1834

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Около полудня дверь в контору распахнулась. Леденящий воздух наполнил комнату. Только что написанное резюме мистера Крафта спланировало к камину. Один из молодых клерков рванулся захлопнуть дверь, но обнаружил в ее проеме раскрасневшегося Аарона Бэрра с двумя плотного сложения мужчинами, у которых был довольно утомленный вид после долгой прогулки по холоду. Руки и щеки у них горели.

Полковник же просто выглядел посвежевшим.

— Вот и я! — приветствовал он нас. — Как видите, вернулся!

Бодр, как всегда; даже ходит без палки.

Бэрр провел людей к себе в кабинет, на ходу распоряжаясь, чтоб ему принесли нужные бумаги.

Мистер Крафт сдержанно ликовал.

Им не сломить полковника. — Угрюмое лицо выражало мрачную многозначительность.

— Вы имеете в виду мадам и Нелсона Чейза?

Мистер Крафт покачал головой. Мрачное, многозначительное выражение лица у него, видимо, способ прикрывать неуместный восторг, хотя мне не часто приходилось наблюдать такое за пять лет совместной работы с ним. Он редко вступает со мной в разговоры, и то только о делах или о погоде. От погоды, по его мнению, многое зависит.

— Сама жизнь! — воскликнул мистер Крафт. То есть, по-видимому, «сама жизнь» не сломила Аарона Бэрра. Я не стал вдаваться в смысл высказывания.

— Постарайтесь изучить его… — мистер Крафт понизил голос, чтобы его не услышали клерки, — стиль. В свое время он был первым джентльменом Нью-Йорка. И одним из первых джентльменов в стране.

— Он был вице-президентом…

Джентльменом, мистер Скайлер, а не чиновным жуликом! Его отец, его дед, его прадед — все предтечи были великими богословами и ректорами университетов. Вот почему ему так завидовал Гамильтон, этот… — зашептал он мне в ухо, — этот ублюдок из Вест-Индии! Как они все ему завидовали! Князи из грязи завидовали ему, Аарону Бэрру, нашему первому джентльмену.

Только теперь, после долгих лет совместной работы, мистер Крафт показал себя классическим нью-йоркским снобом. На меня его тирада не произвела впечатления, я всегда считал, что самое привлекательное в Александре Гамильтоне — его незаконнорожденность. И «богословы» на меня не действуют.

Из соседней комнаты послышались раздраженные голоса. Затем я услышал свое имя — полковник Бэрр звал меня. Я вошел.

— Я хочу, — резко заявил один из мужчин, — чтобы мне вернули мои деньги.

— А я больше всего на свете хочу выплатить вам деньги, — сказал полковник Бэрр учтивейшим тоном, отработанным пятью поколениями «богословов». — Но пока я не могу этого сделать. Мистер Скайлер, сейчас я займусь с вами. Джентльмены, всего вам наилучшего.

Полковник Бэрр в веселом расположении духа закрыл дверь за своими кредиторами.

— Сегодняшние занятия мы должны увенчать чем-нибудь поистине глубоким.

Он откусил кончик сигары.

— Ты читаешь Гиббона?

— Уже третий том, — соврал я.

— Вечером буду тебя по нему гонять. В Парк-тиэтр. Я купил билеты на неповторимую мисс Фанни Кембл и ее отца в пьеске под названием «Горбун».

Я выразил неподдельный восторг. Я уже видел мисс Кембл в этой роли в сентябре прошлого года, это был ее дебют, и она покорила город. На сцене она поразительна, хоть и некрасива. Считается, что она похожа на свою тетку миссис Сиддонс.

Полковник Бэрр закурил сигару и протанцевал какое-то замысловатое па.

— Свободен! — пропел он. — Свободен!

Затем он доверительно сообщил мне, что покинул Холмы «окончательно и бесповоротно».

— Золотое сердце у мадам. Ей-богу! Можно даже сказать, что то, чем набит ее кошелек, бьется в ее прекрасной, благородной груди. Тук-тук, это стучит золото, Чарли, ах, какой звук! Мир пляшет под этот перестук.

Еще одно па, и он оказался в своем кресле, за письменным столом. В камине горел огонь. Я вдруг подумал, что вижу счастливого человека. Но чему он так радуется?

— Мы не сошлись характерами и решили пожить врозь. Временное прекращение брака. Мне нужна городская жизнь. Мадам счастлива лишь в резиденции, принимая Бонапартов. Возможно, она попытается развестись со мной, хотя не думаю. Я обещал возместить ей потерю четырех кляч. Да, не забыть бы послать ей бочонок лососины. Она ее очень любит. Моя первая жена тоже ее любила.

Полковник закрыл глаза. Взгрустнулось? Предался воспоминаниям? Ничуть.

— Ты подготовил подробную справку по делу де Пейстеров?

— Я начал, только…

Сквозь дым сигары он послал мне типичный бэрровский афоризм:

— Великолепно, Чарли. Не делай сегодня того, что можно отложить на завтра, ибо кто знает, что еще может подвернуться.

Мисс Кембл была превосходна в роли Джулии. Ее отец эффектно играл Горбуна. Новые декорации поражали пышностью: золото и пурпур на кремовом фоне, портрет Шекспира над аркой просцениума, а по обеим сторонам сцены, там, где прежде были зеркала, — музы, Комедии и Трагедии.

Разочаровывала только публика. В полупустых ложах сидела знать, в том числе мы с полковником. Партер же кишел шумными пьяницами, завербованными на Файв-пойнтс, чтобы освистать не актеров, нет — это вызвало бы просто бунт, — но администратора, мистера Эдмунда Симпсона, который якобы предпочитает английских актеров американским — вот уж чепуха, ибо он больше всего носится с нашим собственным Эдвином Форрестом. И все из-за глупого соперничества между Парк-тиэтр и Бауэри-тиэтр. Тамошний администратор Том Хамблин и нанял этих хулиганов, чтобы они орали и блеяли, особенно во время оркестровых интерлюдий. Они заглушают весь оркестр, кроме тупицы по прозвищу Барабан. Между тактами мистер Барабан спит, не замечая ни грохота в партере, ни дирижера. Но он умудряется честно вести свою партию. Его барабан самый громкий в Нью-Йорке. Бауэри-тиэтр заручился и поддержкой «Ивнинг пост». Сам Леггет принялся нападать на Парк-тиэтр. Понятно, мистер Симпсон не пускает его в театр. А Бауэри-тиэтр в поисках дешевой популярности сменил название на «Америкэн тиэтр», полагая, что никто не посмеет нападать на то, что прикрыто звездно-полосатым покрывалом.

Во время антракта я стою с полковником Бэрром у выхода на Бродвей, к церкви св. Павла. Храм освещен. Служба? Меж золотым сиянием, льющимся из окон храма, и белесым отсветом из театрального вестибюля большие снежинки, словно пух, медленно кружась, падают на землю. Полковник, как всегда, делает вид, что внимательно меня слушает, не отрываясь смотрит на мои губы, будто ловит каждое слово. Это нужно ему для того, чтобы обезопасить себя от чьей-нибудь выходки.

— Она прекрасное животное, Чарли!

Мисс Кембл восхитила его, но найдется ли мужчина, которого оставит равнодушным ее сильный, женственный голос? Я написал статью об игре актрисы, статью предполагает опубликовать «Миррор».

— А я-то думал, полковник, что вы верите в женскую душу, а не в животное начало, — съязвил я.

— У души есть плотская оболочка. Кроме того, еще неизвестно, может быть, и у животных есть душа. Многие люди, несмотря на свою бессмертную душу, — настоящие звери.

Пока мы говорили, я оглядывал зал. Те, кто постарше, заметили полковника и смотрели на него как зачарованные, а некоторые даже с ужасом. Молодым не было до него никакого дела. Ложи в Парк-тиэтр в основном занимают богачи. Они ненавидят президента, обожают Клея и Уэстера. Я пишу сейчас о политике не потому, что меня занимает, как голосует публика, наполнившая Парк-тиэтр, а потому, что меня дважды толкнул бородач в очках с толстыми стеклами. Первый раз я просто отодвинулся. Второй раз, когда он наступил мне на ногу, я гневно повернулся и в ту же минуту узнал под темной окладистой фальшивой бородой Уильяма Леггета.

— Ну, чем я не пророк Исайя?

— Не знаю, как выглядел пророк Исайя.

Он здорово отдавил мне палец. Затем я представил его полковнику Бэрру. Тот был милостив и величав, как лорд Честерфильд в сопровождении пажа.

— Меня здесь нет, — прошептал Леггет. — Симпсон пригрозил мне дуэлью. Я буду драться тростью. Он — глаголом.

Леггет вдруг умолк: в доме повешенного не говорят о веревке.

Но полковник был невозмутим.

— Очень разумный выбор оружия. Лично я всегда ненавидел дуэли.

— Еще бы. Варварство. Но… — Леггет запнулся. Фальшивые бакенбарды сдвинулись, усы сползли на нижнюю губу.

— Но в давние варварские времена у нас не было выбора. Это считалось делом чести.

Леггет поправил бороду.

— Однако вам везло, полковник. Вы прекрасно стреляли, и поэтому в те варварские времена преимущество было всегда на вашей стороне.

Леггет хватил через край, но полковник обошелся с ним в своей обычной любезной манере.

— Я редко делаю попытки опровергнуть легенду. Да это и невозможно. Но вам я открою одну тайну.

Глаза у Леггета загорелись. Он наклонился к полковнику.

Бэрр выдержал таинственную паузу.

— Несмотря на годы, проведенные в армии, мистер Леггет, я с двадцати шагов не попаду и в амбарную дверь.

— Вы скромничаете, сэр.

Бэрр засмеялся.

— Вовсе нет. Просто мне, наверное, очень везло. Несколько лет назад в Ютике в одной компании меня попросили показать свое искусство. Я ссылался на нездоровье. Они настаивали на том, чтобы Аарон Бэрр продемонстрировал свою меткость. Я показал им зарубку на дереве поодаль. Хотите, мол, попаду в нее? Еще бы! — Глаза у Бэрра засверкали. — Так вот, почти не целясь, с первого же выстрела я попал в самую середину зарубки.

— Вот видите… — начал Леггет.

— Дело в том, — закончил Бэрр, — что мне повезло. Не более. Зрители были в восторге. Они приготовили еще одну мишень, но я отговорился. И в Ютике до сих пор есть люди, которые об заклад будут биться, что я самый меткий стрелок на свете.

— Но ведь вы и в других, не менее примечательных случаях попадали в цель?

Я чуть не задушил Леггета тут же в вестибюле.

На лице у полковника все еще была мягкая улыбка, но голос у него как-то поскучнел, хотя и не утратил дружелюбия.

— Мистер Леггет, главное различие между моим другом Гамильтоном и мной состояло в том, что в роковой момент у него дрогнула рука, со мной же этого не случается.

За зеленым суконным занавесом прозвенел колокольчик. Мы вернулись на свои места. Головорезы неистовствовали в партере. Барабан спал на своем табурете. Оркестр замер, масляная лампа померкла, и занавес поднялся. Но я думал не о спектакле, а об удивительной прямоте полковника Бэрра. Сегодня он впервые заговорил о дуэли.

После спектакля полковник колебался, засвидетельствовать ли ему свое почтение папаше Кемблу, которого он знал, дабы познакомиться с дочкой Кембл, с которой он знаком не был. В конце концов он решил не ходить за кулисы.

— Слишком поздно, да и потом мне нужно ехать в Джерси-Сити.

Я помог ему надеть пальто. Легкий снегопад сменился холодным сильным ветром, он дул с реки Норт и хлопал ставнями расположенного по соседству музея. На Бродвее скопились кареты, ожидающие театралов. Мы с полковником подошли к св. Павлу (служба кончилась). На углу Фултон-стрит мы почему-то увидели уже безбородого Леггета, а ведь его собирался подвезти какой-то приятель.

— Не понимаю, что произошло.

— Возможно, — сказал полковник ровным голосом, — он не узнал вас без бороды.

Леггет засмеялся, закашлялся.

— Без бороды на меня мог бы напасть какой-нибудь страшный глагол.

— Например, «умереть»? — спросил полковник. — Время для всех нас его заготовило.

— Ну, как тебе понравились Кемблы? — Я переменил тему.

Леггет сказал, что Кемблы ему очень понравились, а я сказал, что мне кажется позорным, что «Ивнинг пост» продолжает на них нападки из-за распри между администраторами.

Пока мы спорили, полковник быстрым шагом направился по Фултон-стрит к пристани. Мы поспешили за ним.

Узнав, что полковник едет в Джерси-Сити, Леггет удивился.

— Но ведь поздно. Паромы уже не ходят. И надвигается шторм.

Миновав мрачную громаду Вашингтонского рынка, мы вышли на Вест-стрит.

— Эфраим! — крикнул Бэрр.

— Здесь, полковник.

Мы спустились к небольшой лодке, где нас ждал сын одного из друзей полковника по Революции.

— Чудесный вечер, Эфраим.

— Лучше не бывает, полковник.

Эфраим стоял во весь свой огромный рост в темной лодке и тянул за причальный канат, пока лодка, подпрыгивая в бурлящей воде, не пристала к сходням.

— Боже праведный, ну и холод! — Леггет не мог справиться с ознобом.

Полковник оперся на руку Эфраима и ловко прыгнул в лодку. Эфраим отчалил, полковник нам помахал.

— Ну что, мальчики, теперь видите, в чем радость жизни?

— Я замерзаю. — Леггет до ушей закутался в плащ.

Полковник Бэрр услыхал его, несмотря на ветер.

— Нацепите бороду, мистер Леггет. Она вас согреет.

В следующее мгновение лодка с полковником растворилась в промозглой тьме, а мы с Леггетом галопом пронеслись до самой Томас-стрит, и мадам Таунсенд поила нас в гостиной яблочной настойкой «Округ Колумбия» до тех пор, пока мы не отогрелись.

Леггет с невольным восхищением говорил о полковнике Бэрре.

Мадам Таунсенд одарила нас загадочной улыбкой.

— Я весь вечер читала его дедушку. И вообще я часто читаю Джонатана Эдвардса. Люблю острые ощущения.

Мадам Таунсенд ищет в вере драматизма. Прежде чем мы смогли ее остановить, она вытащила том из стопки книг на полу около софы. Страницы были заложены бумажными полосками. Она сделала вид, будто открыла книгу наугад, и начала читать: «Дети кажутся нам существами невинными, но, если не пребывают во Христе, и они в глазах божьих всего лишь змееныши, молодые змееныши».

— Молодые змееныши, — повторила она с чувством.

Известно ее отвращение к детям. Однажды, когда на улице какой-то ребенок ухватил ее за юбку, она вырвалась и завопила: «Нечисть!» Можно было подумать, что она имела в виду свою юбку или свою душу. Но тем, кто ее хорошо знает, ясно, что она имела в виду ребенка.

«Станут ли дети… которые жили и умерли, не зная мучений до самых врат адовых, благодарить родителей за то, что те не предупредили их о том, что им угрожает?»

— Какая гадость, — сказал Леггет. — Если так воспитывать ребенка, он предаст и бога и людей.

— Ну, полковника не назовешь предателем бога и людей, — встал я на защиту Бэрра.

Но мадам Таунсенд не покончила еще с Джонатаном Эдвардсом. Она открыла толстенный том, сдула пыль со страницы, вызвав припадок кашля у Леггета, и стала неумолимо читать: «Да будет ведомо, что, ежели жизни наши не путешествие в рай, они путешествие в ад». Она долгим взглядом посмотрела на Леггета.

— Это не просто пыль, — сказала она театральным шепотом, — но прах от праха. — Он перестал кашлять. — «Есть два великих пристанища для всех, кто покидает этот мир: одно — рай, куда немногие, очень немногие попадают». Ах, мистер Леггет, обратите внимание на этих немногих.

— Я лучше обращу внимание на Черную Бесс.

— У нее сейчас месячные. Но у нас есть кое-кто получше: молоденькая, из Огайо. — Тон у нее стал деловитый. Потом она снова обратилась к книге: — «А другое — ад, где собирается большинство… большинство… большинство человечества. И лишь в одно из этих мест попадем мы в конце путешествия, это нам предначертано». — Она замолкла, книга мягко захлопнулась, в свете лампы взметнулся хоровод пылинок.

— Мне говорили, мистер Леггет, да и вас, мистер Скайлер, это касается (значит, и меня заодно туда же, в ад), что Джон Рэндольф из Роанока, а он лежал на смертном одре в цилиндре, вдруг сел и стал повторять: «О муки совести, муки совести!»

— Рэндольф был псих и евнух. А я ни то, ни другое, милейшая мадам Таунсенд.

Леггет горячился. Мне было не по себе. Мадам Таунсенд раздвинула высохшие губы в улыбке, обнажив желтые клыки, и позвонила прислуге.

— Джентльмены, мы вас порадуем кое-чем новеньким.

Но тут она вспомнила.

— А для вас, мистер Скайлер, у нас припасена «старая» новинка. Так наслаждайтесь же… в этом мире.

И когда появилась прислуга, чтобы проводить нас в преддверие ада, мадам Таунсенд снова раскрыла «Свободу воли» Джонатана Эдвардса (он-то, конечно, в нее не верил).

Элен очаровательна, но зиму она ненавидит. Ждет не дождется весны, хочет уйти от мадам Таунсенд. Я обещаю помочь ей найти работу, и не лгу, ибо — уже потом — я говорю, что наведу справки у друзей, у которых есть знакомые портные. Она сказала, что хочет посмотреть Вокс-холл-гарденс. Я обещаю повести ее туда, как только будет хорошая погода.

Почему никто из моих знакомых девушек, ну, не привлекает меня столь сильно, как она? Хотя я и знаю, что она точно так же привлекает (нет, не может быть, не точно так же) всех, кто согласен за это платить.

Но если рая нет, значит, нет и ада?

Мы с Леггетом покинули Томас-стрит в хорошем расположении духа. Он немного проводил меня. Яблочная настойка и девушки согрели нас, да и северный ветер утих.

— Вот не думал, что полковник так хорошо сохранился.

— Он — замечательный!

— Ты его любишь.

Это прозвучало почти упреком.

— Как тебе сказать? Наверное, люблю. Он ко мне внимателен. А кто сейчас внимателен к кому-нибудь, особенно к молодым людям?

— Тебе удалось что-нибудь обнаружить?

Признаюсь ему, что улов небогат. Про записки о Революции я умолчал.

— А как насчет мистера Ирвинга?

— Он не очень-то разговорчив, осторожничает. Особенно когда речь заходит о Ван Бюрене.

— Хитрый старый кот. Терпеть не могу его мещанские истории.

Нет, это уж слишком!

— Он лучший из наших писателей…

— Быть может, однако не бог весть что. Знаешь, мы только что договорились с Купером, он будет писать для «Ивнинг пост» под псевдонимом.

Месяц назад Джеймс Фенимор Купер возвратился в Нью-Йорк после многих лет, проведенных за границей. Его прибытие осталось почти незамеченным, Ирвинг в отличие от него взял город приступом. Но Ирвинг деликатен, а Купер рад ткнуть своих земляков носом в их недостатки. Чересчур уж он хлесткий для наших ура-патриотов.

— Ты знаешь, — сказал Леггет, — я тщательнейшим образом изучил строение головы полковника Бэрра и теперь совершенно уверен, что он отец Ван Бюрена.

Леггет помешался на новой науке — френологии. Если ей верить, то все черты характера можно определить по шишкам на голове. Он даже предложил мне написать о френологии для «Ивнинг пост». Но сейчас последнее слово за мной.

— Мне интересней изучать, что происходит внутри головы полковника. Это единственный способ узнать, кто он такой и кем он приходится Ван Бюрену.

— Ага, ты перенял стиль полковника. — Он попал в точку. — Надеюсь, и у тебя рука не дрогнет.

Леггет галопом понесся по улице, фальшивая борода выпала у него из кармана на заиндевевшие булыжники, где и осталась лежать, словно дохлая кошка.

ГЛАВА ВТОРАЯ

На дворе апрель. У меня все не было времени — нет, время-то было, но не было охоты — продолжать эту летопись.

Полковник живет то в Джерси-Сити, то в конторе. Насколько я могу судить, от мадам не было никаких вестей. Нелсон Чейз перешел в другую адвокатскую контору. Не знаю в какую. Говорят, он работает у Александра Гамильтона-младшего. «Чисто сработано», — сказал бы полковник.

У полковника превосходное настроение. Он взялся за несколько новых дел. Но стал рассеян. Недавно клиентка заплатила ему 50 долларов, он положил деньги в словарь. Уходя из конторы, он стал шарить у себя по карманам.

— Чарли, у меня нет денег. Ни цента. И банк закрыт. У тебя не найдется десяти долларов?

— Нет, сэр. Но у вас пятьдесят долларов в словаре.

Он вздрогнул, открыл словарь и вынул деньги, которые недавно туда положил.

— Ты мой благодетель. Прямо как с неба свалились.

За непринужденностью я разглядел растерянность: когда его блистательный ум бездействует, Бэрр — ничто. Но память полковника на прошлое остра, как всегда. Вскоре после Нового года (1834 год, по предсказанию цыганки, будет лучшим годом моей жизни; правда, она говорила то же и накануне 1833 года) полковник спросил, что я думаю о его записках о Революции.

— Что это такое — «Ослиная история»?

Бэрр тупо уставился на меня.

— «Ослиная история»? А-а. — Он засмеялся. — Я рассказываю ее только детям, а ты уже вышел из детского возраста. Это очень длинная история об осле, на котором я ехал от Вест-Пойнта до Ньюберга. Мне нужно было на юг. Осел хотел на север. Мы сошлись на западном направлении, пройдя через штольню. Если бы ты был моложе, я бы пустился в подробности и звукоподражание.

Потом он сказал, что собирается подиктовать мне свои воспоминания.

— Пока они еще живы в моей памяти.

Что ж, я готов, я жажду; но он никак не начнет, тянет.

Леггет пригласил меня на ленч в гостиницу «Вашингтон-холл». За нашим столом были Вашингтон Ирвинг, конгрессмен-литератор Гулиан К. Ферпланк (в данный момент кандидат в мэры от антитамманской группировки) и Фицгрин Халлек. Мистер Купер и мистер Брайант тоже хотели прийти, но не смогли.

— Купер не переносит Ирвинга, — шепнул мне на ухо Леггет, когда мы рассаживались, — а Ирвинг не переносит всех, но он великолепный актер.

— Я так хотел встретиться с моим старым другом Купером. — Ирвинг был сама искренность. — Он не только великий — он хороший человек.

Официант, подавая мясо, задел плечо Ирвинга, подливка капнула на рукав.

— Это вам не «Холланд-хаус», — сказал Халлек, имея в виду, наверное, какой-то роскошный английский ресторан.

— Еда отличная. — Ирвинг мрачно стирал подливку.

Ферпланк заговорил о нападках на Ирвинга в «Норт америкэн ревью». Ирвинг сделал вид, что не читал статьи.

— Они утверждают, что вы черните Америку и хвалите все английское. Надо же! И это вы, вы, которому Америка обязана всей своей литературой. Правда, чуточку за счет бедных голландцев, нас грешных…

Ферпланк — человек прямой и язвительный.

— Мне кларета. — Ирвингу наконец удалось привлечь внимание официанта, но он тотчас отпрянул, когда официант плеснул вино в пыльный бокал.

Ферпланк, наслаждаясь подробностями, рассказывал об ужасных нападках на Ирвинга. Но наш литературный лев лишь кивал головой и бормотал для истории:

— Я всегда представлял мою страну за границей. Но теперь я дома… я вижу перемены… успехи… и счастлив представлять их.

Сначала из его фраз стали выпадать глаголы, потом и существительные тоже. Наконец, он смолк окончательно, только потягивал вино, ловко отрезал индейку, и вид у него стал осоловелый.

Леггет задавал вопросы Ферпланку в связи с выборами на следующей неделе. Из-за того что Ферпланк выступал против Джексона, который хочет заменить Банк Соединенных Штатов местными банками, его выкинули из Таммани-холла, но подхватили виги (новое название для всех тех, кто не принадлежит к джексоновским демократам). Ферпланк думает, что его выберут мэром, хотя ему и в конгрессе неплохо.

Леггет обращается к Ирвингу почтительно, хотя и с некоторым вызовом:

— «Ивнинг пост» скоро начнет печатать мистера Купера. Когда же вы будете писать для нас?

Ирвинг заморгал. Прочистил горло.

— Поэзия мистера Брайанта, как мне кажется, уникальна. Выше поэзии Вордсворта. В ней нет вульгарности Байрона и туманности Кольриджа.

Наверное, все знаменитости такие. Они настолько привыкли к затверженным вопросам и ответам, что иногда, не слушая, отвечают невпопад.

Но Леггет не отставал.

— Мы подозреваем вас в демократизме, мистер Ирвинг.

Ирвинг ответил кривой улыбкой. В глубине души он стопроцентный тори. Это видно по его манерам, по любви к прошлому, к изысканному и традиционному, не говоря уж о его окружении: он дружит со всеми богатыми купцами в городе. Но демократия — веяние времени, если верить Леггету. Я-то лично думаю, что Ирвинг ненавидит то, что происходит, однако далее следует:

— Зиму я провел в Вашингтоне. Не выходил из Капитолия. Слышал все дебаты — удачные и неудачные. Какие у нас великие ораторы! Клей, Уэбстер, Кэлхун.

— Все тори, — не сдавался Леггет.

— Все блестящие мужи. Но, — Ирвинг огляделся по сторонам, не слышно ли его в зале (хотя что можно услышать в этом звоне посуды, криках официантов, пререканиях поваров на кухне?), — но заблуждающиеся, как мне думается.

Ирвинг с предельной осторожностью высказался против нуллификаторов.

— Южане, знаете ли, как понаблюдаешь за ними в конгрессе или побеседуешь с глазу на глаз, оказывается — как бы это сказать? — не лишены справедливости. — Ирвинг просто не способен обидеть кого-то из присутствующих. — И в то же время, — опередил он Леггета, — мне ясно, что, если они настоят на своем, наш общий союз развалится.

— А это плохо или хорошо?

Хотя Халлек и славится умом, сегодня он не в ударе. Исподтишка поглядывает на меня. Очевидно, не может взять в толк, как я сюда попал.

— Пожалуй, плохо. — Ирвинг говорит это сухо. — Но Югу, может быть, будет лучше без нас.

Леггет попытался выведать что-нибудь о Ван Бюрене, но Ирвинг сделал вид, что ничего не знает о планах вице-президента.

Фицгрин Халлек тихонько спросил меня, чем я занимаюсь.

— Работаю в адвокатской конторе.

— Все в адвокатских конторах. Но вы-то чем занимаетесь? Литературой или политикой?

— Политику я ненавижу! (А, была не была!)

— Это хорошо. — Халлек улыбнулся. — Я тоже. К тому же к народу я отношусь враждебно. Я считаю, что государственный корабль подобен обычному кораблю: если капитан хочет, чтобы плавание прошло благополучно, пусть не советуется с командой. Вот почему я за короля, любого короля, и чем деспотичнее, тем лучше. Я склоняюсь к римской церкви, потому что так спокойнее: священники целиком отвечают за ваше спасение — только за это им и платят.

Он продолжал в том же духе. Я нахожу Халлека занятным, и, хотя он вроде бы шутит, мне кажется, он вполне серьезен.

Когда мы вставали из-за стола, Халлек что-то сказал Ирвингу, и тот повернулся, посмотрел на меня и утвердительно кивнул. У двери ресторана я посторонился, чтобы пропустить знаменитостей. Но Ирвинг взял меня под руку и провел в фойе.

— Вы произвели сильное впечатление на бедного Халлека.

— Да? — пробормотал я, не понимая, почему Халлек «бедный».

— Вы так похожи на Джозефа Родмана Дрейка. Он был самым близким другом Халлека, жил с ним, работал. А потом вдруг умер. Это было почти пятнадцать лет назад, и Халлек до сих пор не может забыть его. Они были словно Дамон и Пифий, Ионафан и Давид…

Мы вышли на улицу. Халлек тряхнул мою руку и поспешил прочь.

Пока Ферпланк и Леггет говорили о политике, Ирвинг повернулся ко мне:

— Я не забыл вашего интереса к полковнику Бэрру. Хотите взглянуть на Ричмонд-хилл?

Я сказал, что очень хочу. Полковник Бэрр в Олбани, а мистер Крафт привык во второй половине дня обходиться без меня.

Я сел в открытую карету Ирвинга. Леггет и прочие нам помахали, а Леггет по-школярски подмигнул мне, будто меня вызвали к доске. Смущенный всеобщим вниманием, я сел на заднее сиденье. Великий человек кивнул джентльменам, приподнял шляпу, прощаясь с дамами, и карета затряслась по Уолл-стрит.

— Не был в Ричмонд-хилле двадцать лет. Но думаю… Кучер, стой! Стой! — Ирвинг, оказывается, умеет кричать. Кучер осадил лошадей вовремя: из остановившейся впереди кареты величественно ступил на тротуар мистер Астор в горностаях, поспевший из Европы как раз к похоронам жены. Он и сам-то чуть жив, но дела, кажется, у него идут неплохо. Ирвинг с удивительной легкостью спрыгнул на землю; я подумал было, не последовать ли мне его примеру, но остался в карете.

Они стояли в дверях Коммерческого банка, лицом друг к другу, а под ногами у них суетилось поросячье семейство. Мистер Астор слывет любителем литературы и меценатом. Леггет говорит, что он хочет купить наш город под благовидным предлогом. Для этого он нанял Фицгрина Халлека секретарем и компаньоном, и тот поселился в его доме. Работа Халлека — следить за тем, чтобы о мистере Асторе уважительно писали в газетах.

Попрощавшись с Астором, Ирвинг пошел к карете, медленно, как и подобает великому и грузному человеку.

— Мне нужен совет по финансовым вопросам. — Он откинулся на сиденье и вздохнул. — Я питаю слабость к денежным операциям. Результаты всегда убийственные. Бедный, верней, богатый мистер Астор пытается мне помочь. Вы знаете, он стал хозяином Ричмонд-хилла после того, как полковник Бэрр его потерял. Дело в том, что с разделения поместья на участки и началось процветание Астора в Нью-Йорке. Как, кажется, просто, а? Взял и нажил состояние.

Ирвинг много говорил о домах, о собственности и деньгах. Я слушал внимательно. Мне не верилось, что я единственный собеседник знаменитого человека, которого узнавали, с которым здоровались люди в городском парке, высыпавшие погреться на робком апрельском солнышке.

И хотя меня несколько разочаровал практический склад его ума, Ирвинг возмещал это рассказами о днях нынешних и минувших.

— Вот здесь мы, бывало, на уток охотились. Вон за теми домами и сейчас еще тянутся Лиспенардские луга. А за ними был Ричмонд-хилл.

Когда мы поравнялись с проемом между домами, Ирвинг вдруг заволновался.

— Вон он! Видите колодец?

Я не видел ничего, кроме пустого поля. Но Ирвинг силой воображения способен создавать ландшафты.

Манхэттенский колодец! Ранней весной тысяча восьмисотого года некую Эльму Сэндс нашли мертвой на дне этого колодца. — Щеки его порозовели. Маленькие глазки сверкали. — Молодого Леви Викса обвинили в убийстве. Он заявил, что в убийстве невиновен, а виноват лишь в том, что пользовался добротой Эльмы Сэндс. Город волновался. Два самых блестящих адвоката того времени защищали Викса — Аарон Бэрр и Александр Гамильтон. Я был в зале суда во время выступления полковника Бэрра. Когда он закончил, присяжные и судьи — да и сам дьявол тоже — поверили, что Эльма Сэндс — безнравственная женщина, а Леви Викс чуть ли не юный Галахад.

— Ну, а как на самом-то деле? — Я знаю, как хороший адвокат может влиять на присяжных. Полуденное солнце превращается в полуночную луну, если полковник Бэрр решил, что такое превращение совершится в интересах клиента.

— Кто же знает? Викса освободили. Затем… — Ирвинг повернулся ко мне, и я заметил маленькие прожилки у него на носу. Он даже губы облизал, смакуя воспоминания. — Когда судья, Бэрр и Гамильтон разговаривали друг с другом у здания суда, к ним подошла родственница Эльмы Сэндс и сказала: «Будьте вы все трое прокляты за то, что сделали с памятью Эльмы Сэндс». Вскоре судья исчез из отеля, и больше его никогда не видели. Потом Бэрр убил Гамильтона, а сам вот живет и живет, — голос, чистый и мягкий, отчетливо выделял каждый слог, — под страшным знаком Каина. — Ненаписанный рассказ Вашингтона Ирвинга глубоко тронул меня. Надо спросить полковника, что это за история.

Город все больше и больше наступает на Лиспенардские луга и на земли Ричмонд-хилла (который теперь обрамляют улицы Вэрик и Шарлтон). Но здание осталось, хотя и слегка изменилось с тех пор, как я ребенком был в Гриниче и тут играл.

Недавно срыли холм, на котором стояло здание. Оно теперь на одном уровне с улицами и уже не возвышается лад Гудзоном. Просто большая старая постройка с флигелями. Вывеска над парадной дверью гласит: «Ричмонд-хилл тиэтр». На вывеске поменьше анонс: «„Виргиний, или Освободитель Рима“ с участием Ингерсола».

Ирвинг оглядел новые дома слева и справа. Грустна покачал головой.

— Я впервые переступил порог этого дома, когда полковник Бэрр был вице-президентом. Меня привел сюда мой брат Питер. Треть столетия назад.

Полузакрыв глаза, Ирвинг смотрел на фасад (никаких признаков жизни ни внутри, ни снаружи), словно силой воображения хотел вернуть молодого Бэрра и «маленькую шайку». Так, наверное, Ирвинг смотрел, когда его гений вызывал из Альгамбры дух Боабдиля. Мне нравится, как он пишет, что бы ни говорил Леггет. Как не ценить магию в наш скудный век?

Ирвинг подошел к парадной двери, постучал. Никакого ответа. Он открыл дверь, и мы вошли. Часть бывшего вестибюля была отгорожена и теперь служила фойе. Стены расцвечены афишами на дешевой бумаге.

Ирвинг открыл следующую дверь, и мы очутились в центре запущенного здания. Главную залу превратили в партер, в дальнем конце устроили сцену; на сцене намалевана декорация замка. На бывшей площадке второго этажа полукругом построили ложи.

— Это была Голубая комната, — Ирвинг указал в партер. — Знаете, впервые я увидел жалюзи у полковника Бэрра.

Он осторожно двигался между рядами скамей туда, где была когда-то Голубая комната.

— О! — Ликование. Он обнаружил под побелкой очертания замурованного камина. — Вот здесь он стоял, когда мы с братом пришли после ужина.

Ирвинг вдруг превратился в робкого юнца, несмело шагнул к побеленной стене. Я даже представил себе Аарона Бэрра у камина, подтянутого, темноволосого, элегантного (с сигарой в руке? Нет-нет, в присутствии дам — невозможно).

— Вот там, у ломберного столика, сидел Вандерлин, молодой художник, очень красивый, очень талантливый. Бэрр познакомился с ним, когда тот мальчишкой голодал в Кингстоне. Увидел одну его картину, объяснил, что для успеха в Нью-Йорке ему нужна только чистая рубашка. Однажды в этой самой комнате, — Ирвинг дал волю фантазии, но я слушал как завороженный, трудно представить себе старого Вандерлина молодым и голодающим, — слуга подал полковнику пакет. Он его открыл. Там была грубая, но чистая рубашка. Юноша прибыл. Бэрр заплатил за его обучение, отправил в Париж. — По настоянию полковника Бэрра Вандерлин написал миниатюру моей матери, она до сих пор у меня.

Ирвинг помолчал, взглянул на грязный пол.

— Помню красный турецкий ковер. Мебели было немного. Полковнику пришлось продать все имущество незадолго до отъезда в Вашингтон. Он всегда сидел в долгах.

Ирвинг взмахнул рукой.

— Подумать только, какие здесь бывали замечательные люди.

Я послушно посмотрел на сцену, на ложи, на ряды скамей.

— Во время Революции — Вашингтон. Адамс здесь жил, когда был вице-президентом. А гости! Талейран, Жером Бонапарт, король Луи-Филипп. — Ирвинг произносил знаменитые имена, словно ведьма, творящая заклинания, и мне казалось, что вот-вот на сцене появится сам генерал Вашингтон и запоет «Янки дудль».

— Я даже ущипнул себя тогда, в первый вечер, мне не верилось, что это не сон, что я тут, — Ирвинг передвинулся в нишу слева от камина. Там стояли стремянка и ведро с затвердевшими белилами. — Она сидела вот там. На изящной кушетке, вся в бархате.

Ирвинг на цыпочках приблизился к стремянке. Нежно улыбнулся ведру с белилами.

— Теодосия, — прошептал он, — вы все еще здесь?

Но Теодосия давным-давно нашла могилу на дне морском, и, кроме нас, в руинах Ричмонд-хилла никого не было, не считая пьяного швейцара, который вдруг появился из боковой двери.

— Что вы тут делаете?

— Простите, — начал Ирвинг. — Дверь была открыта. Я бывал здесь, когда это был частный дом.

— Не видишь, что ли? Тут театр. Читать не умеешь? Если хочешь войти, купи билет, как все.

Он надвигался на нас. И хотя Ирвинг всячески старался задобрить швейцара, тот и слушать не хотел про Аарона Бэрра и Вашингтона Ирвинга, он твердо знал, что перед ним воры. И он нас выпроводил.

Ирвинг ни на минуту не замолкал всю дорогу до самого города. Вероятно, Теодосия была несравненна. Образованная, умная, красивая, она играла роль хозяйки за столом отца, когда ей было всего четырнадцать лет. (Я бы, наверное, от такой девушки просто бегал.) И все попадали: под ее обаяние.

Когда Теодосии исполнилось не то десять, не то одиннадцать лет, у нее умерла мать и она осталась единственным близким отцу человеком.

— Он больше никогда никого не любил. — Ирвинг вторил мадам. Весь Нью-Йорк, кажется, такого мнения: о, какая романтика!

— Полковник пришел в отчаяние, когда она вышла замуж за мистера Олстона и тот увез ее в Южную Каролину, в такую даль. Мне кажется, они последний раз виделись в Ричмонде, в штате Виргиния, во время суда по обвинению его в государственной измене. Признаюсь, он был великолепен! Герой дня. Теодосия была рядом с ним словно… словно царственная супруга! А как мы все, молодые, ему поклонялись!

И так далее, в том же духе. И снова он пообещал найти свои записки о процессе.

Лишь упомянув имя Леггета, я сумел вернуть Ирвинга от блестящего прошлого к скучному, но важному для меня настоящему.

— Мистер Леггет — резкий молодой человек. Но образованный. Очень образованный. Конечно, его политические взгляды, так сказать… — Ирвинг сделал движение кистью, словно обмахивался веером.

— Я думаю, Леггет будет противником мистера Ван Бюрена.

— Два года в политике — большой срок. — Мечтательные волшебные интонации уступили место более трезвым, хотя не менее пленительным ноткам. Теперь понятно, почему не только Ван Бюрен, но и генерал Джексон восхищается Ирвингом. — Я убежден, что в конце концов «Ивнинг пост» выполнит свой долг, не так ли?

Я в этом не был убежден и заговорил о политических разногласиях. Ирвинг сделал вид, будто ничего в таких делах не понимает, и отделался замечанием, что демократы вряд ли кого-нибудь подыщут за два года.

— Полковник Бэрр очень хорошо отзывается о мистере Ван Бюрене.

— Вот как? — Ирвинг посмотрел на меня, и взгляд его, казалось, проникал не только через мою одежду, но забирался под кожу. На губах его застыло подобие улыбки.

— О да, — сказал я. — Он считает его чуть ли не своим сыном.

Дело сделано.

Ирвинг продолжал улыбаться, но он уже пересчитал мои ребра в лучах первоапрельского солнца.

— Я этой версии… не верю. — К моему облегчению, Ирвинг отвел глаза. — Мать мистера Ван Бюрена была наипорядочнейшая из женщин, да и намного старше полковника Бэрра…

— А он женился на женщине на десять лет старше. — Нападение — лучший способ защиты.

Ирвинга покоробило. Я был доволен. Наконец-то я поколебал его невозмутимую добропорядочность.

— Я знал ее, мистер Скайлер, и знаю, что она была неспособна на такое.

— И все же полковник взял мистера Ван Бюрена на службу, помогал ему, продвигал…

— Полковник Бэрр, вы знаете это лучше меня, — врожденный педагог. Он любит молодых. Любит учить их. Ведь не зря он сын и внук ректоров Принстонского колледжа.

Я вдруг испугался, что Ирвинг снова плюхнется в трясину прошлого, как огромное речное чудовище, и наговорит мне о Принстонском колледже с три короба.

Но к счастью, он почуял опасность и был лаконичен.

— Помочь карьере блестящего молодого человека — совершенно в духе полковника Бэрра.

— Когда полковник вернулся из Франции, мистер Ван Бюрен пригласил его остановиться у него в Олбани.

— Мистер Ван Бюрен добрый и щедрый человек, даже, говорят, чересчур.

— И полковник Бэрр помог ему в ассамблее. Не помню, что именно сделал полковник для молодого члена ассамблеи, но что-то важное.

Ирвинг встревожился.

— Полковник — старый человек, склонный, наверное, к преувеличениям.

— Нет. Он всегда точен. Он все еще прекрасный юрист. Он не закрывает глаза на факты. — Я не удержался и подпустил шпильку мастеру фантазии.

Ирвинг отпарировал мой выпад.

— При случае полковник Бэрр так же вольно обращался с истиной, как любой другой политик или авантюрист.

— Но раз он с восхищением говорит о мистере Ван Бюрене…

— Мой милый мальчик, кое-кто готов уничтожить мистера Ван Бюрена любым оружием. Почему бы не с помощью любви? Поцелуй в Гефсиманском саду. Долгие годы враги вице-президента распространяли слух, будто он родной сын полковника Бэрра и его побочный политический отпрыск. И то и другое — ложь.

Наконец-то я его расшевелил!

— Если так, зачем мистеру Ван Бюрену понадобилось встречаться с полковником прошлым летом?

— Ну, вот мы и приехали. Рид-стрит.

Карета остановилась. Ирвинг показал на водонапорную башню в дальнем конце улицы:

— Памятник полковнику Бэрру. Знаете, он основал Манхэттенскую водопроводную компанию для того, чтобы под шумок открыть банк.

— Но вода-то до сих пор идет.

Ирвинг рассмеялся.

— Да, а у банкиров есть Манхэттенский банк. Спасибо, я сегодня славно развлекся. Всегда приятно встретить молодого человека, который интересуется прошлым.

Я долго благодарил его за доброту. Он похлопал меня по колену.

— Ваше расследование может вас бог весть куда завести. Будьте осторожны. Вас подстерегают западни.

