Не сюда, — с досадой закричал Варназд.
— Что с вами, государь?
— Варназд заворочался в постели, сжал виски руками и вдруг сказал:
— Мать не любила меня, пока не увидела, что брат мой уже взрослый. Однажды он ударил меня по лицу: на следующую ночь она пришла сюда, села у изголовья и долго плакала. Когда она пришла через два дня, было очень темно. Она села на то же место: а я взял в темноте подол ее платья и приметал к нему мешочек с лягушачьими лапками и прочим вздором, чтобы она любила меня. А потом казнили брата, завели следствие о монахах-шакуниках, и мешочек приписали им, — я ведь ничего не мог сказать, правда?
Киссур промолчал. Варназд схватил его за рукав и зашептал:
— Никогда, никогда не проси у меня, как Нан, помилования для храма Шакуника.
И снова ночь нависла над городом. Все честные люди спали, как предписал государь Иршахчан. Горели лишь звезды на небе, горели свечки воров и плошки сектантов, горели горны алхимиков и нетленный огонь в зале Ста Полей.
В это время раскрылась потайная дверь, и в дворцовый кабинет господина Нана вошел человек в белом плаще и с фонарем в форме стеклянного гуся. В таком одеянии первый министр Руш ходил когда-то по ночам к государыне Касие. Когда сын Касии взошел на трон, он отрубил Рушу голову. Но Руш, верный любовник, не перестал ходить по дворцу по ночам, только голову свою теперь носил подмышкой. Стражники избегали встречаться с ним. Это считалось плохим предзнаменованием.
Человек, одетый на всякий случай как привидение, привидением, однако, не был, а был сыном министра финансов Чареники.
Стены кабинета первого министра были покрыты розовым деревом с затейливыми медальонами. Каждый медальон изображал какое-нибудь животное ойкумены. Чареника-сын поставил фонарь на стол и пошел вдоль стен, одним пальцем считая фигурки, а другой засунув в рот от страха. Золоченые ехидны и выдры злобно таращились на него из медальонов. Чареника дошел до медальона с птицей-ряпушкой и выдавил ряпушке левый глаз. Кусок стены пропал. Чареника-сын запустил руку внутрь и выгреб какие-то погребальные веточки, усмехнувшись про себя суеверию первого министра. Выгреб нож со вделанным в рукоять талисманом «рогатый дракон», и обтянутый шелком сундучок. Это был тот самый сундучок, в котором поистине было заключено все зло, творившееся в государстве: а проще говоря, убийственные бумаги про высших чиновников. Чареника-сын раскрыл припасенный заранее мешок, поставил сундучок на стол и дрожащими пальцами стал набирать код.
— Что вы делаете ночью в моем кабинете?
Чареника-сын поднял голову и обомлел: перед ним стоял настоящий покойный министр Руш, белый, как шматок свиного сала, и с фонарем в форме стеклянного гуся. Что-то село Чаренике на плечи. Тот завопил и взмахнул руками. Фонарь в форме гуся ожил, забил крыльями, взлетел, и, грохнув о пол, разбился. Чареника завизжал, покатился по полу с липким и холодным привидением в обнимку, вздохнул и — помер.
Через мгновение он открыл глаза и обнаружил, что тот свет выглядит в точности как кабинет первого министра. Кто-то потянул его за шиворот. Чареника-сын оглянулся и увидел, что это не привидение, а стражник в зеленом кафтане. Тут варвар отодвинулся в сторону, и Чареника-сын сообразил, что то, что он принял за привидение, было его собственным отражением в зеркале: и фонарь он разбил сам! Чареника перевел взгляд вправо и увидел, что в кресле на возвышении, которое только что было пусто, сидит Арфарра с иголкой в руке и на коленях у него, — ферязь первого министра.
— Вот, — сказал Арфарра молодому чиновнику, — этот пострел, Киссур, и часа не проносил, всю изорвал. А мне теперь — сиди, зашивай…
Чареника-сын вдруг сообразил, что все, что он видит, — это сон накануне Государева Дня, а утром он проснется и пойдет в залу Ста Полей слушать доклад Нана.
— Хорошенький кабинет, — сказал бывший каторжник с клеймом на лбу, оглядывая золотую резьбу и розовые медальоны. — Поистине, все птицы и звери ойкумены собрались в кабинете первого министра. Было б жаль ломать такую красоту в поисках тайника. Мне признаться, не хотелось всю ночь сидеть в моем кабинете. Но как только мне доложили, что ваш отец навещал в тюрьме господина Нана и между ними был разговор о тайнике, я сразу понял, что в этом не будет надобности.
Арфарра подчеркнул слова «мой кабинет», но молодой чиновник и без того сообразил, что сундучок принадлежал первому министру, — должности, а не человеку, стало быть — Нану, — вчера, и Арфарре, судя по всему, сегодня.
— Шифр, — сказал Арфарра.
Чареника-сын назвал цифры.
Арфарра набрал комбинацию, раскрыл крышку и бережно развернул одну из верхних бумаг, с мелькнувшей синей печатью, потертую на сгибах.
— Я вам очень благодарен, — сказал Арфарра, захлопывая крышку. Можете идти.
Чареника-сын, глядя на ферязь и иголку в руках Арфарры, бессмысленно сказал:
— Но зачем же вы сами шьете? Есть привычные люди, в неделю сделают новую…
Арфарра засмеялся и протянул ему иголку с ниткой.
— Хотите помочь?
Чареника-сын сел у ног Арфарры, потому что стоять не мог, и увидел, что старый отшельник так ловко управился с иголкой, что, действительно, снаружи не было видно ни малейшего шва. Чареника-сын ткнул иголкой и попал себе в палец. Арфарра мягко забрал у него ферязь и сказал:
— Ладно, юноша, идите спать, и расскажите о моей беде своему отцу: я его прошу помочь мне зашить прореху.
Двое в зеленых кафтанах свели Чаренику-сына по дворцовым улицам к его покоям.
Арфарра, в кабинете, вновь открыл сундучок и стал грустно смотреть внутрь. Сейф был пуст, как каморка нищенки, если не считать бумаги с синей печатью. Бумагу эту Арфарра держал в рукаве, полагая, что с таким человеком, каков бывший министр, надо держать ухо востро, и вытащил перед ошалевшим от страха чиновником.
Это было, конечно, очень важно, что к утру весь дворец заговорит, что бумаги Нана — в руках Арфарры, но… Арфарра вздохнул и еще раз стал осматривать полки. Через два часа он положил голову на руки, и, не моргая, стал смотреть в разоренный сейф. Папки, индексы, номера — все было безнадежно перепутано и расположено лишь по одному, известному Нану, порядку. Важнейшие бумаги отсутствовали — вероятно, они хранились в сейфе. Донесения лежали нерасшифрованными — вероятно, ключи к шифровкам лежали там же. Что там компрометирующие бумаги! Без знаменитого сейфа нельзя было попросту понять, что происходит в стране; Арфарра мог обмануть перепуганного чиновника, но завтра любой секретарь Нана обнаружит его неведение.
Небесный дворец, стоглавый и стобашенный, трясла и мучила лихорадка слухов. Когда, сутки назад, прогремело имя Киссура, положение его казалось совершенно безнадежным. Воля государя — закон, но справедливость — выше закона. У Нана много друзей, и все друзья Нана — враги Киссура. День, другой, неделя — и прихоть государя пройдет. Как же может быть иначе, если каждая травинка в саду, каждый виночерпий у стола нет-нет да и шепнет государю о Киссуре что-нибудь скверное. Государь раскудахчется; а в конце-концов все поверит — уже сколько людей так пропало! Было ясно, что с Киссуром договорятся и вразумят его, что сказанное им о Нане — клевета или станет клеветой.
Появление Арфарры изумило всех. Тут же стало понятно, что договариваться с Киссуром не будут; и многие даже пожалели красивого мальчика, который в положении более чем опасном нашем себе такого друга, одно имя которого вызывало омерзение и насмешки. Было ясно, что Арфарра начнет арестовывать и запрещать направо и налево. Было ясно, что никто не осмелится возвысить против него голос. Но чиновники борются против несправедливого указа не протестом и не бунтом, а недеянием, и нет такого приказа правителя, который устоит перед совершением недеяния, самой безупречной формой сопротивления.
Так-то обстояло дело вечером первого дня. Но Арфарра, странное дело, никаких арестов не затевал, а бродил по дворцу и смиренно просил совета. От этого ли смирения, от других ли причин, — но вскоре по залам и улицам дворца пошли гулять странные слухи. Одни намекали, что Арфарра — вовсе не Арфарра, а подставное лицо Нана и Киссура, которые задумали всю вчерашнюю сцену, чтобы покончить не только с господином Мнадесом, но и еще кое с кем… При этом явно намекали на Чаренику.
Другие говорили, что Арфарра — настоящий Арфарра, но что государыня Касия, оказывается, оклеветала его память по-черному. И вот простое доказательство: Арфарра значится в отчетах убийцей отца Киссура, и варвар Киссур, получается, боготворит кровного врага? А почему? Да потому, что Киссур знает подлинные обстоятельства дела. Говорили, что Арфарра учреждал в варварском королевстве такие порядки, чтобы богатый не опасался за свое имущество, а бедный — за свою жизнь, словом, совсем как Нан. Третьи просто указывали, что Арфарра вынужден будет освободить Мнадеса и прочих грязных людей, если люди достойные будут слишком холодны. Наконец, прошел слух, что все секретные бумаги Нана — в руках Арфарры, и что каждый, кто слишком усердно бездействует, будет изобличен — не в бездействии, конечно, а как раз во всякого рода бессовестной деятельности.
Словом, думали, что заниматься недеянием будут чиновники, а оказалось, что занимался недеянием — Арфарра, и ничто не устояло перед совершением недеяния.
Удивительно, что все при дворе сразу почувствовали, что настоящий противник, матерый волк, — это старый Арфарра, а Киссур… что Киссур? Мальчик, красивый, как молодая луна, и стройный, как обнаженный клинок, и… и больше ничего.
Весь следующий день семеро заговорщиков держались вместе, полагая свое спасение в единстве. Чареника, министр финансов, сказал все, что он думает о приглашении Арфарры помочь зашить порванную ферязь, а Андарз, министр полиции, ходил с глазами, красными от гнева. Те, кто помнил, как он себя вел два года назад после падения Ишнайи, диву давались: словно в этом человеке, и без того не слабом, распрямилась какая-то стальная пружина.
На третий день рано утром один из заговорщиков, господин Даян, заметил на спинке кресла верхний кафтан нового секретаря Арфарры, тут же запустил лапу в карман кафтана, вытащил оттуда список умолявших о тайной аудиенции и, к ужасу своему, прочел там имя Андарза, в котором распрямилась стальная пружина. Тут же господин Даян побежал к Арфарре с повинной головой и с проектом недозрелой третьеводнешней конституции. Через полчаса явились и остальные заговорщики, не считая Андарза, который, как известно, любил поспать.
Конституцию тут же сожгли на свечке, рассудив, что не стоит тревожить впечатлительные души государя и Киссура такими незначительными заблуждениями. Стали разбирать, кто виноват, и виноват вышел отсутствующий Андарз: а прочие шестеро седовласых мужей были обмануты, как невинные девицы. Чареника в знак раскаяния отказался от должности министра финансов, а Арфарра, в знак доверия, назначил его тут же начальником «парчовых курток» вместо Андарза. Чареника и другие заговорщики побежали арестовывать Андарза, и один из них сказал: «Я всегда говорил, что этот человек проспит себя и свою семью».
Но когда стражники ворвались в спальню министра полиции, циника и любителя поспать, она оказалась пуста, и решительно никто не мог понять, почему этот человек, если он, оказывается, встал рано, не явился к Арфарре. Хотя всем, конечно, было ясно, что Арфарра положил фальшивый список в кармане кафтана за тем же, за чем домохозяин кладет в мышеловку сыр, и заставил заговорщиков арестовывать друг друга, вместо того, чтобы пачкаться самому.
Прошло два праздничных дня:
Чареника и Государственный Совет настоял на открытии биржи в обычный час. Арфарра пытался протестовать, но вскоре замолчал, обнаружив незнание самых общераспространенных в последнее время финансовых теорий.
Утром, в первый час открытия биржи, курс бумаг Восточной Компании упал на четыре пункта. Упали также акции чахарского канала; рудников Кассанданы, торговых товариществ и прочих частных цехов. Площадь переполнилась народом. Курс падал все быстрей и быстрей. Пришел государев указ, что все остается по-прежнему. Курс заколебался и стал расти. Пришло известие о заговоре во дворце и о пропаже министра полиции Андарза. Курс полетел вверх тормашками. Степенные лавочники и вдовые чиновницы с плачем спешили продать то, что завтра станет ничем; и только Шимана Двенадцатый, узнав от достоверных людей, что министр финансов не продал ни бумажки покупал и покупал. Люди бились в истерике на мостовых, пролетел слух, что один башмачник в отчаянии уже зарезал себя и жену с детишками. Наступила ночь: парчовые куртки факелами и дубинками отгоняли толпу от биржи; агенты Шиманы, шныряя меж толпы, покупали бумаги прямо с рук за гроши. Одна, однако, вещь, трижды выросла в цене с полудня до вечера: голова сбежавшего заговорщика Андарза.
Через два дня биржа была закрыта вплоть до особого распоряжения. Уважаемые люди собрались там, где они собирались при государыне Касие, в харчевне с тремя золотыми лепешками на вывеске. На ореховом столе лежали карты для игры в «острова и озера», игры, в которой взаимное доверие партнеров обеспечивает увеличение выигрыша. Карты, однако, валились у людей из рук. Обсуждали новости: арест Нана, возвышение Киссура, отказ Киссура от поста первого министра и утверждение на оном Арфарры.
— Я боюсь, — сказал один, что акции Восточной Компании теперь немногого стоят, хотя Арфарра четыре раза за три дня сказал обратное.
— Я боюсь, — сказал второй, что не только акции, но и покупатели их немногого будут стоить в глазах Арфарры. Что же до зерна, то оно в этом году будет стоить очень дорого, потому что не будет законных мест для его продажи, а количество голодных вряд ли уменьшится.
— А этот человек, Андарз! — сказал третий. — До чего доводит цинизм и неверие в добродетель! Нашкодил и убежал, словно школьник! Знаете ли, какую этот чиновник оставил записку?
После этого уважаемые люди поели рыбу, легко перевариваемую, и мясо нежное, как распустившийся цветок гиацинта, и сладости, утоляющие печаль, и разошлись. Ибо делать им было нечего, и лишь одного они боялись больше, чем гнева Арфарры — гнева народа.
Назавтра господин Чареника доложил государю:
— Мы пока остановили торговлю на бирже: в городе все спокойно.
— Не совсем, — возразил Арфарра. — Все спокойно, но в харчевнях нет в продаже чаю.
Чая в харчевнях действительно не подавали, а подавали только красную траву, любимый утренний напиток опального министра Нана. Тем, у кого денег не было, красную траву подносили бесплатно, те, у кого деньги были, платили, сколько хотели. К концу дня многие знали, что господин Дах на глазах у всех заплатил за чашечку красной травы сто золотых государей, а господин Миндар снял чашечку с блюдца и положил в блюдце сапфир со звездой.
Господа! Нельзя же арестовать человека за то, что он не пьет чая?
Нет! Неспокойно было в городе! Молния среди ясного неба ударила в храм бога-покровителя тюрем; у зеленщицы около Синих Ворот кошка родила котят с ярко-красными мордами, и видели, видели на улицах этаких красных зверьков: эти особые зверьки зарождаются от горя народа, и в последний раз они бегали по городу как раз перед концом прошлой династии.
А чернокнижник Арфарра, прочтя заклинание, вырезал из бумаги бесов и послал их слушать разговоры невинных людей и ловить господина Андарза.
Множество людей побеседовало с комендантом дворцовой тюрьмы, куда привели Нана, и комендант согласился, что скоро государю станет известна вся преданность первого министра и вся подлость такого мерзавца, как Киссур. Комендант также согласился, что будет плохо, если Нан, снова сев у государевых ног, с неудовольствием о нем, коменданте, вспомнит. Поэтому, несмотря на приказ государя «кинуть крысу в каменный мешок», комендант не только не кинул Нана в мешок, а поселил его в своих покоях и лишь просил, чтоб тот не ушел куда глаза глядят. На что Нан отвечал, что это было б безумием и признанием своей вины, и что лучше уж случайно лишиться головы, нежели обмануть доверие коменданта.
Вечером узника, лежавшего из-за изрядных побоев в постели под шелковым пологом, навестил Чареника, министр финансов. Они немного побеседовали, и Нан пришел к выводу, что это ему кара за грехи, и что, например, в вопросе об откупах он был неправ; и если Чареника поможет ему вернуться к власти, Нан непременно введет откупа. Про заговор Чареника ничего не сказал, опасаясь, что опальный министр выдаст заговор, дабы вновь обрести благоволение государя, но спросил про место, где стоит сейф, и про код к сейфу. Нан тут же назвал место и код.
Два дня никаких определенных известий до хворающего министра не доходило, не считая того, что мальчик по имени Киссур нашел себе в союзники старика по имени Арфарра, и, конечно, ничего смешнее этого известия в покоях коменданта не слыхали.
На третий день узник оправился и ужинал со всеми. За ужином опальный министр шутил с детьми коменданта, выведал у них, к смущению хозяйки, что они не помнят столь роскошного ужина, вел себя деликатно и был отменно весел.
Когда уже подали чай в плоских зеленых чашечках, и жена коменданта встала на колени перед узником с вышитым полотенцем, в обеденный зал без стука вперлись десять человек в кафтанах городской стражи. Они объявили, что пришли от имени господина Киссура и господина Арфарры, и они ничего плохого не хотят, а хотят лишь соблюсти государев приказ. Тут же бывшего министра посадили на лавку, вмиг стащили богатый кафтан и сетку с волос, а тюремный кузнец стал привешивать к рукам тяжелую цепь.
Можно ли описать отчаяние благородного семейства! Жена коменданта плакала, дети всплескивали руками, а сам комендант кланялся, как заводной идол, которого возят по праздникам, и беспрестанно повторял, что таково распоряжение Арфарры, и нет ли у господина министра особых просьб. Нан подергал рукой в железном кольце и сказал:
— Я, увы, изнеженный человек, и видел много раз, что эти кольца совершенно стирают запястья: нельзя ли обшить железо сукном?
Комендант, в полном расстройстве, потащил со стола камчатую скатерть; тут же разрезали скатерть ножницами и обшили кольца. В гостиной воцарился совершенный бардак, и только Нан и командир варваров любезно улыбались друг другу. Потом стражники стукнули хохлатыми алебардами, проволокли узника по коридору и сунули за дверь в каменный мешок.
В камере похвальная сдержанность слетела с бывшего министра. Он катался, сколько позволяла цепь, и бился головой об стену. Он сшиб каменную табуреточку, стоявшую в левом углу, и охотно бы сшиб что-нибудь другое, но табуреточка была единственным предметом обстановки в камере, если не считать кучи соломы в углу. Он называл государя Варназда такими словами, которые мы никак не решимся привести в нашем повествовании. От крайнего возбуждения министр перешел на родной язык, стоит надеяться, оттого, что по-вейски у него язык бы не повернулся ругать государя площадными словами. Наконец он выдохся, затих и даже заснул.
А когда он открыл глаза, напротив него стоял человек, который не мог быть никем иным, кроме как Арфаррой. В руке он держал неяркий фонарь в виде шелкового персика на ветке. В камере было темно, клейма на лбу Арфарры не было видно. Бывший ссыльный было одет в малиновый кафтан с четырьмя рукавами, два рукава для рук и два — для почета. На одной стороне кафтана были вышиты пеликаны, на другой — олени. На голове у него была круглая шапочка, стянутая черным шнурком, и расшитая золотыми трилистниками. Это было официальное платье министра финансов.
Нан поглядел на Арфарру и стал истерически смеяться. Он хохотал минут пять, потом выбился из сил и сказал:
— Вы — и финансы! Великий Вей, это действительно смешно. Что вы знаете о деньгах, кроме того, что они были учреждены государством, дабы подданным было легче обменивать один товар на другой товар? И что есть негодяи, которые вместо того, чтобы менять деньги на товар, заставляют их рождать другие деньги, и тем извращают их предназначение?
Арфарра стоял молча и глядел на бывшего государева любимца сверху вниз. Он представлял себе этого человека совсем по-другому, и уж никак не ожидал, что тот настолько потеряет себя. Арфарра и сам испытал не меньшее падение. Что ж! Если тебе выбили зубы — это еще не повод плеваться на людях. Однако это и хорошо. Если у этого человека можно так разорить душу, пересадив его из атласной постели в гнилую солому, значит, он много отдаст, чтоб вернуться в атласную постель.
А Нан, щурясь в полутьме, продолжал:
— Я так полагаю, вы уже вывесили на рынке списки справедливых цен? Ведь при мне, как проницательно отметил этот щенок, цены на все выросли втрое…
— Ну почему же, — мягко сказал Арфарра, — кое на что цены упали.
— Например?
— Например, должность письмоводителя в дворцовой канцелярии раньше стоила двадцать тысяч, а теперь — три.
Это замечание так удивило Нана, что он наконец пришел в себя. «Ба, подумал он, — если у меня и был шанс остаться в живых, то я этот шанс упустил. Чего, однако, он от меня хочет?»
Арфарра помолчал и сказал:
— В городе будет бунт.
— Вот как? А причина?
Старик, кряхтя, поднял каменную табуреточку, осторожно расправил плащ и уселся. Персиковый фонарь он поставил на ночное окошко.
— О причине, — сказал Арфарра, — государю можно доложить по-разному. Можно сказать так: «В правление господина Нана всякий сброд стекался в столицу. Эти люди не приносили пользы государству, добывали деньги торговлей и мошенничеством, покупали акции Восточной Компании, заведенной господином Наном. Они так хотели иметь деньги из ничего, что бумага ценой в один ишевик продавалась за двадцать ишевиков. Это было безумие, и кончиться оно могло только катастрофой».
Можно, — продолжал Арфарра, — доложить так: «Господин Нан поощрял богачей и разорял простой народ. Маленькие люди, не будучи в силах платить налоги, закладывались за богачей. Тысячи маленьких людей в столице работали на богачей, а не на государство. Теперь богачи, ужаснувшись аресту негодяя, велели работающим на них восстать».
Арфарра покачался на своей каменной табуреточке:
— А можно доложить так: «Господин Нан вселил в людей надежду. Люди покупали бумаги полугосударственной компании, которая собиралась выполнить то, что пятьсот лет не могло сделать государство, и цена, которую они платили за акции, была ценой доверия и надежды этих людей. Если это называть безумием — то тогда всякое доверие к государству надо называть безумием. А вчера их доверие рухнуло в один миг. Тысячи маленьких людей оказались нищими: и прачка, которая полгода копила на десять акций, и красильщик, который купил эти акции вместо новых башмаков дочке…
— Что, — со злобой перебил Нан, — вам от меня надобно?
— Господин Нан! Я изучил ваши бумаги и нашел, что помимо очевидных расхождений между вами и партией Мнадеса существуют еще и неочевидные расхождения между вами и господином Чареникой. Вы полагаете необходимым обеспечить безопасность собственника и поощрять его вкладывать деньги в необходимую государству коммерцию. Господин Чареника думает о реформах несколько иного направления. Например, раздавать откупа и монополии. Еще его отличает крайняя забота об интересах наемных работников. Его возмущает, когда хозяева увольняют больных и увечных. Во избежание этого он предлагает учредить наем пожизненный, и даже с передачей работника по наследству. Для такого рода рабочих есть старое хорошее слово „раб“, но господин Чареника предпочитает человеколюбивые эвфемизмы. Кроме того, господин Чареника полагает, что продающий труд продает свою волю, и закон не должен принимать во внимание его свидетельства против господина.
Нан перекатился на своей гнилой соломе и молча глядел на Арфарру. „Умен, сволочь, ах как умен! — думал он. — И, упаси господь, совершенно бескорыстен!“ Тут же вспомнилось из засекреченного отчета Ванвейлена: „Этот человек был способен на все, если дело шло не о его собственном благе“.
— Притом, — продолжал Арфарра, — господин Чареника, — редкий болван. Знаете ли подлинную причину недовольства? Узнав о вашем аресте, Чареника продал свою долю, что принесло ему пятьдесят миллионов, не меньше. Но этого ему показалось мало. Он через агентов ввел в заблуждение „красные циновки“, и Шимана Двенадцатый, вечный враг Чареники, скупил акции, полагая, что они еще возвысятся. Господин Чареника мог бы принять во внимание, что разоряет не купца, нежного, как каплун, а главу самой сильной в стране еретической секты!
Нан перевернулся лицом вверх. „Так! Он сейчас, наверное, скажет: „Вы же знаете, что такое процессы, устроенные по приказу Касии! Меня оклеветали. Четверть века назад я делал в торговом городе Ламассе то же, что вы сейчас по всей ойкумене.“ Или нет. Если он по-настоящему умен, он скажет: „Четверть века назад я был идиотом, но теперь я восхищаюсь вашими реформами“. Но скорее всего он скажет первое, потому что он не так уж умен: он сумел заморочить землянину Клайду Ванвейлену голову и сделать из него тряпку для собирания грязи, но он так и не догадался, кто такой Ванвейлен“.
Арфарра наклонился прямо над Наном: концы его расшитого плаща слегка хлопали от сквозняка, золотые глаза горели безумным светом:
— Разве вы не знаете, что такое процессы государыни Касии? — сказал Арфарра. — Меня оклеветали. Покойная государыня прямо-таки обожала обвинять людей в противоположном. Шакуников представили колдунами, меня противником частной собственности!
— Да, — насмешливо перебил Нан, — теперь понимаю, отчего вас четверть века назад полюбили ламасские бюргеры. А потом город по вашему приказу смыло водой, за то, что он не пожелал присоединяться к империи, где нет ни „твоего“, ни „моего“…
— Это не так, — сказал с тоской Арфарра, — вам, клянусь, неизвестны обстоятельства. Откуда вы вообще…
Нан прикусил язык. Первый министр империи, господин Нан, действительно вряд ли знал подробности той варварской истории, зато Дэвид Стрейтон знал их неплохо.
— Я вам не ламасский бюргер, — зашипел Нан, осознав, что сделал непростительную ошибку, — одну и ту же шутку не шутят дважды! Что вы хотите?
— Я хотел бы, — сказал Арфарра, чтобы вы по-прежнему оставались первым министром.
— Рад видеть, — насмешливо отозвался узник, — что наши заветные желания совпадают.
— Никто, кроме вас, не может предотвратить бунта — сказал с тоской Арфарра. — Нет ничего легче, чем совратить чиновника. Ваши друзья во дворце — теперь мои друзья. Но ваши друзья в городе не верят мне, потому что это собственники, а не чиновники. У меня жуткая репутация. Они сами еще не знают, что восстанут, потому что нет никого трусливей собственника, но я это знаю. Государь не желает и слышать о вас, — я рискую всем, но я готов забрать вас отсюда. Я готов поступать так, как вы мне скажете. Я пришел к Шимане и поклялся ему, что выкуплю находящиеся в частных руках акции Восточной компании, продав государственные земли: Шимана заставил меня ждать два часа в передней и хохотал после моего ухода! Я хочу, чтобы мы встретились втроем: вы, я и Шимана. Если этой встречи не будет, будет бунт, и уже ничто и никогда не оправдает вас в глазах государя.
— А вы, — самым серьезным тоном сказал Нан, — увидите себя вынужденным в третий раз в жизни задушить те самые реформы, за которые всегда были в душе.
Арфарра сел на табурет и закрыл лицо руками. Он сидел там довольно долго, так долго, что в углу камеры тихо зашуршало, и две пары любопытных крысиных глазок выставилось из-под соломы. Свет от персикового фонаря не достигал Арфарры, и Нану показалось, что старый колдун куда-то пропал, оставив вместо себя кусок тяжелой тьмы на каменной табуреточке.
— Я зря вам солгал, — вдруг послышался голос Арфарры. Крыса испуганно брызнула в норку. — Четверть века назад я был виновен в самом страшном пороке — глупости. Я заслужил не ссылку, а топор. Мне следовало бы покончить с собой, если б не одно обстоятельство, невероятное и сейчас несущественное. В городе будет бунт. Помогите стране!
— Я вам не верю, — сказал Нан. — Вы хотите использовать меня, а потом отрубить голову: вам придется довольствоваться лишь последним.
Арфарра долго молчал, потом наклонил голову и тихо спросил:
— Что ж. Вы правы, если бы я лгал, я бы говорил точно то же. Полагаю, нет ничего, что могло б доказать мою искренность?
— Именно так.
— Что ж, господин Нан. Как вы понимаете, мне будет трудно уцелеть без помощи. Помочь мне можете либо вы, либо господин Чареника. Право, мне жаль, что придется просить помощи у господина Чареники. Куда вы, однако, дели документы из своего знаменитого сундучка?
— Я отдал их Чаренике.
— Я поймал за руку сына Чареники, когда он крал сундучок, и он выронил со страха душу, так как я ему показал какую-то бумагу из своего рукава. Но сундучок был пуст.
— Как пуст, — вскричал Нан, выкатывая глаза, — значит, кто-то добрался до него раньше!
— Вы лжете хуже меня: попробуйте еще раз.
Нан засмеялся со своей соломы и сказал:
— Когда правитель осведомлен о всем зле, которое творится в государстве, это приводит к неверным шагам.
Арфарра хлопнул в ладони: вошло трое варваров. Арфарра кивнул на бывшего министра и сказал:
— Спросите у этого человека, где нужные мне документы, и спрашивайте, пока он не ответит.
Откинулся на своей табуреточке к стене и неприязненно закрыл глаза.
На следующее утро стражник принес Нану миску с едой. Узник приподнял голову с соломы и сказал, что не хотел бы лишать государственных свиней причитающегося им корма. Стражник сказал, что всех так кормят, и что господа Руш и Ишнайя кушали так же. Нан замолчал, но тут прибежал комендант, плюнул в миску, сгреб бывшего министра за волосы и стал купать его в этой миске. Бог знает, что на него накатило: может, Нан когда-то не подписал его племяннику назначения, а может, это у него было в обычае.
Мир наш — вместилище непостоянства и игралище страстей, и часто великие события происходят от ничтожных причин.
В то самое время, когда хозяйки ставили вторую опару для теста, а комендант кормил Нана за волосы из миски, святой Лахут шел к рынку в сопровождении бичующихся и толпы. На одном из перекрестков он заметил трех черных псов, рывших лапами землю, и, будучи человеком проницательным, воскликнул:
— Это божий знак! Третий день они здесь роют!
Мигом принесли лопаты, начали копать в поисках божьего знака, и выкопали, к ужасу толпы, бамбуковую клетку с мертвой мангустой. Зверька обрили, чем-то страшно искололи, и бросили под землю умирать. Люди заволновались от сострадания.
Один из спутников Лахута осмотрел клетку и закричал:
— Это похоже на работу мастера Имина Короткие Ушки!
Толпа побежала к Имину Короткие Ушки и потащила его за ногу в реку, но тот завопил, что он ни в чем не виноват, и продает таких клеток в неделю десять штук, и что на каждой клетке у него есть номер, и он записывает номер и покупателя в кожаную книгу. Посмотрели клетку и прочитали номер. Сличили запись в книге и прочли, что клетка была продана сотнику-варвару по имени Радун. Все оцепенели.
— Братцы, — закричал какой-то оборванец, — ведь варвары этой мангустой навели порчу на наши акции: все три дня, пока мангуста подыхала под перекрестком, курс падал.
Толпа пришла в ужас от этой новости.
Люди бросились к пятой управе и стали требовать Радуна. Шум стоял такой, что, казалось, раскололись небо и земля. Радун ни в чем не признавался, а в доказательство невиновности показал на пять тысяч акций Восточной Компании, которые теперь стоили меньше подписи казненного. Толпа озадачилась, и кое-кто сообразил, что они вломились в казенную управу, что, по закону, означает бунт.
— Братцы, — орал Радун, размахивая сертификатами, — это кто же вас надоумил бунтовать против государя?
Толпа вытолкнула на середину Лахута.
— Вязать его, — распорядился Радун.
Лахута стали ловить за локти, а Радун подскочил к нему и заорал:
— Признавайся, кровяная морда, ты сам зарыл мангусту на перекрестке, чтобы смутить народ!
Лахут со страшной силой отпихнул стражника и вскричал:
— Я, собака, верный подданный государя! А вы, варвары, этой мангустой его извели!
— А кто же сидит во дворце? — обалдел сотник.
— Как кто? Оборотень!
— Да откуда ты знаешь?
— А во мне побывал дух мертвой мангусты!
Тут начались такие вопли, что, казалось, с мира содрали шкурку. С Радуна сняли парчовую шубку и хотели было убить, но потом передумали и отпустили. После этого наиболее благоразумные отправились домой закрывать лавки, а наименее благоразумные отправились с кольями в варварскую слободу, лавки грабить.
Шимана Двенадцатый молился с прочими людьми перед открытием дневного заседания собора красных циновок, когда ему доложили о происшествии в городской управе. Он спросил, можно ли арестовать святого Лахута, и, услышав, что это нецелесообразно, произнес:
— Справедливее нам использовать этот случай для расправы с врагами, чем врагам — для расправы с нами.
После этого он собрал глав двадцаток и сотен, числом семнадцать человек и возвестил им, что настала эра торжествующего добра. Согласно учению красных циновок, в мире существует три эры: эра чистоты, когда еще не было ни добрых, ни злых, эра помутнения чистоты, в которой добрые и злые живут вместе; и эра торжествующего добра. В эру помутнения чистоты чистым людям позволительно утаивать свои взгляды и обманывать любого, включая своих сторонников, в том, что касается сущности учения. В эру торжествующего добра чистые должны быть отделены от злых, а все имущество злых — разделено меж добрыми. Заявление Шиманы о наступлении эры торжествующего добра было, по правде говоря, несколько неожиданным, потому что последнее время о ней редко вспоминали, а на предыдущем соборе приняли указ, что вышеупомянутая эра уже наступила внутри добрых душ, и более нигде не наступит.
Тут же руководители двадцаток и их члены принялись действовать по плану, разработанному для наступления эры торжествующего добра.
Еще через час один из членов двадцатки, человек пожилой, владелец пригородной кузни, прибежал в городскую управу и потребовал свидания с префектом. Префект, хороший его знакомый, полагая, что дело идет о финансовых делах, не терпящих отлагательства, велел провести его в кабинет. Сектант срывающимся от волнения голосом доложил, что только что собор красных циновок принял очень важное решение.
— Какое же?
— Убить вас, — и с этими словами сектант всадил широкий нож прямо в сердце начальнику города. Многие, впрочем, утверждали, что особой заслуги сектанта тут не было, потому что ножи, розданные в тот день убийцам, были наполнены особой живой силой и могли убивать самостоятельно, так что не люди руководили ножами, а ножи — людьми.
Деятельность всех правительств на свете исходит из убеждения, что люди боятся наказания за поступки против правительства, и, надо сказать, это убеждение большею частью справедливо. Однако еще более, чем далекого наказания от незнакомых властей, человек боится презрения, или неодобрения, или даже изрядных неудобств, возникающих, если он нарушает правила того небольшого мирка: семьи, улицы, цеха, квартала, который и составляет его ближнее бытие. Точно также часто полагают, что восстают против правительства люди смелые. Одиночки. Прозорливцы. Но увы, бунтовщик не более прозорлив, нежели тот, кто в праздничной драке рубит топором соседа: просто сбор налога или иная несправедливость ударила бедному человеку в голову, а завтра он проспится и явится в управу с повинной.
Словом, бунтовщик — это самый обыкновенный человек. Вот он сидит дома, и греет у жаровни пятки, а жена крутит веретено и качает колыбельку. Вдруг в дверь стучат, и приносят — недоплетенную красную циновку. Он мог бы бросить циновку в жаровню или прийти с ней к властям. Но власти далеко, а соседи по шестидворке, принесшие циновку, близко. И он забывает о том, как его покарают власти, и думает о том, как ему отомстят соседи. И вот он поднимается, берет циновку, заплетает еще один ряд и стучит в чужую дверь сам.
К вечеру все красные циновки принесли Шимане и старейшинам, и в них было тридцать тысяч рядов.
К чему много слов?
К утру отряды мятежников захватили мосты через канал и Левый Орх; захватили семь городских ворот и важнейшие управы. Парчовые куртки все присоединились к повстанцам. Те, которые сопротивлялись, были, как выяснилось впоследствии, не настоящие парчовые куртки, а бесы в их обличье, вызванные Арфаррой.
Заняли городскую тюрьму и вытащили из нее бывшего министра Мнадеса, стали считать этого человека и насчитали на него много всякого воровства. Ему дали помолиться, а потом сбросили со стены на крючья, и там он висел довольно долго, огрызаясь на народ. Варвары из городской стражи, по обыкновению пьяные, были убиты или обращены в бегство. Немногим более трети их сумело бежать, укрылось за стенами Дворца и подняло тревогу.
Комендант варварской слободы Тун Железяка поднял тревогу, но, взойдя на стену, увидел, что камнеметы и прочая оборонительная снасть испорчены временем и жадными людьми, и сдался, утверждая, что сам пострадал от кончины Восточной Компании и испортил оборону из любви к народу. Его хотели арестовать, однако, за неимением надежной тюрьмы, повесили. После этого в слободу ворвались какие-то оборванцы и поступили с ней как нельзя хуже.
А через час после наступления эра торжествующего добра Шимана прошел крытой дорогой в один из флигелей в глубине своего сада. Там, в окружении нескольких девиц и кувшинов с вином сидел человек, скорее раздетый, чем одетый, с крепким и красивым, словно корень имбиря, телом, с большими серыми глазами и высоким лбом: это был сбежавший начальник парчовых курток, Андарз.
— Вы не слишком пьяны? — спросил Шимана.
— А что? — откликнулся Андарз.
— Собор наш, — сказал Шимана, — сочиняет всеподданнейшую петицию государю. Но как доставить ее во дворец? Почему бы вам не взять его штурмом?
— Гм, — произнес Андарз и отпихнул от себя девицу, а глаза его из светло-серых сделались почти голубыми, словно кто-то раздернул в них шторки.
Было утро второго дня восстания, когда дверь камеры Нана раскрылась: на пороге стоял Киссур. Нан лежал на подстилке. Встать или приподнять голову он не счел нужным.
— Государь, — сказал Киссур, — ударил вас по лицу, и вы не осмелились даже поднять руки, когда вас били. Я решил, что вы трус. Теперь я слышу, что для того была другая причина. Так ли это?
Нан молчал.
— В городе бунт, — сказал Киссур. — Чернь требует вашей свободы. Арфарра не хочет вас казнить, но если чернь ворвется во дворец, а это весьма возможно, то я непременно повешу вас. Поскольку я слышал, что вы не трус, я надеюсь, что вам не понадобится позорная смерть.
С этими словами Киссур вынул из рукава нож, а скорее, кинжал, со вделанным в рукоять талисманом „рогатый дракон“. Наклонился, положил кинжал в ногах Нана и вышел вон.
Нан смотрел на кинжал. Глаза его сделались большие и задумчивые. Киссур взял кинжал из тайника в дворцовом кабинете и отдал его Нану, полагая, что павший фаворит очень привязан именно к этому клинку, если хранил его рядом с важными бумагами, и что чужой клинок так же неудобен человеку в последний миг жизни, как чужая лошадь или чужая женщина. Это был тот самый кинжал, которому мудрые монахи их желтого монастыря придали некоторые колдовские способности; который пропал у Нана при прогулке с государем, учинил два-три чуда и был возвращен Нану Бьернссоном.
Нан повертел кинжал в руках. Это была слишком длинная вещь, чтобы спрятать его в одежде узника. Нан убедился, что за ним не следят, и стал курочить рукоять. Через пять минут он добыл из нее матовый брусок в полтора пальца длиной. Нан щелкнул переключателем: брусок ожил и заморгал зеленым глазком. В коридоре загремели шаги. Нан подоткнул изувеченный кинжал под тюфяк, сунул туда же пистолет, и опустился на лежанку.
Дверь заскрипела, и на пороге показался комендант. Охранник нес за ним поднос с чудным ужином: с курицей, облаченной в дивную шкурку янтарного цвета, с мясом тонким и нежным, словно лепестки кувшинки, с вином, вобравшим в себя нежный блеск осенних дней. Нан поспешно вскочил с лежанки.
— Великий Вей! Что с вашей рукой? — вскричал в ужасе комендант.
Действительно, вскакивая, Нан ненароком распорол правую руку об острый каменный выступ. Тут же послали за лекарем. Тот, всячески кланяясь, перебинтовал руку узника. Комендант в отчаянии бил сапогом нашкодивший камень и бормотал извинения. Нан, улыбаясь, предложил коменданту разделить его скромную трапезу. Тот застеснялся и на прощание осведомился о просьбах узника.
— Я, признаться, большой любитель грецких орехов: нельзя ли десяточек?
Когда посетители ушли, Нан размотал бинт, пристроил в ладонь лазерный пистолет и замотал бинт снова. Опять загремели шаги: это стражник, пыхтя, принес едва ли не мешок орехов. Нан уселся на солому, поставил мешок с орехами меж ног и так сидел часа два, время от времени употребляя свой роскошный кинжал для лущения орехов. Через три часа в дверь просунулся стражник. Нан спрятал кинжал. Стражник с вожделением оглядел нетронутый ужин, изрядный слой скорлупок на полу и спросил:
— Это что у вас, господин министр, диета такая?
— Ага. Диета, — сказал Нан.
— А от чего он помогает? — заинтересовался стражник, видно, любитель посудачить о болезнях.
— От цианистого калия, — ответил министр, и стражник обиженно сгинул.
Через два часа запоры заскрипели вновь, вошли трое стражников, два офицера и комендант. Комендант досадливо крякнул, увидев нетронутый ужин. Офицер глянул на Нана, как на свежего покойника.
— Поднимайтесь!
Нан положил перед собой забинтованную руку.
— Кто приказал меня казнить — Киссур или Арфарра?
— Бунтовщики слишком наглы, — ответил командир. — Они захватили внешнюю стену. Слышите? Господин Арфарра, заботясь о вашей безопасности, велел перевести вас в другое место.
Действительно, из-за открытых дверей, был слышен какой-то неясный ропот. Нан улыбнулся, нащупывая курок.
— Давай сюда веревку, — сказал офицер стражнику.
Нан вскинул руку.
В этот миг в коридоре послышался топот, и между отцовских ног просунулась детская мордочка.
— Батюшка, — сказал ребенок коменданту, — матушка спрашивает, кому доверить корзину с серебром?
Нан опустил руку. Через мгновение стражники вытряхнули его из тюфяка, скрутили руки ремнем за спиной и повели. Задержавшийся на мгновение офицер поворошил солому и, изумившись, вытащил оттуда развороченный кинжал. „Какой трус, — подумал варвар, — этому человеку принесли такой хорошенький кинжал, а он цепляется за жизнь, как репей“. И сунул кинжал себе в рукав.
Выскочив на улицу, стражники поняли, что дело плохо: на дальних дорожках уже выла толпа, в воздухе пахло бунтом и смертью. Офицеры заметались, выскочили через сад к малому книгохранилищу и потащили Нана по лесенке в подвал. Один из офицеров вынул из-за пазухи бумаги и стал растерянно оглядываться.
— Вот этот, — с усмешкой сказал Нан, кивнув на один из шкафов. В одно мгновение шкаф своротили с места, и за ним открылась дверь в подземный ход, вещь столь же необходимая в государевом дворце, как пожарная лестница в доходном доме, но малоупотребительная в мирные времена.
Офицер завозился у каменной двери. Та не поддавалась. Нан подошел к решетчатому подвальному окошку: Крики толпы раздавались совсем близко, небо стало розовым, как голая задница павиана.
Веревка на шее его дернулась. Нан обернулся: стражник с медным кольцом в правом ухе щурился на бывшего министра с корточек и поматывал веревкой с тем удовольствием, с каким шестилетний мальчишка тащит, впервые в своей жизни, за узду ишака.
— Слушай, — сказал Нан, — у меня затекли руки. Развяжи их, я ведь не убегу.
Стражник показал министру язык.
Офицер по-прежнему возился у двери, скреб ногтями о камень и отчаянно ругался. Крики толпы были все громче.
— Вы взяли не тот ключ, — насмешливо сказал Нан. Прислонившись к стене, он отчаянно пытался хоть как-то ослабить ремень и дотянуться до курка.
Офицер стал глядеть на ключ.
— Клянусь божьим зобом! И верно, не тот! Что ж делать?
— Наверху, на третьем этаже, — сказал его товарищ, — у смотрителя есть все ключи.
— Так тащите его сюда, — приказал офицер.
Стражник бросился наверх, скача через три ступеньки.
Люди в подвале замолчали, дожидаясь его возвращения: крики толпы стали еще громче.
— Накося выкуси, — сказал стражник, — говорят, когда рыли эти ходы, всех строителей закопали в землю, чтоб те не распускали языки; а зачем рыть, если, когда придет надобность, так такой бардак, что даже ключей не перепутать не могут?
Нан терся спутанными руками о стену. Кожу с ладоней он уже содрал, а веревку — никак.
— Господин министр, — сказал офицер, запинаясь. — Здание окружено мятежниками. Господин Арфарра приказал заботиться о вашей безопасности… Но он велел, чтобы вы ни в коем случае не попали в руки черни… Я… я весьма в отчаянии… поверьте, этот пропавший ключ!
Нан осклабился.
— Не стоит отчаиваться, — сказал он. — Арфарра, может, и приказывал вам спасти меня, но господин Чареника приказал вам меня убить при попытке к бегству. Не думайте, что меня обманула эта комедия с ключами.
Офицер всплеснул руками и сказал:
— Вай, как вы можете так говорить! Поистине это ложь!
— Тю, — сказал один из стражников, — я сам видел, как вы, господин офицер, говорили у каретного угла с сыном Чареники.
Варвар оглянулся на своего подчиненного с изумлением.
— Если вы меня казните, — быстро сказал Нан, — то вам не удастся уйти живыми от толпы, а если вам удастся уйти, то Чареника уберет вас как опасных свидетелей.
Офицер, казалось, задумался.
— Да ну его, — решительно сказал второй стражник, — он же колдун. Мы его убьем, а он повадится каждую ночь грызть печень.
— Прекратить разговорчики! — заорал офицер.
Третий стражник, за спиной Нана, дернул веревку с такой силой, что Нан поскользнулся и упал. Он хотел встать, но четыре руки вцепились в него и подтащили к каменному порожку. Один из палачей оборвал ворот рубахи, а другой намотал волосы на кончик лука и завел голову на порожек. Офицер наступил сапогом на разорванный ворот.
— Право, господин министр, я в отчаянии, — сказал он, занося меч.
— Подождите, — услышал Нан отчаянный крик.
Стражник выпустил лук. Нан повернул голову. Это вернулся второй офицер.
— Я не нашел смотрителя, — сказал он жалобно. — Здание окружено бунтовщиками. Они ищут министра, кто-то видел, как мы вели его сюда.
— Ох, — сказал первый офицер, — несчастная моя судьба. Если я убью вас, господин Нан, то бунтовщики убьют меня. А если я не убью вас, то вы тут же скажете, что я был послан на такое черное дело, и меня опять-таки убьют.
— Помилуйте, господин офицер, — сказал Нан, выворачивая изо всех сил шею, — я и сам вижу, что вы честный человек; я буду вам обязан жизнью.
— Нет, — вздохнул офицер, — я бы вам поверил, если б вы не сказали этих вздорных слов про Чаренику. Но если вы сказали их, будучи пленником, то что же вы скажете, будучи победителем?
И занес меч.
Но раньше, чем он успел его опустить, второй офицер, которому, видно, никто не платил, или которому собственная жизнь была дороже уговора, выхватил клинок и, крякнув, разрубил товарища на две половинки.
Примерно в то самое время, когда господин Нан обедал орехами, во дворце заседал государственный совет: первый государственный совет в эру торжествующего добра, но, увы члены его еще не знали об этом.
Красные циновки взбунтовались! Ну и что? Мало ль было бунтов за всю историю ойкумены — тысяча мелких и сотня крупных, но только четверо бунтовщиков стало основателями династий; ах, простите — четверо из государей было в молодости знакомо со страданиями народа. Притом, например, государю Инану проницательный монах еще в детстве предсказал необыкновенную судьбу, заметив, что мальчик вылупился из огромного золотистого персика. А нынче? Ни один соглядатай не доносил о божественном младенце, зачатом в персике!
В городе бунт! Ну и что? В городе бунт, а во дворце семь стен! Правда, настоящих стен только две: внутренняя, окружающая три-четыре десятка зданий, соединенных крытыми дорогами и улицами с серебряной сеткой, отделяющая от государевых покоев сад и тысячи дворцовых управ и мастерских, и внешняя. Ров перед внутренней стеной прелестно покрыт кувшинками семи цветов и тысячи оттенков, во рву плавают ручные утки, а на берегу бродят олени с золочеными рожками.
Внешняя стена выходит на канал и реку. В канале ручные утки не плавают, а плавают арбузные корки и семь видов нечистот. На верхушке стены могут разъехаться две повозки установленной ширины, через каждый три шага стоят серебряные гуси, которые поднимают тревогу при приближении неприятеля, а при гусях, — охранники, которые следят, чтобы вор не украл чудесных гусей, которые поднимают тревогу. В этот раз, говорят, гуси промолчали. Собор использовал этот факт и опубликовал указ, лживо утверждавший, что гуси промолчали, не увидев врага в собственном народе. Но дело, конечно, было вовсе не в этом: настоящих волшебных гусей украли по распоряжению Мнадеса, а взамен поставили деревянных, крашеных серебряною краской.
Государь Варназд, извещенный о мятеже, велел Киссуру наказать зачинщиков и проявить милосердие к народу.
Итак, Государственный Совет, собрался в Голубом Зале. Стены залы были отделаны голубой сосной, триста лет посаженной богами в чахарских горах для этого зала, и на стенах были вырезаны с божественным умением рисунки, подобные окнам в иной мир, и изображен город, начальствующий над ойкуменой: маленькие люди, большие здания и государь, головою достигающий облаков. На стенах зала было особенно хорошо видно, что один мизинец государя больше, чем все тело башмачника или ткача. Зал был разделен на три пролета. С потолка свисали цветочные шары в серебряных корзинах и светильники в виде солнца и двух лун, и каждое утро чиновник, заведовавший солнцем, наливал в солнце новое масло.
Государя Варназда не было на совете; он сказал, что устал от глупой болтовни, но Чареника и другие члены совета выразительно косились на тяжелый бархатный занавес в правом углу зала. Киссура тоже не было — он сказал, что не собирается колотить противника языком, потому что, как ни колоти противника языком, он все равно не признает себя побежденным, пока не отрубишь ему голову, — и ушел проверять посты на внешней стене.
Здесь, в голубом зале, где солнце, в которое по утрам наливал масло особый чиновник, можно было потрогать рукою, эти посты надо рвом, где плавали арбузные корки, выглядели ужасно нелепо.
Члены государственного совета были расстроены, и более всех Чареника. От всего случившегося у него заболели сердце и почки, а когда у Чареники болело сердце, врач запрещал ему его любимый яичный пирог и многое другое. А больше всего на свете Чареника любил делать деньги и есть яичный пирог, и теперь он тосковал о яичном пироге, и от этого сердце его болело еще больше.
— Все это, — сказал господин Харшад, — глава почтового ведомства и раскаявшийся заговорщик, — недоразумение и проделки Андарза! По воле государя восходит солнце и птицы начинают вить гнезда: что за негодяи смутили народ!
И господин Харшад покосился на бархатный занавес, на котором достоверно было показано, как по воле государя восходит солнце. Из-за занавеса послышался стук передвигаемого кресла.
— Ба, — сказал Алдон, варвар и вассал Киссура, — про солнце я и без вас знаю. А вот во дворец пришли беженцы из нашей слободы, две тысячи. Вы подпишите, где их кормить, а то я собью замок не с того амбара.
Тут поднялся господин Даян. Это был человек один из самых честных чиновников во дворце и глава комиссии по выработке нового уложения законов. Господин Нан держал его за глупость и посылал по провинциям, и тот писал отчеты столь глупые, что их принимали за шифровки.
— Бунтовщики, — сказал господин Даян, — требуют суда присяжных, а как эти присяжные расследовали дело про убитую мангусту? Они повесили на площади шестерых стражников, а у ног их положили, в доказательство преступления, пять убитых мангуст, и шестую, впопыхах, кошку!
Кто-то засмеялся над народной глупостью.
— Разве неясно, что мангусту зарыл сам Лахут?! — вскричал министр дорог и каналов.
— Святые — сказал наставительно господин Хардаш, — это люди, от которых одни неприятности.
И все члены совета почему-то посмотрели на Арфарру, как коза на капусту. Господин Чареника опять вспомнил про яичный пирог, у него заныло в груди, и он сказал:
— Этот бунт разбил мое сердце.
Арфарра усмехнулся и сказал:
— Если вы хотите оправдать городскую стражу в глазах народа, не стоит проводить формальное расследование. Лучше объяснить народу, что у Шиманы рыбья чешуя на боках.
Помолчал и добавил:
— Кстати, мангусту зарыл не святой Лахут. Ее убили варвары. Правда, Алдон?
Старый варвар побагровел и стал есть руки со страху.
— В Горном Варнарайне есть поверье, — продолжал Арфарра, — надо взять живого бога, мангусту или тайру, прибить к куску дерева, расстрелять из луков с подобающими заклинаниями и закопать на перекрестке. Каждая стрела, попавшая в зверька, бьет потом без промаха, а люди с такими стрелами считают себя вассалами убитой мангусты.
За занавесом что-то покатилось по полу. Все-таки мангуста действительно образ государя!
Тут другой чиновник, из тех, что имел привычку кувыркаться во взглядах, сказал:
— Господин Нан поощрял богачей, а те закабаляли простой народ. Нынче, ужаснувшись аресту своего покровителя, они толкнули простой народ на мятеж. Надо обещать народу, что мы накажем богачей и продажных чиновников, а имущество их вернем народу и государю, и все успокоится.
Все в ужасе попрятали глаза.
Господин Чареника перестал думать о яичном пироге и начал думать о гобеленах в кабинете господина Нана, которые могли бы вернуться народу, и ему, Чаренике, как части народа, но тут же сообразил, что гобелены из его дворца вернутся народу вместе с гобеленами господина Нана, мысли его запутались, как цифры в отчете, он не знал, что думать и стал молиться.
А потом он поднял глаза и увидел, к своему изумлению, в руках Арфарры грязную книжечку, и узнал в ней некий памфлет о народовластии, который в свое время так разгневал Нана, что министр топтал его ножками, при этом изволил кричать: „Повесить гадину“.
— Прежде чем писать за народ манифесты, — промолвил Арфарра, следует прочитать те, которые пишет он сам.
И Арфарра помахал перед членами совета памфлетом, прогневавшим Нана, что такому человеку, как Арфарра, было, конечно, нелегко, ибо для него памфлеты отличались от указов тем же, чем фальшивые деньги от настоящих.
— Народ, — продолжал Арфарра, — потребует всего, что предлагал в своей речи господин Нан и всего, что хотел заговорщик Андарз, только Андарз требовал от государя назначить министров только с согласия Государственного Совета, а народ потребует от государя назначать министров только с согласия выборного совета всей земли.
Этим дело, однако, не ограничится. Народ разграбит ваши дома и потребует суда над вами. Ваши рабы возьмут себе ваших жен, ваши должники сожгут вас на кострах из долговых расписок; и они выберут в совет всей земли того, у кого шире глотка и бесстыдней глаза; а господин Шимана, для укрепления своей власти, разрушит все храмы, кроме храмов Единому, и сожжет все книги, где упоминаются старые боги. Только один человек может это предотвратить.
Народ, — сказал Арфарра, — требует возвращения господина Нана. Почему бы не выполнить требования народа?
„Я был прав, — подумал Чареника, — они сговорились за счет моей головы“.
Занавес в конце зала распахнулся, и из-за него выскочил государь Варназд. Чиновники попадали на колени. Варназд подлетел к столу, стукнул кулаком и закричал:
— Най — негодяй! Он обманывал меня!
На щеках государя были красные пятна, он был взбешен. Каждый лавочник имеет право бросить неверную жену: а государь не имеет права казнить плохого министра?
— Нан, — снова закричал Варназд, — интриган! Почему, когда он казнил Ишнайю, народ только радовался? Я сегодня же отрублю ему голову!
— Государь, — вскричал Чареника, тыча пальцем в Арфарру, — этот человек три часа совещался с Наном: они сговорились за счет блага народа! Арестуйте его!
Варназд заколебался. „Великий Вей! Какие неподходящие минуты выбирают эти люди для ссор“, — пронеслось в его голове.
— Государь, — громко сказал Арфарра, — если вы сегодня отрубите голову Нану, то через месяц народ отрубит ее вам.
Наступила мертвая тишина, и в этой тишине раздался печальный звон: это особый чиновник, приставленный к лампе в виде стеклянного солнца, наполняемого маслом, выпустил лампу из рук: солнце разбилось и потухло, и масло вытекло безобразной лужей.
„Этот человек не пробыл во дворце и недели, а успел мне наговорить столько гадостей, сколько Нан не сказал за всю жизнь“, — печально подумал государь. Повернулся и тихо пошел из зала. В раскрытых дверях на галерею томился рыжий варвар. Сапоги его были в грязи, и он не решался войти. Государь брезгливо скосил на сапоги глаза и спросил:
— Где Киссур? Я приказал ему наказать мятежников.
Варвар тоже уставился на свои грязные сапоги, ужасно застеснялся и пролепетал:
— Он убит. Мятежники взяли наружную стену. А Нан, говорят, с ними и читает в префектуре свой доклад.
На второе утро восстания собор красных циновок переселился в городскую префектуру, и туда же явились разные люди, иные — от цехов, а иные — поэты в душе. Эти люди тоже называли себя представителями народа, но, по правде говоря, их никто не выбирал, а они сами пришли.
Собор постановил называть себя Добрым Советом, а Государственный Совет во дворце оказался Злым Советом.
Добрый совет принялся разрешать множество вопросов: от отношений между варварами и горожанами до вопросов о бесах, выпущенных Арфаррой на улицы города. Иные из бесов было пойманы и повешены для проверки, но после повешения они оказались людьми. Сразу стало ясно, что Арфарра изменническим образом подослал этих людей, чтобы спровоцировать народ к их повешению.
К вечеру Добрый Совет стал сочинять верноподданническое прошение. Сочинить прошение и одному-то глупому чиновнику нелегко, а шестистам умным людям в шестьсот раз труднее. Но толпа, окружившая префектуру, запретила этим людям расходиться, и они поклялись, что не разойдутся, пока не напишут прошение. Они сидели всю ночь в возрастающем возбуждении, и то, что они начали сочинять вечером, называлось прошением, а то, что они сочинили утром, называлось конституцией.
Прошение, оно же конституция, вышло таково:
Государь должен вернуть обратно первого министра Нана и впредь не назначать министров без Доброго Совета всей ойкумены а до его созыва — без одобрения настоящего собрания.
Простого человека должен судить не чиновник, а Бог. Мнение Бога совпадает с единогласным мнением десяти присяжных.
Всякий человек есть Храм Божий, и право храмового убежища должно быть распространено на любой частный дом. Чиновники не имеют права входить в дома без особого на то ордера.