Пальцы Ирвинга так же жестко щипнули меня, как при нашей первой встрече. Он вперил в меня ясный, твердый взгляд.

— Надеюсь, никто не попытается опорочить былую случайную дружбу между полковником и вице-президентом. Ибо мистер Ван Бюрен, конечно, станет нашим следующим президентом и запомнит недругов так же хорошо, как помнит друзей.

Предупреждение-угроза оказалась больней, чем щипок.

Когда я вылезал из кареты, Вашингтон Ирвинг снова был само воплощенье застенчивой скромности.

— Счастлив был с вами познакомиться, мы еще куда-нибудь прокатимся… Милый голландец!

В этот вечер, ложась спать, я увидел у себя на ляжке темный синяк. Теперь-то у меня нет сомнений, что Ван Бюрен — незаконнорожденный, и, таким образом, выборы теперь зависят от Аарона Бэрра.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Вот уже три дня на улицах беспорядки. Конечно же, мы переживаем что-то вроде революции. Никогда еще не было таких ожесточенных выборов.

Сегодня утром (третий и последний день выборов) полковник Бэрр дал мне кое-какой материал для Мэттью Дэвиса.

— Ничего серьезного, — он похлопал по папке в моих руках, — просто хитрость, хочу узнать, что происходит.

Полковник Бэрр поправил на шее шарф (в конторе жарко, погода стоит теплая). Он всегда возбужден во время выборов.

— В мое время все происходило просто. Всего тысяча избирателей участвовала в выборах.

— Не очень-то демократично, а?

— Не очень. Дело в том, что штат Нью-Йорк был частной собственностью трех семей. — Он процитировал: «У Клинтонов — власть, у Ливингстонов — количество, у Скайлеров — Гамильтон». А теперь любой мужчина, едва ему исполнится двадцать один год, может голосовать. Удивительно. — Бэрр задумчиво поглядел на золу в камине. — Никто, даже Джефферсон, не мечтал о такой демократии. Думаю, ничего хорошего из нее не выйдет. Но раньше было еще хуже, хотя, видит бог, все, что ни делается, — к лучшему…

С Дуэйн-стрит неслись крики.

— Вперед! На разведку! Надо видеть этих санкюлотов! Скажите Мэтту Дэвису, что душой я, как всегда, с ним. Но и только. Джексон — лучший из наших президентов… вот и все.

На Дуэйн-стрит я впервые увидел баталию и подумал: так ли было у Монмусского суда?

Все утро процессия вигов таскала по городу модель фрегата с надписью «Конституция», и вот наконец они опустили ее перед масонской ложей. А потом они вошли внутрь посовещаться. Около полудня банда пьяных ирландцев атаковала фрегат, но была рассеяна вигами.

Когда я прибыл на место происшествия, там толпилось несколько сотен злющих вигов (странная смесь работяг и богатых торговцев): подбитые глаза, проломленные головы; фрегат тем временем медленно плыл через улицу в безопасную гавань — во двор нью-йоркской городской больницы.

Я увидел мистера Дэвиса у входа в зал. С ним был крепкий мужчина с гневным лицом.

— Чарли Скайлер! Мой коллега-историк. — Одно стекло в очках мистера Дэвиса было разбито, и он выглядел из-за этого несколько странно, зато казался веселым.

— Дэвис, я настаиваю, вызовите мэра, — нервничал солидный мужчина. — Надо защищаться.

— Подумаешь, кучка подгулявших ребят! Зачем еще мэра вызывать!

Мистер Дэвис повернулся ко мне:

— Голосование идет как надо, Чарли! Мы получили большинство и, главное, обязательно изберем Ферпланка.

К нашим ногам угодил откуда-то брошенный булыжник. Солидный мужчина вскрикнул.

Мистер Дэвис и бровью не повел.

— Если сегодня мы изберем Ферпланка мэром, через два года мы изберем Генри Клея президентом.

На этой пророческой ноте демократия нас поглотила.

Размахивая дубинками, швыряя булыжники, несколько тысяч пьяных дикарей из Шестого округа заполнили Дуэйн-стрит.

Булыжник попал мне в плечо, меня отбросило к стене. Какой-то негодяй молотил солидного мужчину до тех пор, пока мистер Дэвис не поднял трость и со смачным хрустом не перебил негодяю нос. Затем Дэвис радостно нацелил трость в пах молодому парню с тяжелой дубиной. Парень согнулся пополам, сблевал пивом и остался с нами лишь во плоти, но не душою. Мистер Дэвис был явно в своей стихии. Чего не скажу о себе.

Увертываясь от ударов, я кое-как выбрался из гущи драки в тот момент, когда его честь мэр Гидеон Ли явился с парой вооруженных сторожей.

Мэр сурово возвышался во главе своего отряда.

— Прекратить! — крикнул он. Воцарилась тишина, и захватчики из Шестого округа обернулись, чтобы посмотреть, какое там еще им предстоит развлечение. — Я ваш мэр. Расходитесь по домам. Без шума. Это приказ.

Снайперски нацеленный булыжник снял цилиндр с головы мэра. Взяв палки наперевес, городские сторожа двинулись на толпу, а толпа пошла в контратаку.

Я со всех ног побежал во двор больницы и там увидел мистера Дэвиса и солидного джентльмена.

— Отчаянные ребята, наши друзья из Таммани.

Мистер Дэвис наслаждался беспорядками.

— Это, — он показал на бушующую вокруг битву, — начало конца мистера Ван Бюрена и рождение Генри Клея. Мой мальчик, мы действительно создали новую партию.

Мистера Дэвиса не поймешь. То он был лидером в Таммани, то поддерживал Джексона, то был союзником Ван Бюрена, и вот он порвал с ними со всеми из-за Банка (ему нравится Банк, им не нравится, ну и что дальше?). Теперь мистер Дэвис помог сколотить новую партию вигов, состоящую из богатейших и беднейших людей города. Две разные группы, и у них ничего общего, кроме поддержки Банка Соединенных Штатов, мистера Бидла и горячей симпатии к Генри Клею. Но бедным-то какое дело до Банка? А богатым — до Генри Клея? Ничего не поймешь!

Мы почтительно посторонились, пропуская двоих сторожей; они вносили в госпиталь потерявшего сознание мэра, продавленный цилиндр гордо покоился на его большом животе.

— Пойдем поищем, где поспокойнее.

Мистер Дэвис, бодрый, несмотря на урон, понесенный вигами, повел нас в неуютный «Бродвей-хаус». Его вместительный бар — неофициальная ставка партии вигов.

Мистер Дэвис развернул свой штаб в дальнем углу шумного прокуренного зала. Трезвых здесь почти не было; и голосуешь-то, чего греха таить, ради пьяного забвенья после голосования.

Темноволосый человек, трезвый как стеклышко, доложил мистеру Дэвису:

— Этих, из Четвертого округа, мы привели в чувство.

— Раненых нет?

— Убитых нет.

Когда он двинулся от нас, пальто на нем распахнулось и я увидел у него за поясом нож и дубинку, утыканную гвоздями.

Солидному человеку это не понравилось.

— Не следует им уподобляться.

— Защищаться-то надо.

Мистеру Дэвису подали чай, а нам пиво — мне и солидному человеку, который оказался пресловутым Мордекаем Ноем. Десять лет назад он стал первым — и единственным — евреем, удостоившимся поста нью-йоркского шерифа. Когда кто-то выразил недовольство тем, что еврей получил пост, который позволит ему вешать христиан, Ной якобы ответил: «Хороши христиане, если их надо вешать!»

Ной — существо удивительное. Он пишет мелодрамы для театра, редактирует газеты и является — или являлся — одним из лидеров Таммани: президент Мэдисон назначил его консулом в Тунис (во время стычек с пиратами), а президент Джексон — инспектором нью-йоркского порта, и только недавно он покинул этот пост, порвав с президентом из-за Банка. До последних выборов он был соредактором газеты «Курьер энд инквайерер», поддерживавшей Джексона до тех пор, пока не возникла «проблема Банка мистера Бидла». Тогда Ной и его газета развернулись на сто восемьдесят градусов и стали нападать на правительство. Во время выборов открылось, что Ной и второй редактор тайно получали деньги от мистера Бидла. Скандал был на руку властям и нанес урон мистеру Бидлу, развратителю прессы.

Сейчас Ной редактирует «Ивнинг стар», открыто поддерживая Банк и вигов. Отдав чуть не всю жизнь Таммани и рабочему люду, Ной переметнулся к богатею мистеру Бидлу и его ставленнику Генри Клею.

Леггет считает Ноя сумасшедшим: «Но яркая личность. Прирожденный актер. И конечно же, он король евреев — или думает, что король».

Леггет описал, как Ной, в короне и пурпуре, «завладел» островом Гранд на Ниагаре и провозгласил там город Арарат, убежище для всех евреев. Естественно, отцы города Буффало быстро положили этому конец.

Сегодня Ной, жалкий и издерганный, не очень-то похож на короля.

— Какая глупость! Закрыть предприятия и приказать рабочим голосовать за вигов.

— Не горюйте, Мордекай. Волна, которая выбросила на берег нас, смоет и нашего безбожника капитана. — Мистер Дэвис посмотрел на меня, словно хотел сгладить резкость. — Которому мы аплодируем. Что еще остается делать добрым демократам? Мы понимаем, что президент состарился на службе у народа и теперь — бедный старикан! — пляшет под дудку Ван Бюрена и других врагов народа. О, скоро наступят перемены!

Как ни стараюсь, никак не могу понять, почему людей вроде Дэвиса и Ноя волнует вопрос, кого выберут или не выберут в президенты или еще куда-то. Мне наплевать, кто будет правителем в Первом округе и президентом в Белом доме. Дело-то не в этом. Настоящего и активного сторонника Джексона в двадцать восьмом или тридцать втором привлекали денежки, или должность, или то и другое вместе. Сейчас половина деятелей из Таммани-холла — директора новых банков, которые возникли после того, как Джексон нанес удар Николасу Бидлу и Банку Соединенных Штатов. Кстати, никто — даже Леггет — еще не разъяснил, почему банк, находящийся под контролем федеральных властей, хуже, чем тысяча банков, которые никто не контролирует. И уж совершенно неясно, почему Банк считается «аристократическим», а банки — «демократическими». Ведь все вместе они будут обдирать бедных ничуть не хуже, чем их обдирал один из них.

— Не уверен. Совсем не уверен!

Рядом раздался взрыв. Окна в баре зазвенели.

— Прекрасно! Пусть Таммани сожжет город и тем прославится!

Мистер Дэвис ликовал. Я встревожился. И все кругом тоже. Стычки, мародерство и поджоги распространились по всему городу.

— Что же мне прислал полковник Бэрр? — Мистер Дэвис открыл портфель.

Наконец-то Ной обратил на меня внимание; спросил, действительно ли я посланец Аарона Бэрра.

— Не просто посланец, — ответил за меня мистер Дэвис, — но и летописец жизни человека, которого так обижают.

— Ей-богу, мне все больше нравится Бэрр. — Ной вдруг оживился. — Что вам известно о его делах на Западе?

И снова мистер Дэвис ответил за меня:

— По-моему, мы все знаем — полковник ни в чем не виноват.

— Да-да. Ну, а как насчет роли президента Джексона?

— Он в этом замешан не больше, чем…

— Не больше, чем… — я решил перейти в наступление в лучших традициях судопроизводства и одним ударом парализовал обвинителя, — Генри Клей.

Мистер Дэвис хмыкнул, то есть издал сухой шелестящий звук, словно потерли один о другой тома свода законов.

— А здорово он вас, Мордекай.

Ной был невозмутим.

— Клей просто защищал Бэрра в суде. Не более. А Джексон хотел ехать с ним в Мексику. Все об этом знают.

— Все, кроме двух его биографов. Нет, Мордекай, такая тактика нам ничего не даст. С Эндрю Джексоном нельзя так обращаться, его слишком любят. Кроме того, через два года, а то и раньше, он уже не будет президентом.

— Ну и что же, все равно я хочу рассказать народу о том, какой человек… Дэвис, вы только посмотрите…

Так Эдмунд Кин в роли Макбета смотрел на дух Банко. В бар вошел высокий улыбающийся человек. Подтянутый, аккуратный, но одет как мастеровой.

Мистер Дэвис потерял обычное самообладание.

— Давайте отвернемся, — сказал он явно с опозданием, так как высокий человек, щурясь в полумраке бара, уже шел к нашему столику. Дэвис мрачно представил меня Томасу Скидмору.

Пять лет назад Леггет дал мне почитать памфлет Скидмора «Права человека на собственность!». Но я его так и не прочитал. В те дни Скидмора считали антихристом, даже хуже — антисобственником! Механик-самоучка Скидмор выступал (блестяще, но безалаберно, если верить Леггету) за отмену тюремного наказания за неуплату долга, за отмену частной собственности на землю и за отмену прав наследования капитала. Он даже выступал за обложение налогом церквей и предлагал прочие меры, которые может породить лишь мозг сумасшедшего, задумавшего вызвать настоящую ненависть своих сограждан. Леггет в конце концов обрушился на него, назвав «апостолом системы общественного грабежа». И тем не менее Скидмор на целый сезон стал героем рабочего люда и грозой собственников.

— Мы овладеем городом. — Мистер Дэвис был вежлив, но холоден. Чего нельзя было сказать про Ноя. — Мы докажем, мистер Скидмор, что реформы возможны без уничтожения общества.

— Но в этом нет смысла. Никакого смысла. — Мягкий, грустный голос Скидмора противоречил резкости слов. — До тех пор пока каждому не обеспечат его долю, будет не общество, а тирания меньшинства.

— Именно так говорят представители Таммани в Шестом округе.

— Но, господа, они же только говорят, а мы делаем.

Мы, мистер Скидмор? — Ной был очень резок.

Но Скидмор этого не замечал.

— Такая основополагающая идея, как истинное равенство, мистер Ной, не может быть нераздельным достоянием единственного ума, пусть даже самого радикального.

Мило кивнув, Скидмор направился к соседнему столику, где забулдыги глушили пиво. Усевшись, он вдруг громко сказал:

— Мистер Дэвис, партия вигов провалится. Потому что у других больше, чем у вас.

Это что еще значит? — Ной повернулся к мистеру Дэвису: — Больше — чего?

Мистер Дэвис пожал плечами.

— Он отъявленный преступник!

Но я достаточно наслушался Леггета и тотчас нашелся:

— Он имеет в виду, что раз вы хотите, чтобы в мире была кучка богатых и множество бедных, то партия, в которой больше богатых, победит.

Впервые Ной удостоил мои слова вниманием, хоть и обращался к мистеру Дэвису, словно меня здесь и не было.

— Он прав, — сказал он.

— Чарли — умный парень.

— Тогда почему он работает у полковника Бэрра?

— И в самом деле, почему? — Мистер Дэвис кинул на меня взгляд, который означал: не верь ушам своим.

— Я восхищаюсь им как адвокатом.

Напрасно я приготовился к обороне.

— Чарли подбирается к золотой жиле. — Голос мистера Дэвиса звучал так торжественно, словно он только что дал взятку судье. — Он пишет истинную историю жизни полковника Бэрра, покуда я тут строчу официальные мемуары. Чарли положит меня на обе лопатки.

Так значит, мне предстоит конкуренция с Мэттью Л. Дэвисом? Что-то подозрительно.

— А вы уже договорились о публикации? — заинтересовался Ной.

— Да, — ответил за меня мистер Дэвис. — Чарли имеет дело с Уильямом Леггетом.

Мне стало не по себе. Откуда мистер Дэвис так быстро все узнает?

— Но я не пишу для «Ивнинг пост»…

— Леггет! — Ной стал нещадно костить Леггета. — Слава богу, Уэбб его отделал как следует! На улице! Тростью.

Я сказал, что было наоборот, Леггет избил Уэбба. Вдруг с улицы донесся цокот копыт, бряцанье оружия, крики: «Народное ополчение!»

— Будем надеяться, они доберутся до избирательных урн прежде, чем наши друзья из Таммани. — Мистер Дэвис впервые встревожился.

Однако, когда несколько мгновений спустя булыжник пробил окно прямо у него над головой, грохнул по столу, слегка качнул мою кружку и скатился на пол, он проявил большое самообладание. Мы с Ноем вскочили. А мистер Дэвис невозмутимо вычесывал осколки стекла из редких седых волос.

Красная рожа просунулась в разбитое окно и заорала: «Вот они, вот…»

Услышать, кто такие «они», нам не удалось, так как мистер Дэвис молниеносным движением взметнул трость и хрястнул по красной роже. «Вон отсюда, ублюдок!» — раздался звонкий голос бывшего великого вождя Таммани. Красная рожа исчезла.

Пивной зал ликовал. Мистер Дэвис принимал поклонение своих союзников с величественной, едва заметной улыбкой.

— Совсем как в прежние дни! — сказал он. — Когда Бэрр и Гамильтон сеяли раскол. Давненько у нас такого не бывало.

— Вы с ума сошли! Они сейчас спалят город! Они способны на все, лишь бы не проиграть выборы. — Ноя била дрожь.

— Ну что вы! — Мистер Дэвис собрал осколки оконного стекла в аккуратную кучку. Затем положил послание Бэрра в карман пальто, повернулся ко мне: — Полковник просит передать вам все записи, какие я только найду.

— Мне ничего не надо; неужели вы думаете, я собираюсь…

Чарли, Чарли! Читайте себе на здоровье, я пошлю вам все, что у меня есть.

Мистер Дэвис поднялся.

— И поторопитесь с публикацией.

Я поблагодарил мистера Дэвиса. Он такой любезный. Но ведь он сам уже несколько лет не может опубликовать собственную книгу и, возможно, рассчитывает, что мои усилия возбудят интерес публики к этой старой истории. Мои усилия? О чем это я?

Я уже убедил себя, будто действительно составляю жизнеописание полковника, а сам почти ничего не знаю. Но Леггет уверяет, что, если я докопаюсь до правды, это изменит историю. Хотя иногда я думаю: не все ли равно, кто будет президентом? Клей или Ван Бюрен? И мне-то какое до всего этого дело? Я же терпеть не могу политику и политиков. Моя тайная мечта — поселиться в Испании или Италии и писать рассказы, как Вашингтон Ирвинг. Этим трудом я рассчитываю заработать денег на путешествие. Надеюсь только, что полковника уже не будет в живых, когда выйдет моя книга. Нехорошо на такое надеяться. Но опубликовать книгу мне надо в течение полутора лет, не позже. До президентских выборов. Да, сложную я себе задал задачу.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Ферпланк не прошел в мэры, недобрал 179 голосов примерно из 35 000. Таммани-холл победил, но дорогой ценой, ибо виги заполучили совет общин города. Мистер Дэвис небось радуется. Полковник Бэрр тоже радуется. Нет, скорее развлекается.

— Это новые люди, Чарли. В один прекрасный день они захватят все.

— Мистер Дэвис считает, что Клей будет президентом.

— Бедный Мэтт! В больших делах ему не хватает мудрости, но он силен в мелочах. Ван Бюрена выдвинут, и он побьет Клея, побьет любого республиканца, нет-нет, вига. Пора привыкнуть называть их так. Все вверх тормашками! Те, кто за Революцию, были виги, а те, кто за Англию, — тори. Затем началась борьба за федеральную конституцию. В нашем штате губернатор Клинтон был за слабое федеральное правительство. Так вот, некоторые виги стали антифедералистами, а некоторые, как Гамильтон, стали федералистами. Затем тори-федералисты стали республиканцами. А теперь тори-федералисты-республиканцы называют себя вигами, хотя на самом деле они антивиги. Республиканцы же антифедералисты — теперь демократы-джексоновцы. О, магические названия.

— А кем были вы после Революции?

— Да никем. Хотя склонялся к антифедералистам, но не принимал участия в затянувшемся споре. Помню, впервые прочитал конституцию и решил — она и пятидесяти лет не протянет. Видно, ошибся в сроке. Но все равно я прав. Эта конституция не годится для такой страны. Между прочим, сегодня утром, сойдя с парома, я увидел на Вест-стрит труп человека. Его убили вчера вечером на избирательном участке, и никто даже не подумал убрать труп. «Рука твоя, о Анарх, вождь великий, над миром полог опускает, и мрак все поглощает». — Он так часто повторяет эти слова, что я выучил их наизусть.

— А вы за Ван Бюрена? — спросил я. Капля пота скатилась у меня по спине. Жарко сегодня.

— Да.

— Это из-за вашей старой связи?

Он закрыл глаза, опер маленькие ноги о край каминной решетки.

— Я стар, а потому умерен. Из всех стариков, каких я знаю, опасности и неожиданности любит только один Эндрю Джексон. Но думаю, что объяснить это может лишь медицина. У него высокое кровяное давление. Что до меля, мне по душе, как красиво действует Мэтти Ван. Он лишен свирепости, а Клей переменчив и нечестен.

— А мистер Дэвис знает, что вы отдаете предпочтение Ван Бюрену?

— О да. Но он на меня внимания не обращает. Он знает, что Аарон Бэрр — не тот, бывший, а теперешний — в бэрритах не числится.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Город взбаламучен беспорядками. В некоторых домах нет ни единого целого окна. А кому до этого дело? Погода прекрасная, народное ополчение разошлось по домам, у ирландцев с похмелья раскалываются головы, а я отправляюсь с Элен Джуэт в Воксхолл-гарденс.

Мы доехали на извозчике до перекрестка Бауэри и Бродвея. Элен радовалась как ребенок. С тех пор как она поступила в заведение мадам Таунсенд, ей ни разу не удалось пройти больше, чем один-два квартала по Томас-стрит. На ней закрытое платье, и она ничем не отличается от тех дам, что распивают чаи в зале для дам гостиницы «Сити».

— Ах, я часами ей втолковывала, что у меня тут есть тетка и что один… ну, один гость с ней знаком и она часто обо мне спрашивает, а потом я ей говорю: «Мадам Таунсенд, надо мне доложиться тетушке, что я жива-здорова, а то вдруг она станет меня через полицию разыскивать?» — улыбка у Элен — как опрокинутый треугольник. — Ну, она меня и отпустила на денек, хотя ворчала и говорила, что бог, мол, правду видит. Видит он, как ты думаешь?

Я сказал, что сомневаюсь. Но заверил ее, что, если ад существует, там в один прекрасный день появится на редкость образованная леди, которая сведет с ума Сатану знанием Евангелия и теологии.

Вечер теплый, в парке много парочек. Казалось, никому нет дела до того, что Леггет называет «революцией».

Мы погуляли под цветными фонарями, усердно вдыхая в себя чистый загородный воздух, напоенный запахом гиацинтов, а затем устроились в беседке, довольно близко от оркестра, так что могли слушать музыку. Официант-негр принес нам ванильное мороженое и торт. Я почему-то очень нервничал, непонятно почему.

Элен вела себя странно, — совершенно неожиданно для меня, а может быть, и для себя самой. Сперва она была как собачонка, которую спустили с поводка: жадно вглядывалась и вслушивалась в то, что всем давно приелось. Особенно понравился ей странный человечек по прозвищу Пряник, который вечно носится по Бродвею с развевающимися полами, а из карманов у него сыплются пряники — единственная его пища. Никто не знает, кто он и где живет, потому что он ни с кем не разговаривает, а только носится взад-вперед, ест пряники да пьет воду из уличных колонок.

К тому времени, как мы устроились в беседке и стали слушать оркестр, Элен совсем притихла, даже погрустнела.

— Какая радость от прогулки, раз нужно возвращаться?

Кажется, я был к этому готов. Какая собака, вкусив свободы, сама вернется в конуру и сядет на цепь? Жестоко, наверное, показывать ей мир за стенами ее каморки на Томас-стрит. Или просто глупо? Скорее, и то и другое.

— Я думал, тебе… ну, что тебе там не так уж не нравится.

— Мне там мерзко.

Она неприятно крошит пирожное. Надеюсь, мне не придется дотрагиваться до ее липкой руки. В детстве мне как-то попал за шиворот мед. Мама говорила, я потом орал целый час.

— Воды горячей никогда нет. — Элен нахмурилась. — Меня не любит негритянка. Другим дают горячую воду два раза в день. Мне же — чуть теплую и только один раз. А зимой — ледяную. Я говорю мадам Таунсенд: так жить нельзя. Она мне толкует про силу духа и обещает сказать негритянке, а на другой день все то же самое: негритянка только улыбается, когда я спрашиваю, где моя горячая вода. Улыбается злорадно, сует мне кувшин, а вода на пол льется.

Элен смахнула крошки на землю.

— Вот видишь. Нам с тобой и поговорить-то не о чем.

Я сказал, что она все равно мне нравится, о чем бы она они говорила. И был искренен. Но ее этим не тронул. Вечер не удался.

— А с девушками ты о чем говоришь?

Элен пожала плечами.

— Да так. Ни о чем. Ну, о клиентах. Они, девушки, ужас что рассказывают.

— Например?

— Ну, ужас.

Не очень-то пространный ответ. Интересно, что они обо мне говорят?

— Ну, еще говорим о платьях, это мне интересно. Я им шью. Я люблю шить. А сюда народ приходит каждый вечер? — Она посмотрела кругом, и розово-желтые блики от фонарей заплясали в ее зрачках. Музыка стала медленнее, одинокий скрипач фальшиво играл печальную мелодию. И все равно мне было хорошо: гиацинты, цветные фонарики и скрытое темнотой обиженное хорошенькое личико пленницы, которую я освободил лишь на один вечер. Как в сказке про Золушку, ведь к полуночи ей нужно возвратиться на Томас-стрит к злой волшебнице Розанне Таунсенд. А почему бы не освободить ее навсегда? Поднатужиться, снять ей комнату. Она бы зарабатывала шитьем. Я поделился с ней своими мыслями.

Наконец-то Элен улыбнулась, повеселела.

— Это было бы чудесно!

Я встревожился. Одно дело говорить такое под фальшивое пиликанье скрипача, а другое — проснуться утром и увидеть, что рядом с тобой лежит еще кто-то, и это уже на всю жизнь.

То ли Элен угадала мой страх, то ли она и в самом деле необыкновенная.

— Нет, так нельзя. Мы же не обручены. — Она выпалила то, что думала. — Нет, я не из таких.

— Ну, а как же… как же у мадам Таунсенд?

— То дело другое. — Элен была тверда. — Ты ведь на мне не женишься? — Она рассмеялась, прежде чем я нашелся, что ответить. — Конечно же, нет. Да и какая из меня жена! С детьми я не умею обращаться. Я их боюсь. Так что у мадам Таунсенд мне не так уж плохо. Если бы только горничная была другая… — Лицо ее омрачилось, стало злым, но еще более привлекательным. — Но ты не забудешь, ты поищешь мне работу, чтобы я зарабатывала столько же, сколько сейчас, и открыла собственное дело, хотя где я еще заработаю сто долларов? Ну, буду откладывать, а то я все трачу. Не знаю на что. Мама говорит, я кончу свои дни в приюте для бедных, она, бедняжка, сама там живет.

— А отец?

Такого веселого смеха я не слышал с тех пор, как один из клиентов мадам Таунсенд перепрыгнул через забор на заднем дворе и рухнул в соседский свинарник.

— Отец? Спроси что-нибудь полегче. Я его и не знала. И мама небось тоже. Она пила, когда была молодая, и швеей работала. Кроила, только и всего, а не шила. У нее глаза были плохие. И таланта не было. Лучше ты расскажи про своих родителей; если хочешь, конечно.

Наконец мы перешли на личные темы, впервые за семнадцать встреч. Я веду им счет.

— Отец держал бар в Гринич-вилледж. Мама тоже там работала. Он, верно, такой же пьяница, как твоя мать.

— Небось богатые были? — Последовал долгий вздох.

— Нет, но бар был доходный.

— Ну, а братья, сестры?

— Все умерли. Их, кажется, было пять. Я единственный остался.

— Матери твоей небось нелегко приходилось.

— Еще бы. Отца она ненавидела. Чего уж хорошего.

Я рассказал Элен все, или почти все. Она слушала, как ребенок, которому читают книжку. Сколько я себя помню, мать с отцом всегда ссорились. Он — вечно пьяный, грубый. Она — вечно в слезах. Как-то вечером в ноябре он не впустил ее в дом. Гордость не позволила ей идти к соседям, и она провела ночь под навесом во дворе. Кончилось все простудой, жаром, пневмонией, гробом. Я тогда жил в городе, учился в Колумбийском колледже, и только через неделю узнал, что она умерла. Приехал домой, и мы с отцом подрались во дворе. Я избил его до крови. С тех нор в Гриниче моей нош не было.

Рассказывая ей эту историю, я чувствовал себя сильным, талантливым, сказочным королем. И все, в общем-то, было правда, хоть я и умолчал о том, что мой отец чуть не выбил мне глаз ножкой от стула.

— С тех пор ты его не видел? — В ее голосе — я был очень доволен — слышался благоговейный ужас.

— Недавно, на улице. Очень вежливо поговорили.

Убийца, убийца, убийца! В голове моей бьет барабан, когда я думаю о нем, пишу о нем, смотрю на миниатюру моей матери, выполненную Вандерлином на слоновой кости, — красивая женщина, не знавшая счастья.

Рука об руку мы с Элен шли по парку, она обсуждала туалеты.

— Видишь, какой рукав в сборочку? Такой за год не сошьешь! А материя! Французский муар! Ой, гляди-ка! Бельгийское кружево!

Она подробно объясняла мне все о покрое и сообщала цену каждого туалета.

Обходя беседку, мы наткнулись на парочку. Они отпрянули друг от друга. Один был Уильям де ла Туш Клэнси, другой — хорошо сложенный мальчик лет шестнадцати, одетый с потугами на элегантность. Однако грубые большие руки выдавали простолюдина.

— Ну-с! — Клэнси зашипел, как гусак.

Мальчик смутился. Еще бы! Кое-что так стыдно делать, что даже деньга не утешают.

— Ну-с, как поживает ваш друг-радикал мистер Леггет? — Ага, значит, Клэнси меня запомнил.

— Прекрасно. А как ваш друг мистер Эдвин Форрест? — Это была наглость.

— Я вас где-то видел, мисс. — Мальчик смотрел на Элен, но она обратила на него такой невидящий взгляд, что он сделал бы честь любой даме из общества.

— Я работаю у Джозефа Хоукси, мисс. Он друг мадам Таунсенд. Вы, наверное, его знаете.

Элен и бровью не повела.

— Нам пора, — повернулась она ко мне. — Нас ждут друзья.

Но Клэнси хотелось сравнять счет.

— Таунсенд? Таунсенд? Вы имеете в виду Таунсендов, которые живут в Грамерси-парк?

— Нет, мистер Клэнси. Та дама живет на Томас-стрит. — Мальчик, видимо, готовил отпор на тот случай, если Элен вздумает обмолвиться, что он тоже отдается за деньги.

— Боюсь, я никого не знаю в этой интересной части города, если не считать моего старого друга достопочтенного мистера Хоукси, у которого работает Ричард.

— Неполный рабочий день?

Я не удержался и от этого выпада. В свете фонаря я увидел, как лицо мальчика побагровело от ярости.

— Я не расслышал вашего имени… — Клэнси обратился к Элен, но мы уже отошли.

К моему удивлению, Элен расхохоталась:

— Обязательно всем расскажу. Давай возьмем извозчика. Скорей! А я все думала, что-то он странный, этот мистер Хоукси. Теперь все ясно. Хорошенькие же у него подмастерья! Правду мальчик сказал. Я его уже видела. Иной раз остановится и пялится на наш дом. Ну, думаю, денег у него нет или храбрости не хватает войти, а выходит, просто охоты нет! На кой мы ему сдались? Ну и денек! Ты прелесть, Чарли! — Она поцеловала меня в щеку, как сестра.

Я опешил от такой непосредственности. Хоть я и провел много приятных вечеров в заведениях, вроде дома мадам Таунсенд, а все еще наивный простак! Ну и ну, такое мне и в голову не приходило. Я-то воображал, какое грустное будет у нас расставание.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Я прочитал сотни страниц воспоминаний М. Л. Дэвиса об Аароне Бэрре и не почерпнул из них ничего нового. Вот что примерно он сообщает:

«После того как англичане покинули Нью-Йорк, юристов-тори лишили адвокатской практики, и это открыло возможности для юристов-вигов, особенно героев Революции. Но в штате Нью-Йорк действует правило: для того чтоб открыть практику, адвокат должен сперва три года преподавать право. Бэрр заторопился. Он поехал в Олбани, представился трем судьям Верховного суда штата, заставил их сделать для него исключение (особенно помог ему судья Роберт Ейтс), и 19 января 1782 года его зачислили в коллегию адвокатов. Среди его первых клиентов были его старый командир полковник Малколм, де Пейстеры из Олбани и Роберт Ливингстон.

Двенадцатого апреля 1782 года он стал советником юстиции.

Шестого июля 1782 года он обвенчался с Теодосией Прево в Парамусе, в штате Нью-Джерси. Ему было двадцать шесть лет. Ей — тридцать шесть.

21 июня 1783 года в Олбани у них родилась дочь Теодосия. В ноябре, вскоре после того, как английская армия покинула Нью-Йорк, туда переехали Бэрры.

Сначала Бэрры жили у Ферпланка, за два дома до ратуши. Потом они перебрались на угол Мейден-лейн и Нассау-стрит (задний двор там славился виноградом и беседками, а дом — пьянчугой-горничной по имени Ханна). В 1791 году они переехали в дом номер четыре на Бродвее. Для летней резиденции полковник снял особняк в Ричмонд-хилле.

В роли адвоката полковник Бэрр преуспел с самого начала.

Со своим первым партнером Уильямом Т. Брумом он сколотил и стал проматывать свое первое состояние. Адвокатом он был — и остается — безупречным. И все же он презирает собственную профессию. „Закон, — любит он говорить, — есть нечто, смело введенное и ловко поддерживаемое“.

Соперничество Бэрра с Гамильтоном началось уже в те дни. Оно было неизбежно. Оба герои, оба честолюбивы, оба юристы. Считалось, что Гамильтон более глубок, философичен, но и многословен: он губил блестящую защиту, чересчур ее растягивая.

Бэрр был в суде эффектней, находчивей; к тому же Бэрр выделялся среди той плеяды общественных деятелей нелюбовью к краснобайству; морализировал он разве что ради блестящего парадокса. Истово правоверные считали его порочным, ибо, кто не проповедует добро, тот плох. Но присяжные часто бывали благодарны полковнику за то, что он не читал им проповедей. Ни Бэрр, ни Гамильтон не родились ораторами, как Клей или Уэбстер. Они не увлекали толпу, зато прекрасно управлялись с присяжными.

Несмотря на соперничество, Бэрр и Гамильтон иногда работали вместе. Однажды честолюбивый, раздражительный Гамильтон настоял на том, чтобы Бэрр выступил до него. Бэрр безропотно согласился и ничтоже сумняшеся использовал все аргументы, которых ждал от Гамильтона. Тот пришел в ярость и в своей речи был краток и грубоват, что было ему несвойственно».

Вот вам факты, а мистер Дэвис просто-напросто их перечисляет, то и дело приклеивая банальности к восковому чучелу полковника. Только что я отослал ему рукопись с благодарственным письмом. Ладно, пора браться за работу всерьез: докопаться до истины, а если не удастся, то хоть извлечь пользу для себя.

Да, в рукописи Дэвиса есть одна важная деталь. Он воспроизводит письмо, написанное полковником Бэрром из поместья Ван Нессов в округе Колумбия. Текст письма (какому-то полковнику Клейпулу) не представляет интереса. Важны дата и место.

Дом Ван Нессов, где гостил Бэрр, всего в нескольких милях от Киндерхука, где 5 декабря 1782 года родился Мартин Ван Бюрен.

Письмо датировано 11 марта 1782 года (да-с, я отсчитал срок, на пальцах).

Последняя строчка загадочна: «Я развлекаюсь как могу в этом захолустье. Ты понимаешь, что я имею в виду».

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Леггет мне рассказал последний анекдот о Ван Бюрене. Один сенатор заключил пари с другим сенатором, что заставит Ван Бюрена публично себя скомпрометировать.

«Мэтт, — сказал сенатор, — говорят, солнце встает на востоке. А вы как думаете?» — «Я слыхал про это, сенатор, но сам я встаю после рассвета, и у меня нет своего мнения на этот счет».

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Мы с полковником Бэрром с детским восторгом наблюдали, как сносили целый квартал на Бродвее, точно напротив Парк-тиэтр. Мы были не одни. Казалось, полгорода пришло сюда посмотреть, как огромный железный шар, подвешенный к подъемному крану, проломил стену первого дома. Мистер Астор намеревается построить на этом месте отель, который затмит гостиницу «Сити». Ясно, ему это удастся. Ему всегда все удается.

— Потрясающе! — Полковник захлопал в ладоши, когда узкое на голландский манер здание рухнуло с глухим грохотом. Рассеялось громадное облако серой пыли, и публика начала расходиться.

Мы с полковником перешли на другую сторону и направились в городской сад. Нам надо было в контору, но полковнику работать не хотелось. И мы уселись на скамью под кустом сирени.

Бэрр умиротворенно посапывал, созерцая ухоженный парк.

— Раньше это называлось «Полями». — Он указал на возвышение, где стояла и ратуша. — А вот там была виселица. Но не просто виселица. О нет! Ньюйоркцы всегда любили экзотические удовольствия. Так вот, наша виселица была сконструирована в виде китайской пагоды. Да к тому же красивой. И сколько там несчастных перевешали! В первый год федеральной власти, когда Нью-Йорк был столицей, в день вешали по пять человек. Публика ликовала. Президент Вашингтон тоже не оставался равнодушным.

— Тогда было столько же убийц, как сейчас?

— Убийц? Да нет. В те дни мы вешали только взломщиков. Убийств тогда, пожалуй, не было совсем.

— Мне так хочется побольше расспросить про те времена.

— Ну конечно. — Бэрр рисовал тростью в пыли у своих ног солнце. Государственный герб мексиканской империи?

— Я начал читать книжку мистера Дэвиса.

— Про нее мне лучше не говори.

— Не буду.

— Верно, мне следует высказаться самому?

— Пожалуй, выбора у вас нет.

Полковник издал тихий стон.

— Ты знаешь, Чарли, я допустил большую ошибку. То есть из всех моих ошибок самая большая та, что я решил, будто человеку нельзя повредить ложью. Поэтому я никогда не опровергал клевету. Я просто полагал, что на свете достаточно порядочных людей, которые знают меня, и время все поставит на свои места. Но я ошибался. С друзьями расстаются, они умирают. А клевета никогда не умирает, никогда!

Бэрр проговорил это с удивлением. Я не заметил горечи в его словах.

— Когда была жива дочь, я делал все, чтобы обелить свое имя ради нее, ради внука. Но потом… — он снял шляпу, словно стоял над могилой, нет, над бездной морской, — долгие годы мне было все безразлично. И вдруг твой интерес… — Он взглянул на меня (наверняка все знает!) и улыбнулся. — Если хочешь, я даже рад пополнить твое образование, хотя предпочел бы любую другую тему, а не историю своей карьеры, несмотря на всю ее поучительность. Итак, мы будем беседовать, и, если тебя это забавляет, записывай все, что я скажу, стенографируй, твой лаконический стиль только украсит мой рассказ.

Кажется, я начал подгонять полковника, но время поджимает, а материала много. Леггет хочет, чтобы прояснилась связь полковника с Ван Бюреном, насколько это возможно для анонимного памфлета. Позже, уже под собственной фамилией, я напишу всю биографию, предвосхитив мистера Дэвиса. Планы эти увлекают меня, хотя Леггет полон дурных предчувствий.

— Ты благосклонен к Бэрру и по сей причине провалишься, ибо американский читатель терпеть не может неожиданностей. Он знает, что его страна — самая великая страна на земле, Вашингтон — самый великий из когда-либо живших людей, Бэрр — самый плохой, и иного не позволено. Стало быть, никаких фактов. Если хочешь завоевать внимание читателя, надо ему льстить. Разделять его предрассудки. Говорить ему о вещах, о которых он давно знает. И он оценит твою мудрость.

— Тогда объясни успех «Ивнинг пост». Вы каждый день нападаете на предрассудки собственных рекламодателей…

— И каждый день мы теряем рекламодателей из-за того, что Брайант называет моей свирепостью. И к тому же я рискую получить нож под ребро. Не обольщайся моим «успехом». Гляди в оба.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Нам с полковником понадобилось несколько дней, чтобы приспособиться к совместной работе. Он не привык к диктовке и отнюдь не полагается на память. «Я ведь юрист. А посему мне нужны доказательства — книги, письма, газеты, чтоб было от чего отталкиваться».

Сперва у нас мало что получалось. Полковнику не удавалось соединять отдельные эпизоды. Он все время отклонялся от темы. Но теперь (в середине мая) мы работаем хорошо и от серии анекдотов и всяких историй перешли к последовательному повествованию, поток его несет нас от года к году, и я уже не сомневаюсь, что раз я снял подробную карту леса, то непременно найду зверя, как бы ни было замаскировано его логовище!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Полковник сегодня что-то особенно нервничает. «Я как актер, не выучивший роли». Он сидит, разложив перед собой на столе письма и вырезки из старых газет и открытую, испещренную пометками «Жизнь Александра Гамильтона», недавно опубликованную сыном Гамильтона, Джоном.

— Иногда, Чарли, я жалею, что нет рядом со мной, в моем доме, сына. Сыновняя любовь всегда приносит радость. Естественно, я полагаю, что, каким бы ни уродился мой сын, он писал бы лучше этого субъекта, объединившего в своем стиле многословие отца и запутанность мыслей своего деда Скайлера. Ну да ладно, буду сам себе сыном, с твоей помощью.

Полковник кладет ноги на каминную решетку, закрывает глаза, словно ожидая, когда поднимется занавес и вновь начнется давно разыгранный спектакле.

— Ты опрашивал меня о Гамильтоне. — Я спрашивал его о Ван Бюрене. — Ну что ж, я расскажу тебе несколько эпизодов. — Он откашливается. — Ноябрь…

Полковник на мгновенье приоткрывает глаза, бросает взгляд на газетную вырезку.

— Ноября, двадцать пятого дня, тысяча семьсот восемьдесят третьего года. Я только что приехал в Нью-Йорк из Олбани с женой и дочерью. Американские штаты заключили мир с Англией. Англичане готовились покинуть нашу страну. Генерал Вашингтон собирался совершить триумфальный въезд в город…

Ниже следует запись воспоминаний полковника, но не в том виде, как он мне диктовал, а в окончательном, с учетом поправок, внесенных его собственной рукой.

Воспоминания Аарона Бэрра — I

Примерно в полдень я приехал со своей женой Теодосией в таверну «Кейпс» на Бродвее. На улицах было полно ветеранов, пьяных, но счастливых. Нью-Йорк в те дни не был большим городом, но жители, несмотря на заметную примесь голландской крови, отличались живостью, как и сейчас. В прихожей толпились бывшие офицеры с черно-белыми кокардами и веточками лавра — знаками храбрости и патриотизма. Я почти всех их знал, хотя с женами знаком не был. Особенно хорошо помню генерала Мандуггала, он был заика и от радости совсем уж невнятно лопотал по-шотландски.

Теодосия пряталась за меня, стесняясь чужих. Но вот Элизабет Гамильтон крепко взяла ее за руку, как это умеют делать Скайлеры, и представила нескольким дамам. В юности Элизабет отличалась красотой; пожалуй, только слишком выдавались скулы. Мне говорили, будто Гамильтон рассказывал ей про все свои измены. Если так, у них было о чем поболтать.

Меня приветствовал мой старый друг Трауп; он тоже теперь занимался адвокатской практикой (за две недели в городе у меня скопилось столько дел, что я едва справлялся с ними).

— Великий день! — согласились мы с ним, хотя война закончилась не вчера, уже прошло какое-то время. Сегодняшней церемонией мы были обязаны медлительности сэра Гая Карлтона, английского военачальника в Нью-Йорке. Он все находил предлоги не отправляться восвояси: то погода не позволяла, то корабли нуждались в ремонте, то Его превосходительство плохо себя чувствовал. Но вот, слава богу, все это кончилось.

Пока мы ждали в таверне, солдаты сэра Гая медленно грузились на корабли у причала Бэтери. Наконец-то генерал Вашингтон мог «триумфально» войти в город, который он семь лет назад сдал англичанам и так и не сумел вернуть силой оружия.

В длинный зал быстрым шагом вошел Гамильтон, щеки у него пылали. Он тепло поздоровался с Траупом и со мной. Хоть мы соперничали в адвокатуре и каждый стремился быть первым в городе, в те дни мы с ним приятельствовали.

Какой живой, умный, милейший человечек был Гамильтон! Он умел очернить противника во имя высокой морали — настоящий дар! Его коварство поражало не меньше, чем блеск его ума.

Он на Чатам-стрит, у водокачки, — сказал Гамильтон. Мы поняли, о ком идет речь. — Губернатор Клинтон сопроводит его сюда.

Мы поздравляли друг друга с тем, что славный генерал Вашингтон скоро окажется среди нас. В торжественные минуты людей подстерегает смешное. Я лишь однажды видел императора Наполеона: он поднимался по мраморным ступеням парижского театра с торжественной элегантностью, которую перенял от актера Тальмы. И вдруг, на самом верху лестницы, когда все мы согнулись в низком поклоне, он оглушительно пукнул.

Сегодняшнюю комедию подготовили двое английских солдат. Они потихоньку смазали жиром флагшток на причале Бэтери. И наш знаменосец, карабкаясь по флагштоку, рухнул вместе с флагом на землю, чем глубоко уязвил генерала Вашингтона.

Полковник (а с нынешнего дня генерал) Малколм подошел к нам. Подобно многим старшим офицерам, не побывавшим в бою, этому доброму человеку хотелось говорить лишь о войне. Но молодежь — а мы с Гамильтоном и Траупом считали, что наконец обрели молодость, — говорила лишь о настоящем и будущем.

— Как там ваши богатые и сиятельные друзья? — поддел я Гамильтона. Гамильтон представлял интересы доброй половины богатых тори Нью-Йорка.

— Им тоже тяжело.

— Надеюсь, я смогу быть им полезным. — Трауп нуждался в клиентах.

— Что ж, буду направлять к вам богатых вдовушек. — Пристрастие Гамильтона к богатым и сиятельным, без сомнения, объяснялось его незаконным и низким происхождением.

За пять лет до принятия конституции и создания федерального правительства разделение в нашем правящем классе было уже очевидно. Тори, сопротивлявшимся Революции, пришлось принять новые американские порядки. Но хотя армия англичан уже покинула Бэтери, тори никак не хотели расстаться со своим политическим идеалом — принципом английского правления. Они мечтали о правительстве, в котором привилегии правителей будут так же четко сформулированы, как обязанности подданных. Другими словами, они хотели воссоздать английскую систему правления. Гамильтон так упивался всем английским, что на его месте я бы на всех парусах отправился вслед за сэром Гаем в Англию, занялся бы там политикой и стал премьер-министром. Но Гамильтон решил остаться и бороться не только с вредной идеей демократии, но и с самым хитрым ее защитником — Томасом Джефферсоном, который вскоре стал посланником в Париже: конгресс загнал его туда, поскольку он провалился на посту губернатора Виргинии.

Мы услышали возгласы приветствия и поспешили к окнам. Полубог — нет, бог! — Вашингтон сходил с коня. В толпе махали шляпами. Он снял свою шляпу и сунул ее под мышку. Затем, сопровождаемый губернатором Клинтоном, Его сиятельство вошел в таверну. Между прочим, став президентом, Вашингтон пожелал, чтобы к нему обращались «Ваше сиятельство». Сенат не возражал. Палата представителей возражала и обратила внимание другой палаты на конституцию, по которой глава правительства назывался просто президентом. Договорились до того, что спикер — глупейший мистер Муленберг — намекнул даже, что генералу, возможно, хотелось бы, чтобы его величали «Ваше высочество и сиятельство». Мелкое подхалимство Муленберга не очень польстило величайшему человеку, в мире, который, как я подозреваю, вовсе не прочь был бы стать и королем, имей он сына — принца виргинского, который наследовал бы престол.

Но я забегаю вперед. Итак, знаменитейший из смертных входил в дверь таверны «Кейпс».

Мы стали в два ряда. Вашингтон медленно двигался между нами, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, и неподвижный, холодный взгляд озарялся неуверенной, почти мальчишеской улыбкой, когда он решал отметить благосклонностью того или иного подданного.

Поравнявшись с Гамильтоном, стоявшим рядом со мной, генерал остановился. Он вдруг повеселел, оживился, на мгновение лицо его мутным зеркалом отразило блеск Гамильтона.

— Мальчик мой. — Экая отеческая манера!

— Сегодня ваш день, генерал. Страна — ваша.

Наш день, сэр. — И лицо его помрачнело, ибо он повернулся ко мне и увидел себя совсем в ином зеркале.

— Полковник Бэрр. Надеюсь, здоровье ваше поправилось?

Я укрепил в нем эту надежду и представил ему его старого друга, а мою новую жену. Теодосия сделала глубокий реверанс, словно перед королем.

Вашингтон, улыбнувшись, наклонился и взял ее под локоть.

— Полковник Бэрр, как и все мы… — По своему обыкновению, он не находил нужных слов. Я смутился. Теодосия побледнела. Гамильтон сделал то, для чего его предназначали небеса.

— …околдован хозяйкой Эрмитажа, — сказал он.

— Именно. — Вашингтон двинулся дальше, а Гамильтон подмигнул мне, верней, стрельнул в меня ясным голубым взглядом. Но что на самом деле думал он о Вашингтоне? Мы к этому подходим.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Полковник Бэрр в восторге от наших занятий, особенно когда перечитывает то, что надиктовал, и вносит изменения в текст.

— Все равно что готовить речь — защитительную, конечно!

Он все еще читает и делает пометки на полях «Жизни Александра Гамильтона». Старое соперничество не дает ему покоя.

— Вот как, — говорит он, — оказывается, мой друг Гамильтон считал, что у меня были «сомнения» по поводу конституции. Наконец-то он попал в точку. Я сомневался — и сомневаюсь до сих пор. Я тебе уже говорил, я знал, что в своем первоначальном варианте конституция не просуществует и пятидесяти лет. Так и вышло. Бесконечные поправки продолжают изменять ее суть — и все же недостаточно.

Он открыл том сочинений Гамильтона, полистал.

— Никто не скажет, что конституцию писали простаки. Я знал их почти всех: очень способные, ловкие адвокаты и не одного клиента спасли от верной петли. Законченные циники. Вот послушай Гамильтона.

Бэрр начал читать:

— «Люди всегда будут преследовать свои интересы. Человеческую природу изменить так же трудно, как противиться мощному потоку эгоистических страстей. Мудрый законодатель незаметно изменит русло и направит поток, если возможно, на общее благо». Мне нравится это «если возможно». А что делать мудрому законодателю, если это невозможно? Боюсь, он станет тоже думать только о своем благе.

Полковник вдруг рассмеялся и вспомнил, как однажды Гамильтон произносил предвыборную речь перед группой мастеровых.

— Увы, Гамильтон всегда обращался с низшими, подчеркивая, что они низшие… Кому такое приятно? Боюсь, толпа издевалась над ним. Взбешенный, в отчаянии он крикнул: «Вы сами свой злейший враг!» Что бы сказал он теперь? Ведь «быдло» (так он называл народ) управляет. Или мы только льстим ему, делая вид, будто оно управляет?

Он отложил книгу. Начал работать.

Воспоминания Аарона Бэрра — II

В 1787 году я не принимал никакого участия в дебатах, не высказывался ни за ни против конституции. Как прочие, я читал «Публия» в газетах. Как и прочие, я очень скоро сообразил, когда за «Публием» скрывался Гамильтон, когда Джей, когда Мэдисон. Как и прочие, я знал Гоббса и его непоколебимую веру (разделяемую Гамильтоном), что любая форма правления, даже тирания, лучше анархии. Читал я и Монтескье, чьи труды оказали большое влияние на трех «Публиев». Но в глубине души мне, скорее, нравилась свободная конфедерация штатов, которая существовала в период между 1783 и 1787 годами. В конце концов, Нью-Йорком вполне сносно управляла фракция губернатора Клинтона. И если кое-где в других штатах дела обстояли неважно — это уж их дело; пусть бы сами о себе заботились, а не полагались на кучку умников-адвокатов из Филадельфии. Словом, некоторая доля анархичности — не такая уж плохая штука.

Вопреки принятому мнению движение за конституцию и прочное федеральное правительство началось не с Гамильтона, а с генерала Вашингтона. Его обычно изображают добропорядочным тугодумом, этаким Цинциннатом, который счастлив лишь на своей ферме, когда толкает тяжеленный плуг собственного изобретения. Да, конечно, он был человек достойный (хотя и крайне тщеславный) и тугодум. Но не было его умней, когда дело касалось бизнеса и коммерции. Из соображений чисто практических он решил создать сильное центральное правительство и его возглавить. С самого начала он был законченным федералистом, и Гамильтон был ему нужен куда больше, чем он Гамильтону, чтоб обеспечить безопасность своих капиталовложений в земельную собственность.

Джефферсон мне рассказывал, что, несмотря на бесчисленные жалобы Вашингтона о тяжком бремени общественной деятельности, тот после Революции умирал от тоски. «Они из меня кабатчика делают!» — ворчал он, когда очередная партия любопытных сваливалась на него в Маунт Вернон. Когда Вашингтона избрали, он, как всегда, сидел без денег и перво-наперво взял аванс из государственной казны в счет будущего жалованья.

Помню одну неофициальную встречу с Вашингтоном после Революции. Это было в октябре 1791 года, вскоре после того, как я, в качестве сенатора от штата Нью-Йорк, прибыл в Филадельфию. В то время я мечтал написать подлинную историю Революции. Я вставал каждый день в пять утра и отправлялся в государственный департамент в сопровождении писаря. Вместе с ним до десяти часов мы просматривали и переписывали документы, а потом я шел на заседание сената.

Желая разобраться в некоторых военных вопросах, я попросил аудиенции у Его сиятельства. Согласие я получал так быстро, что мае следовало бы насторожиться. Ведь я занял место гамильтоновского тестя в сенате. Но началась Французская революция, и я, признаюсь, решил, что настала новая эра в истории человечества. Потом-то я понял, конечно, что на старую дурную эру всего лишь напялили маску и в улыбке вот-вот обнажатся окровавленные клыки. Но в 1791 году я, как и Джефферсон, был предан другой Революции и посему меня кляла федералистская фракция.

Президент принял меня в роскошном кабинете. Он совершенно переделал дом Морриса, превратив его в королевский дворец. Почтительный молодой секретарь, склонясь, распахнул дверь, и я вошел.

Вашингтон стоял у камина, словно позируя для портрета. Чересчур знаменитое желтое лицо сильно состарилось. К тому же Вашингтона замучили фурункулы. Он торжественно меня приветствовал и остался в той же позе, так что мы стояли перед камином, словно две непарные каминные подставки.

Я задавал ему вопросы о Революции, он давал уклончивые ответы. Как вопросы, так и ответы я забыл. Помню только его холодное благоволение.

— Вы предприняли весьма полезное дело, сенатор Бэрр. — Ему не льстили мои вопросы, они подчеркивали его поражения. Секретарь подал ему депеши, он взглянул на них, отпустил секретаря и пригласил меня сесть. Медленно, осторожно, морщась от боли, Вашингтон устроился в троноподобном кресле, выставив громадную ягодицу: проклятый фурункул выскочил прямо на этом чувствительном месте. Я выразил ему сочувствие в связи с вестями с Запада, где его любимец, генерал Сент-Клер, потерял чуть не тысячу солдат в боях с индейцами.

Вашингтон остался холоден и мрачен.

— Я готовлю послание конгрессу в связи с этим трагическим событием. Я совершенно уверен, что, если мы не уничтожим воинственные дикарские племена, мы потеряем все наши новые земли к западу от Огайо. — Он говорил голосом ожившей статуи.

Тут он подвинулся в кресле. Вскрикнул от боли, грубо выругался. Поняв, что в моих глазах он уже не царственная особа, а просто плантатор из Виргинии с нарывом на заду, он сказал:

— Разваливаюсь, а?

— По-моему, вы полны сил, сэр.

— B моей семье долго не живут. Я не жалуюсь. Судьба. Но не думал я, что конец окажется таким унизительным.

В первый и единственный раз он заговорил со мной почти как простой смертный — необычная снисходительность, ведь я был не влюбленный в него субалтерн, а сенатор-антифедералист и меня терпеть не мог его любимый Гамильтон.

— Слава — хорошее лекарство, сэр.

— Паллиатив. — Бледная, холодная улыбка приоткрыла плохие зубы. — Но конечно, я не соглашусь на второй срок.

Как мы теперь видим, все президенты говорят одно и то же. Но тогда никто еще не понимал, что это болезнь исполнительной власти; тогда все только начиналась.

— Полковник Бэрр, мне не нравится дух раскола. Я не могу понять, почему люди благородного происхождения, с общими интересами так жестоко ссорятся друг с другом, в то время как им необходимо объединяться перед лицом толпы. — Меня тронула его откровенность и необычная — в нем — непринужденность обращения с человеком, которого он не имел оснований ни приближать, ни любить.

— Разногласия, сэр, могут объясняться честным стремлением понять, как управлять лучше…

— Мне стало известно, полковник Бэрр, что вы восхищаетесь кое-чем из того, что происходит сейчас во Франции.

— Я думаю, сэр, причины их революции понятны и принципы, которые они утверждают, прекрасны.

— И тем не менее, если бы не король Луи, англичане все еще были бы на этих берегах.

— Согласен, с ним обошлись скверно.

Вашингтон говорил, не обращаясь ко мне, словно меня здесь и не было. Он глох и половины того, что ему говорили, не слышал.

— Когда мне доложили о предательстве некоего капитана Даниэля Шейса — я когда-то знал его, он негодяй, — я понял, что нам нужно твердое правительство, способное защитить нашу собственность. Мистер Гамильтон со мной согласился, и мы созвали конституционное собрание, на котором — не скрою, преодолев себя, — я председательствовал. Я считаю это собрание, сэр, самым значительным этапом в своей карьере. Ибо, если бы мы не придумали федерального правительства, они отняли бы у нас все. — Лицо его вдруг густо покраснело. Руки, протянутые к камину, задрожали. — Массачусетское отребье разделило бы всю собственность среди недостойных. Даже ваши французы не заходят так далеко. Я тогда сказал, что это неестественно. Это надо пресечь. Не для того мы воевали с заморским деспотом и выиграли войну, чтобы страдать от собственного народа, сделавшего ради победы, разрешите вам заметить, куда меньше тех джентльменов, которые отдали все во имя нашей независимости. И мы во что бы то ни стало сохраним наши завоевания, полковник Бэрр. Уверен, что вы согласитесь со мной.

Я меньше всего ожидал, что генерал Вашингтон ударится в политическую теорию. Ни Гоббса, ни Монтескье, ни Платона, ни других книг подобного рода он не читал. Но он умел складывать и вычитать по бухгалтерской книге, оценивать имущество, орлиным оком замечать в зерне — своем зерне — вредителя и орлом же бросаться на него и убивать.

— Конечно, я не поддерживал капитана Шейса. Я не признаю безнравственного раздела собственности, но…

— Рад это слышать. — Он меня прощупывал. Бог знает, что Гамильтон наплел обо мне Его сиятельству.

— …но я за более рыхлую федеральную структуру.

— Да, вы вроде моего старого друга губернатора Клинтона. Такие дружеские разногласия естественны в здоровом обществе.

В комнату неслышно вошел секретарь и что-то шепнул генералу в здоровое ухо.

— Пусть войдут. — Вашингтон со стоном поднялся с кресла. Несколько ливрейных лакеев-негров вошли в комнату, неся подносы с образцами столовой утвари. Вашингтон приказал разложить ножи, вилки, расставить тарелки. — Не выскажете ли вы нам свое мнение, полковник Бэрр? Я слышал, вы обставили Ричмонд-хилл с неслыханной роскошью.

— Да, сэр. Но должен предупредить вас, роскошь дорого обходится.

— Увы, не могу с вами не согласиться.

Итак, полчаса мы с президентом рассматривали столовую утварь, пытаясь отыскать поистине демократическое равновесие между слишком простой «республиканской» посудой и чересчур богатой «королевской».

Никогда не встречал я человека, который придавал бы такое значение внешним признакам богатства, как Вашингтон. Но в этом-то и заключался его гений. Он и проявлялся именно в этом «вживании в роль», а создать иллюзию величия невозможно, не вникнув скрупулезно в детали. Значительная часть его президентского времени уходила на придумывание монограмм для ливрей и королевских карет, не говоря уже об изобретении с помощью Гамильтона сложнейших правил дворцового этикета.

Между прочим, именно тогда законодатели в Пенсильвании приняли закон, по которому каждый, кто ввезет в штат взрослых рабов-негров, обязан освободить их по прошествии шести месяцев. И хотя неясно было, считать или не считать президента жителем Пенсильвании только потому, что столица расположена в этом штате, Вашингтон счел за благо собственных рабов быстренько увезти в Виргинию, дабы они не заразились идеями свободы, которую он вовсе не намеревался им предоставлять. Настоящий виргинец!

Расстались мы друзьями. На другой день, когда я пришел в государственный департамент поработать в архиве, смущенный клерк сказал мне, что государственному секретарю Джефферсону пришлось закрыть мне доступ к архивным материалам; предлог был сомнительный: некоторые материалы могут коснуться текущих дел исполнительной власти, и таким образом равновесие между властью законодательной и исполнительной может нарушиться. И хотя Гамильтон любил хвастаться, что это он запретил мне пользоваться архивом, Джефферсон доверительно мне сообщил, что на самом деле запрет исходил от президента Вашингтона, которому не хотелось, чтобы я чересчур вникал в его военный послужной список. Но напрасно Вашингтон меня боялся. Правда, я изобразил бы его как скверного военачальника, коим он и являлся, но и показал бы, что он был главным создателем Союза; я показал бы, как он своей исключительно мощной волей и с мудростью змия превратил рыхлую и ненадежную конфедерацию суверенных штатов в существующее по сей день сильное федеральное государство и отлил его по мрачному образу Римской империи и по собственному своему подобию.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Прошло несколько дней. Полковник Бэрр просматривает мои записи. Вносит поправки.

— Бедный Гамильтон. Как он жаждал безраздельной славы! У него в архиве нашли записку, в которой он клянется, будто написал свыше шестидесяти статей для «Федералиста», а ведь он написал самое большее пятьдесят. Он посягал на лавры Джемми Мэдисона.

Бэрр выпускает в меня три голубоватых кольца дыма и вдруг загорается злорадством.

— Ну, а теперь возьмемся за мистера Джефферсона. Вот его иногда называют «Великим Уравнителем» общества. А уравнял-то он всего-навсего одного меня!

Воспоминания Аарона Бэрра — III

Я был самым упрямым из всех политических руководителей новой республики. Вашингтон, Адамс и Джефферсон всю жизнь прослужили в конгрессах и ассамблеях или имели с ними дела в роли губернаторов и генералов. Подвизаясь на поприще политики, Гамильтон с самого начала возмечтал превратить Соединенные Штаты в некий аристократический пруд, на глади которого он станет плавать и сверкать. Меня же больше занимали моя жена и дочь, ну и еще юриспруденция, дававшая мне возможность их содержать.

Но спустя шесть месяцев после того, как я обосновался в Нью-Йорке (апрель 1784 года), меня избрали в ассамблею. «Это поможет вам в юридической карьере», — сказал мне Гамильтон, который мечтал об избрании в ассамблею, но мудро не выдвинул своей кандидатуры перед нашими немногочисленными избирателями (из 13 000 мужчин, живших в Нью-Йорке, только 1300 обладали имущественным избирательным цензом). Я вспомнил Гамильтона несколько лет назад, когда право голоса распространили на всех граждан мужского пола в возрасте от двадцати одного года. Доживи Гамильтон до наших дней, его хватил бы апоплексический удар от такого демократизма и сам канцлер Кент показался бы ему санкюлотом!

По истечении первого срока полномочий я так истосковался по семье, что не выставил своей кандидатуры для переизбрания. В 1788 году меня снова выдвинули кандидатом в ассамблею от антифедералистов и, к моему большому облегчению, забаллотировали. Я оставался довольно безразличным к делам общественным и почти не принимал участия в выработке конституции.

Моя политическая карьера началась в 1789 году, по всем правилам, когда мою кандидатуру выдвинули на пост губернатора. По дружбе я поддержал кандидата федералистов, старого приятеля судью Ейтса. Я предупредил Клинтона, что многим обязан судье и, хоть всегда прежде я голосовал за Клинтона, на сей раз мне придется голосовать против.

— Понимаю, понимаю. — Губернатор улыбнулся ясной улыбкой, которая обычно предвещала политическую расправу. Но со мной незачем было расправляться, ибо я не претендовал ни на какой политический пост. На сей раз я встал над схваткой: если жаждешь лавров победителя, лучше места не придумаешь.

Клинтона переизбрали ничтожным большинством голосов. Чтобы залучить меня в свой клан, он предложил мне пост прокурора штата — эта должность была мне не нужна. На меня надавили. Трауп сказал: «Вы будете опорой своим коллегам в штате. Вы об этом не пожалеете». Иными словами, не забывай своих федералистских коллег-юристов.

Как выяснилось, я никому не принес пользы на этом посту, где мне в основном приходилось глядеть в оба, как бы меня не вовлекли в земельные спекуляции, которыми занимались люди Клинтона. Не углубляясь в скучные детали, скажу только, что администрация штата в то время была так же поражена коррупцией, как и сейчас. В этом явно повинен гнилостный воздух Олбани.

А мой друг Гамильтон уходил ввысь, как ракета. Республика, конгресс, президент и премьер-министр де-факто воплотились в особе Гамильтона. В Нью-Йорке он превзошел себя, заставив штат ратифицировать конституцию и приведя в ярость губернатора Клинтона. Затем Гамильтон назначил первыми двумя сенаторами — тестя, генерала Скайлера, и старого друга из Массачусетса Руфуса Кинга, чем обозлил своих союзников Ливингстонов, лишив их исконного, по их мнению, места в сенате. Гнев Ливингстонов потом обернулся пагубой для Гамильтона и благодатью для меня.

В первые месяцы правления Вашингтона я много разъезжал по штату Нью-Йорк и иногда останавливался в Клермонте — поместье Ливингстонов на Гудзоне, — где проводила дни великая, вышедшая из милости семья, мрачно мечтая о мести моему другу Гамильтону, ловко лишившему ее высокого положения в республике.

Там-то, в гостиной Клермонта, меня и посвятили в самые дерзкие планы Ливингстонов. Мои отношения с канцлером Ливингстоном всегда были добрые, но не близкие. Во-первых, он был совершенно глух. Во-вторых, смотрел на мир сверху вниз, но ведь он и был наверху, а мир — внизу.

По просьбе канцлера мы — двенадцать человек — встретились в один из тех серебристых октябрьских дней, когда листва в Клермонте пылает желто-красным пламенем и пугливые олени, бросая фиолетовые тени на лужайку, следят, как мы следим за ними.

Канцлер, к счастью, сразу перешел к делу.

— Срок полномочий сенатора Скайлера истекает четвертого марта. Не вижу никаких причин, полковник Бэрр, почему бы вам не занять его место.

Настоящий политик, как и настоящий генерал, никогда не выказывает удивления. Я знал, что намечается альянс между антифедералистами (иначе говоря, антигамильтоновцами) и фракцией Ливингстона. Губернатор Клинтон не раз хвалил канцлера на званых обедах: «Удивительно глубокий человек, такой образованный!»

И мне предстояло воплотить в жизнь сей новый альянс. Я испытал скорее любопытство, чем удивление.

— Я вовсе не уверен, канцлер, что стремлюсь стать сенатором.

Это была правда. В те дни функции сената оставались загадкой для всех, включая его председателя Джона Адамса, который был просто не в состоянии измерить всю глубину обязанностей вице-президента. «Что же мне дальше-то делать?» — раздавался, бывало, с председательского места его беспомощный крик. Что тут ответить? «Председательствуй» и еще: «Жди смерти президента или пенсии». Место же в палате представителей куда приятней, ибо палата контролирует казну. Джемми Мэдисон всегда предпочитал палату представителей.

Канцлер стал резок, едва понял смысл моего ответа.

— У нас есть голоса в сенате. Губернатор Клинтон заверяет меня, что вы получите голоса в ассамблее, это его вотчина. Не вижу для вас причин отказываться.

Ну а я видел причину. Какую цену они запросят? Торг велся по всем тонким правилам политики.

— Интересно, — сказал я, — почему вы выбрали именно меня?

— Вы самая подходящая кандидатура!

Это крикнул один из родственников Ливингстона со стороны жены. Не помню, кто именно. Но разве их всех упомнишь?

— Вы самый приемлемый кандидат. — Канцлер смягчился. — Вы поддержали нашего друга судью Ейтса и показали независимость ума. И хоть вы не вполне антифедералист, отношения между вами и нашим губернатором отличные. Он даже говорил мне, что вы самая светлая голова среди всех юристов штата.

— Вряд ли было тактично говорить так в вашем присутствии, господин канцлер.

Такт — не главная черта этого достойного человека. Но у него есть свои добродетели, хоть он и не вполне джентльмен.

Как упорно Ливингстоны использовали это слово, дабы выпятить немногих, рожденных джентльменами, и унизить серую толпу, из нищих, опасных рядов которой Александр Гамильтон вспрыгнул на высокий сверкающий насест.

«Ведь женитьбы на Элизабет Скайлер недостаточно! — говаривала хозяйка Клермонта. — Жена не может совершенно переделать мужа».

То есть «узаконить» его, сделать «своим».

Вся ирония в том, что Гамильтон поклонялся аристократам, а они никогда не воспринимали его всерьез, только использовали. Он бы стал президентом, обратись он к народу, из которого вышел, к мастеровым, у которых были голоса, к кабацкому люду, который признал бы в нем своего человека, вознесшегося благодаря уму и хитрости. Но Гамильтон не хотел иметь ничего общего с бедняками, с низшим сословием. Он отказался от своих корней и якшался лишь с людьми благородного рождения и богачами, им он служил верой и правдой, перестав быть самим собой.

— Мне казалось, господин канцлер, что вы больше других можете претендовать на место в сенате.

— Без сомнения. — Канцлер предпочитал говорить без обиняков. — Но в данный момент невозможно избрать никого из Ливингстонов. А вас — можно. Все уже подготовлено. Так вы согласны? — Он выжидательно приставил ладонь к уху.

— Да! — заорал я. — Но не беру на себя обязательств ни перед какой фракцией.

Канцлер в раздумье смотрел на пыльные семейные портреты. Ливингстоны — и не без оснований — считают Нью-Йорк даром короля Карла, своей собственностью, на которую вечно посягает не только демократия, но, что еще страшнее, семья Скайлеров. Тогдашние Ливингстоны предпочли бы навозную телегу и гильотину, лишь бы не играть второй скрипки.

— Разумеется, — сказал канцлер.

И таким образом, из-за соперничества между двумя глупыми гордыми кланами меня избрали в январе тысяча семьсот девяносто первого года третьим сенатором Соединенных Штатов от Нью-Йорка.

Я не гнался за этой должностью, не хотел ее — и это придавало мне силы. Хотя я и был антифедералистом, у меня сложились прекрасные отношения со многими лидерами федералистов, и потому можно было действовать в высшей степени свободно. Мне не исполнилось еще и тридцати пяти, и я представлял важный штат. Пришлось покориться судьбе. Я стану президентом — должность, для которой (мне твердо представлялось) я, как никто, подхожу по характеру и жизненному опыту, не то зачем бы судьбе так высоко меня возносить? От меня требовалось только одно — подниматься. Гамильтона я не боялся. Видел его недостатки. А человека, которого мне следовало бояться, считал своим другом. Я позволил Джефферсону меня обмануть — и потерял все.

Воспоминания Аарона Бэрра — IV

Томас Джефферсон написал, что познакомился со мной только в сенате в Филадельфии (столица двигалась все дальше на юг благодаря виргинской хунте). Не будучи врагом истины, Джефферсон, однако, не отстаивал ее чересчур рьяно, если она противоречила его версии. Мы познакомились гораздо раньше.

Так как конгресс не заседал до осени 1791 года, я провел лето дома, зная, что нам с женой предстоит долгая разлука. Дом в Филадельфии купить было трудно, и жена моя все хворала.

В то лето Джефферсон и Мэдисон совершили свое знаменитое турне по штатам Нью-Йорк и Новая Англия. Их якобы интересовала ботаника, а также зловредные повадки гессенской мухи.

На самом же деле они хотели укрепить свои позиции против Гамильтона, который подчинил себе президента, конгресс и кабинет. Не имея опоры в кабинете, Джефферсон боролся за сохранение республики, которую Гамильтон стремился превратить — как утверждал Джефферсон — в скверную копию британской системы с палатой общин, палатой лордов и короной.

Примерно в середине июня Генриетта Колден пригласила меня на обед в узком кругу в честь государственного секретаря. Жена была больна, и я пошел один.

Генриетта тогда пользовалась успехом. Жизнерадостная, умная, она действовала как шампанское даже на самых мрачных гостей. Подозревали, что вдовец Джефферсон не просто друг вдовы Колден и что раньше она была любовницей Гамильтона. Но какая миловидная женщина в Нью-Йорке не вызывала более или менее серьезное внимание Гамильтона? Он был на редкость любвеобилен.

В пестрой гостиной Генриетты собралось несколько мужчин и женщин. Когда обо мне доложили, она схватила меня за руку, подвела к самому высокому мужчине в комнате.

— Наш новый сенатор! — воскликнула она, предполагая, что высокого мужчину не надо представлять, а с меня достанет и титула.

Большая вялая рука дотронулась до моей руки. Обычно я не обращаю внимания на рост, но рядом с Джефферсоном я всегда боялся вывернуть шею, потому что мне — как и всякому, кроме тех немногих, кто был одного с ним роста, — приходилось задирать голову, чтобы заглянуть в веснушчатое лисье лицо с умными карими глазами и тонкогубой улыбкой.

— Полковник Бэрр, какая честь! — Голос у него оказался тихий, и в нем проступало коварство. Даже стоя с ним лицом к лицу (верней, к груди), приходилось напрягать слух, чтобы его услышать, особенно когда он Погружался в раздумье и слова текли, словно из неистощимого источника. В этом словесном потоке слушатель — а иногда и он сам — мог разобрать кое-что интересное. Да, Джефферсон был самый очаровательный человек из всех, кого я знал, но и самый коварный. Будь в нем чуть поменьше очарования философа, его политическое коварство, наверное, не так бы поражало.

Мы любезно раскланялись.

— Мистер Мэдисон заболел! — весело объявила гостям Генриетта.

— Придется вам терпеть меня, — Джефферсон с обожанием взглянул на нее. — Мистер Гамильтон утверждает, что все виргинцы на одно лицо.

Генриетта пришла на защиту Гамильтона. В политике она совсем не разбиралась, зато в политиках — прекрасно.

Джефферсон подробно рассказывал о недавней поездке в Новую Англию.

— Это была ботаническая экскурсия, — сказал он совершенно серьезно. — Мы с мистером Мэдисоном просто в восторге от того, что там узнали, особенно интересны половые инстинкты гессенской мухи.

Джефферсон прикинулся, будто его интересуют мои взгляды. Расспрашивал о губернаторе Клинтоне, с которым однажды встретился в Олбани. Дал понять, что знает все подробности моего избрания в ассамблею. Расспрашивал о моих отношениях с семьей Ливингстонов. Канцлер сидел на другом конце стола, но мои комплименты в его адрес, без сомнения, ему передали.

По-моему, Джефферсон писал куда хуже, чем говорил, хотя и не менее многословно. Джефферсон обо всем имел свое мнение и неодолимо стремился выражать оное, касалось ли оно цвета кожи у негров (результат, по его теории, особенно вирулентной формы проказы) или возведения стен. Его нескромные эпистолярные труды когда-нибудь приведут в восторг или повергнут в смятение историков. Но письма его ко мне (большинство погибло во время кораблекрушения) являют образцы остроумия и здравого смысла.

К сожалению, Джефферсон не всегда чувствовал, когда нужно промолчать. За несколько месяцев до нашей встречи у миссис Колден вышла книга Тома Пейна «Права человека» с хвалебным отзывом Джефферсона на обложке. А так как английское правительство совсем недавно обвинило автора в государственной измене, то американскому государственному секретарю не подобало хвалить предателя, да к тому же еще и рассуждать о том, как опасно для Соединенных Штатов то, что Пейн окрестил «ересью».

Гамильтоновская газета «Юнайтед Стейтс» незамедлительно опубликовала нападки на Джефферсона, подписанные неким «Публиколой». Думали, что это псевдоним Джона Адамса. Но «Публиколой» оказался сын вице-президента — Джон Куинси Адамс.

— Понять не могу, почему мистер Адамс так расстроился, — прикинулся наивным Джефферсон.

— Возможно, потому, что он сам еретик.

Эту реплику подал Филип Френо, который тогда писал разгромные статьи против Адамса и Гамильтона для «Дейли адвертайзер».

Потом я узнал, что Джефферсон специально просил Генриетту пригласить его на обед. Френо уважал идеи, а не личности; он был не из тех, кем любил окружать себя Джефферсон. Но через два месяца после этого обеда Френо стал получать приличное жалованье референта по иностранным языкам в джефферсоновском государственном департаменте в Филадельфии и редактировать выпускаемую Джефферсоном антиправительственную газету под названием «Нэшнл газетт». Это многих возмутило. Обычно государственные деньги не тратят на жалованье редактору, который проводит политику, способствующую уничижению этого государства. Справедливо, хоть и злобно, Гамильтон предложил Джефферсону и Френо подать в отставку, ежели они не одобряют правительства, которое платит им жалованье. Время от времени Джефферсон делал заявления о том, что ничего общего не имеет с газетой Френо; причем он, счастливец, искренне верил в каждое из своих переменчивых суждений.

Специально для наших ушей Джефферсон сочинил причину ссоры с Адамсом.

— Признаюсь, когда я написал о «ереси» в письме, на публикование которого я вовсе не давал согласия издателю… — Правда это или вранье? У Джефферсона никогда не поймешь. — …я имел в виду ересь, к которой склоняется мистер Адамс. Он закоренелый монархист, и сам мне в том не раз признавался.

Два года спустя в разговоре со мной Адамс все это отрицал:

— Я никогда в жизни серьезно не разговаривал с мистером Джефферсоном. Даже будь я тайным монархистом, я никогда бы не доверился мистеру Джефферсону. К тому же он прекрасно знает, что я вовсе не тот, за кого он меня выдает, что он сам создал мой искаженный образ, точно так же, как образ ублюдка-полукровки. Мистер Джефферсон прекрасно понимает, что самый верный способ возвеличить себя — это натравить народ на нас с Гамильтоном и создать впечатление, будто мы хотим короля, в то время как мы мечтаем лишь о сильном федеральном правительстве. — То есть о таком, какое несколько лет спустя и создал сам Джефферсон.

Канцлер Ливингстон сказал, что государственный секретарь, видимо, преувеличивает. Неужели мистер Адамс такой уж монархист?

Блестящие карие глаза округлились, как у ребенка, а голос стал таким тихим, что нам пришлось перегнуться через стол над нашими фужерами, чтобы расслышать странную угрозу:

— Поверьте, джентльмены, здесь, в этой стране, существует заговор в самых высоких кругах против наших институтов. Англия хочет изменить их по своему образу и подобию. Однажды в моем присутствии Гамильтон сказал, что наша конституция «ни то ни се». О да, в своем презрении к республике он не уступит Катилине!

Я не подозревал тогда, что во чреве времени вызреет мысль наречь меня именем классического предателя и что Джефферсон радостно исполнит обязанности повитухи при этих неестественных родах. Но я, в неведении будущего, с восторгом внимал, как прекрасный тихий голос рассказывает о том, что Гамильтон выдаст тайны Казначейства друзьям-спекулянтам в надежде создать монархию при помощи английского золота. Теперь такие разговоры вспоминаются как чистое безумие. Но в то время это звучало вполне убедительно.

Беседа, по всей видимости, произвела большое впечатление на Френо. На меня тоже. Джефферсон завораживал меня, чего я не испытывал ни с одним другим человеком. И даже когда я узнал, как небрежно он обращается с истиной, я не мог противостоять его приглушенному голосу, его ясным детским глазам, его фанатическим идеям, его махровой клевете. Без сомнения, в нем было что-то колдовское.

Канцлер съязвил по поводу известного высказывания Джефферсона во время бунта Шейса, что иногда лучшим удобрением для древа свободы служит кровь. Джефферсон ответил вполне серьезно:

— Я лишь хотел сказать, что мы сможем себя поздравить, если за двести лет у нас произойдет всего лишь один такой бунт. Надо отдать нам должное: мы исправляем нравы, не дожидаясь бунтов.

— Как бы там ни было, вы теперь герой всех «шейсовцев».

В глубине души канцлер был федералист, хоть ему приходилось изображать республиканца. Не будь он обойден с назначением на пост верховного судьи, он счел бы идеи — а то и общество — Джефферсона весьма нежелательными.

— Мы видели много этих бедняг в Новой Англии.

Джефферсон изобразил на лице грусть.

— Шейс сбил их с пути истинного. Они не поверили, что в наших силах все…

— Например, сорок процентов годовых? Или убийственные налоги? Или набитые битком долговые тюрьмы? Или…

Френо приковал взор к Джефферсону и напоминал врача, который гадает, выдержит ли больной лошадиную дозу лекарства.

— Конечно, многие их жалобы оправданны. Согласитесь, как это ужасно — бросать в тюрьму за долги.

Еще бы! Единственное, что объединяло меня, Джефферсона и Гамильтона, — это долги. Все мы жили не по средствам, на широкую ногу. Гамильтон умер, оставив долги. Джефферсон умер нищим в разваливающемся Монтичелло. К счастью, в отличие от мелких фермеров или мастеровых нас нельзя было упрятать в долговую тюрьму. Всегда кто-нибудь вызывался оплатить наши долговые обязательства, а позорные условия займа ловко прятались за затейливыми росчерками богатых магнатов, склонных искать дружбы с государственными деятелями.

Френо еще увеличил дозу.

— В Массачусетсе девяносто процентов заключенных сидят за долги. Так вот, сэр, будь я бедняком в этом штате, я бы пошел за Даниэлем Шейсом.

— Мистер Френо! — возмутился канцлер. — Конечно же, вы не разделяете взглядов этого человека? Конечно же, вы не хотите, чтобы всю собственность поровну поделили между гражданами?

За столом наступила напряженная тишина. Из гостиной доносился резкий, неприятный смех приятнейшей миссис Колден.

Джефферсон поник, сгорбился, наклонил голову, закрыл веснушчатыми руками нижнюю часть лица. Он не вмешивался в разговор.

Френо решил снять напряжение:

— Я разрешил бы вашей семье оставить за собой Клермонт, канцлер. А вот мистеру Джефферсону пришлось бы расстаться с Монтичелло, ибо он верит в демократию, а вы нет.

Джефферсон засмеялся, пожалуй, чересчур весело. Остальные сделали вид, будто им понравилась шутка. Через два года такая шутка была бы уже невозможна: эксцессы Французской революции превратили к тому времени мечту Даниэля Шейса в кошмарный сон. После парижской бойни никому в Штатах уже не пришло бы в голову предлагать раздел богатства.

После ужина мы с Джефферсоном вышли на Ганноверскую площадь. На западе проглядывала ущербная луна. В ее неверном свете Джефферсон высился надо мной, как дерево или крутой утес (стой и жди, что на тебя вот-вот обрушится лавина). Он страдал мигренями и все недоумевал, отчего бы это.

— Возможно, — сказал я в ответ на привычную жалобу, — это из-за вашего роста. Вы слишком близко к небу, к грому и молнии.

Вместо того чтобы улыбнуться моей шутке, он помрачнел.

Джефферсон шел развинченной походкой, вообще в ту пору он напоминал французского щеголя. Одевался нарядно. Длинную фигуру всегда украшали серебро и кружева, а на пальце он носил огромный золотистый топаз. Позже, сделавшись президентом и вождем демократии, он стал носить в президентском дворце старые шлепанцы и старушечьи кофты. Подобно Наполеону, актер он был великолепный, только еще утонченней, да и вообще он был куда удачливей корсиканца.

— Вот вы говорите Монтескье, — сказал Джефферсон, беря меня за руку. — В своей предвзятости он похож на англичан. Хотя в основных вопросах он проявляет мудрость. Вы с ним чем-то похожи. Он близок мне, и, конечно же, он подлинный республиканец.

На Бродвее мы обошли спящих свиней, улицы были пустынны.

Я упоминаю об отношении Джефферсона к «Духу законов» Монтескье лишь потому, что двадцать лет спустя Джефферсон жестоко на него обрушился за то, что тот доказывал, будто настоящая республика с демократическим порядком возможна лишь в малой стране. Естественно, такая «идеальная» форма правления не подходит для империи, которую Джефферсон подарил нам, незаконно присвоив Луизиану, тем самым удвоив территорию Соединенных Штатов и положив раз и навсегда конец надежде, что наша страна станет республикой, о которой мечтал барон де Монтескье и которую провозгласил Джефферсон. Чтобы обелить себя, Джефферсон восстал против своего старого идола и низверг его за «ересь» (любимое словечко Джефферсона). Но еретиком-то был сам Джефферсон, а Монтескье — истинным поборником демократии.