Эра торжествующего добра есть эра свободы, а законное владение собственностью есть первое условие свободы.
Святой Лахут послушал, плюнул и сказал:
— Народ, тебя обманули! Не такою видел наш основатель эру торжествующего добра!
Погрозил кулакам и покинул Добрый Совет.
Да, было еще такое предложение, что действие конституции не распространяется на врагов конституции, но его провалили абсолютным большинством.
А с Киссуром было вот что:
Всю ночь Киссур провел на стене. Он обнаружил, что оборонительные снасти испорчены временем и жадными людьми, и что кто-то украл со стены знаменитых серебряных гусей, и заменил их деревянными, крашеными серебряной краской: куда было таким гусям поднять тревогу!
По приказу Киссура и Арфарры в верховьях левой реки разбили шлюзы. Затопило низины в государевом саду и лавки за наружной стеной. Многие лавочники утонули, не желая расставаться со своим добром. После этого Киссур приказал сжечь все, что выступало из воды. У жителей отобрали кувшины и котлы, и Киссур велел смешивать в них особые зелья, секрет которых передавался в его роду из поколения в поколение. В эти зелья входила нефть, сера, селитра и еще некоторая толика различных трав, приготовленных с надлежащими заклинаниями.
По внешней кромке стены растянули сеть с крючками и колокольчиками, и такую же сеть сбросили в воду. Чареника, узнав об этих приготовлениях, сказал:
— Против горстки оборванцев этот человек собирается сражаться так, будто его осаждает стотысячное войско! Тот мятежник в душе, кто не верит в силу государева слова!
На душе у Киссура было страшно и пусто.
Киссур много думал о том, что случится после его доклада государю, но он никогда не думал, что через три дня после его доклада дворец будет осажден бунтовщиками. Известно, что народ восстает, когда богачи выпьют его кровь и высосут мозг; зачем же восставать, если богачей обещали искоренить? Киссур понимал, что тут — подкуп и козни богачей, а народ обожает государя, тем более что так сказал сам государь. Но он понимал, что внешней стены не удержать, и каким образом государь этого не видит?
К утру лавки догорели, и сквозь дым на противоположном берегу стали видны повстанцы.
Киссур собрал своих людей и сказал, что штурм будет здесь, и чтобы его дружинники не тявкали, а помнили, что убитый в спину становится барсуком, а павший в бою пьет вместе с предками в хрустальных садах. Городские стражники было большей частью пожилые люди с пятью детишками и лавкой в слободе. Речь о барсуках и садах не особенно запала им в душу, и Киссур велел накормить их хорошим мясом.
Тем временем на другом берегу канала люди Лахута в красных повязках стали жечь благовония и ставить понтонный мост. Но мост строили скорее по законам революционного энтузиазма, нежели по законам физики. От множества людей он подломился и стал тонуть. Варвары захохотали, а Киссур поджег серебряного гуся, и тот, к ужасу толпы, стал гореть. Гусь горел, люди тонули, а потом Киссур спихнул пылающего гуся им на головы и закричал:
— Скорее этот гусь взлетит обратно на стену, чем вы возьмете дворец!
Красные циновки были люди верующие и перепугались от такого заклятия.
Через два часа ко дворцу подошли отряды парчовых курток во главе с их прежним командиром, министром полиции Андарзом. Андарз сказал им, что варвары захватили в плен государя, и его надо освободить.
Народ приветствовал появление Андарза восторженными криками: лучший полководец империи, Андарз, бил и ласов в Аракке, и рогатых шапок за Голубым Хребтом, и аломов он тоже бил, в их поганых горных гнездах. Загремели барабаны и флейты, Андарз выехал вперед, к самому берегу канала. На мятежном военачальнике был боевой кафтан, крытый синим шелком. На одной стороне кафтана были вышиты единороги, на другой — драконы. Вслед за ним несли знамя, украшенное узлами и языками пламени. Шлем свой Андарз снял и отдал оруженосцу, а голову повязал красной парчовой повязкой. В руках у него был зеленый шелковый свиток, намотанный на сандаловый валик городская петиция.
Киссур вышел на самый край стены, в алых боевых доспехах и шелковом плаще, поверх которого сверкали на солнце рукояти двух секир, самца и самочки.
— Сударь, — закричал Андарз, — зачем ненужное кровопролитие? Умоляю пропустить петицию к государю!
И замахал зеленым шелковым свитком.
— Ах ты казнокрад, — отвечал ему Киссур, — сшей-ка себе из твоей петиции штаны, а то их у тебя двести штук, и все из кожи чахарских нищих!
Три года назад господин Андарз подавлял восстание в Чахаре, и сильно разбогател, арестовывая людей, подозреваемых в богатстве, и отпуская за взятки бунтовщиков.
— Сударь, — закричал Андарз снова, — умоляю допустить мирный народ во дворец!
— Ах ты собака, — отвечал ему со стены Киссур, — и промеж ног-то у тебя не больше кисточки для письма! Поглядись в зеркало! С такой рожей, как у тебя, не то что во дворец, и в рай не пускают!
Тут мятежный начальник полиции увидел, что к переговорам этот человек неспособен, поменял тон и завопил:
— Ну, Белый Кречет, я тебя заставлю кричать курицей!
Повернулся к сотнику, случившемуся рядом, и сказал:
— Передайте совету, что сегодня он будет заседать в Зале Ста Полей. Я приведу в него государя, как утку на поводке, и он подпишет конституцию.
— Это разобьет его сердце, — сказал сотник.
— Разбитое сердце лучше, чем отрубленная голова, — ответил Андарз.
С этими словами Андарз махнул платком: загремели барабаны, и множество лодок поехало вниз по течению. В лодках сидели парчовые куртки и ловко пихались шестами.
— Эй, ты Белый Кречет, — закричал человек на первой лодке, — что сидишь за стеной, как вошь за шапкой?
Киссур выскочил на стену, упер в расщелину стены лук, укрепленный серебряными пластинами, взял из колчана стрелу с гудящим хвостом, наложил ее на тетиву и выстрелил. Стрела вошла в воду перед первой лодкой, и так и осталась торчать из воды, а лодка налетела на стрелу и перевернулась. И тут же другие лодки стали застревать и переворачиваться. „Это колдовство Арфарры“ — в ужасе закричали бунтовщики, а Андарз побагровел и воскликнул:
— Я понял, в чем дело! Эти люди поставили ночью вверх по течению заостренные колья, на них-то и налетают наши лодки. И прибавил, обращаясь к племяннику:
— Если бы чернь не разорила варварскую слободу, можно было бы пригрозить варварам, что мы расправимся с их женами и лавками, и они непременно бы сдались! Я всегда говорил, что недостаток гуманности вредит лучшим предприятиям!
А Киссур и его воины на стене хохотали, глядя на лодки. В эту минуту на берегу раздались крики:
— Чудо, чудо! Сам Господь нам помогает!
Киссур обернулся и увидел, что вверх по течению идут, без весел и без канатов, тридцать больших лодок. Киссур некоторое время смотрел на этакое чудо, а потом крикнул Алдону:
— Я знаю, в чем дело! Видишь возвышение на корме? Под днищами этих лодок есть колеса, а в возвышении сидят люди, которые вертят колеса ногами!
Поняв, в чем дело, Киссур приказал рвать тряпки в домах и цветы в саду и бросать все в воду, навстречу лодкам. Вскоре плети клематисов и шелковые гобелены запутались в колесах кораблей, и течение стало сносить их вниз.
Тогда Андарз велел привести торговые суда, связывать их цепями и ладить лестницы с борта. Долгое время штурм не удавался. Вдруг ветер переменился, и цепь кораблей швырнуло к угловой башне. Люди выставили лестницы и стали взбираться наверх. Киссур, однако, зря времени не терял. За ночь в дворцовых мастерских было изготовлено много полезных машин, и особенно много пользы причинила одна, поставленная слева от ворот. Камни с нее в конце концов проломили палубу одного из кораблей. Но после этого корабли, связанные цепью, вновь сомкнулись и уже не отходили от башни. Огонь их не брал, так как Андарз обмазал палубы какой-то смесью глины с уксусом и велел все время их смачивать.
— Вперед, — сказал Киссур, перехватил покрепче обе секиры и спрыгнул на первый из кораблей. Там он принялся орудовать этими секирами с необыкновенным проворством, не разбирая, что перед ним — человек или корабельная балка.
— Он сейчас потопит корабль, — раздались испуганные крики.
Андарз на берегу установил высокий алтарь, повалился на красную циновку перед алтарем и воскликнул:
— О небо! Если эти негодяи правы, то уничтожь меня на месте, если же прав народ, уничтожь негодяев!
В этот миг одна из небольших лодок, отошедших от берега, столкнулась с угловой башней, а вслед за ней и вторая. Андарз бросил на алтарь щепотку благовоний — из курильницы взвился легкий дымок. Вдруг раздался треск, словно с неба содрали шкурку, потемнело и загрохотало, из воды поднялись огромные золотые вилы и с силой ударили в дворцовую стену.
И если вы хотите узнать, что случилось дальше, — читайте следующую главу.
Взрыв был такой силы, что Киссура на корабле шваркнуло о палубу. Он открыл глаза и увидел, что в дворцовой стене зияет два больших проема до самой воды, а с верхушек проломов сыплются его люди и серебряные гуси, словно караван, поскользнувшийся на дороге в обледеневшем ущелье. В этот самый миг к лежащему Киссуру подскочил один из военных чиновников, ткнул в него мечом и заорал:
— Сдавайся! Нас тысяча, а ты один.
Киссур отказался:
— Ах ты наглая курица! Удача одного удачливого сильнее силы тысячи сильных!
— Ах ты собака, — закричал сотник, — ты затеял эту резню и обрек на разграбление дворец, спасая свою шкуру, а не государеву! Убудет ли от государя, если он подпишет конституцию?
— Дурак, — возразил ему Киссур, — или государь Бог, и тогда ему не надобна конституция, или государь — человек, и тогда конституции не надобен государь. А государь с конституций — это как штаны, жареные в масле — и съесть нельзя, и носить не хочется. Знаем мы эти штучки с конституциями в Варнарайне!
Тут чиновник сообразил, что в спорах такого рода словесные аргументы не бывают окончательными, рассердился и ударил Киссура мечом. Но Киссур поймал лезвие меча в щель между обухом секиры и крючком, дернул на себя и вырвал меч из руки чиновника. После этого он подпрыгнул спиной, вскочил на ноги и нанес чиновнику такой удар, что одна половинка чиновника упала по одну стороны палубы, а другая половинка чиновника упала по другую сторону палубы. Киссур оглянулся и увидел, что на корабле нет ни одного живого человека в кафтане городской стражи, а парчовые куртки едут на лодках прямо в проломы. „Ого-го, — подумал он, — дело плохо“, — сделал прыжок карпа и ушел в воду.
Киссур плыл под водой, пока не зацепился за парчовую скатерть. Он посмотрел вверх и догадался, что скатерть свисает с деревянного колеса одной из лодок, пущенных Андарзом. „А ведь между колесом и днищем должен быть воздух“ — подумал Киссур. Он подплыл ближе и осторожно просунул голову между лопастями, в узкий и длинный деревянный колодец.
Вскоре наверху послышался шум приставшей лодки и голоса:
— Господин Андарз приказал увести лодку.
Киссур раскорячился и уперся поплотней, плечами в стенку колодца, а ногами в деревянную лопасть.
Колесо заскрипело. Киссур раздулся от натуги.
— Нет, — сказали наверху, — застряло. Надо нырять вниз.
— Какого беса — нырять! Там дворец грабят! Меня жена вечером спросят — ты что делал, когда грабили дворец? Что я ей отвечу: тряпку из колеса тащил? Ты думаешь, дворец каждый день будут грабить?
— Теперь, может, и каждый день, — возразили неуверенно.
Вскоре послышался плеск весел, и лодка со стражниками пошла дальше, через канал.
Через час Киссур выбрался на палубу. Плоскодонку снесло вниз по течению, довольно далеко от дворца. Солнце уже садилось в воду. Вокруг простиралась безбрежная водная гладь, где-то справа торчали игрушечные домики предместья. Слева начинались Андарзовы болота: Киссур усмехнулся, вспомнив, что мятежный военный чиновник даже и не пытался брать дворец со стороны своих болот.
На палубе, глазами вниз, лежал десятник, убитый камнем из катапульты. Киссур сбросил свой шелковый кафтан и переоделся в полицейскую одежду, снятую с убитого бунтовщика. „Поистине, — подумал он, — в мире поменялся местами верх и низ, если бунтовщики одеты в парчовые куртки“. Повертел в руках кинжал с красивой рукояткой в форме свернувшегося пятиглавого дракона с красными рубиновыми глазами, и сунул в рукав.
Бой был, в сущности, кончен: не было такой силы, которая помешала бы Андарзу взять дворец. Но Киссуру не хотелось, чтобы про него говорили, будто он отправился на тот свет, не прихватив с собой какого-нибудь врага. Нана? Андарза? Шиману? Это уж как получится.
В полдень Киссур подошел ко дворцу первого министра. Золотые двери были распахнуты настежь, и во дворе раздавали народу мясные пироги, круглые, как небо, и рисовые пироги, квадратные, как земля. На дверях повесили табличку: „Первый министр народа“. Какой-то лавочник надрывался:
— Снимите! Я ее позолочу!
Киссур пропихнулся к бочонку, с которого раздавали пироги, и взял себе тот, который с мясом.
Сосед-башмачник пихнул его под локоть и сказал:
— Все, братец! Раньше богачи задабривали чиновников, а теперь будут задабривать народ!
Двор гудел голосами:
— А что Андарз разрушил стену, так это никакое не колдовство, а штука под названием порох, они ее вместе с первым министром варили для похода на „черных шапок“.
— А вот моя соседка и говорит…
— А где сейчас Добрый Совет — в префектуре?
— Нет, во дворце, в Зале Пятидесяти Полей.
Зала Пятидесяти Полей стояла на берегу озера в государевом саду. Это был двухэтажный павильон, который государыня Касия выстроила когда-то для министра Руша, с нефритовыми колоннами и крытой дорогой вокруг второго этажа. Дорога переходила в двухэтажный мостик через красивую, покрытую цветущими лотосами заводь. Солнце стояло в самом зените, огромные гладкие листья лотосов обвисли от жары и чуть шевелились, как бока огромной доброй коровы. Дворцовые арки, похожие на удивленно выгнутые брови женщины, недоуменно рассматривали народ.
Простолюдинов в залу не пускали, но человека в парчовой куртке со знаками отличия пустили беспрепятственно.
В зале было около шестисот человек, скромно одетых, и с красными повязками, завязанными в форме ослиных ушей. На поясах у них были таблички из носорожьей кости с обозначением округов и имен. Посередине залы, на большом помосте, стоял алтарь Единому, украшенный цветочными шарами и шелковыми лентами. Справа от алтаря были трибуна и длинный стол, за которым сидел Шимана и двенадцать избранных собором сопредседателей. Нана не было. Министр гулял где-то по городу на плечах народа.
Киссур с сожалением убедился, что людей на трибуне охраняет дюжина телохранителей. Все двери были в двойном кольце охраны, а на полупустой галерее вокруг второго этажа стояли, стараясь особенно не выглядывать, несколько лучников с угрюмыми глазами. Один из лучников заметил пристальный взгляд „парчовой куртки“ и нахмурился. Киссур, деланно зевнув, отвернулся.
В этот миг в зал вбежал племянник Андарза и закричал:
— Братья! Только что гражданин Андарз взял четвертую стену дворца! Он клянется, что сегодня вечером вы будете заседать в Зале Ста Полей! Он приведет туда государя, как гуся на поводке, а на другом конце поводка повесит Чаренику! Ничто не спасет изменников!
Тут они стали обсуждать какую-то гнусность, и Киссур стал проталкиваться к выходу. Тем временем на ораторское возвышение вскочил кривоногий ткач. Киссур прислушался.
— Граждане, — сказал ткач, — что я слышу! Народные представители сидят здесь и праздно болтают! Андарз заявляет нам, что берет помимо нас в плен государя, и мы рукоплещем этому! Но кто этот человек, Андарз? Он был рабом богатых и тираном бедных! Он расправился с нашими братьями в Чахаре, и еще два дня назад он пытался заставить государя подписать манифест, который передал бы всю власть над империей в руки семерых негодяев, шестерых из которых он грозится повесить, а седьмой — он сам. Мыслимо ли видеть, как плоды свободы народа вырывают из рук народа?
Пока ткач говорил, у алтаря за его спиной какой-то человек в курточке садовника наливал в светильники масло. Киссур внимательно следил за этим садовником. Тот покончил с маслом и собрал пустые кувшины. К изумлению Киссура, садовник с тележкой не стал спускаться вниз к тяжелым, охраняемым стражей дверям, а шмыгнул куда-то за колонну второго этажа и пропал. Киссур не спеша поднялся по галерее и толкнул стену в том месте, где пропал садовник. Стена подалась, — это была служебная дверь, для красоты сделанная незаметной. За дверью начиналась крытая дорога через пруд. Садовник уложил кувшины в подвесной короб, достал из-за пояса ключ и стал аккуратно провешивать в ушки двери большой замок.
— О, — сказал Киссур, — это то, что мне нужно!
Он вынул из руки садовника ключ, вытащил замок и пошел.
— А дверь? — горестно спросил садовник. Киссур оглянулся, снял с соседнего фикуса синюю ленточку, продел ленточку в ушки двери и завязал.
— А дверь обойдется и этим, — наставительно сказал Киссур.
Старенький садовник вздохнул и украдкой утер слезу.
Киссур пересек крытую дорогу, свернул налево и направился, ведомый безошибочным инстинктом, к дому господина Мнадеса, бывшего главноуправляющего дворца. Замок он забросил в первый же случившийся рядом прудик.
Через пять минут после того, как Киссур исчез за крытым мостом, на галерее поспешно прошел другой человек. Он оглянулся, с удивлением поглядел на дверь, которой, очевидно, не видал со внутренней стороны, нагнал садовника и принялся его расспрашивать. Пожевал губами и заторопился обратно.
Это был человек из личной охраны господина Нана: в отличие от бунтовщиков, в глаза не видавших ни Киссура, ни дворцовой роскоши, этот охранник был с Наном в Зале Ста Полей, когда Киссур читал свой доклад, и у него была неплохая память на лица.
На рыночной площади Святой Лахут собрал своих приверженцев и сказал:
— Братья! Отчего это верующим не удалось переправиться через канал, а негодяю Андарзу — удалось? Мне было видение, что наша неудача произошла через колдовство Андарза! И еще мне было видение: отчего это богачи в совете запретили Андарзу штурмовать последнюю стену? Да потому, что там заседают предатели, снюхавшиеся со дворцом, и такое между ними и Андарзом было соглашение!
Уже настала третья четверть дня, когда к мятежному министру полиции явились десятеро горожан во главе с кожевником. Они сказали, что они городская депутация и просят его подождать со штурмом.
— Так, — сказал Андарз, — народ не доверяет мне?
— Что вы, — возразил кожевник, — но важно, чтобы конституция имела конституционное начало. Притом оборванцы устроили погром в варварской слободе. Мы это осудили. Но нельзя ли направить часть стражников на соблюдение порядка в городе?
Андарз был человек воспитанный. Он поцеловал указ и приказал прекратить приготовления к штурму. Потом повернулся к своему племяннику и произнес с усмешкой:
— Что ж! Поеду-ка я ко дворцу господина Мнадеса. Меня ждут его ламасские вазы!
Но когда господин Андарз доехал до дворца, ваз там не оказалось. Вся мостовая на сто шагов была усеяна черепками ламасских ваз и другой утвари, на площади пылал веселый костер из инисских ковров, и над толпой раздавался веселый крик: „Кто украдет хоть ложку, будет повешен!“
Господин Андарз побледнел, лишился чувств и упал бы с коня, если бы племянник не подхватил его вовремя.
Киссур увидел Андарза со второго этажа дома господина Мнадеса. Киссур усмехнулся, швырнул на пол кусок окорока, которым лакомился в компании лавочников, и легко побежал вниз по лестнице.
Киссур выбежал за ворота, но начальника стражи уже нигде не было. Он свернул в боковой двор: Андарз, упав с коня, лежал у какого-то черепка и горько над ним рыдал. Его свита столпилась вокруг в нерешительности. Уже темнело. Киссур сжал покрепче рукоять боевого топорика и пропихнулся меж людей.
— Куда прешь, — закричал кто-то, и несколько рук вцепились в Киссура.
Андарз поднял голову.
— Осторожней, — крикнули в толпе. — Арфарра всюду разослал убийц!
— Приведите-ка его сюда, — велел мятежный министр полиции.
Киссура потащили вперед. Он закрыл глаза и опустил голову. Потом он открыл глаза. Андарз смотрел прямо на него, и серые глаза Андарза были полны слез. Под каменной стеной было уже совсем темно.
— Рысий Глаз, — заорал Андарз на Киссура, — ты что здесь делаешь? Уже принес ответ от Чареники?
Киссур молчал.
— Я тебя куда послал? А ты пошел с толпой черепки бить?
— Господин, — тихо ответил Киссур, — вы забыли дать пропуск через передовые посты.
— Выдать ему пропуск, — распорядился Андарз, — и десять палок за опоздание. Ответ Чареники к утру должен быть у меня.
Андарз повернулся и ушел.
Киссура разложили на малых козлах, всыпали десять палок и выдали пропуск.
— В Залу Пятидесяти Полей, — распорядился Андарз.
Когда всадники проехали уже три или четыре улицы, племянник Андарза тихо наклонился к его уху и прошептал:
— Дядюшка, вы поняли, кто это был?
Андарз страшно осклабился в темноте и ответил:
— Мне нет никакой пользы убить этого человека сейчас. А теперь он вернется во дворец и еще успеет перед смертью сделать для меня много добрых дел; может быть, убьет Чаренику.
— А он не опасен? — возразил племянник.
— Наоборот! Дворец защищают разве что сорок лавочников. Если он отговорит государя от сдачи, что может быть лучше?
На полпути к Зале Пятидесяти Полей господин Андарз встретил господина Нана. Они слезли с коней и расцеловались на глазах народа. Обратно народ их не пустил: принесли откуда-то стол, обломали ножки, посадили обоих министров на стол и понесли на руках. Господин Андарз вскочил на ноги, разодрал на себе шелковую рубашку, обнажив красивую, цвета миндаля грудь, и закричал:
— Граждане! Я всю жизнь лгал и всю жизнь был рабом. Сегодня я счастлив, потому что я с вами. Если я завтра умру, я умру свободным!
— Эка, — сказал кто-то внизу, — это, оказывается, он был рабом. А кто комаров под столицей развел?
В столице последние годы прибавилось комаров: они родились на болотах, в которые по совету Андарза было превращено все левобережье.
Перед Залой Пятидесяти Полей были каменные подмостки для храмовых представлений. У подмостков народ бил глиняные изображения яшмового аравана Арфарры, помощника бога-покровителя тюрем.
К Нану выскочил командир его личной охраны, варвар из „красноголовых“, и зашептал что-то ему на ухо, время от времени кивая на крытый мост, ведший через пруд ко второму этажу. Нан слегка усмехнулся и громко сказал:
— Вы правы, сударь! Почему бы вам не охранять Добрый Совет? Это, воистину, важнее меня!
В зале Шимана Двенадцатый расцеловался с Наном:
— Господин Нан! Небо избавило вас из когтей негодяев и колдунов, чтобы давать нам советы! Разве мы, люди цехов и лавок, понимает дальше своей лавки? Сколько мы уже совершили по скудоумию ошибок! Направьте же нас на истинный путь!
Господин Нан прослезился и молвил собравшимся:
— Злые люди обманули государя и держат его в плену! Кто такой этот Киссур? Ставленник Мнадеса и последняя опора дворцовых чиновников! А человек, выдающий себя за Арфарру? Вообще самозванец, — его зовут Дох, он был арестован в Харайне за казнокрадство, бежал из тюрьмы и мошенничал в столице!
Эти сведения породили всеобщий восторг, а господин Нан продолжил:
— Граждане! Помните — революция должна быть человечной! Помните истинная человечность — не в том, чтоб, спасая одного, губить тысячи, а в том, чтобы спасти тысячи, хотя бы и пожертвовав одним человеком.
Граждане! Я слышал на улице крики о том, что всякий излишек оскорбляет бога, и что богачи не могут быть добродетельными. Те, кто это кричит — провокаторы и агенты Арфарры! Граждане! Истребляйте провокаторов железной рукой и раздавайте народу больше хлеба и мяса!
Обе эти рекомендации были приняты единогласно. После этого совершили молебен об удачном исходе революции, и Нан, Андарз и Шимана, пешком сквозь толпу ликующего народа отправились на обед в белокаменный дом Шиманы, стоящий чуть в стороне от рыночной площади.
Площадь кишела народом, торговцы сгинули, переломанные лавки были нагромождены одна на другую.
— Великий Вей, — негромко спросил Нан, — что с площадью? Арфарра разорил рынок?
— Нет, — сказал Шимана, но люди нашли, что здесь лучше говорить.
— Если государь подпишет конституцию, — сказал Нан, — как мы поступим с Киссуром и Арфаррой?
— Как можно, — возразил один из спутников, — вводить в действие конституцию, не расправившись с ее врагами?
После света, толпы и криков Нан очутился в небольшой, двуступенчатой комнате, в глубине сада. Комната, как и два года назад, была завешана красными циновками. В глубине комнаты по-прежнему сидела пожилая женщина, писаная красавица, и ловко плела циновку. Нан и Андарз совершили все подобающие поклоны, а толстый Шимана стал на колени и некоторое время целовал ей ноги.
— Что, Нан, — спросил тихо Андарз, начальник парчовых курток, — вы по-прежнему опасаетесь быстрых перемен?
Нан ответил:
— Ничто не бывает дурным или хорошим само по себе, но все — смотря по обстоятельствам. Все мысли чиновника должны быть о благе народа. Если в стране самовластие — он использует самовластие. Если в стране революция он использует революцию.
Шимана встал с колен и хлопнул в ладоши: вооруженные люди внесли праздничную еду, поклонились и пропали. Между прочим, на серебряном блюде внесли круглый пирог-коровай. Шимана разрезал пирог на три части и с поклоном положил Нану на тарелку кусочек пирога. Нан взял другую треть пирога и с поклоном положил ее на тарелку Андарзу, а Андарз, в свою очередь, поднес кусочек пирога хозяину. После этого гости приступили к трапезе.
— А что, — спросил Нан внезапно, — я видел, как на площади народ теребил этого негодяя Мнадеса, и потом встречал обрывки Мнадеса в разных местах. Как вы об этом полагаете?
— Я об этом полагаю, — отвечал с важностию Шимана, — что это дело божие.
Нан взглянул в глаза еретика и с удивлением обнаружил, что они совершенно безумны.
— Великий Вей, — сказал с тоской министр Андарз, — они разбили все вазы из собрания Мнадеса. Последние вазы Ламасских мастеров! И знаете, кто это был? Только лавочники, ни одного нищего! Нищие завидуют лавочникам, а не министрам! Все разбили, и кричали при этом: „Кто украдет хоть ложку, будет повешен!“
Шимана не удержался и сказал:
— Это автор памфлета о „Ста вазах“ растравил им душу. Если бы не этот памфлет, о вазах бы не вспомнили.
Это было жестоко: многие знали, что автором памфлета о „Ста Вазах“ был сам министр полиции.
— Эти вазы, — сказал Андарз, — спаслись при государе Иршахчане, когда дворец горел три месяца. А знаете, что эти лавочники сделали потом? Попросили заплатить им за шесть часов работы!
Наконец глава еретиков, беглый министр полиции и народный министр закончили праздничный обед. Андарз едва притронулся к еде. Перед глазами его стояли печальные и немного удивленные глаза зверей на раздавленных черепках. Он едва сдерживал себя, чтоб не разрыдаться и чувствовал, что что-то непоправимо оборвалось в мире.
Подали чай.
— Что мы будем делать, — сказал Нан, — если государь не подпишет конституции?
Еретик Шимана подозвал мальчика с розовой водой, вымыл в воде руки и вытер их о волосы мальчика.
— Мне было видение, — сказал Шимана, что государь Миен жив.
Государь Миен, напомним, был старший брат царствующего государя Варназда, тот самый, которого монахи-шакуники подменили барсуком. Вдовствующая государыня дозналась об этом и казнила и барсука, и монахов.
Шимана хлопнул в ладоши: одна из дальних циновок приподнялась, в глубине комнаты показался человек. По кивку Шиманы он подошел поближе. Ему было лет тридцать на вид. Простоватое лицо, подбородок скобкой, глаза широко расставлены и чуть оттянуты книзу. Самое смешное, что человек и вправду несколько походил, сколь мог судить Нан, на казненного юношу.
— Как же вам удалось спастись, — спросил Нан, — и где вы были эти одиннадцать лет?
— Я, — сказал человек, по-детски выкатывая глаза, — был предупрежден о замыслах монахов, и лежал в постели, не смыкая глаз. Когда монахи, превратив меня в барсука, хотели меня задушить, я выскочил и утек через очаг. И, — запнулся государь-барсук, — я бегал по ойкумене одиннадцать лет, уязвляясь страданиями народа, а неделю назад мне во сне явилась матушка Касия, и сказала: „Сын мой! Иди в храм красных циновок и потри там голову об алтарь — Единый Господь простит тебя, и твой облик и твой престол будут возвращены тебе“.
— Я, — прибавил человек, с надеждою глядя на Нана, — буду хорошим государем. Я видел страдания народа.
Расколдованный барсук поцеловал руку Шиманы и удалился.
— Ну что? — спросил с надеждой Шимана.
— У него неплохие манеры, — сказал Нан.
— Нет такого идиотизма, — сказал министр полиции, — которому бы народ не поверил.
— Политика, — сказал Нан, — это искусство говорить языком, доступным народу. От их речей, — и он кивнул куда-то в сторону залы Пятидесяти полей, — народ скоро соскучится, а про барсука он понимает.
— Вот, — сказал Шимана, — и я то же думаю. Если государь не подпишет конституции… Хотел бы узнать ваше мнение: что мне делать с расколдованным барсуком?
— Заколдуйте его обратно, — фыркнул Нан.
Меж тем делегация Доброго Совета пожаловала во дворец. Государь наотрез отказался видеть этих людей. Киссур стал настаивать; с государем случился припадок астмы. Делегацию, в особом зале, принял Злой Совет. Глава делегации, пожилой старости цеха красильщиков, зачитал длинный шелковый свиток.
Староста был испуган великолепием дворца и отсутствием государя. Конечно, он был человек рассудительный, в оборотней не верил, днем, во всяком случае… Но кто его знает? Какой страшный старик с золотыми глазами!
Киссур стоял, презрительно выпятив губу. Спина Киссура болела от побоев, а душа… Великий Вей! Киссуру казалось, что все смотрят на него, как на труса. Он бежал! Кинулся в воду, как карась! Правда, он убил нескольких человек, Киссур не считал, скольких именно. Но он бежал, а не умер за государя! А почему? Да потому, что сам бой был несправедлив! Справедливый бой — это тогда, когда военачальник бьется с военачальником, а дружинник — с дружинником! Дружина не будет служить сеньору, который не дерется впереди, и сеньор никогда не потерпит, чтоб самый богатый противник достался какому-нибудь простолюдину. А здесь? Что за подлый бой!
Не только Андарз, негодяй и взяточник, не думал быть впереди, но сама головка мятежа заседала в городской префектуре и занималась… бог ее знает, чем она там занималась? Если шестьсот человек сошлись вместе, и это не войско и не пирушка, то разве можно понять, зачем они сошлись вместе?
Делегат окончил чтение, Киссур посмотрел на свиток и сказал:
— А ну-ка отдайте мне этот свиток!
— Он его разорвет! Не давай! — зашипел один делегат другому.
— Клянусь божьим зобом, — зашипел Киссур, — обязательно разорву, и на одном конце повешу Нана, а на другом — Андарза!
— Трудновато это будет тебе сделать, — съехидничал лавочник, — потому что в твоем войске — двадцать варваров, а в нашем, — весь народ.
Киссур усмехнулся и сказал:
— По трем причинам войско терпит поражение. Во-первых, когда военачальники больше хотят свести счеты друг с другом, чем с врагом. Во-вторых, когда, победив, воины, в погоне за добычей, перестают слушаться полководца и становятся уязвимыми. В-третьих — из-за зависти богов. Оттого же, что в одном войске больше народу, а в другом — меньше, поражения не терпят никогда.
После этого краткого обмена мнениями делегацию выпроводили вон, а государственный совет удалился на совещание.
Господин Лай наклонился к уху господина Чареники.
— Проклятый старик, — сказал Лай, — он предсказал сначала бунт, а потом — конституцию. Он хоть скажет, что делать дальше.
— Он, — холодно сказал Чареника, — предложит нам согласиться на всенародные выборы и на суд присяжных.
— Но тогда суд обвинит его… и тут же Лай прикусил язык, сообразив, что, как ни странно, именно Арфарре, да и Киссуру, конституционный суд не может предъявить ни одного обвинения. Более того, если речь зайдет о пересмотре несправедливых приговоров, приговор Арфарры будет отменен первым. Что и Чаренике, и Андарзу, и Лаю, и Хардашу, и даже самому Шимане Двенадцатому есть за что давать ответ: а отшельника Арфарру упрекнуть не в чем! И, конечно, нет никакого сомнения в том, что при всенародных выборах тысячи крестьян ойкумены проголосуют за своего бога, яшмового аравана Арфарру.
Чареника увлек Лая в сторонку и что-то зашептал на ухо.
Киссур поддержал Арфарру, которому было тяжело подниматься по ступенькам.
— Советник, — сказал Киссур, — позвольте мне повесить Чаренику! Он предал государя! Андарз посылал к нему какого-то Рысьего Глаза, а Чареника ничего об этом не сказал!
— Предоставь это дело мне, — промолвил Арфарра.
Члены Совета взошли в Голубую Залу. Арфарра сел в кресло о шести ножках, с рысьими головками по краям. Полуприкрыв глаза, он думал о том, что про Киссура говорят, будто варвар навел порчу на государя. Что народ истолкует припадок астмы как подтверждение этому, и что государь это знал, а все-таки с ним случился припадок.
— Что вы думаете по поводу конституции? — спросил его Чареника.
Арфарра улыбнулся и пробормотал, что сначала хотел бы узнать мнение других.
— Омерзительная бумага, — сказал некто господин Харшад, один из ближайших друзей Чареники и председатель Верхнего суда.
— Ба, — вскричал Киссур, — но вас не было в зале с делегатами, когда вы успели ее прочесть?
— Великий Вей, — сказал с достоинством господин Харшад, — зачем я должен ее читать, когда один из авторов ее — этот циник и негодяй Андарз? Разве простит он нам, что мы остались верны государю?
— Ах да, — сказал Киссур, — вы же сами подписали такую бумагу три дня назад, когда хотели зарезать меня в государевой спальне.
Арфарра не выдержал и молча схватился за голову.
— Господин Киссур, — сказал Чареника негромко, — положенье опасное. Хорошо бы человек, преданный государю, проверил посты вокруг дворца. Не сделаете ли вы это?
Киссур поднялся, щелкнул гардой о ножны.
— Ладно, — сказал он, — пойду проверю посты.
Киссур ушел, и Чареника опять спросил:
— Что вы думаете по поводу этих требований?
Мнение Арфарры сильно зависело от уровня воды во рве с ручными утками, который он на месте Андарза спустил бы в два дня. Он улыбнулся и пробормотал, что действовать подобает сообразно обстоятельствам, а не мнениям.
— Я думаю, — воскликнул господин Чареника, — что пока среди мятежников находится этот негодяй Андарз, и речи не может идти о переговорах. Это человек, составленный из преступлений и всяческого воровства; из-за него тысячи верст плодородных земель под столицей превращены в болото. А Чахарский мятеж! Андарз получил деньги для оплаты войска за два дня до штурма, а раздал их через два дня после! А во время штурма он нарочно положил половину войска, чтобы деньги убитых достались ему! У господина Нана обо всем этом были бумаги — теперь они у вас, господин Арфарра. Достаточно огласить их в народном собрании, и народ отвернется от Андарза.
— Боюсь, — сказал Арфарра, — что народ не обратит на это внимания.
— Как же не обратит, — возразил Чареника, — когда они уже умудрились запретить этому негодяю штурмовать дворец! Кое-кто, господин Арфарра, распускает вздорные слухи о том, что у вас нет документов господина Нана, и что завтра господин Нан сам предъявит эти документы в собрании! Ходят слухи, что вы тайно заказали у дворцового резчика копии двух печатей, овальной и с пеликаном, которые Нан тоже держал в сундучке! Лучший способ опровергнуть эти сплетни — принести сюда документы об Андарзе.
— А вы как думаете? — спросил Арфарра другого советника, господина Лая.
— Я ничего не думаю, — ответил советник, — пока не увижу документов об Андарзе.
Арфарра обвел глазами всех сидевших за столом: все одиннадцать смотрели на него, как коза на капусту.
— Хорошо, — сказал господин Арфарра. — Отложим заседание до вечера. Вечером, в присутствии государя, я оглашу эти документы.
Господин Арфарра улыбнулся, встал, и вышел из Голубого Зала, чувствуя себя в точности, как сазан на сковороде.
Обед в комнате, обтянутой красными циновками, продолжался. Унесли вторую перемену, третью, и перед гостями в теплых глиняных чашечках задымилась „красная трава“, а стол покрылся серебряными корзиночками, наполненными сладостями пяти видов и десяти вкусов.
О претенденте больше не было сказано ни слова, и было видно, что Шимана не очень-то доволен теми словами, что были сказаны.
Шимане принесли какую-то бумажку. Он прочитал ее, пожевал пухлыми губами и сказал:
— Господин Нан! Народ требует суда над теми, кто высосал его кровь и мозг. Я не скрою от вас, что Чареника — мой давний враг, и мне приятно знать, что мои враги — отныне враги народа. У вас есть папка на Чаренику и прочих: почему бы не зачитать ее завтра в соборе?
— Не знаю всех обстоятельств, — осторожно сказал Нан, — может быть, эти документы уже у Арфарры.
Шимана пошевелил свою чашечку.
— Ужасно, — сказал он. У этих, на площади, язык без костей! Станут говорить, что вы, мол, уже договорились с Арфаррой, купили свою жизнь ценой этих бумаг.
— Не думаю, — поспешно сказал начальник парчовых курток Андарз. — Там целая папка касается меня, и если б эти документы были в руках Арфарры, он бы нашел способ зачитать эту папку прямо с трибуны собрания.
Нан молчал. Шимана помахал принесенной бумажкой.
— Шесть часов назад, — сказал он, — в Голубом Зале самозванец Арфарра предложил государю восстановить вас в должности. Негодяй Чареника так и закричал: „Нан и Арфарра сговорились за счет блага народа“!
Нан молчал.
— Все дело упирается в документы, — нетерпеливо сказал еретик. — Что скажут, если вы откажетесь их огласить? Скажут, что вы еще надеетесь на примирение с дворцом!
Внезапно Нан вынул из рукава записку и протянул ее Шимане. Записку ему бросил в толпе какой-то из агентов Арфарры. Арфарра предлагал меняться: Нан отдает сундучок с документами, а взамен получает сына.
Андарз всплеснул руками:
— Какая дрянь! Отдайте ему бумаги!
Шимана внимательно прочитал записку и порвал ее.
Первый министр побледнел от бешенства.
— Вы думаете, — сказал он, — мы достаточно сильны, чтобы уже ссориться?
— Ничего Арфарра с вашим сыном не сделает, — возразил Шимана. В крайнем случае отрежет… чтобы тот не мог быть императором.
Слово, употребленное еретиком, было непозволительно грубым.
— Я думаю, господин Шимана, — сказал Андарз, — что сын Нана и государевой кузины, — единственный, помимо государя, ныне живой отпрыск государева рода, и вам стоит упомянуть об этом на вечернем заседании. А господин Нан за это отдаст бумаги, касающиеся вашего врага Чареники.
На этом и порешили.
Нан и Андарз откланялись и покинули комнату с красными циновками. Шамана остался наедине с писаной красавицей. Он поклонился и сказал:
— Документы — бог с ними, можно повесить Чаренику и без документов. Но вот что важно: чтобы Нан навсегда порвал с этими людьми из дворца и сам добивался их гибели. Кончилось время мира!
— Дурак! — сказала женщина, — народ повесит Чаренику за его преступления, а за какие преступления повесишь ты Арфарру?
— Матушка, — сказал Шимана, — я не понимаю, о чем ты?
— Выборы, выборы, — закудахтала женщина. — А кого выберут-то? В столице, пожалуй, выберут тебя! А в провинции-то выберут Арфарру!
Шимана ужасно побледнел.
— Можно обвинить его… и тут же замолк. Все те соображения касательно всенародных выборов и Арфарры, которые уже представлялись Чаренике, пришли в голову и его заклятому врагу. Но следующие слова писаной красавицы заставили Шиману окаменеть.
— Если Нан будет жить, — сказала она, — то кто-то из вас через три месяца отрежет другому голову! А если он умрет сегодня, то он станет богом-хранителем революции. И если смерть его приписать Арфарре и Киссуру, это и будет то преступление, за которое их можно казнить по суду.
— Матушка, — воскликнул Шимана, — я буду неблагодарной лягушкой, если не отомщу за смерть Нана! У нас хватит мужества дойти до эры истинного добра, даже если придется идти по трупам!
И пошел распорядиться.
Поездка Андарза и Нана к дому первого министра заняла почти час: народ не давал им проходу, осыпая жареным зерном. Министр полиции Андарз заплакал и стал на колени.
— Нан, — сказал он, — вы чувствуете запах свободы?
Нан, по правде говоря, чувствовал лишь запах чеснока.
Нан и Андарз прошли в широкий двор: там, среди ликующего народа, стояло десять сектантов, в красных куртках и с мечами, и впереди них — сын Шиманы, стройный, красивый юноша лет семнадцати. Нан знал его и любил: в отличие от своего отца, тот получил изрядное образование и учился в лучших лицеях.
Юноша опустился на колени перед Наном и произнес:
— Отец сказал: „Пока Арфарра держит его сына во дворце — иди и будь его сыном.“ Ах, господин министр! Этот колдун Арфарра сделал из бобов и бумаги целое войско наемных убийц и послал их по вашим следам: а вы даже свою охрану оставили в Зале Пятидесяти Полей. Можно мы будем охранять вас?
Андарз и Нан довольно переглянулись. „Все-таки Шимана устыдился, подумал Андарз. — Послал сына, для примирения, почти заложником“. Засмеялся, обернулся и спросил Нана:
— Как вы думаете, — примет государь делегацию или нет?
— Думаю, — сказал Нан, — что с ним случится приступ астмы.
— Что ж, усмехнулся Андарз, выпятив губу, он не понимает, что если с ним случится приступ астмы, то через месяц ему отрубят голову?
Нан поглядел на Андарза. Министр полиции, взяточник и казнокрад, был очень хорош сегодня. Его большие серые глаза так и светились, дорогой кафтан был измят и разорван на груди, и на высоком лбу красивого цвета спелого миндаля была повязана красная шелковая косынка. Он совсем не походил на того человека, который, два года назад, прятался в масляном кувшине и плакал в ногах Нана.
— А вы понимаете, — сказал Нан, что если через месяц государю отрубят голову, то через два месяца ее отрубят нам?
— Я думаю, что это совершенно неважно, — ответил Андарз.
Оба чиновника сошли с лошадей и расцеловались на прощание. Солнце билось и сверкало в мраморных плитах двора, челядинцы и красные циновки почтительно щурились в отдалении, и с холма, на котором стоял дворец, в раскрытые ворота виднелись бесчисленные беленые крыши и зелень садов, и пестрая толпа на улицах и площадях.
Андарз вскочил на лошадь и поскакал к своим войскам. Нан долго глядел ему вослед, на солнце, город, народ и небо. Обнял сына Шиманы, засмеялся и сказал:
— А вы правы! Арфарра попытается меня убить, — пошлю-ка я за своей охраной.
Черкнул записку и отослал с одним из секретарей.
Нан прошел по аллее, усыпанной красноватым песком, в малые покои в глубине сада. Он шел очень медленно. Встретив садовника, стал расспрашивать его, хороша ли в теплицах клубника, та, которую он всегда посылал государю. Полюбовался цветущими кувшинками и долго стоял в детской у пустой колыбельки.
— Ну, — хлопнул Нан юношу, — пошли за сундучком!
Сын Шиманы как-то растерянно улыбнулся и пошел за министром. Они прошли в малый, скромно отделанный кабинет, с толстым харайнским ковром во весь пол и неброскими гобеленами в белых и голубых тонах. В углу стояло множество богов-хранителей, и юноша вздрогнул дурного предчувствия, заметив среди них яшмового аравана Арфарру. Нан долго что-то делал у каминной решетки, так что сектанты даже подскочили, когда угол ковра вдруг стал опускаться, открывая щель, черную, как лаз в преисподнюю. Нан сошел вниз, а один из сектантов, вышивальщик по занятию, взял фонарь в виде шара, увитого виноградными гроздями, и полез за ним. „Экие аккуратные ступеньки — подумал вышивальщик. — У нас так дома не чисто, как у них в подземелье.“ Ход был довольно узок. Нан скоро остановился, вынул из стены небольшой сундучок и сунул его в руки сектанту. Сектант, топоча к выходу, полюбопытствовал:
— А куда ведет этот ход дальше?
— Во дворец. Можно даже дойти к моему кабинету.
— Ба, — так мы, значит, можем пробраться во дворец без всякого штурма? Или там — засада?
— Не знаю, — сказал Нан. — Об этом ходе знаю только я и государь. Я почел лишним сообщать о нем моему преемнику, а государь, сколь я знаю, мог и запамятовать.
— Ба, — промолвил сектант, — все-таки у нас неподходящий государь.
Нан помолчал, потом сказал:
— Этот Арфарра, вероятно, велел постукать по стенам, только нынче эти вещи не так строятся, чтобы до них можно было достучаться.
Тут они вышли в малый кабинет. Вышивальщик стал вертеть сундучком на столе, и Нан торопливо сказал:
— Его не открыть без шифра — бумаги сгорят.
Сын Шиманы улыбнулся ненатуральной улыбкой, словно карп на подносе, подошел к двери кабинета и запер ее на ключ изнутри. Двое сектантов скучали и бродили глазами по потолку.
— Итак, — сказал медленно Нан, — я отдаю вашему отцу бумаги, порочащие Чаренику, а что я получаю взамен, кроме народного восторга и репутации предателя?
Тогда все трое сектантов откровенно вынули из ножен мечи, и сын Шиманы стукнул кулаком по столу и заявил:
— Открывайте сундук! Больше вам ничего не осталось!
— Да, — согласился Нан, больше мне ничего не осталось, разве что вот это, — Нан встал, и юноша увидел, что министр вытащил больную руку из-за пазухи и держит в ней какую-то ребристую штучку с глазком посередине. Глазок выпучился на юношу, подмигнул.
— Это как называется? — удивился юноша.
— На языке ойкумены, — ответил насмешливо Нан, — это не называется никак, а сделана эта штука для того, чтобы защищать бедных министров, которых всякая сволочь норовит принести в жертву государственным соображениям.
Юноша схватился за меч и вышивальщик схватился за меч… Говорят, что на небесах эти двое жестоко поспорили: один показывал, что министр-колдун вытряхнул из своего рукава десять тысяч драконов, а другой говорил, что драконов не было, а была огненная река; и судья Бужва, вконец запутавшись, постановил, что это дело не входит в его юрисдикцию.
И если вы хотите узнать, что случилось дальше, — читайте следующую главу.
Убедившись, что весь Государственный Совет остается на заседании, Киссур, довольно усмехаясь, спустился в дворовую кухню, где под присмотром Алдона и двоих его сыновей, поварята в желтых передничках варили в огромном котле птичий клей.
— Готово? — спросил Киссур.
— Готово, — ответил Алдон.
— Тогда понесли, — распорядился новый фаворит.
— Что ты скажешь людям, — спросил Алдон.
— Я сначала сделаю их людьми, — усмехнулся Киссур, а потом и поговорю.
Варвары подхватили котел за чугунные ушки и потащили во внутренний дворик, где собралось большинство защитников дворца. Господин Андарз бессовестно преуменьшал, уверяя, что из городской стражи осталось в живых тридцать человек. Их было не меньше двух сотен.
Лавочник Радун-старший лежал на песке в одной набрюшной юбочке. При виде Киссура он приподнял голову и сказал своему собеседнику:
— Ишь, опять пришел ругаться. Ты как думаешь, наш склад в Лесной Головке уцелеет?
Склад имел все шансы уцелеть, так как Радун отдал дочь замуж за большого человека из „красных циновок“.
— Не знаю, — откликнулся собеседник. — А вот, говорят, народное собрание заседает сегодня в зале Пятидесяти Полей, и принимает там делегацию от уроженцев Варнарайна, в национальных костюмах. Если б мы были в этой делегации, то склад бы наверняка уцелел.
Киссур оглянулся и подошел к Радуну.
— А ну оденься, — сказал он.
Лавочник перевернулся на песке.
— А что, — сощурился он на юношу, — разве мне дали десять палок, что я не могу показать спину солнцу?
Все захохотали.
В следующее мгновение один из сыновей Алдона, из-за спины Киссура, вскинул рогатое копье и вогнал его в глотку умника.
Люди повскакали с мест, но в этот миг внимание их было отвлечено новым обстоятельством: племянник Алдона, бешено бранясь, вталкивал во двор, одного за другим, только что арестованных дворцовых чиновников. Пленники, связанные вместе, в своих нарядных кафтанах и придворных шапках, походили на гирлянды праздничных тыкв, которые продают на рынке в дни храмовых торжеств, раскрасив всеми восемью цветами и семьюдесятью оттенками. Воины пораскрывали глаза, увидев, что первым среди арестованных тащат сына Чареники.
Киссур подошел к пленнику и ткнул его в грудь.
— Все вы, — сказал Киссур, — изобличены в кознях против государства и в сношениях с бунтовщиками.
— Только попробуй отруби мне голову, — взвизгнул чиновник.
— Я вовсе не собираюсь рубить тебе голову, — возразил Киссур. — Я раздену тебя и загоню в этот чан с клеем. После этого купанья я заставлю тебя одеть опять твой нарядный кафтанчик, и отдам тебя моим солдатам: и они начнут сдирать с тебя кафтан вместе с кожей.
Тут лавочникам стало интересно, потому что раньше дворцовые чиновники драли с них кожу, а чтобы они драли кожу с чиновников, — такого не было.
— Я невиновен, — взвизгнул Чареника-сын в ужасе.
— Это хорошо, если ты невиновен, — сказал Киссур, — в таком случае бог оправдает тебя.
— Каким образом? — встревожился чиновник.
— Вас тут двенадцать человек, связанных попарно. Каждый получит меч и будет драться с тем, с кем он связан. Тот, кто невиновен, победит, а тот, кто виновен — проиграет. А того, кто откажется, я вымажу клеем и отдам солдатам.
Чареника-сын оглянулся на цепочку чиновников и истерически захохотал. Дело в том, что Киссур и Алдон так связали людей, что в каждой паре стояли смертельные враги, и мало кто из них отказался бы от возможности свести последние счеты.
Поединки продолжались три часа.
Когда все кончилось, Киссур обвел глазами своих воинов: лица у них налились кровью, глаза пританцовывали, — эге-гей, да это уже были не прежние лавочники, это были те самые аломы, чьи предки превращались в бою в волков и рысей!
— Эй вы, воры! — закричал Киссур. — Ох и будет вам завтра чем похвастаться перед предками! Ох и славную про вас сложат песню!
Тут Киссур произнес речь, и это была очень хорошая речь. Он сказал, что храбрость воина приобретает за одну ночь больше, чем корысть лавочника — за десять лет.
— Клянусь божьим зобом, — орал Киссур, — мы — как эти вейцы! Кто победит — будет прав в глазах бога, кто помрет — избегнет жуткой смерти! Мой предок, император Амар, двести лет назад переплыл этот ров с полусотней людей, и приобрел себе славу и богатство, и, клянусь всеми богами, я повторю сегодня то, что сделал император Амар! Пусть станут направо те, кто забыл о чести и выгоде, а налево — те, кто хочет убить своих врагов и преумножить свое добро! Мне не нужно много людей — чем меньше воинов, тем больше доля каждого!
А в Зале Пятидесяти Полей шло ночное заседание. На помосте сидел Шимана и двенадцать сопредседателей. За ними возвышался алтарь, крытый алым сукном. На алтаре стояли курильницы и золотые миски. В мисках плавали ветви сосен с прикрепленными к ним табличками.
Шимана поцеловал священные таблички и предложил:
— Посвятим первую часть заседания выборам делегации, отправляющейся во дворец, ибо первая, увы, вернулась ни с чем, — а потом господин Нан обещал прислать документы, в которых будет рассказана вся правда о злодеяниях Чареники и других негодяев, угнетавших народ.
Едва выбранная делегация отбыла во дворец, как к Шимане прибежал посыльный от Андарза и доложил, что к Зале Пятидесяти Полей от рыночной площади идет огромная толпа, и во главе ее — святой Лахут.
— Не стоит ли объявить их агентами Арфарры, — спросил один из сектантов, — и отрубить им головы?
— Нет, — возразил Шимана, — придется срубить слишком много голов. Лучше допустить народ в залу и побрататься с ним.
Делать нечего! Молебен пришлось отложить, и скоро огромная толпа народа окружила павильон, где заседали уважаемые люди и представители цехов. В павильоне растворили двери, и народ набился в проходы и верхние галереи. У пришедших в руках были фонари в форме красных орхидей, с надписями на фонарях „представитель народа“. Остальные размахивали приветственными флагами.
— Что-то у них слишком много флагов, — заметил один из членов Доброго Совета.
— Они насажены на древки копий, — шепотом ответил Шимана.
Сначала люди с красными фонарями вели себя тихо. Попав во дворец впервые в жизни, они с благоговением вертели головой, озирая изысканную резьбу на стенах и цветочные шары, свисающие с потолка. Потом ораторы из их числа стали выходить на сцену со словами благодарности собору и народу, и по мере каждого последующего выступления люди с красными фонарями вели себя все развязней, и даже скоро заплевали пол, на котором уселись, красной жвачкой от бетеля.
Первый оратор сказал:
— Предлагаю считать нынешний день первым днем нового времени. Прежние века не существуют для нас; нельзя считать жизнью то время, когда мы жили под пятой тирании.
Люди в проходах и ярусах одобрительно засвистели.
Вторым говорил человек в кафтане младшего дворцового писца.
— Люди, — сказал он, — никогда я не видел революции столь удивительной и возвышенной, рассыпающей благоухание вокруг, милостью привлекающей друзей, великодушием побеждающей врагов! Я сам видел, как при известии о революции расцвело золотое дерево во дворце!
Люди в проходах и ярусах одобрительно засвистели.
Третьим выступал человек в красной парчовой куртке и с оторванным ухом.
— Люди, — сказал он, — я всегда был справедливым человеком! Сердце мое такое, — где увижу негодяя, не могу заснуть, пока не съем у негодяя сердце и печенку! Всю жизнь я должен был скрываться от негодяев…
Слова его потонули в рукоплесканиях, — это был знаменитый вор Ласия Бараний Глаз.
Четвертым вышел человек в куртке мастерового.
— Люди, — сказал он, — посмотрите на себя: здесь тысяча стульев, и каждый человек сидит на одном стуле: странным показалось бы вам, если бы кто-то расселся на пяти стульях. Люди! Жизнь наша подобна этому залу, а имущество — местам в зале; на всех хватило бы поровну, если б богачи не сидели на пяти местах сразу! Как можно, уничтожив дворцовых чиновников, терпеть над собой рабство еще более страшное — рабство богачей?
Люди в проходах и ярусах закричали от радости, а Шимана застучал в медную тарелочку.
Пятый оратор был сам святой Лахут. Он сказал:
— Братья! О каком равенстве толкует Шимана? Он ест с золотых тарелок, а вы — с пальмовых листьев, он ходит в кафтане, крытом шелком, а вы — в штанах на завязочках. Вы посмотрите, сколько в этом борове сала! И каждая капелька этого сала, — высосана из мозга наших детей! Я-то знаю: сам был кровопийцей! Разве, о Шимана, равны богач и нищий? Разве, о Шимана, будут равны возможности, пока не станут равны состояния?
Шимана заметался на своем председательском кресле, как сазан на сковородке, и в этот момент, раздались крики:
— Человек от Нана! Человек от Нана!
От магического имени толпа расступилась, и на помост вспрыгнул молодой чиновник в шелковом синем платье и кожаных сапожках. На круглом воротнике были вышиты кленовые листья, какие носят секретари первого министра.
— Уважаемые граждане, — сказал молодой секретарь, — пришел час рассказать о некоторых преступлениях, совершенных негодяями, пившими кровь народа и терзавшими его печень. Раньше господин Нан не имел возможности рассказать об этих преступлениях, ибо негодяи угрожали его жизни, но он тайно собирал документы, в надежде на внимание народа.
— Поистине, — продолжал секретарь, — эти люди составлены из мерзости и лжи, и после смерти они попадут в самые злополучные уголки ада.
Секретарь замолк, откашлялся и стал суетиться в бумагах.
— Вот, например, один из них, будучи главой округа в Сониме, послал людей ограбить торговый караван из десяти судов. Когда же капитан каравана явился к нему с просьбой о расследовании, он вскричал: „Негодяй! В моем округе нет разбойников! Я вижу, ты сам по дешевке распродал добро, а теперь хочешь обмануть своего хозяина!“ Он велел бить несчастного капитана расщепленными палками, тот не выдержал пытки, признался и был повешен.
В Чахаре этот человек усмирял бунт. Как он обходился с крестьянами это один вопрос. Из-за спешности дела войска его были наемные. Он окружил столицу провинции, и накануне штурма ему прислали плату и продовольствие для солдат. Он задержал раздачу платы до взятия города, и все деньги, причитающиеся убитым, положил себе в карман. Но мало этого: он изменил план штурма, и велел брать город в лоб, чтобы убитых было больше!
— Или вот другой негодяй, — продолжал молодой секретарь. Восемь лет назад он построил мельницу в одном из округов Кассанданы. В округе было еще три мельницы, и все три были сожжены по его приказу его молодчиками, а он заломил неслыханные цены за помол. Один местный чиновник, сострадая народу, выстроил казенную мельницу. Счет за постройку мельницы пошел наверх. Человек, о котором я веду речь, подкупил кого надо, и счет вернулся с такою пометой: „Стоимость постройки, указанная в семьдесят тысяч, явно завышена. Реальную стоимость постройки записать как десять тысяч. Недостающие деньги взыскать с преступного чиновника. Надобности в мельнице нет, окупить она себя не может. Посему, дабы не отягощать казну, продать мельницу за десять тысяч в частные руки, если найдется желающий“. У честного чиновника не было ни гроша — он сгинул в тюрьме, а негодяй купил и эту мельницу за седьмую часть стоимости!»
— Имя, имя!.. — заорали с галерей и проходов.
— Арестуйте его, — вдруг завизжал Шимана, — это шпион Арфарры!
«Красные циновки» бросились к оратору, но к ним подскочили люди с красными фонарями в форме орхидей и стали лущить их этими фонарями по головам.