Я перевел разговор на политические темы. Было уже ясно, что Вашингтона сменит Адамс. Ну, а потом? Я боялся, как бы Адамса не сменил Гамильтон. Или Джефферсон. Больше некому. Я не исключал возможности, что стану лидером антифедералистов, по у меня хватало здравого смысла догадаться, что виргинец Джефферсон будет первым кандидатом в президенты после того, как Адамс ублажит Массачусетс. Независимо от того, что сулило будущее, Джефферсон нуждался во мне в ту летнюю ночь, когда мы, спотыкаясь, брели по какому-то мусору, обходя спящих свиней, ведь их визг разбудил бы и мертвого.

— По всей видимости, мы обречены на политический разброд, — меланхолически заявил Джефферсон. — Виноват во всем Гамильтон. Он насквозь испорчен.

Я промолчал, хотя питал к Гамильтону самые дружеские чувства. (Даже тогда я не знал, до чего доходил он в своей клевете.) Джефферсон же не питал иллюзий насчет нашего врага.

— Он во что бы то ни стало хочет превратить республику в монархию.

— А сам — выступить в роли Александра Великого?

Джефферсон не отличался чувством юмора.

— Нет, я думаю, королем он сделает Адамса, а сам займет пост премьер-министра, вероятно, станет новым Уолполом. Предупреждаю вас, полковник Бэрр, Гамильтон — воплощение предательства!

Я сменил тему разговора:

— Что вы думаете о губернаторе Клинтоне из Олбани?

Джефферсон был одержим, когда дело касалось монархизма, а этот порок он приписывал всем, кто стоял на его пути. Джефферсон возомнил, будто лишь он представляет демократию и что все мы, от Вашингтона до Адамса и Гамильтона, только и мечтаем о коронах и о том, как бы выбить его из седла. Я выбрал Джорджа Клинтона как совершенно безопасную тему. Он был не монархистом, а просто абсолютным властителем Нью-Йорка и врагом федералистов.

Джефферсон даже замурлыкал, когда стал рассказывать о своей встрече с Клинтоном.

— Энергичный человек, не правда ли? А эти его странные теории относительно гессенской мухи! Прямо скажем, ваш губернатор не блещет ученостью, но святая простота его даже привлекательна. Знаете, он очень доволен, что вас избрали.

— Да, я знаю.

Ночной дилижанс чуть не переехал нас около церкви св. Троицы.

— Должен признаться, я так же рад неудаче сенатора Скайлера, как и тому, что столь выдающийся поборник демократии, как вы, пополнит наши ряды в Филадельфии. — Когда Джефферсон нуждался в чьей-нибудь поддержке, он беззастенчиво льстил. — Гамильтон может потерять большинство в сенате.

— Но его поддерживает президент.

Джефферсон вздохнул:

— Наш досточтимый президент думает, что Гамильтон самый умный человек на свете.

— Будем надеяться, господин Джефферсон, что президент ошибается.

Даже в темноте я почувствовал, как уставились на меня его ясные глаза, сверху вниз. Он ответил не сразу.

— Возможно, — сказал он после долгого молчания, — следовало бы организовать сеть клубов или обществ для тех, кто предан демократии.

— Есть общество св. Таммани.

«Таммани» образовалось четыре года назад как патриотический клуб, где крупные нью-йоркские зеленщики и мебельщики изображали политических деятелей.

— Но члены Таммани в основном федералисты. — Охота за страшной гессенской мухой не совсем отвлекла Джефферсона от политической реальности небольшого, но важного нью-йоркского избирательного округа.

— Нашим друзьям следовало бы организовать демократические общества, особенно теперь, когда так популярна Французская революция.

Я с ним согласился. Прощаясь, Джефферсон обхватил мою руку обеими ладонями.

— Дорогой полковник Бэрр, нам еще так много нужно сделать. Провести столько боев, искоренить столько ереси. Надо держаться друг за друга.

— Можете во всем на меня положиться, — сказал я. Я говорил искренне. А он? Трудно сказать. Джефферсон был беспощаден, он хотел создать новый мир, мир вольных фермеров, живущих в богатых поместьях, где работают рабы. Удивительно, как он умел свести воедино вопиющие противоречия. Но ведь на словах — если не на деле — Джефферсон был удивительно человечен, поразительно расплывчат, насквозь бесчестен, и все это так ненавязчиво. Он так страстно обманывал самого себя, что Джефферсон-президент и Джефферсон-человек (не говоря уже о Джефферсоне — авторе запутанных сентенций и бредовых метафор) стал совершенно непонятен даже для почитателей. Провозгласив неотъемлемые права человека для всех (кроме рабов, индейцев, женщин и неимущих), Джефферсон пытался силой захватить обе Флориды и мечтал завоевать Кубу и, тайно купив Луизиану, направил военного губернатора в Новый Орлеан против воли его жителей.

Наконец, во время второго срока своего президентства Джефферсон, увидев, что не смог создать на земле рай, о котором мечтал, с подозрительной легкостью согласился на гамильтоновский порядок и, как усердный федералист, стал взимать налоги и создавать флот (по дешевке; его знаменитые канонерки пришлось снять с вооружения) и разрабатывать политический курс для Запада и Юга с рассудочностью и изобретательностью, достойными Бонапарта. Не будь Джефферсон лицемером, я восхищался бы им. Что ни говори, он был самым удачливым строителем империи в наше столетие и преуспел там, где Бонапарт терпел неудачи. Но Бонапарт никогда не скрывал своих мотивов, а Джефферсон всегда был бесчестен. И вот откровенность потерпела крах, бесчестие восторжествовало. Но не буду, не буду читать проповедь.

В начале октября 1791 года я прибыл в Филадельфию и поселился на Второй Южной улице, в доме № 130, у двух пожилых вдов, матери и дочери, глухих, как тетерки. Достойные женщины в первый же день любезно предложили мне не напрягать моих сенаторских голосовых связок, когда я пытался с ними общаться. И так как я был их единственный постоялец, в доме на Второй Южной улице царила мертвая тишина, и я преотлично высыпался в своей спальне.

Двадцать четвертого октября собралась вторая сессия конгресса, а на другой день президент Вашингтон, запинаясь, прочитал нам послание, подготовленное для него Гамильтоном. Помню, я подивился, какой здоровый вид у президента: его лицо, обычно землистое, ярко раскраснелось. Но меня просветил сенатор Джеймс Монро от штата Виргиния.

— Последнее время, перед тем как появиться на публике, он малюет себя, словно вывеску на кабаке. Дома ему можно дать лет сто.

Монро уже тогда откровенно презирал отца нации. Со своей стороны Вашингтон терпеть не мог сенатора от своего родного штата, считая его завзятым якобинцем.

Сенат поручил мне ответить на президентское послание. Сочинив высокопарную чепуху (главной темой на сессии была угроза индейских племен), я отправился с остальными членами конгресса в особняк Морриса на Хай-стрит (особняк этот без всякой иронии называли «дворцом»).

Мы предстали перед великим человеком словно школьники. В роскошных одеждах, держа в руках шляпу с кокардой, при шпаге, почему-то сильно нарумяненный, Джордж Вашингтон стоял у камина, Джефферсон стоял справа от него, Гамильтон — слева. Гамильтон выглядел моськой рядом с двумя гигантами, каждый из которых был более шести футов ростом (обеспечивает ли такая высота величие?). Монро тоже был высок, хоть вечно сутулился.

Вице-президент Адамс пробормотал несколько слов (вот он был маленький и толстый). Медленно, осторожно президент склонил голову (волосы его, только что напудренные, словно нимб, обрамили легендарную голову).

Я ответил на его послание от имени конгресса, и он произнес несколько ответных фраз. Гамильтон не спускал с меня глаз, и на губах его играла странная, возможно невольная, улыбка. Но вот распахнулись двери, и в глубине зала появилась леди Вашингтон в окружении филадельфийских дам. Белые слуги в пурпурных дворцовых ливреях обнесли нас, верноподданных простолюдинов, сливовым тортом и вином.

Я оказался рядом с одержимым республиканцем — сенатором Маклеем (который потерял свое место в сенате в марте, но все еще находился в Филадельфии). Он пылал такой злобой против монархии, что Джефферсон рядом с ним казался просто дилетантом.

— Посмотрите на короля Джорджа! — Маклей с презрением указал на президента, перед которым в глубоком реверансе склонялись дамы. — Если бы народ это увидел…

— Народ был бы в восторге. — По моему убеждению, народ вовсе не демократичен; лишь аристократы-рабовладельцы, вроде Джефферсона, позволяют себе верить в демократию.

— Зато я не в восторге. — Маклей с отвращением наблюдал, как Вашингтон наклоном головы приветствовал проходящих перед ним мужчин. — Заметьте, он никогда не подает руки. Считает это вульгарным.

Тут ко мне подошла красавица миссис Бингэм (кузина Пегги Шиппен-Арнольд).

— Так мы вас ждем. После всей этой церемонии. — Миссис Бингэм повела рукой в сторону пышной леди Вашингтон не без легкой снисходительности. Двор Вашингтона был предметом насмешек высшего филадельфийского общества, особенно его королевы миссис Бингэм. Ее дом-дворец на Третьей улице был самым изысканным в Соединенных Штатах.

— И вас тоже, мистер Гамильтон. — Изящно одетая миниатюрная фигурка вдруг выросла рядом со мной.

Я протянул ему руку, но тотчас сообразил, что министр финансов, верно, следует привычкам патрона. Он картинно поклонился мне, опустив руки.

— Рад вас видеть, полковник Бэрр.

Мы играли в дружбу.

— Сожалею, что мне приходится заменять здесь генерала Скайлера.

— То были не последние выборы. — Странная улыбка Гамильтона, казалось, приклеилась к губам. — Надеюсь, мы с вами сможем избежать духа фракционизма.

— Я ни к какой фракции не принадлежу. — Я выпалил правду. — Меня избрали и федералисты и республиканцы.

— Знаю. И вряд ли они могли сделать более тонкий выбор.

Интересно, что он имел в виду? Я решил сыграть сцену до конца и не уступать ему в светскости.

— Но я не вижу тут таких уж глубоких противоречий.

— Просто вы недавно приехали. — Улыбка исчезла (следом за миссис Бингэм), ее сменила непритворная озабоченность. — Джефферсон задался целью: подорвать правительство изнутри. — Гамильтон выложил это одним духом. Его трагедия, равно как и его дар, в том, что он был человеком страстного интеллекта и главным оружием своим считал язык. Когда он волновался, то не умел промолчать и просто себя губил.

— Я знаю, вы встречались с Джефферсоном и Мэдисоном в Нью-Йорке…

— Только с мистером Джефферсоном. Боюсь, вам рассказал об этом…

— Гессенская муха! — В глазах Гамильтона вдруг блеснул добрый юмор. Он был так же изменчив, как погода на тропическом острове в Вест-Индии, откуда он был родом. — Я уверен, что Джефферсон сделал все возможное, дабы убедить вас, будто я хочу надеть на голову генерала корону.

— Нет, на свою. — Уж если разговор переходит в перепалку, я не сдамся.

Но не тут-то было. Лицо его вновь стало озабоченным.

— Я думаю, Бэрр, Джефферсон не в своем уме. По крайней мере в этом вопросе. Во-первых, он слишком долго пробыл во Франции и привязался к этой нации, как влюбленная женщина. И он — на расстоянии — счел весьма соблазнительной их теперешнюю форму анархии. Сомневаюсь, чтобы он когда-либо согласился отдать народу даже свою ферму в Виргинии. О Бэрр, поверьте, он настоящий лицемер!

Мне стало неловко от этой неожиданной вспышки, особенно потому, что Джефферсон сонно наблюдал за нами из дальнего угла залы; но я не смог остановить Гамильтона.

— Вы знаете, какие страшные трудности были у нас на последней сессии конгресса из-за моего плана по созданию Банка. — Я сказал, что, конечно, знаю. Разногласия по поводу Банка Соединенных Штатов являлись камнем преткновения в отношениях между двумя фракциями, которые сделались — и навсегда — двумя политическими партиями. Северные штаты, заинтересованные в торговле и мануфактурах, стояли за Банк. Аграрные южные штаты выступали категорически против: у фермеров вечно не хватает наличных, и они все до единого боятся банков, векселей и просроченных закладных.

Гамильтон не зря обижался на Джефферсона, а по страстности своей натуры он не мог сдержаться, не поведать обиды мне, потенциальному противнику, но, с его точки зрения, и потенциальному союзнику — сенатору от штата, поддерживающего торговлю и мануфактуры.

— Три года назад, когда Джефферсон стал государственным секретарем, мы договорились о том, чтобы федеральное правительство взяло на себя долги штатов. Так как Виргиния выплатила свой долг почти полностью, виргинцы в конгрессе были против. Это и заставило меня обратиться к Джефферсону. Мы стояли у президентского дома в Нью-Йорке. Я чуть не встал на колени, умоляя Джефферсона помочь мне изменить решение виргинцев. Предупредил его, что другие штаты выйдут из союза, если мы не поможем им уплатить долги. Он сказал, что со всем согласен, более того, согласился, что эта мера в интересах всех штатов. И предложил мне обо всем рассказать Мэдисону у него на обеде. Я повторил Мэдисону все, что говорил Джефферсону. Но Мэдисон отнесся к моему плану без энтузиазма, и — удивительно! — Джефферсон все время пытался сменить тему разговора. Заговорил о климате. О флоре. О фауне. О красоте природы в Виргинии. Я сделал вид, будто с захватывающим интересом слушаю его лекцию о строении тела опоссума. У опоссума, как выяснилось, есть в желудке сумка. Так вот, Джефферсон очень волновался по поводу этой сумки. Наконец я понял, куда гнет наш мудрый философ. Он хотел сделать новую столицу в Виргинии, на берегу реки Потомак, неподалеку от Джорджтауна. Если я помогу ему в этом, он и Мэдисон поддержат меня в вопросе покрытия долгов. Я согласился. У меня не оставалось выбора. Вот почему мой законопроект о покрытии долгов штатов так быстро прошел через конгресс, и вот почему через девять лет столица нашей страны окажется в Виргинии, если, конечно, нерасторопные фермеры соберутся выстроить город за этот срок.

Я тогда очень сомневался в правдивости Гамильтона. Позже я обнаружил, что он говорил правду. В таких вещах он всегда был правдив. В отличие от Джефферсона Гамильтон никогда не лгал, когда речь шла о делах; лгал он, только когда речь шла о людях.

— Мне кажется, — я соображал на ходу, что сказать дальше, — если Джефферсон так легко идет на это, вы и дальше поддерживайте в нем интерес…

— К сожалению, он только что открыл для себя народ. Быдло привлекает его. Он готов всех уравнять. И не потому, что питает такую большую любовь к его величеству народу, а потому, что он демагог и думает, что легче всего поднять народ против нас с президентом, обозвав нас «монархистами». Но если он преуспеет, я ему не завидую. Без Вашингтона нет Соединенных Штатов. Без Соединенных Штатов нет Джефферсона. Он не ведает, что творит.

Я нашел единственное возражение:

— Нельзя недооценивать усердие Джефферсона, ведь он фанатически следует своим принципам…

— Принципам! Почитали бы, какое письмо он недавно написал одному своему парижскому другу.

(В те времена лучшим способом широкой огласки была частная переписка, а не газеты. Мы писали шифром, а письма все равно перехватывали и расшифровывали. Гамильтон и Джефферсон тратили уйму времени, читая частную переписку друг друга).

— В одном письме Джефферсон советует некоему мистеру Шорту положить деньги в Банк. В тот самый Банк, который Джефферсон публично называет угрозой для республики! Поистине двуликий Янус! Вы знаете, почему он так хочет войны в Европе? Потому что война поднимет цену на пшеницу, а он ее выращивает. И еще он дал указания управляющему на ферме посеять коноплю, хлопок и лен, чтобы получать большие барыши у себя дома, когда в Европе начнется война. Вот так-то Джефферсон способствует войне, которая — он эдак и выразился — «поможет промышленности в Америке»!

Не знаю, есть ли тут доля правды. Однако примечательно, что сам Гамильтон в это верил. Ну и фанатики! Хотя я считаю Гамильтона более благородным из них двоих. Он, без сомнения, более реалистически относился к жизни. Выучившись коммерции у евреев в Вест-Индии, он понимал значение денег и торговли, как никто в то время, за исключением Галлатэна. Сам Гамильтон был, вероятно, честен, хотя и окружил себя ворами, вроде его близкого друга, помощника министра финансов Уильяма Дуэра. Гамильтон не мешал Дуэру продавать секреты казны спекулянтам, пока тот не сел в тюрьму. А в общем, Гамильтон плохо разбирался в людях. Он жил в миро теорий. Этим он отличался от Джефферсона, который, хоть как будто и не от мира сего, понимал человеческую натуру лучше, чем кто-либо из известных мне политических деятелей. Если бы из них двоих склеить одного, нами правил бы король-философ, эдакий Платон, а я бы куда раньше отправился в Мексику, в мои Сиракузы!

О чем мы еще говорили — не помню. Гамильтону отчаянно нужны были голоса в сенате, особенно сейчас, когда он потерял Скайлера. Он рассчитывал, что я буду нейтрален и разумен на предстоящих сессиях. Мы надолго оказались союзниками.

Выходя из «дворца», я в дверях столкнулся с Адамсом, которого за глаза называли Его Округлость. Толстый, шарообразный, бестактный, с носом, как клюв попугая, с холодным пронзительным взглядом, он был внушителен, хоть и комичен, и славился своими нелепыми оговорками: в бытность президентом, выступая перед враждебным республиканским конгрессом, он сказал, например, что имел честь был представленным английскому королю. Людей он не понимал, но в идеях разбирался прекрасно.

Когда мы ждали карету (таков уж претенциозный ритуал Филадельфии: несмотря на небольшие расстояния, здесь все держали свой выезд или нанимали кареты, чтобы доехать от Зала конгресса до «дворца», до меблированных комнат), Адамс сказал:

— Вашу семью чтут в Новой Англии, сенатор. — Типичный Адамс! — Ваш дедушка, Джонатан Эдвардс, как бы воспитал наш дух.

— Значит, и я неплохо понимаю Новую Англию.

Несмотря на всю прямолинейность, Адамс в отличие от Джефферсона не чуждался иронии.

— О, еще бы. Ведь вы сверстник мистера Гамильтона. Я видел, как вы с ним сейчас разговаривали.

— Да, мы почти ровесники. Но и только.

— Фракция! Здесь прямо-таки воняет политическим фракционизмом!

Это услышал проходивший мимо Фишер Эймс, рискнувший демократически пуститься домой пешком.

— Кое-кому, — бросил на ходу Эймс, — эта вонь кажется ароматом роз.

К Адамсу подошла жена, которая всегда была со мной любезна. Она говорила о Гамильтоне не без симпатии.

— Мне хочется опекать его, быть ему матерью.

Вид у миссис Адамс был далеко не материнский.

— Зато у меня нет ни малейшего желания заменить ему отца, да и кого заменять-то! — На Адамса явно повлиял пуританизм моего дедушки. Джон Адамс вообще не был похож на нашего современника — пережиток старой Новой Англии, гневный бог, полный мыслей о вездесущем грехе и страшных карах. Правда, ум Адамса, несмотря на шоры, отличался глубиной. То, что он знал, он знал хорошо. К сожалению, то, чего он не знал, он считал несуществующим.

Незаконнорожденность Гамильтона раздражала Адамса еще до того, как начались раздоры. Миссис Адамс укоряла супруга. Но Адамс уже сел на своего конька:

— Придет время, и мир еще раскусит этого молодого человека, которого ты хочешь по-матерински опекать, и поймет, что он — сирота от природы.

— Смилуйся, Джон!

— Я просто размышляю. Гамильтону необходимы отцы и матери, он жаждет их и приобретает на ходу. Президент не усыновлял его, он сам сделал президента своим приемным отцом. Он привязывался к людям старше его с детства, с тех самых пор, как стал сиротой, парией в респектабельном обществе, которое отвергло его, и недаром. Сенатор Бэрр, мир жесток, но справедлив.

Подъехала карета вице-президента, жестоко, но справедливо обдав нас грязью.

Когда лакей сошел с облучка, Адамс повернулся ко мне и сказал:

— Полагаю, сэр, что от вашего участия сессия конгресса только выиграет.

— Так же, сэр, как и от того, что вы председательствуете в нашей палате.

Ледяной взгляд широко раскрытых глаз вонзился мне в лицо.

— Боюсь, что этот конгресс будет не лучше первого — разгул фракционизма. Боюсь и тех его членов, которые слишком привязаны к злостной Французской революции.

— Что до меня, то я боюсь воякой чрезмерной привязанности.

Адамс пропустил мимо ушей эту двусмысленность.

— Нам угрожает правительство профессиональных чиновников…

— Поехали, Джон. — Миссис Адамс заторопилась, засмущалась.

Но Адамса не так-то легко было остановить.

— …партийных бюрократов, а не государственных деятелей.

— Иногда трудно провести грань.

Мне — не трудно.

Миссис Адамс с силой потянула своего супруга за руку, пытаясь втащить его в карету.

— Можете ли вы заметить перемену с самого начала, мистер Адамс? И понять, к лучшему она или нет?

— Когда не к лучшему…

Но миссис Адамс и лакей силой затолкали вице-президента в карету. Лакей захлопнул дверцу кареты, и последнее слово осталось за мной.

— Новые обстоятельства, мистер Адамс, требуют новых людей и новых идей.

Карета рванула с места. Я услышал, как Адамс раздраженно говорит жене:

— Ишь, какой гладкий!

Мне стало немного не по себе. Ведь он сказал правду. Я потолстел от всех этих вечеринок. И дал себе слово завтра же начать новую жизнь.

Пока я ждал кареты, подошел Джеймс Монро. Он слышал конец разговора и скорчил гримасу:

— Эти старые тори — сильные враги.

— Так надо поскорее их убрать! — Я неожиданно приобретал союзника.

— А возможно это? Без кровопролития?

— Возможно и нужно, иначе мы сваляем дурака.

— Вы что, пророк?

— Нет, сэр, просто я вижу, с кем имею дело. Они не верят народу. Нам потребуется лишь довести до сведения народа, с каким презрением к нему относятся его хозяева, а дальше уж дело за ним.

Я сел в наемную карету.

— Вы с Джефферсоном? — крикнул Монро мне вслед.

— В таком-то деле кто же из республиканцев не с ним? — На этой двусмысленной, как сказал бы Гамильтон, фразе мы и расстались с Монро, а он все кричал мне вслед, чтобы я опасался «шулеров» — филадельфийских торговцев. На ступенях «дворца» Вашингтона я сделал первые шаги к президентству.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

В то утро полковник Бэрр был в веселом расположении духа из-за газетного отчета о недавнем выступлении Генри Клея в сенате.

— Думаю, оконные стекла дрожали, когда мистер Клей низвергал Эндрю Джексона. Затем он повернулся к председательствующему вице-президенту. Взывал, чтобы тот привел в чувство своего друга президента. Вот, послушайте: «Умолите его остановиться… — Бэрр чудесно передал гнусавость Клея. — …остановиться и понять, что есть предел человеческому терпению и нельзя доводить до безумия и отчаяния храбрый, щедрый и патриотический народ».

Бэрру удалось даже передать рыдание в голосе, к которому Клей иногда так искусно прибегает в своих кодах.

— Затем мистер Ван Бюрен передал председательские полномочия одному из сенаторов и направился вдоль прохода туда, где, с мольбой распростерши руки, все еще стоял Генри Клей, и у всех на глазах спросил тихо и вкрадчиво: «Мистер Клей, не угостите ли меня понюшкой вашего чудесного маккобойского табака?» — Хохот Бэрра разнесся по душному кабинету.

— Прямо слышу ваш голос, полковник.

— Я никогда не мог с таким блеском разрядить атмосферу. К тому же в первые дни существования сената у нас не было зрителей. Заседания шли при закрытых дверях, пока я не настоял, чтобы пускали публику. Наши дебаты тотчас стали интересней. Ничто так не улучшает речь сенаторов, как присутствие зрителей.

Дверь распахнулась, и, как всегда без стука, вошел Сэм Свортвут.

— Полковник, победа ваша!

— Вы преувеличиваете, мальчик мой.

— Я проходил мимо и решил принести вам вести прямо из порта. Лафайет умер.

— Нельзя сказать, что он ушел безвременно. Надо сдержать свое горе. — Глаза полковника, естественно, не увлажнились. — Ему было, кажется, около восьмидесяти?

— Семьдесят семь. Моложе вас, полковник.

— В таком случае я дрожу от холодного недоброго ветра из Франции. Бедняга! Столько еще мог сделать. Надеюсь, он уже на небесах с генералом Вашингтоном и они, бок о бок, возлежат на облаках, осененные звездами вечности, мечтая о великих баталиях.

— Новости из Вашингтона. — Свортвут принял заговорщический вид. Я вышел.

Позже, когда полковник возобновил диктовку, в мыслях у него была Франция.

Воспоминания Аарона Бэрра — V

Тем, кто живет в 1834 году, трудно понять, до какой степени на жизнь и политику первых дней республики влияла Европа, особенно Франция и Англия. Никому это не нравилось; даже тори со всей своей любовью к королю не хотели, чтобы мы впутывались в дела Европы. К сожалению, мы не могли выбирать.

Вначале Франция была нашим главным союзником. Ведь если бы не французский флот, в Бэтери до сих пор стоял бы английский гарнизон. Но революция во Франции повергла в уныние наших тори — или федералистов, как их потом называли; просто ирония судьбы, ведь они противились созданию федерального правительства и предпочитали короля. Но когда мы навязали им независимость, тори понадобилось сильное федеральное правительство, чтобы лучше защищать собственность и держать народ в повиновении.

Но и мы, республиканцы, мало чем от них отличались. Ни Джефферсона, ни меня не беспокоили ограничения избирательного права в нашей конституции. Я вспоминаю, что в 1789 году из более чем 300 000 жителей штата Нью-Йорк только 12 000 имели право участвовать в выборах губернатора. Стоит ли говорить, что никто не мог непосредственно участвовать в выборах президента. Считалось чересчур опасным предоставить эту привилегию небольшой кучке имущих избирателей. Они могли голосовать за выборщиков штата, а те в свою очередь выбирали президента.

Между первым и вторым конгрессом проявился «дух фракционизма», как называл его Адамс. Гамильтон был монархистом не более, чем Джефферсон, но он видел будущее Америки в развитии промышленности и торговли, а это в свою очередь требовало банков, налогов, городов, армии и флота. Джефферсону весь континент виделся как своего рода Виргиния, населенная честными фермерами, пожинающими плоды негритянского труда. Джефферсон не хотел ни городов, ни банков, ни промышленности, ни налогов. Джефферсон был не прав, а Гамильтон прав. Хуже того, Джефферсон был непрактичен.

Раздоры в кабинете Вашингтона усугублялись Французской революцией. Когда в 1789 году пала Бастилия, даже федералисты сначала ликовали. Хотя каждый американец был в большом долгу перед Людовиком XVI, все мы считали, что для него же лучше быть королем в республике. Боюсь, что в то время мы были простоваты, и все, что происходило в Париже, казалось нам своеобразным галльским повторением нашего собственного славного опыта.

Как-то в апреле 1793 года мы узнали о казни Людовика XVI. Республиканский дух восторжествовал. Все посрезали косички и завели прически а-ля Брут. На смену коротким штанам пришли брюки. Все называли друг друга «гражданин» и «гражданка», а невоспитанность, подмечаемая многочисленными туристами на наших берегах (грубость детей, наглость торговцев и слуг), явилась к нам в ту же весну, что и французский посол гражданин Женэ. Вежливость в низших сословиях вдруг стала считаться проявлением раболепия. А ведь до приезда Женэ американцы считались самыми вежливыми людьми в мире — вроде англичан, но только мягче и независимей. После Женэ они стали такими, какими мы их видим сегодня, — грубыми, надутыми и завистливыми.

В день казни короля и королевы их портреты висели на стенах сенатской палаты (и все отмечали сходство миссис Бингэм с Марией-Антуанеттой, в том числе сама миссис Бингэм). После казни многие республиканцы — включая Френо — требовали, чтобы портреты сняли. Как относился к портретам Джефферсон, неизвестно, но от казни он был в восторге.

— В конце концов, — сказал он мне, — никогда еще такой успех не достигался такой малой кровью.

Я сказал, что, судя по всему, успех стоил очень большой крови.

Но Джефферсон не сдавался.

— По мне, лучше пусть гибнет полмира, только не революция. В конце концов, если бы в каждой стране осталось по Адаму и Еве, по одному свободному Адаму и по одной свободной Еве, мир стал бы лучше, чем сейчас.

Я не верил своим ушам. Либо Джефферсон — фанатичный дурак, либо воплощение зла.

Так как Франция воевала с Англией, Австрией, Россией, Сардинией и Нидерландами, президент Вашингтон мудро решил, что мы должны сохранять строгий нейтралитет. Это привело в ярость и республиканцев, и федералистов. Первые жаждали войны с Англией, вторые — с Францией. В результате стало возможно провести четкое различие между двумя политическими партиями: республиканская партия была профранцузской, антианглийской и выступала за равенство; федералистская партия была полной противоположностью.

В руководство республиканской партии входили Джефферсон, Мэдисон, Клинтон и я. Федералистов возглавляли Гамильтон, Адамс, Клей, Нокс и — оставаясь в тени — сам Вашингтон.

В четверг, 16 мая 1793 года, гражданин Эдмон Женэ прибыл в Филадельфию вручить верительные грамоты президенту. Американский народ поверил ему еще раньше. Прибыв несколькими неделями ранее в Чарльстон, штат Южная Каролина, он начал триумфальное путешествие в нашу столицу и по пути приветствовал на прекрасном английском языке ликующие толпы.

Филадельфийцы собрались у причала Грейс, приветствовать Женэ. По ошибке посол попал на другой причал и произнес страстную речь перед дюжиной перепуганных бездельников, которых он принял за представителей республиканцев. Но в последующие несколько дней ему было сторицей воздано за комедийный дебют.

Послу дали роскошный обед в гостинице «Эллер». Из-за нейтралитета те, кто занимал государственные посты, присутствовали ex officio[67]. Естественно, республиканская фракция конгресса пришла в полном составе.

Мы с Монро сидели рядом в конце длинного стола в главном конференц-зале. Признаюсь, мы все гадали, явится ли Джефферсон — защитник прав человека, или Джефферсон, подписавший Декларацию нейтралитета, проявит осмотрительность. Апостол демократии мудро не явился.

Вино лилось рекой, гражданин Женэ, веселый толстяк лет тридцати, чем-то напоминающий молодого Бенедикта Арнольда, обходил стол под руку с губернатором Мифлином, который торжественно представил нас с Монро поборнику свободы, равенства и братства.

— Я скоро буду в вашем штате, сенатор Бэрр. — Гражданин держал обе мои руки в своих. Говорил он весьма театрально. — Придется потрудиться там на благо свободы.

— У вас будет широкое поле деятельности, гражданин Женэ.

— Я очень хочу познакомиться с вашим губернатором Клинтоном.

— Уверен, он захочет познакомиться с вами. — Как оказалось, я в некотором роде предвосхитил события. За год жирондистов (а к ним принадлежал Женэ) уничтожили якобинцы, и новое правительство решило отозвать Женэ в Париж, чтобы отрубить ему голову. Не пожелав расстаться с этим редким украшением, Женэ женился на дочери губернатора Клинтона и поселился на Лонг-Айленде; при помощи ее денег он стал богатым фермером, коим и остался по сей день.

— Бэрр, я презираю французов! — бушевал неотесанный Клинтон. — Нация парикмахеров и учителей танцев! Подумать только, моя дочь, моя родная дочь подцепила картавого, нищего, общипанного французского петуха и вышла за него замуж!

Но в тот вечер в гостинице «Эллер» клинтоновский общипанный петух выступал сущим павлином. По меньшей мере двадцать раз пили за него и за его страну. Я даже произнес тост за «французскую и американскую республики — да будут они едины в деле свободы».

На Женэ водрузили фригийский колпак. Воя «Марсельезу», он пустил колпак по кругу. Каждый на мгновение водружал его на голову, а Филип Френо запевал гимн собственного сочинения, в котором прославлялись права человека, но мотив до неловкости смахивал на «Боже, храни короля».

Обычно мрачный, Монро был в восторге от вечера. Когда мы вместе выходили из «Эллера», он сказал:

— Хотел бы я послушать, что будут докладывать завтра Гамильтону и президенту о сегодняшнем вечере. — Монро говорил почти весело.

— А я хотел бы посмотреть, как Джефферсон будет представлять Женэ Его сиятельству.

Мы находились как раз против Рикетс-сэркус, когда полдюжины свирепых французских матросов налетели на нас с ножами из темной аллеи.

— Вы англичане! — крикнул один. Другой приставил мне нож к горлу. — Мы убиваем всех англичан!

— Вы убиваете американского сенатора, — сказал я по-французски, — и вас повесят.

— Ты говоришь по-французски как англичанин!

Один матрос полез ко мне в кармашек для часов.

К счастью, тут к нам подошла большая группа гостей из «Эллера», и матросы разбежались.

Мы с Монро разозлились и перепугались. Я хотел арестовать негодяев. Мы были почти уверены, что они с «Embuscade», который пришвартовался у причала на Маркет-стрит.

— Не надо. — Монро был осторожней меня. — Лучше не поднимать шума. Зачем играть на руку Гамильтону?

И мы не стали поднимать шум.

В то лето в Филадельфии царил настоящий террор, и дело Французской революции сильно от этого пострадало. В безбожном союзе с беженцами из Санто-Доминго (которых изгнали их рабы-негры) французская матросня грабила филадельфийцев во имя свободы. Был момент, когда казалось, что бандиты в союзе с недовольными свергнут правительство и отрубят голову Вашингтону. И хотя опасность была не так велика, как изображали Гамильтон и Адамс, Женэ удалось настолько подорвать популярность президента среди низших сословий, что Его сиятельство часто — неслыханное lèse-majesté[68] — освистывали в театре и на улицах. При всем своем глубоком, чуть ли не молитвенном благоговении пред собственной особой Вашингтон сумел сдержаться и предоставил петушку самому себя погубить.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Я встретился с мистером Дэвисом совершенно случайно в вестибюле гостиницы «Сити», где я ждал — как выяснилось, понапрасну — задолжавшего клиента фирмы. С деньгами теперь туго. Я уже два месяца не получаю жалованья. Потому-то я весь месяц и не появлялся у мадам Таунсенд.

Мистер Дэвис пригласил меня в бар, и бармен через свое оконце подал нам некое зелье из рома. В послеобеденные часы бар гостиницы «Сити» похож на клуб и у постоянных посетителей свои столики. Должен сказать, мне нравится эта прокуренная комната, где витает дух богатства и тайны, где преуспевающие дельцы чуть не шепотом говорят о деньгах и приглушенный гул голосов то и дело прерывается стуком ломика, которым бармен крошит лед.

Мистер Дэвис знал половину присутствующих, и его тепло приветствовали. Другая половина, надо полагать, тоже его знает, но не подает виду. Политические раздоры особенно обострились после апрельских волнений.

— Мы победим, Чарли. Тут нет сомнения.

Мистер Дэвис посмотрел на меня сквозь очки, которые увеличивают его большие честные глаза. Правда, через увеличительное стекло все глаза кажутся честными. Я Мэтту Дэвису не верю ни на йоту.

— Вы ведь внесете свой вклад, не правда ли?

Я заинтересовался и, как всегда, не смог этого скрыть. Из меня не получился бы заговорщик; начинаю думать, что и юрист из меня плохой.

— Мы ждем вашей книжицы, — подмигнул мне мистер Дэвис.

Я не успел спросить его, что, собственно, он имеет в виду и знает ли он о моей договоренности с Леггетом, — он переменил тему. Он стал расхваливать Генри Клея, которого якобы хорошо знал и считал верным последователем Джефферсона. Я перебил его:

— Когда начались разногласия между Джефферсоном и полковником Бэрром?

— Во время выборов тысяча семьсот девяносто второго года. — Тут-то я сообразил, что в повествовании полковника Бэрра — вроде бы подробном — деликатно опущены события тысяча семьсот девяносто второго года, когда Джорджа Вашингтона и Джорджа Адамса переизбрали на новый срок президентом и вице-президентом, а Джон Джей проиграл губернаторство Нью-Йорка Джорджу Клинтону. — Весь штат, вся страна в те дни благодаря Гамильтону были одержимы идеей Банка. Но ко времени выборов началась депрессия. Друг Гамильтона Дуэр обанкротился и попал в тюрьму. Федералисты пришли в отчаяние. Многие хотели, чтобы Бэрр стал их кандидатом. Гамильтон это пресек. Он убедил Джона Джея, верховного судью, участвовать в предвыборной кампании. Тот принял предложение и чуть не победил.

— С помощью Таммани-холла?

— Мы не могли ничем помочь. Мы оставались тайным обществом. Не упомню и двадцати смельчаков в тогдашних избирательных комитетах, да и те поровну разделились между Клинтоном и Джеем.

В бар вошел Нелсон Чейз. Увидел меня. Остановился. Потом подошел к нашему столику.

— У меня есть поручение к полковнику Бэрру. Где мне его найти?

Я вовсе не собирался говорить ему, что в настоящий момент полковник в Бауэри с Аароном Колумбом Бэрром.

— В Джерси-Сити, — сказал я.

Нелсон Чейз поблагодарил меня и ушел. Мистер Дэвис кивнул, мое вранье пришлось ему по душе. Он продолжал:

— Надо отдать должное Бэрру — через год после его избрания в сенат многие республиканцы уже смотрели на него как на будущего президента. Джефферсон сочинил план, как подорвать авторитет Адамса на посту вице-президента. Пусть единогласно переизбирают Вашингтона, но необходимо провалить или по крайней мере обкорнать Адамса. К удивлению Джефферсона, большинство проголосовало за полковника Бэрра, а вовсе не за него, Джефферсона. В конце концов состоялось совещание, на котором республиканское руководство, направляемое Джефферсоном, убедило Бэрра отдать свои голоса губернатору Клинтону при условии, что в тысяча семьсот девяносто шестом году Бэрр будет нашим кандидатом в вице-президенты.

— Когда Таммани-холл занялся политикой?

— Во время Французской революции. Ох, и кровожадными же якобинцами были мы в те времена! Гражданин Женэ стал нашим богом. Между прочим, прошлой весной в этом баре я его видел — располнел, состарился, разбогател! Из-за него-то храбрецы, которые не любили Французскую революцию, начали от нас отходить. К выборам тысяча восьмисотого года осталось всего-навсего около ста пятидесяти храбрецов, и те хотели, чтобы Джефферсон был президентом, а вице-президентом — Клинтон.

— А не полковник Бэрр?

— А не полковник Бэрр.

— Почему же все считают, что полковник создал Таммани?

— Потому что Таммани считают злом и Бэрра считают злом. Все зло едино. Вы же знаете людей.

Я не знаю людей; но начинаю узнавать.

Воспоминания Аарона Бэрра — VI

Джон Адамс сошел в могилу в полной уверенности, что летом 1793 года правительству не миновать гильотины. В самом деле, на торжествах 4 июля в Филадельфии прославляли гражданина Женэ и права человека вообще, и федералисты повсюду отступили на задний план.

В начале сентября 1793 года Джефферсон прислал мне в Ричмонд-хилл записку, в которой просил меня приехать в столицу, повидаться с ним. Я согласился, несмотря на эпидемию желтой лихорадки в Филадельфии. Но в те годы мы гордились своим хладнокровием. Пусть простые смертные боятся заразы и смерти; мы же, боги, их игнорировали. В результате бог Гамильтон лежал при смерти в тот день, когда я проезжал по улицам Филадельфии, не встречая ничего, кроме тяжелых телег. Возницы покрикивали: «Выносите покойников!» — и в голосах звучало отвращение — ибо лихорадка обезображивает трупы.

Я убежден, что есть взаимосвязь между температурой воздуха и желтой лихорадкой. Болезнь приходит только детом, причем в те годы, когда лето начинается с холода и сырости, а затем наступает засуха и невыносимая жара. Эпидемия всегда кончается с наступлением первых холодов. Каков бы ни был источник заразы (Джефферсон подозревал кофе, который грудами гнил на одной филадельфийской пристани), ее питает дождь, потом жара, и она передается от человека к человеку до тех пор, пока ей не кладет конец холодная погода. Умные люди при первых признаках эпидемии ищут убежища в сельской прохладе. Я же неразумно подвергался заразе в самый разгар эпидемии и ехал по улицам города, приложив ко рту платок, пропитанный камфарой (в то время мы считали ее лучшей профилактикой). К счастью, в городе мне не пришлось оставаться. Джефферсон снял летний дом у переправы Грейс на реке Скайлкилл, где лихорадка не так свирепствовала.

На крыше дома Джефферсона было что-то вроде балюстрады, и, вылезая из кареты, я увидел его там вместе с двумя мужчинами. Он махнул мне и исчез в комнатах.

В прохладной гостиной меня встретила дочь Джефферсона.

— Какой же вы смелый человек! Надеюсь, вы убедите отца уехать отсюда, пока мы все не заболели.

— Но ваш дом на возвышении.

В то время считали, что на холмах лихорадка не страшна — пока ею не заболевали. Тут нет правил, и нет еще средства от болезни. Кое-кто выздоравливает наперекор врачам, большинство умирает.

Джефферсон меня приветствовал, лицо у него пылало. Я подумал было, что это лихорадка, но оказалось, что белая веснушчатая кожа просто загорела. С ним были доктор Джеймс Хатчинсон (почти такой же толстый, как генерал Нокс) и Джонатан Сарджент — два известных республиканца.

— Еще один храбрец! — Джефферсон пребывал в хорошем расположении духа.

— Нет, просто фаталист.

— Это то же самое. Пойдемте, я покажу вам, что я недавно соорудил. — Джефферсон заставлял гостей осматривать его новые изобретения. Даже снимая дом на короткое время, он рьяно брался его совершенствовать. Я сделал вид, будто мне интересно.

Нас провели в небольшую комнату между двумя гостиными.

— Отойдите назад. — Мы отошли. — Теперь смотрите.

Джефферсон ухватился за конец каната, опускавшегося с потолка, и потянул. Раздался грохот, и тяжелая кровать приземлилась у ног изобретателя, едва не избавив нас от правления Джефферсона.

— О боже! — Американский Архимед пригорюнился. — Ничего не понимаю.

— Канаты слабые, — глубокомысленно заметил доктор Хатчинсон.

— Прекрасное изобретение, по крайней мере в принципе, — вежливо сказал я.

Я уже видел подобное сооружение в городском доме Джефферсона. Ночью кровать опускали на пол, днем ее подтягивали на канатах к потолку. Ума не приложу — зачем.

Некоторое время Джефферсон важно рассуждал о Ньютоновой теории притяжения и обратном квадратном корне, непосредственно объясняющем тот выдающийся факт, что тяжелая кровать, не прикрепленная толстыми канатами к потолку, неизбежно падает на пол.