— Куда прешь, — орали они, — дай послушать!
Молодой человек вскочил на алтарь позади Шиманы и, не обращая внимания на поднявшуюся суматоху, звонко продолжал:
— Из года в год люди ставили разноцветные свечи перед духами предков. Этот негодяй через подставных лиц скупил несколько заводов по выделке синего воска, дал взятку в ведомстве обрядов и церемоний, и чиновники постановили, что отныне свечи на домашних алтарях должны быть только из синего воска! Не довольствуясь насилием над живыми, этот человек наживался на наших предках!
— Арестовать его, — верещал Шимана.
— И-мя, и-мя, — заходилась в крике галерея.
— Пожалуйста, — воскликнул оратор, — первый из негодяев — министр полиции Андарз, второй — глава красных циновок — Шимана!
Все на мгновенье оцепенели. Святой Лахут стукнул своим посохом о мраморный пол и возгласил:
— Благословен будет человек, говорящий правду!
— Так какого дьявола, — сказал оратор, тыча пальцем в спутников Лахута, — вы восстали, когда эта правда была сказана государю?
— Ты кто такой? — удивился один из сопредседателей.
— Меня зовут Киссур Белый Кречет, — отвечал юноша со ступеней алтаря, — и я пришел сказать тебе, Шимана, что ты напрасно потребовал от государя два миллиона золотом, обещая не допустить штурма дворца!
И прежде, чем Шимана мог отпереться от этакого обвинения, Киссур в один прыжок перемахнул с алтаря на стол, за которым сидел Шимана, схватил бунтовщика за волосы, как морковку за ботву, и на глазах у всех отрубил ему голову.
Тут телохранители Шиманы, опомнившись, бросились на Киссура. Юноша запрыгал по столу меж председателей собрания: стрела, пущенная в него, пролетела слишком высоко, из боязни ранить почтенных граждан, и угодила в священную чашу на алтаре. Чаша раскололась с печальным звоном, и белое молоко брызнуло во все стороны.
В зале воцарился совершенный бардак, товарищи Киссура, вскочившие в общей драке на помост, побросали свою красные фонари и выхватили кинжалы, — не прошло и времени, потребного, чтобы приложить печать к указу, — все двенадцать сопредседателей, имевших титул бессмертных, были зарублены, и в смерти их не случилось ничего, о чем стоило бы рассказать. Стража опомнилась и бросилась на выручку к покойникам, — но было поздно — Киссур и его люди бежали уже по галерее второго этажа, нырнули в служебную дверь, ведущую на крытый мост, еще мгновение, — и они один за другим, как лягушки, посыпались с моста через вышибленные витражи в реку.
— Что случилось, — спрашивали люди с другой стороны здания.
— Ба, — заорал вдруг кто-то, — красная слобода горит!
Действительно, за рекой над кварталом, где селились сектанты, отплясывала красная ботва, и народ бросился из дворца, кто — спасать свое имущество, а кто — желая нажиться на чужой беде.
В это самое время в зале Ста Полей перед государем Варназдом стояла депутация из двенадцати горожан. У них была с собой петиция о семнадцати пунктах, которая требовала от государя семнадцати обетов, как-то: вернуть обратно министра Нана, не назначать впредь министров без одобрения народного совета, распространить право храмового убежища на любое жилище, так как человек есть дивный Храм, созданный Богом, и еще четырнадцать пунктов, столь же предосудительных.
— Это все? — спросил государь.
Цеховой мастер поклонился и сказал:
— Ваша вечность! Еще ходят слухи, что министр Нан убит шпионами, посланными Арфаррой: если это так, то два колдуна, Киссур и Арфарра, должны быть судимы народом за это преступление.
Государь побледнел под маской, и руки его сжали золотые драконьи головки на ручках трона так, что будь эти драконы живыми, государь непременно б их задушил.
— Народ неправ! — жалобно сказал Варназд, — я прикажу сам разобраться!
Арфарра, стоявший у подножия трона, усмехнулся и тихо сказал Варназду:
— Не спорьте, государь, ибо в данный момент дело обстоит именно так, какова бы ни была истина.
Государь Варназд заплакал и велел принести тушечницу. В это время в зале показался Киссур с тридцатью стражниками. Чареника поглядел на него, не выдержал и сказал:
— Сударь, можно б и не опаздывать на собственные похороны! Да и в одежде надо соблюдать приличия!
Действительно, ферязь молодого временщика была, вопреки этикету, застегнута наглухо, а через плечо переброшен какой-то не очень чистый на вид конопляный узел. Киссур подошел к главе делегации, взял его за воротник и спросил, как он смеет вести переговоры от имени бунтовщиков.
— Сударь, — сказал горожанин, — не от имени бунтовщиков, а от имени народа.
— Ба, — сказал Киссур, взяв петицию. — Да, так и написано: от имени народа. Странно как-то. В языке ойкумены слово «народ» — синоним слова «земледельцы», у варваров слово «народ» — синоним слова «войско», а в вашей петиции «народ», я гляжу, синоним «лавочникам»?
— Сударь, — сказал с достоинством горожанин, — я не думаю, что вас должны сейчас занимать подобные тонкости, но когда я вернусь, я спрошу Шиману, что мы имеем в виду под словом «народ».
— Можешь спросить у него прямо сейчас, — ответил Киссур.
С этими словами он раскрыл свой конопляный мешок, сунул туда руку и вытащил из него голову Шиманы. Рот у Шиманы был раскрыт, как у большого сома, и ниже шеи у Шиманы ничего не было.
Горожанин завизжал. Чиновники в ужасе растопырили глаза. А Киссур обмахнулся своим мешком, поклонился государю и сказал:
— Истинная человечность — не в том, чтобы спасать одного! Истинная человечность — в том, чтоб, пожертвовав одним, спасти тысячи. Государь! Вы приказали мне наказать Шиману и других заговорщиков, и по возможности щадить народ. Я, ничтожный, хоть и с опозданием, но выполнил ваш приказ, и огласил перед Добрым Советом документы о преступлениях этого человека.
С этими словами Киссур высоко поднял голову Шиманы и швырнул ее на алтарь государя Иршахчана, в чашу для возлияний. Лица у чиновников и смутьянов стали белые, как бараний жир, ибо государь Иршахчан запретил кровавые жертвы и кровь в зале Ста Полей.
А Киссур велел горожанам встать на колени, скрутил их петицию в узел и хлестал их по рожам этой петицией, пока государь на него не раскричался. Тогда Киссур велел увести депутатов и повесить их на яшмовых воротах, потому что, как он выразился, ласку, забравшуюся в курятник, вешают без суда.
А дальше было вот что: Андарз, услышав о новостях, послал в город пятьсот человек, под командованием некоего Зуны. Им было известно мало, кроме разве того, что проклятые оборотни Арфарры, о которых столько говорили в эти дни, сорвались со стен в зале Пятидесяти полей и загрызли многих людей и даже иных бессмертных; и в тот миг, когда существование оборотней наконец-таки стало доказуемо через опыт, пошли слухи, что, пожалуй, это все-таки не оборотни, а справедливые духи!
Зуна вел своих людей в темноте, дорожками государева сада: вдруг послышался шорох и треск кустов; золоторогий олень мелькнул перед отрядом и скрылся; тщетно Зуна клялся божьим зобом и другими частями божьего тела, что это обычный зверь! «Нас предали» — закричал кто-то, и люди побежали назад. Нас предали, но кто же? Разумеется, Зуна! И бедного полковника утопили в соседнем озерке.
Полк побежал в заречную слободку; их не хотели пускать, но полк пробил стенку и водворился в слободке; беглецы из слободки побежали на площадь и стали кричать, что богачи и чиновники предали народ; — и в это-то время вдали, за излучиной канала, показались скованные цепями и горящие торговые лодки. Кто-то закричал, что надо открыть левый шлюз: течение воды в канале изменится на противоположное, и лодки уйдут наверх. Толпа бросилась к шлюзам, и столкнулась у шлюзов с солдатами Андарза, которым в голову пришла та же мысль. Оказалось, что шлюзы только что были попорчены намертво.
Река у рыночной площади по-прежнему страшно сужалась, склады на сваях и лодках загромождали ее, так как торговля с лодок облагалась меньшим налогом. Брандеры, сбившись в горловине, зажгли портовые склады, люди бросились спасать свое добро и грабить чужое; пламя забушевало, — увы: то было не пламя свободы, и не огонь красноречия, а просто горящие склады!
Днем депутация женщин и детей потянулась ко дворцу с повинной. Андарз в отчаянии велел стрелять в народ; половина его войска, услыхав такой приказ, бросилась на своих начальников; варвары Киссура, выскочив из дворца, помогли им в таком деле.
Киссур сдержал свое слово: он принес государю голову Шиманы, он развесил на деревьях, с которых еще не облетела листва вчерашнего праздника, две тысячи бунтовщиков или сочтенных таковыми, и Андарза он повесил, уже мертвого, на веревке из зеленой шелковой конституции.
А на следующий день Алдон, с двенадцатью товарищами, въехал во дворец Нана. Они ворвались в кабинет первого министра: винтовая лестница в форме боба, ведущая прямо на нарисованные небеса, была рассажена у основания, словно кто-то подрубил мраморный боб огненным топором, а там, где огненный топор прошелся по стене, вытекли и повисли на стеклянных ниточках глаза грустных богов. Алдон переступил через мертвого бунтовщика.
— Клянусь божьим зобом, — сказал товарищ Алдона, — вот так же перешибло скалу, когда умер отец Киссура!
Алдон зажал ему рукой рот и сказал:
— Не говори глупостей! Если ты скажешь такое Киссуру, он съест тебя живьем за оскорбление памяти отца!
И швырнул поскорее в грустных богов факел.
А еще через три дня к Арфарре явился Киссур.
— Я, — сказал Киссур, — ехал по городу и увидел, что из городской тюрьмы по вашему приказу выпущена дюжина лавочников, которых я туда посадил. Я повесил их во избежание дальнейших недоразумений. Что же это я ловлю рыбу, а вы выпускаете ее в реку?
Арфарра нахохлился и молчал.
— Завтра, оказывается, продолжал Киссур, — будет суд. И на этом суде будет сказано, что причина восстания — в кознях господина Мнадеса: он, видите ли, и был первым зачинщиком заговора, от которого погиб! И еще будет сказано, что Мнадес действовал рука об руку с «красными циновками», которые, вместе с подлыми дворцовыми чиновниками, искусственно вздували курс акций Восточной компании, дабы вызвать народное восстание и погубить через это реформы господина Нана! И что это еретики отдали приказ его убить!
Арфарра дернул за шнурок и сказал вошедшему чиновнику:
— Уже стемнело. Зажгите свечи. И пусть придет тот человек.
Киссур подождал, пока чиновник вышел, и продолжал:
— Семеро негодяев затеяли заговор против государя. Шестеро были трусами, а седьмой сбежал в город и поднял восстание. Я поклялся повесить Андарза и должен был сдержать обещание, но, клянусь божьим зобом, если бы я не поклялся, я скорее простил бы его, нежели остальных шестерых! А теперь что? А теперь имена этих семи вновь на одном листе: имена шестерых — в подписях под приговором, имя Андарза — в самом приговоре!
Арфарра откинулся на спинку кресла, склонил голову набок и глядел на Киссура золотыми глазами-бусинками.
— По дворцу, — продолжал Киссур, — ходят странные слухи. Слухи, что вы помирились с Наном; что Нан прячется не где-нибудь, а в своем собственном, то есть вашем теперь доме. Что едва ли не он готовит этот забавный процесс, где зачинщиком бунта будет назван человек, которого народ первым сбросил на крючья. Что я идиот. Я предложил вам место первого человека в государстве не затем, чтобы по дворцу ходили такие слухи.
Арфарра перевел глаза с плаща Киссура на красную с золотом папку на своем столе. Казалось, ничто так не интересовало его, как содержимое этой папки. Любому человеку на месте Киссура следовало бы понять, что надо уйти и не докучать Арфарра досужими разговорами, но Киссур был недостаточно для этого чуток.
— Почему, — закричал Киссур, — когда мои люди гибли на стенах, вы предложили государю вернуть господин Нана!
— Потому, — ответил Арфарра, — что государь никогда бы на это не согласился; и ничто так не уронило Нана в глазах бунтовщиков, как это мое предложение.
Киссур озадачился. Потом встряхнулся, стукнул кулаком по столу и сказал:
— А что вам мешает расправиться с Чареникой и прочей гнилью сейчас?
Арфарра глядел на Киссура, как старый опытный лис смотрит на молодого лисенка, словно раздумывая: учить малыша, как красть кур из курятника, или подождать, пока он подрастет.
— Что мне с тобой спорить, — внезапно сказал Арфарра, — а вот послушай-ка басенку. Были на свете навозный жук, жаба и ворон, — самые незначительные животные. Они все были связаны взаимными услугами и грехами, и однажды государь зверей, лев, охотясь в лесу, раздавил гнездо жабы. Жаба побежала к своим друзьям. Навозный жук вздохнул и сказал: «Что я могу? Ничего! Разве только пролечу под носом у льва, и он зажмурится.» «А я — сказал ворон, — как только он зажмурится, подскочу ко льву и выклюю ему глаза». «А я, — сказала жаба, — когда лев ослепнет, заквакаю над пропастью, и лев в нее свалится.» И так они это сделали, как ты слышал.
Киссур молча ждал, памятуя, что за всякой басней следует мораль.
— Можно, — сказал Арфарра, — арестовать Чаренику и осудить Нана. Но в ойкумене — тридцать две провинции, и в каждой из этих провинций высшие чиновники — друзья Чареники и Нана. Вчера эти люди помогли мне расправиться с Андарзом, сегодня — с «красными циновками», завтра помогут мне расправиться с Чареникой, а послезавтра — с Компанией Южных Морей. Что ты хочешь? Чтобы ставленники Нана сражались вместе против государя, как жабы и жуки — против льва, или чтобы они помогали государю казнить самих себя?
— Я хочу, — сказал Киссур, — чтобы в ойкумене не было ни богатых, склонных к своеволию, ни бедных, склонных к бунтам, и если эти люди поедят себя сами, это сильно сбережет силы.
— Тогда, — сказал Арфарра, — ты пойдешь вычистишь кровь под ногтями, и сделаешь, как я скажу.
В это самое время, когда Арфарра объяснял Киссуру методы справедливого правления, а в городе догорали последние головешки крытого рынка, — в это самое время на женской половине изрядного дома Чареники, бывшего министра финансов, под большим солнечником, сиречь тафтяным навесом, обшитом кружевами и камчатыми кистями, Янни, дочь Чареники, со своими подружками разбирала и строила наряды. Тут же, под солнечником, ползали ее служанки, кроя новую атласную кофточку с запашными рукавами, улыбаясь, по глупому девичьему обыкновению, и хихикая.
— Это, — говорила Янни, — разглядывая розовое тафтяное платьице, я, пожалуй, пошлю бедненьким, — вон как протерлось. А это, если хочешь, отдам тебе. Смотри, какие глазки у ворота. Если обшить подол лентами, и вон тут обшить, так вообще незаметно, что носили. Хочешь?
— Да, очень хорошенькое платье, — отвечала Идари, ибо именно к ней обращалась дочь министра. Идари никогда не бывала в такие ранние часы у подруги. Но три дня назад бунтовщики сожгли шестидворку, в которой она жила, дед и тетки куда-то пропали, а сама Идари с младшей сестрой бродила по улицам. Вчера какой-то варвар долго на них облизывался, а потом все-таки отвел к Чаренике. Обо всем этом Идари не очень-то рассказывала.
Вдруг в саду поднялся шум: зазвенели серебряные колокольчики, приветствуя высокого гостя, затопали слуги, раскатывая по дорожке красный ковер… Идари и Янни подбежали к перилам и увидели, что по красному ковру идет отец Янни, Чареника, а рядом с ним, опираясь на резной посох, тощий старик в богатой ферязи первого министра. На повороте дорожки под ковром сидел корень дерева. Арфарра зацепился посохом за корешок, уронил посох и сам чуть не упал. Чареника бросился за посохом, чуть не въехал в землю носом, подхватил посох, отдал хозяину, и стал усердно пинать проклятый корень ногой. «Немедленно спилить!» — кричал Чареника.
— Ишь, цапля, — сказала с досадой одна из служанок, и пошла, пошла бочком, подражая стариковской походке. — Вчера пришел, ничего не ел поваров-то всю ночь пороли!
— А когда в тюрьме сидел, — фыркнула Янни, — у Идари пирожки выпрашивал. Клянчил!
Идари покраснела. Она хотела сказать, что, во-первых, Арфарра не клянчил никаких пирожков, — она сама их принесла, а, во-вторых, она вовсе не для этого рассказывала об этом Янни. Но Идари только опустила головку и промолчала.
Надобно сказать, что на женской половине дворца мало что знали о происшедшем в городе, а только слышали, как Чареника ругает Арфарру самым последними словами. Идари — та очень тревожилась о судьбе Киссура. Но она знала его только под именем Кешьярты, юноши с льняными волосами и голубыми глазами. А про Киссура, нового фаворита, на женской половине знали только то, что у него во рту шестьдесят два зуба, и уши срослись за затылком.
Час прошел за хихиканьем, а потом Янни позвали к отцу. К девушкам Янни не вернулась, заперлась в своей комнате. Идари прошла к ней. Янни лежала, уткнувшись носиком в кружевные подушки, и рыдала. Идари стала ее утешать. Янни перебралась с подушек на плечо Идари и сказала:
— А этот человек, Арфарра, — ты с ним говорила? Он совсем противный старик?
Идари поглядела на подругу и осторожно сказала:
— Он совсем как кусочек сухой корицы, и в нем много хорошего. Я бы хотела, чтобы у меня был такой дед.
— Дед! — сказала Янни, — отец велит мне идти за него замуж!
Янни была, конечно, невеста Шаваша: но тот был фаворит опального министра и больше, чем покойник, и ничего Чареника в этот миг так не желал, как доказать свой разрыв со всеми этими бунтовщиками.
— Но ведь он же монах, — сказала Идари.
Янни заплакала еще громче.
Арфарра, действительно, был когда-то монахом-шакуником, но это ничего не значило. Во-первых, постригли его насильно, и клятвы за него давал другой человек, так что потом, когда Арфарра стал араваном Варнарайна, в монахах числили того, кто повторял клятвы. А во-вторых, монахи-шакуники все равно стали, по указу государыни Касии, мирскими людьми.
— И когда же свадьба, — спросила Идари.
— Сегодня, — всхлипнула Янни, — в час Росы, потому что-де завтра государь объявит траур по погибшим, и свадеб не будет три месяца! У меня нет даже времени сшить новое платье!
И от этой, последней обиды, Янни окончательно разревелась.
Идари выглянула в окошко: были уже сумерки, небо было как бы расписано красными лопухами, — пожар в городе продолжался третий день. Идари подошла и обняла подружку.
— Ты счастливая, — сказала Янни, — бедняки выходят замуж, за кого хотят.
— Нет, — сказала Идари, — я дала тебе клятву.
— Кто же, — возразила Янни, — знал, что отец выдаст меня за старика, да еще и палача вдобавок? Не надо мне твоей клятвы.
Идари молчала. Ей было все равно, за кого идти.
— А как ты думаешь, — спросила Янни, — если я выйду замуж за этого палача, я сумею сделать так, что Шаваша помилуют?
— Не думаю, — сказала Идари, — наоборот, его тогда совершенно убьют.
Вечером была свадьба: бог знает что за угодливая свадьба! Янни и Идари сидели за занавеской. Арфарра сидел бок о бок с Чареникой в паллии, вышитом лазоревыми цветами по голубой земле. На голове у него была парадная шапка первого министра, с широкой каймой. На кайме сидело шесть птиц, шитых жемчугом, а с каймы свисали лапки с золотыми репьями. Арфарра снял шапку и подкидывал одну из лапок. Ел он мало, и опять было ясно, что опять станут пороть поваров. Всем гостям было очень весело. Через час Янни пискнула и упала в обморок. Девушку унесли, и Идари пошла за ней.
К ночи поднялся шум: жениха провожали в опочивальню. Янни заплакала и сказала:
— Право, скажи, что я сегодня нечиста, будь вместо меня!
В пустой опочивальне Идари забилась под подушку и тоже стала плакать.
— Ты что здесь делаешь?
Идари обернулась и обомлела: над ней, высоко подняв рогатый светильник, стоял Кешьярта, — в боевом кафтане городской стражи, помятый и немного мокрый.
— Я, — сказала жалобно Идари, — вторая жена вашего начальника. Янни просила меня сказать, что она нынче нездорова, и что я вместо нее.
Киссур покраснел от гнева, а потом выронил светильник, упал на постель поперек Идари и стал хохотать, как сумасшедший.
— Что вы делаете, — заверещала Идари, — сейчас сюда придет первый министр!
Киссур вцепился в ворот кафтана и продолжал хохотать:
— Вот так зятек, — кричал он, — вот так зятек! Ох как я его повешу!
Чареника, бывший министр финансов, всячески желая доказать свою преданность, забыл упомянуть на женской половине, как о детали совершенно несущественной, что господин Арфарра отказался от звания первого министра в пользу Киссура. А Киссур, в свою очередь, опоздал к свадьбе, так как негодяи из красной слободы сильно задержали его, и в начале пира Арфарра сидел за столом посаженным женихом, как это часто делают.
На следующее утро Арфарра явился поздравить молодых, и уединился с Чареникой. Эти двое провели брачное утро вдвоем за бумагами, и от этого взаимного удовольствия были счастливы.
Когда они выходили из кабинета, им попалась бабка в полосатой кичке и сказала, что Киссур купается в пруду и от счастья помял угол беседки. Арфарра улыбнулся, потому что он не очень-то понимал, как можно быть счастливым из-за женщины, если ты — первый человек в государстве. Чареника сказал:
— Это хорошо, что Янни ему понравилась, потому что часто браки, заключенные ради блага государства, кончаются несчастиями из-за холодности жениха. Ведь у него не было никаких других привязанностей?
— Совершенно не было, — ответил Арфарра.
После этого Арфарра покинул Чаренику, спустился в сад и присел на мраморный пенек, щурясь и улыбаясь, как кот на солнышке. Тут из-за беседки, увитой глициниями, вышла девушка, и Арфарра узнал в ней девушку из Небесной Книги. Арфарра улыбнулся, вспомнив, как она неделю назад, пряча глаза, совала ему в руку корзинку. Как он тогда ее напугал! Что он посулил ей тогда? Хорошего жениха? «Если б — подумал Арфарра, — я ее встретил тридцать лет назад, я бы женился на ней. Может, и сейчас не поздно?» И Арфарра вдруг странно вздохнул, вдруг поняв, что, вероятно, даже первый человек в государстве может быть счастлив из-за женщины. А Идари подошла к старику, стала на колени и сказала:
— Ах, сударь, вы больше, чем колдун!
«Ее любовники будут смеяться надо мной, — подумал Арфарра, — ну и что?» — положил руку на голову девушки и погладил ее.
— Мы с Киссуром говорили об этом всю ночь, — продолжала Идари, — и сошлись на том, что вы умеете видеть за вещами и впереди вещей. Потому что если бы я знала, что Янни выходит замуж за Киссура, я, конечно, не осмелилась бы вновь попасться ему на глаза. И подумать только, что я еще кормила вас пирожками, а вы уже все знали! Что с вами, дедушка?
Последние слова Идари произнесла потому, что губы Арфарры вдруг как-то посерели. Он поднял голову и стал смотреть, как в лучах утреннего солнца к нему спешит, шагая по-утиному, новый префект столицы Чареника.
— Ничего, — сказал Арфарра. — А теперь беги отсюда, крошка, и никому не говори того, что ты сказал мне.
А Киссур между тем ускакал в город, и вернулся к тестю лишь вечером. Вот он подъехал с дружинниками к воротам, и увидел, что на них висит простыня, а на простыне — кровь.
— Это что такое? — спросил Киссур.
— Это такой обычай, — ответила ему бабка в полосатой кичке.
Киссур удивился и, пройдя в дом, стал искать, не был ли он вчера ранен. Ничего, однако, не нашел. Тогда он спросил своего вассала, Алдона:
— Слушай, помнишь, мы вчера вешали этих красненьких, и один так верещал, что мне пришлось на прощание зарубить его мечом? Как ты думаешь, он не мог мне обрызгать свадебный кафтан?
— По правде говоря, — ответил Алдон, — он это и сделал, только ты был такой сердитый, что мы не успели тебе это сказать.
— Да, — промолвил Киссур, — сдается мне, что не та кровь, какая надо, висит на этой простыне, и не очень-то это хорошее предзнаменование.
Относительно Нана Арфарра сказал Киссуру чистую правду, — никто не знал, куда он делся, и сам Арфарра не знал, хотя искал весьма пристрастно и до многого доискался.
Нан исчез не один: вместе с ним пропал и начальник его стражи, маленький варвар из народа аколь, человек дьявольской ловкости и преданный господину министру, — этот человек, по показаниям домашних Нана, вошел в кабинет министра через полчаса после того, как министр скрылся в нем с бунтовщиками. А когда Арфарра показал Киссуру его портрет, Киссур признал в маленьком варваре человека, который сошел во двор и отдал ему документы.
Арфарра стал выяснять, кто именно взял из колыбели маленького сына министра, и выяснил, что это был чиновник седьмого ранга Тий, один из бывших секретарей Нана, тот самый, который очень помог в эти дни Арфарре. Арфарра арестовал секретаря, и тот показал, что встретил Нана с маленьким начальником стражи в пустынной юго-восточной галерее. Нан сказал «Принеси мне ребенка и три пропуска с подписью Арфарры». Тий и начальник стражи пошли вместе. По дороге начальник стражи рассказал Тию, что он видел Киссура в Зале Пятидесяти Полей и сказал об этом Нану, и что Нан велел ему устроить в зале засаду. А потом, три часа назад, Нан прислал спешную записку убрать людей и явиться как можно скорее к Нану. Тот явился во дворец и прошел в кабинет. Там лежал сын Шиманы, убитый, и еще двое сектантов, а Нан сидел весь белый, и повторял, «Мой сын не останется в этом дворце, не оставлю сына Арфарре».
— А куда делся Нан потом? — спросил Арфарра.
— Не знаю.
— И он не пытался увидеться с государем?
— Нет. Он сказал: «Государь обиделся на меня, потому что я не так часто ездил с ним на охоту. Он нашел министра, который будет ездить на охоту столько, сколько хочется государю».
Нельзя сказать, чтобы первый министр исчез совсем без следов. Один инспектор по творогам и сырам встретил в пяти верстах от города трех оборванцев с ребенком, — оборванцы утекал прочь от горящей столицы, лица двоих показались инспектору странно знакомыми. Нашли чиновника, вполне верного Нану, который дал ему свою лодку в Гусьих Ключах, — а через семь дней в Голубых Горах — уму непостижимо, как его туда занесло, — один из парчовых курток видел трех горшечников с мешком и ребенком, по описанию похожих на беглецов, послал записку в управу и побежал за горшечниками. Через неделю отыскали в лесу то, что осталось от парчовой куртки, — а осталось мало, потому что в лесу было много зверья.
А потом их видели на границе Харайна с Чахаром, уже без ребенка, стало быть, Нан отдал ребенка одному из незаметных, но верных своих друзей, такому, что скорее умрет, чем предаст, какому-нибудь многодетному чиновнику в глухой сельской управе…
Это известие страшно перепугало Арфарру. Проиграв в столице, министр утекал в Харайн, — в Харайн, где хозяйничали ставленник Нана Ханалай и его правая рука Шаваш, в Харайн, где стояло единственное боеспособное войско империи.
Через пять дней после ареста Нана Шаваш, в Харайне, получил известие о случившемся. Он кивнул головой, допил утренний чай, написал несколько записок и отправился в управу. Чиновники у входа шарахнулись от него. Шаваш, не повышая голоса, велел принести несколько дел и занялся, как ни в чем не бывало, бумагами.
Днем в воротах управы явилось двое в парчовых куртках: они скакали от самой столицы. Парчовые куртки прошли в кабинет Шаваша. Инспектор отложил бумаги и ледяным тоном осведомился, что им угодно. Парчовые куртки предъявили полномочия: арестовать и препроводить в столицу. Шаваш дописал составляемую им бумагу, проглядел ее, исправил ошибку, приложил печать и разорвал. Потом откинулся в кресло и так сидел все время, пока шел обыск.
Раз он спросил стакан вина, но человек в парчовой куртке засмеялся и ударил его по щеке. Никто так и не заметил, когда именно он, поправив волосы, сунул руку с черепаховой заколкой в рот, — а когда стражник бросился к нему, бранясь, было уже поздно — Шаваш, мертвый, сползал с кресла, и глаза его стекленели.
Мертвеца вынесли во двор и кинули в тележку, погрузили туда сундуки с конфискованным, и поехали из города. В управе многие плакали; двери в кабинет были распахнуты настежь, от сырого сквозняка качались травы и деревья, вытканные на гобеленах, а под деревьями зябли красавицы. Сейфы стояли со вспоротыми животами, изнасилованные и пустые, и из ящика стола на пол выкатились разноцветные шарики-леденцы — Шаваш, бывший деревенский мальчишка, обожал лакомиться над бумагами. Было видно, что парчовые куртки многое просто беззастенчиво украли.
Прошло еще три часа, и в управу явились местные стражники. Оглядели разгромленный кабинет и флигель в саду и ускакали к наместнику Ханалаю. Наместник выслушал их и грохнул кулаком по столу так, что кусочки яшмы брызнули из инкрустаций. Ярыжки ушли, и он вскричал:
— Мне не доверяют: я ведь ставленник Нана. Я хотел арестовать этого мальчишку с самого утра, чтобы предоставить доказательства своей верности; а мне не только не прислали приказа, но и не известили об аресте!
Днем к управе пришел Свен Бьернссон, в незаметной одежде крестьянина, и стал среди народа, который смотрел, как грузят на тележку покойника.
Прошло больше месяца, как Свен Бьернссон бежал из управы Сият-Даша. Он сильно изменился после своего бегства: Шаваш преподал ему урок смирения. Он, пожалуй, никак не мечтал спасти мир проповедью, как крестьянин не мечтает спасти мир прополкой риса. Но он понимал, что мир погибнет, если на полях перестанет расти рис, и что мир погибнет, если по дорогам перестанут ходить забавные проповедники. Он теперь запоминал все свои удачные фразы, и не стыдился повторять в разных местах одно и то же. «Господь — говорил он, — сделал так, что от козы рождается вторая коза, а от второй козы — третья. Господь не стесняется повторений, — разве стыдно подражать Господу?» Да — имя Бога теперь встречалось в его устах чаще, чем имя человека.
Телега с покойником тронулась и заскрипела, народ, глазея, бросал в нее дынные корки. Кто-то схватил Бьернссона за руку:
— Яшмовый араван! Какая неосторожность! Что же вы: вас могут схватить!
Бьернссон глянул на небо так, словно хотел спороть с него шкурку, и последовал за испуганным сероглазым горшечником. Сумасшедший чиновник покончил с собой: и Бьернссон знал, что Шаваш никогда бы не убил себя, если бы не был уверен, что это глупое, и, вероятно, временное смешение Нана в столице — месть оборотней-чужеземцев.
В двух иршахчановых шагах от города начинался Ласковый лес. Парчовые куртки свернули с дороги, нашли в лесу старую часовню, распрягли лошадей, положили мертвого чиновника на траву и стали копать у стены часовни.
Шаваш открыл глаза, глубоко вздохнул и вскочил на ноги.
Стражники достали из выкопанной ямы сундук с платьем, деньгами и документами. Шавашу помогли переодеться в рваную каразейную куртку, стеганые штаны и конопляные башмаки с завязочками. Парчовые куртки тоже переоделись. Шаваш остриг свои роскошные волосы, расставил на коряге зеркальце и несколько баночек со страшными, употребляемыми ворами и соглядатаями зельями, которые, способны в несколько минут изменить лицо человека, цвет глаз и волос, и занялся с этими баночками. Шаваш был человеком предусмотрительным, и всегда считал, что самоубийство при аресте — это, конечно, умная вещь, но есть вещи и умнее. Двое стражников были его тайными людьми, к которым он еще утром отправил записку с давно условленным знаком. Шаваш знал, что из-за общей неразберихи и повсеместного томленья при виде парчовых курток, пройдет еще месяца три, прежде чем его хватятся.
Через полчаса из зеркальца на Шаваша глянул совсем другой человек: придурковатый крестьянин в изорванных лапоточках и со сгорбленными плечами. «Вот таким бы я был» — подумал вчерашний всесильный инспектор, от одного слова которого трепетали все три души обывателей и все четыре души чиновников, «если бы меня не подобрал Нан». В глазах Шаваша страшно защипало, — вероятно, от сока горечавки. Тут Шаваш обернулся, — стражник трогал его за плечо.
— Сейчас иду, — сказал Шаваш.
Стражник поклонился, смущенно кашлянул и сказал:
— Господин Шаваш! Для нас всегда было честью служить вам, и опала господина министра разорвала наши сердца. Однако кто не знает: каждой человек думает о собственной выгоде! Здесь, в конфискованном сундуке, такие сокровища, что хватит на пропитание и нам, и нашим внукам! А ваша звезда уже закатилась, для отечества вы все равно что мертвы — так стоит ли оставлять вас в живых?
Шаваш побледнел и отвечал:
— Друзья мои! Я, признаться, не очень держусь за это золото и серебро, и охотно отдам его вам. Но за собственную жизнь я держусь крепче, чем рысь за цыпленка, — и если вы меня убьете, я обобью все пороги в небесной управе, но добьюсь разорения ваших семей.
Зная, что у Шаваша во всех управах есть знакомые, стражники от таких слов перетрусили. На том и порешили: стражники забрали себе все ценности и лошадей и поехали дальше, а Шаваша оставили на дороге, одного, в крестьянских лапоточках и куртке, подхваченной пеньковой веревкой.
Стемнело. Над черными бескрайними полями высыпали звезды, мелкие и неровные, заглядывали бывшему чиновнику в глаза, хохотали по-совиному, и луны плыла по небу, словно брошенная в ручей ивовая корзинка с ребенком. Шаваш не знал, что случилось в столице, но он не сомневался, — в том, что случилось, виноваты люди со звезд, также как и в гибели храма Шакуника. И у него, Шаваша, не было даже сил отомстить им за смерть Нана.
В третий день пестрого зайца, дней через двадцать после вышеописанных событий, наместник Ханалай охотился в Перечном лесу. Он стоял на взгорке, и вдруг увидел внизу, на пустой лесной тропке, ослика с мешком и крестьянином. Крестьянин взглянул вверх, тоже, вероятно, увидел доезжачих, и заторопился в кусты. Ханалай гаркнул и пришпорил коня: через две минуты его люди окружили мужика. Тот жмурился и горбил спину.
— Вот, — сказал наместник, — когда я был разбойником, бедняки ходили ко мне, а теперь — от меня. Или ты сам — злодей? Ты чего прячешься?
— Ах, — возразил мужик, — когда я иду мимо горы, я не боюсь, что гора упадет и раздавит меня. Но я боюсь, что с нее мне на голову покатятся мелкие камушки. И вас я не боюсь, господин наместник, — а вот слуги ваши немного шалят.
Наместник рассмеялся, и, так как солнце уже садилось, велел ехать в усадьбу, и взял крестьянина с собой. Ослика с мешком отдали доезжачему, а старику подвели лошадь. Тот попятился от страшного животного, и дело кончилось тем, что старик пошел, аккуратно ступая, за хвостом Ханалаева вороного красавца, и штаны его над плетеными башмаками оставались чистыми, так что Ханалай невольно залюбовался, как народ от долгой привычки аккуратно умеет ходить по грязи. На расспросы старик отвечал, что он деревенский башмачник, а теперь вот идет в город, к племяннику, потому что деревня их стоит у самого конца обитаемого мира, и ходили слухи, что в нее придут горцы: а иначе зачем наместник набирает войска?
— Гм, — сказал Ханалай, — а слыхал ли ты, дружок, что случилось месяц назад в столице?
Крестьянин сказал, что слыхал, что их Харайнский проповедник, яшмовый араван, теперь стал министром в столице; и что это удивительное дело, потому что еще неделю назад он слушал воскресшего Арфарру под старым кленом, а он, оказывается, в это же самое время был уже в столице перед государем.
Многие засмеялись, а какая-то глупая барышня, которая разучилась понимать народ (множество дам и девиц, и уважаемых людей, и сам господин Айцар были в свите наместника), спросила:
— О ком это он?
Один из чиновников ответил:
— О местном проповеднике, яшмовом араване. Этот человек было исчез из Харайна, а дней десять назад опять объявился. Ба, — вдруг вспомнил чиновник, — я позавчера видел его и предлагал ему коня, но он отказался. Очень хороший человек. Он, знаете ли, проповедовал у моих складов, и какой-то разбойник вскочил в круг и стал рассказывать про меня гадости. Я испугался, что склады сейчас разграбят! А этот проповедник ударил его по губам и говорит: «Замолчи! Парчовый Бужва спросит тебя о твоих грехах, а не о чужих!»
И многие согласились, что это прекрасная проповедь.
— Это тот проповедник, — сказала, кокетливо поводя глазами, одна из барышень, — который везде ходит белой кошечкой?
— Какая там белая кошечка, — сказал секретарь Ханалая. — Араван Фрасак по наущению Шаваша велел его арестовать, а стражники, боясь народа, не выполняли приказа. Араван Фрасак драл их и с лица и с зада, — вот тогда-то они и распустили слух, что тот ходит везде в образе белой кошечки, и арестовать его по этой причине никак нельзя.
— А почему это он не поехал с вами? — спросил наместник Ханалай.
Чиновник ответил:
— Боялся, ваша светлость. Все-таки есть постановление об его аресте. Говорят, его здорово напугал этот столичный инспектор, Шаваш: гонялся за ним по всему Харайну. А теперь Шаваша арестовали и покойником увезли в столицу.
Некоторое время все ехали молча. Небо в этот день было удивительно чистым, поля и травы блестели как новенькие после вчерашнего ливня, из кустов выскочил плотный кабанчик и побежал, ошалев, по дороге.
— Безобразие, — вдруг сказал господин Айцар. — Арестовали человека ни суда, ни следа, и никакого уважения к местным властям.
— Еще не то будет, — сказал один из чиновников, — когда господин Арфарра наведет в столице порядок. А кто такой этот Киссур?
— Я, — сказал господин Айцар, — видел этого человека, когда он был заключенным в Архадане, и хотел иметь его у себя. Это человек, который очень высоко ставит свою свободу, и понимает свободу как право убивать. Но еще выше своей свободы он ставит, кажется, свободу государя. Потом у него были нелады с госпожой Архизой, и еще это он ограбил государственный караван в горах и все роздал крестьянам.
— А как ты думаешь, — спросил опять Ханалай крестьянина, — от какой вины пострадал бывший первый министр?
Кто же, — сказал рассудительно крестьянин, — может это знать издали? Разные бывают причины: с соседом поссоришься, или бес позавидует. Вот у меня так же было: шурин мой плюнул нечаянно на корягу, под которой была могила колдуна; колдун обернулся огненной мухой, сжег склад, который сторожил шурин, да еще устроил так, что шурина отдали под суд за то, что он в пьяном виде ходил с факелом под стрехой.
Тут все стали обсуждать опалу господина Нана и, надо сказать, обсуждали весьма вольно. Дело в том, что года два назад уважаемые люди Харайна во главе с Айцаром хотели отпасть от государя, но господин Нан, тогда еще столичный инспектор, усовестил их разговорами о благе отечества и о том, что им трудно будет, взбунтовавшись, торговать с ойкуменой. А при реформах Нана, да кассанданском канале, да чахарских рудниках никто, конечно, и не думал о государственной измене. Теперь, с опалой первого министра, все изменилось. Во-первых, нельзя было быть уверенными, что опальный министр будет держать язык за зубами о давнему заговоре: а если ему вышибут все зубы? Во-вторых, нетрудно было догадаться, что Арфарра и Киссур поступят с богачами в провинции также, как с бунтовщиками в столице. И если два года назад господин Нан отговорил людей от лишней суеты, указав, что, отпав от империи, вряд ли можно рассчитывать на большие торговые доходы, то теперь все наоборот: только отпав от империи, можно будет продолжить торговать внутри Харайна.
— Неужели Шаваш не смог его арестовать? — вдруг недоверчиво спросил Ханалай.
— И как не смог! Мне рассказывали такой случай: Яшмовый араван три дня ночевал у одного крестьянина. На четвертое утро он ушел, а днем хозяин полез в погреб и сломал себе руку. Вот к нему приходит гадатель — агент Шаваша — гадает, и, желая повредить проповеднику, говорит: «На тебя навел порчу недавний гость — уж не знаю, кто у тебя был». А крестьянин плачет: «Это мне за мои грехи! Три дня гостил у меня святой человек, и все три дня я думал: а не выдать ли его за деньги? Деньги, они ведь тоже нужны! Другой на его месте мне бы шею сломал, а этот — руку. Святой человек, святой».
— Говорят, он хороший пророк, — сказал Мелия.
— Яшмовый араван, — плохой пророк, — сказал Ханалай. — Он только тычется в людей и говорит им, что добро, а что зло. А настоящий пророк это тот, кто словами может превратить добро в зло, и наоборот.
Наклонился с седла и отдал шепотом какое-то приказание.
Так-то беседуя, они доехали до усадьбы. Наместник с господами прошли внутрь, а крестьянину Ханалай дал золотой и велел провести на задний двор и накормить.
Наместник Ханалай был человек простой, неученый — как он сам говорил. Поэтому ему случалось часто делать ошибки в управлении, и когда ему на эти ошибки указывали, он их поспешно признавал и исправлял. Чиновники очень любили наместника, который соглашается с замечаниями подчиненных, и так уважает ученых. Народ обожал человека, который из справедливого разбойника стал чиновником. Что же до людей богатых — они были приятно поражены, как охотно этот взрослый ребенок спрашивает их мнение и слушается их советов.
И вот, например, один из богачей, по имени Заххад, купил удивительную лошадь. Лошадь так понравилась Ханалаю, что ему приснился сон о том, как Заххад дарит ему эту лошадь, и Ханалай раз пять или шесть пересказывал этот сон Заххаду. Наконец Заххад привел лошадь и поставил ее у пруда, на берегу которого он кушал чай с другими уважаемыми людьми и с наместником, и сказал, что сон наместника исполнился: Заххад-де подарил ему лошадь во сне, а наяву он дарит наместнику отражение лошади.
Все посмеялись шутке Заххада, а через неделю наместник арестовал его за какие-то пустяки. Тогда уважаемые люди пришли к наместнику и объяснили ему, что так делать не годиться. И что же Ханалай? Вы думаете, он арестовал этих наглецов? Ничуть не бывало! Он хлопнул себя по лбу, вскричал:
— Ах я неученая скотина! С моим ли умом сидеть на такой верхушке! — и в тот же день Заххада выпустили.
Ханалаю в это время было лет сорок пять-сорок шесть. Он был человек большого роста и с пудовыми кулаками. За последний год он немного раздобрел, но сохранил всю свою страшную силу. Голова его, с черными, жесткими, как колючки репья, волосами, с большими умными глазами цвета шкурки копченого поросенка была почти всегда повязана широкой черной лентой, закрывающей давнее клеймо.
До сорока четырех Ханалай не умел ни читать, ни писать, однако, став наместником, принялся за эту науку. Он завел себе особого чиновника, с которым по утрам, перепачкав пальцы тушью, прилежно, по его собственному выражению, «валял ворон». Через год он вполне преуспел, однако по-прежнему требовал, чтобы чиновник читал ему документы вслух. Ханалай предпочитал устные донесения потому, что потом всегда можно было сделать вид, будто не запомнил неприятной просьбы. На самом деле Ханалай запоминал прочитанное с первого раза, а незнакомые слова — со второго. И хотя речь его оставалась речью простолюдина, многие считали, что прежняя невоспитанность овладевает Ханалаем лишь при неприятных гостях. Бывает, приедет такой гость, Ханалай громко хохочет, берет его под руку, рвет для него мясо руками. Гость сидит как в воду опущенный, аппетит у его пропал. Ханалай сердится на малоежку, лично подносит рог, из которого пил сам, начинает петь пьяную песню. Глядишь, а гость уже отбыл в кустики, и не смеет потом показаться на глаза Ханалаю, и уезжает домой, так и не упомянув о своем деле.
Помимо еженедельных охот и забав, и невероятных попоек, на которых Ханалай единственный оставался трезвым и внимательно слушал пьяную болтовню, предпочитая этот способ осведомленности всем другим, — Ханалай вдруг пристрастился к игре в «сто полей». И это было совершенно удивительно, что человек, начавший играть в «сто полей» в сорок четыре года, обыгрывал чиновников с газельими глазами и пальчиками тонкими, как молодой бамбук.
Свен Бьернссон проходил Олений мост, когда его нагнали трое всадников:
— Пожалуйте с нами.
Яшмовый араван не очень удивился и пошел. Несмотря на то, что объявления о его аресте висели на каждом столбе, араван Фрасак после смерти Шаваша перестал гоняться за проповедником, и Бьернссон больше не опасался ничего. Через час его привели в освещенный факелами двор наместника.
Когда Бьернссона ввели в беседку, господин наместник сидел в креслах, а десяток его гостей — ниже, на коврах и подушках. Ханалай встал, почтительно поклонился проповеднику и подвел его за руку к накрытому столу: кресла наместника остались пусты, только громовая птица таращилась с подголовника.
— Большая честь для меня, — сказал Ханалай, — приветствовать вас в своих покоях. Поистине, ничье слово не значит столько для народа Харайна, как ваше слово.
Бьернссону эти комплименты не очень-то понравились.
— Я, — сказал Ханалай, — человек неученый, о чем тут толковать. Рубить умею, а ведать душами или гражданскими делами — увы!
Кто-то почтительно возразил сбоку:
— Люди выдающихся достоинств не нуждаются в образовании, как самородное золото не нуждается в плавильном котле: лишь презренные металлы, медь и железо, нуждаются в дроблении и переплавке…
— Цыц, — сказал Ханалай, — не пори чепухи! — и продолжил, обращаясь к яшмовому аравану:
— Святой отец! Прошу у вас совета. Я, конечно, недостоин и неучен, но предан государю. Как только я услышал, что в столице бунт, я собрал войско и выступил на помощь государю. По счастию, бунт был подавлен, и в дороге меня встретил гонец с изъявлением благодарности и просьбой оставаться на месте. А вот теперь мне прислали из столицы такое письмо, — и Ханалай протянул проповеднику письмо, вернее, расшифровку оного, выполненную отменным секретарским почерком. «Господин наместник! Новый первый министр, Киссур Белый Кречет, сказал о вас: „Это ставленник негодяя Нана! Он повел войска к столице, чтобы помочь бунтовщикам“.» А его помощник Арфарра заявил: «Государь! Не выказывайте ему недоверия! Осыпьте наместника дарами, но под любым предлогом вызовите в столицу без охраны!»
Кто-то положил руку на плечо Бьернссона: Бьернссон повернул голову и узнал господина Айцара, первого харайнского богача, который еще два года назад затевал отложиться от империи.
— Колдуны, — сказал Айцар, — помутили разум государя. Первый министр арестован, вместо него какой-то Киссур. Честные люди в недоумении, основы государства поколеблены: только ваши молитвы развеют чары!
— А еще, — вставил Ханалай, — в столице объявился самозванец, именующий себя араваном Арфаррой. Он пользуется полным доверием государя. Долг всех честных людей — открыть государю глаза!
Проповедник поднял глаза. Ханалай сидел перед ним, грузный, взъерошенный. «Черт возьми, — с тоской подумал Бьернссон, — они хотят, чтоб я вместе с ними возглавил восстание против империи. А если я откажусь… Да, ведь кто бы ни был этот Арфарра в столице, он не потерпит никакого бродячего двойника…»
— Я, ничтожный отшельник, — сказал Бьернссон, — всю жизнь проповедовал, что с помощью оружия нельзя победить то зло, которое в тебе, и восстановить справедливость, — неужели мне поверят, если я стану говорить обратное?
Наместник Ханалай извинился и умолк. Бьернссон посидел еще немного и попросил отпустить его.
— Куда же вы пойдете через ночь? — сказал Ханалай, — переночуйте у меня, а утром я провожу вас с честью.
Бьернссону отвели уютную комнату с тихо потрескивающей жаровней и комариной сеткой над кроватью, — но Свен Бьернссон не намеревался ждать утреннего разговора с наместником. Убедившись, что его оставили одного, пророк стянул веревочку на котомке, выкарабкался через окно и побежал к левому углу сада, туда, где плети винограда должны были выдернуть из старой стены увенчивавшие ее каменные шипы. Подпрыгнул, ухватился за край, перекувырнулся вниз — и пропал у лесной кромки.
Давешний крестьянин, уже без ослика, — ослика отобрали Ханалаевы слуги, в отместку за сказанную о них гадость, — лежавший в канаве за воротами усадьбы, приподнял голову и тихонько последовал за пророком.
Когда оба бедняка растаяли в ночи, в дальнем конце аллеи появилось двое людей. Один из них нес на палке небольшой фонарь в виде цветка орхидеи. Другой был наместник Ханалай.
— Видите, — сказал спутник Ханалая, поднеся палку с фонарем к следам Бьернссона, отпечатавшимся на жирной и черной клумбе — никакой он кошкой не оборачивался: перелез через ограду, и притом как мешок перелез.
Ханалай долго рассматривал следы.
— Да, — сказал он, — а жалко. Подумаешь, кошечка! Это всякий сумеет избежать ареста, обернувшись кошечкой! А вот сделать так, чтобы такой человек, как Шаваш, не мог арестовать тебя в твоем собственном виде — это да!
Заночевал Бьернссон у чулочника Даха в Теплой Слободе, той, что близ Восточных ворот — это был человек верный и покладистый, и когда-то яшмовый араван вылечил у него дочку. Бьернссон забился в пахучую солому на сеновале, и тут же заснул.
Араван Фрасак любовался ночными мотыльками, слетающимися к высоким свечам на алтаре, когда дверь беседки внезапно раскрылась, и в ней показался грязный и оборванный крестьянин, — тот самый, который утром попался на глаза Ханалаю.
— Это что такое, — возмутился араван.
Крестьянин, не отвечая, подошел к алтарю, на котором, в серебряной миске, в чистейшей воде, привезенной из горных ущелий Иниссы, плавали сосновые ветки, сунул грязные лапы в миску и принялся тереть оными рожу. У аравана от негодования отнялся язык. А крестьянин содрал с себя лицо, словно кожуру с апельсина, и на Фрасака глянуло, к его ужасу, хорошо знакомое лицо покойного инспектора Шаваша.
— Позвольте, как же это, — лихорадочно залепетал Фрасак. Ум его лихорадочно бился: арестовать? Или нет, погодите, у этого же человека были огромные взятки, Фрасак сам подносил яшмовый ларец, и если он может откупиться…
А покойник, как был, в вонючем своем платье, уселся в обитое бархатом кресло и сказал:
— Господин араван! Наместник Ханалай затевает восстание.
Фрасак глядел на Шаваша с изумлением.
— Но, постойте, пролепетал он… Вам, как человеку Нана… и запнулся.
Он хотел сказать, что Шавашу, как человеку Нана, было бы естественно присоединиться к Ханалаю.
Шаваш нагло усмехнулся:
— Вы бы очень удивились, араван, узнав, чей я человек сейчас… Но не в этом дело. Вы должны арестовать яшмового аравана. Он сегодня ночует в усадьбе Ханалая, — его там просят быть благословить мятежников, а он отказывается…
— Отказывается, — не понимал Фрасак, — это хорошо. Очень благородно с его стороны…
Шаваш наклонился к Фрасаку и сказал:
— Это яшмовый араван сопровождал Киссура в столицу, и это яшмовый араван научил его, что говорить государю.
Разумеется, он не мог предвидеть, что Киссур сумеет подавить бунт такие вещи даже бесу нельзя предвидеть, — но он знал, что бунт в столице повлечет за собою бунты в провинции, а так как наместник Ханалай понимает пути, которыми ходит душа народа, он попросит поддержки у какого-нибудь святого, а этим святым может быть только яшмовый араван. Что же, что он отказывается? Покочевряжится маленько — и согласится…
«Арестовать, — крутилось в голове у аравана, — арестовать и представить Арфарре… постойте, да ведь его уже арестовывали: стало быть, он уже здесь как агент Арфарры. Или нет, он же умер, — это тогда, стало быть, чей он агент?»
А Шаваш, как ни в чем не бывало, взял грязной лапой кувшин, налил в пузатую чашку вина, выпил и сказал:
— Яшмовый араван — не человек, а бес.
— То есть как это бес? — изумился Фрасак.
— Очень просто. Помните, как разметало по бревнышку Белоснежную управу. А как он кошечкой оборачивается? По воздуху летал?
Араван Фрасак смутился.
— А теперь подумайте, — продолжал Шаваш, — что будет, когда во главе восстания станет человек, который может испепелять стены и оборачиваться кошечкой. А? Кто через три года будет первым министром?
Шаваш, не мигая, глядел на Фрасака, и несчастного аравана вдруг начала бить крупная дрожь. Как-то сразу он понял, что никакой арест этого отощавшего беглеца с безумными золотыми глазами ничем ему не поможет. Да, да, не поможет! Страшный инспектор, шельма, интриган и взяточник, опять вывернется, как вывернулся он неведомым образом из-под парчовых курток, и не только в столице аравана не похвалят за этот арест, а наоборот, Шаваш как-нибудь так извернется своим языком, что он же, араван, пострадает… И подумал араван тоскливо, что вот — это перед ним сидит настоящий бес, а то и покойник, отпросившийся на волю, а яшмовый араван — тот никакой не бес, и не надо перечить…
— Хорошо, — сказал жалким голосом араван Фрасак, — что я должен делать?
Этой ночью Шаваш засыпал спокойный и сытый. Блеф удался. Глупый Фрасак не арестовал его, глупый Фрасак перепугался и разинул рот. Яшмовый араван надеется быть советником над Ханалаем… Ну что же: завтра яшмовый араван получит самое большое удивление в своей жизни…
За завтраком у горшечника Бьернссон был рассеян: было ему тоскливо и плохо, и не радовала его ни резная листва на заднем дворике, где пышная хозяйка подала чай и теплые лепешки, ни запах теплого хлеба, подымающийся согласно изо всех дворов предместья, ни радостный крик пестрого петуха. «Что же делать, — думал он, торопливо прожевывая пресную лепешку, что же делать? Ну, сбежал я от Ханалая, и что? Разве это остановит бунт? И опять-таки, если остановит, чего гордиться? Это еще неизвестно, что лучше — правительство Арфарры или восстание, пожалуй, что при определенных условиях восстание все-таки лучше…»
И, поскольку Бьернссон не знал, что делать, он с радостью принял известие какого-то человека в синей куртке о том, что его старый друг господин Афоша приехал в город и остановился здесь же, в предместье, в гостинице Идона у храма Семи Черепах, и, расхворавшись в пути, хочет поговорить с проповедником о душе и боге.
Дорога к храму была недалекая, вид все время менялся, — то сбегались к тракту дома и плетни из колючей ежевики, то вдруг расстилались вокруг легкие, на песчаных здешних почвах луга, и тогда солнце сверкало на ровных рядах маслин, высаженных, для скорейшего созревания, вдоль дороги. Из травы вспархивали птицы. Несколько крестьян с кадушечками за спиной повстречались яшмовому аравану и попросили поглядеть счастливым взглядом на них и на кадушечки. Яшмовый араван, конечно, поглядел.
Наконец показались домики храмовых ремесленников и гостиницы для приезжих, явившихся замаливать свои грехи, беленые стены обступили дорогу, щебет птиц сменился голосами женщин и грохотом вальков, выколачивающих белье, предместье уже вполне проснулось, под высокой аркой хлебной мастерской полуголый человек в белом переднике оттискивал на сырых лепешках государственную печать, рядом дышало горлышко раскаленной печи, в лавке напротив резали козу, и женщины уже собрались вокруг, споря о лучшем куске.
Бьернссон свернул в тупичок, ведущий к гостинице Идона, и сразу понял, что дело плохо. Возле беленых ворот толпились женщины с кувшинами в руках, прибежавшие от ближнего колодца, а сбоку стоял паланкин с крытым верхом Возле паланкина в землю был воткнут сторожевой веер с красивой надписью «Управа аравана Фрасака». Бьернссон хотел повернуться, но поздно: «Вот он, колдун!» — раздалось сверху, и в тот же миг на яшмового аравана накинули веревку.
Через полчаса яшмовый араван въезжал в город в бамбуковой клетке. Белый балахон его был от ворота и до подола залит кровью — стражники зарезали над ним гуся, что считалось лучшим средством от колдовства.
— Лейте больше, — распорядился сотник аравана Фрасака, а то будет то же, что в Белоснежной управе! Ведь это такой вредный колдун, он не только на фениксах летает, он и в земле дырку делает!
Тележка ехала по городу, покрякивая колесами. Невероятная весть об аресте яшмового аравана распространилась с быстротой ветра, люди толпились на улицах и вытягивали шеи. Кто-то бросил стражникам под ноги дынную корку, стражник погнался за обидчиком, но завяз в толпе.
Наконец въехали в ворота аравановой управы. Ворота были увиты спелым виноградом, и на левом столбе блестела золотая табличка с именем бога-хранителя Харайна. Солнце важно вышагивало по небу, как красноклювый журавль. Посереди двора, у каменной галереи, бил фонтан, и блестящие шарики, красные и желтые, прыгали в струе. Сотник вытащил колдуна из клетки, и кровь с платья Бьернссона стала капать прямо на мраморные плиты пола.
— На колени, — собачье семя, — громко возгласил сотник, пихнул Бьернссона в ребра и тихо добавил: «Будешь знать, как пировать с изменником Ханалаем». «Вот — подумал Бьернссон, — этого-то я всегда и боялся — попасть между двумя большими чиновниками. Ведь этот Фрасак, пожалуй, добьется признания и в том, что я улетел из Белоснежной управы на повозке с фениксами, и в том, что молнию на амасский склад тоже я напустил».
А такое признание многого стоило, Бьернссон в этом не сомневался. Атмосфера в стране изменилась ужасно, изменилась за месяц. Еще летом просвещенные чиновники смеялись над россказнями о колдунах. А уже месяц назад, в столице, во время бунта, — или революции, — заклинания, судя по слухам, были одной из действеннейших форм политической пропаганды.
Араван Фрасак выскочил на галерею второго этажа.
— Господин араван, — провозгласил сотник, — согласно вашему приказанию, колдун пойман!
Яшмовый араван и араван из плоти и крови встретились взглядами. Яшмовый араван упал на колени. Араван, на галерее вверху, схватился за столбик и рухнул грудью на резные перила.
Командир стражников с воплем отскочил от своего пленника.
Перила под араваном Фрасаком подломились, грузный чиновник сложился, как бумажная фигурка, и полетел с галереи вниз, в фонтан, где на солнце весело подпрыгивали в струе красные шарики.
Сбоку, из женских покоев, донесся нехороший вопль.
На галерею второго этажа вышел человек с секирой в руке, а вслед за ним, засовывая меч в ножны, вышел наместник Ханалай.
Бьернссон встал с колен и отряхнулся. Стало очень тихо. Араван Фрасак лежал в бассейне, ногами в воде, а головой на бортике. Из него капала кровь, и было видно, как в прозрачной воде под капли крови с интересом собираются пестрые рыбки. Бывший разбойник спрыгнул вниз, вытащил дротик из тела мертвого аравана Фрасака, вытер его о сапог и сказал командиру стражников:
— Вы с ума сошли! Арестовать такого почтенного святого, как яшмовый араван! Желтые монахи сеяли порчу в провинции и понесли кару по заслугам! Уж не заодно ли вы с теми изменниками, которые в столице обманом пленили государя!
Сотник, арестовавший Бьернссона, поглядел на людей наместника вокруг, на неподвижного проповедника, подумал, стоит ли кончать жизнь самоубийством, решил, что не стоит, повалился Бьернссону в ноги и сказал:
— Смилуйтесь, почтеннейший! Я был введен в заблуждение бесчестным приказом!
А Ханалай пихнул мертвеца сапогом и заметил:
— Дурак был покойник! С его ли умом торговать травкой!
Через два часа Бьернссон сидел во флигеле, в саду наместника.
Его поездка от управы аравана была поистине триумфальной. Бьернссон ехал на низеньком лошаке, в чистой льняной рясе, наспех наброшенной на плечи.
Сзади, на могучем боевом коне, с лентами, вплетенными в расчесанную гриву, ехал наместник Ханалай. Толпа на этот раз не безмолвствовала. Она орала, приветствуя мудреца и правителя. Она орала так, что, если бы у яшмового аравана было что сказать, его все равно никто бы не расслышал. Впоследствии агенты Ханалая, рассеянные среди народа, подсчитали, что имя яшмового аравана было выкрикнуто десять тысяч и еще двести семьдесят три раза, а имя наместника Ханалая, — три тысячи и еще пятьдесят семь раз, и наместнику Ханалаю эта арифметика не очень-то пришлась по душе.
И вот теперь Бьернссон вернулся туда, откуда убежал вчера ночью, — во дворец наместника.
Деревянная дверь раздвинулась: на пороге беседки, неслышно ступая, показался наместник Ханалай. Ханалай сказал:
— Нынче основы земли и неба поколеблены, мир нуждается в переменах. Когда мир нуждается в переменах, небо возвещает свои указания через великого праведника. Великий праведник находит правителя, готового следовать его указаниям. Вдвоем мы перевернем ойкумену!
И бывший разбойник, почтительно склонившись, поцеловал колени нищего проповедника.
Так Свен Бьернссон, который хотел ни от кого не зависеть, оказался самым влиятельным землянином в империи — то есть игрушкой в руках Ханалая.
Прошло три дня, и Киссур ворвался в кабинет Арфарры.
— Этот Ханалай, — закричал он с порога, — отложился от столицы! Он назвал вас самозванцем, а себе добыл того харайнского проповедника, которого величают настоящим Арфаррой! Назвался первым министром государя, до тех пор, пока к нему не объявится Нан!
Арфарра сидел, нахохлившись, в кресле. Глаза его были полуприкрыты. На спинке кресла сидели две священных бронзовых птицы, соединенных цепочкою и неодобрительно посматривали на юношу.
— Когда разбойника делают наместником, — орал в бешенстве Киссур, разве это кончится добром! Нан развратил всех чиновников, сверху донизу! Если бы не вы, я бы развесил их всех вокруг стены, по штуке на зубец!
— Если высшим чиновником может быть каторжник Арфарра, — тихо проговорил Арфарра, — почему им не может быть разбойник Ханалай?
Киссур словно налетел на камень с разбегу.
— Что вы говорите? Я… волею государя…
Старик засмеялся.
— Три недели назад, — сказал он, — был бунт в столице. Позавчера позавчера наместник Кассанданы прислал мне вот этот пакет. В Кассандане, видите ли, неурожай, и он не сможет заплатить в этом году налоги, а иначе, как предупреждает он, население провинции будет разорено, и ответственность за возмущение народа падет на мою голову. Сегодня такое же извещение прислал мне наместник Чахара…
— В Чахаре отличный урожай, — вдруг взвизгнул Арфарра, — при Нане все платили налоги! Ханалай! Ханалай взбунтовался первым, потому что глупее других! А теперь каждый будет делать то, что ему кажется выгодным в собственных глазах!
— Я вразумлю их, — возразил Киссур.
— Кто вы такой, чтобы вразумлять, — спросил Арфарра. Вы — выскочка, и я — тоже! Вчера ради вас был брошен в тюрьму Нан, завтра ради вас казнят половину высших чиновников, а послезавтра, пожалуй, казнят и вас самого! Каждый думает: когда падают горы, где уж уцелеть муравью? Вы и я имеем не больше прав на это место, чем разбойник Ханалай. Вы можете обманываться по этому поводу, государь может обманываться по этому поводу, — цены на рынке не обманешь!
— Я запрещу рынок, — сказал Киссур.
— Ба, — засмеялся Арфарра, — рынок можно запретить, но цены-то останутся.
Глаза Киссура стали круглые от бешенства и изумления.
— Вы, — продолжал Арфарра, — обвиняли господина Нана в разорении государства! Хоть один наместник при Нане бунтовал или уклонялся от налогов? Полюбуйтесь: за две недели при вас случился бунт в столице и три непочтительности в провинциях: и это еще только начало! Вы разбили ойкумену, словно яйцо!
Киссур, как был, в своем атласном кафтане, сел на ковер, закрыл лицо руками и ничего не говорил. Арфарре вдруг стало жалко юношу. Он выбрался из кресла и встал у него над плечом.
— А что, — спросил Киссур негромко, — смерть моя что-то исправит?
— А что, — спросил Арфарра, — если разбить второе яйцо, — это починит первое?
Киссур встал, тряхнул головой, оправил пояс с трехцветной каймой.
— Это хорошо, — сказал Киссур, — что смерть моя ничего не исправит, потому что я все равно бы не убился.
Помолчал, повернулся и вышел.
Услышав о недостойном поведении Ханалая, к государю явились послы от чахарских горцев. Послы сказали, что племя их давно мечтает быть в числе подданных империи, и горит желанием оказать государю услугу — расправиться с мятежником Ханалаем. В награду за услугу горцы просили позволения поселиться в провинции Чахар, и иметь на прокорм третью часть чахарских доходов и земель.
— Ибо, — сказали послы, распростершись крыжом, — по невежеству своему наш народ не умеет обрабатывать землю.
Государь сказал горцам, что он не нуждается в них для войны с Ханалаем. Тогда горцы сказали, что это хорошо, но что они все равно хотели бы поселиться в провинции Чахар и иметь на прокорм треть чахарских земель и доходов. Тогда государь сказал, что ему очень не хотелось бы, чтобы к нему обращались с подобными просьбами. Тогда послы горцев сказали, что им очень не хотелось бы обращаться с подобной просьбой к Ханалаю.
Государь заколебался. Первый министр Киссур заявил, однако, что не намерен отмечать год своего вступления в должность дурными предзнаменованиями. Он взял отряд конников в пять тысяч человек, провел этот отряд по горному перевалу, по которому не ходил никто, кроме привидений и контрабандистов, зашел горцам в тыл и разрешил проблему чахарских горцев полностью и бесповоротно.
Перед отъездом Киссур пришел к советнику Арфарре и попросил наложить на него какой-нибудь зарок: не есть, например, кур по пятницам, или не ездить на вороном коне, или что-нибудь в этом роде. У предков его было принято ради победы давать такие зароки. Арфарра подумал и наложил на Киссура зарок: чтобы ни случилось, не взимать никогда самому налоги с провинции Кассанданы, смежной с Чахаром.
После победы Киссур собрался навестить мятежника Ханалая, но тут близ соседней провинции Кассанданы тоже объявились желающие стать подданными империи. Шестьдесят тысяч их подошло к самой реке; князь их явился в лагерь Киссура и сказал, что народ его хочет переправиться через реку и выразить покорность государю. За выражение покорности он просил для своего народа — треть доходов с земель по ту сторону реки, а для себя просил должность наместника.
Киссур выслушал его молча, швырнул ему под ноги дырявую корзину и сказал:
— Собери свои дрянные слова в эту корзинку и убирайся. Или ты не знаешь, собака, что государь Страны Великого Света, — самый великий владыка в мире, что одной ногой он попирает небо, а другой землю, и от слова его расцветают сады и колосья наливаются золотом?
Князь плохо разумел по-вейски, и толмач перевел ему речь так:
— Или ты не знаешь, собака, что господин Страны Великого Света самый удачливый князь в мире, и что в великом Государевом Шатре от одного золотого колышка до другого пролегает дневная кочевка, и благодаря его удаче осенью в лесах по колено желудей и по локоть орехов?
Горец ответил:
— Я слыхал про государеву удачу, но, видать, государь в чем-то прогневал богов: съел зимнюю пищу в летнее время, или выпил кислого молока, не сходя с коня, — потому что со времени опалы господина Нана люди повадились дергать золотые колышки государева шатра.
— И потом, собака, — прибавил горец, — у меня сорок тысяч войска, а у тебя — семь.
Киссур задумался и сказал, что он даст на это ответ завтра, но вместо ответа сам переправился через Бирюзовую Реку. Конники Киссура разгромили варваров, а наглого невежественного князя Киссур своей рукой убил в поединке, не желая, чтобы чудесные доспехи варвара достались какому-нибудь простолюдину.
Как мы помним, эти варвары ничего не хотели, кроме как изъявить покорность государю. Когда они увидели, что удача государя осталась при государе, они раскаялись и даже хотели избрать Киссура своим князем. Киссур отказался, но всех, кого он не убил, он взял в свои войска.
Киссур стал расспрашивать их, как они решились на войну с империей, и ему рассказали следующее: далеко на запад, по другую сторону гор, течет большая река. Раньше у этой реки была огромная пойма, а в пойме жил народ по прозванию «черные шапки». Они жили рыбой и водяной птицей, и устраивали на воде грядки из плетеных ветвей. Это был мирный народ, и ни соседям не было дела до черных шапок, ни черным шапкам до соседей, потому что соседи не могли поживиться черными шапками в их болотах, а черные шапки не ходили в степь, где не было рыбы и плетеных водяных грядок.
Но тридцать лет назад в горах случился обвал, река изменила русло, пойма стала сохнуть, и черные шапки оказались без рыбы и плетеных грядок. Роды и кланы их развалились, а молодые люди с длинными мечами и с длинной волей сказали, что лучше умереть от врага, чем от голода, и отправились в степь.
К чему много слов?
Нынче черные шапки завладели половиной степи, и все, кто не стали их рабами, побежали кто куда: вот они, люди племени Дан, родственники аломов, побежали в ойкумену.
Самих черных шапок очень мало, тысяч двадцать, и, чтобы люди не разучились воевать, черные шапки постановили, что своим у человека может быть только меч и конь, а земля, скот и рабы — это все общее. Еще никто не побеждал черных шапок. Они не пашут, не сеют, а только воюют.
Год назад у черных шапок были всенародные выборы, на которой один из вождей хотел принять соседей в союз и идти вместе на ойкумену, но дело кончилось победой другого вождя, а первого после выборов положили в мешок и удавили. Потом второго вождя тоже положили в мешок и удавили, потому что выяснилось, что он был подкуплен министром Наном, и теперь черные шапки готовятся к походу в ойкумену. К черным шапкам ходили послы от мятежника Ханалая.
Еще новые командиры Киссура рассказали ему, что в сердцевине поймы стоит святилище бога войны в черной шапке на золотой голове, и что в святилище ведут семь дверей, и эти двери так изукрашены, что если бы нужны были двери на небеса, то непременно бы взяли эти. Глаза у Киссура так и заблестели, когда он услышал про двери и про сокровищницу: потому что он хотел проявить щедрость к воинам, но не хотел тревожить государственной казны.
Киссур рассудил, что войны все равно не миновать, и что справедливей ему грабить земли варваров, чем варварам — земли империи. И как он рассудил, так оно и вышло.
Люди Киссура вторглись в этот дикий край, кладя дороги и переправы, потому что старые торговые дороги империи в этом краю разрушились, а новые прокладывали только для войны. Киссур шел, высылая вперед лазутчиков и вешая лазутчиков чужих, или сочтенных таковыми; он двигался так быстро, что даже не жег деревень на пути.
В это время в ойкумене уже начались зимние дожди, — воздушные течения разбивались о Западные Горы, лило так, словно из неба выдернули затычку; реки вздулись, нечего было и думать о войне с Ханалаем. По ту сторону гор, наоборот, холод сковал болота и пойму: древнее военное руководство рекомендовало воевать в этом краю зимой. Киссур выиграл несколько сражений и вторгся в старую пойму.
В пойме Киссуру стало очень трудно. Всадники проваливались в ледяное крошево болот; преследуя врага, люди не могли найти костров, чтоб обсушиться, а не обсохнув, помирали. Киссур с досадой увидел, что автор проклятого руководства, верно, имел в виду какую-то другую зиму, а может, и вовсе писал из пальца. Через месяц Арфарра прислал Киссуру письмо, в котором было много досадных слов и карта области черных шапок; и бочки с порохом для осады.
Половина людей Киссура утопла, а с другой половиной он разбил черных шапок и осадил святилище бога войны. Через месяц в святилище стали жить, питаясь друг другом и случайными пленными, а еще через пять дней Киссур его взял. После этого он покорил еще несколько племен.
На золотую статую бога войны Киссур надел железный ошейник и в таком виде отправил государю: очевидцы говорили, что статую сама, плача, взошла на повозку. Остальное было роздано войску.
Через пять месяцев Киссур возвращался в ойкумену. В этот поход он добыл огромное богатство, но продовольствия у него не хватало. Киссур послал за продовольствием в Иниссу, но вместо продовольствия приехал чиновник, который объяснил, что в этом году в Иниссе неурожай, а зерно, посланное государем в Иниссу, захватил и держит у себя наместник Кассанданы. Этот чиновник Киссуру очень понравился: он был честен, умен, и родом, как и Киссур, из Варнарайна. Киссур послал этого чиновника к наместнику Кассанданы за провиантом. Наместник Кассанданы прислал письмо о девяти страницах и десяти хвостах, а новый чиновник изложил содержание письма в пяти строчках:
— Пишет, что заключил с государем договор — быть верным подданным империи, пока с него не потребуют налогов. А так как Киссур потребовал налоги, договор нарушен, и провинция Кассандана вынуждена провозгласить независимость.
Тут только Киссур вспомнил о зароке, наложенном на него Арфаррой: не требовать налогов с провинции Кассанданы ни в какой крайности.
Мятежник Ханалай послал в Кассандану послов с предложением о военном союзе. Наместник Кассанданы ответил, что он не для того перестал повиноваться государю, чтобы вложить свои руки в руки какого-то паршивого разбойника.
Киссур повернул войска, разгромил армию наместника и в два дня овладел столицей провинции. Через час после успешного штурма ему принесли письмо Арфарры, отправленное пять дней назад. Арфарра отзывал Киссура в столицу и умолял не трогать наместника Кассанданы. «Я сумел поссорить обоих мятежников — писал Арфарра, — если теперь оставить их в покое, они сцепятся друг с другом и погибнут, а мы одержим победу, не применяя оружия. Если же ты разгромишь наместника, то победа, одержанная без применения оружия, достанется Ханалаю.»
Киссур зарубил в тоске какую-то козу, которая гуляла поблизости, повесил наместника Кассанданы за срамную часть на городской стене, наместником поставил того самого честного чиновника, земляка из Варнарайна, и поскакал в столицу.
Киссур въехал в столицу накануне зимних дождей. Посереди шествия везли золотого бога варваров, в железном ошейнике и с выдранными глазами, а перед ним ехало новое чудо — пушечка-единорог. Народ, ликуя, осыпал войско зерном, из фонтана на площади, по распоряжению государя, било белое и красное вино, и войска шли в абсолютном порядке — лошади, разряженные как женщины, и воины, разряженные, как боги, и в триумфальном шествии участвовали пленники из народов, самое имя которых было доселе неизвестно в ойкумене.
Поистине удивительная вещь!
Полгода назад имя «Киссур» и слово «варвар» взбунтовало всех лавочников столицы. Полгода назад Киссур сжег половину заречных кварталов и развесил их жителей на стенах небесного дворца: а теперь люди стлали циновки под копыта его конницы, и бросались сами.
И, действительно, не подлежало сомнению, что Киссур въезжал в город с богатейшей добычей; въезжал первым, за двести лет, победоносным полководцем империи, истребившим то осиное гнездо, к которому боялся притронуться бывший министр. Не подлежало сомнению также то, что две из провинций империи были слегка опустошены, и четыре провинции находились в состоянии, близком к недовольству.
Варвары Киссура не привыкли жить в городе и разбили лагерь у стен. В городе они появлялись только на рынке и в заведениях, где мужчины сажают свой корешок. У них было множество всякого добра, и каждый раз, когда конник Киссура оставлял легкий военный золотой в столичной лавке, лавочник, и жена его, и дочка его, благословляли Киссура. И этой осенью за Киссура возносилось столько молитв, что если бы каждая молитва обернулась денежкой, то Киссур стал бы, бесспорно, самым богатым человеком в ойкумене.
На следующий день после вступления в город Киссур явился во дворец Арфарры с первой стражей, еще затемно, чтобы говорить с Арфаррой наедине.
Советник, один, читал книгу. Книга была старинная, тяжелая, на трех ножках. Такие книги тоже когда-то назывались треножниками. Поэтому советник сидел не за столом, а на плоской подушке перед книгой о трех ножках. Справа от него стояла жаровня. В кабинете было очень жарко, так жарко, что, казалось, снеговые вершины, вышитые на тяжелых гобеленах, вот-вот растают и хлынут в долины, но на Арфарре все равно было теплое белое платье без знаков различия. В воздухе все было пропитано благовониями.
Киссур долго целовал руки Арфарры, а потом сказал:
— Советник! Полгода назад вы обещали мне, что укрепитесь у власти и арестуете всех взяточников поодиночке. Но они до сих пор на свободе! Почему вы, например, не арестовали этого… Кидара?
— Друг мой, — сказал Арфарра, — у меня нет никаких законных оснований для ареста Кидара и его друзей.
— Так арестуйте без оснований!
Арфарра немного смутился и не знал, казалось, чем опровергнуть столь резонное соображение.
— Полгода назад, — продолжал Киссур, — у нас не было сил. А теперь под столицей стоит шесть тысяч конников и двадцать тысяч пеших. Пусть они войдут в столицу и будут как щелочь, которая очищает старое серебро от грязи!
Арфарра помолчал и ответил:
— Друг мой! Можно арестовать Кидара. Можно схватить всех тех, кто, как ты считаешь, недостоин быть возле государя. Можно даже найти им замену в лице твоих любимцев. Но в ойкумене тридцать две провинции. Три уже отложились. Еще десять ждут только повода, чтобы взбунтоваться. Мыслим ли повод лучший, нежели военный дворцовый переворот?
Киссур облизнулся и сказал:
— Я разобью Ханалая и всех, кто осмелится следовать его примеру, ибо отныне у империи есть войско.
— Да, — сказал Арфарра, — это удивительно. Вы сумели сотворить войско из ничего. Ваша война с черными шапками принесла семикратную прибыль. Сколько, вы думаете, вам понадобится денег на войну с Ханалаем?
Киссур опустил глаза и сказал:
— Мои командиры преданы государю, но неразумны и дики. Они хотели бы служить государю без платы, а кормиться с земли, полученной за военную службу. Что взять с варваров?
Вопреки здравому смыслу, Арфарра расхохотался. Отсмеявшись, старик сказал:
— Ваши варвары мудрее наших финансистов. Потому что, Киссур, будущим летом в ойкумене деньги будут стоить еще меньше, чем человеческая жизнь, и, действительно, кончится насилие чиновников и богачей, а начнется насилие тех, кто кормится с земли, полученной за военную службу.
Киссур задергал левым веком, и, чтобы скрыть это, стал потихоньку расхаживать из угла в угол. Уже рассвело. Серый плащ его, шитый по подолу жемчужными птицами в тростниках и травах, цеплялся то за ножки жаровни, то за жертвенный столик. Вдруг Киссур сплюнул в ладонь левой руки и ударил по плевку ребром правой. Плевок отскочил влево и попал на шелковую молитвенную подушечку.
— Значит, — сказал Киссур, — вы не арестуете Кидара?
— Нет, — ответил Арфарра.
Киссур нехорошо засмеялся и спросил:
— Сколько Кидар вам за это дал?
— Щенок, — сказал Арфарра, выпрямляясь, — ты знаешь ли, что гово…
Арфарра не докончил фразы. Киссур, вытащив из рукава несколько бумаг, швырнул их в лицо старику.
— Знаю, — закричал Киссур, — знаю, да не верю! Не верил до сих пор! А теперь! Да они купили вас! Вам никогда ничего не нужно было, кроме власти!
— Глупец, — пробормотал Арфарра, — даже если я бы что-то получил от Кидара, то ведь все равно тот, кто его конфискует, получит гораздо больше.
Киссур повернулся и вылетел из двери, как пробка. Арфарра некоторое время сидел молча, потом стукнул в бронзовую тарелочку. Явился слуга. Арфарра кивком указал ему на красную молитвенную подушечку, на которую попал плевок варвара, и промолвил:
— Вынеси и сожги.
Хотя, право слово, плевок этот на подушечке был совершенно незаметен.
На дневной аудиенции Киссур, выйдя вместе с государем, не поклонился Арфарре — это видел весь двор.
Государь Варназд был счастлив и не расставался с Киссуром ни на охоте, ни за трапезой. В свите его сразу же появилось множество варваров. Государю нравилась их беззаботность и сила. Особенного государь отличал одного из командиров, по имени Ханадар, а по прозвищу Сушеный Финик. Сушеный Финик считался у аломов лучшим певцом. Он пел хвалы государю на всех пирах, и не было случая, чтобы он получил за свою песню меньше, чем он об этом в песне просил.
Киссур ел с золотых блюд и спал под одеялом из песцовых шкурок. Бесчисленные почести так и сыпались на него. Желая развлечь народ, государь повелел выстроить варварский храм «черных шапок» и устроил потешный штурм. Чернь была в восторге, варваров наградили несметными дарами, а Арфарра был очень недоволен тратами. Говорили, что потеху устроили по подсказке Чареники, тестя Киссура.
На этом празднике даже народ заметил, что Киссур не кланяется Арфарре.
А еще через неделю случилось ужасное происшествие.
Государь и Арфарра катались на лодке. День начался хорошо, а потом вдруг пошел дождь. Даже молодой государь продрог, не говоря об Арфарре, который со времени своего возвращения во дворец зяб, как персиковое дерево зимой. Молодой государь велел принести короб с плащами, надел плащ, хотел протянуть Арфарре второй, но вовремя заметил, что мех на втором плаще изъеден молью. Люди, бывшие вокруг, не заметили, что второй плащ был изъеден молью, а заметили только, что государь не передал плаща озябшему Арфарре. И на следующий день в приемной Арфарры было много меньше людей, чем в предыдущий.
Прошло еще две недели, и до столицы дошли слухи о мятеже в Верхнем Варнарайне, родной провинции Киссура, и о том, что там учрежден выборный совет, как того хотел отец Киссура, Марбод Кукушонок.
Киссур был взбешен и велел собираться в поход, но государь Варназд, страшась разлуки, запретил поход и умолял подождать до весны. Он не отпускал Киссура неделю, а в конце недели Киссур, ночевавший в спальне государя, подсыпал Варназду в питье сонный порошок, снял со спящего яшмовую печать, приложил ее к указу о посылке войска и пошел вон. В этот миг государь, который за ужином вылил питье в рукав и все видел, вскочил с постели, и все кончилось ужасным скандалом.
И Киссур ездил на охоту по мокрым осенним равнинам, а сердце его разрывалось при мысли об овечьих стадах на склонах гор, и о вершинах родного края, тянущихся к небу.
Через три дня он сказал своему тестю, Чаренике, у которого теперь часто бывал:
— Я без пользы убиваю невинных зверей, а в ойкумене разгораются мятежи. Бунт в Верхнем Варнарайне надо усмирить железной рукой, но государь плачет при мысли о моем отъезде. Не могли бы вы подать доклад за меня?
У Чареники был далеко идущие планы, ему вовсе не хотелось, чтобы войско уходило из-под столицы, и немудрено, что из доклада Чареники государю ничего не вышло. Киссур, услышав об отказе, разрыдался, а тесть его сказал:
— Увы! Это Арфарра настраивает государя против вас! Я слышал, как он говорил, что жители Варнарайна обустроили вашу страну по плану вашего отца; и вы проситесь в Варнарайн затем, чтобы стать там королем.
— С этого негодяя станется, — молвил Киссур.
Через два дня Киссур был со своей женой, дочерью Чареники. Киссур лег на шкуру. Женщина стащила с него сапоги, и стала вынимать за пологом шпильки из волос, а потом затихла. Киссур отогнул полог и увидел, что жена его сидит со шпилькой в руке и плачет. Он подошел к Янни и спросил:
— Что ты плачешь?
— Ах, — сказала Янни, — ты же знаешь, вчера у Арфарры был фейерверк, и я там была, а ты был с государем на охоте. Я отошла в красный покой, и вдруг этот старик подходит ко мне, смотрит на меня своим страшным глазом и говорит: «Ах, какой же я глупец, что я отдал вас Киссуру. Но ничего, еще все можно поправить.»
— Гм, — сказал Киссур.
Теперь каждый день тесть навещал зятя, а когда тестя не рядом не было, то была жена. И каждый день Киссур слышал при дворе из чьих-то уст то, что про него говорил Арфарра.
— Арфарра беседовал с господином Дессом и сказал, что вы толкнули к мятежу наместника Кассанданы только затем, чтобы удовольствовать войско и разграбить провинцию.
— Перед церемонией Белых Слив Арфарра ругался: «Киссур-де оттого не взяточник, что грабитель. И лучше, если чиновники обогащаются через взятки, чем если они обогащаются, шаря с войском по обе стороны границы. Ведь не все грабежи так удачны, как грабеж храма черных шапок, и вообще варваров следует предоставить их собственным раздорам».
— Арфарра созвал своих инженеров и сказал: «Если бы не мой порох, Киссур бы никогда не взял Храм Черных Шапок! Следует запретить варварскую доблесть и найти такой способ войны, при котором империя бы опиралась не на силу варваров, а на разум инженеров и чиновников!»
И так они каждый день сыпали много слов.
Через неделю Чареника сказал своему секретарю:
— Как ты думаешь, есть в мире вещь, которая может примирить Киссура с Арфаррой?
— Думаю, — ответил секретарь, что такой вещи нет.
— А ведь полгода назад эти двое были неразлучны: можно ли было себе представить такое дело?
— Нет, нельзя было этого представить, — ответил секретарь.
— А что ты из этого заключаешь? — спросил Чареника.
— Я заключаю, — ответил секретарь, — что если Киссура можно было убедить, что Арфарра непригоден в делах правления, и на это потребовалось шесть месяцев, то можно будет убедить Киссура и в том, что государь Варназд непригоден в делах правления, и на это потребуется не больше месяца.
На следующее утро Янни сидела перед зеркалом в своих покоях. Две служаночки ползали вокруг ее юбки с кружевами и иголками, а сама Янни, непрестанно оборачиваясь, глядела то в зеркало, то на стену за зеркалом. На стене висел портрет государыни Касии в полный рост. Государыня глядела на Янни с загадочной улыбкой, и была написана очень хорошо и соразмерно: только руки ее были как-то неловко согнуты и словно привешены к рукавам. Янни знала, отчего у портрета такие неловкие руки. Когда этот портрет писали в первый раз, на руках у государыни был младенец, сын. А потом, когда государыня распознала в сыне подменного барсука и казнила его, ребеночка замазали. Вместо матери, глядящей на младенца, вышел пристальный взгляд государыни Касии. И портрет, как мы уже говорили, был очень хорош, только руки были дурны. Янни беспрестанно глядела то на портрет, то на себя в зеркале рядом. Вдруг дверь отворилась: пожаловал ее отец.
— Знаешь ли ты, — сказал он Янни, — что Киссур вчера получил письмо от своей матери, из Варнарайна?
Янни покачала головой. На Чаренике был кафтан с четырьмя рукавами, два рукава для рук, а два — для почета. Чареника вынул из почетного рукава перевод письма и показал его Янни. Янни взяла и стала читать.
— Вот безумная старуха, — сказала Янни, прочтя письмо и глядя то в зеркало, то на портрет государыни Касии на стене. — Ведь она требует от него отомстить за отца и убить Арфарру! А зачем? А ведь он, я знаю, плакал от этого письма вчера!
— Хорошее письмо, — сказал Чареника.
— А что, — сказала женщина, нехорошо поводя бровями, — когда я стану государыней, — стоит мне отдавать налоги на откуп или нет?
— Ни за что, — сказал Чареника. — Ни откупов, ни монополий, ни частных предприятий. Вообще Киссур правильно говорит, что в хорошем государстве не должно быть трех разновидностей разбойников, как-то: взяточников, земледельцев и торговцев. Так что он, конечно, будет хорошим государем.
Тут послышались голоса: на веранду вошел Киссур, разряженный и улыбающийся, и с ним под руку — вторая его жена, Идари.
Янни как-то странно вытянула голову, сложила губки раковинкой и сказала:
— Милая! Эта девка совсем запуталась, как сделать кофточке зарукавник; покажи ей, ты так хорошо исполняешь все обязанности служанок.
Идари отошла к лавочке и стала показывать служанке, как шить зарукавник, а Киссур и Янни смотрели на нее, улыбаясь.
Если бы Янни знала, что, в представлении Киссура, хорошая жена должна обшивать себя и мужа, стряпать и никогда не перечить высшим, то она, верно бы, вырвала иголку из рук Идари и все дни проводила б у очага и ткацкого станка; но в представлении Янни женщина с загрубевшими от работы руками была лягушкой в глазах мужчины, а Киссур ей ничего не говорил.
Принесли чай и сладости. Янни села Киссуру на колени и стала поить его из своей ладошки, а потом взъерошила кружево на рукаве и сказала:
— Какое хорошенькое запястье! Это из храма черных шапок?
Киссур снял запястье со своей ручищи и надел его на ручку Янни.
— Нет, — сказал он, — это подарок одного достойного человека из города Шукки, кстати, друга твоего отца. В этом городе якобы были запасы зерна — я приказал доставить их войску. Этот человек кинулся ко мне и умолял отменить приказ, потому что зерно было роздано голодающим. Очень совестливый и честный человек. А запястье это, с прочей рухлядью, выкопали, представь себе, у дерева, когда рыли канавку у его палатки. Он подарил мне этот сундучок из любви, сказал: «Зачем он мне — этим все равно не накормишь народ».
Тут Киссур глянул в угол и увидел, что Идари сидит, опустив глаза, и больше не шьет.
— Я, — продолжал Киссур, — полюбил этого человека и поставил его наместником в Кассандане, чтобы иметь там справедливость. А теперь, можешь ли поверить, — этот негодяй Арфарра говорит, что я взял от этого человека взятку и нарочно затеял смуту в Кассандане, чтобы посадить туда наместником человека, давшего взятку! Арфарра — пес, который не знает, что такое дружба, и называет подарок — взяткой!
Чареника облизнулся. Янни сидела на коленях Киссура и все так же перебирала его длинные волосы. Утреннее солнце пробивалось сквозь шторы, плясало в золотом шитье и в росписях карнизов. Киссур поглядел на свою вторую жену и увидел, что она совсем наклонила головку. Киссур вдруг вскочил.
— Клянусь божьим зобом, — заорал он, — это действительно была взятка!
Киссур вылетел из-за стола и затопал по лестнице. Идари — за ним. Чареника бросился к окну: со двора неслись бешеная ругань и ржанье, заверещал попавший под плетку конюх, захрустел под копытами гравий. Чареника пожевал губами и произнес:
— Если бы этот человек был умней, он не взял бы сундучка. А если бы он был глупей, то я бы сделал его государем.
А дочь Чареники, Янни, зарыдала и сказала:
— Он не любит меня! Он любит Идари!
Это замечание, право, нельзя было назвать логичным выводом из происшедшего, но оно несомненно доказывало, что душу бедняжки Янни и душу государыни Касии пекли в разных печках.
Советник Арфарра сидел в своем кабинете за столом. На нем была желтая шапочка, стянутая вокруг головы шнурком, и бархатный кафтан-четырехрукавка. На одной стороне кафтана были вышиты лисы, на другой — олени.
— Я, — сказал Киссур с порога, — негодяй и болван! Это действительно взятка.
Арфарра поднял голову. В дверь вслед за Киссуром лезли всклокоченные рожи, с глазами, круглыми от страха за начальство. Арфарра махнул рукой: рожи сгинули.
— Что же, — продолжал Киссур, — эта взятка и прочее, — действительно стала причиной восстания в Кассандане?
Арфарра дописал какую-то бумагу, посыпал ее песочком, стряхнул песочек в корзинку и улыбнулся:
— Вообще-то, — сказал Арфарра, — когда от наместника требуют заплатить установленные государством подати, это не должно быть поводом для восстания. Но в сложившихся обстоятельствах — да.
Киссур смотрел на него в упор своими наглыми голубыми глазами.
— Сколько еще взяток я взял?
— Ты лично или…
— И так и так.
Господин Арфарра снял со стола одну из папок и протянул Киссуру. Тот открыл папку и стал читать. Листы в папке были исписаны в стиле «молодых ростков» четким почерком Арфарры, с примерными цифрами и краткими разъяснениями. Киссур читал, пока солнце не перебралось с одной половины дня на другую. Наконец Киссур встрепенулся и сказал:
— Однако! Для кого вы приготовили эту папку?
— Для тебя. Я знал, что ты придешь.
Киссур встал и начал расхаживать по кабинету взад и вперед. Потом он остановился перед Арфаррой и с тоской сказал:
— Этот чиновник из Шукки… Я ведь не глупец, советник! Но он был так щедр, чистосердечен. Шутил: «Зачем мне деньги? Все равно богатство, не употребленное на подарки и пиры, приносит владельцу несчастье!» Это было совсем не как взятка чиновника, а как дар благородного сеньора! Вы не представляете, насколько это было похоже!
— Да, — промолвил Арфарра, — это ужасно похоже.
— Почему же вы не объяснили мне? — спросил Киссур, выпучив глаза на папку. — Вы же ясновидец. Почему не предупредили заранее?
Арфарра засмеялся.
— Киссур, — сказал он, — если объяснить очень умному человеку правила игры в «сто полей», он не начнет играть хорошо, пока сам не сыграет тысячу партий. Вы полагали, что взяток брать не следует, а что дают их так: подходит к вам негодяй с грязными руками, и со ртом, похожим на арбузный ломоть, и говорит: «Вот взятка! Возьми!» Это, конечно, тоже бывает.
Арфарра помолчал и продолжил.
— Вот это-то я и имел в виду, Киссур, когда говорил, что опасно, если первым человеком в государстве становится выскочка, варвар или повстанец. Он может быть весьма умен: но люди вокруг тоже умны, и вдобавок опытны.
— А что бы, — спросил Киссур, — сделал господин Нан, если бы этот чиновник из Шукки подарил ему сундучок?
— А этот чиновник из Шукки, — сказал Арфарра, — уже дарил Нану сундучок. За неделю до мятежа господин Нан утвердил план строительства нового канала от Идена до Кассанданы. Было много охотников получить подряд на этот канал, и этот чиновник с сундучком был в их числе.
Арфарра замолчал и долго мешал угольки в жаровне.
— Есть вещи, — продолжал старик, — которые нельзя уничтожить, но можно направить к добру или злу. Не думаю, что кто-либо, когда-либо, в каком угодно государстве получит подряд на такой канал без взятки. Но ни мне, ни господину Нану этот чиновник никогда бы не предложил сделать его наместником Кассанданы. И разница между плохим и хорошим государственным устройством заключается не в том, берут или не берут чиновники взятки, а в том, чего достигают с помощью взяток — строят каналы или вызывают восстания.
Киссур сидел, как мышь под дождем.
— Не стоит отчаиваться, — сказал Арфарра. Вот если б ты послушался советов Чареники и превратил бы ойкумену в пустыню и назвал бы это справедливым правлением, а потом догадался, что сделал противоположное тому, что хотел, — вот тогда был бы повод к отчаянию.
Наступило долгое молчание. Киссур, опустив взгляд, следил, как по ножке стола в солнечном луче ползет паучок. Вдруг он поднял голову:
— Но ведь я хотел сделать только то, что вы сами хотели сделать четверть века назад!
Арфарра вздрогнул, а на щеках его вспыхнули два красных пятна.
— Как вы могли разувериться в том, за что отдали жизнь? За что народ называет вас богом-хранителем! Ничто на земле не может заставить человека отказаться от самого себя!
Арфарра молчал довольно долго и потом сказал:
— Когда-нибудь я тебе объясню, что заставило меня поумнеть. Но это будет такой неприятный разговор, что на сегодня с тебя хватит.
Осень быстро кончилась, началась холодная, дождливая зима. Это была самая счастливая зима в жизни государя Варназда. Мятежник Ханалай сидел в Харайне тихо, как лягушка подо льдом. В Верхний Варнарайн Арфарра послал вместо армии трех умных чиновников и сорок мешков денег и так умело повел дело, что весь выборный совет из-за этих сорока мешков передрался. Кажется, договорились, что республика Варнарайн будет иметь полный суверенитет внутри империи, или неполный за ее пределами… государь не вникал.
Войско Киссура стояло под столицей и кормилось за казенный счет. Киссур полагал это безумием: даже князь держит дружину, чтобы добыть с ней богатство: что же государь держит дружину, чтобы проедать казну?
Противу правил Варназд часто бывал во дворце своего министра. Однажды он стоял у азалий на берегу пруда и вдруг заметил на дорожке слугу с рогожной корзинкой. Слуга увидел его и смутился. Варназд приказал открыть корзинку: в ней копошилась пара щенков.
Слуга сказал, что это ощенилась большая белая собака, помесь волка и волкодава, которая раньше жила с Арфаррой в горах. Она отстала от Киссура по пути в столицу, а через месяц объявилась вновь. Теперь она жила с Киссуром, так как он брал ее на охоту. Киссур пускал ее в комнаты, и там она спуталась с одной из тех плоских собачонок, которых держат в покоях женщины. Киссур, разобидевшись, приказал утопить щенков.
Варназд взял щенков к себе; один вскоре подох, а другой жил и жевал все кисти и кружева в государевой спальне.
В эту зиму было много поединков между варварами, и лопнул банк, торговавший с Верхним Варнарайном, а еще два банка уцелело только потому, что Арфарра выдал им основательную ссуду. В эту зиму несколько чиновников сошло с ума.
Киссур стоял на вершине могущества. Он был обласкан и осыпан милостями. Тысячи просителей обивали его порог, тысячи слуг сновали, как челноки, туда и сюда, чтобы выполнить любую его прихоть. В окнах его дворца сияли огромные стекла, в оранжереях зрели золотистые персики и красные сливы, и утки с золочеными хохолками важно плавали в озерах его садов.
И с каждым днем Киссуру казалось, что несчастье — все ближе и неизбежней. Каждый шаг наверх напоминал, что наверху — бездна. По ночам в душе его пробуждался древний инстинкт рода, твердивший, что за всякой безмерной удачей следует безмерное падение, ибо боги завидуют избранникам судьбы. Быть может, являлся ему и призрак Нана, прежнего хозяина дворца? Несчастный министр пропал бесследно, не объявился ни у мятежника Ханалая, нигде… По ночам Киссуру снился неприкаянный беглец, убитый лукавым перевозчиком, или просто утонувший в трясине.
К тому же жизнь бок о бок с государем оказалась совсем не то, что он себе воображал. Киссур мог бы заметить, что Варназд капризен, беспокоен и ленив. По счастию, он этого просто не замечал, как не замечает влюбленный недостатков любимой.
Зато двор… О, двор! Страшное место, где честные люди мерзли, как рыбы в осенней воде, где негодяи плавали, сонно поводя плавниками, где любая случайность губила человека, где любой пустяк истолковывался тысячью удивительных способов. Где друзей приобретали, только чтоб подороже их продать, где от каждого шага наверх хрустели черепки чьих-то раздавленных душ, и где голос чести звучал одиноко и беспомощно, как колокольчик овцы, заблудившейся в горах во время метели, — как писал когда-то мятежник Андарз, оказавшись в опале.
К тому же после примирения с Арфаррой Киссур возненавидел свою жену, Янни, дочь министра Чареники. Киссур ночевал в лагере или со второй женой, которой тоже не мог простить измену, а то и просто в кабаках у случайных шлюх. Янни визжала, тыча пальцем в женские волосы на кафтане, Киссур багровел и уходил в кабинет. Последний нищий мог развестись со своей женой, и вернуть ее отцу, а он, первый министр, любимец государя — не мог! Арфарра каждый день твердил ему, что разрыв с Чареникой принесет гибель стране. О, двор, садок негодяев и подлецов, перед которыми даже он, Киссур, вынужден был заискивать!
В такие дни первый министр бывал страшен. В чиновника, раздражившего неуместным докладом, летела папка или тушечница, почтительно склонившегося челядинца, забывшего заплести коню хвост, Киссур сек плеткой, пока тот не падал на землю — и первый министр с пятком варваров опять надолго исчезал на охоту или в столичный кабак.
Киссур умел побеждать и водить войска: но он не умел править, и он понимал это, ибо искусство править было искусством разрешать в компромиссах то, что он привык разрешать в поединках. Поэтому он сделал самое умное — он отдал всю власть Арфарре и, сжав зубы, выполнял на приемах все его наставления, улыбаясь порой чуть ли не каким-то контрабандистам из Харайна, доверенным лицам мятежника Ханалая и вдобавок торговцам!
Киссур ни разу и не подумал, какое, в сущности, непосильное бремя взваливает он на шестидесятилетнего, слабого здоровьем старика, который должен выполнять все обязанности министра финансов, все обязанности первого министра и еще при этом дрожать, как бы молодой безумец не сделал на приеме непоправимой глупости, — всего не предусмотришь в долгих и мучительных наставлениях.
Арфарра очень жалел, что в свое время не принял должности первого министра, — а теперь новые перестановки выглядели бы подозрительно, да и Арфарра бы скорее умер, чем попросил Киссура поменяться ролями.
В эту зиму Арфарра спал по четыре часа в сутки. Судьба страны висела на волоске, и Арфарра знал, что если он будет спать по шесть часов в сутки, волосок оборвется и мир погибнет, а если он будет спать по четыре часа в сутки, то, может быть, мир уцелеет. И Арфарра спал по четыре часа.
Каждый день Арфарра, надушенный и благоухающий, в парадной шапке, встречал варваров и чиновников у Синих Ворот, совершал с ними положенные обряды и приносил установленные жертвы, обходил городские дома призрения, кланялся мастерам в цехах и учрежденном им выборном городском совете, давал роскошные пиры, на которых улыбался, произносил речи, приветствовал дорогих гостей и сам почти ничего не ел.
А вечером через его кабинет шли чиновники, просители, тайные послы, соглядатаи, прожектеры. Большая часть его секретарей были помощниками Нана, и большую часть того, что он делал, он находил в планах Нана, — но Нану не приходилось иметь дела ни с варварами, ни с отложившимися провинциями, ни с финансовой катастрофой, последовавшей за великим биржевым крахом, который разразился сначала из-за революции, а потом из-за того, что рынок испугался гражданской войны. Ну кто, в самом деле, станет покупать акции кассанданских копей, если эти чертовы копи зальет водой во время военных действий?
Арфарра, министр финансов, мучительно сознавал, что финансы за эти двадцать пять лет стали совсем другие. Чареника и Нан, плававшие в этом, как рыбы в воде, напридумывали самых удивительных вещей, так что раньше казна была деньги, а теперь казна стала — кредит.
Чтобы покрыть дефицит, Арфарра сделал то, что хотел сделать Нан: он стал продавать государственные земли в частную собственность. Это была одна победа, и вскоре за ней последовала другая: мятежник Ханалай отправил к нему послов. Те самые богачи, которые толкнули его на мятеж, видя скромную политику Арфарры, застеснялись своего неразумия, и теперь между Арфаррой и Ханалаем ходили гонцы, ряженые контрабандистами.
Арфарра не забыл страшного урока, который преподал империи покойник Андарз, подложив под дворцовую стену порох для фейерверков: он и сам четверть века назад выкидывал похожие штуки. У Нана был целый выводок молодых чиновников, сведущих в насилии над природой: под присмотром Арфарры они продолжали мастерить всякую утварь для убийства. Некоторые из ученых, собранных Арфаррой, имели доступ к материалам экспедиции, давным-давно побывавшей на Западных островах. Арфарра также пытался разузнать о событиях, связанных с мятежом Харсомы: множество людей было арестовано, но с мягкостью, вошедшей у Арфарры в обычай, выпущено на свободу.
Перед церемонией Плача о Хризантемах в столицу приехал некто Ханнак, управляющий Айцара и доверенное лицо Ханалая. Он очень благодарил Арфарру за разрешение привезти синюю землю из Чахара, потому что без синей земли не получается хорошего фарфора, и его маленький заводик совсем от этого зачах. Ханнак сказал:
— Поистине, наместник Ханалай не виноват в этом недоразумении! Вся смута началась из-за этого проповедника, яшмового аравана! Когда этот человек услышал, что вы стали первым министром, он испугался и подбил народ на восстание! Что мог сделать наместник? Если бы он сопротивлялся, его бы убили, как Фрасака: он решил примкнуть к мятежникам из одной только надежды сорвать их планы!
Они поговорили еще немного, и сочинили набросок договора, согласно которому Ханалай, в награду за верность государю, назначался единоличным главой провинции; а колдун и самозванец, яшмовый араван, выдавался в столицу для казни.
Вот они поговорили обо всем об этом, и Арфарра позвал чиновника переписать документ. Это был славный чиновник, один из секретарей Нана, и никаких иных провинностей, кроме того, что он ночами плакал о Нане, за ним не водилось. Но Арфарра это дозволял, и даже построил в память Нана часовню. Арфарра принял от этого чиновника переписанный документ и спросил его:
— Как ты думаешь, подпишет Киссур эту бумагу или нет?
— Нет, — ответил чиновник, господин министр эту бумагу не подпишет.
— Что же он скажет?
— Он скажет: нечестное это дело, казнить невинного и щадить виновного.
— А что он подумает?
— Он подумает: Арфарра все равно собирается воевать с Ханалаем, но только не моими войсками, а своими инженерами. Пусть господин Арфарра решает дела мира: а дела войны буду решать я.
И как маленький секретарь сказал, так оно и вышло.
Да, раны революции и мятежа понемногу зарастали, — и никто, кроме самых доверенных лиц, не знал, чего это стоило Арфарре, и что скрывалось за его неизменной улыбкой и неизменной работоспособностью.
Только ближайшие секретари знали, что среди ночи Арфарра иногда ронял из рук бумаги и начинал биться в нервном припадке. Тогда бежали за врачом, заворачивали министра в мокрые простыни, насильно укладывали в постель и отворяли в душной, благовонной комнате окна.
Молодой секретарь садился рядом, министр постепенно успокаивался и засыпал. Ему снился один и тот же сон: он играл с Клайдом Ванвейленом в сто полей, и они никогда не могли доиграть до конца, потому что Арфарра приказывал арестовать Ванвейлена слишком рано. Тут Арфарра начинал кричать и метаться, и один секретарь держал его голову, а другой — поил полынным отваром. Старик плакал и засыпал вновь. В такие минуты обоим секретарям казалось, что старика окружают души тех, кого он казнил или убил, — сотни и сотни душ. Но, как мы уже сказали, секретари ошибались. Люди, убитые Арфаррой, в сущности, никогда не навещали его. Наверно, они боялись его после смерти еще больше, чем при жизни.
Добром это кончиться не могло, и в середине зимы Арфарра опасно и тяжело заболел.
Киссур сидел в ногах Арфарры и рассеянно глядел на медальон. На эмали был нарисован молодой довольно человек, рыжий и голубоглазый, в одежде королевского советника. За ним стоял большой сосуд о четырех лапках и с женским лицом, — алтарь богини Правосудия. Одной рукой человек, с важным выражением на лице, указывал на сосуд, а в другой держал шелковый свиток. Это был некто Клайд Ванвейлен, которого, вместе с Арфаррой, считали убийцей отца Киссура.
Узнав о болезни Арфарры, Киссур прискакал в его дворец прямо в охотничьем костюме, весело пахнущем потом и печеным мясом, плакал у постели, целовал руки старика, и посулил врачу, притиснув его в темному углу, что повесит его, если тот залечит Арфарру. Но Арфарра видел, что Киссур боится, что старик умрет, так и не рассказав, как обещал, о смерти отца и о многом другом, — и вот весь вечер ему пришлось рассказывать, прерываясь только тогда, когда приходил чиновник с лекарством.
Это был неприятный для Арфарры рассказ.
— Так куда же он делся в ойкумене? — спросил Киссур, глядя на портрет Ванвейлена.
— Пропал, — сказал Арфарра. — Я хотел арестовать его и его товарищей, считая их лазутчиками, но у меня было слишком много дел.
Арфарра говорил о том времени, когда он, после мятежа Харсомы, расправлялся в провинции Варнарайн с корыстолюбием вообще и со своими бывшими сослуживцами — в частности.
— Между прочим, — сказал Арфарра, — я велел разорить одну деревню, где жили еретики. Деревня стояла у озера, а напротив нее была пустынная заводь, в которой экзарх непонятно зачем разбил военный лагерь. Еретики стали рассказывать, что в заводи из земли выполз зеленый девятихвостый бурундук, запалил лес и ушел в небеса. Это предвещало мою опалу. Я осмотрел заводь: действительно, яма, такая, что земля сварилась в стекло. Я схватил зачинщиков и велел допрашивать, пока они не признаются, что вырыли яму сами, чтобы морочить народ. Что ж, — они покочевряжились неделю и признались.
Старик замолчал, отпил немного настоя, отдал чашку обратно Киссуру и хладнокровно заметил:
— Это большая ошибка — пытать людей, когда не знаешь заранее правды.
— За месяц до моего ареста, — продолжал Арфарра, — я снарядил экспедицию на Западные Острова, с которых, по его уверению, приплыл Клайд Ванвейлен. Во главе экспедиции был мой друг и ученый. Путь оказался для него тяжел, и в море он умер. А когда экспедиция вернулась, я был уже в каменоломнях. Отчеты, в которые никто так и не полюбопытствовал заглянуть, сдали в Небесную Книгу. Один из моряков, человек ограниченный и преданный, твой соотечественник, считавший себя моим рабом, нашел меня в ссылке. Он сказал, что на острове нет ни городов, ни дворцов, а живут там обезьяны и голые люди. У обезьян нет царя, и поэтому они живут совсем в дикости, а у голых людей цари есть, и поэтому у них дела обстоят несколько получше. Затем он сообщил, что в половине дневного перехода от берега есть поляна. На поляне лежит издохшая металлическая птица. У птицы четыре крыла, два у хвоста и два посередине, и дверца в брюхе. Крылья посередине — размахом в двадцать три человеческих роста, а крылья у хвоста впятеро меньше. Совершенно невероятно, чтобы эту птицу изготовили обезьяны, у которых даже царя нет. Что же касается голых людей, — то они занимаются только играми и войнами, которые, впрочем, не отличить друг от друга, и у них нет времени на такие постройки. Да ты и сам можешь поглядеть, — и Арфарра протянул ему один из рисунков, сделанных моряками.
Киссур взял рисунок с недоверчивой усмешкой, впрочем, не находя в рассказе Арфарры ничего необычного. Разве Даттам не летал на железном помосте к государевой дочке? А коль скоро железные помосты летают, то и падать они тоже должны.
— Соотечественник ваш, — продолжал Арфарра, — описал ее так: «У нее все нутро выстлано оружием».
Киссур насторожил уши.
— Это ведь был алом и воин. Для него любой кусок металл, если это не плуг и не монета, мог быть только оружием. С величайшим трудом его спутники отодрали несколько кусков обшивки и сделали себе несколько ножей и топориков. Один из них я подарил тебе неделю назад.
Киссур кивнул и вытащил из ножен небольшой охотничий нож с рукоятью из переплетенных пастей и лап. Это был роскошный подарок, с которым Киссур не расставался, и Сушеному Финику он так понравился, что Сушеный Финик написал песню, воспевающую красоту его рукояти. Но что рукоять! Вчера Киссур дрался на спор с Шадамуром Росянкой, и дело кончилось тем, что вот этим вот ножом Киссур перерубил кончик Шадамуровой секиры. Шадамур Росянка очень обиделся, потому что его секира была не из тех, которые можно перерубить ножом, хотя бы и заколдованным по приказу Арфарры.
— Что это за металл? — спросил Киссур.
— Не буду тебя утомлять названиями элементов, которых ты не знаешь… Но вот простое пояснение. Сначала человек не знал металлов и пользовался для стрел и копий каменными наконечниками. Потом он научился плавить металл и стал делать наконечники из бронзы. Потом он научился делать огонь в три раза жарче, и стал делать наконечники из железа. Потом он сделал огонь еще в три раза жарче и начал ковать старинные ламасские мечи. Лет сорок назад человек научился делать железо жидким, — такая плавка перевернула мир. Так вот, если бросить этот клинок в жидкое железо, он даже не начнет плавиться. Чтобы выплавить такой металл, нужна температура на тысячу градусов большая, нежели та, которой мы умеет достигать сейчас, и на шкале температур этот клинок отстоит от нынешнего меча настолько же, насколько нынешний меч превосходит бронзовый топор двухтысячелетней давности.
Киссур глядел и глядел на прямое, без бороздок и царапин, лезвие, белое, как бараний жир. Сузил глаза и сказал:
— Поистине прав был Сушеный Финик, назвав в своей песне этот нож листом небесного дерева!
Арфарра усмехнулся в подушку. Как просто найти ключик к сердцу варвара! По правде говоря, если бы Арфарра просто сказал Киссуру, что уровень развития культуры можно выразить величиной температур, которых умеют достигать при выплавке металла, то Киссур бы тотчас вспомнил, что ничего подобного в древних книгах нет; что при государе Иршахчане жили счастливей, чем сейчас, и что для общего блага ограниченность и добродетель полезнее пытливого изобретательства, которое рождает жажду стяжания и нарушает установленные церемонии.
Но Арфарра не рассуждал, а подарил Киссуру белый клинок, и при виде клинка Киссур напрочь забыл, что две тысячи назад люди жили добродетельней, зато вспомнил, что они дрались бронзовыми топорами. А когда речь шла об оружии, Киссуру трудно было внушить, что бронзовый топор, даже изготовленный при идеальном государе, лучше стального меча.
— Их корабль, — продолжал Арфарра, — раскололся, видимо, на две части; меньшая, с людьми, упала за морем, большая упала близ деревни Гусьи Ключи. Крестьяне страшно перепугались, сообразив, что в связи с небесным чудом приедут чиновники, а чиновники — это всегда плохо. Они свезли то, что обвалилось с неба, к глухой заводи, и закопали там. Нашелся, однако, один доносчик. Донос попал к экзарху Харсоме. Тот многое понял, ибо разбил в заводи военный лагерь и отдал приказ ловить всех чужеземцев. Но Харсому убили; в провинции началось замешательство; а Ванвейлен с товарищами протек меж моих пальцев и добился того, чего хотел с самого начала: удержать язык за зубами и убраться из нашего ада в свой благословенный и совершенно иначе устроенный рай.
— Почему — совершенно иначе устроенный?
— Потому что сам Ванвейлен был иначе устроен. Я немного испортил его, но с двумя убеждениями мне, пожалуй, ничего поделать не удалось. Во-первых, Ванвейлен полагал, что наживающий богатство подобен спасающему душу. А во-вторых, никак не мог понять, что убийство невинного человека может способствовать общему благу. Ему казалось, что только процветание человека способствует общему благу; а смерть всегда выйдет наружу и разразится скандалом.
Арфарра замолчал. Киссур сунул нож за пояс и опять стал глядеть на человека в медальоне, с золотой цепью на шее и свитком в руке. «А все-таки, любезный, — подумал он, — Арфарра-советник обвел тебя вокруг пальца».
— Я, — продолжал Арфарра, — долго думал, какая разница между властью закона и властью государя. Я полагаю, что разница эта не в равенстве прав, не в свободе, и уж, конечно, не в неподкупности чиновников. Я полагаю, что разница эта в том, что при самодержавной власти убийство невинного часто бывает государственной необходимостью. А при власти закона такое убийство должно выйти наружу и кончиться скандалом.
Белая собака шумно завозилась на полу. Арфарра замолчал. В спальню, неслышно ступая, вошел чиновник. По кивку Арфарры он вкатил новую жаровню, а потом, поклонившись, напомнил Киссуру, что сегодня вечером — именины его тестя, и что скромный дом Чареники ждет его. Киссур показал чиновнику на дверь, тот заспешил, шаркнул ножкой, влетел в каменный столик для лютни, пискнул и убрался. Когда волкодав опять улегся на место, Киссур сказал:
— Я помню, как вы, еще отшельником, спросили меня «если б явились такие люди, по сравнению с которыми мы были бы как варвары по сравнению с империей, и завоевали бы нас, была ли б это справедливая война?» Это о них? Вы думаете, они явятся опять?
— Я так думал, — ответил Арфарра. — Я, конечно, понимал, что они могли опять разбиться по дороге, и кто знает, сколько времени занимает путь до звезд? Потом ты сказал мне, что никакой каменной птицы на островах нет, и я решил, что я что-то напутал. И вот теперь я знаю, что они уже успели воротиться, чтобы подобрать свой разбитый горшок, и пропали насовсем.
— Глупо, — возразил Киссур, — пришли и ушли насовсем. Отчего?
Арфарра пошевелился под одеялом.
— Ты, однако, тоже доплыл до Западных Островов и больше туда не плавал. Отчего?
Киссур подумал и сказал:
— Значит, у них в государстве разгорелась смута, и им стало не до нас.
— Тогда, — возразил Арфарра, — ты бы нашел в горах их разбитый корабль. А они вернулись за ним, и, я думаю, им стоило немало денег упаковать эту рухлядь.
— Значит, они не хотят, чтобы мы о них знали до поры до времени: шныряют меж нами, строят козни и портят судьбу государства!
«Не очень-то мы нуждаемся в их помощи, чтобы испортить судьбу государства», — подумал Арфарра, прикрыл глаза и сказал:
— Если бы они шныряли меж нами, они бы уничтожили отчеты об экспедиции.
— Так в чем же дело?
— Я, — сказал Арфарра, — принимал Ванвейлена за человека из морского города с народным правлением, и в последний наш разговор я пытался объяснить ему, что такое бывает только в маленьких городах в начале истории, но что нигде и никогда собрание граждан не правило протяженными странами. Дело в том, что просвещение варваров сильно отягощает налогоплательщиков. И чиновники, назначаемые государем, любят отличиться в его глазах, приобретая новые провинции и просвещая варваров. А чиновники, избираемые народом, любят отличиться в глазах народа, и тратят налоги на устройство бань, выдачу хлеба, или народные гулянья. И хотя, наверное, государство Ванвейлена устроено не совсем так, как торговые городки, — а все-таки, видать, демократии никогда не будут стремиться просвещать варваров.
Киссур положил портрет на пол, и большая белая собака немедленно стала обнюхивать нарисованного человека в отороченной кружевом мантии. Потом она подняла хвост, зевнула, отошла и легла поперек солнечного луча, пробивающегося сквозь шторы, всем своим видом выражая презрения к медальону.