Обед подали в три часа на лужайке, под сносной тенью высоких платанов. Несмотря на жару, мы воздали более чем должное чудесам джефферсоновской кухни и погреба, с которыми нас ознакомил мажордом по прозванию Крошка. У великого демократа всегда угощали по-царски.

Среди прочих гостей были Филип Френо и Джон Браун, сенатор от Кентукки. Настоящее собрание республиканцев с весьма интересной целью, по весьма интересному поводу.

Как всегда, Джефферсон долго говорил о чем угодно, только не о деле. Хотя мадера и считалась лучшим средством от лихорадки, белое холодное французское вино буквально лилось рекой, и мы чересчур много его выпили: словно персонажи Боккаччо, мы играли в «пир во время чумы» (и каждый гадал, кто же умрет первым).

Джефферсон сообщил нам новости о Гамильтоне:

— Он, верно, заболел несколько дней назад после обеда с президентом.

— Блюда со стола Короля Джорджа надо сначала дать попробовать слуге. — Френо особенно злобно нападал на Вашингтона в то лето — последнее лето «Нэшнл газетт». Через месяц газета прогорела.

— Мудрый поест, прежде чем отправляться на обед к Вашингтонам. — Джефферсон резвился вовсю. — Несмотря на монархические тенденции президента, стол у него республиканский. Так вот, Гамильтон вызвал не одного, а двух докторов, чтобы спасти свою драгоценную жизнь. — Джефферсон говорил презрительно. — Страшно боится умереть. Вообще трусливая натура. Боится ездить верхом, боится выходить в море, трусит в бою, ведь так, полковник Бэрр?

— Вообще-то в тех редких случаях, когда он бывал на поле брани, он проявил себя неплохим офицером…

— Но несравненно лучше он проявил себя в штабе, изображая Ионафана[69] при Вашингтоне в роли Давида. — Френо был так же безжалостен, как и Джефферсон, но еще ядовитее, ибо питал непомерную страсть к обобщениям, свойственную столь многим литераторам. Есть основания считать, что Френо все-таки верил в права человека. Хотя неприязнь Джефферсона к монархии была искренней, он знал, как и все, что ни один американец никогда не наденет корону; и он вечно обыгрывал эту тему лишь для того, чтоб очернить любого, кто имел несчастье стать между ним и тем троном, к которому он с самого начала стремился. Джефферсон все переводил на личности, Френо обо всем рассуждал отвлеченно. Естественно, каждый казался противоположностью тому, чем был на самом деле.

Они с таким презрением говорили о боевых качествах Гамильтона, что я невольно пришел на помощь сопернику:

— Гамильтон всегда был там же, где все мы. И принимал участие в битве за остров Нью-Йорк. И вместе со всеми нами терпел лишения в Вэлли-Фордж. Он был в Йорктауне. Он никогда не уклонялся от исполнения долга…

Я нечасто веду себя бестактно, но, пока я говорил, я почувствовал, что за столом как бы заметно похолодало.

Я взглянул на Джефферсона и увидел, что он покраснел, как всегда, когда ему бывало не по себе. Он, верно, решил, что я намекаю на неблаговидную роль, которую он сыграл в Революции. Это была единственная тема (кроме Гамильтона, а потом уже меня), простое упоминание которой туманило его разум — и не без причины. При подходе английской армии губернатор Джефферсон бежал в Монтичелло, бросив штат на произвол судьбы. В Монтичелло он думал только о том, как спасти свои книги. А когда первые английские подразделения подошли к Монтичелло, он с семьей пустился наутек. Вскоре фракция Патрика Генри в виргинской ассамблее потребовала расследования, но, к счастью для Джефферсона, гордые виргинцы ее желали, чтобы им напоминали о позоре штата, и незадачливый губернатор избежал суда. Правда, ему не удалось избежать издевательств, а это куда страшнее, чем формальное осуждение.

Доктор Хатчинсон заговорил о другом, о гражданине Женэ. Но кто о нем тогда не говорил?

Джефферсон опечалился — думаю, искренне.

— Страстный, достойный человек. — Джефферсон особенно оживлялся, когда, вот как сейчас, высекал на мраморе эпитафию современнику. — Конечно же, наша республика перед ним в неоплатном долгу.

— Но если он будет и дальше нападать на президента, он нас погубит. — Сенатор Браун, как все в западных штатах, слишком много пил.

— Знаю, знаю. Я пытался его сдержать. — Джефферсон улыбнулся. — Но он меня просто не слышал. — Мы засмеялись громче, чем того требовала шутка. Но Джефферсон ведь так редко говорил что-то ироническое или — упаси бог — самоуничижительное.

— У гражданина Женэ очень громкий голос. — Джефферсон подробно объяснил смысл своей шутки, смех за столом стал утихать. — Но у мистера Гамильтона он тоже громкий. Вы знаете, он хочет, чтобы мы выслали Женэ и закрыли демократические общества. Он выступил в кабинете с тремя длинными речами подряд. Выступал как прокурор в суде… Президент гневался, особенно когда генерал Нокс, ваш друг… — Он наклонил голову в мою сторону; он и впрямь был в ироническом расположении духа. Не иначе как его вдохновила эпидемия. — …показал президенту карикатуру вашей работы, — он уже обращался к Френо, — изображающую его в виде тирана, которому вот-вот отрубят голову. Я даже думал, что мы тут же лишимся великого человека и вы, Френо, войдете в историю как его убийца. Президент пришел в ярость, я никогда его таким не видел. На висках вздулись вены. Он бросил шляпу об пол. Клялся, что предпочел бы быть фермером, чем императором мира. Клялся, что не имеет ли малейшего желания быть королем и вообще править страной. Я думал, он умрет от ярости.

— Я зашел слишком далеко. — Френо потупил глаза.

На губах Джефферсона мелькнула хитрая улыбка.

— Президент особенно злится, что вы посылаете ему три экземпляра каждого номера. «Зачем же три? Этот тип за мальчишку-газетчика меня принимает?»

— Он неправильно относится к справедливой критике. — Френо был явно доволен собой.

— Ему придется выдержать еще более суровую критику, — заметил Сарджент, — если он останется креатурой Гамильтона и «банкитом». — Неуклюжее слово принадлежало Джефферсону. Легким кивком головы он признал свое авторство. Затем поделился с нами оригинальной идеей насчет того, как лучше всего уничтожить Банк Соединенных Штатов.

— Допустим, намечается открытие отделения Банка в Ричмонде, штат Виргиния, тогда губернатор штата должен обратиться к статье конституции, согласно которой все права, кроме недвусмысленно предоставленных федеральному правительству, принадлежат штатам. А раз право федерального правительства на учреждение Банка нигде не записано, только штаты и могут его учредить. Полковник Бэрр, вы самый опытный юрист за этим столом. Верно ли, что любое лицо, признающее иностранное законодательство в вопросах, относящихся к компетенции государства, совершает государственную измену?

Я ушам своим не верил.

— Вы утверждаете, что федеральное правительство — иностранное правительство?

— Именно.

— Иными словами, вы утверждаете, что суд штата должен судить за государственную измену всякого виргинца, который согласится стать директором, скажем, Банка Соединенных Штатов?

— Если он сделал это на территории Виргинии — да.

— И если суд признает его виновным в государственной измене…

— По нашей конституции, суд штата обязан признать его виновным.

— Тогда вы казните его как предателя штата Виргиния?

— Да, чем будет навсегда положен конец Банку мистера Гамильтона, ибо никто не согласится стать его директором, зная, что за это вешают. — Джефферсон был явно не Джонатан Свифт. Он говорил совершенно серьезно. Много лет спустя Мэдисон рассказывал мне, что Джефферсон и ему толковал о том же. Мэдисон пришел в такой же ужас, как я, и разубедил Джефферсона, а не то конституцию пришлось бы отменить задолго до истечения пятидесятилетнего срока, который я ей предсказывал!

Республиканские лизоблюды за столом сочли план превосходным. Френо высказался за то, чтобы немедленно приступить к его выполнению. Я мягко возражал, пока разговор не пошел по другому, более приятному руслу.

Мы наслаждались персиковым мороженым, налегали на охлажденное вино, наблюдали, как на лужайку ложатся длинные тени и вспыхивают в кустах светлячки, Джефферсон объяснил, почему он пригласил нас на обед.

— Я хотел сообщить добрым друзьям, что я вручил президенту прошение об отставке с поста государственного секретаря. — Хор ахов и охов. — Начиная с первого октября. Я сказал президенту, что не вижу далее возможности приносить пользу его кабинету.

— Теперь Гамильтон станет главой государства, — нарушил молчание сенатор Браун.

— Если, — с надеждой сказал доктор Хатчинсон, — не умрет в ближайшее время.

— На это нельзя рассчитывать. — Джонатан Сарджент смотрел на вещи мрачно.

Но Джефферсон приготовил нам еще один сюрприз:

— Президент приезжал сюда — в этот дом — на прошлой неделе. Заявил, что крайне огорчен моим решением. «Вы с Гамильтоном убедили меня против моего желания остаться на второй срок на посту президента. И вот — оставляете меня в одиночестве».

— Гамильтон тоже уходит в отставку? — Я не мог этому поверить.

— По истечении срока полномочий настоящего конгресса, как сказал президент.

Я сказал, что не верю, и оказался прав. Гамильтон оставался на своем посту еще два года, до начала 1795 года. Но в тот теплый вечер на берегу реки Скайлкилл Джефферсон был счастлив. Подобно Вашингтону, он жаловался на тяготы политической карьеры и, подобно Вашингтону, ни за что не хотел упускать власть. Но сейчас он понял, что исчерпал себя. Дело с Женэ совершенно его изнурило. Как потом мы узнали, Джефферсон уже попросил французов отозвать посла, направив им соответствующий документ — как мне говорили, шедевр дипломатии. С его помощью Джефферсон покидал свой пост в ореоле славы, сохраняя, с одной стороны, верность оголтелых республиканцев, которые боготворили Женэ и Революцию, а с другой — показывая федералистам, что он ставит интересы Соединенных Штатов выше интересов Франции. Талейран говорил, что, если бы он стал императором, он взял бы Джефферсона министром иностранных дел.

Пользуясь вечерней прохладой, мы решили погулять под деревьями и встали из-за стола. Дочь Джефферсона умоляла нас убедить государственного секретаря немедленно покинуть Филадельфию, но Джефферсон и слышать об этом не хотел.

— Я не хочу, — сказал он сурово, — создавать панику.

— Но президент уезжает на следующей неделе.

— А мы уедем через две недели, как собирались. Надо сохранять подобие правительства, хотя у меня остался всего один писарь. — Джефферсон взглянул на Френо и поспешно поправился: — Один писарь и один великолепный переводчик.

У воды, где растут ивы с могучими корнями, доктор Хатчинсон с грустью говорил об отставке Джефферсона.

— До следующих выборов три года, но Адамс и Гамильтон начнут править страной гораздо раньше. — Добрый доктор ужасно огорчался, глаза сверкали, лицо пылало.

Мы с сенатором Брауном тоже уговаривали Джефферсона не уходить с поста, но он был непоколебим. Он составил план, вернее, несколько планов развития нашей демократии. Сенатор Браун намекнул на самый смелый из планов.

— Ваш француз, верно, сейчас в Кентукки.

Мой француз? — Джефферсон задумался. — Нет, он не мой. И если он потерпит неудачу, он окажется ничьим французом.

— В таком случае, — согласился сенатор Браун, — он станет мертвым французом.

Джефферсон, помедлив, повернулся к доктору Хатчинсону и ко мне:

— Вы слышали о таком ботанике: Андре Мишо?

Доктор Хатчинсон о нем слышал, хвалил недавнее выступление молодого человека перед философским обществом. Мишо, кажется, сделал интереснейшие открытия о лиственных деревьях.

— Гражданин Женэ просил меня послать Мишо в Кентукки с письмом губернатору, чтоб тот помог ему отобрать Новый Орлеан у испанцев.

— Наконец-то! — загорелся доктор Хатчинсон. — Вы, конечно, согласились?

В заходящих лучах солнца трудно было понять выражение лица Джефферсона.

— Я дал ему письмо.

Сенатор Браун всегда ставил точки над i.

— За три тысячи фунтов два наших генерала, Кларк и Логан, поднимут жителей пограничных районов и займут Новый Орлеан. И тогда мы наконец-то получим то, что должно нам принадлежать, — контроль над рекой Миссисипи.

Я тоже увлекся планом. Интересно, как Джефферсон собирается замести следы? Он сказал со всей откровенностью:

— Это будет — с виду — чисто французское мероприятие. Правительство гражданина Женэ обеспечит три тысячи фунтов…

— Но у нас мирные отношения с Испанией, — сказал я, мысля юридически, вместо того чтобы мыслить философски и таким образом завоевать мир.

— И мы их сохраним, — мягко сказал Джефферсон. — Я позаботился о том, чтобы людей готовили не на американской земле.

— А что, — спросил я, — если у них это получится? Если они возьмут Новый Орлеан?

— Тогда вся территория Луизианы присоединится к нашему союзу, хотя и сохранит определенную зависимость от Франции.

— Испанцы так слабы? — полюбопытствовал я; моя судьба тогда еще не связалась — нет, именно в ту минуту она и связалась с этой увлекательной частью мира.

— Так нам кажется.

— А что, если вы… если они потерпят неудачу?

— Я предупредил Мишо, что в таком случае — мы их не знаем. К счастью, этот молодой человек — стоик. — Голос Джефферсона начал сливаться с дуновением теплого ветра. Я уже не различал его лица. В доме зажигали огни.

— Да нет, о неудаче не может быть и речи, мистер Джефферсон. Вас поддержит все население Кентукки. — Сенатор Браун был склонен к преувеличениям в манере, свойственной жителю границы: они вам посулят все, что угодно, а дойдет до дела — всучат кувшин самогона.

— Будем надеяться. Ведь это моя последняя… акция на правительственном посту.

— Пока мы не сделаем вас президентом.

Доктор Хатчинсон взял Джефферсона под руку, и мы направились через лужайку к дому, а Джефферсон по пути объяснял нам, отчего светится светлячок.

Я оставил Джефферсона у подъездной аллеи.

— Спасибо, — сказал он, — что не побоялись заразиться и навестили меня в конце моей политической карьеры.

— Полагаю, это только ее начало.

— Нет, нет, нет. — И без того тихий голос совсем затих. — Но по-моему, нам надо внимательно следить за монократами[70], вам — в Нью-Йорке, мне — в Виргинии. Будем переписываться.

Появился доктор Хатчинсон и попросил меня довезти его до дома. Я согласился. Мы откланялись (руки во время эпидемии лихорадки не подавали).

Карета тронулась, Джефферсон помахал нам на прощание. В свете из окон он вдруг показался мне огромным вороньим пугалом. Так, наверное, выглядит смерть, подумал я и содрогнулся: кошмарная фигура, истонченные члены, шелестящий голос. Затем медленно, медленно увеличивающееся расстояние обратило чудище в чучело, в ничто, во тьму.

Доктор Хатчинсон рассыпался в похвалах.

— Невиданный разум! Такого еще не бывало! Даже Франклин ему уступает, а я его близко знал. Если кто может превратить нас в истинную республику, то только Джефферсон.

— Или в империю. То, что он затевает в Кентукки, — очень смело.

— Мир уважает именно смелость. Нам нужны новые территории.

— Но нужна ли нам… можем ли мы позволить себе войну с Испанией?

Доктор Хатчинсон рассмеялся.

— Джефферсон сказал мне, что на всякий случай у него есть превосходный предлог. Испанцы контролируют индейцев племени крик. Эти индейцы все время беспокоят наших поселенцев. Если индейцев из племени крик не приструнят испанские хозяева, Джефферсон будет угрожать Испании… — Доктор Хатчинсон вдруг запнулся. — Чересчур много выпил. Простите. Прошу вас, остановите карету.

Он вылез, и его вырвало. Я притих и держал у рта платок, пропитанный камфарой; я не сомневался, что скоро жизнь моя кончится и что видение Джефферсона в образе смерти — дурное предзнаменование.

Когда доктор Хатчинсон снова сел в карету, мы оба поняли, что он заразился желтой лихорадкой — этим объяснялся пунцовый цвет губ и остекленевшие глаза.

— Ох, и обкормил он нас, да еще в такую жару.

Я согласился.

В молчании мы доехали до дома доктора. Мы пожелали друг другу спокойной ночи. На следующий день доктор Хатчинсон умер.

Через несколько недель умер Джонатан Сарджент, приведя тем в восторг Джона Адамса, который всегда говорил, и, возможно, всерьез, что только желтая лихорадка спасла в то лето Соединенные Штаты от революции.

Экспедиция Мишо провалилась, но Джефферсон вышел сухим из воды. Он позаботился, чтобы во всем обвинили гражданина Женэ.

Забавно, что через несколько дней после нашего обеда, когда Джефферсон выражал решимость «не допускать никакой паники», он бежал в Монтичелло, предварительно заняв, как сообщил мне с восторгом Гамильтон, сто долларов на путевые расходы в ненавистном ему Банке Соединенных Штатов.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Мы с полковником Бэрром отправились обедать в гостиницу «Сити». Против обычая полковник занял место за столом, где всегда сидит старый холостяк Чарльз Болдуин. Толстый, краснолицый, шумный Болдуин развлекал дружков высказываниями, как он сам считал, в стиле Самюэля Джонсона.

— А, полковник Бэрр! Наш Фемистокл. Как поживаете, сэр? — Он повернулся к друзьям. — Принесла нелегкая!

Полковник Бэрр не повернул головы. Я делал вид, что занимаю его каким-то разговором, а он сделал вид, что внимательно слушает мою чепуху.

Но Болдуин не унимался. Раздирая жирную жареную утку и запихивая огромные куски в рот, заливая все это кларетом, он болтал (и глотал) без остановки:

— Надо же! Показывается среди честных людей! А руки-то у него — ну, как это? — обагрены!

Болдуин вдруг схватился за горло: хотел сделать вдох. Не смог. Уткнулся в тарелку с разодранной уткой.

Поднялась суета. В соседнем зале нашелся врач. Толстяк лежал на полу, прислонив голову к плевательнице, его старались привести в чувство.

Полковник брезгливо поднялся.

— Думаю, Чарли, бедный мистер Болдуин умер. — (Так оно и оказалось). — От обжорства. — Полковник задумчиво покачал головой. — Это урок для нас всех, — сказал он, ни к кому не обращаясь, и повел меня прочь от притихших соседей, словно хотел уберечь от заразы.

На улице мы вместо обеда поели устриц, и Бэрр мрачно острил по поводу неожиданной кончины Чарльза Болдуина. Старики безжалостны.

В тот же день, до начала нашей работы с Бэрром, я спросил об экспедиции Мишо.

— Ничего не вышло. — Полковник тщательно закрыл пыльное окно, чтобы по комнате не гулял освежающий ветерок. — Здесь что-то прохладно, а?

Он помешал в очаге кочергой. Я молча истекал потом.

— Видишь ли, Джефферсон мечтал аннексировать Канаду, Кубу, Мексику и Техас. Он, как и мы с Гамильтоном, благосклонно относился к идее доминиона в Южной Америке.

— А не трудно республике управлять такой большой территорией?

Бэрр улыбнулся.

— Республики так же быстро меняют форму, как империи. Смотри, что происходит во Франции Бонапарта. Единственным настоящим республиканцем среди нас был маленький Джемми Мэдисон. — Бэрр открыл толстую папку с бумагами. — О нем и пойдет сегодня речь. Я уже кое-что набросал.

Воспоминания Аарона Бэрра — VII

Я познакомился с Джемми Мэдисоном, когда мне было тринадцать лет, во время первого года обучения в колледже Нью-Джерси (я по-прежнему так называю нынешний Принстонский колледж). Шел 1769 год. Мэдисон был на пять лет старше меня, но он не такой скороспелый, как я (у меня-то и отец и дед были ректорами колледжа, и потому я поступил сразу на второй курс).

Я окончил колледж в 1772 году. Мэдисон — в 1771, но остался еще на один год, чтобы подготовиться к духовной карьере. Он происходил из богатой виргинской семьи и, насколько я знаю, получил только домашнее образование; в 1775 году он стал членом Комитета общественной безопасности от округа Орэндж. Год спустя он составил проект конституции штата, внеся в него «радикальную» статью, гарантирующую свободу вероисповедания. Ее немедленно отвергли виргинцы.

С 1780 по 1783 год Мэдисон был депутатом Континентального конгресса, где стал мастером парламентской борьбы и смог наконец использовать солидные, хотя и несколько беспорядочные познания в важном деле создания документа, являющего верх юридического искусства, — американской конституции. К счастью или к несчастью, документ этот в основном составлен Мэдисоном.

Мало того, что он ее сочинил, Мэдисон с редкой ловкостью умел отстаивать ее в так называемых статьях «Федералиста» и с редкой хитростью заставил-таки упрямых виргинцев согласиться на федеральную республику. Мэдисон пропагандировал свои идеи так блистательно и в результате так ожесточил своих врагов, что проиграл, когда выставил свою кандидатуру в качестве первого сенатора от штата Виргиния. Однако он сумел победить на выборах в палату представителей в 1789 году, обскакав Джеймса Монро.

На Мэдисона, маленького и невзрачного, никто не обращал внимания до тех пор, пока он не начинал говорить (едва слышно, почти как Джефферсон); затем, вслушиваясь, люди начинали понимать, какое величие заключено в хрупком теле. Но я, признаюсь, никогда не думал, что он станет президентом. И сам он, верно, не думал. Его возвысил Джефферсон.

Когда мне исполнилось тринадцать, а Мэдисону — восемнадцать, я был с него ростом. Когда мы оба стали взрослыми, он был меньше меня. Мы не очень дружили в Принстоне. Отчасти из-за того, что он, бледный, слабенький, увлекался богословием, а меня оно никогда не интересовало. И я любил жизнь, а он нет. Насколько мне известно, он не знал женщин, пока ему не перевалило за тридцать, и тогда в Нью-Йорке он влюбился в шестнадцатилетнюю девочку. В конце концов она его бросила и сошлась с молодым священником. С тех пор Мэдисон, уже закоренелый холостяк, впал в глубокую печаль.

После летней эпидемии 93-го года правительство снова собралось в Филадельфии. Похоронив чуть не 4000 человек, филадельфийское общество предавалось веселью. Театр, цирк и приемы у миссис Бингэм превращали город в некий провинциальный Вавилон, который возродился после гнева Иеговы ничуть не раскаявшимся; таким бы, вероятно, возродился и сам Вавилон.

18 мая 1794 года после долгой и тяжелой болезни, разрушившей ее разум и тело, умерла моя жена Теодосия. Она так страдала, что я был рад за нее, когда все кончилось; мы же с дочерью предавались горю и не могли поверить, что никогда уже ее не увидим.

В конце мая я занимался в Нью-Йорке делами покойной жены, а Джеймса Монро назначили посланником во Франции — пост, который Мэдисон и Монро упорно прочили мне. Президент сказал «нет», не вдаваясь в подробности; он решил назначить Мэдисона или Монро. Мэдисон отказался. Монро согласился. Позже новый посол объяснял мне, будто меня отвергли из региональных соображений. Пост в самом начале якобы предложили Роберту Ливингстону из Нью-Йорка. Когда тот отказался, президент не хотел предлагать его другому ньюйоркцу, чтобы не создалось впечатления, будто этот пост — привилегия Нью-Йорка. Монро хотел, чтобы я поверил такой чепухе.

Истина мне так и не открылась. Ведь прошло много лет, пока я узнал о том, что делал Монро, стараясь лишить меня голосов на Юге во время выборов вице-президента в 1792 году. Он утверждал, что я слишком молод. Не спорю, говорил правду, но зачем же тогда он согласился меня поддерживать?

В наши дни, когда сенаторы так великолепны, а послы так незаметны, трудно понять, что означал для нас посольский пост. Во-первых, он давал возможность не жить в Америке — неоцененное благо (которое публично отрицали все послы, от Франклина до Адамса, Монро и Джея), не уменьшаемое их торжественными патриотическими заверениями. Представлять американскую республику при иностранном дворе — редкое счастье. К тому же само существование Соединенных Штатов зависело от того, как натравить одну европейскую державу на другую. Быть одним из тридцати сенаторов значило присоединить свой голос к дружному хоровому «за» или «против». Представлять же республику во Франции означало олицетворять республику, и решения, принимаемые послом, могли влиять на судьбы мира — например, маневры Ливингстона увенчались тем, что Джефферсон купил Луизиану.

Я высказал Мэдисону свое глубокое разочарование, когда мы выходили из Зала конгресса на Честнат-стрит. Мы говорили с трудом. Боясь рецидивов лихорадки, мы держали у рта пропитанные камфарой платки.

Мэдисон расстроился из-за меня, но пытался меня успокоить.

— У Монро много дарований…

— Например? — Я забыл об этикете.

— Он изучал право с Джефферсоном. — Мэдисон всегда умел меня рассмешить.

— Ладно. Согласен, у него есть это сверхважное достоинство. Но он же ничего не знает о Франции…

— Увы, кое-что он о ней все-таки знает. Он в восторге от их революции даже больше, чем Джефферсон. Даже больше, чем они сами, я думаю. Он не сможет защищать наши интересы так, как защищали бы вы.

Не думаю, что Мэдисон мне просто льстил. Как бы там ни было, через два года Монро отозвали, почти с позором. В ярости на Вашингтона он разразился пренеприятнейшим памфлетом о правлении сего паладина. Вашингтон его так и не простил. Мне даже рассказывали, что генерал втайне читал и перечитывал оскорбительный памфлет, ругаясь вслух и делая пометки на полях.

Вдруг Джемми Мэдисон спросил меня тихим голосом:

— Бэрр, вас очень любят женщины. Скажите, почему?

— Потому что я обращаюсь с ними, как с мужчинами.

Джемми удивленно взглянул на меня.

— А как же, Бэрр, нужно, в таком случае, обращаться с мужчинами?

Мэдисон обладал добродушным, неназойливым остроумием в отличие от блестящего, но совершенно лишенного юмора Джефферсона, чьим орудием, желая того или нет, он являлся. Думаю, желая того. И по-моему, он играл вторую скрипку намного лучше, чем сам Джефферсон играл первую.

Я жил тогда в пансионате у квакерши миссис Джон Пейн. У миссис Пейн гостила ее дочь, миссис Тодд, овдовевшая полгода назад во время эпидемии желтой лихорадки. Миссис Тодд была хорошенькая, хотя и грубоватая молодая женщина, с густыми бровями, завлекательно хриплым смехом и чересчур пышным телом — на мой вкус, которому я подчиняюсь, хотя и не слепо.

По-моему, миссис Тодд с матерью имели на меня виды. Новоявленный вдовец, а она вдова. У нее маленький сын, у меня дочь. Я сенатор и, кажется, богат. Обе квакерши явно задались целью окрутить меня. Но не тут-то было. Тем не менее мне нравилась миссис Тодд, и я хотел ей чем-нибудь помочь.

После заседаний в сенате я пил кофе в гостиной с двумя женщинами; миссис Тодд расспрашивала меня о политике, и я рассказывал ей разные веселые истории, так как видел, что она интересуется не политикой, а политиками. Однако кое в чем она разбиралась. Ей нравилась политическая игра, у нее были даже кое-какие связи: мать ее состояла в родстве с Патриком Генри, а ее пятнадцатилетняя сестра убежала из дому и вышла замуж за племянника президента Вашингтона. Тем не менее и этих связей, и денег у женщин было недостаточно, чтоб их допускали по вторникам на приемы короля Джорджа и королевы Марты. Если миссис Тодд не сделает удачной партии, она обречена на безвестность и мало приятную бедность.

У дома миссис Бингэм я остановился.

— О, Бэрр! — Джемми поднял ко мне печальное лицо. — Опять бурный вечер!

— Составьте мне компанию. Заходите, миссис Бингэм будет в восторге.

Мэдисон покачал головой.

— Дамы никогда не приходят в восторг, если являюсь я.

— Жалуетесь?

— Еще как!

И тут-то меня осенило вдохновение.

— Приходите завтра вечером в пансион миссис Пейн. — Я дал ему адрес. — Я хочу вас кое с кем познакомить.

— Он что, метит на должность министра почт?

— Это она, и она хочет познакомиться с Джеймсом Мэдисоном.

Джемми бросил на меня недоверчивый взгляд.

— Мой дорогой Бэрр, ни одна женщина никогда не выражала желания познакомиться со мной, а уж в теперешнем моем солидном возрасте это тем более сомнительно.

Должен сознаться, в глубине души я с ним согласился. Сорокатрехлетний (мне он казался стариком), крошечного роста, он робел перед женщинами. Но я полагал, что миссис Тодд не придаст значения его внешности и манерам и, если даже не оценит глубину его интеллекта, у нее хватит ума сообразить, что самый влиятельный член палаты представителей (и хозяин замечательного поместья Монпелье) холост и одинок.

Тот вечер уже стал историей, и мне нечего добавить к общеизвестным фактам. Мой слуга Брукс приготовил ужин на четверых: для миссис Тодд, ее компаньонки миссис Ли, Мэдисона и меня. По преданию, Мэдисон просил меня представить его прекрасной миссис Тодд. Ничего подобного. Я просто сказал Мэдисону, что дама желает с ним познакомиться, а даме сказал, что он желает познакомиться с ней. Двойная любезная ложь явилась прекрасным началом, и, думаю, по сей день оба они понятия не имеют, что никто не просил меня устроить эту встречу. Я сделал доброе дело за Эроса.

Миссис Тодд вся сияла за столом, который Брукс с большим вкусом сервировал в парадной гостиной (мамашу Пейн представили гостю, и она ушла восвояси). Сначала Мэдисон робел, но вскоре миссис Тодд расшевелила его, подливая ему мой лучший кларет. В тот вечер она была просто цветущей молодой квакершей (когда еще станет Долли Мэдисон носить дорогие парижские туалеты, не говоря уж об экзотических тюрбанах, которые она в свое время введет в моду!).

Долли привела Мэдисона в восторг. Он спросил разрешения понюхать табак, и она великодушно разрешила. Когда же он вытер свой мышиный носик огромным кружевным платком, она спросила:

— А мне можно, мистер Мэдисон?

К удивлению Мэдисона, Долли взяла понюшку табаку (тогда неслыханный для девушки поступок) и, фыркнув, сказала:

— Это я против лихорадки.

Долли сочетала в себе смелость со скромностью, и ни один мужчина не мог устоять, когда она хотела его очаровать, а она всегда хотела. Много лет Долли, насколько позволяли обстоятельства, оставалась моим верным другом. И верным другом моей дочери.

Мэдисоны не худшая пара из когда-либо занимавших президентский дом. Недавно один наш общий знакомый видел их в Монпелье. Там они живут, стареют, угасают.

— Вы уж не разговаривайте, — сказал наш общий знакомый, не желая утруждать бледного, хрупкого, крошечного Мэдисона, вытянувшегося на диване. — Вас так скрутило.

Мэдисон ответил как ни в чем не бывало:

— Мой дорогой, пока я могу разговаривать, я всегда выкручусь.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Уже больше недели мне не удается продолжить работу над воспоминаниями полковника Бэрра.

Двенадцатого июля мадам подала на развод и назвала некую миссис Макманус в качестве главной любовницы полковника. Для достоверности они приплела и другие измены. Мадам подала и особое заявление, в котором просила суд лишить полковника права на ее собственность. Она прямо-таки задавила полковника законом, а он в ответ, для самозащиты, называет имена ее любовников. От этой деятельности он так помолодел, что уже не заставляет топить камин.

— Она утверждает, будто я истратил тринадцать тысяч долларов ее денег! Если бы! — Перед полковником на зеленом сукне стола разложены законы о разводе всех штатов. — Я ни пенни ее денег не потратил. Наоборот. — Он, очевидно, забыл о деньгах, вырученных от продажи кареты и лошадей и от акций на платные мосты. Но я давно заметил, что, когда речь идет о деньгах — берет ли он их взаймы или отдает, — Бэрр теряет ощущение пропорций.

Особенно его разозлил выбор адвоката.

— Ну и такт проявила эта женщина! — Как известно всему Нью-Йорку, мадам выбрала адвокатом Александра Гамильтона-младшего. — Мне так и хочется к списку ее любовников приписать того самого покойника. Видит бог, она действительно, выражаясь языком Библии, познала папу Гамильтона.

— Когда? — У меня так и зачесались руки немедленно взяться за перо, но у него уже не осталось времени для прошлого.

— Мадам вела жизнь куда более бурную, чем я. Ничего, все тайное станет явным!

Я помог ему составить несколько обвинительных актов против жены, и он отправился в Джерси-Сити, оставив меня с мистером Крафтом, который только трясет головой да шепчет:

— Так вываляться в грязи!..

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Вчера вечером мы с Леггетом вывалялись в грязи.

Два дня лидеры аболиционистов подвергались атакам толпы. Леггет хочет знать, кто их подстрекает. Он подозревает вигов.

— Ты всегда подозреваешь вигов, — сказал я. В общем-то, движение за освобождение черных рабов на Юге очень непопулярно. Не потому, что ньюйоркцы так уж поддерживают институт рабства, но они не любят святош, которые хотят его отмены.

Мы стояли на Сентр-стрит, в сердце негритянского района, недалеко от Файв-пойнтс. Прямо перед нами высилась африканская епископальная церковь, и пастор, отец Питер Уильямс, вышел приветствовать Леггета.

Пастор боялся, что его церковь пострадает прежде всего. Маленький черный человек с вкрадчивым голосом и даром политика, естественно, испугался.

— Они нападут на нас, а не на белых радикалов.

— Но вы-то ведь тоже хотите отмены рабства на Юге? — Леггету по штату положено задавать вопросы.

— Да, хочу, мистер Леггет, но я не хочу стать жертвой насилия, а ведь этим все и кончится.

Наступали сумерки, стали зажигаться уличные фонари, по всей улице начали захлопывать ставни. Захлопывать — и тотчас приоткрывать, ибо черное население внимательно следило за врагом. А враг затаился поблизости. До нас доносился неровный бой барабана у Файв-пойнтс, голоса с ирландским акцентом, горланящие кровожадные песни.

В пятницу вечером был налет на часовню на Чатам-стрит, где в это время происходило собрание аболиционистов и замышлялось покушение на братьев Артура и Льюиса Таппэн — руководителей аболиционистского движения в Нью-Йорке. К счастью, Таппэнам удалось скрыться. Однако дом Льюиса Таппэна сожгли дотла.

Вчера вечером пошли слухи, что толпа собирается выкурить всех известных аболиционистов до единого и сжечь их дома и церкви (чересчур рьяные радетели о благе рабов — в большинстве своем священнослужители; я не разделяю энтузиазма Леггета по поводу их движения). Как потом выяснилось, толпа не зашла так далеко. Но налет на африканскую епископальную церковь был.

Полдюжины полицейских, которых вызвали охранять церковь, куда-то пропали, и уже знакомая толпа (я теперь различаю кое-какие ирландские рожи) с ревом понеслась на нас со стороны Файв-пойнтс.

Когда толпа штурмовала церковь, пастор исчез в переулке. Окна повыбили. Сорвали дверь. Скамьи выбросили из окон и сожгли на улице. Ну и ненавидят же они черных, эти белые бедняки!

В проемах церковных окон показались языки пламени. Громадный костер из церковных скамей отбрасывал жуткий отсвет на все и вся, включая нас с Леггетом, явно чуждых толпе, а следовательно — врагов. В одно мгновение нас опрокинула — другим словом не скажешь — дюжина обезумевших юнцов.

В грязи и окровавленных перьях (мы вывалялись в грязи как раз напротив лавки, торговавшей курами) мы пустились наутек: даже воинственному Леггету не хотелось связываться с толпой.

И так как мой пансион был ближе, мы бросились туда; принеся горячую воду, экономка стала божиться, что месяц назад ее тоже «сильничали» взбунтовавшиеся каменотесы, и слово «сильничали» в беззубых устах вызывало в памяти жуткий призрак похотливой сабинянки.

— Будь я мэром, я бы этих аболиционистов, которые город жгут, всех перестреляла. — Ненавидя аболиционистов, миссис Редман, как многие простолюдины, путала, кто кого преследует.

Мы с Леггетом сняли оперенные костюмы и отдали их чистить миссис Редман. Оставшись в одних рубашках, мы умылись.

Когда Леггет отмывал манишку, руки у него дрожали. У меня тоже. Он тяжело дышал, и кожа на коротких голых ногах была — как бы это сказать? — как у только что ощипанной курицы. Не могу забыть тех кур.

Я нашел немного голландского джина, и мы выпили за аболиционистов. Душная ночь полнилась визгом, и криками, и звоном стекла, а из открытого окна поверх темных крыш мы видели красивый розоватый отсвет от горящей в соседнем квартале церкви.

— Эдак весь город вымрет. — Я больше, чем Леггет, боюсь анархии.

— Вряд ли. — Леггет лежал на кровати в расстегнутой рубашке, волосатая мускулистая грудь вдруг взмокла от пота. Разорванные легкие уж не починить. Я поймал себя на том, что думаю о его скорой смерти, и смущенно отвел глаза. К счастью, он не знал, о чем я думаю. Он не обращает внимания на то, что харкает кровью, на приступы озноба, на нездоровый пот.

Я показал Леггету кое-что из этих страниц и сказал, что пишу, так сказать, мемуары полковника Бэрра, под его диктовку. Леггет пришел в восторг, увидев письмо, где подтверждался факт присутствия Бэрра около Киндер-хука, когда миссис Ван Бюрен забеременела будущим вице-президентом.

— Вот видишь, Чарли! Он там был! Тут доказательство. Чего же тебе еще?

Пришел мой черед смеяться над Леггетом.

— У нас, юристов, не так, как у вас, журналистов. Это не доказательство. Всего лишь косвенная улика.

— Зато какая! — Сам того не замечая, Леггет массировал грудь странными круговыми движения, словно помогая легким. — Письмо и несколько реминисценций полковника Бэрра относительно его протеже…

— Да он о нем почти не упоминает…

— Ну, тут уж ты виноват. Будь похитрей. Он хочет оправдаться, верно? Он чуть ли не прямо так говорит тебе и Дэвису. И уж конечно, он хочет, чтобы его до конца считали влиятельной фигурой. Вот пусть и расскажет тебе, как он помог Мэтти Вану начать политическую карьеру, как он… — Вдруг спазм, судорога пронизала все тело Леггета, и он запнулся на полуслове. Он задохнулся.

— Ничего, ничего, — пробормотал он наконец. — Я немного отдохну. — Он упал на подушки и всю ночь провел в забытьи.

Я свернулся в кресле калачиком, не зная, найду ли утром своего гостя живым.

Меня разбудил Леггет. Он уже оделся и выглядел совершенно здоровым.

— Утро уже. Жена будет волноваться. Спасибо за ночлег. Начинай работать над памфлетом. Немедленно. Он нам необходим до съезда, до октября. Если чувствуешь, что один не справишься, давай я тебе помогу.

Леггет ушел. Уже июль. Как закончить через три месяца, ведь я еще так мало знаю!

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Полковник уже сомневается, стоит ли ему возбуждать встречный иск.

— Наверное, это не очень-то по-джентльменски.

Я ничего ему не советую. Да он и не ждет от меня совета, он часто разговаривает сам с собой, а мое дело — молчать и слушать.

— Но это заявление — ну и наглость! Я, видите ли, хотел забрать ее деньги! По себе судит. Сама грабила всех, кого могла. И меня. И Гамильтона. И мы никогда — я никогда ничего назад не требовал.

— А Гамильтон?

Полковник не слышал моего вопроса.

— Когда ее выгнал первый любовник, я просто подарил ей деньги, чтобы спасти от долговой тюрьмы. Ну ладно, ее не переделаешь. И меня тоже.

Полковник вдруг умолк; резким движением отодвинул в сторону бумаги на столе.

— Давай займемся чем-нибудь полегче. Поговорим о том, чем жила Америка осенью тысяча семьсот девяносто пятого года.

Воспоминания Аарона Бэрра — VIII

На последнем заседании третьей сессии конгресса я возглавил борьбу в сенате против ратификации договора Джея с Англией. Договор был плохо составлен и невыгоден для нас. В нем нам даже запрещалось экспортировать хлопок на американских судах. Другими словами, договор превращал нас снова в колонию. Он обнажил и глубокий, непоправимый раскол между республиканской и федералистской партиями — уже настоящими политическими партиями, а не фракциями. Одна была профранцузская, другая — проанглийская. Одна хотела вольной конфедерации штатов, другая — сильного централизованного правительства; одна состояла из независимых фермеров и городских ремесленников, другая стремилась развивать торговлю и промышленность. Одна партия была Джефферсон, другая — Гамильтон.

И так как Гамильтон одержал верх в конгрессе, договор ратифицировали. Меня считали теперь не только первым из республиканцев в верхней палате (как Мэдисона в нижней), но и лидером — вместе с губернатором Клинтоном — партии в штате Нью-Йорк. Я приобрел союзников в лице Галлатэна из Пенсильвании; кузенов Эдвардс из Коннектикута; Джонатана Дейтона из Нью-Джерси; Мэдисона и (так я думал) Монро из игравшей решающую роль Виргинии. Я упорно пытался заключить союз с Теннесси. Это расположило в мою пользу главного представителя этого штата. Он подошел ко мне на улице около Дворца конгресса.

— Клянусь всевышним, полковник Бэрр, я ваш горячий поклонник!

Эндрю Джексон был красивый молодой человек с огненным темпераментом; когда он волновался (то есть почти всегда), он говорил бессвязно. К тому же он брызгал слюной, потом, правда, отучился. Джефферсон прозвал его «бешеной собакой».

Я дал изысканный званый обед в честь Джексона, но, по-моему, он наслаждался не столько приятным обществом, сколько возлияньями. Он не любил конгресс, и конгресс отвечал ему тем же. Вскоре Джексон ушел с поста, думаю, ему просто стало скучно. И хоть наша дружба очень пригодилась мне во время выборов 1800 года, для него, бедняги, она оказалась чуть ли не роковой, когда меня арестовали, обвинив в государственной измене, а его назвали моим соучастником.

В 1792 году виргинцы обещали мне, что, если я сниму свою кандидатуру на пост вице-президента в пользу Джорджа Клинтона, они помогут мне получить этот пост через четыре года. В политике, как и в жизни, следует держать слово. Так считал я, Дон Кихот. Виргинцы же не отличались такой — ну, как бы это сказать? — щепетильностью. Поэтому спустя некоторое время я решил напомнить главному виргинцу об этом обещании хунты.

18 сентября 1795 года я уезжал в почтовом дилижансе из Филадельфии, а в Нью-Йорке в это время разразилась желтая лихорадка. Со мной был мой слуга Алексис. И почему в истории жизни человека, им ли самим рассказанной или другими, никогда не говорится о его слуге? Ведь вся наша жизнь проходит в обществе верных слуг. У меня не было более преданного друга, чем Алексис — негр из; Санто-Доминго, который однажды… но это уже другая история, и для других мемуаров.