— Значит, — сказал Киссур, — это правда, что меч, отомстивший за смерть моего отца, разрубил Хаммара Кобчика пополам, и еще выжег в скале дыру глубиной в локоть и длиной в человека?
Арфарра, кряхтя, заворочался на подушках.
— Было там оружие, в этом корабле, — и какое! Такое, что ваш вассал даже не смог понять, что это оружие: вот и я бы полгода назад принял ящик с порохом за засыпку для стен!
Арфарра молчал, улыбаясь в одеяло, вышитое птицами и утками в бездонных заводях.
— Не нравится мне это, — сказал Киссур. — Нет государства, которому не нужна война. Если в государстве есть оружие, значит, будет и война. Если люди не будут воевать, оружие начнет воевать само. А если люди со звезд воюют, то зачем им воевать друг с другом за свои же объедки, когда можно объединиться и напасть на страну, в которой нет оружия и есть богатство? Не кажется мне, что народ с таким оружием — мирный народ!
— Напротив, — сказал Арфарра, — это очень мирный народ. Самое страшное оружие изобретают самые мирные народы.
Арфарра засмеялся.
— Тебе, Киссур, не нравится, когда государство умирает? А почему? Потому что его завоевывают окрестные варвары. Почему же варвары сильнее? Люди империи добывают себе на жизнь трудом, варвары добывают себе на жизнь войной. О, они ничего плохого не хотят империи! Но они считают несправедливым, что люди ленивые и робкие пьют из кувшинов с прекрасными лицами, и носят шелка и бархат, а люди храбрые спят на голой земле. И вот они идут и восстанавливают справедливость. Все на свете восстанавливает справедливость, Киссур, — бедняки, государи, разбойники и варвары, каждый восстанавливает справедливость по-своему, и каждый — с выгодой для себя.
Арфарра приподнялся в постели.
— Столетие за столетием, — сказал он, — хорошо устроенные империи погибали под ударами варварских орд, потому что просвещенные народы изготавливали прекрасные шелка и не изготавливали прекрасного оружия. Как империя может одолеть варваров? Создавая утварь для убийства и машины для войны. Если сделать это, процветание государства станет залогом его спасения, если не сделать это, процветание государства станет залогом его погибели.
Арфарра помолчал и прибавил:
— Я устал. Подпиши договор и иди.
Киссур взял со стола бумагу, на которую указал Арфарра. Это был тот самый договор с Ханалаем, который он отказался подписывать неделю назад. Согласно ему Ханалай оставался единоличным главой провинции, а колдун и самозванец, яшмовый араван, соблазнивший людей на мятеж, выдавался в столицу для казни.
— Я знаю этого человека, — сказал Киссур, — этот человек никогда не называл себя вашим именем и никогда не проповедовал мятежа. Это позор, если его повесят вместо подлинных мятежников!
— Подпиши указ, мальчишка! Ты не будешь воевать с Харайном этой зимой! Ты будешь воевать с Харайном тогда, когда у меня наберется достаточно пушек! Ты будешь воевать не с помощью варваров, а помощью инженеров!
Киссур встал.
— Сначала, — сказал он, — вы убили моего отца. Потом вы убили мою мечту о том, как должно быть устроено государство. Теперь вы убиваете мою мечту о том, как должно быть устроено войско. Сначала вы доказали мне, что лучше, если чиновники берут взятки. Теперь вы доказываете мне, что лучше, если воины будут как женщины…
— Ты подпишешь или нет, — рассердился из подушек Арфарра.
Киссур закусил губу, подписал указ и выскочил вон.
У дверей в сад Киссура встретил Сушеный Финик, один из лучших его командиров, и человек, в котором храбрости было больше, чем добродетели.
— Я поспорил с Ханадаром, — сказал Сушеный Финик, — на тысячу золотых, что ты не подпишешь указа.
— Ты проиграл, — сказал Киссур.
— Этот человек, — сказал Сушеный Финик, — что он тебе такое наговорил? Или ты думаешь, он действительно хочет мира? Он хочет понаделать пушек, которые отнимут у нас славу и добычу, и завоевать Харайн, воюя скорее чернилами, чем мечами! Разве можно назвать справедливой войну, в которой полководец не рискует своей головой?
— Эту войну нельзя назвать справедливой, — сказал Киссур, — а все-таки ты проиграл тысячу золотых.
— Эй, — сказал Сушеный Финик, — ты куда?
Но Киссур уже разбежался и перепрыгнул через забор. Сушеный Финик сиганул за ним, повертел головой — Киссура не было видно, только прачки колотили вальками белье у вздувшегося канала… «Верно, не хочет показываться на глаза свите после такого указа», — рассудил Сушеный Финик и пошел к воротам.
А Киссур перескочил пару оград и вышел задами на грязную городскую улицу. Вечерело. Кое-где белеными стенами торчали кучки рыхлого снега, и в воздухе, ослепительно свежем после душных покоев Арфарры, разлилось какое-то весеннее просветление, и предчувствие войны — веселой летней охоты на мятежников.
Пересекая грязный канал, Киссур на мгновение остановился и кинул в воду кинжал с белым молочным клинком и золотой рукоятью.
Киссур шел довольно долго, пока не оказался в нижнем городе. Мимо пронесли паланкин с закрытым верхом, и Киссур вспомнил, что сегодня праздник у Чареники; ах, если б явиться домой под утро, с тем, чтобы первая его жена не смогла уехать любезничать при фейерверках и накрытых столах! Нет, это было невозможно. Тут мысль об угощении у Чареники напомнила ему, что он голоден.
Слева от него мелькнула харчевня: толстая девка красила наружную стену из летнего в зимний цвет. Киссур нагнул голову и прошел внутрь.
Харчевня была плохо освещена, и на занавеси напротив входа висели закопченные бумажные боги. Богов было штук пятьдесят, и они выглядели недовольными, будучи засижены мухами. Хозяйка принесла мясо и вино, и подмигнула одной из девиц, сидевшей за занавеской с закопченными богами. Девица, крашеная под воробья, пересела по другую сторону занавески на колени Киссура и сразу запустила лапу в его штаны. Киссур хотел спустить ее под лавку, но передумал.
Пришли еще сапожник и лавочник, стали потчевать друг друга вином и историями о привидениях, и спорить — будет война с Харайном или не будет.
— Да, — сказала девица, — в кои-то веки выпало родиться на свет человеком, и в какое время! Когда девиз правления меняют через каждые семь месяцев.
— А что, — спросил Киссур, — при Нане было лучше?
Соседи заворочались. Толстая хозяйка подошла поближе к столу. Крашеная под воробья девица сглотнула слезу и сказала:
— Не надобно жалеть покойников.
— Совершенно не надобно, — подтвердил сосед, — если их жалеть, то в шкуре того, кого жалеют, приходят бесы.
Киссур помолчал и выпил залпом кружку вина.
— Не понимаю я указов нынешнего министра, — сказал он. Вдруг стукнул кулаком по столу и страшно заорал:
— Мерзкая это вещь, — поощрять стяжание!
Хозяйка заведения сказала с чувством:
— Истинная ваша правда! Вот возьмите моих девушек. Мы приписаны к цеху из поколения в поколение, и всегда цена была справедливая — две розовых. А теперь начали поощрять стяжание, богачи скупили все земли, дочери их устремились в столице к постыдному заработку, и девочки мои совсем подешевели.
Киссур заплатил за мясо, вино и девицу и пошел с ней наверх. У двери он стал разуваться. Девица сказала:
— Возьми сапоги с собой, а то украдут.
Киссур нашел, что у девицы мягкие бока и нежный живот, и им было хорошо вдвоем. В каморке пахло рыбьим жиром, и сквозь занавесь Киссур заметил поминальный портрет. Киссур спросил:
— Это кто?
— Мы договорились, — отвечала девица, — что он выкупит меня из общего пользования и возьмет в жены, но в прошлом году после восстания его повесили.
— Я выкуплю тебя, — сказал Киссур.
— Все так говорят, — возразила девица.
Киссур вынул портрет Ванвейлена, зажег свет и стал его рассматривать. Подумал и сказал:
— Человек, который отказывается убивать других ради общего благ, вряд ли думает о пользе государства? Он боится, чтобы кто-то другой не убил его ради общего блага.
— Ага, — сказала девица.
Среди ночи Киссур проснулся: девица тормошила его. Киссур открыл глаза и услышал стук в дверь.
— Городская стража, — зашептала девица, — беда! Никак тот лавочник обиделся, что вы ругали господина министра!
Дверь затрещала.
— Откройте! Проверка документов!
Киссур сел в постели. Что документов не было, это еще полбеды. Но сегодня были именины Чареники! Великий Вей! Киссур представил себе, какие слова высыплет Арфарра, когда узнает, что первый министр вместо именин тестя валялся с б…ми!
Девица сунула ему в руки одежду, и он так и выскочил с этой одеждой в окошко. Сверху заскрипела дверь, замерцал фонарь… Киссур поскакал стенами и садами. Шестой из садов был пуст, а дом заколочен.
Киссур стал одеваться, и тут… Что бы вы думали? Оказалось, что с борозд на кафтане спороты все кружева, и шитый золотом воротник тоже исчез. Киссур хлопнул себя по лбу и сказал: «Да эта девка была в сговоре со стражниками! Ночью она просмотрела мою одежду, не нашла документов, нашла знаки богатства, и решила, что я — вор!» Киссур проверил меч и нож и подумал, что достойнее будет ему самому сегодня проучить девицу, нежели поручать это завтра правосудию, но мысль о скандале, и без того неизбежном, удержала его. Киссур облизнулся, погладил рукой воздух и подумал: «Глупая женщина! Если б она не погналась за грошовой выгодой, она бы жила в шелку и пуху до конца жизни!»
А девица, крашеная под воробья, тем временем лежала в своей каморке и плакала. Стражники ничего ей не оставили, а еще и подбили глаз. Дело обстояло в точности так, как полагал Киссур, но девица ничего не смела возразить, чтобы хозяйка не выкинула ее в канаву. Девица всхлипывала и вспоминала статного вора в кружевном кафтане.
Ах, если бы ночные приключения министра на этом кончились!
Но Киссур срубил мечом засохший пенек в саду, воткнул меч в ножны, перескочил через садовую стену и зашагал к своему дворцу. Улица была полна лунных теней и богов, прибитых над дверьми.
Киссур прошел два или три квартала, как вдруг насторожился и, подкравшись, выглянул из-за угла. За углом стояли двое с мечами, а третий, без меча и в кружевном кафтанчике, испуганно пятился от них. Пока он пятился, от стены отделилась тень и взмахнула прутом с веревкой, петлей и сачком на конце. Человек в кружевном кафтанчике поймался в сачок.
— Эй, — громко сказал Киссур, — рыбак, ты удишь рыбку в неположенном месте!
С этими словами Киссур вытащил меч и бросился навстречу ночным рыбакам. И этот поединок Киссура не стоит того, чтобы о нем долго рассказывать, потому что дело очень скоро кончилось тем, что одному человеку Киссур перерубил меч у рукояти вместе с пальцами, а другой кувыркнулся в канал и там сразу же утонул. А третий утек.
Киссур снял с головы пострадавшего сачок с петлей и увидел, что это был довольно молодой чиновник, с приятным круглым лицом, бровями, изогнутыми наподобие листа антурии, и большими перепуганными карими глазами.
— Ах, — сказал чиновник, плача, — спасибо вам, сударь, а то я был бы уже не жив.
— Пустяки, — сказал Киссур, — терпеть не могу, когда убивают невинных.
После этого они направились в ночной кабачок и спросили там закуску и вино. В кабачке у входа висело зеркало. Киссур глянул в него и с сожалением убедился, что, действительно, кафтан его безобразно искромсан, и вдобавок, пока он скакал по крышам, на него налипли все семь разновидностей сора, и даже, кажется, две разновидности нечистот. Киссур сел за стол, нащупал шнурок на шее, и молвил с досадой:
— Ба, сударь! У меня украли кошелек! Это жаль, ибо я чертовски голоден.
Изящный чиновник, — из ведомства обрядов и церемоний, судя по платью, — оглядел Киссура и участливо спросил:
— Много ли было в кошельке?
— Не знаю, не больше двух тысяч.
Чиновник еще раз посмотрел на Киссура, изумляясь пьяному хвастовству простолюдина, и подумал: «Глупец! Этот варвар обрезал и заложил в ссудной лавке кружева с последнего кафтана: откуда у него быть хоть сотне грошей? А все-таки он хороший человек». Улыбнулся и сказал:
— Друг мой! Я почту за честь пригласить вас к трапезе.
По приказу чиновника принесли гречневую лапшу с подливой и ломтиками баранины.
— Эге, да я гляжу, вы мастер есть, — сказал с улыбкой спасенный чиновник, когда Киссур, крякнув, в один миг опростал чашку, — не угодно ли еще чашечку?
— Пожалуй, — отозвался Киссур.
Киссур съел еще чашку, и еще, а над четвертой задумался. Служаночка перемигнулась с молодым чиновником и шепнула ему: «Бедняжка, наверное, три дня не кушал! А ведь если его вымыть да приодеть — будет ничего».
Потом стали пить вино.
— Клянусь божьим зобом, — сказал Киссур, — вы не пожалеете об этом ужине.
Они разговорились, как друзья, и чиновник много рассказал о себе. Он сказал, что его зовут Иния, и что он служит в ведомстве обрядов и церемоний. Но чем гуще становилась ночь, тем печальней становился Иния. Киссур заметил и спросил его:
— Что вас тревожит? Могу ли я вам помочь?
— Ах, — сказал Иния, — сегодня ночью у меня свидание с одной достойной дамой: идти мне или нет? Я подозреваю, что это мой несчастливый соперник нанял тех головорезов, от которых я спасся лишь благодаря вам.
Киссур улыбнулся и сказал:
— Сударь! Я с великим удовольствием буду сопровождать вас. И если эта дама так хороша и знатна, как можно думать, глядя на вас, то верно уж у нее найдется служанка для меня.
Так-то чиновник по имени Иния и Киссур выбрались из кабачка и пошли темными улицами и ступеньками. Через полчаса они подошли к белой стене, чиновник свистнул, и Киссур увидел, как сверху спускается круглая корзина для арбузов. В этот миг луна выползла из-за тучки, верхушки деревьев и флигелей в саду вспыхнули призрачным дивным светом, и Киссур с изумлением сообразил, что это — его собственный дворец. «Ах, засранец, — подумал Киссур, — что он плел мне про знатную даму? Верно, он бегает к одной из служаночек Янни.»
Иния уже собрался было садиться в корзину, как вдруг вдалеке послышался цокот копыт. Пустая корзина мгновенно взлетела вверх. Киссур с Инией бросились в придорожные кусты. Всадники подъехали и стали стучать в ворота: это были люди из лагеря.
— Ну, — сказал Иния, — теперь будет суета до третьей стражи. Может быть, пойдем выпьем по чашечке вина?
На соседней улице они зашли в харчевню с двумя сплетенными тыквами на вывеске, и стали цедить через соломинку подогретое вино.
— А я, — сказал Киссур, — узнал стену. Это дворец первого министра. Что же вы говорили о знатной даме? Стало быть, ваша возлюбленная — одна из служанок первой госпожи?
Иния подмигнул и ответил:
— Сказать по правде, дружище, меня пользует сама госпожа Янни.
Киссур не шелохнулся, а только вынул изо рта соломинку и спросил:
— Ба! Да это уж не господин ли первый министр велел задать вам трепку?
— Нет, — ответил Иния, — это один человек из тайного ведомства, который утолял ее в прошлом месяце.
— А гнева господина министра вы не боитесь? Говорят, он рубит глиняное чучело с одного удара.
— Так что ж? Я-то не чучело, а человек. Притом волноваться, согласитесь, следовало не мне, а тем, кто торил дорожку.
— А если первый министр об этом не знает?
— Помилуйте! Каждый лысый чиновник знает, а первый министр не знает! Да как же он может управлять государством, если не видит, какой карнавал у него под носом! С чего ему гневаться? Хороший человек, сам гуляет и жену пускает.
Тут Киссур подумал: «Может быть, этот человек пьян, или врет».
— А видали ль вы самого министра? — спросил он.
— Один раз видал. Был как раз фейерверк у Чареники. Мы встретились в темной аллее. Госпожа Янни потупила глазки, а Киссур Белый Кречет поглядел на меня этаким тараканьим глазом, и говорит: «Ладно! Вот тебе письмо: по этому письму адресат привезет тебе ковры для госпожи Янни. Только учти, что официально я к этому письму не имею никакого отношения и тебя никогда не видел.»
Киссур сидел совершенно невозмутимо и вновь потягивал через соломинку вино. Излишне говорить, что, кем бы ни был человек, встреченный в темной аллее Инией — это был не Киссур, а специальный ряженый.
— Стало быть, — спросил Киссур, улыбаясь, — получается так, что господин министра пользуется женой и ее любовниками, чтобы устраивать те дела, за которые простому человеку полагаются топор и веревка? И ни капли не ревнует?
— Думаю, что ревнует. А что ж ему делать? Если он поссорится с женою и с тестем, то недолго останется первым министром: Чареника быстро подыщет ему замену.
А Киссур все потягивал через соломинку вино.
— А может, и не ревнует, — задумчиво сказал изящный чиновник Иния. Ведь у них, говорят, с государем тесное общение. И в этой восставшей провинции на него многие обижались за грехи задним числом. Чего же ему ревновать к женщине?
— Ну что, — сказал Киссур, поднимаясь, — пожалуй, там твоя корзина опять тебя ждет.
В час, когда открываются храмы и лавки, насмерть перепуганный сотник из городской стражи прискакал во дворец первого министра и застал его у ворот: тот о чем-то вполголоса говорил со своим командиром, Сушеным Фиником, а слуги расседлывали их коней.
Чиновник повалился на колени и, делая большие глаза, запричитал, что городские шайки распустились, кажется, опять, потому что на рыночной площади перед самым дворцом Чареники валяются два голых мертвеца, мужеска и женска пола, и с мужчиной обошлись совсем по-скотски; и как они там очутились, стража не знает, хотя смотрела во все глаза; и трупы еще не опознали, и куда их деть?
— Врешь, — возразил Киссур, — не было там ночью стражи.
После этого он сбил плеткой грязь с сапог и велел ему отправляться под арест, за то, что городская стража ночью хлещет вино по кабакам, вместо того чтобы охранять площадь.
Арфарре раньше всех доложили о происшедшем, он заплакал и сказал:
— Если не арестовать Чаренику, он изменит государю! А если его арестовать, то государю изменят все те, кто связаны с ним!
Велел подать паланкин и, несмотря на отчаяние врача, отправился ко дворцу Чареники по промозглым улицам.
Что он хотел сказать Чаренике, так и осталось неизвестным, потому что Чареника его не принял.
В городе во всех подробностях обсуждали, в каком виде были найдены трупы. Государь был в ужасе. Он знал, что Киссур жесток, но… И к тому же — Сушеный Финик! Его любимый певец!
А Киссур в первый день напился выше глаз, а во второй явился к государю и потребовал казни Чареники. Тут государь, любивший и уважавший Чаренику всем сердцем, не выдержал и выпалил ему в лицо:
— Нельзя казнить отца за то, что ты убил его дочь!
А еще на следующий день послы Ханалая прервали переговоры с Арфаррой и внезапно уехали. Арфарре так никогда и не удалось доказать, что перед отъездом у них состоялось тайное свидание с Чареникой.
Весной, когда птицы начали вить гнезда и откладывать яйца, белые и в крапинках, когда гиацинты в императорском саду затрепетали тоненькими белыми пальчиками, и антурии высунули из чашечек цветков красные, розовые, синие блестящие язычки, когда знамена со знаками счастья склонились до земли перед рисовой рассадой, а поля покрылись нежной зеленой травой, позволяющей держать конницу на подножном корму, — Киссур отправился в Харайн.
Жена его, Идари, была с ним. Она ожидала ребенка.
Киссур знал о союзе между Ханалаем и «бронзовыми людьми» и не собирался идти в Харайн там, где его ждали. Он перешел западные горы, чтобы сначала побеседовать с варварами, а оттуда выйти Ханалаю в тыл.
«Бронзовые люди», союзники Ханалая, весьма поразили его во время битвы. Передние ряды их сбросили с себя перед боем всякую одежду, если не считать золотых и серебряных украшений, вертели топорами и дико завывали. Но бронзовые их топоры не годились против ламасской стали, а слушаться начальников они не умели совершенно. Киссур убил в поединке князька «бронзовых людей» и взял себе его серебряную кольчугу. Войско Киссура радостно закричало, а варвары, по невежеству, завопили что-то непонятное.
Арфарра в это время, имея восемьдесят тысяч войска, подходил к границам Харайна с другой стороны: две армии империи готовились взять мятежную провинцию в клещи. Дела у Арфарры шли лучше, чем у Ханалая, потому что он распродал государственные земли и совершенно оправдал себя в глазах уважаемых людей. Военные займы ему давали охотней, чем Ханалаю, потому что Арфарра увещевал так: «Если вы даете заем законному правительству, его можно предъявить к оплате даже в случае победы бунтовщиков, а если вы даете заем бунтовщикам, он никогда не будет оплачен в случае победы правительства». И этот аргумент действовал очень сильно.
Киссур воевал недолго, но удачно, и вскоре осадил столицу «бронзовых людей» и разбил под нею лагерь, красотою своей подобный городу, с валами, палатками, кумирнями и рынком позади лагеря, на котором слетевшиеся торговцы скупали задешево богатую добычу. Ханалай обрадовался, думая, что Киссур надолго застрянет перед неприступной цитаделью, но Киссур привез с собой пушечки, сделанные Арфаррой. При переходе через горы люди его было побросали пушечки, но Киссур повесил тех, кто это сделал, и больше пушечек не бросали. Как только пушечки направили на стены, стало ясно, что город не удержать. Городские торговцы хотели сдаться сразу, но воины в цитадели, которых эти торговцы пригласили защищать свой город, сказали, что смерть лучше бесчестья, а недовольных повесили.
Киссур осадил город, питаясь с окрестной земли и разоряя ее. Солдаты боготворили Киссура и смазывали его следы маслом, и не меньше почитали жену его, Идари.
Киссур занимался войной, а женщина — хозяйством. Она шифровала Киссуру письма и считала мешки с кормом для людей и пушечек. В палатке у нее лежали списки всех воинов, с указанием примет и привычек, и все, что ни награбили в окрестностях, привозили ей для учета и хранения. Всех людей она знала по имени, чинила им рубашки и раны, и было замечено, что колдовские зелья, составленные ее рукой, исцеляют быстрее, а нитки, которыми сшит разорванный кафтан, несомненно, заговорены. На военном совете она всегда сидела за занавеской, а иногда и без занавески. Это она пригласила инженеров и построила дорогу для пушечек.
В самом начале осады Идари родила ребеночка. По лагерю прошел слух, что она разродилась двойней, и вторым ребеночком был черный рысенок, который тут же убежал в горы, и теперь возвращается по ночам к Идари, донося обо всем, что делается на небе и на земле. Многие видели этого рысенка собственными глазами, а солдаты не имеют привычки видеть то, чего нет. Завелось обыкновение оставлять рысенку у палатки чашку с молоком. Часто рысенок выпивал ночью молоко, и тогда хозяин палатки танцевал весь день вокруг копья и кудахтал, как курица, снесшая яичко.
В середине лета Киссур взял столицу «бронзовых людей» и повернул обратно в Харайн. Местный князь сначала обещал ему проход, но, наскучив миром в княжестве, длившемся вот уже целую неделю, изменил слову и напал. Ашидан, младший брат Киссура, и Сушеный Финик разбили его, и он бежал. После этого дружинники связали князя и повезли его к Киссуру, но по дороге отпустили, потому что это был человек уважаемый. Киссур поблагодарил их за верность господину и принял в войско.
После этого они пошли горами кинаритов, а у кинаритов за это время король был другой, и опять другой, и еще раз другой, как то в обычае у этих племен. Первый и второй короли, и еще куча каких-то племянников прискакали к Киссуру жаловаться. Пришлось помочь и им.
Киссур выслал вперед отряды, которые копали колодцы и жарили еду, и с необыкновенной быстротой очутился на земле империи, где Ханалай его еще не ждал. Первоначально Киссур и Арфарра намеревались обложить Ханалая с двух сторон войсками, и стянуть эти войска удавкой. Но тут случилось такое дело, что наместник Кассанданы поднял бунт, и Арфарра побежал в Кассандану, а Киссур остался перед Ханалаем. У Киссура в войске было десять тысяч человек, а у Ханалая — девяносто, но это ничего не значило, потому что воины — не мешки с рисом, чтобы считать их поштучно. Войско Киссура состояло из всадников, а Ханалая — из пехотинцев. Войско Киссура было из варваров, а Ханалая — в основном из жителей провинции. В войско Ханалая надергали с земли бедняков, какие не могли откупиться, — в войско Киссура, наоборот, собрались самые знатные из варваров со своими вассалами. Кстати, у Ханалая тоже появилась пушечка. Дело тут не обошлось без шпионов, и шпионы сработали скверно, потому что в бою после третьего раза пушечка перестала стрелять, и командир в отчаянии велел сбросить ее на головы лезшим через палисад. Это тоже подействовало.
Из-за отсутствия Арфарры Киссур посовещался с командирами и с Идари, и придумал новый план. Не давая решительного сражения среди гор и озер, где конница не имела преимущества, Киссур принялся кружить по Харайну. Конница его отдыхала между переходами и хорошо кормилась, а войска Ханалая бегали за ней пешком, тосковали и сохли. Конники Киссура нападали на правительственные склады и, что могли, увозили с собой, а что не могли, раздавали народу, и чем меньше это нравилось Ханалаю, тем больше это нравилось крестьянам.
Богачей Киссур не трогал. В предместьях Архадана он сжег правительственные склады, а поместья Айцара, самого богатого человека Харайна, окружил охраной, не потоптав даже бахчи. Ханалай очень рассердился. Чтобы смыть с себя подозрение в предательстве, Айцар был вынужден подарить все эти запасы Ханалаю, и людям уважаемым это не очень-то пришлось по душе.
Ханалай затосковал, стал отступать ко внутренним границам империи, и наконец ушел за Левую Реку. Более двух третей провинции, еще до решительной битвы, оказалось в руках Киссура, а войска обеих военачальников стояли по обе стороны реки и смотрели друг другу в глаза.
У Киссура, помимо Сушеного Финика, был еще один любимый командир, Шадамур Росянка, оба из самой изысканной аломской знати. Лет пять назад они сидели вместе в жестокой осаде, и люди из дружины Росянки съели человека из дружины Сушеного Финика. Это выросло в постоянные препирательства между ними, и даже Киссур понимал, что Росянка в этом деле был неправ, потому что человека из дружины Сушеного Финика полагалось есть дружине Сушеного Финика, а не кому-то со стороны.
В конце лета Ханалай наконец заключил союз с мятежным Верхним Варнарайном, и в его войско явилось двадцать мятежников с дружинами.
И вот на третий день после их прибытия Шадамур Росянка выехал между войсками, объявил свое имя и стал повертываться и подпрыгивать вместе с конем, браня мятежников. Ему навстречу выехал конник на мышастом коне с красной попоной; поверх панциря у него был белый кафтан, шитый узлами и травами, и копейный значок был красный с белым ухом. В хвост коня были вплетены три жемчужные нити.
Конник крикнул, чтобы Шадамур перестал гавкать на честных людей, потому что вряд ли он так искусен на деле, как на словах. Шадамур взял копье, которое держал упертым в стремя, и поскакал навстречу. Шадамур бросил копье и противник бросил копье; Шадамур заслонился от копья щитом и противник сделал то же самое. Копье Шадамура попало в щит и копье противника попало в щит: Им стало неудобно держать щиты, и они бросили их на землю. Тут они вытащили мечи и стали ими рубиться, а войска с обеих сторон помогали им криками и усердными молитвами.
Прошло порядочно времени, и Шадамур сказал вполголоса противнику:
— Стыдно тебе, Калхун, драться за поганого простолюдина Ханалая, и за кучку горожан, которые каждый день сходятся на рынок торговать и обманывать друг друга. Не лучше ли тебе перейти на нашу сторону?
Шадамур узнал этого человека, Калхуна, по цветам: у них была общая тетка. Калхун отвечал:
— Думаю, это тебе лучше перейти на нашу сторону, потому что Ханалай наслышан о твоих доблестях и предлагает тебе две тысячи в месяц, не считая добычи, — а это втрое больше того, что ты получаешь у императора.
— Бесчестное это дело, — изменить господину, — возразил Шадамур.
— Что же бесчестного в том, — удивился Калхун, — чтобы служить господину, который, еще не видя тебя, ценит твою доблесть втрое дороже?
Тут он переложили мечи из руки в руку и снова начали биться. Лошадь Калхуна оступилась, и тот слетел на землю. Шадамур не хотел, чтобы про него говорили, будто он победил нечестно, повернул коня и ускакал.
Вечером в лагере Киссура был пир. Киссур поднес Шадамуру из своих рук серебряный кубок, а потом командиры повскакали и стали в восхищении танцевать перед Шадамуром.
Сушеному Финику это показалось досадно. Он не выдержал, плюнул и громко сказал Киссуру:
— Сдается мне, что Шадамур из подлости пощадил своего противника: они что-то долго разговаривали, и я думаю, что Шадамур договорился об измене.
Справа от Киссура стоял алтарь о шести камнях. Шадамур подошел к алтарю, выхватил меч и закричал:
— Если во время боя у меня были мысли об измене, то пусть расколется мой меч, а если не было, пусть расколется камень!
Он ударил мечом по камню, и камень раскололся.
Тогда Сушеный Финик тоже подошел к алтарю и сказал:
— Что-то очень хитрой клятвой ты поклялся, Шадамур, и сдается мне, что во время боя у тебя не было мыслей об измене, а после боя ты решил изменить. И если это так, то пусть расколется этот камень, а если не так, пусть расколется мой меч!
Он ударил по второму камню, и камень тоже раскололся.
Тут многие, кто завидовал Шадамуру, стали теребить его, и Киссур приказал увести его в палатку. Ночью Киссур пришел к нему и сказал:
— Ты, Шадамур, и Сушеный Финик, — как два клинка в одних ножнах. Езжай-ка ты к Ханалаю!
Шадамур ускакал к Ханалаю и был там принят с большим почетом. Ханалай стал просить у него совета, как поссорить Киссура с государем, и Шадамур дал совет.
Через две недели в лагерь Ханалая пришли новые союзники из Варнарайна. Всю ночь в лагере пылали приветственные костры и трещали боевые веера, а наутро перед войсками выехал полководец на черном коне с белой звездой во лбу. Попона на его коне была вышита серебряными крыльями, и когда конь выехал между войсками, многим показалось, что он не идет, а плывет этими крыльями по воздуху. Всадник поднял свое копье, с желтой шишкой и синим наконечником, и закричал, что его избрали королем Верхнего Варнарайна, и что он начальник союзного войска, — и не лучше ли начальникам войска драться между собой и беречь своих людей?
Киссур закричал с вала, что он всегда рад драться в поединке, но что вот уже месяц, как ни одна собака в войске Ханалая не смеет отвечает на его вызов, — оделся и выехал в поле.
Они бились полчаса. Это был достойный противник Киссуру, но после десяти схваток стало ясно, что он староват для таких игр. В эту минуту Киссур применил довольно изысканный прием, который называется «обезьяна хватает палку», а противник отбил удар, засмеялся и сказал:
— Я слыхал, что у сына Марбода Кукушонка меч поет в ладони и пляшет в воздухе, а оказывается, ты дерешься, как мужик лягается.
Киссур усмехнулся и возразил:
— Клянусь божьим зобом, старый скунс, я так поступал, потому что жалел тебя. Но если ты хочешь, я покажу тебе прием, которому научил меня во сне мой отец Марбод Кукушонок, — и никто из живых людей не знает этого приема, кроме меня и мужа моей матери, потому что он наследственный в роду Белых Кречетов.
— Все твои приемы, — возразил король Варнарайна, — знают даже вьючные ослы.
— Клянусь божьим зобом, — закричал со злобой Киссур, — эта схватка будет между нами последней!
Они снова въехали в круг и начали рубиться, и на пятом ударе Киссур сделал вид, что промахнулся, и едва не выпустил меч. Киссур перегнулся по-обезьяньи, чтобы поймать меч, а сам левой рукой выхватил летающий кинжал, вделанный в ножны, и метнул его в противника.
Но противник его взмахнул мечом, — и кинжал, рассеченный на две половинки, упал на землю. Киссур понял, что его противнику прием тоже знаком, и по этой примете узнал его. А противник придержал коня и спросил:
— Что ж? Неужто ты подымешь руку на отца? Ведь я тебе не меньше отец, чем мой покойный брат.
Киссур-младший промолчал.
— И не стыдно тебе, — продолжал Киссур-старший, — драться на стороне вейцев? Погляди-ка на этих мужиков: речь идет об их земле, а они пашут поле или бегут в лес, и каждый полководец набирает войско за пределами ойкумены!
Киссур-младший возразил:
— А тебе не стыдно быть королем горшечников и башмачников? Правда ли, что ты не можешь без их совета ни учредить налога, ни казнить человека? Брось Ханалая, и будь самовластным королем и государевым вассалом!
— Я, — сказал отец, — пожалуй, брошу Ханалая, если ты бросишь своего Варназда. Посмотри на наши два лагеря: люди ойкумены уверяют, что это их гражданская война, а сражаются за них одни варвары! Почему бы нам с тобой, объединившись, не захватить Небесный Город, как это сделали наши предки? Я, пожалуй, заплету твоему Варназду косы и дам в руки прялку, — на большее он и не годен.
Тут Киссур взмахнул мечом и вскричал со злобой:
— Я не знаю, кто научил тебя таким вонючим словам, — но в таких спорах истину выясняют не языком, а оружием!
— Ах ты негодяй, — сказал Киссур-старший, — как ты смеешь лезть на отца! Да я тебя прокляну за сыновнюю непочтительность!
— Врешь, сопливый хомяк, — отвечал Киссур-младший, — если считать по-аломски, мой отец не ты, а покойник Марбод, — а если считать по-вейски, то моей отец не ты, а государь Варназд, потому что император — отец и мать всем подданным.
С этими словами они налетели друг на друга и бились до тех пор, пока Киссур-старший не выбился из сил и не почувствовал, что Киссур-младший его сейчас зарубит. Тогда он закричал, что, пожалуй, Киссур прав, и представительное народоправство — скверная форма правления, и что если Киссур его отпустит, он обсудит это со своими рыцарями, из которых многие того же мнения. Что ж? Киссур помахал-помахал мечом и отпустил его.
Арфарра все не шел к Киссуру, потому что в это время взбунтовалась провинция Инисса. Наместник Иниссы позвал на помощь какого-то князя из-за гор, чьи воины мочились, не слезая с седла, отдал ему в жены свою дочку и зачем-то объявил республику.
Арфарра кинулся с войском навстречу князю, но повел себя довольно странно: увел все зерно из хранилищ на пути варваров, и освободил им путь до самой провинции.
Варвары беспрепятственно соединились с союзником, и, испытывая некоторый голод, разграбили Иниссу так же основательно, как и все на своем пути. После этого крестьяне Иниссы, плохо разбирая, где республика, а где империя, стали собираться в отряды самообороны и полоскать варваров и комиссаров в речках; сеймик в столице провинции называл крестьян бандитами и продажными наймитами империи.
Продажных наймитов становилось все больше, пока в один прекрасный день варвар из-за гор не отослал дочку наместника обратно и не побежал домой. Тут-то Арфарра загнал его в болота и утопил, а потом вступил в столицу провинции: впереди его бабы стелили циновки, а позади шли пленные варвары, запряженные в возки с рисом. Народ был в восторге, а наместника постелили на площади, обложили камнями, чтоб не шевелился, и отрубили голову.
Рассказывали, что князь поругался с наместником следующим образом: Арфарра-де обернулся старой колдуньей и явился во дворец к князю. Там он прокрался к дочке наместника и сказал: «Муж твой тебя не любит, но я знаю, как привязать его к тебе навек. Срежь сегодня ночью, как он заснет, прядку волос с его затылка, и принеси мне.» — и дал глупой бабе ножик. После чего пошел к князю и сказал: «Жена тебя ненавидит, и сегодня ночью хочет зарезать». Глупый варвар поверил. Ночью он притворился спящим, и, едва женщина вынула нож, схватил ее за руку.
Эту-то байку рассказывали по всей ойкумене. Но так как схожая история случилась еще во времена государя Ишевика, то наше мнение такое, что вряд ли Арфарра прельстился такой древней уловкой, и все это, конечно, неведомщина с подливой.
После этого Арфарра, оставив войско, поспешил в столицу, потому что до него дошли скверные слухи, и он не доверял Чаренике. Но Арфарра был старый человек: ехал он очень быстро, на полпути простыл, и в столицу приехал совсем больной.
Варназд посетил дом министра финансов: Арфарра лежал в широкой постели с розовыми кружевами. Он был очень слаб. Многие осторожно намекали государю, что старик выжил из ума или бредит, и вскоре государь заметил это сам, особенно когда Арфарра, все время сбиваясь, стал повторять, чтобы государь ни за что, ни при каких обстоятельствах не отзывал из армии Киссура. Он путался и лепетал, что это он во всем виноват, еще четверть века назад, а один раз схватил племянника Чареники за рукав и сказал: «Господин Ванвейлен! Мы не договорили!»
Все шутили и делали вид, что не обращают внимания на слова старика, но многим было ужасно тяжело. Варназд уехал, не пробыв и получаса: все выражали сочувствие государю, который решился вынести столь печальное зрелище, и порицали Арфарру, который, как оказалось, после ухода свиты заплакал, не чувствуя никакой естественной благодарности.
На следующий день Чареника, подавая государю для подписи документы, улучил минуту, когда государь отвернулся, выдернул одну из бумаг и, скомкав, поспешно сунул в рукав. Государь, однако, увидел все в зеркале и стал спрашивать, что это за бумага. Чареника плакал и клялся, что бумага попала в документы по недосмотру, что это ложь и клевета и не следует беспокоить ей государя.
Государь угрозами заставил Чаренику отдать бумагу: это было письмо от соглядатаев в стане Ханалая. В ней было сказано, что Киссур ведет переговоры с Ханалаем и хочет изменить государю, но дело застопорилось, так как ни один из них не соглашается полностью подчиниться другому.
— Да, — сказал государь Варназд, — ты прав, это действительно ложь и клевета, и, кажется, писано по приказу Ханалая.
На следующее утро в дворцовых переходах Чареника повстречался с чиновником по имени Яжен, брат которого был продовольственным интендантом в армии Киссура. Они разговорились о милости, недавно оказанной Арфарре государем, и Яжен заметил, что Чареника плачет. Яжен стал допытываться, в чем дело, и наконец Чареника признался ему, что недавние слова Арфарры о том, чтоб государь не отзывал Киссура из армии, не так уж глупы; Киссура оклеветали в государевых глазах, и государь намерен его отозвать и казнить. Яжен ужаснулся и в тот же вечер отослал эти слова с курьером в армию к брату.
Через два дня государь кушал с Чареникой в беседке дыню, и вдруг пожаловался министру, что Арфарра совсем выжил из ума, лепетал третьего дни невесть что, и верно, знал, чем досадить Варназду, потому что тоска по Киссуру переела сердце государя: почему бы не послать вместо в него в армию другого человека?
— Я боюсь за него, — сказал, ломая руки, государь, — и притом мне без него одиноко.
Чареника стал прятать глаза и запинаться, и, наконец, с большой неохотой пробормотал, что, по его мнению, если уж так угодно государю, можно послать вместо Киссура чиновника по имени Астак.
Тут другой чиновник, случившийся в беседке, всегдашний друг Чареники, вдруг грубо закричал на Чаренику, чтобы тот не лгал в таких делах государю, упал на колени и произнес:
— Государь! Простите за грубость, но всем известно, что Киссур ждет лишь повода к мятежу! Если его отозвать из войска, он объявит, что его отзывают для казни, и взбунтуется! Ни в коем случае нельзя трогать Киссура: это-то и имел в виду Арфарра!
— Пошел прочь, болван! — закричал государь. — Арфарра имел в виду что-то другое.
Прошли еще четыре дня, и государь от тоски совсем заболел, ничего не ел и каждый день играл со щенком, который родился от Киссуровой суки. Надо сказать, это был пребезобразный щенок, — хвост яичком, широкое брюхо, короткие лапки и мордочка треугольная, как у выхухоли, — словом, все, что могло получиться от случайной связи волкодава с болонкой. Притом же щенок был то ли глух, то ли просто дурак.
На пятый день один из чиновников не выдержал и сказал государю:
— Государь! Нельзя видеть, как вы убиваетесь по этому негодяю! Меж тем всем известно, что Киссур вел переговоры с Ханалаем, пока им на помощь не пришли войска из Верхнего Варнарайна, и они оба договорились признать главенство тамошнего нового короля.
— Что за вздор, — возразил государь, — Киссур никогда не передаст командования другому.
— Дело в том, — возразил придворный, — что новый король Варнарайна отец Киссура.
А Чареника, поклонившись, произнес:
— Невозможно сказать, государь, — но эти двое сошлись на виду у всего войска и разговаривали. Притом у варваров такие обычаи, что сын не может сражаться против отца, и если он это сделает, то все войско ему изменит.
— Великий Вей, — вскричал Варназд, — разве можно заставлять человека драться против отца! Я отзову его и найду ему важнейшие дела в столице.
— Он не вернется, — возразил Чареника, — его уверили, что вы отзываете его для казни!
— Вздор, — сказал государь, — я напишу ему такое письмо, что он не сможет не вернуться.
Через четыре дня после вышеописанных событий Киссур отчитывал Сушеного Финика под большим, с трех сторон огороженным навесом у канцелярской палатки. Солнце весело катилось в небе, меж резной листвы ближних кустов сверкали красные и белые ягоды. Под навесом стояло командирское кресло, и еще там было несколько шкур, клетка со священными мышами и лампадка перед клеткой.
— Клянусь божьим зобом, — говорил Киссур, — этот человек сидит у твоего зятя третий день и не признается, кто он. Я говорю: «Как так», а они: «Да пытать некому!» Что за бардак!
В этот миг явился гонец и объявил, что у ворот лагеря стоят государевы посланцы.
Посланцы прошли под навес. Их было человек сорок, и вид у них был смущенный. Сушеный Финик как-то странно на них взглянул, поклонился и пропал. Киссур совершил перед чиновником по имени Астак, стоявшем впереди всех, восьмичленный поклон. Астак тоже отвесил восьмичленный поклон, и протянул Киссуру два запечатанных свитка.
— Вот государево письмо, — сказал он, — а вот государев указ, передать командование и срочно быть в столице.
Киссур прочитал письмо и указ, поцеловал печать на указе и сказал Астаку:
— Я не могу передать вам командование.
— Вы хотите ослушаться государя?
— Здесь, увы, не регулярные войска. Мои командиры преданы мне лично. Если я покину их, войско рассыплется, а люди уйдут в стан наших врагов. Я служу государю и поэтому не выполню этого приказа.
— Так, — сказал Астак, — нынче много охотников служить государю так, как это им кажется правильным в собственных глазах. Ханалай служит государю, отец ваш служит государю, — уж не заодно ли с отцом служите вы государю?
Киссур поглядел на Астака. Чиновнику было лет сорок: он был нежен, хорош собою и жирен, с бородою, похожей на мешок. Он только что неплохо управился с восстанием близ Западных Озер: говорили, что при этом он сделал не все ошибки, которые можно было сделать, и конфисковал все имущество, какое можно было конфисковать.
— Убирайся, — сказал Киссур, — я не отдам тебе войска.
— Что ж, — сказал Астак, — я вынужден арестовать вас.
Однако это было легче сказать, чем сделать, потому что Киссур вытащил, по своему обыкновению, из ножен меч, и заявил, что первый, кто к нему полезет, сегодня отправится спать в темную постель под зеленым одеялом, и охотников ложиться спать в такой ранний час не нашлось.
Стража при Астаке выхватила самострелы, но Киссур прыгнул за клетку со священными мышами, и Астак закричал, чтобы они не стреляли, а то попадут в мышь.
Астак стал увещевать Киссура и доказывать ему, что их тридцать человек на него одного, — но в этот миг вбежал чиновник с известием, что в лагере бунт, — и тут же под навес ворвались командиры Киссура во главе с Сушеным Фиником. Киссур отпихнул ближнего чиновника и спросил командиров:
— Вы чего раскудахтались?
Вперед выступил Сушеный Финик:
— Правда ли, что государь зовет тебя в столицу, чтобы казнить?
Господин Астак воздел руки и закричал, что государь полон величайшей любви к Киссуру. «Цыц» — сказал Сушеный Финик и для пущей верности сбил государева посланца с ног. Астак поднял голову и сказал, что смерть его будет на совести изменника. Тут кто-то взял толстый дротик, намотал на него волосы Астака и воткнул дротик в землю, чтобы эта выхухоль не поднимала головы. А Сушеный Финик продолжал:
— Государь прислал тебе письмо и приказ. Это скверный приказ, и все говорят, что и письмо не лучше. Прочти-ка нам его вслух.
Киссур побледнел, и один глаз у него от гнева выкатился наружу, а другой ушел глубоко внутрь. Он скорее бы дал изрубить себя на прокорм священным мышам, чем прочел это письмо вслух. Это письмо, действительно, совсем не походило на письмо государя к подданному, а скорее… Киссур ужаснулся при мысли, что подумают об этом письме грубые головы у солдатских костров… Это значит — опозорить имя государя! Тем более слухи такие в лагере уже ходили, и хотя все это была гнусная ложь, варвары, привыкшие к воинской любви, и гнусной-то не считали.
Киссур вытащил письмо государя, насадил его на кончик меча и сунул в плошку, горевшую перед клеткой со священными мышами: письмо вспыхнуло и стало гореть. Мыши заволновались. Когда письмо сгорело, Киссур опять спросил обступивших его командиров и воинов, которые уже слетелись к навесу, как мухи на гнилой арбуз:
— Чего вы хотите?
— Киссур, — сказал Сушеный Финик, — когда ты отрубил моему королю голову в Барсучьем Логу, я и прочие главы племени поняли, что это был неудачливый человек, и предложили тебе быть нашим королем. Ты сказал нам, что в империи королей не бывает, и мы признали себя вассалами государя. Однако теперь выходит, что в империи бывают и короли, и князья, и вообще черт знает что такое.
— Долг вассала, — продолжал Сушеный Финик, — в том, чтобы верно служить господину; долг господина — в том, чтобы защищать интересы вассала. Мы — твои вассалы, а ты вассал государя. И если твой господин, государь, отнимает у тебя вассалов и отдает их другому, то этим он разрывает узы долга.
Чиновникам эти доводы показались за чушь, но в войске все поняли и стали радоваться, потому что Сушеный Финик очень подробно обговорил свою речь со знатоками законов и одной ученой женщиной.
— Сегодня, — продолжал Сушеный Финик, — государь нарушил свой долг господина по отношению к тебе. У тебя остался лишь долг господина по отношению к нам, и ты будешь проклят в трех рождениях, оставив нас одних.
Все мы понимаем, что лучше воевать против столицы, чем против провинции Харайн, — потому что войска столицы хуже войск Ханалая, а сокровища столицы, наоборот, лучше сокровищ Ханалая. И еще вот что я скажу, Киссур, — ты удачливый человек, и раздаешь на пирах браслеты и кубки. Многие просили у тебя земли, но ты ответил, что землю может дать только государь, и так этот разговор и издох. И мы полагаем, что, став королем, ты дашь нам землю и вейцев для работы на земле.
Сушеный Финик кончил, и в войске поднялся оглушительный крик. Люди затанцевали и застучали рукоятями мечей о щиты, — все вопили, чтобы Киссур стал королем и соединился со своим отцом и Ханалаем. Астак и его чиновника, слушая все это, лежали скорее мертвые, чем живые.
— Дайте мне час на размышление, — сказал Киссур.
Войско расступилось: Киссур прошел в свою палатку.
Там он упал на шкуру медведя, которого когда-то забодал рогатиной на государевых глазах, и долго лежал, не шевелясь.
Он понял, что проиграл битву в Барсучьем Логу.
То есть лично он, Киссур, эту битву выиграл. Но для ойкумены это было совершенно неважно. После этой битвы варвары покорились государю? — но они и раньше изъявляли покорность. Изъявляли покорность и требовали земли. За что? За то же самое, чтобы служить тому, кого они сделают государем.
О! Киссур знал своих воинов, — они не были враждебны империи, они обожали ее. Восхищали их и нефритовые кувшины с прекрасными лицами, и ткани, разукрашенные так, словно их вышивали в раю, и прозрачный фарфор. А смешило их то, что жители империи не умеют спать на седле и мочиться с седла, а зато понаделали себе кроватей, чтобы спать поближе к небу, словно им мало подстилки. Или что жители империи не умеют поддеть человека трезубцем, а зато понаделали себе трезубцев длиною в два пальца, и этими трезубцами тыкают жареных гусей за столом, словно руки их для этого нехороши.
О, варвары очень почитали империю, и короли их не мечтали ни о чем ином, как быть сыновьями государя и братьями его чиновникам. Но в глубине души, как и отмечал Арфарра, они полагали несправедливым, что люди ленивые и даже знающие грамоту ходят в шелках, расшитых пурпурными фениксами, и пьют из кувшинов с прекрасными лицами, а люди свободные и мужественные не имеют где преклонить головы.
Киссур закрыл глаза и зубами впился в шкуру.
В это время в палатку вошла жена его, Идари. Женщина обняла его и заплакала оттого, что исполнились наконец все ее желания, потому что для нее Киссур был всегда король и государь. Потом она увидела, что Киссур лежит, не шевелясь, перестала радоваться и спросила:
— Что же ты сделаешь, если они изберут тебя королем?
Киссур перевернулся и сказал:
— Странное это дело, если человек взял в руки меч, чтоб спасти государство, и так ловко с этим управился, что выстриг себе из государства живой кусок.
Идари любила мужа больше всего на свете, и, по правде говоря, это она подсказала Сушеному Финику многое в его речи. Но от слов Киссура она побледнела и сказала:
— Подожди делать то, что ты хочешь с собой сделать, потому что этим ты спасешь свою честь, но не государя, и подожди еще час.
Через час все войско собралось к палатке полководца. Это была роскошная палатка, с малиновым верхом и о ста серебряных колышках. Число комнат в ней изменялось по мере надобности, а вход был под большим навесом с юга. Командиры подошли к навесу и увидели, что на пороге сидит жена полководца со своим сосунком и с черным рысенком. Сосунка увидели все, а черного рысенка увидели лишь самые проницательные.
Сушеный Финик с командирами хотел пройти внутрь, но тут женщина спросила его:
— Ты зачем идешь?
— И, бисова дочка! Ты ж знаешь, — добродушно возразил Сушеный Финик.
Сушеный Финик занес было ногу на порог, и в этот миг что-то большое, мягкое и невидимое прыгнуло с колен Идари и вцепилось ему в лицо. Финик, ахнув, схватился за нос и почуял на носе царапины от когтей. «Экий бабий ум, — подумал Сушеный Финик, — сегодня у нее на уме, а завтра — другое.»
В войске зашептались, а Идари подняла своего ребеночка и сказала:
— Слушайте, вы! Все вы меня знаете очень хорошо, — я ведь лечила ваши раны и штопала ваши рубашки, — как бы моему слову раны не проснулись вновь! Я — честная женщина и я верна своему мужу. И если б я изменила своему мужу, и этот ребенок был бы не от него, то я была бы не честной женщиной, а шлюхой. И вот теперь я вижу: этот ребенок вырастет и станет играть с товарищем, а товарищ скажет ему: «б… сын». И он придет ко мне и спросит: «Правда ли я сын блудницы?» А я отвечу, — «Увы, правда, потому что я — честная женщина, но отец твой поступил как б… и изменил своему господину.». И мой сын спросил: «А где же мой отец, и что было потом?» и я отвечу: «Потом твой отец умер от срама и греха, а те люди, что заставили его осрамиться, стали пожирать друг друга, вместо того, чтобы добывать себе славу под его началом».
Тут Идари повертела ребеночком и вдруг сунула его в руки Сушеному Финику, а тот с перепугу взял сосунка.
Женщина выгнулась, как кошка, и зашипела на командира:
— Так вот, — прежде чем ты войдешь в палатку моего мужа, чтобы сделать из него б…, расшиби-ка этого ребеночка о камни, потому что это будет лучше для него.
Нельзя сказать, чтоб Идари, произнося эти слова, ничем не рисковала, потому что это был бы не первый ребеночек, которого Сушеный Финик расшиб о камни.
Но к этому времени не только Сушеный Финик, но и менее проницательные люди заметили у ног Идари черного рысенка. Кроме того, все знали, что женщины в подобных случаях становятся пророчицами, и ужаснулись ее словам о скорой смерти Киссура и последующих затем сварах.
Настроение солдат вдруг переменилось. Зашептались все громче и громче, что, верно, кто-то навел на войско порчу, потому что не могли же они сами додуматься до бунта! Люди разбрелись, кто куда, и вскоре отыскали двух колдунов и трех лазутчиков, посланных Ханалаем, чтобы мутить народ. Воины изъявили покорность государю и расправились с этими людьми, а были ли то настоящие лазутчики или просто плохие люди — об этом трудно судить.
Едва в лагере Ханалая стало известно о нелепом великодушии Киссура, бывший разбойник усмехнулся, оставил палатки и двести человек жечь шестьсот костров, а сам с армией тихо убрался к западу.
А еще через три дня Чареника упал перед государем на колени:
— Киссур отказался возвратиться в столицу, а потом его войско взбунтовалось и объявило его королем.
— Вздор, — сказал государь, — это не Киссур, а его командиры!
— Разве не ясно, — возразил Чареника, что командиры сказал полководцу при всех то, о чем полководец просил их наедине?
— Я не верю, — сказал государь, — он, верно, отказался.
— Да, — сказал Чареника, — отказался, потому что в одном войске не бывает двух королей. Он договорился с Ханалаем и со своим отцом, и, как почтительный сын, не может быть впереди отца.
— Я не верю, — в третий раз сказал государь, — что он не приедет. Читал ли он мое письмо? Где ответ?
— Он прочел ваше письмо, — ответил Чареника, — говорят, это письмо читали по всему лагерю, а потом Киссур надел его на кончик меча и сжег на глазах толпы.
Тут Варназд побледнел так страшно, что Чареника остановился. Привели господин Астака. Тот был честный человек и друг Чареники. Меньше всего на свете он был способен подвести друга, и рассказ его выглядел нехорошим для Киссура. В другое время государь бы не поверил его рассказу или подождал бы еще вестей из войска. Но сейчас государь ничего не слышал, а слышал только то, что его письмо читали по всему лагерю, и думал, как пьяная солдатня смеялась над этим письмом.
Через два часа на всех площадях читали указ о том, что бывший первый министр Киссур Белый Кречет, — изменник и скорпион, кусающий руку благодетеля, адская тварь и комок смрада, — и тому, кто принесет голову этого комка смрада, будет вознаграждение в двести тысяч, а дом его и сад может взять каждый.
Никто, однако, не стал брать его дома и сада. В лавках и на площадях плакали и говорили, что указ подложен и на государя навели порчу; уверяли также, что Арфарра не болен, а отравлен. А господин Чареника, придя домой, написал седьмое письмо Ханалаю и был очень доволен, что его враг теперь враг государя.
После этого указа государь замахал руками и уехал охотиться. Он охотился два дня с небольшой свитой, а жил в маленьком домике, с центральной залой и десятком комнат вокруг.
Утром второго дня государь вышел из домика. К домику ставили пристройку, и он был весь в лесах, сверху стучали молотками плотники. Вдруг государь заметил чиновника на взмыленной лошади. Чиновник подскакал к нему, спешился и закричал, что части Ханалая, говорят, показались в Белых-Ключах. Государю показалось, что чиновник мелет вздор.
— Ты, верно, перепутал, — сказал он, — не Белые-Ключи, а Белые-Ручьи!
Разница между двумя городками была в сотню верст. Чиновнику надо было б настоять на своем, но он покраснел по уши и кивнул, не решаясь возразить государю, коего видел в первый раз. «Что за некомпетентность!» — топнул ногой Варназд и поехал травить оленя.
Чиновник на взмыленной лошади отдал свой пакет начальнику стражи. Тот хотел было вскрыть срочную печать; но он еще не завтракал, и подумал, что, прочтя пакет, должен будет принять меры; и пошел завтракать. В это время зашел к нему один из приятелей, и, любопытствуя, надорвал пакету ухо. Он вытянул бумагу, извещавшую, что передовые части Ханалая заняли Белые-Ключи, так как войска Чареники перешли на их сторону, и что если государь не поспешит сей же миг вернуться в столицу, то будет отрезан от нее и захвачен в плен: дорога каждая минута.
Это был чиновник чрезвычайно преданный государю и честолюбивый. Он ни на миг не задумался об измене. Напротив, он понял, какую великую услугу окажет государю тот, кто привезет этот пакет: схватил пакет и поскакал на поиски государя. Во дворе стояли курьеры, которые догнали бы государя в четверть часа, но этот человек не хотел, чтобы честь спасти государя досталась кому-либо еще, и пустился на поиски охотников сам.
Государь хорошо поохотился. На обед расположились у высокого берега старого канала. Варназд был рассеян. Вдруг заметил в кустах большую важную сойку, выстрелил, — ему показалось, что сойка растаяла. «Это душа Киссура» — почему-то подумал он. Ему казалось несомненным, что Киссура уже непременно убили, из алчности или преданности государю.
Тут на поляну выскочил чиновник с донесением.
— Ханалай близко, — закричал он, прыгая с коня.
Варназд изумился, но вдруг старший доезжачий указал на противоположный берег: по полю скакала сотня всадников. Взлетели из-под копыт золотые чешуйки сжатой соломы, хлопнуло и развернулось на ветру боевое знамя, красное с синими ушами, — кто-то закричал, что это знамена Ханалая.
Охотники бросились к близлежащему городку и потребовали впустить государя. Со стены им довольно грубо отвечали, что государя давно уморили, а вместо него государит подменыш-барсук. В свите изумились этим речам и спросили, где комендант? Им отвечали, что коменданты кушают бесы, а с ними говорят люди Лахуты Медного Когтя и Ханалая.
Чиновники поскакали прочь; в тот же миг фанатики сообразили свою глупейшую ошибку и выбежали вслед за государем. Повстанцы были, однако, пешие: конники легко ушли. Охотники подскакали к реке, и там один из молодых чиновников сказал решительно, что государю необходимо добраться до столицы и что есть только один способ дать ему уйти:
— Я переоденусь в его платье и останусь со свитой, а государь в простом кафтане пусть скачет через Западный Лес.
Варназд и чиновник обменялись одеждой, и чиновник со свитой расположился под вязом. Не прошло и получаса, как на них наткнулась стая мятежников. Все они были босы и без рубах, в одних набрюшных юбках. Вместо оружия у них были только цепи и особые двузубцы: один конец торчал вперед, чтоб колоть, а другой назад, чтоб цеплять. Они были невероятно грязны и худы.
В свите не могли сдержать изумления, потому что большинство чиновников считало, что такие голодранцы существуют только в злостных измышлениях. Голодранцы тоже вылупили глаза на бархатные кафтаны и заплетенные хвосты лошадей. Предводитель их подошел к молодому чиновнику, зацепил крючком его белый кафтан, отороченный песцом, поглядел на маленькую изящную шапочку с вензелем, который никто имел права носить, кроме государя, и сказал:
— Это тебя называют Варназдом?
— Да, — сказал чиновник и стал белее своей шапочки.
Мятежники стали оттаскивать свиту к опушке, а молодого чиновника свели к реке. Подошла лодка, — чиновнику, изображавшему государя, велели в нее сесть. Лодка была большая, и свита стала проситься в лодку, но их не пустили.
Лодка поплыла через реку. На другом берегу уже стояло множество народа. Чиновник молча сидел на корме и смотрел в воду, по которой плыли какие-то потроха, солома и тюки хвороста, вероятно, фашины от понтонного моста, по которому перешел реку Ханалай. На самой стремнине он не выдержал и спросил:
— Что вы хотите делать со мной?
— Души чиновников почернели от подлости, — ответил мятежник, — а зубы народа, — от лотосовых корней. Когда цепами молотят не колосья, а человечьи тела, это ужасно. А в чем причина бед, как не в том, что иссякла благая государева сила?
— Государь безгрешен, — возразил чиновник.
— Это ничего, — возразил оборванец, — ведь известно, что грехи убитого переходят на убийцу, и поэтому убивать безгрешных лучше, чем убивать грешников.
Чиновник понял, что его ждет, закричал, попятился и стал падать в воду, — тут один из мятежников подцепил его задним крючком двузубца, а другой мятежник всадил в него передний крючок трезубца. Чиновник перестал кричать и упал на на одно колено, а плащ его зацепился за шип на весле. Чиновник испугался за священный императорский плащ и попытался его отцепить, но потерял равновесие и полетел на дно лодки. Тут его стали тыкать, как гуся вилкой, а на другой берегу мятежники набросились на людей из государевой свиты. Со своими двузубцами они управлялись с удивительным проворством.
По какой-то причине, несомненно, противоречащей здравому смыслу, ни один из чиновников не попытался спасти свою жизнь криком о том, что государь жив, и что его еще нетрудно догнать.
Государев парк был захвачен мятежниками, — Варназд и спутник его, дворцовый чиновник Алия, пересекли Западную дорогу и поскакали по лесу в направлении столицы.
Варназд никогда не охотился за пределами парка, — прошло три часа, и государь понял, что они заблудились.
Они скакали вечер, и ночь, и с рассветом съехали к какой-то речушке. Там было капустное поле, и на поле — несколько крестьян. Солнце только что выплыло из-за горизонта, большое и важное, крепкие зеленые кочаны с курчавыми листьями сидели в земле и наливались силой.
Варназд спросил у крестьян дорогу, и по ответу понял, что он и его спутник ехали скорее от столицы, чем к ней. Крестьяне сказали всадникам, что им непросто будет попасть в Небесный Город, потому что старая дорога осталась только в налогах, а так там болото. Болото было оттого, что по плану военный министр должен был строить в этом месте канал с каменным ложем; однако из камней вместо ложа построили виллу.
Варназд попросил у них еды и питья, и крестьяне поделились с ним горстью вяленых бобов. Кружек они не знали. Варназд спешился и напился прямо из речки. Вода была желтая от остатков жизни большого города и песчинок со дна, не облицованного камнем. Варназд кинул крестьянину золотой, и тот стал его спрашивать, что это такое.
Варназд поехал дальше по тропке в засыхающем лесу. Через час конь его оступился, упал, и видимо, сломал ногу. Чиновник помог Варназду подняться и подвел ему своего коня. Варназд поглядел вокруг и вдруг понял, что ему уже незачем выбираться из этого проклятого леса, потому что мятежники, вероятно, уже в столице.
Варназд расстегнул ворот кафтана и протянул чиновнику свой меч. Тот испуганно попятился. Варназд строго сказал чиновнику, что тот должен помочь ему умереть, потому что самому, говорят, это делать весьма неудобно. Чиновник взял меч, а Варназд собрал волосы в пучок и, придерживая их руками, лег ничком на траву. От травы пахло сыростью и утром.
Алия в ужасе стоял над государем. Он думал о том, что ослушавшийся государя будет в следующем рождении лягушкой, а поднявший на государя руку — саранчой. Какое бы решение он ни выбрал — не быть ему в следующем рождении чиновником!
— Ну! — закричал Варназд.
Алия улыбнулся и вонзил меч в себя.
Варназд вскочил от шума на ноги. Чиновник похлопал глазами, пробормотал: «Не смею, государь», и затих. Открытые глаза его улыбались: он нашел способ ослушаться государя.
Варназд вынул чистый меч из ножен за спиной мертвеца, сел на его коня и тихонько поехал дальше.
Он не торопился больше никуда. Странное спокойствие овладело его душой. Он ехал, медленно разглядывая все: розовые стволы сосен, подпирающие небо, зеленые болотные травы и черные ягоды на беловатом мху. Под копытами коня тихо чавкала вода, из кустов вспархивали птицы, лес был полон тысячью голосов, утреннее солнце рассыпалось в каплях росы.
«Как странно, подумал Варназд, — какое чудо жизнь! Почему же я раньше этого не замечал!»
Варназд ехал и ехал, улыбаясь каким-то своим внутренним мыслям. Он понимал, что ему остался лишь один выход. Он не сомневался, что сумеет умереть достойно и не попасться живьем в руки мятежников. Ему никогда еще не было так хорошо и свободно, как в этом утреннем лесу.
Через час он отыскал красивую полянку, спешился, сел, положил на колени меч и залюбовался на сосновые ветки. Теплое солнышко разморило его: он заснул.
Варназд проснулся от громкого хохота: он открыл глаза и увидел, что вокруг него хохочет несколько всадников. Впереди них он узнал Шадамура Росянку, который когда-то служил Киссуру, а теперь служил Ханалаю, — и Шадамур Росянка его тоже узнал.
Варназда немножко пообчистили и повели за конями, а на опушке реквизировали какую-то телегу.
Через час на телегу наткнулся отряд людей в одних штанах и с двузубцами. Эти люди раскудахтались, завидев государя, и стали оттирать понемногу конников от телеги. Шадамур крикнул Варназду, чтобы тот не очень-то боялся. Государь наклонил голову, и слезы посыпались из его глаз, как семена из раскрывшейся коробочки мака.
Люди в одних штанах и с двузубцами были из отряда Лахута Медного Когтя.
Лахут уже дважды мелькнул в нашем повествовании — сельским богатеем и странствующим проповедником. После бунта Лахут сумел бежать из столицы. Мысль о грехе — убийстве племянника, — по-прежнему терзала его душу. В соседней провинции он был пойман и повешен за ребра, но ночью сам снял себя с крюка и утек. Как-то он ночевал в храме «красных циновок» и вместо вынесенных идолов застал там самого Господа: тот велел ему взять меч и идти проповедовать. Лахут возразил, что не может брать меча грешными руками.
«Не беда» — живо возразил Единый, и позвал ангелов. Те мигом отрубили Лахуту грешную руку, а взамен приставили новую, медную и похожую на двузубец: этим-то двузубцем Лахут теперь и проповедовал, и опять назывался Медный Коготь.
В отряд Лахута не принимали никого, жаждущего наживы, и каждого, кто обзаведется чем-нибудь, кроме набрюшной юбки и двузубца, гнали вон. Смерть люди Лахута считали видимостью и полагали, что броня бедности укрывает не только душу от искушений, но и тело от ударов. Это они поймали и убили подмененного чиновника.
Онтологическая часть учения Лахута гласила, что когда его люди займут столицу, синее небо бесчестия сменится красным небом радости, а вся земля превратится в одну шелковую красную циновку; рис на полях будет расти без шелухи и сочиться маслом, а поверх риса будут бегать жареные куры и поросята. Можно будет отрезать кусочек поросенка и съесть, и он тут же отрастет снова.
Политическая часть учения Лахута гласила, что Киссур и Арфарра подменили государя и превратили его в лисицу, и имеют способ превратить всех в лисиц. Из этого вытекала необходимость восстать против Киссура и Арфарры, хотя логичней было б против таких колдунов, которые умеют превращать людей в лисиц, не восставать.
Сказать по правде, никого так не боялся Ханалай, как этого безумного проповедника.
Через три часа пошли знакомые места: ворота в государев парк были распахнуты настежь. Варназд глядел сквозь слезы: вот мелькнула резная беседка над гротом, похожим на тот, где он два года назад встретил Киссура, вот миновали дуб, под которым он так любил сидеть с Наном. «А вдруг меня не убьют» — подумал Варназд, и сердце его забилось надеждой.
В этот миг тележка повернула, — перед Варназдом вспыхнула золотая черепица малого дворца, и площадь, запруженная мятежниками. На стене дворца висел труп чиновника, который выдал себя за государя, чтобы тот сумел бежать. Чиновника раздели и воткнули ему сзади лисий хвост, чтобы было видно, что это оборотень, а не настоящий государь. Но это было видно и так, потому что Варназд был белокур и чист лицом, а подменный чиновник рябоват и рыж.
Варназд понял, что надеялся напрасно.
Государя ввели в малую залу Ста Полей, — такую же, как та, в которой он всего три дня назад подписал проклятия Киссуру.
Тысячи бликов плясали в разноцветных квадратах, росписи на стенах блистали, как окна в иные миры. Трон в середине зала был пуст: высоко над ним, на железных цепях висел лучезарный венец потомков Иршахчана, — ах, как государь боялся в детстве, что этот страшный венец сорвется с цепи и раздавит его!
Вокруг теснили самые мерзкие рожи, — у хрустального дерева, поставив одну ногу на ступеньку трона, стоял Ханалай с обнаженным мечом, а рядом с ним стоял маленький полуголый человек, с грудью, поросшей седым пушком и медным когтем вместо руки. «Это мне померещилось» — подумал Варназд, «потому что медные когти вместо руки бывают только у щекотунчиков».
Варназд хотел сказать что-то полагающееся в подобных случаях, что нибудь вроде «Убейте меня, но не обижайте мой народ», но сообразил, что в этом шуме его вряд ли кто услышит, а будущий историк на досуге придумает получше.
Варназда подвели к трону. Вдруг стало ужасно тихо.
Меднокрюкий зацепил государя, как коршун цыпленка, и громко сказал:
— Вода бывает то водой, то льдом, в зависимости от холода или жары, ойкумена бывает то счастливой, то несчастной, в зависимости от государя. Если народ доволен — значит, государь добр. Если народ бунтует, — значит, на трон пробрался недостойный. Беру вас всех во свидетели: не я убиваю этого человека, но сам Господь!
Варназд зажмурил глаза и вытянул, как цыпленок, шею.
— Негодяй, — вскричал чей-то голос, — как ты смеешь поднимать руку на государя!
И в тот же миг, к крайнему изумлению Варназда, полуголый проповедник упал, рассеченный на две половинки.
И если вы хотите узнать, кто был неожиданный спаситель государя, читайте следующую главу.
Итак, полуголый мятежник упал мертвым. Наместник Ханалай, — именно он зарубил негодяя, — вытер меч, вложил его в ножны, встал на одно колено перед государем и произнес:
— Государь! Я, глупый и неразумный крестьянин, возвышенный тобой, услышал о бесчинствах, творимых твоим именем, и поспешил, как мог, на помощь. Виновен ли я в чем-то перед тобой? Хочешь ли головы моей — вот она!
Причина нынешних бедствий, — продолжал Ханалай, — в кознях колдунов и бунтовщиков, в несогласии частей государства. Обязуюсь усмирить все!
Не одной чистосердечной преданностью руководствовался Ханалай, зарубив Лахута на глазах государя и войска. Все отряды Лахута, до последнего человека, были истреблены в этот день. Ханалай, видя себя у ворот столицы, поспешил расправиться с жутким союзником, смущавшим многих, кто мог бы стать на его сторону. В войсках Ханалая, в которых имя государя было более почитаемо, нежели того Ханалаю хотелось, полагали, что Лахут получил по заслугам. Кроме того, все знали, что Лахут и истинный пророк, яшмовый араван, жили друг с другом, как кошка с собакой.
Варназда отвели в его собственную спальню. В ней было все, как неделю назад: сверкало солнце у потолка и луна у полога, и горели пять светильников по числу пяти добродетелей, подле кровати под атласным пологом дымились золотые курильницы на крепких ножках, — только кто-то насрал у столика для лютни. Пригнали откуда-то тычками дворцового чиновника, скорее мертвого, чем живого. Тот убрал мерзость и, плача, удалился. Государь сел на постель и уткнулся лицом в подушку. Вдруг зашевелилось изголовье, и из-под него выполз маленький белый щенок, любимец государя, стал тыкаться в нос и слизывать шершавым язычком слезы.
Вечером государя переодели и повели в голубую трапезную: там пировал Ханалай, его командиры и советники. Было заметно, что среди советников много образованных людей: больше половины пользовалось вилками.
Государя со всевозможными почестями усадили под балдахин. Справа сел Ханалай. Государя с любопытством косился на изящного, худого и белокурого человека, сидевшего слева. Это был Ханалаев пророк, лже-Арфарра. В нем было действительно что-то не от мира сего, и он ел мало и чрезвычайно опрятно.
— Государь, — сказал Ханалай, — кланяясь и указывая на изящного человека, — вот истинный Арфарра, мудрец и твой советник. Клянусь, я поймаю и распну того самозванца, который сейчас помирает в столице! Подпишите указ о его измене, как вы подписали указ об измене Киссура Белого Кречета!
Кто-то поднес государю готовые свитки: указ об измене Арфарры и указ о назначении Ханалая первым министром.
— Вы не знаете этикета, — сказал государь Варназд, — указы нельзя подписывать на пиру. Чтобы указ был действителен, он должен быть подписан в зале Ста Полей.
Ханалай расхохотался и хлопнул себя по лбу.
— Ах я невежа, — вскричал он. — Что возьмешь с простолюдина, кроме преданности! Действительно, разве можно подписывать государственные указы на пиру!
Государю стали представлять гостей. Что за рожи!
Вдруг, в самый разгар пира, Ханалаю принесли записку. Тот долго шевелил губами, читая ее, а потом вышел. Потом вышел яшмовый араван, еще кто-то из командиров. Начальник варварской конницы полез прямо через стол, даже не сняв сапоги, и раздавил по пути утку. Впрочем, засмущался, поднял утку и сунул ее за пазуху.
Ханалай вернулся, улыбаясь, а записка пошла по кругу. Государь следил за ней завистливым взглядом. Сосед его слева, лже-Арфарра, до сих пор сидевший безучастно, вдруг наклонился к государю и тихо сказал:
— В записке сказано, что Киссур не поверил указу о своей измене, а, поверив, вышел из лагеря, желая смертью доказать свою верность. Конница его опрокинула осаждавших, утопила в Левом Канале несколько тысяч мятежников и прошла в столицу. Так что вашему будущему министру Ханалаю теперь не так легко взять город: ведь он рассчитывал иметь Киссура у себя в лагере и поступить с ним сообразно обстоятельствам.
Лже-Арфарра говорил что-то дальше, но Варназд уже не слышал. Кто-то схватил его за рукав: Варназд опамятовался. Перед ним, на коленях, стоял Ханалай и протягивал кубок вина.
Варназд поблагодарил и осушил кубок.
— Да, — сказал кто-то за столом, — на пиру не подписывают документы, но почему бы нашему государю не пожаловать своего спасителя Ханалая кубком вина из своих рук?
— Кто я такой, — почтительно откликнулся Ханалай, — чтоб пить вино из рук государя?
— Не скажи, — возразили ему, — государь жаловал вино изменнику и колдуну Киссуру, поднесет и тебе.
— У государя, — осторожно сказал Ханалай, — свои желания и планы.
— Государь, — сказал кто-то гнусным голосом, — восемь лет мог быть волен в своих желаниях, а вместо этого потакал лишь желаниям своих министров, столь скверных, что их каждый год приходилось казнить. И вот страна лежит в г…. и крови: и теперь государю поздно и трудно иметь свои желания.
А Шадамур Росянка развязно добавил:
— Ханалай! Этот человек не посмел сегодня покончить с собой! Убудет ли от его трусости, если он поднесет тебе вина?
Варназда вздернули на ноги и вложили ему в правую руку кубок. Кубок был тяжелый, серебряный с каменьями: на нем были вырезаны птицы в травах и олени в лесах, и по искусности работы он походил на небесный сосуд. Ханалай, улыбаясь, протянул руки. Все притихли.
Варназд размахнулся и выплеснул кубок в лицо Ханалаю.
Двое человек схватили Варназда за левую руку, и двое — за правую. Ханалай вытер лицо, усмехнулся и сказал:
— Я, простолюдин, расстроил государя неуместной просьбой. Уведите его.
Поздно вечером в государеву спальню вошел Свен Бьернссон, он же яшмовый араван. Государь лежал на постели и глядел в лепной потолок, где были нарисованы солнце, звезды и прочий годовой обиход государства. Так он лежал уже третий час. У двери сидели стражники, весело ругались и резались в карты.
Бьернссон постоял-постоял над Варназдом, окликнул его. У него не было особой жалости к этому человеку. И, в отличие от Киссура, Нана и даже Ханалая, он совершенно не мог себе представить, по какой причине он должен относиться к этому слабохарактерному, вздорному и, вероятно, неумному юнцу как к живому богу.
Вдруг Варназд повернулся к нему, уцепился за рукав и сказал:
— Зачем я не мертв! И почему за ошибки мои должен страдать мой народ!
Бьернссон перекосился от отвращения, выдернул рукав и закатил Варназду пощечину.
После этого с государем случилась истерика.
— Самозванец, — кричал Варназд, — я отрублю вам голову!
На крик сбежались разрозненные придворные. Пришел и Ханалай с десятком командиров. Посмотрел, как государь катается по ковру, ухмыльнулся и ушел.
Лекарь, Бьернссон и еще один стражник стали ловить Варназда, завернули в мокрые простыни и уложили в постель. Лекарь боялся приступа астмы, но астма, странное дело, пропала совершенно. Варназд поплакал и заснул.
Бьернссон хотел было уйти, но увидел, что лекарь куда-то утек, стражники пьяны, и кроме него о Варназде вроде бы позаботиться некому, и, несмотря на некоторое омерзение, остался. Свен Бьернссон не без оснований полагал, что этот человек сильно виноват в бедах своей страны: но стоит ли из-за этого рубить ему голову?
Варназд немного заснул, а потом проснулся ночью и долго лежал, не шевелясь. Он вдруг с беспощадной ясностью понял, что жить ему — до тех пор, пока Ханалай не возьмет столицу, ну, и еще две-три недели. Потом он стал думать о Киссуре. Он думал, что Киссура убьют, пожалуй, раньше. Ибо Киссур имел еще надежду оправдаться в глазах государя: но не в глазах той своры, что оставалась в столице, знала о его верности государю, и за эту-то верность и ненавидела. Варназд вытер глаза и вдруг чрезвычайно удивился, что думает о Киссуре, а не о себе. И тут же подумал о Нане: и тот был ему предан, и, очевидно, погиб. И опять государь удивился, что думает не о себе. А Андарз? Ведь тот был его наставником, таскал десятилетнему Варназду сласти, подрался из-за него с Рушем, — сколько же горя он причинил Андарзу, чтобы тот повел себя так, как повел?
Тут он подумал о Мнадесе; об Ишнайе; o Руше — эти были мерзавцы, эти думали лишь о власти и выгоде, казнь их была заслужена, весь народ ликовал. Однако скольких же это он казнил?
Луна зябла за решеткой в небе, как потерявшийся белый гусь, и Варназд вдруг заплакал, поняв: Великий Вей, — как же это получается? Ведь он не Иршахчан, не Киссур даже, чтобы рубить головы как капусту, — но вот ему двадцать семь лет, и он подписал четыре приговора четырем своим первым министрам!
Варназд посмотрел в угол и испугался. Там, не шевелясь, сидел давешний проповедник. Теперь, в темноте, было видно, что это действительно не человек, а большое светящееся яйцо, посаженное в грубую рясу. Свет понемногу просачивался сквозь ткань, как сыворотка — через холстинку, в которую завернули свежий творог, и скапливался лужами на неровном полу. Скоро весь пол был залит сиянием, и оно поднималось все выше. Какие-то светящиеся нити протянулись к Варназду. Это было так страшно, что Варназд не выдержал и закричал, — и проснулся.
Было уже утро.
Никого рядом не было, только самозванец, лже-Арфарра, сидел рядом с мокрым полотенцем наготове. Варназд понял, что все это было сновидение, и о других он думал во сне.
— Зачем вы меня напугали ночью, — жалобно сказал Варназд.
Бьернссон положил ему на лоб полотенце и ничего не ответил.
— Зачем вы рассказали мне о Киссуре?
Опять ни звука.
— Как вас зовут на самом деле?
— Это больше не имеет значения. Я потерял имя, как вы потеряли власть.
— Вы, — прошептал государь, — не любите Ханалая. Этот указ о Киссуре у меня выманили обманом: я хочу написать, что он подложный. Еще я хочу написать указ, чтобы в городе не слушались никаких указов, на которые меня вынудит Ханалай.
«Да, — подумал Бьернссон, — этот человек так и будет искупать свои грехи не раскаянием, а указами». Усмехнулся и сказал:
— За такой указ Ханалай вас — выпорет, а меня — повесит. Я мало что могу: Ханалаю в нас обоих нужно только имя.
Варназд глядел искоса на яшмового аравана. Он видел, что этот человек его презирает. Это было обидно: ведь если Ханалай их обоих употребляет сходным образом, то чем один умнее другого?
— Это неправда, — сказал Варназд, — я сам видел ночью… Великий Вей, как вы меня напугали! И потом, — от ваших слов плачут тысячи, как же мог неграмотный разбойник перехитрить вас?
Бьернссон вдруг захихикал:
— Перехитрить? Меня? Да я его насквозь вижу! Только мне теперь все равно, какая крыса съест другую крысу последней.
— А мне не все равно, — возразил Варназд.
Свен Бьернссон был не совсем прав, утверждая, что столица была спасена, так как конница Киссура налетела на семитысячный отряд мятежников и утопила его: мятежники задержались на берегу канала потому, что увидели с другой стороны неизвестно откуда взявшееся городское ополчение.
Дело в том, что едва в городе огласили указ об измене Киссура, глупый народ счел указ подложным. Поползли самые вздорные слухи: говорили, что государя умыкнули и держат силой, что в указе имя Чареники было подменено именем Киссура, что Арфарра не болен, а отравлен, что Чареника в сговоре с мятежниками, и что вообще у Чареники рыбья чешуя на боках.
В городе стали собираться, как год назад при бунте, отряды самообороны, поймали одного из гонцов Чареники, — и подняли тревогу. Представители от цехов и лавок явились к Арфарре, потребовали с него клятвы не умирать до победы над Ханалаем, и высыпали еще целую корзину слов.
Арфарра вздохнул, понимая, что войск у него нет, а те, которые есть, вооружены не мечами и копьями, а орудиями собственного ремесла, кому как сподручней — булочник — ухватом, а кожевник — кочедыком.
Делать нечего, — Арфарра повел своих лавочников к Левому Орху, половину посадил в засаде на вражеском берегу, а другую половину посадил в реке, на лодках, и велел жечь прямо на лодках костры. Арфарра рассчитывал, что передовые отряды Ханалая, незнакомые в деталях с местностью, в темноте примут костры на воде за костры на суше, и храбро кинутся в атаку, — и как он рассчитывал, так оно и получилось.
Два ханалаевых полка, Мелии и Аххара, утопли в реке и перетоптали друг друга, а тех, кто остался в живых, зарезали разъяренные ополченцы. И хорошо же потрудились ремесленники! Булочник работал ухватом, а сапожник кочедыком, а красильщики построились в полк и лупили теми железными прутьями, которыми мешают индиго в чанах, и многие потом признавались, что со своим-то ухватом сподручней, чем с незнакомым мечом.
Возможно, Ханалай был неправ, приказав эту ночь войскам отдыхать, а к столице послав лишь две отборные части. Будь он сам во главе солдат, а не на пире по правую руку государя, кто знает, чем бы кончилось дело? Но войска наместника Ханалая прошли семь дневных переходов в два дня, не спали и не варили каши, а войдя в богатые пригороды, перестали слушаться командиров и начали грабить и… да что тут говорить! Не то что Ханалай, а сам государь Иршахчан не смог бы остановить грабеж и веселье.
Но самое главное — в глазах Ханалая и его войска война, с пленением государя, была закончена. Так оно, собственно, до сих пор и бывало. И поэтому Ханалай попридержал свои войска, чтобы дождаться на следующей день депутации из столицы, войти в нее мирно и спасти ее от потока и разграбления. И поэтому Ханалай безумно удивился, когда выяснилось, что лавочники в столице вовсе не считают войну законченной.
Да, признаться, и лавочники удивились тоже.
Через три дня Арфарра, покинувший постель, показал Киссуру погребальную корзинку. Корзинку доставили вчера вечером от яшмового аравана, лже-Арфарры, в порядке обычного обмена дипломатическими любезностями. В корзинке лежал протухший кролик, а к ручке был привязан указ самозванца. Указ, с самыми непристойными проклятиями, извещал, что если поганый Арфарра не положит свои гнусные кости в корзинку и не уберется из города, то будет превращен в протухшего кролика.
Арфарра спросил Киссура, что он об этом думает. Киссур сказал, что проклятие вряд ли подействует, потому что в указе многовато грамматических ошибок.
«Да, — подумал Арфарра, — а меж тем соглядатаи уверяют, что этот самозванец весьма учен». Он выписал все ошибки, и некоторое время ломал над ними голову. Потом он позвал одного из людей, которым он доверял, и они вместе вспороли протухшего кролика. Они вытащили из кролика пакет из пальмовых листьев, а из пакета, — письмо государя, написанное якобы до того, как государь попался в плен. В письме было сказано, что указ против Киссура — подлог и подделка изменников; что, узнав об этом указе, государь приказал арестовать Чаренику; что, услышав об измене Чареники, государь понял, что погибнет или попадет в плен, и в последнем случае он запрещает всем подданным слушаться любого его указа, вырванного у него в плену насилием.
Арфарре эта бумага показалась весьма ценной, и, что еще важнее, — в пакете, помимо бумаги, лежала личная печать государя, — та самая печать, чей шорох разносится от дворцовых покоев до тростниковых хижин, и чей стук заставляет трепетать богов и демонов.
Арфарра был поражен, что у государя достало силы духа написать такую бумагу. Но этот самозванец, яшмовый араван! Он что — сумасшедший? И притом, откуда такое знание науки о шифрах?
В это время в провинции Чахар жил парень по имени Каса. В конце лета разбойники сожгли его дом, а Каса уцелел. Каса не знал, куда идти, и решил пойти в столицу, в правительственные войска. Он дошел до столичной области и стал спрашивать, чьи войска правительственные — Ханалая или Арфарры.
В одной пустой деревне крестьянин сказал ему:
— Не знаю, но думаю, что правительственные войска, — это там, где государь.
Молодой Каса пошел к Ханалаю и дошел до следующей пустой деревни.
В следующей пустой деревне крестьянин ему сказал:
— Думаю, что правительственные войска, — это которые взимают налог, а разбойники, — это которые грабят подчистую. И я, конечно, не знаю, а только приходили от Арфарры, забрали десятину и заплатили, а люди Ханалая выгребли все, и с досады порубили собак и коз.
Каса растерялся и не знал, куда идти.
Он пошел куда глаза глядят и за околицей увидел молодого человека в конопляных туфлях с завязочками, зеленой куртке и красной пятисторонней шапке. Тот сидел на камне, резал большим ножом вяленую собачью ногу, заворачивал куски в лепешку и ел. Это был не кто иной, как Шаваш, бывший секретарь Нана. Каса подсел к нему и сказал, что не понимает, чьи войска правительственные, и поэтому не может решить, куда идти.
— Если не можешь решить, куда идти, — пошли со мной, — сказал Шаваш и дал ему кусок лепешки с сыром и мясом. Крестьянин обрадовался, что больше ему не надо решать, и пошел за ним.
Вскоре к Шавашу присоединились другие люди, и отряд Шаваша вырос до тридцати человек. Шаваш предложил им уйти из разоренной столичной области в Голубые Горы. Шаваш сказал своим людям, что все они — верные слуги государя, но так уж повелось, что во время смуты людям искренним надо быть подальше от столиц и управ. Он сказал, что когда в государстве хорошее правление, стыдно быть в тени; а когда в государстве смута, стыдно быть на виду.
Голубые Горы, где искренние люди обосновались вдали от столиц и управ, были очень удобным местом: они разделяли провинции Чахар и Харайн, ими кончалась серединная равнина и начиналась западная, в них брали начало Левая и Бирюзовая река.
Отряд Шаваша рос медленно, так как начальник соблюдал строгую дисциплину. Как-то в одной деревне крестьяне пожаловались Шавашу, что он-де велел брать одно зерно из десяти, а людей не трогать. Между тем двое его ребят сначала испортили девку, а потом задушили.
Шаваш приказал привести этих двоих к местной речке. Крестьяне навалили на них камни и бревна, так, чтобы они не могли пошевелиться, и Шаваш лично отсек обоим головы.
Крестьяне принесли из речки воды и вымыли меч Шаваша. Шаваш поцеловал чистый меч и сказал:
— Никто из людей нашего отряда не имеет права чинить зло и насилие; среди людей нашего отряда нет ни больших, ни малых; и все мы должны быть как братья, то есть делить добычу поровну.
После этого Шаваш ввел должности ответственных за доставку сведений и за продовольствие, учредил наблюдающих за наказаниями и провиантом, и велел изготовить соответствующие печати, потому что все в его отряде сражались за справедливость, а за справедливость нельзя сражаться без дисциплины.
Вскоре об отряде Шаваша прошел хороший слух. Многие сильные люди и крестьянские общины, учредившие отряды самообороны, предложили ему союз.
Шаваш никому не открывал своего настоящего имени.
Со дня ареста первого министра Шаваш не сомневался в смысле происходящего. Страна Великого Света часто расширяла свои владения, способствуя, словами и деньгами, сварам между варварскими племенами и дожидаясь, пока ее пригласят в миротворцы. Шаваш не сомневался, что именно люди со звезды были причиной опалы первого министра Нана и смуты. В противном случае они были бы пареные жуки, разгильдяи, и лишены очевиднейших понятий о выгоде государства. А что они не вмешиваются в смуту до поры до времени, — это умно, чем меньше жителей в ойкумене — тем выгодней для людей со звезд, легче брать землю у умерших, чем у живых. Шаваш понимал, что миротворцам будет удобно сохранить в ойкумене пять-шесть государей: почему бы не быть одним из них?
В конце осени Шаваш вошел в столицу провинции Чахар и взял себе имя Чахарского князя. Он очень изменился, — брови его стали гуще, плечи шире, и на поясе он теперь носил не тушечницу, а старинный меч Чахарских князей. Часто вспоминал он о красной сафьяновой книжечке, отправленной им в столицу как подарок самому себе: в сафьяновой книжечке была последняя уцелевшая копия хитроумных устройств, придуманных яшмовым араваном, но… что вспоминать! Чахарский князь не мог захватить столицу, а если бы мог, то и книжечка была б ему не нужна.
Приближалась зима. Ханалай, так и не сумев взять столицу, расположился под ее стенами лагерем, надеясь на голод и измену.
И, действительно, к зиме государев Малый Дворец был не так уж пуст. Сотни столичных чиновников перебрались, изменив Арфарре, в стан Ханалая. Впрочем, измена тут — слишком громкое слово, а просто точки зрения горожан и чиновников на то, в чем состоит конец войны, разошлись. Большинство чиновником, особенно из связанных дружбой с Чареникой, рассудило, что раз Ханалай захватил государя, — это и есть конец войны. И они поехали в Ханалаев городок. А большинство лавочников рассудило, что конец войны наступит тогда, когда Ханалай захватит их лавки. И лавочники стали прилагать все усилия к тому, чтобы этого не произошло.
Дело в том, что бывший разбойник Ханалай так и не сумел справиться со своей сказочной репутацией. Войско росло, подобно заброшенному саду, за счет сорняков, и у Ханалая не было ни желания запретить ворам и шельмам приходить в его войско, ни силы их перевоспитать. Чем больше росло его войско, тем больше оно съедало, чем больше оно съедало, тем меньше пищи оставалось в округе, чем меньше пищи оставалось в округе, тем больше люди Ханалая разбойничали.
Все амбары под столицей опустели; избы свезли в зимний город, и некоторые из военачальников обзавелись пятью-шестью избами, которые, впрочем, то и дело меняли хозяев, проигранные в карты. Люди Ханалая гостили в дальних селах, и после их гостевания из окошек глядели мертвые мужики. Женщин люди Ханалая убивали редко, а чаще брали в лагерь и держали у себя на постели. Дальние села опустели, жители побежали в леса или маленькие городки, и в этих городках оборонялись от Ханалая.
В это время все городки вокруг столицы разделились на дружеские и враждебные Ханалаю, а различие между ними было вот какое: дружеские городки были те, которые присылали деньги для содержания армии, а враждебные городки были те, которые платили дань, чтобы избежать разграбления.
Жители ойкумены замечательно обучились летать. Летали и перелетали из столицы к Ханалаю и обратно. В стычках бились брат с братом и отец с сыном. Брат бился с братом вот отчего: в этот год держали много семейных советов, и старые женщины посылали одного брата в один лагерь, а другого в другой. И если один из братьев попадался в плен к противнику, другой брат приходил, скажем, к Ханалаю и говорил:
— Господин министр! Мой брат — ваш пленник. Освободите же его: он станет вашим дружинником, а я — вашим рабом. Или казните меня вместе с ним, ибо я не прощу его смерти.
И Ханалай освобождал брата. Словом, если бы в этот год брат не бился с братом и дядя — с племянником, мертвецов было бы гораздо больше.
В провинциях между тем наместники выясняли отношения с араванами. Те, кто кончили со своими домашними делами, обратили взоры к столице и вели себя по-разному. Одни по-прежнему тянули к столице. Трое послали Ханалаю хлебные обозы и предложения союза. Но большинство ждало, кому достанется столица и собирало собственные войска, полагая, что победитель с большим уважением отнесется к тем, кто может постоять за себя.
Но, как уже выше было сказано, во многих провинциях объявились новые чиноначальники, из разбойников или простолюдинов. Таким людям Ханалай и Арфарра наперебой давали чины и звания, и в это время любая деревенщина могла за год стать чиновником девятого ранга. Эти простолюдины охотно получали чины и заключали с Ханалаем и Арфаррой договоры, обещаясь во всем помогать союзнику, если, как бесхитростно гласило дополнительное условие, «господин союзник будет в силах меня к тому принудить».
В этом году у многих детей в ойкумене были седые волосы.
Ханалай, следуя указаниям своего пророка и Айцара, признал право собственности священным и неотъемлемым, но вслед за этим, из-за военных тягот, был вынужден ввести такие налоги, что было б правильней их назвать конфискациями.
Богачи в его совете раскудахтались, и Ханалаю показалось нужным арестовать их для предотвращения измены. А вскоре ему пришлось издать указ, что тот, кто не пожертвует своим священным и неотъемлемым имуществом для борьбы с врагами государства, подлежит казни.
Так что и Ханалай и Арфарра одинаково нуждались в деньгах, но разрешили свою нужду по-разному, — Ханалай взял зажиточных людей и стал выжимать их, как губку, а Арфарра распродал зажиточным людям все государственные земли, — и они теперь держались за Арфарру когтями и зубами, опасаясь, что при победе Ханалая земли отберут обратно в казну.
И вот, по мере того, как чиновники и воры перебегали к Ханалаю, степенные люди из цехов и лавок сплачивались вокруг Арфарры. Словно им и дела не было, что позапрошлым летом одно его имя вызвало бунт!
Теперь, наоборот, люди достаточные полагали, что Ханалаева шушера, ворвавшись в город, учинит резню и грабеж, а потом, чего доброго, разбежится.
Запасов продовольствия в осажденной столице могло хватить года на два-три. Те склады, что могли достаться Ханалаю, Арфарра успел сжечь. Рынки, однако, были почти закрыты. Рис отпускали со складов степенным людям и начальникам цехов, а те продавали зерно по справедливым ценам.
Господин Нан, несомненно, помер бы со смеху при слове «справедливая цена» — это в осажденном-то городе!
И тем не менее это было так. Гм… Почти так.
Чиновников, воров и бездельников в городе было мало, а были большею частью лавочники и ремесленники, издавна организованные в цехи и крепко державшиеся за свое имущество. И те же самые механизмы солидарности внутри малой группы, которые год назад толкнули степенного человека, несмотря на его любовь к покою, на восстание, теперь вынуждали каждого степенного человека не пользоваться черным рынком и не торговать на нем, несмотря на его любовь к прибыли и вкусной жизни.
Люди сами организовывали комитеты, сами наблюдали и сами доносили: и горе было тому, на кого общественное мнение указало как на спекулянта или контрабандиста.
Из-за всесилия этих комитетов, и бегства чиновников, обязанности последних волей-неволей взял на себя Городской Совет. Арфарра часто совещался с его депутатами, — он научился этому искусству еще четверть века назад, в свободном городе Ламассе, — и опять-таки те самые механизмы внутренней солидарности цехов и граждан, которые даже при Нане работали против государства, теперь работали на Арфарру. И, с одной стороны, горожане беспрекословно слушали Арфарру, так что это был лишь по видимости совет, а по сущности — единовластие. А, с другой стороны, взяв в руки власть, суд и налоги, горожане вряд ли бы так просто отдали все это обратно. И трудно было сказать, чем кончится борьба между Ханалаем и столицей, однако ясно было, что если она кончится победой столицы, то это будет совсем не тот Небесный Город, что прежде, и населен он будет не лавочниками, а гражданами. И что новый Добрый Совет уже не устроит такого бардака, как прежний, и не допустит в Залу Пятидесяти Полей ни сумасшедшего Лахута, ни Киссура.
А Арфарра владел сердцами этих граждан так же безраздельно, как Киссур — сердцами своих конников.
В третий день после весеннего праздника, перед рассветом, Киссур выехал проверять посты и увидел, что под стеною его дворца сидит с узлом какой-то человек. Всадники спешились и подняли человека. Они увидели, что это старуха-нищенка и что она от страха сделала под себя кучку. Киссур спросил:
— Ты что здесь делаешь в такое время?
— Ах, сыночек, — отвечала старуха-нищенка, — три дня назад у меня умер сын, и когда мне стало нечего есть, я решила отнести вот эти вещи на рынок. Я проснулась ночью, так как у меня подвело живот от голода, и решила, что уже рассвет, потому что утром у меня куриная слепота, и я не могу отличить рассвета от ночи. Я взяла узел и пошла, а когда я поняла, что еще ночь, я села под эту стену и заплакала.
Киссуру стало жалко старуху. Он спросил, что она умеет делать, и услышал в ответ, что она умеет стряпать и гадать. Он велел одному из дружинников взять ее и отвести на кухню. Неделю старуха жила при кухне, и многие приходили к ней гадать.
Вот минуло несколько дней, и старуха пошла в город продать старые тряпки. У самых ворот она увидала здоровенного парня, с ягодицами, похожими на два круга бобового сыра, и с большим мечом с рукоятью цвета баклажана. Старуха прошла мимо парня, а тот вдруг зацепил ее и спросил:
— Эй, старая репа! Ты, по цветам, из дома первого министра?
Старуха согласилась, и тогда парень сказал:
— А не поступал ли недавно в дом первого министра на услужение один молодой человек: ему лет двадцать восемь, у него вьющиеся белокурые волосы и прекрасные золотые глаза, он тонок в стане и широк в плечах, и он мастерски владеет мечом, хотя предпочитает лук и стрелы.
Старуха сказала, что о таких вещах говорят не на рынке; вот она завела его в какой-то кабачок, и парень купил ей вина и засахаренных фруктов.
Старуха стала угощаться в свое удовольствие, а парень все приставал и приставал к ней с вопросами.
Старуха сказала:
— А нет ли у этого человека, о котором ты говоришь, каких-нибудь особых примет?
Парень ответил:
— Он никогда не снимает с левой руки серебряное запястье в виде двух переплетенных змеек, и над запястьем у него — родинка.
— Клянусь Исией-ратуфой, — сказала старуха, — те приметы, которые ты называешь, — это приметы чахарского князя, наглого мятежника!
— Ба, — изумился парень, — откуда ты знаешь?
— Я колдунья, — ответила старуха, глядя в чашку с винной гущей на дне, — и все, что было с тобой, а вижу в этой гуще.
— И что же ты видишь?
— Я вижу, — ответила старуха, — что ты слуга чахарского князя, и что тебя зовут Каса Полосатый. И что чахарский князь сказал тебе и еще одному человеку, что он идет в столицу и вернется через месяц с вестями, которые сделают Чахар самой сильной страной в ойкумене. Он ушел один, но ты пустился за ним и нагнал его через день. Вы остановились в лесу, и князь сказал тебе: «Клянусь тем, по чьей воле солнце крутится, как деревянный волчок, и кто выводит ребенка из утробы матери, о Каса! Ума в тебе меньше, чем весу, и если ты увяжешься за мной, то испортишь мое дело, и сделаешь так, что мне наденут венок на шею и отрубят голову!» И ты пошел обратно, но сердце твое не выдержало, и вот ты явился в столицу.
— Клянусь божьим зобом, — сказал Полосатый Каса, — все верно! Что же — видела ты моего князя? Скажешь ли ты ему обо мне?
— Скажу ли? — опешила старуха. — Уж не сошла ли я с ума? Я сейчас же скажу первому министру, что в его дом пожаловал гнусный мятежник, который трижды отказывался от союза с ним, и утопил его посла в бочке с маслом. И тебя скормят белым мышам, а князя твоего положат на коврик для казни и отрубят ему голову!
Полосатый Каса хлопнул себя по лбу и вскричал:
— Ах я негодяй, что я наделал!
С этими словами он вытащил меч с рукоятью цвета баклажана и вцепился в старуху, намереваясь перерезать ей горло и тем поправить дело. Он схватил ее за волосы и в изумлении воскликнул:
— Ой, — никак я отодрал ей голову!
Но тут же он заметил, что головы он не отдирал, а просто седые волосы старухи, похожие на тысячу грязных мышиных хвостиков, остались у него в руке, а по ее плечам рассыпались красивые белокурые кудри. Старуха засучила рукав своей кофты, которая, казалось, была сшита из старого мешка для риса, и Каса увидел на локте серебряный браслет в виде двух сплетенных змей, а над ним — родинку.
— Ах ты тварь, — сказал Шаваш, — ума у тебя на самом донышке! Понимаешь ли ты, что если бы я тебя не увидел, и если бы ты пристал со своими расспросами к другому человеку, то мы бы вечером висели рядышком, как копченые поросята! Иди прочь!
Парень поцеловал ему руки и пошел было прочь.
И надо же было такому случиться, что в этот миг Сушеный Финик, любимый командир Киссура, зашел в харчевню промочить горло, и увидел старуху, вновь надевшую волосы, и парня, который целовал ей руки.
— Эй, старая кочерыжка, — сказал Финик, — я вижу, у тебя нашелся родственничек?
— Увы, — быстро сказал Полосатый Каса, — я был побратимом ее сына! Я только что вошел в город и встретил почтеннейшую! Нельзя ли будет и мне у вас служить?
Сушеный Финик пощупал парня и сказал:
— Экая ты громадина! Небось, не за крестьянской работой наел ты себе такие плечи! Однако, ты не из мятежников Ханалая. Ладно, еще бы такого не взять!
А Шаваш про себя схватился за голову и подумал: «Великий Вей! Воистину этот болван сделает так, что моя голова будет отдельно от моего тела!»
Идари, супруга первого министра, пользовалась любовью как в столице, так и в войске. Домашние дела за Киссура вела она; а вести домашнее хозяйство было в это время непросто: все, от овса, который ели две тысячи отборных коней, до простокваши, скормленной священным щеглам, записывалось ею в большие книги, а ночью она еще оборачивалась белой кошкой и ходила по городу, проверяя дозор.
Арфарра говорил, что без нее в армии было бы впятеро больше краж и вдесятеро больше повешенных Киссуром интендантов.
И вот прошла примерно неделя с тех пор, как старуха стала жить при дворцовой кухне, и Идари как-то сказала, что она не знает почему, но ей хочется кроличьего мяса, томленого с орехами и капустой. Киссур спросил, не кажется ли ей, что у его сына будет брат, и Идари ответила, что, похоже, дело обстоит именно так. От этого известия Киссур закричал и захохотал, как дикая выпь, и отпустил к Ханалаю пятерых лазутчиков, которые уже сидели с венками на шее, как полагается перед казнью.
Киссур стал спрашивать, кто умеет приготовить кролика с орехами и капустой, и вдруг оказалось, что это особое блюдо, и никто во дворце не умеет его готовить.
Киссур объявил награду тому человеку, который сумеет приготовить это блюдо, или укажет на того, кто это сделает, — и вдруг Каса закричал, что его тетка умеет готовить такого кролика лучше, чем кто бы то ни было.
Старуха приготовила кролика, с орехами и приправами, и Идари он очень понравился, но вечером Киссур заметил, что Идари плачет. Он спросил, что с ней, и она отвечала, что ей горько при мысли о государе, которого, говорят, Ханалай заставляет подносить на пирах кубки.
Киссур решил, что тут другая причина.
На следующий день Идари позвала старуху и дала ей золотой, и ничего не сказала. Вечером она опять плакала.
Наутро она велела прийти управляющему и промолвила:
— У меня из шкатулки пропало серебряное запястье со змеей, знаешь, то, которое я не очень люблю надевать. Его могли взять только мои служанки или та старуха, — поищи на них. Но если ты найдешь это запястье, приведи, пожалуйста, воровку сюда так, чтобы Киссур об этом не знал, потому что мужу моему многое не кажется грехом, что должно было бы им казаться.
Управляющий стал искать на женщинах, и, действительно, нашел у старухи на локте это запястье. Он привел старуху на женскую половину, и Идари велела своим девушкам выйти вон. Идари в это время лежала в постели, под одеялом, на котором были вышиты картинки, предотвращающие разные несчастья, и с ней не было никого, кроме ее пятнадцатилетней сестры. Идари поглядела на старуху и сказала:
— Ой, как она пахнет! Сестричка, пусть она сначала вымоется, и дай ей другое платье.
Старуха раскудахталась, но сестренка Идари цыкнула на нее и окунула ее голову в таз в нижней половине спальни. От головы по воде сразу пошли серые пятна. Девушка взъерошила старухе волосы и сказала:
— Так я и знала! Потому что я помню, как вы, господин Шаваш, подарили Идари два браслета, самца и самочку, и один увезли с собой в Харайн. И тот, который остался у Идари, был самочка, хвостиком вниз, а этот, который якобы украли — самец, хвостиком вверх.
После этого Идари велела вымыть Шаваша с головы до ног, и ее сестра так и сделала. Идари протянула ему рубашку и штаны из вороха одежд, которые она штопала, и Шаваш залез в рубашку и в штаны. Это была рубашка Киссура, и она была Шавашу великовата в плечах.
Тогда Идари сказала сестре, чтобы та пошла поглядела за ребенком и за кушаньями для вечернего пира; и чтобы она не боялась ни за честь Киссура, ни за жизнь Идари. Она сказала, что Шаваш никогда не убьет ее, потому что в этой рубашке и штанах ему будет не так-то просто выйти за ворота. Сестра ее ушла, а Шаваш забился в угол и закрыл лицо руками. Идари сказала:
— Я хочу слышать, зачем ты пришел сюда. Только знай, что я не поверю твоим словам.
— Тогда я лучше помолчу, — сказал Шаваш.
Они помолчали, и Идари сказала:
— Я думаю, тебе известны кое-какие тайники покойного министра, и в твоем собственном флигеле есть тайник со сбережениями на случай перемены судьбы, — и ты явился за золотом, потому что всегда ценил золото больше жизни.
Шаваш ответил, что она может думать, как ей удобней.
В это время послышались шаги и голоса, и Идари сунула Шаваша в ларь, стоявший около стены.
Когда управляющий с подписанными счетами ушел, Идари вынула Шаваша из ларя и спросила:
— Как вы осмелились явиться сюда?
— Действительно, — сказал Шаваш, — как? Я был вашим женихом; членом Государственного Совета; я был высок в глазах государя. Затем Киссур арестовал человека, которому я обязан всем, и послал в Харайн приказ арестовать меня. Арест Нана стал причиной бунта в столице. Мой арест причиной восстания Ханалая. Киссур развесил бунтовщиков на воротах дворца, успешно справился со всеми несчастиями, которые сами создал, сделал себя необходимым для государства и взял себе и дворец, и сад, и должность господина Нана, а заодно — и мою невесту.
— Вы лжете, нагло и плохо, — сказала Идари. Вы не любили меня, иначе не уехали бы в Харайн до нашей свадьбы. Но вы уехали в Харайн, потому что вам донесли, что я встретила Киссура раньше вас, и вы хотели убить соперника.
— Я?! — сказал Шаваш.
— Вы! Что вы делали в Харайне?
Шаваш молчал несколько мгновений, а потом захихикал.
Идари показалось, что он немного не в себе.
— Понимаю, — сказал Шаваш, — продолжая глупо хихикать. — Я разыскивал Киссура по приказу Нана, чтобы освободить и представить государю. В лагере мне сказали, что заключенный умер… А ему, стало быть, сказали, что я был прислан убить его… — и Шаваш вновь закашлялся от смеха.
— Что за вздор! Зачем было начальнику лагеря врать?
— Не начальнику, — пояснил Шаваш, — а его жене, госпоже Архизе. Той самой, что в совете Ханалая…
Идари побледнела:
— А ей зачем было врать?
— Действительно, — сказал Шаваш, — зачем? Киссур был обычным заключенным. Потом его увидел госпожа Архиза. Тут же его отрядили писарем, а через неделю освободили и поселили, как домашнюю собачку, в главном доме… У госпожи Архизы была такая привычка, — выбирать из заключенных одного, покрасивей и покрепче, и селить на два-три месяца в своем доме…
Идари побледнела, и в голове ее мелькнула мысль, что ревность порок, недостойный добродетельной супруги. Мелькнула и пропала.
— Вы лжец! — сказала она, — я вам не верю.
— Разве можно мне верить? — усмехнулся Шаваш. — Киссура ест с серебра, спит в шелку, а я — только что не опух от голода. У Киссура ноги по колено в золоте, руки по локоть в крови, — а я прошу милостыню. Что вы, госпожа? Кому как не ему верить?
— Вы уехали в Харайн, — сказала Идари, — чтобы не жениться на дочери государственного преступника! А Киссуру было все равно!
Шаваш помолчал.
— Да, — сказал он, — я везде говорил, что мне нехорошо жениться на дочери государственного преступника; я подал доклад о прощении храма Шакуника, а когда за этот доклад меня вычли из списка ближайших пожалований, я уехал в Харайн, явился в исправительные поселения, и забрал оттуда, на свой страх и риск, вашего отца.
А теперь скажите мне: просили ли вы всесильного министра о своем отце, и что он вам ответил?
Идари вспомнила, что Киссур ответил, чтобы женщина больше не упоминала об этом, и сказала:
— Ложь! Почему вы уехали в Харайн на три месяца? Почему же вы сразу не вернулись?
— Потому что я нашел способ оправдать храм Шакуника в глазах государя, и этим мы и занимались с вашим отцом.
— И где же теперь мой отец?
— Он мертв.
— Кто же его убил?
— Его убил, нечаянно, впрочем, — ответил Шаваш, — разбойник по имени Киссур Белый Кречет.
Идари перегнулась и схватила колокольчик для слуг, но Шаваш вцепился в ее руку.
— Я, — невозмутимо продолжал он, — описал все происшедшее и послал отчет господину Нану. Я рассказал в этом отчете, как я привез отца Адуша в усадьбу Белоснежного Округа, отдохнуть и отъесться. По несчастной случайности, я встретился в Белоснежном Округе с яшмовым араваном, нынешним пророком бунтовщиков. Как вы знаете, в это самое время был отдан приказ об его аресте, и вместо пророка арестовали настоящего Арфарру… Киссур бросился разыскивать своего наставника, перепутал следы и явился в Фарфоровый Посад. Так получилось, что он убил стражников и сжег усадьбу дотла, и я уцелел только потому, что в эту ночь уехал из усадьбы. Все это описано в отчете на синей бумаге с красной полосой, отправленном в третий день седьмого месяца, и помеченном номером 82743746. Я думаю, он так и лежит среди остальных отчетов, посланных первому министру, и вам будет легко найти его, так как я слышал, что вы проводите в кабинетах больше времени, чем сам министр, и половину дел за него делаете вы, а другую половину — Арфарра.
Идари положила Шаваша в ларь и пошла в крыло для кабинетов и картотек. Там она нашла отчет за номером, названным Шавашем, и в этом отчете было написано в точности то, что Шаваш сказал.
На обратном пути, переходя через двор, Идари поскользнулась у лошадиной кормушки, и упала животом через край кормушки; ее отнесли в комнаты, и тут же стало ясно, что ребеночек ее весь вышел.
Вечером Киссур прибежал к ней и стал спрашивать, нет ли какого средства. Идари ответила:
— Я съела слишком много кролика с капустой. Если бы я этого кролика не ела, наверное, все обошлось бы.
Киссур сказал, что прогонит стряпуху, но Идари ответила, что она уже сделала это, и что стряпуха принесла им обоим много плохого, но ничего хорошего не получила для себя. Этой ночью Идари, конечно, не пустила Киссура к себе.
Ночью Идари вынула Шаваша из ларя в соседней комнате и велела ему помочь ей выбраться из города. Она сказала, что ничего не берет с собой, кроме платья на своем теле.
Шаваш вдруг сжал голову и сказал:
— Госпожа! Простите меня, — я солгал в этом отчете.
Идари помолчала и ответила:
— Я видела твои отчеты: Нет ни одного отчета Нану, в котором бы ты солгал, и нет ни одного другого отчета, в котором бы ты сказал правду. Нет на свете ничего такого, что бы заставило тебя солгать Нану.
Тогда Шаваш попросил у нее ключи от своего бывшего флигеля. Он сказал:
— В этом флигеле есть несколько вещей, которые я хотел бы взять, и на которые, как я полагаю, я имею право.
Идари засмеялась и сказала:
— Я была права. Золото тебе дороже жизни. Я не дам тебе ключей.
Шаваш спросил, что она хочет делать, уйдя из города. Идари не стала ему отвечать. Шаваш сказал:
— Мое положение не такое плохое, как ты думаешь, и у меня есть лавочка в Чахаре.
— Я не дам тебе ключей, — опять повторила Идари.
Все эти два дня Шаваш жил у Идари в ларе.
Флигель, где раньше жил секретарь первого министра, Шаваш, пользовался дурной славой. Он был битком набит бумагами и отчетами, и по ночам эти бумаги стонали нехорошими голосами.
Как-то раз, еще осенью, Сушеный Финик после пира погнался за девицей, и ему показалось, что девица забежала в этот флигель. Он вскочил на порог и увидел, что у окна стоит какая-то узкая фигурка. Сушеный Финик сказал девице, чтобы она перестала делать глупости и снимала юбку. Тогда узкая фигурка оборотилась, и Финик увидел, что это не девушка, а покойный секретарь. Сушеный Финик не растерялся, выхватил меч и рассек покойника на две половинки. Послышался страшный крик и треск, и мертвец пропал. Наутро на полу флигеля увидели пачку отчетов. Отчеты были разрублены пополам, и из них вытекала кровь. С тех пор мертвец больше не появлялся во флигеле, и Киссур держал в нем конскую прислугу.
На третью ночь после разговора Шаваша и Идари в секретарском флигеле спали конюхи и дружинники, и одному из дружинников приснился странный сон. В полночь он открыл глаза, и увидел, что из-под настенной циновки ползет змея. Он хотел убить змею, но был слишком пьян. Тем временем змея перестала ползти, циновка приподнялась, и прямо сквозь стену в комнату вошел человек. Человек поднял змею и положил ее в карман. У человека были золотистые глаза и вьющиеся белокурые волосы. В руке он держал кинжал. Дружинник понял, что это опять явился дух покойного хозяина флигеля. Покойник прошел в соседнюю комнату, туда, где лежали отчеты из провинций, и начал шарить среди отчетов. Поняв, что привидение пришло не за ним, дружинник потерял всякий интерес и заснул.
На следующий день Сушеный Финик привел Киссура во флигель и показал ему, что у одного из сундуков, стоящих в соседней комнате, сбит замок. Они открыли сундук и увидели там белое полотно. Они приподняли полотно и увидел, что что-то недавно лежало на шестой штуке полотна снизу. Судя по отпечатку, это было что-то небольшое, но тяжелое. Оно немного пахло железом.
Сушеный Финик сказал, что все, что случилось ночью, — очень странно. Потому что если дружинник видел сон, — то кто же тогда сбил замок? А если во флигеле опять побывал покойник, то кого же тогда полгода назад убил он, Ханадар Сушеный Финик?
— Думается мне, что дело здесь нечисто, — сказал Сушеный Финик.
— Я и сам так думаю, — ответил Киссур. — Знаешь, у меня последние дни как будто разбилась печенка.
Киссур в этот день утро провел с Идари, и он уже знал, что она выгнала старуху за то, что та украла серебряное запястье. Киссур усмехнулся и сказал:
— Вижу я, эта старуха отделалась так же легко, как и попалась.
Идари ответила:
— Трудно было этой старухе не попасться, потому что она с самого начала была неудачливым человеком. И если то, что она рассказала мне, правда, то она вышла замуж за человека, который оказался убийцей ее отца, и даже прижила с ним детей. Когда она это узнала, она покинула дом и ушла куда глаза глядят, и с тех пор ее преследовали одни неудачи.
— Старая ведьма, — сказал Киссур, — сама виновата в своих неудачах. Надо было убить детей и мужа, чтобы род убийцы отца пресекся, и тогда отец перестал бы насылать на нее неудачу.
Идари промолвила, что, по ее мнению, убийствами тут дела не поправишь.
Вокруг столицы было много укрепленных городков. Раньше это были усадьбы или рабочие селенья, а после начала гражданской войны жители их, поощряемые Арфаррой, обзавелись стенами, комендантами и городскими советами. Одним из таких комендантов стал Идди Сорочье Гнездо, сын казненного Ханалаем Алдона, того самого, который когда-то помог Киссуру бежать из тюрьмы.
И вот в конце недели Идари, оправившись, спустилась в нижнюю залу, где ели обыкновенные дружинники, и увидела там человека от Идди. Она рассердилась и сказала:
— Этому человеку положен больший почет, чем ему оказывают.
Она увела его в верхнюю залу и угостила как следует, а потом вынесла ему новую одежду. Она велела принести сундук и положила туда множество всякого добра. Она сказала, что это — подарки для Идди. Утром этот человек встал довольно поздно, еще раз раскрыл сундук, полюбовался и уехал. Когда он проезжал сквозь ворота, стража была уже другая, чем утром, и один стражник сказал ему:
— Слушай, Дан! Ты, оказывается, только уезжаешь, — а мне говорили, будто ты уехал на самом рассвете, и все еще радовались твоему сундуку.
У Идари было приготовлено два одинаковых сундука и два одинаковых платья, а в еду, которой она кормила дружинника Идди, она положила немного сонного порошку.