Прибыв в «город» Вашингтон, я почувствовал себя странно. В ушах звенело. Меня бил озноб. Однако некая мисс Дункансон приняла меня, проявив смелость, достойную святых и мучеников. Другой не пустил бы меня на порог и бросил умирать в лесу — так погибли во время эпидемии 93-го года многие филадельфийцы, бежавшие из города; боясь заразы, население окрестных деревень на выстрел не подпускало несчастных. Даже когда президент Вашингтон оставил Филадельфию и направился в Маунт Вернон, его ни в одной деревне не пустили на порог и Его сиятельству пришлось спать не среди верноподданных, а среди равнодушных деревьев.

Наутро, раздвинув занавески и увидев мое лицо, Алексис понял, что больше ему у меня служить не придется.

— Diable![71]

— Qu’y a-t-il?[72] — Я едва ворочал языком. Он принес мне зеркало. Лицо и шея у меня опухли, а белки глаз так же покраснели, как у бедного доктора Хатчинсона, когда он последний раз на меня смотрел.

Мисс Дункансон проявила невиданную деликатность. О лихорадке не упоминалось, и, не будучи помянута, она отступила. Я ничего не ел, не разрешил врачам делать мне кровопускание, встал с постели через несколько дней свежий и здоровый и начал обследовать новую столицу вашего государства.

Признаюсь, никогда я не видел такого мрачного пустыря. Часть Капитолия и президентского особняка у уже принимала некую форму, но не более. Строители жили в халупах — во время моего визита в город в 1806 году эти халупы так и стояли и в них по-прежнему жили.

Я участвовал в спекуляциях землей, как все, включая генерала Вашингтона, который только что приобрел два участка неподалеку от Капитолия. Я заплатил наличными за участок около Белого дома. Наверно, мы были похожи на сумасшедших. Взрослые люди верхом на лошадях разъезжали по темному лесу, сверяясь с картой, чтобы уверенно ткнуть в участок болотистой местности и сказать: «Ну вот, тут угол такой-то улицы. Отлично, совсем рядом с Капитолием. Здесь я построю дом — нет, гостиницу». Кто проявил упорство в этих дебрях, сколотил состояние. Ну, а я, конечно, остался ни с чем.

Потом я отправился верхом в Монтичелло по совершенно диким местам, через предательские стремнины, по бродам.

Около десяти утра в конце сентября я стоял у подножия холма, на котором строился настоящий дворец. Кругом царила суета. На большом кузнечном горне вместо кузнецов дюжина черных мальчишек — «кузнечики» — делали гвозди. Апостол аграрного направления весело признался, что стал промышленником.

— Выбора у меня нет, — сказал Джефферсон, приветствуя меня у наковальни. — Отдаю весь урожай за переделку дома. Гвозди идут в уплату за бакалейные товары. При таком уровне производства я погашу долги через четыре года.

Я похвалил его. Я и сам когда-то пытался с помощью гвоздей избавиться от долгов. Но от гвоздей что-то мало толку.

Джефферсон сел на лошадь и поехал со мной на холм, ни на минуту не умолкая. Ему в то время было около пятидесяти, он начинал седеть, его мучил ревматизм, и он мрачно считал его предвестником конца.

Джефферсон похвалил меня за то, что я выступал против договора Джея.

— Вы — самая светлая голова в сенате.

Я сказал, что, учитывая уровень моих коллег, это не такой уж комплимент.

Вдруг лошадь Джефферсона шарахнулась. Он с такой яростью дернул за поводья, что у лошади выступила кровавая пена. Он работал хлыстом, пока на теле у бедного животного не вздулись рубцы. Впервые я увидел, как он обращается с лошадьми.

На вершине холма меня пригласили полюбоваться неким подобием античных развалин. Большую часть здания разобрали. Кирпичи летели во все стороны, и стены исчезали; потом они опять воздвигались в соответствии с новейшим проектом Джефферсона.

— По-моему, нет ничего увлекательней, чем разрушать и снова создавать.

Мы ехали по лугу, где стояли бесчисленные печи для обжига кирпича. Повсюду сновали рабы. Я удивился, увидев, насколько они «светлы». Не знаю, говорят ли теперь так на Юге, но в те дни раб с большой примесью белой крови назывался «светлым». Мне стало не по себе при мысли, что столько мужчин и женщин, у которых кожа куда светлее, чем у меня, принадлежат мистеру Джефферсону.

Некоторые были очень красивы, особенно члены семьи Хеммингс; самая блестящая представительница этой семьи — Сэлли — была наложницей Джефферсона, родила ему по крайней мере пятерых. Недавно я узнал, что Сэлли живет с сыном в Мэриленде. Видимо, сына считают белым, и поэтому мать должна скрывать от соседей, кто она такая.

— Я получил светлых рабов в наследство от своего тестя, Джона Уэйлса, — вздохнул Джефферсон. — И не секрет — в Виргинии секретов нет — многие из них его дети.

Сэлли Хеммингс, тоже дочь Уэйлса, то есть сводная сестра покойной жены Джефферсона, и впрямь удивительно напоминала Марту Уэйлс, если верить портрету в столовой Монтичелло. Забавно, что, прелюбодействуя с красавицей рабыней, Джефферсон одновременно спал со своей золовкой! Хорошо бы послушать, как он морализирует на эту тему.

Сэлли приветствовала нас в дверях. Миловидная светлокожая девушка. В скромной роли экономки она воплощала джефферсоновский идеал жены — послушной, стеснительной и глуповатой.

— Мне совершенно ясно, что женщины уступают мужчинам по интеллекту. — Это он сказал за вином во время обеда. — О присутствующих я не говорю. И я не отталкиваюсь от теории Адамова ребра, а исхожу из фактов. — Затем он сказал еще несколько глупостей, которые я опроверг, приведя в пример мою Теодосию, которая знала латынь и греческий (если знание этих языков можно считать критерием) лучше, чем виргинский фермер-недоучка. Но спор носил дружеский характер — по крайней мере, насколько мне удавалось расслышать собеседника сквозь грохот падающих кирпичей, крики рабов и скрип телег.

Остальные гости были соседи Джефферсона, виргинские плантаторы, которые всегда хмелеют к концу обеда. Роль хозяйки играла дочь Джефферсона, Марта. В доме находились еще ее муж и две сестры Джефферсона, но они хворали и к столу не вышли.

— Я все лето только и делаю, что выхаживаю больных, — сказал Джефферсон.

В отличие от своих гостей он весьма умеренно пил хорошее французское вино и ел в основном овощи — очень разумная диета, я часто сам ей следую.

Как всегда, темой разговора стал Гамильтон. Джефферсон прямо-таки бесновался, когда речь заходила о сопернике.

— Колосс монархии — да, колосс, ибо нельзя отрицать, что он человек блестящего ума. Это так же неопровержимо, как то, что он продажен и рвется к власти даже сейчас, когда он как бы в отставке.

Я знал, что он рвется к власти, и поддержал Джефферсона. Гамильтон только что организовал ряд серьезных побед федералистов над нашей партией в штате Нью-Йорк. В результате я уступлю место в сенате тестю Гамильтона, а губернаторство перейдет от нашего Клинтона к их Джону Джею.

Джефферсона особенно взволновало, что Гамильтон наконец проявил свою склонность к насилию. Кто еще, кроме монократа, мог ввести двенадцать тысяч национальных гвардейцев в Западную Пенсильванию? И зачем? Чтобы схватить несколько фермеров, которые и не думали сопротивляться; они просто не хотели платить налог на виски, и были правы.

— Налог этот — глупая затея, — согласился я. Естественно, я не стал напоминать хозяину, что в бытность свою государственным секретарем он отнюдь не возражал против налога на виски.

— Мы и Революцию-то совершили для того, чтобы покончить с такими несправедливостями.

— Верно. Но сейчас у нас конституция, в которой ясно сказано, что конгресс властен облагать налогом и взимать его, и, стало быть, налоги платить следует.

— Конгресс — да! Президент — ни в коем случае! — Джефферсон умел быть потрясающим крючкотвором.

В данном вопросе, как и ранее в деле с Банком, он готовил почву для проведения в жизнь нуллификации, которая когда-нибудь, конечно, приведет к полному распаду союза штатов. Для Джефферсона конституция являлась удобным средством, когда позволяла ему делать, что он хотел, и монархическим документом, когда ему мешала. Он считал, что внутреннее правление — дело штатов, а внешняя политика — дело президента, наивно полагая в то время, что можно отделить одно от другого. Прозрение пришло к нему, когда, будучи президентом, он решил бороться с пиратами в Средиземном море, купить Луизиану, украсть две Флориды и, если удастся, прихватить и Кубу. К концу правления Джефферсона полномочия президента стали намного шире, чем в эпоху двух «монархистов» — Вашингтона и Адамса.

Дочь Джефферсона (очень на него похожая) попыталась переменить тему разговора, но Джефферсона уже понесло. У меня не хватает искусства точно передать поток его красноречия. Казалось, он мыслит вслух, и он заставлял слушателей мыслить с ним вместе, овладевал их умами настолько, что всякий раз, как он останавливался, подыскивая слово, мозг слушателя будто переставал работать, выключался, в ожидании, пока он снова начнет думать за всех, найдет подходящее выражение за всех. Что за дьявольский дар!

— Нужно было возбудить дело против Гамильтона, как только мы узнали о его друге Дуэре. Гамильтон, конечно, прекрасно знал, чем занимается Дуэр в Казначействе. Оба замешаны. Бессовестные спекулянты, вроде доносчиков мистера и миссис Рейнольдс! — Он сверкнул на меня глазами, но отвел их, когда я посмотрел на него, словно кролик на удава. Кстати, я ни у кого не видел такого бегающего взгляда, как у Джефферсона. За многолетнюю практику в суде я убедился, что тот, кто во время перекрестного допроса не смотрит вам прямо в глаза, говорит правду, а свидетель, не отводящий взора, лжет. Джефферсон — исключение, подтверждающее правило.

Из-за присутствия дам Джефферсон не продолжил рассказа о деле Рейнольдсов. Я уже много позже узнал подробности странной истории о том, как Гамильтона шантажировала развратная чета.

Джефферсон пустился в рассуждения о характере Вашингтона, приведя в восторг всех сквайров (кроме одного, в этот момент рухнувшего под стол и тем возвестившего окончание пира).

Мы вышли на лужайку, вернее, на ту полоску травы, которая оставалась между двумя ревущими обжиговыми печами. Виргинцы привыкли к шуму и суете и совершенно не замечали их, как и наш хозяин.

Джефферсон не понимал реакции Вашингтона на учащающиеся нападки не только на его правление, но и на него лично.

— Это ведь всего лишь плата за свободу прессы, причем небольшая, учитывая все выгоды.

— Возможно, президента беспокоит источник нападок, — предположил я.

Джефферсон посмотрел на меня невинными глазами.

— Источник?

— Газета Френо представляла ваши интересы.

— Но ведь нам нужна была своя пресса в Филадельфии. И я же никогда не жаловался из-за нападок Френо на меня. — В разговорах со мной Джефферсон не упускал случая пожаловаться на клевету, ересь, оскорбление личности, безнравственность и бунтарство «свободной» прессы, и был по крайней мере один случай, когда он пытался подавить ее свободу.

— Какое дело великому человеку до комариных укусов? Вашингтону обеспечено место в истории. Если его авторитет не подорвет Гамильтон. — Джефферсон нахмурился и под грохот сыпавшихся с ближней стены кирпичей разразился утонченной тирадой. — Мне покоя не дают визитеры из-за границы, и ведь не ко мне приезжают, а посмотреть, как мы строим республику, посмотреть, достаточно ли все это, — тут он широким жестом обвел свою гору, свои печи, своих рабов, свои аллеи желтолистых деревьев в долине, — достаточно ли все это жизнеспособно. Посмотреть, можно ли на своей собственной земле — а я хочу, чтобы каждый владел хоть пятьюдесятью акрами земли, пусть даже за счет правительства или западных индейцев, — можно ли обеспечить себя и семью, выращивая собственный хлеб, производя одежду и — да-да, гвозди тоже! Вот что я вам скажу, полковник Бэрр: в этом замечательном климате, на этой богатой земле возможно все, то есть, — голос у него стал торжественным, обычная хрипотца сменилась необычной звонкостью, — возможно создание республики, настоящей республики, какую никто и не пытался создавать с античных времен. Вот почему нам так важен союз с Францией. Мы и они — только две республики существуют на земле, и нам есть чему поучиться друг у друга.

О да! Пока мы рассуждали, французский армейский офицер по фамилии Бонапарт принимал поздравления от имени республики за то, что приказал открыть огонь по парижской толпе и двести «недовольных» были убиты; орел уже начал расправлять крылья, и скоро мы станем единственной республикой на земле. Но в ком было больше царственного? В Бонапарте, от всех военных побед которого не осталось и следа? Или в Джефферсоне, чьи хитрые завоевания существуют по сей день?

Разговор о Франции навел живую мысль нашего хозяина на неприятности в Санто-Доминго.

— Это всем нам урок. — Он обращался преимущественно к виргинцам. — Черные убивают белых. Рабы убивают хозяев. Говорю вам, что, если мы не сумеем постепенно уничтожить рабство, наших внуков и правнуков вырежут так же, как французов в Санто-Доминго.

Я вспоминаю эти слова сейчас, когда Нью-Йорк являет собой поле брани между аболиционистами и их врагами. Обе фракции прикрываются именем Джефферсона. О, если бы он сейчас оказался с нами и объяснился бы точней!

Сорок лет назад Джефферсон, мягко говоря, не был аболиционистом. События в Санто-Доминго возмущали и пугали его. Он говорил: «Нельзя попустительствовать анархии — даже во имя высокого идеала». Он молил господа, чтобы Франция как можно скорее восстановила порядок в Санто-Доминго, даже ценой возрождения рабства. Для Соединенных Штатов он видит лишь одно решение проблемы: «Надо вывезти наших черных в Вест-Индию и в Африку в надежде, что, возвратясь в родные места, они будут так же свободны, как мы, и в то же время обогащены знаниями, почерпнутыми у нас».

На этом виргинцы вернулись в дом, а Джефферсон пошел показывать мне плуг собственного изобретения; при этом он с любовью рассказывал о своем внуке:

— Настоящий индеец, зимой бегает босиком. Приходится просто привязывать ему к ногам мокасины.

Джефферсон пустился в ученые рассуждения об индейцах:

— Думаю, у них те же корни, что у нас. Интеллект как будто не уступает нашему, но, к сожалению, они в плену старых дурных обычаев и не хотят обрабатывать землю, предпочитая бесцельную жизнь охотников. Но если американская природа сделала из них то, чем они являются, не окажет ли она и на нас такое же воздействие?

— То есть мы станем охотниками? Покинем наши города…

— …покинем наши фермы. — Это слово было явно подчеркнуто.

Русоголовый мальчуган швырял камни в последнее (и весьма удачное) изобретение хозяина — плуг. Джефферсон добродушно наблюдал за мальчуганом, не оставляя мысли об индейцах.

— Бюффон, конечно, неправ. Он считал, что индейцы вырождаются, потому что они ростом меньше европейцев. Совершенная чепуха. Ирокезы гораздо крупнее большинства европейцев. Отсутствие растительности на лице индейцев Бюффон считал признаком вырождения, не замечая, как тщательно они сводят волосы. Он утверждал также, что половые органы у них меньше, чем у нас. Мой опыт этого не подтверждает. А ваш?

— Боюсь, что недостаточно изучил этот вопрос.

Ирония не попала в цель. Опровержение Бюффона продолжалось.

Затем Джефферсон снова заговорил о резне в Санто-Доминго. Она не давала ему покоя. Кошмар каждого рабовладельца стал реальностью. Рабы могли захватить не только целую плантацию, но и всю страну.

— Невероятно! Но как они будут управлять? Как будут существовать? Во-первых, негры — это не индейцы, это не мы. У них интеллект значительно уступает нашему. Конечно, хочется думать, что глупыми их сделали тяжелые условия. Но чем тогда объяснить высокий интеллект римских рабов, белых римских рабов? Условия жизни у них были не лучше, чем у наших негров, но посмотрите, чего они достигли! Да ведь раб Эпиктет был мудрейшим человеком своего времени! Нет, боюсь, не рабство само по себе, а некий природный дефект обусловил недостаточный интеллект негров. — Джефферсон помахал хорошо одетому чернокожему, верхом выехавшему из леса нам навстречу. — Хотя в делах сердечных природа к неграм более чем щедра.

Чернокожий оказался знаменитым Юпитером, которому поручались дела, требующие особой смекалки, вроде получения денег с тех, кто покупал у Джефферсона гвозди.

Юпитер поздоровался, доложил о проведенной операции и ускакал.

— Примесь нашей крови меняет их, — сказал Джефферсон, прочитав мои мысли.

Юпитер был черен, как деготь.

Я показал на мальчугана, который карабкался по дереву, рискуя свалиться:

— Ваш внук ушибется.

Джефферсон покраснел до корней волос.

— Это деревенский мальчишка, из Хеммингсов, наверное.

Мальчик явно приходился ему сыном или внуком, следовательно, я совершил грубую ошибку, а незнание закона, как известно, не оправдывает преступника. Странно было ходить по Монтичелло и всюду встречать живые копии Джефферсона и его тестя. Словно нас всех превратили в собак, и, как один самец создает целое собачье общество, так Джефферсон оставил мощный след в крови африканских рабов и, подобно вожаку стаи (или турецкому султану), теперь оглядывал свои владения и наблюдал почти полную чистоту породы.

— Сейчас мы не можем их освободить. — Впервые я почувствовал некоторую неуверенность в голосе Джефферсона. — Как они будут жить? Кто будет о них заботиться? — Он вздохнул. — И тем не менее несправедливо, что одна половина населения попирает права другой.

— Вы когда-нибудь отпускаете своих рабов на волю?

Джефферсон кивнул.

— Я вот-вот лишусь прекрасного повара. Обещал отпустить его, как только он научит нового повара всему, чему научился, когда был со мной во Франции.

— Он превосходен.

— Знаю. К сожалению, он нашел место в Филадельфии, и новый хозяин его у меня откупает.

Потом я узнал, что Джефферсон никого из своих рабов не освобождал просто так. Однако иногда он разрешал рабам, нашедшим работу, откупаться, обычно деньгами, полученными в задаток от будущего хозяина. Сотня мужчин, женщин и детей, которыми владел Джефферсон в Монтичелло, составляла его капитал. Без них он не смог бы обрабатывать землю или производить гвозди и кирпичи, строить и перестраивать дома, писать Декларацию независимости. Судя по всему, он был добрым хозяином. Правда, сегодня мне уже трудно поверить, что Джефферсон, которого так любят цитировать демагоги-аболиционисты, и Джефферсон-рабовладелец, которого я видел в Монтичелло, — одно и то же лицо.

Джефферсон умел вовремя и «правильно» ответить на любой вопрос, касающийся морали. Но сам он редко отклонялся от оппортунистического курса, рассчитанного на то, чтобы обеспечить ему власть. Джефферсон, отменивший законы о смертной казни и объявлении вне закона за государственную измену в подготовленном им проекте виргинской конституции в 1783 году, за пять лет до этого объявил законным правом каждого поймать и убить некоего Джозию Филипса лишь по подозрению в преступлении. В более поздний период жизни Джефферсон в целом одобрял подобные постановления.

Джон Маршалл однажды сказал мне, что особенно презирает Джефферсона за незаконную расправу с Филипсом.

— Или ты уважаешь закон, — сказал Маршалл, — и право каждого гражданина на судебное разбирательство, или мы живем в джунглях беззакония, где каждый может стать жертвой сумасшедшего правителя или даже заблуждающегося большинства. В цивилизованном обществе нельзя убивать человека за то, что ты считаешь его, как Джефферсон считал многих, дурным человеком.

Джефферсон считал также преступлением, если солдат «предательски и нелестно» высказывался о властях Соединенных Штатов или о законодательстве какого-либо штата.

При поддержке монархиста Адамса эти строгости вошли в наш военный устав в 1776 году и были отменены только в 1806.

Позднее я расскажу о том, как Джефферсон устроил надо мной суд по обвинению в государственной измене, сфабриковал доказательства, угрожал свидетелям — ибо, как говорил он, мы не победили бы в Революции, «если бы наши руки были скованы наручниками закона», и есть «особые случаи, когда законы бессильны и когда спасение лишь в твердой власти диктатора или военно-полевом суде». Поразительно, что Гамильтон считал меня «потенциальным Цезарем» именно тогда, когда Джефферсон уже стал Цезарем и правил нами.

Но все это было еще впереди. Сейчас, на вершине зеленого холма, мы были союзниками.

— Ко мне приезжал Мэдисон — с невестой, которую вы ему сосватали.

— Мое главное достижение на третьей сессии конгресса.

— Мэдисон словно заново родился и, говорит, готов век сидеть у домашнего очага.

— Ну, в таком случае нам придется плохо. Если его не будет в палате, а вас в правительстве…

— Зато Аарон Бэрр сможет защищать наши интересы в Филадельфии.

Мы подошли к хижинам рабов. Крупные женщины в ярких платьях стирали белье в лоханках. В пыли играли дети, и над всем этим царствовал мой спутник, время от времени на меня поглядывавший, но отводивший карие глаза, словно пугливая лесная тварь, всякий раз, как я пытался задержать его взгляд.

Наконец мы перешли к политике.

— Знаете, кому федералисты обязаны своей недавней победой в Нью-Йорке…

— Гамильтону! — Он просто закричал.

— И несостоятельности Клинтона, — заключил я. — И потому через год я покидаю сенат.

— Значит, нам конец в конгрессе. — Он изобразил отчаяние.

Я продолжал:

— Я думаю возвратиться в ассамблею штата, где за два года, я уверен, добьюсь республиканского большинства.

— Вы считаете, что такое большинство возможно? — Он, сам того не замечая, сжимал и разжимал большие веснушчатые кулаки — на ум приходит Понтий Пилат (но это уже теперь!).

— Да. Дело в том, что скорее Клинтон проиграл Нью-Йорк, чем Гамильтон его выиграл. — Я остановился, заговорил напрямик. — Каковы ваши политические планы?

— Я в отставке, мой дорогой Бэрр. Посмотрите вокруг! У меня здесь хватит работы на оставшиеся мне десять-пятнадцать лет. — Он прожил еще тридцать. — Власть мне совершенно не нужна. — Не буду воспроизводить знакомые речи. Вашингтон, Джефферсон и Мэдисон произносили их вечно в разных вариантах на протяжении всей своей политической (а другой у них не было) жизни.

Когда речь об отставке окончилась, мы вернулись к сути дела как ни в чем не бывало.

Я продолжал:

— Четыре года назад я уступил в пользу Клинтона, получив заверение Виргинии, что в девяносто шестом году меня поддержат, если я выставлю свою кандидатуру в вице-президенты.

— Мне кажется, — Джефферсон подобрал в пыли старую подкову и стал ее удивленно рассматривать, словно в жизни не видел подков, — что Адамс без труда станет преемником Вашингтона.

— Думаю, все же не без труда. — Мне были известны кое-какие факты, которых он не знал. — Гамильтон тайно поддерживает Пинкни из Южной Каролины. Гамильтон считает, что Пинкни он сможет держать в руках, а Адамса — нет.

— Пинкни не выберут. — Он вдруг переменил мечтательный тон на совершенно земной.

— Согласен, но Гамильтон расколет федералистов. Нам это на руку.

— Нам?

— Вы ведь все еще интересуетесь республиканским движением?

— Да, да. Но на расстоянии.

— И я полагаю, что вы будете нашим кандидатом в президенты, а я — как мы договорились — кандидатом в вице-президенты.

Джефферсон попытался разогнуть подкову.

— Честно говоря, по мне, лучше бы Мэдисон… стал президентом, — добавил он поспешно.

— Но Мэдисон предпочитает вас.

Он зорко глянул на меня и убедился, что мы с Мэдисоном уже это обсуждали.

— Ну и что же? А я буду тверд.

— Значит, вы поддержите кандидатуру Мэдисона и мою?

Неразогнутая подкова упала на землю.

— Я сделаю все, что в моих силах, полковник Бэрр. — Голос у него прерывался от волнения. Он неловко пожал мне руку.

Я провел приятный вечер с ним и его соседями. Он играл на скрипке, и против ожидания не так уж плохо. На рассвете я уехал.

«Я сделаю все, что в моих силах, полковник Бэрр».

Да, Джефферсон сделал все, что мог, — для себя! Он был кандидатом республиканцев на пост президента, а я, как договорились, кандидатом в вице-президенты. Коллегия выборщиков выбрала президентом Адамса, который получил семьдесят один голос. Джефферсона избрали вице-президентом — шестьдесят восемь голосов (в те времена, если кандидат шел вторым по большинству голосов, он автоматически делался вице-президентом). Пинкни шел третьим, набрав пятьдесят девять голосов, а я — четвертым, с тридцатью голосами. На первый взгляд вроде естественно. Но когда я изучил, каким образом голосовал каждый штат, я увидел, что Теннесси отдал мне три голоса, Кентукки — четыре, Северная Каролина — шесть, Пенсильвания — тринадцать, Мэриленд — три, а виргинцы — мои добрые друзья и союзники — отдали мне один-единственный голос.

«Я сделаю все, что в моих силах, полковник Бэрр».

Я больше уже не верил Джефферсону. Но так как мы были друг другу нужны, я притворился, что прощаю его.

Потом Мэдисон пытался объяснить мне поведение Джефферсона:

— Он считает вас слишком независимым политиком и личным соперником, а потому вас боится.

— Вас-то он не боится.

— Потому что я его часть, а не соперник.

— А я — соперник?

— Он думает, что вы соперник.

— Что же мне делать?

Мэдисон скривился. С таким человеком, мол, ничего не поделаешь. Я так и не узнаю — да и кто узнает? — что на самом деле думал Мэдисон о своем удивительном друге.

Воспоминания Аарона Бэрра — IX

Летом 1797 года я оказался замешанным вместе с Монро и Гамильтоном в одном сомнительном деле чести, или, может быть, лучше сказать — деле сомнительной чести. Пять лет назад, когда Гамильтон создавал Банк и вообще формировал республику, Джефферсон заподозрил его в махинациях в Казначействе. Джефферсон убедил Джона Бекли, секретаря палаты представителей, провести частное расследование дел своего врага.

Не знаю всех хитросплетений интриги. Но знаю, что некоего нечистоплотного спекулянта Джеймса Рейнольдса посадили в тюрьму за скупку по дешевке долговых сертификатов, которые выдавались солдатам — участникам Революции в счет жалованья. Он, очевидно, заранее знал, в какую сумму Казначейство оценит эти сертификаты, и сумел заработать большие деньги до того, как отправился в тюрьму.

По предложению Бекли конгрессмен Муленберг и сенатор Джеймс Монро посетили Рейнольдса, и тот намекнул, что, если его освободят, он сможет впутать в дело Гамильтона.

Затем расследователи нанесли визит миссис Рейнольдс, миловидной простолюдинке, и та, вдосталь поплакав, показала им различные записки к ее мужу, якобы от Гамильтона, написанные «особым шифром». Никаких вещественных доказательств обнаружить им не удалось. Я бы тут и прекратил поиски, и Муленберг, думаю, к этому склонялся, но Монро заупрямился. Джефферсон в свое время даже жаловался на честность Монро. «Наизнанку его выверни — и ни пятнышка не найдешь, ни пятнышка!» И он удивленно качал головой.

Монро, Муленберг и еще третий конгрессмен предстали перед всемогущим министром финансов и попросили объяснить его связь с Рейнольдсом.

— Виноват, конечно, был только «маленький креол»! — Даже сейчас я помню, как сверкнули холодные серые глаза Монро при мысли об унижении Гамильтона. — Он потерял дар речи. Нет, вы подумайте! Гамильтон потерял дар речи! Наконец он сказал, что примет нас у себя дома сегодня вечером и скажет нам, конфиденциально, всю правду. — Невеселый хохоток Монро пугал всех, кто его слышал.

В тот вечер Гамильтон с поразительной откровенностью рассказал, как полтора года назад миссис Рейнольдс пришла к нему домой и попросила о помощи. И хотя он ее никогда раньше не видел, Гамильтона растрогал рассказ о жестоком муже, от которого она хотела избавиться. Гамильтон не остался равнодушным и к ее прелестям — всю жизнь его привлекали женщины из низов, включая мою собственную милую супругу Элизу Боуэн. Справедливости ради скажу, что меня всегда, или по крайней мере в молодости, привлекали женщины старше меня, а вот Джефферсон любил лишь хорошеньких замужних женщин, особенно жен своих друзей.

К удивлению Монро — и отвращению, — Гамильтон затем рассказал, как он отправился с деньгами в пансионат «Ин-Скип» (настолько дурного пошиба, что, видимо, это-то и возбудило в нем похоть) и нырнул прямехонько в постель к миссис Рейнольдс.

— Говорю вам, Бэрр, — и Монро горестно покачал головой, — я ушам своим не верил! Рассказывал он это все в гостиной жены. На полу разбросаны детские игрушки… Потом Гамильтон показал расследователям безграмотные письма от миссис Рейнольдс. В одном письме говорилось, что муж все узнал и хочет сообщить президенту Вашингтону, конгрессу и миссис Гамильтон. Именно в такой последовательности. Министр финансов уплатил. Сначала шестьсот долларов. Потом еще четыреста. Так его доили почти целый год.

Конгрессмены, ведущие расследование, настолько смутились, что требовали прекратить дознание.

— Тогда я подготовил отчет, и мы договорились не предавать его гласности. Гамильтон взял с нас клятву держать все в полной тайне.

Но конечно же, Монро немедленно рассказал Джефферсону. Реакцию Джефферсона можно было предсказать заранее. «Гамильтон насквозь испорчен, — сказал он мне потом. — Иначе зачем бы ему с такой готовностью признаваться в адюльтере? Он решил, что, признавшись в грехе помельче, он отвлечет внимание от худшего греха, который положил бы конец его карьере».

Как только Адамс и федералисты пришли к власти, они освободили Бекли от обязанностей секретаря палаты. Снедаемый жаждой мщения, Бекли немедленно передал репортеру скандальной хроники Каллендеру все свои записки о деле Рейнольдса — Гамильтона.

В июне 1797 года полный отчет об адюльтере Гамильтона опубликовали в виде анонимного памфлета. Написал его Каллендер на основе записок Бекли, а оплатил Джефферсон.

Через несколько недель в моем нью-йоркском доме появился Монро. Теодосия уехала; в Ричмонд-хилле остались одни лишь голые стены, так как мебель пошла на оплату долгов; я пребывал в мрачном одиночестве.

Монро весь клокотал:

— Дуэль! Дуэль! — Он грудью наступал на меня, и я, как всегда, видел глубокую ямочку на его подбородке, уподоблявшую его лицо яблоку.

— Гамильтон вас вызвал?

Монро рухнул на стул. Алексис без его просьбы принес ему бренди. Он залпом его выпил.

— Нет, он сам приехал вчера ко мне. Когда я сказал, что никакого отношения не имею к этому памфлету, он обозвал меня лжецом.

— Господи! — Джентльмены не разговаривают так друг с другом, если только они не приготовились к смерти: таков был в те времена кодекс чести. Хоть Гамильтон всю жизнь провел среди богачей и элиты, он до конца дней остался изгоем из-за своей незаконнорожденности и, пользуясь красивой внешностью и умом, добивался того, что было ему необходимо. Вечно он старался очаровывать глупых старцев. Я думаю, такое постоянное угождение другим обострило его гордость и толкало на подлости. Он боролся с врагами пером и речами, но не шпагой.

— Я прошу вас быть моим секундантом. — Монро снова налил себе бренди. Во время Революции, в бытность свою адъютантом лорда Стирлинга, он, естественно, научился пить. Но в отличие от благородного патрона он научился не пьянеть, ибо на адъютанта ложится обязанность укладывать генерала в постель и сажать его на другое утро в седло.

— Я абсолютно уверен в вашей беспристрастности, чести и в дружеском расположении ко мне. — Я растрогался, совсем забыв про то, какую роль он сыграл, чтобы лишить меня пять лет назад вице-президентства.

— Что ж, я согласен. Однако, мне кажется, дело можно разрешить, не прибегая к… какое будет оружие?

— Пистолеты. — Легкий всхлип, Монро словно подавился.

— В одном я уверен совершенно: Гамильтон отнюдь не горит желанием стреляться, он не такой, как мы с вами.

Монро взглянул на меня с благодарностью. Это «мы с вами» ему польстило.

— Мне кажется, — продолжал я, — надо послать ему объяснение, которое он имел бы возможность принять…

— Я сказал все, что мог. Я даже вручил ему письменное заявление, в котором подчеркивал, что мы поверили ему на слово, без доказательств, что он виновен в адюльтере, но не в спекуляции.

— Другими словами, вы просто-напросто обвинили его во лжи.

— Не во лжи. Я только напомнил ему, что мы никогда не просили у него доказательств. Мы просто прекратили расследование.

Я нашел выход. Написал проект обращения Монро к Гамильтону, где снова подтверждалась непричастность Монро к памфлету Каллендера — Бекли (Джефферсона) и прямо указывалось, что, когда джентльмен утверждает, что говорит правду, у другого джентльмена нет иного выбора, как ему поверить. Эту палку о двух концах я изобрел очень мудро.

— Насколько я знаю Гамильтона, он будет счастлив избежать дуэли.

— Вы так считаете? — Монро сомневался, он уже видел себя мертвым на Джерсийских холмах. Да и кто бы чувствовал себя иначе перед дуэлью?

Я устроил встречу с Гамильтоном в таверне капитана Аорсона на Нассау-стрит. Этот славный капитан воевал рядом со мной в Квебеке и был в таком восторге от нашей ратной молодости, что таверна почти всегда пустовала, ибо закаленные бойцы боялись его воспоминаний и обращались в бегство, лишь бы не слушать снова и снова, как он штурмовал Квебек бок о бок — как он рассказывает — с Монтгомери и со мной. Но я-то действительно был в Квебеке и потому избавился от его воспоминаний и мог наслаждаться приятной таверной, не боясь, что мне будут надоедать.

Я приехал первый, устроился в тихом уголке, заказал испанский кларет, которым увлекался в те времена (пока не отведал настоящего).

Гамильтон явился через несколько минут, как всегда подтянутый, немного располневший по сравнению с тем временем, когда был министром.

— Ужасное происшествие, мой дорогой Бэрр! Ужасное! — Он сел возле меня, тоже взял бокал с кларетом. Я заметил, что рука у него дрожит. Трудно сказать, кто больше нервничал, Монро или Гамильтон. — Вы знаете, как я не одобряю дуэлей!

— Не замечал. Помню, вы вызвали Чарльза Ли и потом командора Никольсона, а сейчас вызываете Джеймса Монро.

— Но что делать? Вы же видели клевету, которую написали обо мне ваши друзья-республиканцы.

Тогда я рассказал ему, как Монро клялся мне, что не нарушил обещания, данного Гамильтону.

— И вы ему верите?

— Безусловно.

— Кто же виноват в том, что все это опубликовано?

— Понятия не имею.

— Масса Том? — У Гамильтона даже голос задрожал от неприязни к Джефферсону.

— Бесполезно строить догадки. Я, откровенно говоря, заинтересован лишь в одном — помешать дуэли между вами и Монро.

— Я в лицо назвал его лжецом. — В голосе Гамильтона вдруг прозвучало раскаяние, а ведь он-то всегда считал себя правым и посему разрешал себе говорить все что заблагорассудится, не боясь кого-либо оскорбить.

— Вы сделали глупость.

— Вы действительно не считаете его лжецом? — Гамильтон мгновенно увидел выход из западни, и я помог ему из нее выбраться. Я показал ему послание Монро. Он взглянул на него (Гамильтон удивительно быстро читал). Нахмурился. Улыбнулся. Грозу пронесло. — Я могу это принять.

— Мы обсудим все с вашим секундантом.

— Вы очень любезны, Бэрр.

— Знаю.

Гамильтон улыбнулся мне своей обворожительной мальчишеской улыбкой.

— Нельзя позволять, чтобы кто-то становился между нами. — В его словах звучала пусть минутная, но неподдельная приязнь.

— Но кому это нужно? — спросил я невинно. — Ведь оба мы уже не занимаемся политикой.

— Вы очень остроумны, Бэрр. Пойдемте. Проводите меня до таверны «Сити».

Вместе мы пошли по Нассау-стрит и, перейдя Пайн-стрит, вышли на Бродвей. Продвигались мы медленно, нам мешала толпа, многие хотели приветствовать лидера федералистской партии (хотя его влияние в партии ослабевало из-за враждебности президента Адамса), и многие проявляли интерес ко мне как к лидеру республиканских сил в штате (меня снова выбрали в ассамблею несколько месяцев назад). Будучи политическими соперниками, мы по-прежнему оставались и практикующими адвокатами, и нам приходилось иметь друг с другом дело в суде и за его стенами. Думаю, до какой-то степени мы даже сблизились в те дни.

Гамильтон пытался навести разговор на Джефферсона, но я не попался на эту удочку.

— Конечно, я подозревал Монро. Но раз он невиновен — а мы ведь согласились, что он невиновен, — добавил он поспешно, — тогда ответственность за все несет Джефферсон. И я знаю, почему он это сделал. А вы?

— Не уверен, что Джефферсон имеет к этому отношение. — Я осторожничал.

Гамильтон пустился во все тяжкие:

— Из-за миссис Уокер.

— А кто такая миссис Уокер?

— Естественно, жена мистера Уокера, бывшего друга Джефферсона.

Я вспомнил этого джентльмена. Его, чтобы заполнить вакансию, назначили сенатором от штата Виргиния.

— Мистер Уокер очень злился на Джефферсона за то, что тот не оставил его в сенате. Как вы знаете, политика для виргинцев — дело чисто семейное.

Тесть Гамильтона совсем недавно занял мое место в сенате, и я не сдержался:

— В отличие от Нью-Йорка.

Гамильтон расхохотался.

— Ну, скажем, есть хорошие и плохие семьи. Как бы там ни было, мистер Уокер с тех пор невзлюбил Джефферсона и сейчас распространяет слухи, что Джефферсон пытался соблазнить его жену.

— Безуспешно?

— В таких делах обычно есть две версии. Одна из двух всегда одинакова — версия жены. В отсутствие мужа миссис Уокер неоднократно и добродетельно сопротивлялась Масса Тому.

— А вы давно знаете эту историю? — Мы стояли перед церковью св. Троицы.

— Уже несколько лет.

— А можете вы — или один из ваших газетчиков — использовать ее против Джефферсона?

Он снова омрачился. Мы ушли с шумного Бродвея в тень церковного дворика. Тогда, как и сейчас, желая поговорить с глазу на глаз, прохаживались вдвоем между могил.

— Я убежден, чтобы защититься, Джефферсон первым нанес мне удар. Tu quoque[73], так сказать.

Мы остановились у церковной стены в тени листвы, и Гамильтон сказал очень странную фразу.

— Иногда я начинаю сомневаться, — сказал он, — для меня ли эта страна.

— Вы предпочли бы жить под английской короной? — Я с ним играл.

— Нет, конечно! Но здесь что-то не так. Я это во всем чувствую. А вы?

Я высказал свою точку зрения:

— Я чувствую, что все просто озабочены желанием найти свое место в жизни. Более энергичным удается устроиться лучше. Но жизнь здесь мало чем отличается от того, что происходит в Лондоне, или от того, что происходило в Риме во времена Цезаря.

— Нет, все не так просто, Бэрр. — Гамильтон покачал головой. — Но я-то всегда считал, что мы можем создать здесь нечто небывалое.

— Наша «небывалость» лишь в географическом положении.

— Нет, она духовная. Лишь в этом секрет всякого величия.

— По-вашему, духовность есть непременный признак величия души?

— Единственный! — И это говорил соблазнитель миссис Рейнольдс! Сразу оговорюсь, сам я не вижу в его интрижке ничего особенно духовного. Скорее, Гамильтон просто выставлял напоказ грязное прелюбодеяние, прикрывая то, что Джефферсон и Монро до самой могилы считали жульничеством в Казначействе. У Гамильтона, мягко выражаясь, было извращенное понимание духовности. Но ведь слово «духовный» он употреблял в богословском смысле; у меня же мозг мирянина.

Гамильтон снова тепло поблагодарил меня за добрую услугу, и мы вышли вместе с кладбища, пройдя по тому самому месту, где он семь лет спустя лег — благодаря мне.

В ответ на выпад Каллендера Гамильтон опубликовал сенсационный памфлет, в котором поведал миру о своем адюльтере с миссис Рейнольдс и заявил о своей безупречности на официальном посту.

Когда Монро показал мне памфлет, я подумал, что его написал кто-то другой. Но Монро уверил меня, что автор — сам Гамильтон.

— Он покончил с политической карьерой, — выпалил я.

— Не торопитесь с выводами. — Монро был осторожен.

— Но его больше никогда не изберут.

— А зачем ему избираться? Он и так командует в кабинете Адамса.

— Но не самим Адамсом.

— А он ему и не нужен. Ведь Гамильтон пользуется поддержкой самодовольного старика из Виргинии. — Так Монро называл основателя виргинской династии.

Четыре или пять лет назад, переходя Уильям-стрит, я увидел, как дряхлый старик садился в карету. Меня поразили напудренные волосы, шляпа с кокардой, черный бархатный камзол. Он выглядел странно — как Рип Ван Винкль. И вдруг я вздрогнул, узнав своего бывшего друга Джеймса Монро. Но первое, что бросилось мне в глаза, — необъяснимое сходство с его старым врагом Джорджем Вашингтоном. Я убежден, сходство это не случайно: последний представитель виргинской династии решил уподобиться первому, которого он не выносил и поносил, — без сомнения, он устроил этот элегантный маскарад, чувствуя свой близкий конец.

Через несколько месяцев Монро умер в доме у зятя. Как все мы — нищим!

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Полковник Бэрр решил не опротестовывать иск мадам.

— Это отнимет много времени, а надо беречь остатки моего разума. — Он сидел за бухгалтерскими книгами, вырезками из газет, пачками пожелтевших писем, перевязанных выцветшими шелковыми ленточками («Любовные послания», — вдруг сказал мне мистер Крафт с пренеприятнейшей ухмылкой).

Изо дня в день я записываю повествование полковника, а оно течет теперь таким непрерывным потоком, что я натер себе пером огромную мозоль на среднем пальца правой руки.

Сегодня после обеда, до того как начать работать, Бэрр вдруг вспомнил Гамильтона:

— Где-то нам необходимо сказать, что Гамильтон оставался моим другом на протяжении следующих трех лет, пока я не стал вице-президентом. Мы даже вместе работали над созданием Манхэттенской водопроводной компании…

— Гамильтон принимал в ней участие вместе с вами? — Это что-то новенькое.