Они договорились, чтоб Шаваш выехал рано поутру под видом этого дружинника из ворот резиденции. У ворот сундук должны были проверить и дать соответствующую справку. Идари же, переодевшись в мужскую одежду, должна была ждать его вместе с Полосатым Касой в харчевне у Красных Ворот. Шаваш должен был заехать в харчевню. Там Идари намеревалась залезть в сундук под тряпье. После этого Шаваш должен был ехать вон из города, и показать у городских ворот пропуск сундуку, подписанный стражей первого министра. Идари знала, что никто не посмеет осматривать такой сундук.
Шаваш оделся в одежду дружинника и положил в заплечную сумку немного еды и толстый томик, — «Книгу уважения». Он попросил меч, и Идари принесла ему меч.
— Однако, — сказала она, — если дело дойдет до драки, то вряд ли такому человеку, как ты, поможет меч.
Шаваш усмехнулся и сунул руку за пазуху. За пазухой у него было то самое оружие, которое сделал себе яшмовый араван для бегства, и которое Шаваш, в свое время, послал вместе с томиком «Книги уважения» Нану. В «Книге Уважения» невидимыми чернилами были записаны все схемы и пояснения к устройствам, придуманным яшмовым араваном, а оружие Шаваш приложил к отчету, чтобы первый министр не подумал, будто его подчиненный сошел с ума. И чем долго описывать это оружие, скажем, что это был самодельный, но добротный револьвер.
Утром Идари оделась в мужскую одежду и вышла вместе с Полосатым Касой через подземный ход в город. Они пришли к харчевне у Красных Ворот, и ждали там полчаса, и еще полчаса, и еще час.
И вот, когда они ждали более чем достаточно, со стороны дворца послышались шум и крики.
Идари со своим спутником выскочили на веранду и увидели, что посереди улицы едет Киссур с десятью конниками, и они гонят перед собой человека на поводке и с венком вокруг шеи. Правая рука у человека была обрублена. Тут толпа отрезала Идари от Киссура, а Киссур остановился у Красных ворот. Дружинники разостлали оленью шкуру и повалили на нее человека, а Киссур закричал, чтобы голову потом посадили на шест, потому что завтра, выезжая в поле, он хочет перемигнуться с красавчиком. Полосатый Каса вскрикнул и от ужаса проломил головой перильца у веранды, а Идари побежала к Киссуру и закричала, чтобы он не смел этого делать.
Дружинники расступились перед женщиной, а Киссур удивился и сказал:
— Как ты сюда попала, и что тебе за дело до воров?
Идари взглянула на человека с венком на шее, и увидела, что это не Шаваш, а какое-то недоразумение. Сердце у нее упало, и она сказала:
— Ах, Киссур! Мне сегодня приснился сон, что ты убиваешь с человека с отрубленной рукой, и это приносит тебе несчастье. Я не очень поверила этому сну, но все же пришла к Красным Воротам. И вдруг мой сон сбывается точь-в-точь!
Глаза Киссура вдруг разлетелись в разные стороны, словно один глаз хотел обшарить небо, а другой — землю. «Что-то тут не так, — подумал Киссур». Он дал знак развязать преступника, кинул ему кошелек и сказал:
— Убирайся! Я и сам пятый день хожу так, словно на небе одни черные облака.
И в это же самое время в дальнем конце улицы показался Шаваш с двумя лошадьми, на одной из которых ехал сундук, а на другой — он сам. И все могло бы кончится благополучно, если бы Полосатый Каса, который наконец очнулся, не побежал в ужасе к Шавашу и не завопил:
— Бегите, господин, бегите!
Тут же пятеро дружинников Киссура бросились на парня, а остальные во мгновение ока окружили Шаваша, стащили его с коня и открыли сундук.
— Ба, — сказал Сушеный Финик, — в этом сундуке, кажется, те же подарки, что Идари вчера подарила Идди, но это не совсем тот человек!
Шавашу связали руки, а Киссур приподнял ему голову плоским кончиком меча, долго-долго глядел и сказал:
— Клянусь божьим зобом! Ты — Шаваш, секретарь этого негодяя Нана, и ты искал меня в Харайне, чтобы убить. Но зачем же ты явился сюда — не за подарками же Идди?
Шаваш плюнул ему в лицо. Киссур побагровел, оборотился к Сушеному Финику и сказал:
— Ты был прав, Ханадар Сушеный Финик, дело с привидением было нечистое, и я, кажется, понимаю, куда делась старуха, укравшая серебряное запястье.
Киссур оглянулся и увидел, что вокруг уже собралась огромная толпа, и что напротив — дом господина Шамии, близкого друга Арфарры. По приказу Киссура его дружинники сделали проход в толпе и поволокли Шаваша в дом напротив. Киссуру не любил откладывать судебные разбирательства на долгий срок, и едва за ними закрылись ворота в сад, как один из дружинников вытянул Шаваша плеткой так, что тот упал на капустную грядку, из которой с осени торчали кочерыжки, и закрыл голову руками.
Другой дружинник распорол сумку Шаваша, и оттуда выпал мясной пирог и маленькая сафьяновая книжечка. Дружинник поднял пирог и положил за пазуху, а книжечку спихнул в канавку. Идари оттолкнула дружинника и подняла книжечку, но Шаваш в это время лежал глазами вниз и не видел, что книжечку подняли.
Стоял ясный весенний день: солнце катилось в небесах, как желтая тыква, просыпающиеся деревья стояли как бы в зеленой дымке, и за канавкой начиналось небольшое поле, сплошь в белых цветущих крокусах. Сбоку стояла большая разрушенная теплица: стекла из нее выбили еще во время бунта, а потом стекло подорожало, а господин Шамия обеднел. Теперь редкие растения с далекого юга торчали в кадках, как засохшие веники, выжило лишь несколько пальм и агав, да у какой-то лианы с толстыми воздушными корнями набухли почки.
Шаваша привязали к стойке теплицы. Вокруг сели двадцать человек, имевших должность ближайших друзей Киссура. Остальных Киссур прогнал.
Киссур надел на руку плетку со свинцовыми коготками, подошел к Шавашу и сказал:
— Поистине сами боги отдали тебя мне, для торжества справедливости! А ну-ка выкладывай, что тебе понадобилось в моем городе?
У Шаваша на теле все волоски поднялись от ужаса, он открыл рот и хрюкнул, как капустный лист, который раздавили сапогом. Дружинники заржали. А Идари усмехнулась и сказала Киссуру:
— Тебе нет нужды спрашивать о произошедшем у Шаваша, я сама все расскажу. Ведь это такой человек, что даже под пыткой не может не лукавить.
После этого Идари стала рассказывать все, о чем говорил ей Шаваш.
Пока она рассказывала, Киссур сидел на камнях садовой горки, и ковырял кончиком меча между камней. Случилось так, что он нажал сильнее, чем следовало, и кончик сломался. Идари кончила рассказ и спросила, может ли Киссур сказать, что он не убивал ее отца?
— Похоже, — ответил Киссур, — что все было так, как говорит этот бес.
Идари вздохнула и сказала:
— Ты сам видишь, что я не могу оставаться с тобой, и все вокруг скажут, что такая жена не принесет тебе удачи.
Киссур помолчал и приказал:
— Развяжите его и дайте ему меч.
Шаваша развязали и дали ему меч.
Киссур оглядел его.
— Я хочу сыграть с тобой в игру, в которую нынче играют по всей ойкумене, и тот, кто победит в этой игре, заберет эту женщину и сделает с ней то, что она пожелает.
Киссур вытащил свой меч, но Шаваш усмехнулся и бросил оружие на траву.
— Подними меч, — сказал Киссур, — или ты пожалеешь о своей трусости.
Шаваш поглядел на лежащий меч. Еще два года назад он увидел бы просто старинную железку; а теперь он увидел, что это хороший меч инисской работы, длиной в два с половиной локтя и с лезвием, чуть изогнутым и утяжеленным книзу. Клинок так и сверкал синевой от капель росы, посыпавшихся на него, и из этих капель вставали маленькие радуги. Несколько капель скатилось в желобок для стока крови. Шаваш был, конечно, далеко не тот завитой и надушенный чиновник, которого Киссур видел полтора года назад, но, признаться, он всегда владел языком лучше, чем оружием, и когда ему приходилось казнить людей собственноручно, он ужасно боялся, что не сможет перерубить шею с одного удара, и он не любил меча, которым дерутся лицом к лицу, а предпочитал лук, которым стреляют из засады.
— Я не слыхал, — сказал Шаваш, — чтобы из поединков с тобой кто-то выходил живым, и ты наверняка изрубишь меня, кусочек за кусочком.
Киссур усмехнулся и возразил:
— Я предлагаю тебе честный поединок, и немногие на моем месте были бы столь великодушны.
— Твое великодушие, — ответил Шаваш, — нарисовано на дырявом холсте, и ты сам знаешь это. Наши шансы никак не равны. Если ты убьешь меня, этим дело и кончится, а если я убью тебя, то твои дружинники изрубят меня, как репку, и никто не выпустит меня из городских стен.
— Что же ты предлагаешь? — спросил Киссур.
— Почему бы нам не выехать из города в какую-нибудь лощину? — спросил Шаваш. — Мы могли бы взять с собой женщину и двух-трех друзей, которые поклялись бы, что не тронут победителя. А иначе какая разница, как это будет называться, поединок или казнь?
Друзья Киссура задумались, и Сушеный Финик сказал:
— Он правильно говорит. Моя песня о поединке будет гораздо красивей, если вместо этой поломанной теплицы вы будете сражаться под соснами в лощине. Никто еще на написал хорошей песни о поединке, в котором сражались на капустной грядке.
Тогда Киссур опять приставил Шавашу к горлу меч и сказал:
— Дело обстоит в точности так, как ты говоришь, — и все-таки тебе придется поступить по-моему, ибо иначе ты будешь умирать долго и плохо, и трижды пожалеешь о своей трусости.
— Будь по-твоему, — сказал Шаваш.
Люди стали чертить боевой круг, а Идари повернулась к Сушеному Финику и спросила:
— А согласен ли ты, Ханадар Сушеный Финик, занять в поединке место этого чиновника, при условии, что ты получишь то же, что получит победитель?
Сушеный Финик побледнел и ответил:
— Это было бы хорошим приключением, но слова твои слишком туманны.
Идари ударила его концом косы по щеке, засмеялась и сказала:
— Я могла бы обмануть тебя, но скажу честно, что в этом поединке победитель не получит ничего.
Тем временем дружинники утоптали место между теплицей и грядками, начертили боевой круг и зарезали белую курицу. Позади круга они воткнули белое знамя Киссура, со знаками, приносящими счастье.
Киссур и Шаваш подошли к курице и окунули кончики мечей в кровь, чтобы железо проснулось. После этого Киссур предложил Шавашу выбирать сторону круга, и Шаваш стал так, чтобы солнце не било ему в глаза.
— Будут ли в этом поединке участвовать двое или трое? — спросил Сушеный Финик Киссура.
— Трое, — ответил Киссур.
— А кто же третий? — спросил Сушеный Финик.
— Смерть, — ответил Киссур.
Это были установленные обычаем слова.
Люди отошли от троих противников на положенное расстояние. Киссур положил руку на рукоять меча, а Шаваш сунул руку за пазуху, выхватил оттуда револьвер, сделанный яшмовым араваном, и выстрелил раз и другой. Киссур изумился и схватился за плечо.
Шаваш выстрелил третий раз, но, по правде говоря, ему не так-то часто приходилось стрелять из револьверов, и, хотя он стрелял буквально с пяти шагов, третья пуля только обожгла Киссуру ухо.
Тут Сушеный Финик прыгнул Шавашу на спину. Шаваш обернулся, чтобы выстрелить в Финика, но варвар перехватил его руку и швырнул его через себя, словно грузчик — мешок с рисом. Шаваш перекувырнулся в воздухе, налетел брюхом на сапог другого дружинника, и шмякнулся глазами вверх, а Сушеный Финик совершил прыжок лосося, выхватил кинжал и этим кинжалом приколол руку с револьвером к земле. Киссур подошел поближе. Он держался за левое плечо, и сквозь пальцы его капала кровь.
— Если ты бес, — процедил он сквозь зубы, — то бес мог бы целиться и получше.
После этого Шаваша привязали к веревке и проволокли через весь город ничком. А Киссур сел на лошадь и поехал следом, чтобы показать, что с ним ничего не случилось, хотя это было не совсем так.
Идари сказала Сушеному Финику, чтобы он проводил ее в монастырь при храме Исии-ратуфы. Финик так и сделал. По пути он спросил, не она ли заколдовала оружие Шаваша. Идари ответила, что нет, и что ее вообще не интересует, кто выиграл этот поединок. Сушеному Финику не показалось, что она говорит правду.
В эту зиму государю Варназду было плохо, как никогда. Даже маленьким мальчиком, младшим братом вздорного и подозрительного Инана ему не было так плохо.
Ханалай делал все, чтобы высмеять хрупкого, грустного молодого человека, который жил во дворце почетным пленником, и чтобы доказать, что преступления Варназда навлекли на страну разорение и гибель, и что небо отобрало у Варназда право на власть и передало это право будущему основателю новой династии. Даже держали его впроголодь. Варназду приходилось самому писать унизительные прошения Ханалаю, чтобы тот отпустил муку, масло, дрова… Озябшие пальцы плохо слушались, чернила стыли в деревянной чернильнице. Говорили, что Ханалай смеялся, показывая на пиру своим командирам следы слез на прошении. А на просьбу о соли ответил Чаренике: «Государь часто плачет, — пусть-де солит пищу слезами.»
А однажды пьяные и голодные стражники изжарили и съели на его глазах его любимую белую собачку, — последнее напоминание о Киссуре. В тот вечер рукава Варназда промокли от слез.
Государь вздрагивал от скрипов и стуков, в каждом шорохе листа ему чудились шаги палача; у него появились странные привычки: он никогда не наступал на шестую ступеньку, открывал двери только лев ой рукой. Наконец он перестал жаловаться, и таял, бледнел и худел с каждым днем. Прежние верные слуги Варназда были убиты или разбежались; единственный человек среди уважаемых мятежников, который искренне жалел Варназда и пытался хоть как-то облегчить его участь, был Лже-Арфарра, яшмовый араван. Чем более Варназд приглядывался к проповеднику, тем более странным тот казался. Пожалуй, дело было вот в чем: этот мятежник не почитал его, как бога, а жалел, как человека. Это было удивительно. Ведь те, кто видели в нем, Варназде, просто человека, обыкновенно презирали его, а яшмовый араван наоборот.
Бьернссон в это время жил очень замкнуто, почти никогда не появляясь ни перед войском, ни в совете Ханалая. Тем не менее было несколько городков, которые Ханалай хотел сгоряча сравнять с землей, а землю засеять солью, — и этот приговор был отменен из-за угроз яшмового аравана.
А так пророк мятежников сидел в своем уголке и развлекался тем, что мастерил разные игрушки: часики, из циферблата которых каждый час выскакивала серебряная лань и копытцем отбивала время, картонных куколок на пружинках… Вместе с государем смастерили целый театр: под круглым днищем молоточки играли музыку, а под музыку вертелись двенадцать куколок. Эту игрушку яшмовый араван подарил государю, и Ханалай сказал, что теперь у государя есть целых двенадцать подданных, которые пляшут по его прихоти, — но игрушки не отобрал.
А хуже всех вел себя Чареника: простолюдин Ханалай поначалу не мог перебороть в себе робости перед государем и даже намеревался выдать за него свою пятнадцатилетнюю дочку и править, как государев отец. Но опытный царедворец Чареника был беспощаден: он мстил государю за все те унижения, что претерпел сам, он добился, чтобы Ханалаева дочка вышла за его сына; и даже Ханалай находил нужным время от времени сдерживать его и напускать на него яшмового аравана.
В середине зимы государя перевели в покои для слуг, где не было отопления под полом. Варназд лежал ночами, вздрагивая от хохота пьяных стражников, в дверь, грубо забитую досками, дул холодный зимний ветер. Весной государь простудился и заболел. Когда Ханалай уверился, что Варназд не хнычет, а болен на самом деле, он встревожился. Ханалаю вовсе не хотелось, чтоб о нем говорили, будто он извел государя. Ханалай прислал государю лекарей и опять позволил яшмовому аравану навещать больного. Как-то Бьернссон сказал лекарю, что в спальне слишком много пыли и грязи.
— Это не мое дело, — возразил тот.
Бьернссон принес ведро и тряпку и вымыл пол, рассудив, что это проще, чем ругаться со стражниками. Уже вытирая последние половицы, он сообразил, отчего у тряпки такие странные остроухие концы. Это было одно из белых боевых знамен Киссура, с несколькими прорехами и несмывающимися бурыми пятками возле прорех. Бьернссон домыл пол и выставил поскорее тряпку за дверь, пока Варназд ее не увидел. Вымыл руки, сменил платье, взял у стражников котелок бульона и стал кормить больного.
А Варназд, надо сказать, видел тряпку и все остальное: до болезни стражники заставили его мыть ею пол. Вот через двадцать минут Бьернссон вытер ему губы, поправил одеяло и собрался уходить.
— Жаль, что я не знал вас раньше, — сказал Варназд. — При дворе меня окружали одни карьеристы и негодяи. Теперь они все разбежались, как шакалы от высохшего ручья. Я всегда это знал.
— Все, — немного помедлив, спросил яшмовый араван, — и Киссур, — тоже шакал?
Варназд вздрогнул.
— Вы не знаете, как мне было страшно с Киссуром, — зашептал он. Я любил его, а он принимал меня за бога. Каждый день я боялся, что он догадается, что я не бог, а слабый человек, — и тотчас изменит мне. Когда пришло известие о мятеже, я подумал, что Киссур наконец догадался.
— А Нан, — спросил яшмовый араван, — и этот негодяй?
— Я виноват перед Наном, — промолвил Варназд, как-то странно заколебался, хотел сказать что-то еще, но раздумал, а потом все же прибавил:
— Вы похожи на Нана. Непонятно почему.
Пророк мятежников долго глядел на государя.
— Если бы вы были свободны, а Нан был жив, — кого бы вы назначили первым министром, — Киссура или Нана?
Варназд слабо улыбнулся.
— Я бы назначил вас.
Яшмовый араван побледнел. Он был не настолько лишен честолюбия, чтобы голова у него не закружилась при одной мысли об этом.
— Спокойной ночи, государь.
Яшмовый араван поцеловал Варназда в лоб и вышел. За порогом комнаты он порвал и бросил в камин какое-то новое прошение о дровах, которое вручил ему Варназд. «Черт побери, — подумал Бьернссон, — не то плохо, что Ханалай унижает государя, — а то, что государю это нравится».
Шаваш очнулся очень нескоро. Очнувшись, он увидел, что лежит не в тюрьме, а в комнате шириной в пять-шесть циновок. Над ним был беленый потолок, разрисованный круглыми цветами. Одеяло было из шелковых багряных квадратов. Кровать была отгорожена ширмами, и возле кровати стоял низенький столик с яшмовыми вставками, а на столике — курильница и серебряный кувшин. К ширме был прикреплен шелковый веер. С циновки под веером щурился стражник.
Прошло некоторое время, и в комнату вошел высокий старик в шерстяном платье без знаков различия.
— Как вы себя чувствуете, — спросил он.
— Ммм, — ответил Шаваш и закрыл глаза, не соблюдая правил вежливости.
Старик покачал головой и ушел, а Шаваш опять заснул.
В следующий раз Шаваш проснулся поздно ночью. Стражник лениво встал и сказал что-то человеку за ширмой. Вскоре высокий старик появился опять.
— Как вы себя чувствуете?
— Мне снилось, — сказал Шаваш, — что я на рынке, и какой-то фокусник решил меня омолодить. Он вскипятил котел со львиным молоком, разрубил меня на части и стал варить косточки в котле. Час варил, два варил… Тут я проснулся и обнаружил, что он все еще варит, и обратно не собирает. Может быть, вы соберете, господин Арфарра?
— Ах, так вы меня узнали? — спросил старик.
— Я надеюсь, господин Арфарра, — продолжал Шаваш, с трудом щурясь, что вы не очень поссорились из-за меня с Киссуром.
— Нисколько, — возразил Арфарра. Я сказал ему, что вы можете оказать мне небольшую услугу, и что если вы не окажетесь в состоянии оказать мне этой услуги, я отдам вас ему, или повешу сам, как ему будет удобнее.
— Гм, — сказал Шаваш, — я был бы счастлив, господин министр, оказать вам услугу.
Арфарра сел в кресло и, не мигая, стал смотреть на Шаваша.
— Ответьте-как сначала на три вопроса. Первый вопрос: по чьему именно приказу вас арестовали в Харайне.
Шаваша слегка мутило, и в голове его кто-то словно водворил маслобойку, и старая лошадь ходила копытами по внутренней стороне черепа и грубо ворочала ворот. Шаваш мог бы начать врать, но, несмотря на маслобойку, понял, что проклятый старик все знает, и если Шаваш начнет врать, то ему очень быстро придется пожалеть об этом.
— У меня, — сказал Шаваш, — был договор с одним чиновником по имени Дин. Если я пришлю этому Дину условленный знак, он надевает парчовую куртку и является меня арестовывать, будто он из столицы.
Арфарра усмехнулся и сказал:
— А вы понимали, что этот ваш арест послужит основанием для мятежа Ханалая: ибо если новые временщики арестовали одного любимца Нана, то арестуют и другого любимца?
Шаваш осклабился и ответил:
— Говорило сито иголке, — у тебя на спине дырка.
Арфарра задал второй вопрос:
— Два года назад меня арестовали по вашему приказанию. За что?
— Это была ошибка, — сказал Шаваш, и не моя вина. С вами сводили счеты, а я пытался арестовать совсем другого человека, этого самозванца, яшмового аравана: и, как видите, был прав.
— Да, — сказал Арфарра, — арестовали-то меня по ошибке. А почему вы, узнав об этом аресте, приказали не выпустить меня, а убить?
— А что бы вы сделали на моем месте? — спросил Шаваш.
Арфарра улыбнулся и ответил:
— На вашем месте я бы сделал то же самое. Но я был на своем месте и был этим очень недоволен.
Арфарра помолчал и продолжил:
— И, наконец, третье, — зачем вы явились в столицу?
— Я был одним из тех, кто решает судьбы ойкумены, а стал хуже муравья на дороге. Я перестал ценить такую жизнь. Я пришел посмотреть на Идари.
— Вы удивительно верный возлюбленный, господин Шаваш!
— Мне двадцать восемь лет, господин Арфарра.
Арфарра помолчал.
«Вот сейчас, — подумал Шаваш, — он спросит, откуда я взял ту штуку, из которой стрелял в этого мерзавца Киссура».
— Да, — проговорил Арфарра, — а я слыхал, что у Чахарского князя целый обоз женок.
Шаваш похолодел. Арфарра встал с кресла и наклонился над Шавашем. У обоих были одинаковые золотистые глаза, и один и тот же тип лица коренного вейца, — светлая, словно выцветшая кожа и вздернутые кверху уголки бровей.
— У вас очень хорошее имя, господин Шаваш. Трое самозванцев гуляют по ойкумене под вашим именем. Почему вы скрывали его? Что вам нужно было во дворце первого министра? Куда вы делись после своего мнимого ареста?
Арфарра глядел на него, как удав на кролика, и Шаваш под этим страшным взглядом стал дышать, как загнанная ящерка. В голове мелькнуло, что он мог бы сбить спесь со старика, — но для этого пришлось бы признаться, что Киссур не убивал отца Идари, а Шаваш был готов на все, чтобы этот человек не ложился с Идари в одну постель.
— Чем вы были заняты в Харайне? Почему не могли, в конце концов, изловить Киссура или убить меня?! Что вы, не знали, что ваш мнимый арест приведет к настоящему восстанию? Вы — чиновник и член Государственного Совета, а теперь — один из тех, кто рвет страну на части!
— Если при мне режут пирог, — возразил Шаваш, — почему я не вправе полакомиться своей долей?
У Арфарры на лбу показались капельки крови. «К черту, — подумал Шаваш, — этот человек все равно вытянет из меня всю правду, и только от меня зависит, вытянет он ее с кишками или без кишок. Казнит он меня в любом случае, а пытать не будет, так как не любит лишнего».
И Шаваш сказал:
— Тот отчет о происшедшем в Белоснежном Округе, который нашла Идари, был сплошной ложью. Настоящий отчет был написан невидимой «шакуниковой зеленью» на оборотах маленькой «Книги уважения», которую я послал самому себе. За этой-то «Книгой уважения» я и явился в столицу. Когда меня стали обыскивать, какой-то варвар с обрубленным носом швырнул книжечку в грязь, и я не знаю, что с ней стало. А пересказать этого отчета я не могу.
Арфарра удивился и спросил:
— Почему вы не можете пересказать своего отчета?
Но Шаваш как будто и не слышал вопроса. Он продолжал:
— Четверть века назад, вместе с вами, накануне мятежа Харсомы, в империю приехали… торговцы с Западной Земли. Вы их, говорят, хотели арестовать. Почему?
Арфарра побледнел.
— Кто вам это сказал?
— Ну… скажем так — соплеменник этих торговцев.
— Кто?!
— Нынешний наставник Ханалая, духовный глава мятежников, самозванец, яшмовый араван, которого так удачно освободил Киссур.
Шаваш не договорил: Арфарра вскочил с кресла и выбежал вон из комнаты.
Утром Шаваша перевязали и покормили. Ему принесли хорошую еду, но нельзя сказать, чтобы с ним обходились так хорошо, как ему бы этого хотелось. Лекарь, осмотревший его раны и ушибы, покачал головой и спросил Шаваша, не чувствует ли он жжения в правой руке.
— Какая разница, — сказал Шаваш, — мертвым или живым вы меня повесите?
Вечером вновь явился Арфарра. По его знаку за ширму принесли еще два табурета. Арфарра сел в большое кресло о шести ножках, а на табуреты село двое довольно молодых чиновников. Чиновники сутулились и держались не по-военному. Чиновник помоложе держал в руках целый ворох чертежей, и красная сафьяновая книжечка тоже была при нем. Чиновник постарше почтительно подставил Арфарре скамеечку для ног. Арфарра закутался в шерстяную накидку с лентами и кивнул чиновнику помоложе. Тот показал Шавашу книжечку и спросил:
— Если все дело обстоит так, как вы написали, то почему же яшмовый араван не творит сейчас чудес при войске Ханалая? Ведь с этими чудесами Ханалай мог взять столицу еще осенью.
Шаваш возразил:
— Зачем людям со звезд победа Ханалая? В трактате Веспшанки сказано: «Если в стране мир, чужеземные воины, вошедшие в страну, именуются захватчиками. Если в стране война, чужеземные воины, вошедшие в страну, именуются миротворцами. Империи подобает поддерживать начальников варварских земель в присущей им от природе вражде, ибо войска империи, пришедшие в эти земли, должны быть не захватчиками, а миротворцами». Да вот и господин Арфарра именно так усмирил Горный Варнарайн. Людям со звезд нужен не порядок, а хаос.
Я думаю, что они скоро вмешаются, но я не думаю, что они сразу пришлют войска. Они сначала, например, пришлют хлеб в голодающую Иниссу. Потом окажется, что хлеб разворовали, и народ потребует от них войска охранять этот хлеб, как это давно описано у Веспшанки.
— Я не уверен, — несколько ядовито перебил чиновник, что люди со звезд читали трактат Веспшанки об управлении империей.
Шаваш рассмеялся.
— Какая разница, как это называется? Он беседовал со мной очень подробно, — усмехнулся Шаваш, — но все различие, которое он сумел мне указать между нашими странами, было подобно различию, которое государь Веспшанка установил между нами и варварами. «Государи ойкумены, — сказал Веспшанка, — отличаются от королей варваров тем, что короли варваров управляют рабами, а государи ойкумены властвуют над свободными». Клянусь круглым Небом и квадратным Полем! Я спросил его, есть ли у них соглядатаи, и он ответил: «Нет, но у нас есть институт опросов общественного мнения!»
Арфарра полуприкрыл глаза и спросил:
— Что было после взрыва в Белоснежном округе?
— После взрыва я написал Нану тот отчет, который вы видели, и воспользовался случаем оформить отца Адуша, как покойника. Мне казалось, что яшмовому аравана будет приятно считать его покойником, и я хотел сделать так, как ему будет приятно.
После того как в кустах нашли стражника, убитого Киссуром, я довольно скоро разобрался во всех обстоятельствах дела, но мне никак не удавалась поймать яшмового аравана. Крестьяне его не выдавали, и даже наградой их нельзя было соблазнить, потому что было ясно, что награду за такое дело не одобрят соседи, и так сильно не одобрят, что от их неодобрения сгорит дом или повесится в лесу жена. Я обещал, в придачу с деньгам, право носить оружие… Куда там!
Шаваш усмехнулся.
— Этот человек добился, чего хотел! Он создал организацию без организации! Я не мог арестовать никого на основании его проповедей, потому что нельзя арестовывать людей, которые слушают проповедь о том, как делать добро! Я не мог арестовать никого на основании его дел, потому что он не создавал никаких тайных обществ! Он не учреждал ложные ритуалы, не совершал недозволенные церемонии, но вся провинция сидела у его ног! Он просто лгал моему народу! И как! Изо всех пророков, лгавших, будто они сошли с неба на землю, этот был единственный, кто лгал, что он этого не делал!
Этот человек, — продолжал Шаваш, — был снедаем безграничным честолюбием, он сам повысился в чине от небесного соглядатая до проповедника, от проповедника — до пророка мятежников. Не думайте, что там, в лагере Ханалая, главный — Ханалай! Яшмовый араван подождет, пока Ханалай возьмет столицу, а потом казнит его за жестокость, и возьмет в свою руку сердце государя, и будет править от его имени! Эти игрушки, которыми он тешит государя, — знаю я эти игрушки, я их уже видел у него в Белоснежном посаде!
— Что было после взрыва, — сухо спросил Арфарра.
— Через месяц пришло известие об аресте Нана и бунте в столице, — я уже сказал вам, как я убежал и взял с собой документы. Мои собственные стражники, однако, ограбили меня, и я шел, добывая себе хлеб различными хитростями, пока не пришел в Архадан к отцу Адушу. Но отца Адуша там уже не было: проклятый монах сбежал неделю назад, и все сжег!
Шаваш помолчал и прибавил:
— Если это не его сожгли.
После этого я повернул в столицу провинции, по некоторым признакам заключив, что там скоро произойдут странные вещи. Я шел не так быстро, как мне хотелось бы, и дважды слушал проповеди яшмового аравана: тот тоже шел в столицу. Я натерпелся много неприятностей от жадных людей, пока не попался на глаза, в виде старика-крестьянина и с ворованным ослом, наместнику Ханалаю. Ханалай принял меня за крестьянина, или, по крайней мере, сделал такой вид. Во всяком случае, он не отпустил меня, а заставил идти за свой лошадью и едва ли не в упор стал расспрашивать, как отнесется народ к восстанию против государя. И к кому бы, вы думали, ехал в это время Ханалай? К яшмовому аравану!
То есть со стороны это было не очень заметно, но дело обстояло именно так, и наместник все время очень искусно наводил разговор на могущество проповедника. Он думал использовать яшмового аравана для своей выгоды, а на самом деле это яшмовый араван использовал его.
И вот наместник посадил его на хорошенького мула и стал сетовать на общее к нему недоверие, и на грехи государя, а яшмовый араван, по обыкновению, жмурил глазки и напоминал, что человеку следует судить лишь о своих собственных грехах.
После этого он потихоньку утек из усадьбы Ханалая и остановился у одного своего поклонника по имени Дох, ожидая нового предложения Ханалая. Мне очень не хотелось, чтобы человек, ответственный за гибель Нана, добрался до верхних ступенек ойкумены. Что же — я плюнул на свою жизнь и, явившись к аравану Фрасаку, потребовал у него ареста проповедника. Услышав, что во главе провинции может встать человек, которого он, Фрасак, отдал приказ арестовать, Фрасак так перепугался, что на следующий же день изловил его в гостинице человека по имени Идон.
Это была самая большая моя ошибка. Мне казалось, что яшмовый араван ушел от Ханалая, ожидая более выгодных условий. На самом деле он ушел от Ханалая, ожидая другого: он понимал, что Фрасак, услышав о переговорах между ним и Ханалаем, непременно попытается его арестовать, что этот арест вызовет восстание, и что человек, чей арест вызвал восстание, станет безраздельным духовным владыкой Харайна!
И вот арестованного ввозят во дворик, и я любуюсь на его затылок с надвратной башенки и рассчитываю преподнести ему самую большую в его жизни неожиданность, когда вдруг на галерею напротив меня выскакивает араван Фрасак и летит вниз головой в фонтан, вполне мертвый, а за ним этак неторопливо выходит наместник Ханалай и начинает распинаться по поводу негодяя, который вздумал учинить такой арест. Ханалай был тоже не дурак он сообразил, что лучше возглавить грядущее возмущение по поводу ареста яшмового аравана, чем пасть его жертвой! Но Ханалай еще получит свое.
Арфарра сидел молча.
— Не будьте слепы, господин Арфарра! Лагерь Ханалая состоит из грабежа и убийства, а слава о милосердии яшмового аравана все растет и растет! Что он сделал, этот милосердный? Запретил сжечь пару городков? Помилуйте, — жить бок о бок с такой грязью, да еще иметь славу святого! Ханалай дважды глупец. Я знаю, что произойдет, когда Ханалай займет столицу: он отрубит голову сначала вам, потом Киссуру, а государю — не успеет. Ведь Ханалай не знает, что его пророк воистину может совершать чудеса! И вот, когда над головою государя будет занесен топор, с неба или еще откуда упадет молния о шести ножках, — и прямо на голову Ханалаю! А государь вернется в свой дворец и назначит первым министром яшмового аравана!
— Прощайте, чахарский князь, — сказал Арфарра, поднялся и вышел из комнаты. Вслед за ним гуськом засеменили два чиновника.
Шаваш остался лежать и глядеть в потолок. Между потолком и ним лениво колыхались зеленые круги: круги спускались все ниже и ниже, крутились и раскачивались, хотели вобрать в себя Шаваша. Шаваш думал о том, что Арфарра даже и не пытался добиться от него союза.
Пришел лекарь, раскрыл больного, стал мазать вздувшееся красное мясо на ногах и на животе.
— Я выживу, — спросил Шаваш.
— Нет, — ответил лекарь.
Оставив Шаваша, Арфарра прошел в свой кабинет и заперся там надолго, шелестя бумагами. Никого к нему не пускали: только вечером пришел один человек и принес письмо.
Арфарра развернул письмо: это была просьба о тайной встрече, посланная ни кем иным, как яшмовым араваном. Переговоры эти велись уже вторую неделю. Арфарра подозревал в них ловушку.
Арфарра глядел на бумагу. Итак, люди со звезд не убрались из ойкумены восвояси… они ходили меж людей империи, как оборотни, смотрели, думали… Арфарра представил себе, что они думали.
Двадцать пять лет назад Арфарра имел дело с Ванвейленом и его товарищами. Кто они такие, он не знал, — но он не мог ошибиться в их смешной и наивной любви к самостоятельности и свободе. Двадцать пять лет назад Арфарра обманул Ванвейлена, использовал его, как пешку: что мешает предположить, что Ханалай точно так же использовал и обманул своего чужеземца?
Расспросить еще Шаваша? С этим человеком говорить было бесполезно. Можно был б спросить: «То у вас получается, что люди со звезд хотят разъять ойкумену на части, то у вас получается, что яшмовый араван хочет быть первым министром?» Ну и что? Шаваш возразит: это правительство их хочет разрубить страну на части, а яшмовый араван хочет стать первым министром. Ибо, поистине, источник всей истории в том, что правительству выгодно одно, а агенту правительства выгодно другое. Может, Шаваш и прав. Притом яшмовый араван приваживает государя: Шаваш этого не может знать, а он, Арфарра, знает. Какой стыд! Во всей ойкумене один чужеземец пожалел императора! Или…
Арфарра вертел письмо в руках. Если душа и государство чужеземцев устроены так, как полагает этот сумасшедший чиновник, то это — ловушка. Если же они устроены так, как полагал все эти четверть века Арфарра — то эта встреча, возможно, изменит судьбы ойкумены.
Поздно ночью Арфарра выехал с несколькими спутникам из осажденного города. Ночь была нежна и прохладна, луны осторожно крались в небе, как два белых барсука, след в след, и конникам в боевых доспехах было удобно и нежарко. Через час достигли разрушенного храма Фрасарха, — на берегу ручья, за храмом, стоял домик для еды с маленькой острой крышей.
Арфарра, пригнувшись, вошел в домик: на столике, накрытом для троих, стояла миска с пирожками и горела масляная плошка, на стене висело несколько сухих молитвенных венков. За столиком, пригнувшись, сидел человек и ел сладкий пирожок с маслом и сахаром. Человек поспешно встал и сделал восьмичленный поклон. Арфарра ответил тем же. Человек был толстенький, похожий на персик: глазки его, распустившиеся при виде Арфарры, зашныряли по сторонам. Арфарра узнал по приметам господина Ханду.
— А что же… гм, — Арфарра запнулся, — что же пророк?
— Я не знаю, — сказал с досадой Ханда, — придет ли он, но если и придет, то только после полуночи.
Они сели.
— Разумные люди, — сказал Ханда, — сожалеют, что наместник осмелился на бунт. Вот — он выставлял вас негодяем, говорил, что богатство подданных — залог богатства государства. Велел людям объявлять свои имущества. Богатые люди послушались его, а теперь что? Он издал указ, по которому каждый, не отдавший имущества на борьбу с врагами народа, сам враг народа!
Арфарра глядел в ночное окошко. В комнате было три окошка, счастливое число.
— Увы, — говорил меж тем Ханда от имени богатых людей, — мы были как поленья, заключившие союз с огнем, и господин Айцар был как царь мышей, который привел кошку в мышиную норку, чтобы та расправилась с его недругами…
Так они говорили некоторое время, и обсудили все приемлемым образом, и Ханда наконец сказал, улыбаясь: «Наши условия — ваши условия. Мы бы хотели, однако, чтобы вы не казнили никого, кроме тех, на которых мы укажем.»
Наконец во дворе всхрапнула лошадь, что-то свистнуло, зашуршали шаги. «Это, верно, пророк» — сказал Ханда. Арфарра обернулся к двери. «Интересно, похож ли он повадками на Ванвейлена», — подумал Арфарра.
Дверь разошлась в стороны: на пороге стоял Ханалай.
И если вы хотите узнать, что произошло дальше — читайте следующую главу.
Ханалай, нагнувшись, неспешно вошел в комнату.
— Ба, — сказал Ханалай, подцепив лапой блюдо с пирожками, — разве это угощение? Поистине, гость, кто бы он ни был, — дорога к небу. Как можно плохо принимать гостя?
В дверь, поскрипывая сапожками, входили люди. Иные, подходя к столу, развязывали узлы с провизией, другие вставали с секирами и мечами у стен. Арфарра понял, что его дружинники в сенях уже перебиты, и что Ханда с самого начала заманивал его в ловушку.
— Я, — сказал Ханалай, — невежественный человек, а мои советники мудрые люди. Я говорю им: «Пока Арфарра в столице — ее никак не взять. Если Арфарры не станет, — через сколько времени мы возьмем столицу?» Мои советники мудрые люди, но они начинают спорить. Одни говорят «через два дня», другие — «через четыре». Я растерялся и решил позвать вас, господин Арфарра, чтобы вы сами ответили на этот вопрос.
— Что ж, — сказал Арфарра, — вы, может быть, возьмете столицу и завтра. А послезавтра ваше войско разграбит ее и разбежится, потому что все эти люди пришли сюда в надежде иметь выгоду в грабеже и вернуться в свои деревни. Если вы попытаетесь воспрепятствовать грабежам, вас сметут, как сухой лист. А потом вы останетесь на развалинах Небесного Города, без войска и с репутацией святотатца. И тогда люди более умные, из тех, что не спешат называться государями и министрами, откажут вам в подчинении, — и кто-то из них, инисский правитель, или чахарский князь, через двадцать лет станет хозяином ойкумены, населенной, впрочем, покойниками, оборотнями и людоедами.
— Тю, — сказал Ханалай, — а ведь я мог бы, пожалуй, подарить вам голову этого изменника Ханды, и заключить с вами мир: останусь ли я первым министром?
По знаку Ханалая перед Арфаррой поставили походную тушечницу, расправили бумагу.
— Я действительно хотел бы заключить мир, — сказал Ханалай. Позовите сюда Киссура, и мы договоримся.
Арфарра вздохнул и сказал:
— Я конечно не позову Киссура. Двух кабанов не жарят на одном вертеле.
— Ладно, — сказал Ханалай, — но уж одного-то кабана я изжарю в свое удовольствие.
Арфарру показали всему разбойничьему городку: это заняло много времени, и стража дважды сменялась, следя, чтобы пленника не убили до смерти. Потом провели по дорожкам сада через все семь ворот в залу Ста Полей, малую залу в загородном дворце.
На сверкающем троне сидел государь Варназд, и одна нога его опиралась на синий квадрат, называемый небо, а другая, — на коричневый квадрат, называемый земля, так что было ясно, что тот, кто стоит на троне, попирает ногами небо и землю. Государь Варназд был без маски, и все видели его бледное и испуганное лицо. У ног государя, на янтарных ступенях, сидел яшмовый араван. Слева стоял, улыбаясь, Чареника. Ханалай, в полном вооружении, сидел на помосте справа. Его разодетые командиры натянуто улыбались.
— Государь! — сказал Ханалай, — я, простой крестьянин, увидел, что все беды в государстве произошли из-за несогласия его частей и козней колдуна и самозванца, проникшего во дворец, и я поклялся устранить несогласие и положить ойкумену к вашим ногам. И четыре месяца назад боги позволили мне, простолюдину, освободить моего государя из рук колдуна и самозванца, называющего себя Арфаррой, а нынче они отдали мне лже-Арфарру в руки: вот он перед вами! Сегодня вы подпишете указ о его казни!
Двое дружинников Ханалая подхватили старика и швырнули к ступеням трона. Государь закрыл лицо руками. Арфарра поднял голову и, не отрываясь, глядел на человека у янтарных ступеней, пытаясь отыскать его сходство с Клайдом Ванвейленом. Пророк опустил глаза и молчал.
Государь нерешительно повернулся к Чаренике и сказал:
— Я бы хотел провести расследование, прежде чем подписать такой указ. Бывает, что казнь невинного губит государство.
Чареника усмехнулся и ответил:
— Министр Ханалай говорит правду, как бы ни обстояли вещи на самом деле. Если этот человек попался в плен, — стало быть, он — неудачник и самозванец.
— Я не подпишу такого указа, — громко сказал государь.
— Я вижу, — вскричал Ханалай, — этот чернокнижник до сих пор морочит государя! Уж не считаете ли вы его настоящим Арфаррой? Но я вырву вашу душу из когтей беса! Клянусь, и получаса не пройдет, как этот человек признается, что он самозванец и колдун.
По знаку Ханалая с Арфарры содрали рубаху. Старик понял, что мучить его будут прямо на глазах молодого государя.
— Такие сцены, — сказал Арфарра, — не для глаз государя. Нельзя ли где-нибудь в другом месте?
Ханалай молча осклабился. Арфарру повалили ничком, — один стражник сел на ноги, а двое других принялись бить его расщепленными палками.
— Ну что, — спросил Ханалай через некоторое время, — признаешь, что ты самозванец и чернокнижник?
Арфарра молчал. Один из стражников намотал волосы на палку и приподнял его голову, чтобы убедиться, что старик не потерял сознания.
— Я, невежественный человек, — сказал Ханалай, — слыхал, что чернокнижники зашивают себе под мышки особые грамоты, и оттого не чувствуют боли. Я думаю, если мы поищем с ножом у него подмышками, то эта тварь наконец раскается.
Арфарру подняли и стали привязывать к столбу, выламывая руки.
— Не надо, — закричал государь, — не надо, я подпишу все, что угодно!
Ханалай усмехнулся. Арфарру отвязали от столба и даже накинули на плечи плащ. Государь подписал указ о самозванстве Арфарры и о немедленной казни самозванца, негодяя и друга лжи, и еще кое-что, о чем просил Ханалай. Яшмовый араван так и не оторвал взгляда от янтарных ступеней.
Ночью Арфарра очнулся в камере. Тюремщик напоил его горячим бульоном и сказал, что яшмовый араван посоветовал беречь Арфарру на случай возможной перемены судьбы: кто знает, на кого можно выменять такого пленника! Но Ханалай возразил, что святой отец мало смыслит в мирских делах, и велел распять самозваного Арфарру завтра. Потом тюремщик сел в угол, — узник лежал, не шевелясь, в каменной проруби на гнилой соломе. Рубаха на спине слиплась от крови. Арфарра ждал: неужели не придет яшмовый араван? Прошел час, другой… Арфарра понял, что нет, не придет, и что яшмовый араван такая же игрушка в руках Ханалая, как и сам государь.
Близилась середина ночи. Арфарра попытался перевернуться, охнул и горько заплакал. Все было, как четверть века назад, — только еще страшней. В двухстах шагах, — думал Арфарра, — спит человек, вероятно, соплеменник Ванвейлена! Было ужасно, — умирать в двухстах шагах от тайны и даже не знать, какова она из себя. Было ужасно видеть, что это из-за тебя, четверть века назад, и тайна пропала, и сломалась судьба страны. Было ужасно знать, что это из-за тебя судьба страны сломалась два года назад опять, на этот раз непоправимо. И уже совсем ужасно было при этом, четверть века пользоваться народной любовью и существовать в десятке самозванцев. «Завтра меня казнят» — подумал Арфарра в отчаянии, — «и я никогда ничего не узнаю.»
Скрипнули засовы, — в камеру вошел Ханалай. Он шуганул стражника, укрепил над изголовьем масляный фонарь и сказал:
— Я, — простой человек. Я увидел, что господин Арфарра мешает мне освободить столицу, и спросил у своих советников: «Почему бы нам не пригласить его на переговоры и не схватить?» Мои советники мудрые люди, они возмутились: «Как можно! Арфарру не поймаешь на такую уловку…»
Ханалай рассмеялся:
— Почему вы явились туда?
— Чугунный котел — и тот нет-нет да и треснет, — ответил Арфарра.
Ханалай покачал головой.
— Я невежественный человек, — сказал Ханалай. Я подумал так, как вы, — но мои советники — мудрые люди. Они качают головами и говорят, что что-то тут не то: надо взять и пытать этого человека, пока он не скажет истинной причины.
Арфарра тихо закрыл глаза. Ханалай встал, отодвинул травяную тряпку, накинутую поверх пленника, и задумчиво потыкал пальцем ему в спину. Арфарра закусил губу от боли. Ханалай вздохнул, подтянул одеяло на место и вытер палец.
— А ну их к бесу, — сказал Ханалай, — моих мудрых советников. Сами курицу зарезать не могут, а такие приказы подписывают, что мясника стошнит. Я так полагаю, что это большая ошибка пытать человека, если не знаешь заранее, в чем он должен признаться.
Арфарра молчал.
— Мои советники, — продолжал Ханалай, — говорят мне, что не пройдет и недели после вашей казни, как столица падет. Хочу спросить ваше мнение: так ли это?
— Да, — ответил Арфарра.
— Еще мои советники сказали, что если вы напишете людям в столице указ о том, что Небо покарало вас за непослушание государю и его верным слугам, и что перед смертью вы поняли весь ужас своих грехов и призываете жителей столицы раскаяться, — то тогда столица сдастся через два дня, и при этом будет больше порядка и меньше убийства. Так ли это?
— Да, — ответил Арфарра.
— И еще они сказали, что вы подпишете такой указ, если я пообещаю просто отрубить вам голову, не мучить. Так ли это?
— Нет, — ответил Арфарра.
Ханалай огорчился и обеспокоился.
— Но ведь вы, — чиновник и верноподданный. Неужели собственная честь вам дороже, чем порядок и благополучие тысяч и тысяч? Как вы можете думать об одном лишь себе?
— Убирайтесь, — сказал Арфарра.
Ханалай покачался-покачался на своем чурбанчике, завернулся в плащ, подхватил масляный фонарь и пошел к двери. У двери он обернулся:
— Скажите, господин Арфарра, — произнес Ханалай, — если бы я два года назад не взбунтовался, арестовали бы вы меня или нет?
Арфарра поднял голову. Простонародный выговор вдруг куда-то исчез из речи Ханалая, равно как и ссылки на мудрых советников.
— Нет, — сказал Арфарра, — не арестовал бы.
— Да, — сказал Ханалай, — я и сам давно понял, что не арестовали бы… Знаете, господин Арфарра, я чрезвычайно сожалею о своем восстании.
Да, через неделю после вашей казни я возьму столицу: а через день после того, как я возьму столицу, мои люди упьются, как свиньи, и разбегутся с награбленным… Вы правы! Моя слава сыграла со мной дурную шутку: я был хорошим разбойником, но я так и не смог навести в войске порядок, и мне пришлось убить всех, кто мог навести порядок за счет моей смерти.
Моя главная ошибка была в том, что я взял себе в мудрецы этого самозванца, яшмового аравана. Никакой он не пророк, потому что пророк это тот, кто делает черное белым, а белое — черным. А этот человек не умеет превращать черное в белое, и наоборот, а только говорит, что черное, а что — белое. А теперь он вообще молчит и сидит, как камень, у меня на шее, а слава его растет, потому что он сидит и молчит. И я не могу казнить его, потому что все мои солдаты возопят, и не могу отравить его, потому что тогда скажут, что с его смертью ушла моя удача. И я больше всего на свете хотел бы прийти к согласию с вами: но я не могу прийти к согласию с одним Арфаррой, если у меня в совете уже сидит другой Арфарра…
Ханалай замолчал. В камере было темно и сыро, и от этой сырости громко потрескивал фитиль в масляном фонаре. Тень Ханалая протянулась по всему полу, и на стенах плясали красноватые сполохи.
— Я чрезвычайно сожалею, — повторил Ханалай, — что не могу прийти к согласию с вами, господин Арфарра.
— Я также чрезвычайно сожалею об этом, господин Ханалай.
Разбойник помолчал, повернулся и вышел.
На следующее утро Арфарру провели по улицам лагеря к большим белым воротам, в верхней части которых Ханалай имел обыкновение распинать преступников. С него сорвали почти всю одежду. Собралось множество народу. Государь Варназд плакал, закрываясь рукавом.
Ханалай приказал прибить Арфарру за руки к верхним балкам, прямо под фигурами переплетенных деревянных змей, постоял немного и ушел. Потом ушли его военачальники. Часа через три дорога у ворот опустела. Стоял лишь десяток стражников, у стены, закрыв лицо, сидел яшмовый араван. Время от времени в ворота проезжали всадник или телега, один воз, доверху нагруженный сеном, чуть не задел ног Арфарры.
Сначала Арфарре были видны с высоты холмы, и взгорки, обнаженные деревья и цветущие вишни, и дальняя голубая река, изогнувшаяся на солнце. Потом они покрылись каким-то неровным сиянием, стали дрожать и распадаться на капли. Арфарре стало трудно видеть эти реки и холмы как реки и холмы, словно расскочилась цепочка, связывавшая мир и его глаза. Солнце закрутилось и заплясало, в небе появилась большая белая птица. Одно крыло у птицы было с красной полосой, другое — с синей полосой. Она летела, тяжело махая крыльями. Это была та самая птица, на которой четверть века назад прилетел Ванвейлен. Птица села у самых ворот, из нее высунулся Клайд Ванвейлен и поманил Арфарру рукой. Арфарра сошел с ворот и уселся верхом на птицу. Ванвейлен обнял его за плечи. Потом птица замахала крыльями и стала подниматься с душою Арфарры в небеса, все ближе и ближе к желтому сверкающему глазу солнца.
Потом Арфарра умер.
Три дня Ханадар Сушеный Финик старался не ходить близко от Киссура. На четвертый день он взял коня, собаку, девицу из числа пленных, заплел коню гриву, посадил девицу в корзинку и поехал во дворец к Киссуру.
Киссур вышел к нему бледный и немного рассеянный. Коня он погладил, а корзинку велел отнести наверх.
Тогда Ханадар Сушеный Финик сказал:
— Что ты томишься? Сегодня по Левой Реке идут баржи с продовольствием для Ханалая. Можно сжечь их у Рачьего Шлюза.
— Отлично придумано, — сказал Киссур.
Взяли двести человек и поехали.
Все сошло как нельзя изумительней, — баржи сожгли, а одну, с красивыми подарками, даже успели разграбить. Дружина потянулась к столице, а Киссур завернул в Рачий Городок, в семи верстах от городских стен: военным чиновником в этом городке был Хаттар, верный его вассал. С Киссуром были полторы сотни всадников и одна собака. Подскакали к стенам, протрубили в раковины, — ворота, однако, оставались закрытыми.
— Клянусь божьим зобом, — закричал Киссур, — что вы все там, упились, что ли? Позовите Хаттара.
Тут Киссур поднял голову и увидел, что Хаттар стоит на стене вверху, немного прячась за свой щит.
— Что за шуточки, — закричал Киссур, — почему не приветствуешь гостей? Или ты забыл, что гость есть посланец богов и дверь на небеса?
Хаттар некоторое время мялся за своим щитом, а потом ответил:
— Киссур! Я рад бы был раскрыть тебе ворота, но не знаю, захочешь ли ты в них войти. Слышал ли ты, что Арфарра сейчас в стане Ханалая?
Киссур выпучил глаза и вскричал:
— Что за вздор!
— А вот и не вздор, — отвечал Хаттар, а в наш городок пришел человек от Арфарры и Ханалая. Мы слушали его на народном собрании, и постановили перейти на сторону государя и не подчиняться такому, как ты, изменнику.
— Негодяй, — сказал Киссур, — ты забыл долг подданного и вассала!
— Я тоже так думаю, — печально согласился Хаттар, — и, наверное, в следующем рождении я буду гладкокожей лягушкой. Но Арфарра завел обычай делать все по воле народа, а народ прельстился словами этого человека о том, что если мы станем на сторону Ханалая, то, когда столицу будут грабить, нашего городка не тронут.
Тут Киссур краем глаза увидел, что Сушеный Финик украдкой снимает с седла лук. Киссур усмехнулся и закричал:
— Дурак ты, Хаттар! Почему ты не впустил нас в город и не накинул сверху сеть? А теперь Ханалай скажет, что ты изменник, и ваш городок все равно сожгут.
— Ах, — сказал Хаттар, — я, по правде говоря, сам хотел так сделать, но в городском совете испугались этого плана, особенно те, чьи лавки — у городских ворот. Они сказали, что это гнусно, и что если впустить вас внутрь, вы можете причинить лавкам большой пожар.
Тут Сушеный Финик вскинул лук, стрела пробила шлем изменника, и тот кувыркнулся вниз.
— Поистине, — сказал Киссур, — чем больше дураков соберется вместе, тем глупей их решение!
И полторы сотни всадников поскакали прочь, от стрел, посыпавшихся на них с городских стен.
Хаттар разговаривал с Киссуром так долго потому, что, завидев его, немедленно послал человека к Ханалаю. Неподалеку от городка этот человек встретил две сотни всадников во главе с Шадамуром Росянкой. Шадамур усмехнулся и приказал своим людям засесть в лощинке неподалеку. Кони у его отряда были подкованы задом наперед.
Шадамур Росянка был верным вассалом Киссура, но между ним и Сушеным Фиником была неприязнь. Из-за этой неприязни Киссур отпустил его в лагерь Ханалаю, и Шадамуру всегда казалось, что Киссуру следовало бы отпустить Финика, а его, Росянку, оставить.
Киссур доехал до спуска в лощину и сказал:
— Если там засада, мы пропали! Смотри, сколько следов на дороге!
— Ба, — ответил Сушеный Финик, — это следы из лощины, а не в лощину.
— Сдается мне, — возразил Киссур, — что эти лошади подкованы задом наперед.
И они повернули коней.
Когда Шадамур Росянка увидел, что его смертельный враг Сушеный Финик и Киссур уходят, он грохнулся от огорчения наземь, разодрал на себе кафтан, а потом вскочил на коня и гаркнул: «За мной!»
Они скакали по мокрым полям под весенним небом, и когда Шадамур увидел, что его всадники выдыхаются, он закричал им остановиться, а сам вынул желтую тряпку переговоров и поскакал вслед за Киссуром со своим племянником. Киссур тоже приказал своим людям остановиться у придорожной часовни. Шадамур с племянником подъехали к ним и спешились по знаку Киссура. Поворот дороги и деревья скрыли их от собственного отряда.
— Ну, — справился Киссур, — что ты мне хотел сказать?
— Я хотел сказать, — полез поперек старших племянник, — что господин Арфарра сейчас в лагере Ханалая. Он покаялся перед государем в своем упорстве и заключил с Ханалаем мир. Он умоляет вас перейти на сторону Ханалая, и в знак того, что я говорю правду, посылает вам половинную печать.
Три месяца назад Арфарра и Киссур раскололи зубилом большую нефритовую печать с крылатым псом. Половинка печати была у Киссура, половинка — у Арфарры, и они ставили печать на указах, собирая вместе две половинки.
Киссур наклонился с коня, взял печать, приставил к половинке у себя на груди и стал глядеть, словно выронил душу. Потом он посмотрел на правую руку, плюнул в ладонь и ударил по плевку ребром левой руки. Плевок отскочил вправо.
Киссур выпрямился и вскричал:
— Это ложь! Я вижу, что Арфарра мертв!
Воины Киссура зашептались, а Шадамур обернулся к племяннику и с упреком сказал:
— Вот, — ложь никогда не доводит до добра!
— Слушай, Киссур, — продолжал он, — я не знаю, мертв ли Арфарра, но дело в том, что он действительно вел переговоры с Ханалаем, и уже заключил мир, когда об этом проведал Ханалаев пророк, Лже-Арфарра. Этот самозванец явился в совет с сотней вооруженных людей и сказал Ханалаю: «Если это настоящий Арфарра, то кто же я?» И он разрушил все планы Ханалая и забрал себе Арфарру, пытать и казнить.
Тут Шадамур замолчал. Киссур глядел на него и поглаживал пальцами рукоять меча, а у пса, бывшего при Киссуре, не то волка, не то волкодава, на шкуре поднялся каждый волосок. Он оскалил рыжеватые клыки и зарычал.
— Этот пророк, — сказал Шадамур, — убивает достойных людей и сеет раздор в нашем стане. Господин Ханалай в ужасе от смерти Арфарры. Он питает к вам величайшее почтение, и если вы перейдете на его сторону, вы вдвоем сможете отомстить за смерть Арфарры и, кроме того, спасете город от разграбления.
Все некоторое время стояли молча. Волкодав лег на землю, прижал короткие ушки, и стал жалобно поскуливать.
— Киссур, — сказал один из дружинников. — Право, мудрость растет из добрых советов! Теперь все последуют путем измены! А ведь ты еще можешь отомстить за Арфарру и спасти столицу.
— Что мне за дело, — сказал Киссур, — если я столицу спасу, а честь потеряю?
Тут Шадамур вскрикнул и зашатался. Киссур думал, что это от досады, но Шадамур упал глазами вниз, и Киссур увидел, что у него из спины торчит стрела, а Сушеный Финик вешает на седло свой лук.
— Сдается мне, — сказал Сушеный Финик, — что он говорил не затем, чтоб спасти нашу жизнь, а затем, чтобы задержать нас, пока не подоспеет подмога.