— Да. Манхэттенская водопроводная компания — весьма почтенная организация. В те дни основным источником водоснабжения города был большой пруд, который потом зацвел. Большинство считало, что причина желтой лихорадки — плохая вода. После эпидемии девяносто восьмого года решили брать воду для города из реки Бронкс. Я стоял за учреждение частной компании. Другие считали, что оплату водопровода должен взять на себя город, но даже Гамильтон признавал, что без новых — ненавистных — налогов тогда не обойтись, а он ведь разбирался в данном вопросе! Тогда я убедил федералистские законодательные власти принять мой законопроект, то есть учредить компанию, которой управлял бы весьма представительный совет директоров. По просьбе Гамильтона я даже сделал одним из директоров его шурина. Так мы дали городу питьевую воду. — Бэрр вдруг засмеялся. — По просьбе Джефферсона на его надгробии написано, что он основал Виргинский университет. Ну, а на моем пусть будет высечено, что Аарон Бэрр коснулся скал Манхэттена — и потекла вода. Пей, о Израиль, воду Ааронову! И ведь пьют по сей день.

Тут полковник налил себе стакан крепкого чаю, открыл бухгалтерскую книгу, где сделал ряд пометок, и впервые поведал свою версию того, что произошло, когда они с Джефферсоном получили равное число голосов на президентских выборах.


Воспоминания Аарона Бэрра — X

Ко времени президентских выборов 1800 года всем, кроме Джона Адамса, стало ясно, что его не переизберут. Его правление потерпело крах и сравнимо в нашей истории лишь с правлением его сына Джона Куинси. Странно, но два умнейших человека оказались совершенно неспособными вести общественные дела хотя бы с минимальной разумностью и справедливостью. Может быть, и впрямь их характеры сложились под влиянием моего деда. Если так, их карьера объяснима, ибо, согласно пуританскому образу мышления, ад предначертан судьбой и посему вмешиваться в божьи дела на земле — противно воле божьей, а лучше славить господа за его божественный произвол.

Падение Адамса — и наше восхождение — началось с законов об иностранцах и о подстрекательстве к мятежу. О них хорошо известно, и нет смысла подробно здесь говорить, разве что замечу, что, боясь войны с Францией, правительство Адамса протолкнуло через конгресс четыре законоположения. Во-первых, президент получал право арестовывать иностранцев во время войны; во-вторых, закон разрешал при надобности их депортировать; в-третьих, время постоянного жительства для получения гражданства увеличивалось от пяти до четырнадцати лет (эту меру называли «законом Галлатэна» — Альберт Галлатэн приехал в Соединенные Штаты из Женевы, был избран в сенат от штата Пенсильвания, затем сенатом же был лишен места, несмотря на все мои усилия его спасти). В-четвертых, был проведен закон о подстрекательстве к мятежу: запрещалось публиковать «какую-либо клеветническую, скандальную и злобную литературу», направленную против правительства и его членов.

У меня был разговор с Гамильтоном в июле девяносто восьмого года, когда вышел закон о подстрекательстве. Он разыграл отчаяние:

— Я жизнь отдал, пытаясь укрепить жиденькую, никудышную ткань нашей конституции, а теперь этот дурак Адамс навязывает нам тиранию.

— Не волнуйтесь. У него не будет такой возможности. Считайте, что он уже расстался с президентством.

— Я вовсе не уверен. — Розовощекое лицо вдруг приняло злорадное выражение. — В конце концов, депортация иностранцев у нас только приветствуется.

— А как насчет ареста редакторов?

— Лично я их колесовал бы и четвертовал, и вы тоже. Но может быть, нам и повезет.

Неделю спустя я понял, что он имел в виду. Вашингтон по просьбе президента принял командование армией. Гамильтона назначили заместителем командующего в ранге генерал-майора. Далее президент Адамс предложил присвоить мне звание бригадного генерала, но Вашингтон отклонил мою кандидатуру на том основании, что я друг Джефферсона и, значит, скрытый демократ, который может попытаться свергнуть правительство!

Гамильтон намеревался спровоцировать войну с Францией. Тогда американская армия (с английским флотом) нападет не прямо на Францию, а на испанскую империю и при попустительстве Англии присоединит Латинскую Америку к Соединенным Штатам — план бредовый.

К счастью для республиканской партии, Адамса не интересовала война. К не меньшему счастью, Вашингтон умер в декабре 1799 года. Тогда со стороны французской Директории последовали миролюбивые жесты, мечты генерал-майора Гамильтона о военных завоеваниях а-ля Бонапарт рухнули, и в нем окрепло желание наказать основную фигуру, препятствовавшую его планам, — Джона Адамса.

Вскоре после наступления нового, 1800 года Джефферсон посетил меня в гостинице Фрэнсиса в Филадельфии, куда я приехал по его настоянию. Я снял небольшую угловую комнатку для нашей встречи, которая оказалась довольно продолжительной. Нам многое пришлось сказать друг другу, и не все из того, что мы говорили, было приятно.

Из главной гостиной доносился громкий говор конгрессменов, чьи основные дебаты проходили не в конгрессе, а в уединении заведения Фрэнсиса. Вообще все они отличались веселым нравом, и их определенно следовало избегать.

День был холодный, и вице-президент оделся соответственно. Рыжие волосы обрамлены мехом, веснушки особенно выступали на зимней бледности лица. Он сжал мою ладонь в теплом рукопожатии. Джефферсон сбросил подбитый мехом капюшон и стал рассуждать о франклиновской переносной печке, он вдумчиво разъяснил мне принцип ее работы (что я знал), высказал несколько наблюдений о характере ее изобретателя — Бенджамина Франклина (что тоже было мне известно) — и явно собирался болтать о чем угодно, кроме того, зачем я ему понадобился, — кроме альянса между Виргинией и Нью-Йорком, который сделал бы его президентом. Прикидываясь, будто он вовсе не политик, он был политиком до мозга костей.

Я спросил его о похоронах Вашингтона. Джефферсон вдруг стал холоден.

— Я не присутствовал. Полагаю, он хотел, чтобы на его похоронах не было никаких речей.

— Однако он десять лет, кроме прославления, ничего не слыхал.

— Мало ли что. — И Джефферсон почти слово в слово повторил мне свое мнение о Вашингтоне, высказанное на берегу реки Скайлкилл. Я заметил, что даже самые великие люди любят повторяться. Пожалуй, их можно понять: встречаясь со многими людьми, не будешь же все время придумывать что-то новое.

В тот сезон Джефферсон был особенно занят. Взбешенный законами об иностранцах и подстрекательстве к мятежу, он, скрывшись под псевдонимом, напал на них в печати, смело защищая право любого штата аннулировать любой закон федерального правительства, если штат сочтет его неконституционным. Он блистательно и смело поставил вопрос о выходе любого штата из Союза. Я ужаснулся. Мэдисон тоже; он устало сказал мне, что Джефферсон в гневе не ведает, что творит.

— Гений бывает особенно свиреп, когда поддается минутным страстям, — сказал Мэдисон печально. — Проявив верх неблагоразумия, законодатели в Кентукки приняли формулировку Джефферсона (не зная, кто ее автор), а Виргиния приняла гораздо более разумный документ Мэдисона. Обе резолюции затем были представлены остальным штатам на утверждение. Их отвергли. Другие штаты не желали так поспешно расправляться с федеральным союзом.

— Я попал в весьма деликатное положение. Ведь я служащий федерального правительства. И тем не менее я против тирании федеральной системы. — Джефферсон всегда умудрялся оказаться в положении агента-двойника. В качестве государственного секретаря он дал согласие на введение налога на виски; а потом принял сторону фермеров, восставших против налога. В качестве вице-президента он сейчас отстаивал расчленение Союза.

Я всегда убеждался, что, имея дело с Джефферсоном, нужно обязательно при каждой новой встрече все начинать сначала, чтобы установить — нет, не близость, а некоторую общность интересов. У меня есть от него несколько писем, посланных через короткие промежутки времени, в которых он каждый раз представал передо мной будто новым человеком. Он вечно ускользал, менялся, и так же уклончива была вся его политика. Отношения с ним не имели продолжения.

Черный слуга принес нам рому, и мы оба, принимая во внимание обычную нашу воздержанность, выпили довольно много. Приход негра напомнил Джефферсону про законопроект, переданный на рассмотрение конгрессу, — об ограничении власти Туссена Л’Увертюр — черного правителя Санто-Доминго.

— Мы не сможем его признать. Никогда. Хотя бы из-за наших французских друзей. — Джефферсон разволновался. Надо было дать возможность братской республике (с девизом свободы, равенства и братства) подавить черных бунтовщиков. А до тех пор о признании нечего и думать, и вот еще, оказывается, почему: — Представляете себе, во что превратят наши южные порты эти бывшие рабы, поубивавшие своих хозяев?

Блистательный довод, ничего не скажешь!

Мы поговорили об аресте редактора Джеймса Каллендера на основании закона о подстрекательстве.

— Безусловно, его выпустят, — бодро заявил Джефферсон, он любил своего ставленника.

Однако уже в августе Джефферсон сказал мне печально:

— Бедный Каллендер ждет суда в ричмондской тюрьме. Жалуется, что люди Габриэля Прозера горланят по ночам и не дают ему спать. — Габриэль Прозер руководил восстанием рабов, вызванным, как выразился Джефферсон, ужасными событиями в Санто-Доминго. Никто не знает, какое множество негров казнили в тот год перепуганные виргинцы.

Джефферсон восхищался книгой Каллендера «Что нас ожидает», где тот поносил Адамса и вообще федералистов. Мы поразмышляли о том, что будет, когда Каллендер предстанет перед судом. Джефферсон уверял, что его оправдают. Но он ошибся. Верховный судья Чейз приговорил Каллендера к девяти месяцам тюрьмы. Процесс немало повлиял на наши общие судьбы.

Однако вернемся к зимнему свиданью в Филадельфии. Я сказал, что арест двадцати редакторов, возможно, поможет нам на предстоящих выборах.

— Думаете, эти аресты только начало? — И Джефферсон бросил на меня взор гонимого пророка, я уже изучил этот взор и боялся его, ибо он предвещал громы и молнии против «ереси», «монократов», «катилин и цезарей».

— Вы про генерала Гамильтона?

— Именно. Он командует армией. Он, и только он. Адамс слишком слаб, чтобы его сдерживать, Вашингтон умер. Гамильтон может захватить власть, когда ему заблагорассудится.

Я не стал слушать знакомую тираду, заклубившуюся по небольшой гостиной в гостинице Фрэнсиса.

Когда Джефферсон закончил, я заговорил о текущих делах:

— На выборах Гамильтон будет поддерживать брата Пинкни, а не Адамса.

— Да, мне уже докладывали. Это совсем ослабит Адамса, особенно в Южной Каролине. — Джефферсон-политик устраивал меня больше, чем Джефферсон — дутый философ. Затем: — Как вы расцениваете собственное положение в Нью-Йорке?

Гамильтон и федералисты пороли патриотическую горячку в нью-йоркской ассамблее, и большинство переметнулось к федералистам, а я потерял место.

— Думаю, первого мая меня снова выберут в ассамблею.

— Вы оптимист. — Джефферсон смотрел на вещи иначе. — Мне кажется, Нью-Йорк в руках федералистов, и я не надеюсь на ваших выборщиков.

— Все голоса выборщиков Нью-Йорка будут ваши.

Джефферсон знал, конечно, что на свете есть остроумие, ирония, юмор, так же как он знал, например, что у сумчатой крысы есть сумка; но в точности так же, как не распознал бы, столкнувшись с ней, эту диковину, он всякий раз терялся, сталкиваясь с вышеозначенными проявлениями человеческого ума. Моя манера всегда сбивала его с толку.

— Думаете, вы сможете обеспечить республиканское большинство?

— Совершенно верно.

— Разрешите узнать, каким образом?

— Извольте. — Я решил отыграться за все его коварство. — Но должен предупредить: хоть я и думаю, что мой штат будет республиканским, я вовсе не уверен, что вы будете кандидатом.

Джефферсон зло посмотрел на меня.

— Лучше бы, — сказал он, не повышая голоса, — они выдвинули Мэдисона. — Привычная заученная смиренность.

— Многие не захотят виргинца!

— Понимаю. — Кажется, он действительно понял.

— К тому же вас считают атеистом.

— Всю жизнь я боролся за свободу вероисповедания. — Я испугался, что он пустится в подробные объяснения, но он осекся. — Знаю, религиозный фанатизм все же лучше терпимости на Севере, где клерикалы до сих пор у власти.

— Так будьте же готовы к их нападкам. Еще говорят, что вы якобинец и хотите уравнять общество, уничтожить богачей…

— Ну, этот слух на голосование не повлияет.

— Согласен. Еще вас будут обвинять в распутстве.

— Кто, Гамильтон? — Сколько презрения! — Любовник миссис Рейнольдс?

— Нет. Некий мистер Джон Уокер из Виргинии.

Бледное лицо вдруг залилось краской.

— Я привык к таким нападкам. — Он не ответил, не опроверг обвинения. Позже он признавался, что лишь раз, один-единственный раз, согрешил, «предложив любовь» прекрасной даме — увы, жене старого друга. Тогда я ничего не знал про его интрижку во Франции с некой миссис Косвей, женой миниатюриста, выразившего по этому поводу весьма малое удовольствие. Нет ничего тайного, что не стало бы в свое время явным. Но редко когда существенным.

Заставив Джефферсона обороняться, я стал закреплять собственные позиции: кандидатство от республиканцев на пост вице-президента.

— Мы уже говорили об этом, мистер Джефферсон, и я не хотел бы вас утомлять, но хочу надеяться, что Виргиния отдаст все голоса за меня, точно так же как вы получите все голоса Нью-Йорка.

Джефферсон уставился на боковину франклиновской печки. Железо пошло красными пятнами, словно залился румянцем чернокожий.

— Мне кажется, партийная игра унизительна для всех.

— Она никому не нравится, но вы сами разработали правила и должны им подчиняться. — Будто бы наш самый хитрый политик нуждался в моих советах! Он меня уже обыграл, а я и не подозревал об этом.

— Вы ставите мне условия, полковник Бэрр? — Наконец-то он посмотрел мне прямо в глаза.

— Я возвращаюсь к прежней договоренности, мистер Джефферсон. И от вас жду того же.

— Я всегда стараюсь придерживаться всех договоренностей. — Он не отрывал глаз от моего лица. Как видно, решил справиться со своим бегающим взглядом и заставить меня отвести глаза. Это ему не удалось.

— Значит, вы поддержите мою кандидатуру на пост вице-президента?

— Но я не обладаю таким уж большим влиянием, полковник Бэрр.

— Ну, а то, которым обладаете, конечно, любезно используете. Как и мой друг Мэдисон, на чье слово я совершенно полагаюсь.

Губы его сжались — точно так он стиснул зубы, когда избивал лошадь в Монтичелло.

— Влияние не поддается измерению, сэр. Я не ответствен за чужую совесть.

— В таком случае, мистер Джефферсон, вам, как в мне, придется положиться на случай. — Я выложил последнюю карту.

— Вы будете против моей кандидатуры в президенты. — Помню, веснушки на пепельном лице вдруг потемнели, словно чумные пятна.

— Я не хочу вам препятствовать. В конце концов, у меня еще есть время. Но если меня снова предадут…

Слово было произнесено. Ответ последовал мгновенно:

— Вы получите голоса Виргинии, полковник Бэрр. — Он отвел глаза от моего лица. Поединок окончился. Началась война.

— А вы получите голоса штата Нью-Йорк и президентство. — Я его подбодрил. — Я же буду всего лишь вашим вице-президентом, то есть буду ждать, когда меня пригласят на обед и я удостоюсь чести побеседовать с вами — самое большее, на что может рассчитывать вице-президент, вы ведь это лучше меня знаете. К счастью, ваши речи я предпочитаю самой сладкой музыке.

Джефферсон воспринял мои слова совершенно серьезно, стал дружелюбен, доверчив; завлекал меня. Завлекал меня!

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Я пристрастился писать для «Ивнинг пост» под псевдонимом Старожил — от лица эдакого консервативного, сердитого, строгого ньюйоркца. Мистер Брайант в восторге, Леггета это забавляет.

— Вот не думал, что под твоей нудной голландской внешностью кроется столько огня и ярости.

— Я тоже. — Кажется, решительно все раздражает меня, включая голоса поющих женщин. Противный это обычай, но на благопристойных вечерах (хотя на такие я хожу редко) женщины поют. От их пения штукатурка осыпается, они визжат, у них нет слуха, хуже того, у них нет стыда. Они соревнуются друг с другом, кто кого переорет, а мы должны сидеть не шелохнувшись, как на молитве, и делать вид, будто все это нас возвышает и вдохновляет. Мои нападки на поющих дам огорчили мистера Брайанта, но вчера он их разрешил напечатать, и теперь все злятся.

— Значит, в цель попал, — сказал Леггет.

— Надеюсь, — сказал мистер Брайант. — Но пусть теперь ваш Старожил выскажется о чем-нибудь более… утешительном.

Полковника забавляют «Заметки старожила».

— Ты очень мило управляешься с нашим трудным языком. Наверное, станешь юристом-литератором, как Ферпланк.

Мне приятна похвала полковника, но юристом я предпочел бы вообще не становиться.

От юристов-литераторов он перешел к Гамильтону. Он показал мне карикатуру на своего соперника, тот обнимал растерзанного вида женщину, и было сказано, что это миссис Рейнольдс.

— В Гамильтоне есть что-то загадочное. О Джефферсоне этого не скажешь, тот просто хотел достичь верхов. Странно, что сейчас Джефферсона считают гением, чуть ли не Леонардо из Виргинии. Действительно, он за все хватался: и пиликал на скрипке, и строил дома, даже изобрел лифты для подачи еды с кухни, но, по совести-то, он ведь ничего не умел — разве только добиваться власти. Но его совершеннейшая посредственность в искусстве и ремеслах ныне всех приводит в восторг, зато его политический гений вовсе не получил признания.

Полковник разложил на своем столе бумаги, которые ему нужны для работы.

— Будь я помоложе, — он улыбнулся, — и будь я юристом-литератором, а не юристом-крючкотвором, я бы создал жизнеописание Гамильтона и поехал бы в Вест-Индию, чтобы разузнать о некоем мистере Николасе Крюгере. Он был молод, холост, имел там дело. Когда Александр осиротел двенадцати или тринадцати лет, Крюгер забрал его к себе. Мальчик жил в его доме, пока ему не исполнилось семнадцать; он поехал в Америку учиться. Удивляют две вещи. Во-первых, в четырнадцать лет Гамильтон заведовал делами Крюгера. Во-вторых, уже взрослым, Гамильтон ополчился на своего благодетеля. Почему? Поссорились? Как всегда ссорился Гамильтон с лже-отцами? Весьма таинственно. У меня есть свои теории, но, но… — Полковник осекся и начал диктовать мне дневную порцию. Так я и не выведал у него, что это за теории.

Воспоминания Аарона Бэрра — XI

Я вернулся в штат Нью-Йорк и застал Джорджа Клинтона в дурном настроении. Он не любил Джефферсона, не желал принимать участия в выборах. Мне удалось его разубедить, я выразил надежду, что губернатора Джона Джея провалят, и добавил, что счастлив занять его место. Мысль о том, что я вдруг стану губернатором, чудеснейшим образом подняла старику настроение. Он был готов на коленях умолять Шестой округ, чтобы меня поскорее выпроводили из штата — вице-президенту нечего здесь делать.

Ливингстоны были полезными союзниками; достаточно было внимательно выслушивать их советы, а следовать им — не обязательно. Эдвард Ливингстон особенно ко мне благоволил: «…Если придется выбирать между вами и Джефферсоном, я буду за вас». Хорошо, что я никогда не пытался поймать его на слове.

У нас сколотилась «маленькая шайка»: братья Свортвут, Мэтт Дэвис, братья Ван Несс (совсем недавно в юридическую контору Питера Ван Несса прибыл с севера штата молодой клерк по имени Мэтти Ван Бюрен), семья Прево и т. д. Через Дэвиса мне удалось заручиться поддержкой общества св. Таммани.

Я подозревал, что Гамильтон выдвинет в законодательное собрание одних ничтожеств, и дождался, пока федералисты отзаседают. Увидав безвестные имена гамильтоновских кандидатов, я понял, что разобью его наголову, ибо намеревался выдвинуть в законодательное собрание от республиканцев самых знаменитых людей штата.

Генерал Гейтс жил теперь в Нью-Йорке. Имя его до сих пор гремело, несмотря на все попытки Вашингтона предать его, подобно Ли, забвению. Гейтс согласился на выдвижение. Согласился и министр почт в правительстве Вашингтона Самюэль Осгуд, и Брокхольст Ливингстон — пожалуй, самый блестящий член семьи. Наконец, я уговорил и Джорджа Клинтона поставить свое имя в избирательный бюллетень. Никогда бы мне не уговорить почтенных людей баллотироваться на столь маловажные посты, не сумей я убедить их, что мы непременно победим.

— Безумие, Бэрр, чистое безумие! — Клинтон негодовал: вдруг подумают, будто он жаждет занять место в законодательном собрании штата. — Мне, губернатору, совершенно не подобает…

— Бывшему губернатору…

— Тому, кто был губернатором, идти служить в эту вашу ассамблею, да я ее никогда не любил, и все ради офранцузившегося приспособленца, безбожника из Виргинии? Нет, сэр, увольте. Вот если бы вы баллотировались в президенты, ну, тогда дело другое, тогда пожалуйста, но не для Масса Тома.

Я убил на него уйму времени, но в конце концов бывший губернатор согласился вписать свое имя в избирательный бюллетень.

— Но я палец о палец не ударю, чтоб меня выбрали, и, если спросят мое мнение, я скажу, что не хочу, чтобы меня выбрали. — Старик Клинтон совсем раскипятился. Он всегда напоминал мне танцующего на цепи медведя: неуклюжий, добродушный, того гляди, обхватит вас лапищами.

Сам я баллотировался от графства Орэндж, где друзья защищали мои интересы, а мне предоставляли возможность действовать в городе.

Выборы проходили с 29 апреля по 1 мая. Мы с Гамильтоном несколько раз выступали с одних и тех же трибун. Соблюдая декорум, на публике мы отдавали друг другу должное и, не теряя времени, тут же наносили друг другу удары. За несколько недель до этого мы, демонстрируя безоблачность наших отношений, даже объединились, защищая человека, обвиняемого в убийстве, — и добились его оправдания.

К вечеру 2 мая стало ясно, что республиканская партия одержала в городе полную победу и обеспечила нам большинство в законодательном собрании. Все двенадцать голосов выборщиков Нью-Йорка будут отданы Джефферсону и Бэрру.

Примечательно, как отозвался на это Гамильтон. Он отправил «секретное» письмо губернатору Джею и призывал его немедленно собрать сессию действующего законодательного собрания (с федералистским большинством), чтобы изменить избирательное законодательство. Выборщики президента не должны избираться законодательными собраниями штатов, пусть их избирает народ. Нет, право, очень мило — Гамильтону захотелось один-единственный раз расширить избирательное право, чтобы хитростью получить победу на выборах. Прекрасно понимая, что предлагает мошенничество, он убеждал Джея отодвинуть на задний план «соображения деликатности и приличия… ради особого случая». К чести Джея, тот не откликнулся на этот призыв.

Любопытно, как Гамильтон (способный на любое беззаконие, вплоть до военного переворота) сумел так прочно приклеить ко мне кличку «потенциального Цезаря». При всем своем честолюбии я никогда не помышлял отменить законные выборы или уничтожить конституцию. Я подозреваю, что, глядя на меня, Гамильтон каким-то колдовским образом видел собственное отражение. Раз ты сам потенциальный Цезарь, обвини зеркало в государственной измене и отвлеки гнев плебса. А еще лучше, разбей зеркало, освободи себя и делай, что душе угодно.

В последний момент Гамильтон отдал нам президентские выборы точно так же, как, нелепо подобрав кандидатов, он отдал нам выборы в штате. Как всегда не сдержав себя, он выразил свою ярость в памфлете (хорошо бы высечь перо на его надгробии), низвергая Джона Адамса, лидера его партии. Более мудрые и пуганые, федералисты уговорили Гамильтона не публиковать памфлет. Но он имел хождение в узком кругу. К счастью, Элиза Боуэн придержала для меня экземпляр, и я напечатал его в республиканской газете «Аврора». Президенту Адамсу памфлет не очень-то понравился, и Гамильтон с тех пор винил меня (и бедную Элизу) в том, что сам же написал.

Потом я поехал по Новой Англии и Нью-Джерси, чтобы посмотреть, на какую поддержку можно рассчитывать. Джефферсон радовался, что я целиком занимаюсь выборами. «Вы сделали, — писал он мне из Филадельфии, — то, что казалось мне невозможным (он имел в виду республиканское большинство в законодательном собрании Нью-Йорка), и я все отдаю в ваши руки и не удивлюсь, если вы даже в Массачусетсе установите демократию, несмотря на церковников и все прочее».

Я не превратил Массачусетс в республиканский штат, но обласкал тех федералистов, которые не любили Гамильтона и ему не верили. Позже меня обвинили в том, что я просто заручился их поддержкой для получения президентства. Обвинение наполовину справедливо. Я всегда обхаживал федералистов ради достижения нашей главной цели. К тому же многие их лидеры верили мне, ибо не считали меня фанатиком, вроде Джефферсона, решившего принизить богачей и возвеличить бедняков.

Позднейшее обвинение Джефферсона, будто я хотел лишить его президентства, вполне в духе бредней Гамильтона, видевшего во мне военного авантюриста. Джефферсон не держал слова, когда ему было не с руки, и меня мерил своей меркой. Но Джефферсон не был джентльменом даже в честерфильдовском толковании этого слова (из виргинцев таковым был лишь один Мэдисон), я же, к несчастью, был джентльменом — или старался им быть. Я делал лишь то, о чем мы договорились в Филадельфии: добивался избрания Джефферсона и Бэрра.

Летом и осенью 1800 года я был занят, как никогда. Мы все замучились — я, Джефферсон и бедный Джон Адамс. Я надеялся склонить Нью-Джерси на нашу сторону, но штат перешел на сторону федералистов, как и Коннектикут. Поздней осенью борьба перекинулась в Пенсильванию, и там царила полная неразбериха. Род-Айленд тяготел к нам, а Южная Каролина имела сомнительное счастье быть родным штатом оголтелых братьев Пинкни, причем один из них благодаря Гамильтону стал активным кандидатом в президенты.

Джефферсон был в отчаянии. Я, как мог, его подбадривал. «С Род-Айлендом у вас все равно будет большинство», — писал я ему. Но его так же трудно было убедить, что он победит на выборах, как меня в том, что я могу положиться на виргинцев и их заверения. К счастью, я имел союзника в лице Джеймса Мэдисона. Он убедил южан, что поддержать меня — дело их чести.

В начале декабря Пенсильвания избрала законодательное собрание, республиканцы получили перевес в один голос. Южная Каролина голосовала последней. Стало ясно, что Джефферсон будет президентом, но, если Южная Каролина проголосует за своего Пинкни, вице-президентом станет он (или Адамс). К счастью, я имел достаточно друзей и союзников в этом очаровательном штате. В результате выборщики из Южной Каролины отдали все свои голоса за Джефферсона и за меня. Мы победили на выборах с помощью бойкого пера Александра Гамильтона.

Я был в Ричмонд-хилле, когда пришло сообщение о голосовании в Южной Каролине. «Маленькая шайка» пришла в восторг. А я — нет. Я почувствовал: тут что-то не так. Извинившись, я немедленно поднялся в кабинет, сел в кресло с томом Блэкстоуна на коленях (мой письменный стол продали) и начал подсчитывать голоса выборщиков по Соединенным Штатам в целом. Мои опасения оправдались. Джефферсон — 73, Бэрр — 73, Адамс — 65, Пинкни — 64, Джей — 1.

Мы с Джефферсоном сыграли вничью, и теперь палате представителей решать, кому быть президентом. Вторичная проверка цифр показала, что исход выборов предрешили выборщики от штата Нью-Йорк. Без Нью-Йорка у Джефферсона было бы на семь голосов меньше, чем он набрал в девяносто шестом году. Адамс же без Нью-Йорка получил бы на девять голосов больше. Что бы ни случилось в палате представителей, я победил в штате Нью-Йорк, и Нью-Йорк решил исход выборов.

Я спал особенно хорошо той ночью, а утром увидел, что улицы завалило снегом. Это напомнило мне дни Революции, и я как будто помолодел.

Примерно тогда же Джефферсон написал мне одно из своих хитроумнейших писем. Поздравил меня с победой. Заметил, что пост вице-президента выше любого поста, который он мог бы мне предложить, и выразил глубокое сожаление по поводу «той потери, которую понесет новое правительство без Вашей помощи. Пробел трудно будет восполнить. Я хотел сплотить вокруг себя людей, чьи таланты, честность, имена и поведение сами по себе внушают доверие. Вас я потерял, в остальных не уверен».

Достойная дань от человека, который потом клялся, что никогда не доверял мне и сомневался в моей честности. Важна дата: письмо написано накануне голосования в Южной Каролине. Я убежден, что Джефферсон принял меры (или слышал, что принимаются меры), чтоб я проиграл вице-президентство Адамсу или Пинкни. Письмо должно было предвосхитить и смягчить мою злость посулом поста в кабинете. К счастью, я имел сильные позиции в Южной Каролине и набрал не меньше голосов, чем он.

Федералисты пришли в смятение. Иные склонялись ко мне на том основании, что при всех своих недостатках (а Гамильтон, как я позже узнал, счел возможным их описать во всех подробностях каждому мало-мальски весомому члену конгресса) я не фанатик, в отличие от Джефферсона. В худшем случае во мне подозревали бонапартистские устремления. Это плохо. Но Джефферсона подозревали в робеспьеровских устремлениях, а это куда хуже.

Я принял срочные меры, чтобы мою кандидатуру не выдвигали в противовес Джефферсону. Существовало, конечно, опасение, что федералисты в конгрессе совсем сойдут с ума и, воспользовавшись двусмысленностью конституции, выберут президента pro tem[74] и он, если эта двусмысленность всех устроит, станет президентом вместо Джефферсона или меня.

Гамильтону, преуспевшему в уничтожении Адамса и расколе его партии, пришлось выбирать между Джефферсоном и мной — двумя людьми, ненавистными ему больше всех на свете. Как ни странно, он предпочел мне Джефферсона, фанатичного уравнителя — тому Цезарю, которого видел, глядясь в зеркало. Со злорадным удовольствием он, прирожденный саморазрушитель, отказывал мне в президентстве, как бы отказывая в нем и самому себе. Но любой здравомыслящий человек, выбирая между тем, кого он почитает фанатиком, и политическим авантюристом, без сомнения, выберет авантюриста, известного искусством компромисса. Как бы там ни было, хочу сказать раз и навсегда: я отказался бы от президентства по соображениям практическим (не говоря уже о долге чести, столь чуждом виргинцам), ибо было ясно, что народ Соединенных Штатов хотел, чтобы президентом был Джефферсон, и, захватив его законное место, я лишился бы возможности править. К тому же мне было сорок пять лет, и я считал, что еще смогу занять этот высокий пост, как предыдущие вице-президенты, да я и заслужил такую награду, принеся первую победу республиканской партии на национальных выборах. Я не предполагал, что, вновь захватив исполнительную власть, Виргиния еще четверть столетия не выпустит ее из рук.

К тому же Французская республика оказалась в руках военного деспота, а наша собственная конституция стала абсурдней, чем когда-либо, и любое незаконное — вернее, безнравственное — давление с моей стороны разорвало бы молодую республику на части.

Я отправил несколько писем в Вашингтон. Письмо Самюэлю Смиту в Мэриленд опубликовано. В нем я начисто отрицал всякое соперничество с Джефферсоном. Я думал, тем все и кончится.

В январе я поехал в Олбани и занял свое место в ассамблее, проводя дни в созерцании нью-йоркских каналов и рек, а вечерами наслаждался прелестями гостиничной жизни. Вряд ли это поведение типично для интригана.

Как ни странно, моей единственной серьезной искусительницей была Теодосия. За день до того, как обвенчаться с Джозефом Олстоном из Южной Каролины, она пришла ко мне в комнату, как я думал, для того, чтобы провести со своим отцом последний вечер девственницы — фраза чудовищная, Чарли, но мне она нравится!

Я сидел с Джоном Свортвутом, его тоже избрали в ассамблею. Мы просматривали последние газеты с Юга и длиннющий меморандум от одного из моих стойких поклонников в Вашингтоне, который хотел, чтобы я предложил свои услуги федералистам и стал бы президентом на следующих выборах. Свортвут и я обсуждали это письмо, когда вошла Теодосия. Свортвут направился к двери.

— Нет-нет! Останьтесь! — Она положила руку ему на плечо: она была как сестра всем троим Свортвутам. — Я все слышала из соседней комнаты.

— В таком случае я плохо тебя воспитал.

— Напротив! Вы сделали меня мудрей, чем вы сами!

— Она завтра выходит замуж, — сказал я Свортвуту, — и совсем потеряла голову. Это пройдет.

— Никогда! — Тут я понял, что это не обычные ее капризы. Она повернулась к Свортвуту: — Он станет президентом. У него нет выбора.

Свортвута не меньше, чем меня, поразила ее страстность.

— Это невозможно, — возразил я.

— Нет, возможно, только бы вы захотели! Сегодня же напишите конгрессмену Байарду, скажите ему все, что он хочет услышать. Он преподнесет вам Вермонт в первом же туре… Он обеспечит вам и Мэриленд.

— Что это ты вдруг заинтересовалась закулисной стороной политики?

— Потому что я заинтересована в вас и знаю — это ваш единственный шанс занять первое место, а не воспользуетесь — всю жизнь будете жалеть.

Я поразился совершенно несвойственной ей горячности.

— Дитя мое, я дал слово Джефферсону.

— Нарушьте его! Он станет вас только больше уважать, он должен уважать любой смелый шаг. Он предал вас четыре года назад и предаст снова. Уничтожьте его.

— Он нужен народу…

— Народу нужнее вы, лишь бы он узнал вас получше. Вы восхищаетесь Бонапартом. Подумайте о нем. Он использовал свой шанс, и теперь он первый человек в Европе; ну, а вы можете стать первым человеком в Америке, и, да помилует нас господь, зачем вам быть вторым?

— Зря я давал тебе так много читать Плутарха.

— Я поняла, — рассмеялась Теодосия, — что мудрый поступает так, как требуют обстоятельства. — Она указала на письмо моего поклонника из Мэриленда.

— Я не могу нарушить слово.

— Вот и будете всю жизнь жалеть, что не нарушили. — Моя дочь стояла перед жертвенным костром, как кумская сивилла, а я-то, глупец, считал, что она потеряла голову из-за приближающейся свадьбы.

— А теперь, я полагаю, ты выслушаешь речь отца о браке и о грубых потребностях самца.

Теодосия улыбнулась; сивилла исчезла, ее сменила моя прежняя веселая дочка.

— Старшая мисс де Пейстер уже мне все рассказала. В самый тяжелый момент надо громко молиться. И устыдить грубияна.

— Аминь, — прошептал я. Мы засмеялись.

На другой день она обвенчалась. Я палец о палец не ударил, чтобы получить президентство. Я повел себя достойно и, как и предсказывала Теодосия, всю жизнь об этом жалел.

11 февраля 1801 года началось голосование. Делегация от каждого штата имела один голос. Если бы президент избирался большинством палаты представителей, меня бы избрали, несмотря на все мои протесты, во время первого тура голосования 55 голосами против 51 голоса за Джефферсона. На деле из шестнадцати штатов, входящих в Союз, Джефферсон выиграл восемь (Нью-Йорк, Нью-Джерси, Виргинию, Пенсильванию, Северную Каролину, Кентукки, Джорджию и Теннесси). Шесть штатов голосовало за меня (Массачусетс, Коннектикут, Южная Каролина, Род-Айленд, Нью-Гэмпшир и Делавэр). Мы поровну поделили между собой Вермонт и Мэриленд. В первый день было проведено девятнадцать туров голосования, которые ничего не решили. Федералисты все как один игнорировали советы Гамильтона и решили поддерживать меня — меньшее из двух демократических зол.

На второй день голосования Джефферсон сделал пометку в дневнике о федералисте Байарде. Байард, единственный представитель от Делавэра, мог решить исход выборов. Как утверждает Джефферсон, Байард посулил Смиту из Мэриленда любой пост в кабинете Бэрра. К счастью, Смит был еще жив, когда опубликовали комментарий Джефферсона, и он опроверг его на заседании сената, а Байард любил повторять: «Мы вполне могли избрать Бэрра, но он не пожелал с нами сотрудничать». И так как я палец о палец не ударил, после семидневного тупика победил Джефферсон.

А сам Джефферсон, председательствуя в сенате, в соседнем зале недостроенного — господи, доколе? — Капитолия, несмотря на все уверения, что никогда не искал президентства, что он выше этого и прочее и прочее, прекрасно устраивал свои дела.

Джефферсон сказал мне во время нашей первой неофициальной встречи после вступления в должность, что, когда федералисты пригрозили с помощью конституции отклонить наши кандидатуры и выбрать президента из членов конгресса, он «предупредил мистера Адамса, что, если его партия попытается сделать что-либо подобное, средние штаты восстанут и силой оружия утвердят волю народа». Я не знаю ответа Джона Адамса. Могу лишь догадываться. Как многие, не нюхавшие пороха, Джефферсон любил угрожать кровопролитием.

Джефферсон с гордостью сообщил мне, что Байард обещал поддержать его, если он не уволит кое-кого из федералистов с правительственной службы.

— Я сказал мистеру Байарду, что не могу так поступить ради достижения поста, которого вовсе не жажду, мне не позволяет совесть. Генерал Смит обратился ко мне с такой же просьбой и получил такой же ответ.

Несколько лет спустя генерал Смит клялся, что Джефферсон согласился лишь с самим принципом не увольнять правительственных чиновников по политическим соображениям. После этого заверения Байард отдал президентство Джефферсону, и тот уволил всех чиновников-федералистов, едва соблюдая приличия и оставив лишь тех, о ком просил Байард. Он всегда был верен себе.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Я показал последние страницы Леггету, и тот, как и следовало ожидать, ухватился за упоминание о Ван Бюрене.

— Развейте эту тему! — Мы были у него в кабинете в «Ивнинг пост».

— Нет. Она ни к чему не приведет.

Вошел мистер Брайант. Я почтительно поднялся.

— А, биограф полковника Бэрра. — Очевидно, теперь я значусь под этой этикеткой.

— Чарли выкапывает уйму интересных вещей.

Мистер Брайант озабоченно нахмурился.

— Не лучше ли, мистер Скайлер, не вспоминать об интригах полковника?

— Я не согласен с вами, мистер Брайант.

— Конечно, конечно. — Великий человек пошел на попятный. Подобно Вашингтону Ирвингу, он боится, как бы его героя Джексона не изобличили вместе с Генри Клеем как предателей Союза. Если и впрямь они окажутся заговорщиками вместе с полковником Бэрром, я с величайшим удовольствием предам это гласности.

Мистер Брайант передал Леггету клочок бумаги.

— Завтра вице-президент выступит с речью о демократии.

— Я буду там, переодевшись мастеровым.

— В его честь сегодня прием в гостинице «Америкой». — Поклонившись, мистер Брайант исчез.

Леггет встал.

— Пора вам познакомиться с человеком, которого мы собираемся уничтожить.


Зала в гостинице «Америкэн» кишела политиками. Не было ни одного демократа, занимающего мало-мальски официальный пост в городе, который бы не явился туда. Руководство Таммани тоже явилось. Сэм Свортвут находился в состоянии среднего опьянения и до прибытия вице-президента — в центре внимания.

Мы с Леггетом стояли на небольшом возвышении в дальнем конце залы и поэтому все превосходно видели. Вот двери распахнулись, и тамманская чернь заорала: «Вице-президент!»

Мартин Ван Бюрен показался в дверном проеме. Косые лучи солнца ударили по золотым волосам, словно для того, чтобы и впрямь его фигура казалась золотой, огненной.

На мгновение в зале воцарилась тишина, и элегантная, изящная фигурка медленно двинулась через расступающуюся толпу. Одет он был изысканно (Эллен научила меня обращать внимание на такие вещи): темно-коричневый костюм с бархатным воротничком, густое кружевное жабо, в левой руке он держал желтые лайковые перчатки, башмаки были из сафьяна. Ван Бюрен поворачивался то в одну, то в другую сторону, пожимая руки, слегка улыбался, и у меня голова закружилась при мысли, что такому крошке дана такая власть.

При виде Леггета вице-президент улыбнулся еще шире.

— Мистер Леггет. — Маленькая рука стремительно протянулась вперед, коснулась руки Леггета и проворно отдернулась (обычная манера политических деятелей: а то совсем расплющат руку). — Как поживает мистер Брайант? — Да, Ван Бюрен картавит и говорит с легким голландским акцентом.

— Очень хорошо. Аплодирует каждому вашему шагу, за исключением недавней поддержки рабства на Юге.

Вызов остался без ответа. Ван Бюрен повернулся ко мне. Леггет произнес мое имя. У меня закружилась голова, когда его ручка коснулась моей руки. Мы абсолютно одинакового роста. На миг он так ко мне приблизился, что я буквально почуял, чем от него пахнет — смесь кордовской кожи и дорогого нюхательного табака.

— Мистер Скайлер служит в адвокатской конторе Аарона Бэрра. — Леггет бездарно сыграл экспромт, сделав мелодраматическое ударение на словах «Аарона Бэрра». Но ни в лице, ни в повадке вице-президента ничто не изменилось. Он просто вежливо поглядел на меня. Большие золотые глаза в точности как у Аарона Бэрра, но без той глубины.

— Как поживает полковник Бэрр?

— Ах, очень хорошо, сэр, — по-дурацки затараторил я, — и он просил передать поклон, сэр, и еще он говорил, как премного он…

Вдруг Ван Бюрен сказал мне что-то по-голландски. Длинное предложение, без всякой картавости. Затем, не поинтересовавшись, понял я его или нет, золотая историческая фигурка отошла, оставив меня в смущении, а Леггета в ярости. Что толку от голландского происхождения, коли ни слова не смыслишь в этом чертовом языке?

Позднее я описал (конечно же, кое-что опустив) эту сцену полковнику Бэрру и все гадал, что же сказал вице-президент.

— Вероятно, пожелал тебе счастья и успеха. Мэтти Ван хорошо воспитан. Немудрено, я столько времени на него потратил. А вот на тебя — маловато. — И все.

Сходство между ними разительное, особенно похоже они двигаются. Я бы сказал, величественно — другого слова не подыщешь. Меня уже почти тяготит та роль, которую я должен буду играть в уничтожении Ван Бюрена.