Киссур не ответил ему, а соскочил с коня и подошел к Шадамуру. Он обломил торчащий кусок стрелы, перевернул Шадамура и положил его себе на колени. Тот был еще жив.
— Это правда, — сказал Шадамур, — беги же!
Но Киссур не пошевелился, и держал Шадамура на коленях, пока тот не умер, а Сушеный Финик стоял рядом и кусал губы.
Киссур и его дружинники поскакали по полям к столице, но не не прошло и пятнадцати минут, как они увидели, что навстречу с холмов спускается облако пыли, и решили, что это войско Ханалая. Киссур повернул на север, обратно. Между тем навстречу им неслась вовсе не конница Ханалая, а просто стадо баранов, на которое набрел один из сообразительных вестников, но когда Киссур понял это, было уже поздно.
Они проскакали около часу, и Сушеный Финик сказал:
— Что мы потеряли в этом напомаженном городе? Нас сотня и еще полсотни, а в такие времена, как сейчас, десять человек могут захватить деревню, и сто — город. Почему бы нам не ускакать в Иниссу и не создать там новое княжество?
— Скачи, — ответил Киссур.
Они проехали еще немного, и все заметили, что Киссур едет к храму Исии-ратуфы, куда три дня назад ушла Идари. Сушеный Финик поскакал вперед и через полчаса вернулся.
— Там засада, — сказал он. — Что ты предлагаешь делать?
Киссур подумал и сказал:
— Я не вижу в нашем положении ничего лучшего, чем явиться в лагерь Ханалая и убить там стольких, скольких можно. Вряд ли нам удастся добраться до самого Ханалая, потому что если б это было возможно, я бы это сделал раньше, но мне хочется повеселиться на прощание.
Сушеный Финик сказал, что это хорошее предложение, потому что Ханалай, наверное, думает, что Киссур уже удрал из столицы так далеко, как только мог.
Пока они так разговаривали, несколько дружинников, отъехав к лесу, изловили кабана, и теперь они его изжарили и ели. В это время года кабаны питаются зимними горькими ягодами, и мясо их обычно горчит. Если его есть много, то кружится голова и снятся кошмары. Поэтому ранней весной кабанов обычно не едят, но люди Киссура были так голодны, что сожрали бы даже тарантула, будь он ростом с кабана. Киссур подошел к кормящимся и сказал, что они отправляются в стан Ханалая на охоту и развлечение. Тогда тот человек, который поймал кабана, — а это был храбрый воин и сводный брат Сушеного Финика, которого отец прижил от рабыни, сказал:
— Мы так и знали, что ты это предложишь. И мы посоветовались и решили, что если ты это предложишь, мы уедем на север.
— Дрянь, — сказал Киссур, — как это ты не слушаешь меня! Или ты объелся кабана?
А этот конник, Ашан, усмехнулся и произнес:
— Не всегда человек может слушаться голоса совести, если речь идет о его собственной жизни.
Тут Сушеный Финик, услышав такую мерзость, бросился на негодяя с копьем, целя в грудь, и тот бы, конечно, умер, если бы ему не было суждено остаться в живых. Но так как ему было суждено остаться в живых, то Киссур успел перехватить копье, и оно только оцарапало Ашану щеку.
Киссур сказал:
— Кто хочет, может уехать.
И Сушеный Финик и еще девять человек остались с ним, а остальные уехали с сыном рабыни.
На закате беглецов попытались захватить люди Ханалая. Те отбились и ускакали. Ханалаю донесли, что Киссур, в сопровождении ста всадников, бежал к югу, и, чтобы его не изловили, спрятал с перепугу боевое знамя.
А Киссур ехал весь день, огибая лагерь Ханалая, и к вечеру выехал к Левой реке. На том берегу начинался лагерь Ханалая. Они поехали, не очень таясь, между лесом и рекой: а на опушке леса сидел заяц и глядел на них черными глазками. Сушеный Финик указал на него Киссуру и промолвил:
— Смотри! Наше войско такое маленькое, что даже зайцы не убегают с нашего пути.
Но тут заяц опомнился и сиганул в лес.
На рассвете поймали человека из войска Ханалая, который нес под мышкой курицу: это был один из тех мальчишек, которых полки усыновляют из жалости. Они моют кастрюли и чистят рыбу, а иногда солдаты употребляют их как женщин. Мальчишка перепугался, увидев Киссура, и сказал:
— Все в войске говорят, что Киссур со своим отрядом поскакал на север, — наверное он попросит убежища у своего отца, короля Верхнего Варнарайна.
Киссур понял, что Ханалай принял тех, кто ускакал с сыном рабыни, за весь его отряд, и усмехнулся. А мальчишка плакал от страха и вертел бедрами, как женщина.
Сушеный Финик хотел убить мальчишку, но Киссур поглядел на пленника и сказал:
— У него волосы того же цвета, что у Идари. Пусть идет.
В это самое время сын Ханалая прискакал к своему отцу. С ним был Ашан, сын рабыни, сводный брат Сушеного Финика, связанный и притороченный к седлу. Сын Ханалая вошел к своему отцу, который пировал с приближенными, и сказал, что они захватили сто человек из отряда Киссура, и самого Киссура среди них нет, и как поступить с этими людьми, которые изменили господину без его на то дозволения?
— Вот так, — ответил Ханалай, — и, вынув у стражника, стоявшего сзади, секиру, швырнул ее и разрубил пленника от плеча до копчика.
В эту ночь люди Киссура повеселились вовсю. Они влезли по стенам, как кошки, в один из верных Ханалаю городков, где было хранилище пороха и много новой боевой утвари, зарезали часовых и взорвали склад; по такому случаю погиб один из дружинников.
На рассвете они зажгли один из складов Ханалая, а потом устроили засаду сотенному отряду и всех перебили. Днем они наведались в одну из дальних усадеб Чареники. Они запалили усадьбу, но это дело заметили из соседнего лагеря и устроили погоню. Киссур и его люди поскакали прочь. Вскоре они оказались у Инанова моста, где еще вчера грабили баржи.
С одного конца моста было поле, на котором когда-то собирались весенние ярмарки, а около другого конца, в версте за холмом, лежал городок, вполне преданный Ханалаю, и жители его сейчас высыпали к воде, вылавливая остатки зерна с потопленных барж. При виде конников они с визгом разбежались. Посередине реки был островок, а на нем огороды и храм Фрасарха-победителя. Киссур и его люди, далеко опередившие преследователей, въехали во храм.
— Убирайтесь, — приказал Киссур монахам.
Те заторопились прочь.
Киссур и его люди въехали на конях на монастырские стены, и увидели, что место выбрано правильно: отсюда открывался удивительно красивый вид на пологие холмы и речные берега, поросшие ивняком в укромных местах, и со стен храма можно было отлично стрелять по мосту.
Киссур спешился и вонзил меч в шею своему коню. Люди его сделали то же, потому что никто из них не имел охоты добираться до того мира пешком.
Потом Киссур убил свою собаку.
Преследователи, подскакавшие к другому концу моста, увидев это, заволновались, потому что было ясно, что немногие из тех, кто проскачут по этому мосту к храму, смогут проскакать в другую сторону.
Киссур выпрямился на стене во весь рост. В этот день на нем был легкий лаковый панцирь, и сверху, — боевой кафтан, украшенный переплетенными пастями и хвостами. Вызолоченный заклинаниями лук вспыхнул в его руке, и рукоять меча за его спиной ощетинилась драконовой пастью, а по лезвию этого меча пролегла дорога в иной мир. Киссур упер лук в расщелину меж камнями стены, сдвинул шлем, чтобы удобней было целиться, достал из колчана стрелу с длинным наконечником и восемью белыми фазаньими перьями, и закричал через реку:
— Я, Киссур Белый Кречет, сын своего государя и человека по имени Марбод Белый Кречет, первый министр страны Великого Света, потомок ее государей и потомок королей Горного Варнарайна, клянусь, что не уйду из этого храма ни по земле, ни по воде! Я клянусь, что для того, кто первый перейдет этот мост, этот мост станет последним мостом в его жизни, и что вам придется пережевывать меня медленно, как поминального кабана, а у того, кто захочет съесть меня быстро, застрянет в горле вот эта кость!
С этими словами Киссур пустил стрелу с длинным наконечником и восемью белыми фазаньими перьями: та перелетела реку и вошла в шею одному из сотников покойного Шадамура Росянки. От этой кости он подавился, слетел с коня и умер, а люди вокруг заплясали в восторге от такого выстрела, а пасти и морды богов на их доспехах завыли и завизжали. Потом они схватили луки и стали пускать стрелы с огненными наконечниками, надеясь поджечь храм, но куда там! Таких сильных стрелков у них не было, и стрелы их падали на холм или в реку.
К берегу стекалось все больше и больше войск. Некоторые командиры вели свои отряды в атаку, и скоро мертвецы свисали с моста, как лапша с шумовки.
Мятежники остановились и стали поджидать новых войск. Солнце стало потихоньку опускаться в воду: в этот день мятежникам так и не удалось взять храм.
Арфарра открыл глаза и увидел, что лежит в белой квадратной комнате под белой простыней. Потолок светился, как луна в тумане, стены были неестественно-белые, как прикопанная спаржа. На стенах и на столе было много ларцов со стеклянными экранами. Ларцы пахли довольно неприятно. Арфарра лежал на спине: от рук его шли разноцветные стебли к стеклянным ларцам. В одной из реторт, похожей на большие песочные часы, что-то ходило вверх-вниз, как сердце. Арфарра не был уверен, что его собственное сердце бьется. «Вот на этот раз я действительно умер и воскрес», — слабо подумал он.
Стена растворилась, вошел молодой человек в белых ноговицах и белом же передничке.
— Как вы себя чувствуете, — спросил он на кособоком вейском.
— Я хочу видеть Клайда Ванвейлена, — сказал Арфарра.
Молодой человек растопырил глаза и убрался. Прошла минута, другая. Арфарра закрыл глаза. Послышались шаги. Арфарра открыл глаза: над ним действительно стоял Ванвейлен.
— Здравствуйте, советник, — сказал он.
Арфарра хотел ответить, но поперхнулся и закрыл глаза. Он был готов к чудесам и странным обычаям, но он не был готов к тому, что человек, стоявший перед ним, выглядел так, как чиновник империи выглядит в сорок, и как крестьянин выглядит в тридцать. «Ванвейлен, — подумал Арфарра, конечно, лет на десять младше меня. Все равно — ему больше пятидесяти… Великий Вей — это говорит о них столько…»
— Здравствуйте, Клайд, — овладев собой, ответил Арфарра.
Старик опять прикрыл веки, — ужасно раздражал неживой свет с потолка. Ванвейлен пододвинул стул и сел рядом. От него пахло, как от грядки с искусственными нарциссами. Молодой человек, явно из лекарей, чуть поодаль возился со своими ящичками. Арфарра подмигнул и сказал ему, кивнув на ящички, по которым бегали цветные кривые:
— Скучно я выгляжу изнутри, а?
— Я хочу… — начал Ванвейлен.
— Я хочу, — перебил его Арфарра, — спросить — собирается ли ваше правительство помогать нам или нет?
Ванвейлен поперхнулся.
— Видите ли, — сказал он осторожно, — это не так просто. Это значит, — вмешаться в дела другого государства. Это значит…
— Это значит, — перебил Арфарра, — что вы — демократия. Вмешательство стоит денег, а деньги идут из карманов простых граждан. Простые граждане хотят, чтобы эти деньги были употреблены с пользой на их угощение, развлечение и процветание. Простые граждане не хотят, чтобы их деньги пошли каким-то варварам в далекой стране. Простые граждане не хотят, чтобы их дети подвергались опасности, наводя на деньги, отнятые у родителей, порядок у дикарей. Простые граждане забаллотируют любое правительство, которое осмелится предложить подобное. Поэтому правительству выгоднее назвать помощь другой стране «вмешательством во внутренние дела другого государства» и намазать побольше варенья на хлеб голосующих граждан. Так?
Ванвейлен откинулся на спинку стула. Молодой человек возившийся в глубине комнатки, от изумления уронил на пол стеклянную трубочку, зачарованно потянулся и выкинул ее в корзинку для мусора.
— Так что же, — спросил Арфарра, — пошлет ваше правительство сюда войска или нет?
— Нет, — спросил Ванвейлен.
— Тогда, — спокойно сказал Арфарра, — не стоило вам снимать меня с тех ворот.
Врач, всплеснув руками, с возмущением ткнул в один из ларчиков, который вдруг заорал, пронзительно и гнусно, и затявкал на Ванвейлена на птичьем языке.
— Ну разумеется, — ответил Ванвейлен по-вейски. — Если б после двадцатипятилетней разлуки мы говорили б о достоинствах инисских вышивок, советник волновался б не в пример меньше.
— Всему виною, — улыбаясь, проговорил Арфарра, — мое собственное неразумие. Я как старый ребенок, — нет-нет да и размечтаюсь о рае. Разве трудно мне было сообразить, что господин Ванвейлен опять, как и четверть века назад — не чиновник, а частное лицо?
— Я не просто частное лицо, — сказал Ванвейлен. — Я владелец крупной компании, и, поверьте, моя компания имеет годовой доход больший, нежели страна, в которой она зарегистрирована. Я занимаюсь космической техникой, приборостроением и оружием. Нефтью — на новых планетах… Вы правы — ни одна страна не будет помогать вам по-настоящему. В лучшем случае пришлют любопытных корреспондентов и тысячу банок тушенки, которые были б прекрасным поводом для драки, если б кто-нибудь на Вее еще нуждался в поводе для драки… Я — готов помочь.
— Почему? — спросил Арфарра.
— Четверть века назад, — сказал Ванвейлен, — я был человеком без гроша в кармане. Вы научили меня… кое-чему. Долг платежом красен.
Арфарра молчал. Четверть века назад он бы непременно сказал, что такие вещи, которым он мог научить Ванвейлена, можно делать только для выгоды государства; а сделанные для личной выгоды, они называются преступлениями. Теперь он этого не сказал, а чуть вздохнул и ответил:
— Вы лжете. Вы не отдаете долг милосердия. Вы вкладываете капитал.
— Конечно, — сказал Ванвейлен. — Милосердные люди организуют комиссии и комитеты. Милосердные люди суют нищему в руку миску с супом. Им главное — утвердить собственное благородство с помощью этого супа, а что будет с нищим через неделю, им все равно. Им даже хочется, чтобы он остался нищим и чтобы можно было второй раз самоутвердиться за счет нищего, подав ему миску супа. А немилосердные люди создают компании. Они вкладывают капитал, — и они расшибутся, чтобы этот нищий встал на ноги и возместил им затраты.
— Проще говоря, — сказал Арфарра, — вы покупаете империю. С домами, садами, дворцами и подданными. И на этом условии согласны оберегать свое имущество.
— Можно сказать и так, — согласился Клайд Ванвейлен.
— Вы очень торопитесь. Стало быть, кроме вас, если и другие покупатели?
— Кроме вас, — ответил Ванвейлен, — есть и другие продавцы.
Наступило долгое молчание.
— Что же, — сказал Арфарра, — мы можем сделать?
Ванвейлен повернул голову к врачу и сказал:
— Будьте добры, оставьте нас. И позовите Стрейтона.
Врач прикрыл дверь и ушел.
Через два часа он вернулся. Совещание, видимо, было закончено. Оба землянина сидели подле чиновника и прятали друг от друга глаза.
— Это, — сказал Арфарра, — будет самой омерзительной проделкой в моей жизни.
Стрейтон невозмутимо откинулся на спинку стула. Ванвейлен улыбнулся и сказал:
— Предложите что-нибудь получше.
Они повернулись и вышли. Врач подошел к постели и увидел, что чиновник плачет. Врач некоторое время смотрел на Арфарру, а потом сделал старику укол. Тот закрыл глаза и заснул. Врач тихонько растворил окно и задернул занавески. В комнате пахло так, как пахнет, когда трое людей задумали в ней какую-то чрезвычайную гадость.
Эту ночь Киссур спал глубоко и спокойно. Ханадар Сушеный Финик разбудил его на рассвете. Они поднялись на стену и увидели, что на другом берегу реки собралось уже не меньше трех тысяч человек. На мосту над вчерашними мертвецами старались птички. У поросшей мхом башни пятеро дружинников Киссура сидели и смотрели, как товарищ их печет пирожки из монастырской муки. Рядом лежал целый сноп стрел — дружинники собрали их ночью у подножья стен.
Тут в верховьях реки послышались крики. Киссур обернулся: это лодка с солдатами Ханалая распоролась о бамбуковые колья, вбитые еще для вчерашних барж, люди посыпались в воду, как горох. Ханадар Сушеный Финик подождал, пока течение снесет их начальника в красном кафтане поближе к мосту, натянул лук и выстрелил. Красный кафтан нырнул и обратно не вынырнул.
Пирожки наконец испеклись: Киссур с дружинниками сели в кружок и стали есть лепешки, заворачивая в них копченое мясо. Датти Зеленые Глаза принес из монастырского погреба вяленую дыню.
— Сдается мне, — сказал Датти, — тыча пальцем в сторону дамбы, что не пройдет и часа, как все эти люди явятся сюда спросить, отчего мы так долго замешкались на этом свете, и над надо подкрепиться, чтобы поддержать с ними занимательную беседу.
— Не такая уж это будет занимательная беседа, — возразил Ханадар Сушеный Финик. — Стены у храма деревянные, и после того, как они сожгут стены, мы не убьем и сорока человек.
— Помолчи, — сказал Киссур, — ты уже убил того, кого хотел.
Час шел за часом: народу на гребешке дамбы становилось все больше, но беседа не начиналась.
Наконец приехал еще один командир Ханалая. С ним была тысяча человек, пушечка и колдун. Пушечку установили напротив стен и начали садить из нее ядрами, полагая, что если разбить стены, люди Киссура не смогут стрелять по мосту, и дело можно будет считать законченным, а колдун сделал небольшой стожок для колдовства и начал на нем плясать. Вскоре послышался треск, как будто с неба содрали шкурку, вдали показалось какое-то облачко и стало быстро расти. Сушеный Финик, который был зорче других, увидел, что это белая птица. У птицы было два крыла сбоку и одно сверху. Правое крыло у птицы было с красной полосой, а левое — с синей полосой. На другом берегу обрадовались, а Сушеный Финик сказал Киссуру:
— Клянусь божьим зобом! Когда твой отец умирал, за его душою явилось тринадцать огненных колесниц, запряженных восьмикрылыми конями! Неужели этот колдун думает, что мы испугаемся этакого щегла?
— Великий Вей, — отвечал, поглядев, Киссур, — я уже видал эту тварь на картинке, и я не думаю, что это из-за колдуна.
В этот миг ядро из пушечки попало в угловую башню, и осколками тяжело ранило двоих дружинников. А другое, начиненное фосфором и серой, влетело в деревянную голубятню, и та загорелась.
— Вниз, — закричал Киссур, — мы подождем их во дворе.
Люди Ханалая побежали к мосту. Птица пролетела над ними, и мятежники затанцевали от радости. Птица развернулась еще раз и пролетела над мостом.
— Клянусь божьим зобом, — вскричал Сушеный Финик, — видел ли ты когда-нибудь, чтобы птицы несли яйца прямо в полете?
Действительно, раздался шум, словно в небе отодралась дверца, и из птицы вывалилось два белых яйца размером с мельничный жернов. Яйца полетели к мосту: он подломился и рухнул, словно бамбуковая плетенка. На другому берегу командир Ханалая схватил колдуна за ворот и вскричал:
— Сдается мне, собака, что ты колдовал не о том, о чем нужно!
Птица погналась за людьми Ханалая, и они бросились врассыпную, как цыплята от коршуна.
Деревянные стены храма меж тем пылали вовсю. Люди Киссура побежали в храмовый дворик и потащили с собой раненых. Птица развернулась, выпустила три когтя и села посередине дворика. Из птицы высунулся человек и заорал на корявом вейском:
— Эй, Киссур! Тебе что, особое приглашение нужно?
Страна Великого Света осталась далеко внизу, а через полчаса Киссур выглянул в круглое окошко и увидел неровные и остренькие, как акульи зубья, Чахарские горы. Они уже доехали до неба, но солнце и звезды еще были вверху. Над горами самолет начало трясти, — Киссур и не знал, что в небе столько ухабов.
Киссур устроился в кресле рядом с пилотом поудобнее, поигрывая кинжалом и улыбаясь наглыми голубыми глазами. Если эти люди думают, что он испугается только оттого, что в первый раз катается на птице с крыльями в красную и синюю полоску, то, — право же, он рассчитывал сегодня на путешествие куда более далекое.
Киссур оглянулся на своих людей: те вели себя как нельзя достойнее, а Сушеный Финик о чем-то беседовал с третьим пилотом. Пилот сказал:
— Хорошо, что вы не испугались шума двигателей.
— Какого шума? — сказал Сушеный Финик.
— Ну, — удивился пилот, — снаружи это ужасный рев. Вы никогда такого не слышали.
Сушеный Финик вдруг перекосил лицо и заорал страшным боевым криком, из тех, что, говорят, могут превращать воина в медведя или волка.
Пилот взвизгнул и чуть не прошиб от испуга приборную доску лбом.
— Немедленно прекратите, — закричал он.
Сушеный Финик схватился за живот и начал хохотать.
Другой пилот передернулся и побледнел. Ему впервые пришло в голову, что эти десять дикарей, потных и грязных, которые с невозмутимым видом сидят в салоне, воспринимают мир совершенно по-другому, чем он. Черт их знает, что они могут сделать! Может, они даже не так уж благодарны за свое спасение? Может, они совсем по-другому относятся к своей смерти, чем нормальные люди? У них двое раненых: Киссур даже не спросил, что с ними!
Редс взглянул на приборы. До пустынного острова в северном океане, где лет двадцать назад выстроили базу со взлетными шахтами, оставался еще час лету.
— Почему вы уничтожили мост, а не мятежников? — спросил Киссур.
Редс оторвался от экранов.
— Может быть, вы об этом не знаете, господин первый министр, но убивать людей, — нехорошо.
— Может быть, вы об этом не знаете, — осклабился Киссур, — но мост этот строили при государе Инане сорок тысяч человек, и на строительстве погибло, я думаю, не менее шести тысяч, когда при недостроенном мосте случился паводок. И судя по тому, что от него осталось, его придется строить опять, новым сорока тысячам. И вы сохранили жизнь двум сотням мятежников, а отняли ее у шести тысяч крестьян, которые опять погибнут, если случится паводок.
— Во всяком случае, — сказал пилот, — я ни к чьей смерти не причастен. И если бы я стрелял по людям, я бы потерял и эту работу, и право летать. И вообще мне строго-настрого запрещено применять боевое оружие.
— Да? — сказал Киссур, — а отчего взорвался мост? Это что, вроде церемониального меча?
— Это, — сказал пилот, — оборонительное оружие.
— Хорошая у вас оборона, — одобрил Киссур. — Сойдет и за кольцо в ухо и за серьгу в нос.
Прошло еще немного времени, и пилот снял откуда-то толстую трубку, нажал на клавишу, — экран перед ним нарисовал человеческое лицо. Человек на экране походил на портрет советника Ванвейлена, только выглядит моложе, чем надо, — видать, время на небесах тянется медленнее.
— Ну как, — спрашивал меж тем Ванвейлен пилота.
— У меня такое чувство, — сказал Редс, — что меня сейчас съедят. От них просто воняет кровью.
В эту минуту Киссур оттолкнул пилота и взял трубку.
— Я очень признателен вам, — господин Ванвейлен, — сказал он. — Это вы господин этих людей?
— Господин Киссур, — сказал озадаченно Ванвейлен, — не лучше ли нам будет поговорить через час, лицом к лицу?
— Отчего же? Разве это непривычный для вас способ разговора?
Редс расхохотался.
— Когда-то, — сказал Ванвейлен, — вы рассуждали о том, что справедливая война, — это когда империя покоряет варваров, строит дороги и учреждает законы. А несправедливая — когда варвары и повстанцы завоевывают империю и превращают людей в зверей, а поля — в пустыри. Что вы скажете о справедливой войне теперь?
Киссур внимательно глядел на Ванвейлена.
— Если государь, которому вы служите, — сказал он, — восстановит порядок в стране Великого Света и если государь Варназд от чистого сердца признает себя вассалом вашего государя, то я сделаю все, что вы мне прикажете, если я, конечно, вам понадоблюсь.
Редс крякнул. Ванвейлен поднял брови: он, пожалуй, не ожидал, что этот человек так легко скажет «Да».
— Я не служу никакому государю, — прикусив губу, ответил Ванвейлен.
«Арфарра был прав насчет ихней республики», — подумал Киссур.
— В таком случае я буду служить вам, если государь Варназд вновь получит власть надо всей ойкуменой. Можете ли вы это сделать?
Пилот вытаращил глаза. «Раб, — сказал себе Редс, — раб, который лижет сапог. Его господин подписал ему смертный приговор, рубил головы, как капусту, а раб умоляет нас позволить господину действовать в том же духе и дальше».
— Господин Киссур, — с насмешкой сказал Ванвейлен, я бы мог обсудить с вами этот вопрос прямо сейчас, но я хочу сообщить вам, что наш разговор может слышать и записать любой, кто имеет соответствующее оборудование. Не стоит ли вам все-таки подождать часок?
Киссур подождал часок, и вскоре самолет с шумом и ревом сел на бетонную полосу на пустынном острове у края земли, таком холодном и далеком, что, наверное, при восходе солнца здесь был слышен скрип подземных ворот и фырканье огненного коня. Киссур выпрыгнул из стального брюха, и увидел, что Ванвейлен стоит прямо на границе между бетоном и травой, а ветер яростно трепет его серый плащ.
Они неторопливо пошли по дорожке к круглому куполу, вырастающему из земли на расстоянии в три полета стрелы. Ванвейлен говорил, а Киссур молчал и слушал. У дверей купола их ждал еще один человек в сером. Киссур остановился, оглядел его с головы до ног и произнес:
— Здравствуйте, господин Нан.
Ванвейлен тут же просунулся между двумя первыми министрами и произнес:
— Господин Нан приложил большие старания, чтобы втянуть меня в это дело. Без него бы меня здесь не было.
Нан поклонился Киссуру и сказал:
— Вас не шокирует мое появление в качестве… чужеземца?
— Я тоже варвар по происхождению, — ответил Киссур. — Что же удивительного в том, что чужеземцы верно служат империи? Разве в ойкумене когда-либо обращали внимание, откуда чиновник родом?
Ванвейлен, за спиной Киссура, нервно усмехнулся. Он подошел к дверям, и они разъехались сами собой. В то мгновение, когда Нан и Киссур, один за другим, вошли в холл, Киссур быстро наклонился к уху Нана и прошептал:
— Между нами есть еще одно сходство.
— Какое?
— Когда мне показалось, что империя погибает, я позвал на помощь моих соплеменников. И вы сделали то же самое. И вы знаете, — прошел целый год, прежде чем я понял, что нет более верного способа погубить империю, нежели позвать на помощь варваров.
Нан дико глянул на Киссура.
Через несколько минут они оказались в комнате с белыми стенами и черными столами. Там стояло несколько людей, и в кресле на больших колесиках сидел Арфарра, а бок-о-бок с ним, — самозваный Арфарра, Ханалаев проповедник. Они довольно мирно беседовали.
Все расселись. Киссуру представили остальных землян, и тут окончательно стало ясно, что Ванвейлен — господин всех этих людей. Только один, по фамилии Хаммерс, отрекомендовался как глава правительственной комиссии и человек независимый, но по его поведению это было незаметно.
Первым говорил этот Хаммерс.
Минут через пятнадцать Киссур не выдержал и сказал:
— Словом, вы решили ни во что не вмешиваться.
— Известные трудности, связанные с быстрым принятием решений… начал тот.
— Цыц! — сказал Киссур. — Государь Иршахчан за такую длинную речь укоротил бы вас на голову.
Упоминание о государе Иршахчане видимо смутило присутствующих. Киссур повернулся к Ванвейлену:
— Значит, люди ойкумены по-прежнему будут убивать друг друга, когда вашим чиновникам достаточно шевельнуть плавником?
Ванвейлен слегка побледнел:
— Нет, не по-прежнему, — сказал он.
— Что значит — не по-прежнему?
— Видите ли, — мы прилетели сюда три дня назад, связались с Бьернссоном, который построил очень остроумный передатчик… — тут Ванвейлен кивнул в сторону яшмового аравана. — Мы рассчитывали на то, что господин Нан незаметно для всех явится в столицу, планировали тайные переговоры. И вдруг Бьернссон сообщает нам, что, если хотим иметь дело с живым Арфаррой, у нас совершенно нет времени. Наше открытое появление все изменило.
— Бросьте, — сказал Киссур, — сейчас ойкумена переполнена колдунами. Одним чудом больше, или меньше — это совершенно неважно.
— Для ойкумены — неважно, — объяснил Ванвейлен, — а для галактики важно. Кошку выпустили из мешка. И теперь, пока законодатели будут выяснять, может или не может одно государство вмешиваться в дела другого государства, предприимчивые люди будут продавать оружие всем, кто за него заплатит. Покупателей много, рынок большой. Так что, я думаю, через полгода число участников гражданской войны не уменьшится, а вот вооружены они будут совсем по-другому.
Киссур нахмурился.
— Вы заметили, — сказал Ванвейлен, — что, когда год назад вы стали использовать порох и даже динамит, они отнюдь не положили конец войне, а просто увеличили количество жертв. А у нас есть штучки посильнее динамита — вы даже представить себе не можете, насколько сильнее…
— Могу, — сказал Киссур. — Господин Арфарра как-то сказал мне, что все в истории ойкумены знало расцвет и закат: и право, и ученость, и свобода: одно только оружие совершенствовалось и совершенствовалось. И что самое страшное оружие изобретают самые мирные народы.
— Ну вот, — сказал Ванвейлен, — тогда представьте себе, что будет, когда наш мирный народ начнет продавать оружие всем, кто за него заплатит… То есть будут, конечно, запреты…
— Знаю я, — быстро сказал Киссур, — зачем нужны запреты на торговлю: чтобы те, кто запретил, получали именные калачи от тех, кто торгует.
— Вздор, — проговорил один из землян на неплохом вейском. — Вы сможете договориться между собой. История учит, что люди всегда договариваются между собой, так как это взаимовыгодно. В этом и состоит историческая необходимость.
— Боюсь, Мэнни, — засмеялся откуда-то сбоку Нан, — что на данном историческом этапе историческая необходимость торжествует лишь чудом.
Кто-то фыркнул, а Киссур сказал:
— Так устройте чудо, господин Ванвейлен!
— Зачем? — возразил Ванвейлен. — Как вы сами сказали, что чудеса в ойкумене происходят повсеместно. В области волшебства — гиперинфляция. У вас на единицу населения больше пророков, чем у нас — репортеров, врут они примерно также, и по утверждению каждой из противоборствующих сторон, войска противника изготовлены из бобов и шелковых обрезков…
— Вздор, — перебил Киссур, — я не о простых чудесах говорю. Но вот, допустим, когда четверть века назад вольный город Ламасса восстал против государя, господин Арфарра взорвал построенную им дамбу. Полгорода вымело в реку, а остальные ужаснулись гневу Золотого Государя и прекратили бунтовать. Уничтожьте Ханалая, — вот это будет убедительное чудо!
Тот, которого назвали Мэнни, снисходительно откашлялся и сказал:
— Вы, молодой человек, несколько упрощенно мыслите. Ханалай — это не один человек, это целая организация. На его место встанут другие Чареника, Ханда…
— Тю, — удивился Киссур, — вы меня неправильно поняли. Одного Ханалая я вам и сам безо всякого чуда убить смогу. Я и имел в виду выполоть весь лагерь, чтобы там на пять верст не осталось целого колоса. Вот тогда ближние бунтовщики пропадут, а дальние смутятся.
Мэнни, казалось, потерял дар речи. Это был человек старый и видом напоминавший хомяка. У него было самое удивительное украшение изо всех, когда-либо виденных Киссуром. Он не носил колец ни в ушах, ни в носу, а зато на глазах носил два дешевых черепаховых кольца со вставленными в них стеклами.
— Как, — сказал он, — вы, господин Киссур, — предлагаете нам, цивилизованным людям, устроить массовое убийство? Вы понимаете, что говорите? Это же — женщины, дети, там десятки тысяч людей, таких же крестьян, как в вашем войске…
— Не женщины, — возразил Киссур, — а так, постельные женки. А насчет крестьян вы правы. Значит, такая их судьба, что они пошли в воры и мятежники.
Сбоку нервно хихикнул Ванвейлен.
— Господин министр, — сказал он, — я не скрою от вас, что на наших самолетах действительно есть очень мощное оружие. Но если бы я, в минуту умопомрачения, отдал приказание его использовать, то это было бы последним днем существования моей компании. Газетчики втоптали бы меня в грязь, демонстранты бы разгромили мои офисы, конкуренты, пылающие праведным негодованием, призвали бы бойкотировать мою продукцию, и в довершение всего я предстал бы перед судом, как военный преступник, а мой доход пошел бы на миллионные компенсации родственникам погибших.
Киссур встал и грохнул кулаком по черному столу, отчего ножки стола нехорошо крякнули.
— Ах вы шакалы, — сказал Киссур. — Готовы продавать нам луки, при условии, что спускать тетиву будем мы? Лично уничтожить двадцать тысяч бунтовщиков, — ваша совесть не допускает, а смотреть, как убивают десять тысяч, и еще десять тысяч, и еще десять тысяч, — это ваша совесть допускает? Да как такая совесть называется?
— Такая совесть, — усмехнулся Ванвейлен, — называется арбитражный суд ООН.
— Мерзавцы вы, — сказал Киссур.
— Человек, — сказал Мэнни на своем неприятном вейском, — свободен совершать любые действия, кроме тех, которые наносят прямой и непоправимый ущерб жизни и здоровью другого человека. И люди цивилизованные друг друга не убивают. И если бы вы лично, и Ханалай, и прочие, последовали примеру цивилизованных людей, то вы бы жили так же мирно, как и мы, — и вам не нужно было бы называть нас шакалами и мерзавцами…
В это мгновение первый министр одним прыжком перемахнул через стол, схватил Мэнни за широкую ботву галстука, и выдернул его из кресла, как свеклу из грядки.
— Господин министр, — проговорил Мэнни, не теряя присутствия духа, если один человек называет другого человека забиякой, а другой, в качестве опровержения, лупцует его по морде, — это никуда не годное опровержение…
— Мать твоя Баршаргова коза, — сказал Киссур, пихнул свеклу обратно в кресло, повернулся и побежал прочь из проклятого места. Он хотел было хлопнуть дверью, — но та предусмотрительно убралась в сторону, а сразу за его спиной стала съезжаться сама. Киссур пробежал по коридору, у которого пол и стены обросли каким-то белым пухом с окошечками, и выскочил во двор. Во дворе всюду валялся крученый бетон и какие-то балки, среди грязи росли редкие и чахлые пучки травы, а чуть подальше был каменный пруд.
Киссур перескочил через бортик и прыгнул в этот пруд. Землю покрывал, пополам с грязцой, мокрый снежок, но вода в пруду оказалось не такая холодная, как хотелось бы Киссуру. На поверхности воды плавали радужные разводы, и у Киссура сразу страшно защипало в глазах. Тут он заметил сизые отверстия труб и сообразил, что этой водой чужеземцы полощут кишки своим машинам, а для себя, скорее всего, построили пруд где-нибудь под крышей, чистый и светлый, подобный парному молоку.
Киссур поплавал в пруду некоторое время, а потом вылез на бережок и пошел куда-нибудь под куст обсохнуть.
Куста он не нашел, а минут через пять вышел к складам на летное поле. У большого навеса сидели несколько стальных птиц, а под навесом его дружинники расположились кружком вместе с чужеземцами.
Люди веселились.
Стол из опрокинутого железного листа был весь уставлен едой. Киссур тут же заметил, что чужеземцы хранят еду не в котлах и сосудах, а в круглых одноразовых горшочках с бумажными картинками. Несколько пустых горшочков уже валялось на земле. Люди ели и шутили вместе, — бог знает, на каком языке, — вероятно, на языке еды. Центром общего внимания был Сушеный Финик: он ухал, как филин, и токовал, как тетерев, а потом вдруг сцепил руки у губ и завыл, мастерски подражаю шуму садящегося самолета. Чужеземцы засмеялись, а дружинники повалились от хохота навзничь.
Киссур подошел к людям: все обернулись и уважительно уставились на него. Сушеный Финик подставил ему ящик, на котором сидел, и спросил:
— Почему ты синий? Ты ел?
Тут Киссур вспомнил, что не ел с самого утра, переломил булку и стал жевать.
— Великий Вей, — сказал кто-то на хорошем вейском, — где это вы вымокли? Вы что, свалились в водосборник? Это же техническая вода.
Киссур взглянул на свою руку и увидел на ней синие разводы.
— Они что там, умники, — сказал другой голос, — забыли вас накормить? Попробуйте вот это.
Киссур оглянулся и узнал пилота, Редса.
Редс взял длинную банку с яркой этикеткой, всадил в нее ножик и стал открывать банку. Зуб ножика из-за спешки отлетел. Чужеземец засуетился. Киссур взял банку у него из рук, крякнул и своротил у банки все донце.
— Вот это сила, — сказал чужеземец, выгребая из банки розовое мясо.
Киссур молча ел.
— Ну, и что вы решили, — спросил тот, первый, который говорил про водосборник.
Киссур поглядел на него и ничего не сказал. Тот побледнел и умолк. Киссур вдруг отбросил банку и схватил его за шиворот:
— Я видел тебя в дни бунта в столице! Это ты мне отдал документы про Чаренику! Ты землянин или человек?
Человек завертел головой, как цыпленок.
— Меня зовут Исан, и я из народа аколь, но я уже год среди землян.
Это был тот самый маленький начальник стражи, что исчез вместе с Наном. Киссур, изумившись, отлип от воротника.
— Ты умеешь летать?
Маленький варвар пожал плечами.
— Не думаю, — сказал он, — чтобы меня допустили к экзаменам, но здесь хозяйничает Ванвейлен, и мне дают потыкать в кнопки.
— Значит, — сказал задумчиво Киссур, — ты ушел из столицы вместе с Наном.
— Не я один, — сказал маленький варвар, — нас было четверо, не считая ребенка, денег и оружия, но одного человека вскоре убили. Нан пришел в Харайн, и мы думали, что он собирается бунтовать вместе с Ханалаем, но он кое о чем переговорил с яшмовым араваном, который тоже из этой породы людей со звезд, и мы жили хуже лягушек, пока за нами не прилетела крылатая бочка.
— Значит, — сказал Киссур, — Нан не был доволен мятежом Ханалая?
Маленький варвар опустил глаза:
— Я бы не хотел говорить плохих слов про господина Нана, но он был скорее рад, чем огорчен. Он сказал, что всякий, кто сейчас начнет спасать государство, будет как человек, попавший в болото: чем больше дрыгаешься, тем быстрее тонешь. И разумный человек должен подождать, пока все, кто спасают государство, утонут или вымажутся в грязи, а народ устанет воевать и захочет только одного: объединиться вокруг человека, при котором был мир.
— Ты как будто с этим не согласен?
— Думаю, — сказал маленький варвар, — что чиновник должен спасать государство не только тогда, когда ему это выгодно.
После этого Киссур бродил по острову, пока солнце не стало клониться к западу. Он еще раз выкупался в холодом, но чистом море, а потом вернулся и сел у шасси самолета. Вдалеке за стальным куполом красная машина грызла землю.
Киссур подумал и вынул из ножен меч.
Еще вчера Киссур взмахнул этим мечом: и в стороне обращенной вниз, отразилась нижняя половина мира, а в стороне, обращенной вверх, отразилась верхняя половина мира, а по лезвию этого меча шла дорога на тот свет. Теперь в мече отразились только белые грязные ноги самолета. Мироздание рухнуло. Дорога в иной мир больше не пролегала по острию меча, и убить им можно было только одного человека, а настоящим оружием убийства стали стальные птицы и разноцветные кнопки.
Кто-то накинул ему на плечи теплую куртку. Киссур обернулся: это был Сушеный Финик. Киссур сделал знак рукой, — Сушеный Финик сел рядом и тоже прислонился к шасси самолета.
— Я гляжу, ты нашел с ними общий язык, — сказал Киссур. — Они очень смеялись, когда ты завопил, как их самолет.
— Да, — сказал Сушеный Финик, — они смеялись, когда я вопил как самолет и ухал как филин, но я не думаю, что они плакали ли бы, если б я спел им песню о бое в Рачьем Ущелье. Я не думаю, что они бы вообще поняли мои песни, даже те из них, которые говорят по-вейски.
— Спой мне о Рачьем Ущелье, — сказал Киссур.
— Я сломал свою лютню, когда ты убил свою собаку, — ответил Сушеный Финик.
Они помолчали. Красное солнце садилось в воду, и по бетонной полосе дул резкий, холодный ветер. Это было очень тоскливое место на самом краю мира.
— Ты не знаешь, они о чем-нибудь договорились?
— Они сидели еще четыре часа, — ответил Сушеный Финик, — и по-моему, они все это время только трепали языками. В жизни не видел людей, которые так много треплют языком! Потом они пошли и кое-что рассказали нам.
Они рассказали, что Нан и яшмовый араван летят в лагерь Ханалая. Нан заберет государя, чтобы тот отдал все приказания, какие им нужно; а яшмовый араван, кажется, хочет остаться и проповедовать мир и согласие.
И Сушеный Финик скорчил невероятную рожу, показывая, что он думает о шансах яшмового аравана на успех. Они замолчали и стали глядеть на красный закат.
— Ты им все правильно сказал, — произнес Сушеный Финик. — Надо выполоть Ханалая, как сорняк, и тогда в ойкумене наступит мир. Война с мечом и копьем, конечно, лучше мира, но лучше уж мир, чем война этим чужеземным оружием.
Шум двигателей заставил его умолкнуть. Один из дальних самолетов качнулся и выехал на бетонную полосу. С края полосы замахали флажком. Самолет побежал по дорожке с быстротой страуса, подобрал ноги и ушел в небо.
— Ладно, — сказал Киссур и поднялся на ноги, — я тут кое-что придумал, — пошли.
И если вы хотите узнать, что именно придумал Киссур, — читайте следующую главу.
Государь Варназд не удивился, когда ночью его разбудил шепот Нана: первый министр теперь часто навещал государя. Покойник приходил и садился в изголовье. На рассвете он таял. Варназд рассказывал все, что случилось за день, и спрашивал совета назавтра. Тот горько плакал, что не уберег государя, и давал советы.
Поэтому Варназд не удивился, когда Нан разбудил его, но воспротивился, когда Нан шепотом велел ему собираться.
— Зачем? — возразил Варназд, — вы уже столько раз помогали мне бежать; а наутро я опять просыпался в этой спальне.
— Вставайте, — вмешался еще один человек, и Варназд, вглядевшись, промолвил с упреком:
— Яшмовый араван! И вы тоже умерли? То-то сегодня утром охранники так странно о вас шептались!
— Государь опять плачет ночью? — раздался насмешливый голос, и в проеме двери показалась круглая, как репа, морда стражника.
— Ого! — промолвил стражник изумленно и потянулся к ножнам.
В руках Нана негромко чавкнуло, охранник сложился пополам, упал и утих. «Хороший сон», — подумал Варназд.
Кое-как покойный министр уговорил государя одеться. Они выскользнули в сад и побежали на ровную лужайку за павильоном Сумеречных Врат. Варназд продрог от росы и холода. Небо заволокло тяжелыми, как коровье вымя, тучами, деревья от холода и ветра стучали ветвями, и над деревьями качалась, словно на паутинке, синенькая звезда. Вдалеке послышался топот всадников. Нан затолкал Варназда в кусты. На лужайку выехал ночной дозор повстанцев. До государя донесся обрывок разговора:
— Что с того, что стреляли? В беса надо стрелять серебряными шариками, тогда он рассыпается с визгом и вонью.
— Все равно, — возразил другой дозорный — если Арфарру унес бес, то зачем он прихватил с собой яшмового аравана?
И дозорные проехали дальше. Прошло немного времени, — Варназд поглядел на небо и увидел, что синенькая звезда, которая висела над лужайкой, спускается все ниже и ниже, и это не звезда, а скорее птица. Крылья птицы не шевелились. Одно крыло было с красным огоньком, другое с синим огоньком. Это была, без сомнения, родня тем каменным птицам в Зале Ста Полей, что умеют танцевать и славить государя. Варназду испугался, его стала бить крупная дрожь. Нан подхватил его на руки, как ребенка. Птица села. Нутро ее распахнулось. Покойный министр подсадил в нутро государя и влез сам. Яшмовый араван, к изумлению Варназда, остался по ту сторону.
— Не покидайте меня, — попросил Варназд.
Нан за спиной его вспыхнул и закусил губу.
— Я должен остаться, — сказал Бьернссон.
— А можно я останусь с вами?
Один из пилотов начал ругаться.
В это время ночной дозор, обсуждавший пропажу яшмового аравана, повернул назад и увидел впереди за абрикосовыми деревьями синий свет и услышали монотонное урчание.
— Вперед! — завопил командир дозора.
Мятежники выскочили на полянку. Раздался испуганный вопль, и гудящая стрела переломилась об обшивку самолета.
— Дураки, — орал старший, — это бес! Стреляйте серебряными шариками!
— Стойте, — вскричал Варназд, — вы не смеете стрелять в своего государя, — и полез обратно из кабины.
Два серебряных шарика хряснули, один за другим, об обшивку.
— Братцы, — вопил обрадованно старший дозорный, — серебро его не берет! Это не бес, а простое железо!
Бьернссон отскочил от самолета и упал в густую траву.
— Взлетайте, — закричал он. Проворный десантник схватил государя за шкирку и втянул его обратно. Другой человек выскочил наружу с автоматом в руках и прошелся очередью по дозору. Подхватил Бьернссона подмышки, швырнул его в кабину и прыгнул сам. Самолет завыл и взлетел.
— Сидите и не нойте, — сказал десантник Бьернссону. — Вас бы завтра убили. Бьернссон повернулся к Нану, поглядел ему в лицо так, словно видел, что у него написано на обратной стороне глаз, и сказал со странной улыбкой:
— А я думаю, меня убили бы сегодня. И вовсе не Ханалай.
У Нана по спине пробежал холодок.
— Что вы хотите сказать? — спросил Нан каким-то не своим голосом. Но в этот момент внимание их было отвлечено новым обстоятельством.
— Это что такое, — сказал пилот, указывая на экран. — Еще один самолет! Действительно, им навстречу, к лагерю Ханалая, летел еще один «К-307». Пилот надел наушники.
— Борт семьсот два вызывает борт семьсот восемь. Как слышите. Прием.
Треск в наушниках, потом голос:
— Слышим отлично.
— Что вы здесь делаете? Вам что, топлива не жалко? После короткой паузы в разговор вмешался новый голос, на вейском:
— За топливо плачу я. Я хотел убедиться, что все благополучно. Вдруг вам понадобится помощь моя и дружинников?
«Киссур!» — сообразил про себя пилот. «Господи, это с кем он летит, с маленьким Исаном? Как бы они не угробили машину.»
— Благодарю за заботу, — подавив смешок, ответил пилот, раньше, чем Нан успел вмешаться. — У нас все благополучно.
— Государь с вами?
— Да.
— А этот… проповедник? Остался внизу?
— Нет, сидит здесь и дуется.
— Это совсем хорошо.
— Исан, — сказал пилот, — вы не боитесь, что эта прогулка обойдется вам слишком дорого? Вы летаете на самолете не лучше, чем я скачу на лошади.
— Я не знал, что вы умеете ездить на лошади.
— А я никогда и не пробовал, — съязвил Редс и повернулся к Нану:
— Господин Нан! Прикажите ему возвращаться!
— Может не приказывать, — донесся ответ. — С сегодняшнего дня я больше не служу господину Нану.
— Это что за шуточки? — заорал пилот.
— Это не шуточки. Я служу в войсках империи. И я подчиняюсь приказам Киссура.
Тут только до Редса начало доходить.
— Черт побери, — сказал он, — а если Киссур прикажет вам уничтожить мятежников?
Пауза. Невнятный шепоток перевода. Спокойный голос Киссура:
— Именно это я ему и приказал.
Нан схватился за голову.
— Сядьте, — закричал Бьернссон, — сядьте, тогда они не посмеют бомбить лагерь.
— У нас топлива в обрез, — сказал пилот.
— Мы не можем его сбить? — спросил Нан.
— Чем? — огрызнулся пилот. — Они вооружены, а мы нет.
Второй самолет пропал в ночи, — но на экране было видно, как плотная черная точка развернулась над зимним лагерем и пошла вниз.
Государь сидел, вертя головой. Сон уже кончился, но явь еще не начиналась. Государь задрожал, вспоминая кое-какие намеки Арфарры. Самолет тряхнуло, и Варназд закрыл глаза. Нан бережно обнял его и укрыл плащом, как наседка укрывает крылом взъерошенного цыпленка. Бьернссон даже не обернулся на плачущего государя.
— Поверните самолет, — сказал вдруг Бьернссон пилоту, — я хочу видеть все.
— У нас топлива только на обратную дорогу, — повторил пилот.
Когда они подлетели к Чахарским горам, позади них вставало безобразное красное зарево, и на его фоне можно было различить силуэт штурмовика.
На рассвете, когда лагерь Ханалая уже кончил гореть, а топлива в баках осталось совсем мало, Исан посадил машину на луг у стен близстоличного городка, комендантом которого был Идди Младший.
Киссур вылез из самолета и сразу заметил, что бедный железный бочонок вряд ли скоро соберется летать: стальные ножки его подломились, а левое белое крыло пропахало в луге маленькую канавку и завернулось от этого в сторону. Киссуру тоже ободрало бок от такой посадки.
Идди всю ночь наблюдал с гнезда на башне за тем, что творилось над лагерем Ханалая, и очень быстро понял, как обстоят дела. Он станцевал от радости при виде Киссура, но весьма прохладно отнесся к Исану, потому что люди племени аколь в свое время сделали много зла народу аломов. Тем не менее он заверил Киссура, что этого человека никто не найдет, пока все не успокоится. Киссур выписал Исану охранную грамоту и сказал:
— Пусть только чужие государства попробуют арестовывать подданных империи за то, что было сделано для блага империи.
Исан сказал:
— Это лучше, чем ничего, но я предпочел бы избежать обстоятельств, при которых мне пришлось бы предъявлять эту бумагу.
Еще Киссур подписал Исану дарственную на два огромных поместья из числа своих собственных, близ столицы, и на третье, — в Инисских болотах.
— Там нефть, — застенчиво объяснил маленький варвар. Киссур не очень понял объяснения.
После этого Киссур отрядил Идди с дружинниками в лагерь бунтовщиков, исправить недоделки, и нельзя сказать, чтобы Идди был доволен поручением. Киссур взял пять человек и отправился в столицу. Переправляясь через Левую Реку, Киссур заметил серебристый самолет. Тот покачал сердито крыльями и полетел дальше.
Остаток дня Киссур провел в саду. Он лежал на траве и следил за пролетающими самолетами. В середине дня он съел легкий обед. Самолеты летали не так часто, но к вечеру все небо было расчерчено, как храмовое окошко, серебристыми лопухами. Возможно, Киссур ждал гонца или стражника: но никакого гонца не появилось. Вечером Киссур поднялся в дом, переоделся и отправился во дворец государя.
На Белой площади двое чужеземцев вешали на дерево черную тыкву, из породы показывающих картинки, тыква похрюкивала, и вокруг нее собиралась толпа. Прямо с телег раздавали пироги, квадратные, как земля, и банки с разноцветными этикетками, с донышком круглым, как небо. Наверняка по совету Нана.
Во дворце все уже знали о его прибытии. Десантник в форме цвета гусиного дерьма взглянул на него и залопотал что-то в рацию с длинным одиноким ухом. Чиновник в зале аудиенций испуганно шарахнулся в сторону. Киссур немного полаялся с этим чиновником и прошел в личные покои государя. В черепаховой комнате сидел, выпрямившись в кресле, государь, в белой сорочке и в шапочке с жемчужным венчиком, и лицо его было бледней жемчужного венчика. Справа от государя сидел Арфарра, укутанный кружевной накидкой и с врачом позади кресла. Слева от государя, за его спиной, стоял Нан, как будто обнимая государя за плечи и что-то говоря. Чуть поодаль сидел, немного развалясь, Клайд Ванвейлен, и еще один чужеземец, уважая государя, стоял на ногах. К стенке жался пяток перепуганных чиновников. Видимо, Киссур прервал какое-то совещание, на котором Ванвейлен и Нан объясняли государю, как управлять страной, а Арфарра поддакивал. Киссур остановился в дверях. Нан шевельнулся за спиной государя и сказал с непроницаемым лицом:
— Господин Киссур… То, что вы сделали…
Его перебил Ванвейлен.
— Я не знаю, как вы осмелились явиться сюда, но если после всего случившегося вы надеетесь оставаться первым министром…
— Это катастрофа, — сказал третий чужеземец, — никто не осмелится иметь дело с правительством, во главе которого стоит палач.
Киссур засмеялся, выудил из рукава печать и кинул ее через стол Ванвейлену.
— Экое красноречие, — сказал он. — Вам нужно, чтобы первым министром был Нан, а не я — так бы и говорили. Я и сам понимаю, что первый министр, который не берет взяток, не исполняет своих профессиональных обязанностей.
Ванвейлен стал красным, как рак, и вскочил с кресла.
— Палач, — заорал он, — что вы себе позволяете! Киссур подошел к Ванвейлену, сгреб его за широкую шелковую плетку, в которую тот завернул шею, и пихнул обратно в кресло.
— Цыц, — сказал он, — сидели в присутствии государя, так и сидите!
— Послушайте-ка меня, — продолжал Киссур. — Я, может, и палач, но я не дурак! Я, господин Ванвейлен, с самого начала удивлялся, зачем я оказался на вашем совещании, потому что на этом совещании делили пирог под названием страна Великого Света, и я был там явно лишний. А потом вы при мне стали рассуждать о том, что только чудо может спасти ойкумену; и что вашим оружием можно в полчаса уничтожить лагерь Ханалая, но вы, Клайд Ванвейлен, никогда такого приказа не отдадите, потому что вам за это накостыляют по шее. И даже дурак бы понял, на что вы меня, господин Ванвейлен, подбиваете, и что вы без меня придумали с Арфаррой.
Ванвейлен опять всплеснул руками и полез было из кресла, но Киссур затопал ногами.
— Цыц, — сказал он, — я договорю до конца. Вам надо было уничтожить Ханалая. Вам надо было, чтобы ответственность за это несли не вы, а выгоду получили вы. Ведь остатки мятежников сегодня ползли к столице на коленях! Вам надо было сделать так, чтобы министром был Нан, а не я… вы разрешили все ваши затруднения одним махом. Я на вас не сержусь. Что вы такое? Торговец из страны торговцев: а нравы торговцев везде одинаковы.
Тут Киссур повернулся к Арфарре.
— Что же касается вас, господин Арфарра… Признаться, вы оскорбили меня. Ведь если бы вы позвали меня к себе, рассказали, как обстоят дела, и признались, что вам нужен человек, который захватит штурмовик и уничтожит лагерь Ханалая, и что после этого государь должен будет отречься от этого человека, имя которого станет грязью и прахом; а ни вы, ни Ванвейлен в этом замешаны не будете, — разве я сказал бы «нет?» Вы оскорбили меня недоверием, господин Арфарра…
Арфарра сидел в кресле, выпрямившись и совершенно неподвижно. Государь Варназд вскочил с малого трона.
— Киссур, — сказал он, — эти твари могут убираться. Моим первым министром будете вы, и только вы.
И тут Киссур Белый Кречет в первый раз в жизни перебил государя.
— Я еще не кончил, — нехорошо улыбаясь, сказал он. — Как я могу, государь, быть вашим министром, если вы сами отрешили меня от должности; назначили двести тысяч за мою голову; велели жечь мое имя на всех алтарях!
— Это была ошибка!
— Вы оскорбили меня, — продолжал Киссур, — вы поверили негодяям, которым клялись не верить. Когда человека оскорбляет другой человек, есть много способов мести. Когда человека оскорбляет государь, — есть только один способ мести.
— Остановите его, — закричал Ванвейлен.
Один из десантников из-за двери прыгнул к Киссуру. Киссур поймал десантника левой рукой и шваркнул им о стенку. Правой рукой он вытащил из рукава белый трехгранный кинжал, с широкими лепестками у рукояти и тремя желобками для стока крови, и, все так же улыбаясь, всадил его себе в грудь по самые лепестки. Все замерли. Киссур стоял некоторое время, молча и удивленно глядя на государя.
— Скверно это будет, — прошептал Киссур, — если станут говорить, будто я в таком случае промахнулся…
Он не договорил, закрыл глаза, пошатнулся и упал на руки подбежавшему землянину. И никто, конечно, не мог бы сказать, что Киссур струсил или промахнулся, потому что кинжал его вошел точно в сердце, пересек левое предсердие и почти вышел из лопатки.
Прошел почти месяц. Многие вспоминали про этот месяц по-разному, а Шаваш так никогда и не мог вспомнить до конца, что именно было с ним в этот месяц. Но вот, как-то через месяц Шаваш открыл глаза в небольшой белой комнате и увидел, что над ним сидит Киссур. Киссур был очень бледный, отощавший, в чужеземной куртке и штанах. Все это, — и чужеземная одежда, и странный свет с потолка, было уже Шавашу отчего-то знакомо. Шавашу казалось, что все это много раз показывали ему во сне.
— Я думал, что ты умер, — отчего-то вспомнил Шаваш.
— Я и сам так думал, — ответил Киссур. Они помолчали.
— Эти люди так умеют лечить, даже покойников лечат, — сказал Киссур. А ты молодец. Знаешь, как ты себя вел?
Шаваш не помнил, как он себя вел. Он смутно помнил, как молодой помощник Арфарры в его комнате с ужасом шептал, что Арфарра мертв, а лагерь Ханалая почему-то горит зеленым и красным пламенем… «Вы правы, они убийцы и нелюди», — шептал чиновник. Потом — жар и бред, потом вокруг него, люди в незнакомых одеждах, и вдруг, поверх них, лицо Нана…
— Как я себя вел? — спросил Шаваш.
— Ты кусался, — сказал Киссур.
Шаваш молча глядел в потолок.
— Знаешь, — вдруг сказал он, — как я верил Нану? Как ты государю.
— Не трожь государя, — сказал Киссур.
И опять молчание.
— Что же, — спросил Шаваш, — они так хороши, как сами о себе говорят?
— Еще лучше, — ответил, криво усмехнувшись, Киссур. Тут Шаваш подумал, что за ними обоими, наверно, подсматривают. Он внимательно поглядел Киссуру в глаза и спросил:
— И какое это имеет значение?
— Никакого, — ответил Киссур. Шаваш протянул ему свою руку ладонью кверху, а Киссур положил на нее свою руку ладонью книзу, и так они сидели, пока Шаваш не заснул.
Где-то двумя этажами выше ухоженный седой человек оторвался от экрана и с тоской сказал:
— Я вам говорил, что все бесполезно! Такие — как эти двое, они не успокоятся, пока не выживут нас из своей страны!
И его собеседники попрятали глаза, потому что возразить им было нечего.