— А теперь, — сказал полковник, — давай-ка посмотрим, каким был город Вашингтон весной тысяча восемьсот первого года.

Воспоминания Аарона Бэрра — XII

В начале марта Теодосия, ее муж и я прибыли в новую столицу, мало похожую на город и еще меньше на столицу. На возвышенности посреди дикой природы стояло здание сената. В нескольких ярдах от него находилось эллипсообразное здание, наспех построенное, чтобы приютить палату представителей, и прозванное несчастливыми обитателями «Жаровней». Два здания связывал крытый переход. Вот и весь Капитолий. Нынешний благородный купол был тогда лишь мечтой.

Несколько десятков домов поблизости от Капитолия составляли ядро города. В те времена стремились селиться в верхнем конце «Ф»-стрит, а если не пугало расстояние — в Джорджтауне.

В полутора милях от Капитолия уже почти отстроили здание Казначейства, президентский особняк. От дома президента к Капитолию вела длинная коровья тропа, по обеим сторонам которой Джефферсон посадил потом несколько рядов жалких деревьев и всем, кому не лень слушать, рассказывал, как это напоминает парижские бульвары. На самом же деле Пенсильвания авеню годилась больше для отстрела куропаток, гнездившихся в старом кустарнике, или для ловли окуней в маленькой речушке (под названием Тибр!), пересекавшей «авеню».

Первые несколько ночей мы провели в пансионате Конрада, неподалеку от Капитолия. Пансионат был переполнен, и я спал в одной комнате с Теодосией и ее мужем. На другой половине в роскошном одиночестве жил Джефферсон. Остальные номера были битком набиты конгрессменами, многим приходилось спать на полу.

Тот вечер мы приятно провели в столовой Конрада. Джефферсон куда-то отправился (обычно он сидел во главе стола и всячески подчеркивал свой демократизм: куда подевались кольцо с топазом, серебро, кружева?). Столом правила Теодосия, и я гордился ею, как никогда.

В те времена было тридцать два сенатора и сто шесть членов палаты представителей, из которых меньше половины были республиканцы. В тот вечер у Конрада собрались почти все республиканцы. Произносились тосты, бутылки переходили из рук в руки, и казалось, что в мире зла победило добро.

Вскоре после полуночи я откланялся, оставил Теодосию с мужем править пиршеством и поднялся наверх. Дверь в гостиную Джефферсона была открыта. Он полулежал на софе и что-то читал секретарю. Оба испуганно посмотрели на меня. Секретарь хотел закрыть дверь. Джефферсон его остановил.

— Заходите, полковник. — Оба поднялись, когда я вошел в гостиную. — В последний раз наслаждаюсь уютом в Вашингтоне. — Секретарь предложил мне сесть в кресло. Джефферсон растянулся на софе. — Я страшусь того дома. — Он сделал неопределенный жест рукой в направлении президентского особняка. — Слишком большой. Неудобный. При нашей жизни его уже не достроят. И там нет конюшен.

Я сказал ему, что еще не видел дом изнутри.

— Вы должны приехать погостить Составьте мне компанию. Без жены совсем плохо. — Джефферсон повернулся к секретарю. — Когда уезжает мистер Адамс?

— По последним данным, он собирался выехать в полночь.

Джефферсон взглянул на каминные часы.

— Значит, уже выехал. — Он повернулся ко мне. — Мистер Адамс решил не присутствовать завтра на нашей инаугурации.

— Мне кажется, это очень… нелюбезно. — Сославшись на траур по поводу недавней (несколько месяцев назад) кончины одного из сыновей, Адамс решил не присутствовать на узурпации места, которое считал своим по праву.

— Я не хочу ссориться. — Джефферсон дотронулся до стопки бумаги — это оказалась речь, приготовленная для церемонии вступления в должность. — Замечательное произведение! — Джефферсон держал преданного секретаря. И редкостного урода.

— С удовольствием послушаю.

— Но я сам буду читать ее без всякого удовольствия. — Джефферсон действительно очень не любил выступать публично — зато рта не закрывал в неофициальной обстановке. Он с силой прихлопнул муху, севшую ему на руку. — Особенно перед моим недоброжелательным кузеном. — За несколько недель до этого Адамс назначил государственного секретаря Джона Маршалла на пост верховного судьи Соединенных Штатов. Маршалл питал глубокое недоверие к Джефферсону, а тот ненавидел кузена. В конце концов они столкнулись на процессе по обвинению меня в государственной измене.

— Я обратился к верховному судье с просьбой — смиренной и робкой — привести меня к присяге, и, к моему удивлению, он согласился. За такое примерное поведение мы теперь должны построить Верховному суду небольшое здание где-нибудь в городе.

Секретарь прыснул. Джефферсон совсем развеселился. Да и что было не веселиться новоявленному президенту? Ошибок пока не сделано, будущее светло.

Я пожелал ему спокойной ночи; Джефферсон взял меня за руку, заглянул в глаза.

— Теперь мы на пороге подлинной американской революции.

Наутро Теодосия с мужем и я отправились пешком из пансионата Конрада к Капитолию. В те дни население Вашингтона насчитывало три тысячи человек, если считать и жителей Джорджтауна. Все три тысячи были в то утро налицо и топтали кустарник вокруг Капитолия, дрожа от пронизывающего северного ветра.

Рота стрелков вытянулась по стойке смирно, когда я появился у входа в Капитолий. Кто узнавал меня — аплодировал. В то время политических деятелей не так хорошо знали в лицо, как сейчас, и мы не часто показывались народу, разве на небольших официальных встречах у себя в штате. Джефферсона знали по высокому росту и рыжим волосам; меня — по маленькому росту и темным волосам. Если же не считать этих примет, народ мог нас знать лишь по карикатурам, авторы которых вряд ли стремились соблюдать сходство.

Я переступил порог зала заседаний сената и увидел весьма впечатляющий благодаря дорическим колоннам и мрамору интерьер, хотя новизна отделки немного резала глаз. На стенах полукруглой палаты висели не отличающиеся сходством портреты Людовика XVI и Марии-Антуанетты, камины по обоим концам палаты сильно дымили, но слабо грели. Под потолком помещалась обширная галерея, до отказа набитая зрителями. На помосте стояло три кресла. В центре сидел Джон Маршалл, ростом почти с Джефферсона, черноволосый, с непомерно маленькой головой.

Я стоял рядом с церемониймейстером, ожидая, когда установится тишина; затем направился по проходу к помосту. Когда я поднялся, верховный судья встал, приветствуя меня.

Наступила неловкая тишина. Надо ли было произносить речь? Никто толком не знал. Мы выглядели глупо. Наконец верховный судья прошептал:

— Я думаю, лучше сначала привести к присяге президента.

Тогда я приветствовал верховного судью несколькими вежливыми фразами; обратился со словами гостеприимства к присутствовавшим; сообщил, что новоизбранный президент прибудет в полдень, о чем уже все знали, и занял свое место в центре как председательствующий в сенате, по левую руку посадив верховного судью.

Через несколько минут нестройный ружейный залп возвестил о прибытии новоизбранного президента.

Церемониймейстер распахнул двери и под аплодисменты с галереи Джефферсон ступил в палату. На нем было простое темное платье. Он очень нервничал: лицо горело, глаза бегали, он облизывал пересохшие губы. Когда он двинулся вдоль прохода, сжимая в руках рукопись, грянули артиллерийские залпы и прекратились, лишь когда он взошел на помост.

Я указал ему на центральное кресло. Сам сел в кресло справа. Снова мы замешкались. Джефферсон стоял, смущенно прижимая к груди листки.

— Пожалуй, начнем, — сказал я, вводя новый порядок, и Джефферсон без дальнейших церемоний прочитал верховному судье и мне свою вступительную речь. Я говорю «прочитал нам», ибо больше никто в палате не услышал ни слова, и даже Маршаллу и мне приходилось то и дело наклоняться в креслах, чтобы уловить мудрость, слетавшую с красноречивых уст.

Маршалл, видимо, испугался и обрадовался, когда Джефферсон заявил:

— Расхождения во мнениях — еще не расхождения в принципах. Мы лишь по-разному именуем поборников одной и той же идеи. Мы все республиканцы, и мы все федералисты.

Я же был просто ошеломлен и подавлен его лицемерием: Джефферсон, как никто из американцев, отравил политическую жизнь нации, клеймя именем «монархиста» всякого, кто стоял у него на пути. Правда, речь получилась если и не mea culpa[75], то содержала скрытое признание прежних крайностей. И то хорошо: народ всегда доволен, видя, что вожди государства, как только их выберут, к переменам уже не стремятся.

Мы с Маршаллом вдруг переглянулись. Джефферсон удивительно путал метафоры. В одном месте он подарил нам образ безумца, бьющегося в «предсмертных корчах», но его словесная алхимия тотчас обратила эти корчи в «волны», и мы чуть не расхохотались.

Но вот Джефферсон сел под сдержанные аплодисменты конгресса, не услышавшего ни слова из его речи.

Верховный судья вышел вперед, и Джефферсон снова встал, уронив несколько страниц. Я их подобрал. Его привели к присяге. Вслед за ним я тоже присягнул в верности конституции Соединенных Штатов. Таким образом, 4 марта 1801 года Томас Джефферсон стал третьим президентом, а Аарон Бэрр третьим вице-президентом двенадцатилетней американской республики.

Все вернулись к обеду в пансионат Конрада, и новый президент скромно направился к дальнему концу стола, несмотря на все попытки сенаторши Браун уступить ему место у камина.

Он сказал мне за весь вечер всего два слова: «Революция началась». Мне стало легче на душе. Значит, все еще есть разница между республиканцами и федералистами.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Мистер Дэвис сегодня утром прислал мне записку, прося оказать ему честь и встретиться с ним в гостинице «Сити».

Когда я приехал, он сидел один в углу бара и тянул пиво из оловянной кружки.

— Как полковник?

— Чудесно. — Полковник и правда последнее время был в хорошей форме. — По крайней мере когда я его в последний раз видел. Два дня назад. Он в Джерси-Сити.

— Сегодня-то он там. — Мистер Дэвис принял свой всегдашний заговорщический вид. — А вот вчера он был в городе. В этой самой гостинице. В половине шестого. Наверху. В особой комнате для встреч.

Мистер Дэвис любит тайны. Я — нет.

— Разумеется, — отрезал я.

— Вам, верно, небезынтересно будет узнать, кого он навещал наверху?

— Быть может.

— Он оставался с мистером Ван Бюреном более сорока минут. Наедине.

— Они старые друзья. — Нет, я не дам мистеру Дэвису меня удивлять. Я переменил тему разговора, и сам его удивил.

— Мне интересно другое: что же произошло между президентом Джефферсоном и полковником Бэрром после церемонии вступления в должность?

— Что произошло? — Мистер Дэвис надул губы; вид у него был озадаченный: лгать или нет? — Ну, полковник Бэрр попросил всего три должности. Получил две. Я должен был получить третью. За мою работу во время кампании меня хотели назначить инспектором нью-йоркского порта. Но поста этого я не получил, как не получили своего поста и другие друзья Бэрра. Джефферсон отказал бэрритам и заключил союз со старым губернатором Клинтоном и его племянником, молодым Де Уиттом Клинтоном.

Я спросил мистера Дэвиса, почему Джефферсон хотел уничтожить полковника Бэрра. Вопрос простой, и я уже много раз его задавал. К сожалению, я так и не получил на него исчерпывающего ответа.

Мистер Дэвис вздохнул.

— Само собой ясно. Когда Бэрр получил равное количество голосов с Джефферсоном и никак это не использовал, для Джефферсона это решило все. Такие, как Джефферсон, никогда не прощают сопернику, если тот ведет себя благородно. К тому же Джефферсон уже давно задумал — для блага народа, естественно, — после окончания своего второго срока выдвинуть в президенты другого виргинца.

— Джефферсон отличался неблагодарностью.

— Именно. Тут-то и секрет его силы. В отличие от полковника Бэрра он не имел друзей. А только слуг, вроде Мэдисона, Галлатэна, Монро.

— Но он вознаграждал их.

— Мэдисон и Монро продлили правление Джефферсона на шестнадцать лет. Дружба тут ни при чем. Джефферсон оставался хозяином в республике.

По-моему, он сильно преувеличил; надо бы узнать точку зрения полковника Бэрра. Ведь умер Джефферсон в бедности, да и влияния под конец, кажется, никакого не имел.

К нам подсел невозмутимый молодой человек с громадными бакенбардами, спускающимися на подбородок, и лысой головой.

— Вот и Реджинальд Гауэр. — Сказал так, будто я обязан знать этого человека. Я не знал. Но скоро разобрался, что к чему. Гауэр — печатник. Владеет книжной лавкой. Хочет опубликовать мой памфлет про то, кто отец Мартина Ван Бюрена, «и — что еще важнее, мистер Скайлер, — про политическое влияние полковника Бэрра на вице-президента. Вчерашняя встреча весьма показательна». Гауэр кивнул мистеру Дэвису, тот кивнул в ответ. Как два китайских болванчика.

— А полковник Бэрр знает, что вы затеваете? — Я повернулся к мистеру Дэвису, старейшему другу и политическому союзнику полковника.

— А полковник знает, что вы затеваете? — Не в бровь, а в глаз.

— Нет. — Я не умею лгать, но и правду тут, пожалуй, не скажешь.

— Леггет хочет убрать Ван Бюрена, потому что тот недостаточно радикален. Мы хотим его убрать, потому что он слишком радикален. Леггет хочет, чтобы президентом стал Джонсон. Мы хотим Клея. Вы, Чарли, мальчик мой, можете угодить нам обоим. Такое редко бывает! — Увеличенные очками глаза мистера Дэвиса смотрели на меня, добродушно помаргивая.

Я хотел было спросить, откуда он узнал про нашу договоренность с Леггетом, но решил, что это ему слишком польстит.

— А почему бы вам самому не написать этот памфлет?

— У вас есть материал, а у меня его нет. — Слишком уж быстро он ответил. — К тому же у меня нет времени вытягивать из полковника необходимые сведения.

Мистер Гауэр обратился ко мне:

— Насколько я представляю, вы уже начали. Хочу, чтобы вы знали, мистер Скайлер, что я готов дать вам аванс в пятьсот долларов сейчас же, а остальные пятьсот — если вы закончите к сентябрю.

Я не был готов к подобному искушению. Я никогда еще не держал в руках больше ста долларов. Я молчал. И не мог придумать, что ответить.

Гауэр не заставил себя ждать.

— Естественно, вы получите еще и гонорар…

— В зависимости от тиража. — Мистер Дэвис пытался сэкономить Гауэру деньги, но я тоже не зевал, и мы пришли к соглашению.

В баре гостиницы «Сити» я обнаружил, что могу теперь качать деньги с моего счета в 500 долларов в Манхэттенском банке (изобретение полковника Бэрра, чье же еще?). Я богат.

Я тут же направился на Томас-стрит. Мадам Таунсенд встретила меня в гостиной, где громоздилась большая позолоченная статуя толстого голого мужчины.

— Это Будда. — Мадам Таунсенд указала на несколько пыльных фолиантов, лежавших один на другом слева и справа от идола. — Я расширяю религиозный диапазон.

— Разумно ли это? Ведь, как известно, бог Джонатана Эдвардса — ревнивый бог.

— Я приняла меры предосторожности, — сказала она загадочно. — Давненько мы вас не видели. Элен по вас сохнет.

— Я интервьюировал мистера Ван Бюрена.

Глупо, но я не смог сдержаться. Мадам Таунсенд кивнула, по всей видимости, довольная, что я не ограбил банк и не возглавил бунт.

— Как же, помню, помню, милый молодой человек, живет по-доброму, зла никому не сделал.

Она незаметно улыбнулась Будде. Похоже, они понимают друг друга.

— Он был вчера с полковником Бэрром.

— Ах так? — Мадам Таунсенд зажгла сандаловую палочку и поставила ее перед статуей. Пряный дым, извиваясь, потянулся к потолку.

— Полковник Бэрр — добрый друг молодого человека.

— Он сын полковника?

Мадам Таунсенд приложила длинный палец к тонким губам и повернулась к Будде, чья улыбка проглядывала через вьющийся дымок. Надо быть осмотрительным, не то бог рассердится.

— Слыхала я эти сплетни в Киндерхуке, но и внимания не обратила. Ведь я знала матушку Ван Бюрена. Совсем простая женщина. И намного старше полковника.

— А вы знали первую жену полковника?

— О да. Часто видела на рынке. Всегда с двумя неграми в ливреях. Элегантная дама.

— Тоже из простых и намного старше полковника?

— Да, кажется. — Мадам Таунсенд задумчиво посмотрела на меня. — Понимаю.

Уж если мадам Таунсенд в чем и разбирается (кроме разных ликов господа бога), так это в интимных странностях мужчин.

— А кто может знать правду?

— Это важно?

— По-моему, да. Я не для публикации спрашиваю. Просто надо разгадать тайну близости этих двоих.

Мадам Таунсенд кивнула.

— Аарон Колумб Бэрр как-то мне рассказывал, что ездил по Гудзону с мистером Ван Бюреном и полковником. Говорил, что мистер Ван Бюрен — наиприятнейший человек.

Я спросил ее, где найти молодого ювелира. Она сказала. Я чуть не позабыл про Элен, так мне захотелось поскорей заработать себе свободу. Но не мог же я огорчить мадам Таунсенд, не говоря уж о собственном удовольствии.

У Элен было плохое настроение, и оно еще больше ухудшилось, когда я предложил ей покинуть Томас-стрит.

— Но куда же я денусь? Отправлюсь на Файв-пойнтс?

— Я найду тебе комнату.

— А что, интересно, я буду целый день делать в твоей комнате? — Она вдруг рассвирепела; лицо побледнело, глаза горели, как в лихорадке.

— Что хочешь. Работай. Зарабатывай деньги.

Чем? — Она указала на умывальник и кувшин с холодной водой.

— Чем угодно. — Она упрямилась, а я все больше волновался. — Я думал, ты хочешь работать, шить платья.

— А ты что будешь делать?

— Тебя навещать.

— Ты сейчас тоже меня навещаешь, и это дешевле обходится, чем каждую неделю платить за комнату и еду, уж я-то знаю.

Она подумает, так мы решили. Я с ума сошел, сам знаю, но я никогда еще не был так свободен, так богат!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Аарон Колумб Бэрр так же высок, как полковник мал, но такой же темноволосый; он необычайно красив. И хотя не очень похож на полковника, у него те же утонченные манеры; сильный французский акцент еще более их подчеркивает.

Пока мы говорим в маленькой тесной мастерской, он чеканит лист серебра на деревянной форме. Молоточек мелькает с такой быстротой, что рябит в глазах, словно бьются крылышки колибри.

Я представился как друг мадам Таунсенд. Густые темные брови взметнулись вверх. Сверкнули в улыбке белые зубы.

— Значит, у нас с вами есть кое-что общее.

Я вдосталь поломал голову, за кого бы себя выдать, ибо не мог назваться ни журналистом, ни политиком, не портя игры, и я не мог признаться, что знаю полковника Бэрра, тут бы я вдвойне себя разоблачил. Ну, а раз я клиент мадам Таунсенд — значит, мы просто принадлежим к одному клубу и у нас общая тайна, которая стала еще приятней, когда меня осенило вдохновение.

— Я через месяц женюсь, мистер Бэрр, на девушке из Коннектикута. — Полуправда всегда звучит правдивее правды. Я сказал, что хотел бы узнать цены на серебро — старое и новое: мой будущий тесть щедр.

Французский Бэрр был сама услужливость; полчаса показывал мне свою мастерскую, а следующие полчаса расспрашивал о мадам Таунсенд, интересовался, знал ли я Кору. Бывал ли я с Маргаритой? Оправилась ли темнокожая из Санто-Доминго от загадочной ножевой раны?

Я пригласил его в бар неподалеку. Он крикнул что-то своей жене в верхних комнатах. Затем запер мастерскую, мы пересекли оживленную Бауэри и вошли в маленькое французское кафе с вывеской у входа, на которой было написано «Маркиз де Лафайет».

Французы за круглыми мраморными столиками играли в шахматы и домино и вспоминали родной дом — где-нибудь на острове в Вест-Индии. Экзотическая публика. Увижу ли я когда-нибудь Францию?

Хозяин обнял Колумба и проводил нас к угловому столику, где нам подали хлеб и сыр и простое красное вино — все это заказал Колумб (как я называл его по его просьбе), притом на беглом французском. Я деликатно намекнул, что он, очевидно, француз, несмотря на свое английское имя.

— Это имя отца. Видите ли, он американец. Адвокат. Очень старый. Очень известный. Моя мать — француженка. Они поженились в Париже. Она любит Париж. Он любит Нью-Йорк. Когда я совсем маленький, я в Париже. Когда больше, еду в Нью-Йорк.

— Бэрр? Я, кажется, слышал. — Я нахмурился.

Но от Колумба было мало проку.

— Он старый, старый человек. Моя мать очень молода, когда они женятся.

Колумбу хотелось поговорить о девицах; так мы и сделали, и я все подливал ему красного вина, а он все пил. От девиц и мадам Таунсенд мы, естественно, перешли к религии (он набожный католик; я делаю вид, что поражен такой невидалью); от религии — почти естественно — разговор перешел на политику.

Да, он знаком с мистером Ван Бюреном.

— Я знаком с ним на корабле, идущем в Олбани, — о, когда я здесь впервые — может быть, десять лет назад. — На самом деле это было шесть лет назад. Я вычислил, что это было в мае или в июне 1828 года. Колумб сопровождал полковника Бэрра и сенатора Ван Бюрена из Нью-Йорка в Олбани, где — мне следовало бы это знать — Ван Бюрен выступал помощником Бэрра в суде по пересмотру дела Вэрик против Джексона. (Мистер Крафт обещал мне найти протоколы. Он припоминает, что гонорар был приличный и что полковник Бэрр помог тогда сенатору Ван Бюрену.)

— Это моя первая поездка на речном судне. Полковник Бэрр берет меня с собой потому, что он хочет, чтобы я ходил в школу в Олбани, но я не нравится школа и возвращается обратно. Очень быстро. Мистер Ван Бюрен пытается говорить мне, как образование важно. «О, — говорит он, — что бы я отдал, чтобы иметь образование!» А полковник Бэрр смеется, и соглашается с ним, и говорит, если бы мистер Ван Бюрен был образованный человек, он был бы гораздо больше, чем просто сенатор от Нью-Йорка, что есть глупая вещь, говорит он. Он смеется много, полковник Бэрр.

Я старался держаться непринужденно. Не нажимать. Не сбивать Колумба.

— Мне казалось, мистер Ван Бюрен был в тысяча восемьсот двадцать восьмом году губернатором, а не сенатором.

Колумб отрицательно покачал головой. Отрезал себе толстый ломоть хлеба и съел с маринованным луком. Я почти ощутил оскомину и сморщился, а он беззаботно уплетал за обе щеки.

— Мистер Ван Бюрен скоро потом губернатор, потому что на корабле они говорят об этом. «Я должен обеспечить штат Джексону», — говорит мистер Ван Бюрен. «Обязательно должен», — говорит полковник Бэрр. «Но теперь старый губернатор Клинтон умер, нет никого, кто победит в этом году», — говорит мистер Ван Бюрен. «Есть вы», — говорит полковник. «Но меня только что снова избрали в сенат», — говорит мистер Ван Бюрен. «Да, — говорит полковник Бэрр, — и вы станете губернатором, и вы сделаете генерала Джексона президентом, и вы в будущем году будете государственным секретарем». И они спорят о том, что делать, но к тому времени, когда мы приезжаем в Олбани, мистер Ван Бюрен говорит, что полковник прав и он сделает то, что тот говорит, и он делает. Очень affreuse[76] — этот Олбани и голландские девочки уродливы. Вы не голландец случайно?

— Нет-нет. Ирландец.

Я изо всех сил старался выведать, известно ли Колумбу, кто настоящий отец Ван Бюрена, но нет, он ничего не знал, или он более скрытный, чем кажется.

Кое-что я все же уточнил. За несколько месяцев до поездки по реке Ван Бюрен произнес в сенате речь о сохранении половины жалованья всем оставшимся в живых офицерам Революции.

— «Лучшей речи я никогда для вас не писал, Мэтти», — говорит полковник. «Но еще напишете», — говорит мистер Ван Бюрен.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Я пересказал этот разговор Леггету, и тот пришел в восторг.

— Для начала более чем достаточно.

Он вынул несколько памфлетов из письменного стола.

— Вот тебе несколько пасквилей, для знакомства.

Как бывает в таких случаях, первый был о собственном его кандидате Ричарде М. Джонсоне. По всей видимости, сенатор из Джорджии только что лишился наложницы-мулатки, некой Джулии Чинн, у которой от него было две дочери. И хотя девушки высокообразованны, ему не удалось ввести их в общество. Он снова купил девушку-мулатку и уложил ее в свою постель. Я прочитал вслух один из самых пикантных отрывков.

Леггет испуганно машет в сторону кабинета мистера Брайанта.

— Ш-ш! Он и так чересчур подозрителен.

Я умолкаю.

— Мне писать в таком же стиле?

— Да. Вставь даже несколько моих фраз, если хочешь.

Я рассказал ему о встрече с Гауэром, но не упомянул о гонораре, который должен получить. Леггет задумался.

— Лучше быть поосторожней с Мэттом Дэвисом.

— У него с тобой общие цели.

— Возможно. — Леггет удивленно покачал головой. — Я понятия не имел, что Ван Бюрен с Бэрром так близки, что совсем недавно занимались совместной юридической практикой — а когда?

— Шесть лет назад. И вчера сорок минут беседовали в гостинице «Сити».

— Остается только догадываться о чем.

— Может, нам написать, что они обсуждали вопрос восстановления рабства в штате Нью-Йорк?

Меня уже раздражает мое задание.

— Говори все, что взбредет в голову, но только разумно, правдоподобно. Анониму многое позволено.

— Но зачем же лгать? Особенно о человеке, которым восхищаешься.

— Бэрром ты восхищаешься? Или Ван Бюреном?

— Угадай! — Я почувствовал неприязнь к Леггету, а сам себе стал просто противен.

— Ты не повредишь своему другу полковнику. Он привык к клевете. К тому же, если ты будешь исправно выполнять свою работу, он ничего не заподозрит. Исправно выполняй свою работу, и мы водворим Джонсона в Белый дом.

— Заманчивая перспектива. А тебе-то что за выгода? Станешь инспектором порта или послом в Англии?

— Добродетель, Чарли! Я буду добродетельным, и это положит начало новому миру без рабства, без… — И он произнес небольшую речь.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Полковник пребывает в отличном настроении. Готовясь к сегодняшней диктовке, он высказался по поводу недавней смерти Женэ.

— В последнем нашем разговоре он сказал, что это Джефферсон его убедил непосредственно обращаться к народу, открыто критиковать Гамильтона и Вашингтона. Интересно, правда ли Джефферсон дал ему такой дурной совет?

Полковник пожевал сигару. Перед ним на зеленом столе, как обычно, лежали вырезки из газет, отчеты об избирательных кампаниях, письма.

Итак, мы подходим к вице-президентству полковника. Я снабжен карандашом, блокнотом — и мозолью на указательном пальце. Я слишком сильно сжимаю карандаш. Настоящий профессионал держит его легко, жалеет себя.

— Как мистер Ван Бюрен? — Я осмелел. Так или иначе, пора кончать с этим делом.

Бэрр заморгал, откусил сигару, вдохнул дым.

— Я же говорил Мэтти, что место чересчур на виду, а у него времени не было куда-то еще ехать. До чего умен! Я не перестаю восхищаться, с какой ловкостью он всего добивается. Умей он еще и писать, знай грамматику, избавься он от нелепого голландского акцента — о, тогда бы! Твой друг Леггет будет его поддерживать, верно? — Полковник в общих чертах разгадал наш замысел. Надеюсь, лишь в общих.

— Как вам сказать? Он считает позицию мистера Ван Бюрена в вопросе о рабстве слабой.

— В день выборов Мэтти будет безупречен и в этом вопросе. — Бэрр положил ноги на каминную решетку. — Мэтти бесстыдно мне льстит. Просит у меня юридических советов. Представь!

Вот и все, что я выведал о разговоре в гостинице «Сити». Надо, наверное, присочинить что-то зловещее? Должен сказать, мне не очень-то нравится этот жанр — политический памфлет. Ну да ладно, зато я разбогател и Элен Джуэт будет жить в доме за Вашингтонским рынком.

Вчера вечером она дала согласие. «Пусть хоть ненадолго. Но мадам Таунсенд лучше не посвящать. Я ей сказала, что жду ребенка и оставлю его тетке, которая хочет ребенка — вот странная тетка! — а мадам Таунсенд вроде поверила, говорит, возьмет меня обратно, когда я „поправлюсь“ — именно так она сказала».

Воспоминания Аарона Бэрра — XIII

Через шесть месяцев после нашего вступления в должность Джефферсон объединился с семьей Клинтонов, дабы удалить меня с политической арены не только страны, но — что еще хуже — штата Нью-Йорк.

Молодой Де Уитт Клинтон оказался страшным противником. Умный, злющий, пьяница, он ни перед чем не останавливался в достижении цели. Во-первых, он восстановил своего дядюшку в должности губернатора. Затем — холодно, посредством серии поправок к конституции штата — лишил губернатора всякой власти и передал ее совету, своему детищу. «Мальчишка очень умен, полковник. Очень умен. — Рот у губернатора Клинтона задергался, густые кустистые брови изогнулись дугой над маленькими глазками. — Когда он начинает задираться, он пугает меня до полусмерти».

Клинтон на самом деле был в ужасе от племянника, и не зря. В течение нескольких месяцев племянник полностью завладел штатом, устранив всех до единого федералистов с официальных постов. Он организовал шесть тысяч назначений, включая собственное, в сенат Соединенных Штатов. Я не припомню более ловкой победы, чем захват Нью-Йорка Де Уиттом Клинтоном. Вряд ли ему бы такое удалось, если бы меня не убрали с дороги с помощью вице-президентства. Но дело не в этом. В тридцать четыре года Де Уитт Клинтон стал полновластным хозяином республиканской партии в штате Нью-Йорк.

Не могу сказать, что вспоминаю тот период с особым удовольствием. Я сидел в долгах. Безуспешно пытался продать Ричмонд-хилл. Теодосия скучала где-то на краю света, в Южной Каролине. Вашингтон был унылой деревней посреди пустыни, и, как ни старались Мэдисоны создать салон, скованность царила в нашей по прихоти Джефферсона наспех сооруженной столице.

Однажды, в один из мартовских дней 1802 года, я зашел в книжную лавку Джона Марша на «М»-стрит и вдруг услышал знакомый голос. Просили какую-то книгу. Я обернулся и увидел, как Гамильтон перелистывает стопку английских газет и, без сомнения, с одного взгляда запоминает целые страницы.

Я подошел, он поднял глаза, вздрогнул. Низко поклонился.

— Сам вице-президент во плоти!

— Боюсь, ее даже чересчур много…

— Ну, а его — мало? — Как всегда, он не лез за словом в карман. Он тоже стал более грузным, чем в былые годы. Все мы потучнели. Помню, в те времена в Вашингтоне мы только и делали, что ели да пили.

Гамильтон приехал в город по судебным делам.

— Иначе зачем бы? Счастливец, вы уже вне этого!

— Знай я, в какой бедности окажусь, я предпочел бы прежние занятия.

Мистер Марш принес Гамильтону нужный роман. Главнокомандующий американской армией завернул книгу в экземпляр «Антиякобинского обозрения», надеясь, что я не заметил названия.

— Ну как, вы довольны?

Гамильтон был сама любезность, и, хотя мы с ним однолетки, я поймал себя на том, что отвечаю ему как старший, желающий расположить к себе собеседника: я изображал Ахилла рядом с жизнерадостным Патроклом.

— Более или менее. Я строг со своей паствой. Запретил есть пирожные в зале заседаний сената. У нас и так крысы и мыши бегают на каждом заседании. Следующий запрет наложу на яблоки.

— Какой чинный вице-президент!

— Очевидно, я нашел свое место в жизни. Чинность — вот и все, чего требует мое положение.

Гамильтон пригласил меня в таверну «Юнион» на «М»-стрит. (Существуют ли и посейчас эти заведения? Я не был в Вашингтоне вот уже тридцать лет.)

Дрожа от холодного ветра, мы быстро зашагали по грязной улице Джорджтауна. Это была настоящая улица, не то что коровьи тропы и безымянные перелески соседнего Вашингтона, как сказал один тактичный иностранный посланник — «весьма обширной столицы».

Гамильтон, как всегда, пытался прощупать меня насчет Джефферсона, и, как всегда, я не прощупывался. Я только пересказал пустую сплетню.

— Крыша во дворце протекает. Стены еще не оштукатурены. И мистер Адамс забыл построить лестницу, так что президент карабкается по стремянке, отправляясь спать.

— Вы часто там бываете?

— Дважды в месяц мы обедаем и решаем все дела земные.

Гамильтон нахмурился; подумал, не лгу ли я. Но я не лгал. Джефферсон очень хотел, чтобы мы сохраняли — на людях — видимость дружбы.

Хозяин таверны «Юнион» поставил два удобных кресла на каменном полу около камина. Рабы развели огонь, принесли вино.

Впервые после выборов я сошелся с Гамильтоном один на один. До 1800 года я всегда считал его соперником-другом. Теперь я убедился, что ошибался. Мне в руки попали его письма обо мне. Казалось, любую свою мысль, каприз, фантазию рано или поздно он предавал бумаге. Мне бы его возненавидеть, но нет. В моем характере какой-то изъян: я совершенно безразличен к клевете — не оттого ли на меня вечно клеветали? Конечно же, это мое безразличие всех подхлестывало.

Подняв бокал, я со значением повторил тост, который произнес, когда федералисты праздновали день рождения Вашингтона:

— За союз всех честных людей!

Гамильтон нахмурился, не стал пить.

— Ваше присутствие на нашем обеде не прошло… даром.

— Я лишь сформулировал цели правительства.

— Другие расценили это как просьбу федералистов о помощи.

— Помощи? — Я и бровью не повел, словно никогда в жизни не видел газеты Гамильтона «Ивнинг пост» (у которой теперь такой прекрасный редактор) и не читал его последних нападок на Джефферсона, на меня, на всех республиканцев.

— Президента, верно, встревожило ваше появление в стане врагов.

— Но я был там как гость, как нейтральный председатель сената.

— Нейтральный! — Гамильтон выпил вино. Налил второй бокал и быстро его осушил. Я заметил, как он скверно выглядит. Обычно румяное лицо лоснилось, а маленькое тело будто вспухло, так что медные пуговицы на жилете грозили вот-вот отлететь; одна уже почти оторвалась и болталась, как маятник, на тонкой нитке. Для него тоже настали плохие времена, и в личной жизни и в политике.

Я сказал то, что мне полагалось сказать:

— Меня очень огорчила смерть вашего сына Филипа.

Гамильтон провел рукой по лицу, словно хотел его изменить, сделать другим. Но каким? Оно не стало более печальным, чем прежде.

— Политические раздоры… — начал было он, но осекся.

Филип Гамильтон бросил вызов одному из моих друзей в театре в Нью-Йорке. Последовала дуэль, и мой друг застрелил на дуэли молодого Гамильтона, а сестра его Анджелика сошла с ума. Девушка близко дружила с моей Теодосией: как тесен мир!

— Неужто вам никогда не надоедают политические раздоры? — не удержался я от вопроса.

— Но они мне давно надоели! — Ответ мгновенный и неискренний. — Я приобрел ферму милях в восьми от Боулинг-грина. Для разочарованного политика нет ничего лучше, чем выращивать капусту. И я не променяю свою капусту на целое королевство. Я как Доминициан[77].

— Диоклетиан[78]. — Боюсь, Гамильтон лишь просмотрел Гиббона[79], а я сдуру прочитал его от доски до доски.

— Какова ученость! — Гамильтон взглянул на книгу, проверяя, хорошо ли она завернута в «Антиякобинское обозрение». Поймав мой взгляд, он решил меня отвлечь и указал на эстамп, изображавший Вашингтона с матерью, — популярная в те времена гравюра. — Боль на лице генерала передана очень точно.

— Мне кажется, художник хотел изобразить сыновнюю преданность.

— Тогда он попал пальцем в небо. Бедный генерал! Как эта женщина его мучила. — Гамильтон попотчевал меня несколькими историями о бурных отношениях Джорджа Вашингтона с матерью, которая то и дело пыталась вымогать деньги у знаменитого сына. Затем, забывшись, он нескромно поведал мне «истинную» историю ухода Джефферсона с поста государственного секретаря.

— Вы помните то лето в Филадельфии, когда разразилась желтая лихорадка и я чуть не умер?

— Очень хорошо помню. — Я будто увидел воочию ярко-красные губы доктора Хатчинсона, налитые кровью глаза, неверную походку, вспомнил, как его рвало возле моей кареты.

— Незадолго до моей болезни мы с президентом обсуждали, как лучше всего вывести Джефферсона из кабинета…

— Вашингтон хотел, чтобы он ушел? — Я этого не знал.

— Еще бы. Но тайно. Наша стратегия заключалась в том, чтобы Вашингтон всегда казался выше раздоров, ибо был призван сглаживать крайности двух своих министров. На самом же деле Вашингтон рьяно отстаивал интересы одной стороны. Особенно в то лето. Дело с Женэ взбесило его.

— И он решил, что Джефферсон заодно с Женэ?

— Иначе он и не мог решить. Мы с ним многие месяцы мечтали об одном: вернуть Джефферсона в лоно безмятежных красот Монтичелло.

— Разве это было так уж трудно? Джефферсон сам хотел уйти.

— Он и не собирался возвращаться восвояси, пока я оставался в Филадельфии. И вот мы с президентом сплели нашу интригу — о да, полковник, ради общего блага я готов интриговать.

— Вы думаете меня удивить, генерал?

Гамильтон забавлялся.

— Заметьте, я сказал «ради блага».

— Как не заметить.

— После заседания кабинета, после того как мне удалось расстроить Джефферсона нападками на его демократические общества, президент отвел Джефферсона в сторону и сказал с очень скорбным видом, тем печальным тоном, который он принимал, предавая вечной памяти павших солдат Революции: «Вы знаете, нам предстоит лишиться Гамильтона в конце года. И вы должны помочь мне уговорить его остаться. Не то я покину свой пост и мистер Адамс унаследует это страшное место». Джефферсон пришел в ужас от мысли, что Адамс придет к власти, но в восторг от того, что ухожу я, и он «убедил» президента остаться на посту и обещал поговорить со мной. Естественно, слова он не сдержал. Он просто сказал мне, что тоже уходит. — Гамильтон выпил еще вина. — Генерал возликовал, если можно применить это слово к такому флегматику. «Естественно, — сказал он мне, — я должен сделать все от меня зависящее, чтобы убедить мистера Джефферсона остаться». На что я ответил: «Естественно», после чего президент отбыл в Грейс-лэндинг и устроил великолепный спектакль, изобразив человека, который остался без двух своих главных сторонников. Это в свою очередь привело в восторг Джефферсона, которого любая форма измены приводит в своеобразный экстаз. — Быстрый взгляд в мою сторону, дабы уловить мою реакцию; ее не было. — Вот так и получилось, что Джефферсон ушел в отставку с поста государственного секретаря, а я остался в кабинете еще на год.

— В течение которого мы с мистером Джефферсоном создали республиканскую партию и победили на последних выборах.

— В течение которого я выработал для страны здравую финансовую политику. Ныне ее стремительно сводят на нет.

И меня угостили лекцией о том, как нелепо Джефферсон отказался от его плана консолидации государственного долга. Когда я заметил, что любой руководитель, сокращая налоги, как Джефферсон, рискует навсегда распрощаться со своим высоким постом, ответ Гамильтона был:

— Демагогия! А что касается этой его глупой речи…

Я, грешный, тоже посмеивался над речью Джефферсона в конгрессе (прочитанной клерком, так как Джефферсон якобы считал «монархизмом» выступать с трона; на самом же деле он просто смертельно боялся публичных выступлений). В весьма неудачном стиле Джефферсон написал о «серьезном намерении направить энергию нашего народа на приумножение человеческой расы, а не на ее уничтожение». Это вызвало — по крайней мере в воображении порочного вице-президента — образ вечной вакханалии, прерываемой лишь столь желанными беременностями.

Затем Гамильтон похвалил меня за участие в обсуждении законопроекта о судебном праве. Республиканцы хотели отменить закон о национальном судебном праве и таким образом уничтожить те должности судей-федералистов, которые Джон Адамс учредил в последний день своего правления. Хотя я считал абсурдным мнение федералистов, что конгресс не может отменить свое прежнее решение, я, мягко говоря, находил безнравственным увольнять два десятка судей только потому, что в конгресс пришло новое враждебное большинство. При голосовании законопроекта в сенате мнения разделились поровну: пятнадцать республиканцев против пятнадцати федералистов. В качестве вице-президента я решил эту «ничью», как оказалось, в пользу республиканцев. Я хотел, чтобы законопроект поставили на голосование, так как мы с моим другом Джонатаном Дейтоном (сенатором от Нью-Джерси) считали, что этот вопрос надо передать на рассмотрение представительного комитета, который займется пересмотром всей правовой системы. Я добивался компромисса. Когда предложение Дейтона поставили на голосование в сенате, голоса снова разделились поровну; я решил, как многие и полагали, в пользу федералистов. Я направил законопроект в комитет для дальнейшего рассмотрения.

— Не представляю, чтобы Джефферсон вас когда-либо простил.

У Гамильтона слегка заплетался язык. Обычно он не пил много, и все же иногда вино ударяло ему в голову быстрее, чем остальным. Верно, он был слабее, чем мы думали. Я часто убеждался, что тот, кто «поправился» от желтой лихорадки, отнюдь не здоров.

Я почувствовал облегчение, услышав позади нас знакомое постукивание деревянной ноги сенатора Гувернэра Морриса. Этот утонченный джентльмен был всегда очень любезен со мной, хотя ненавидел Французскую революцию и ее американских сторонников. Будучи нашим посланником во Франции, он вступил в заговор по освобождению Людовика XVI. Когда эта авантюра провалилась, он нашел успокоение в том, что по сходной цене скупил мебель из королевских дворцов. Он благоговейно показывал гостям кресло королевы, ночной горшок короля.

— Боже праведный! Вы вместе! В одной комнате! Я чувствую запах серы, пороха. Excellence! — Он изобразил дворцовый поклон, подал руку Гамильтону. — Mon Général![80]

— Вспоминаем былые времена. — Гамильтон вполне пришел в себя.

Моррис хитро поглядел на нас.

— Для вас все могло быть и хуже, генерал. И возможно, еще будет.

Гамильтон смешался. А я — нет. Я знал, о чем говорит Моррис.

— Не думаю, — сказал я, — что когда-либо смогу стать кандидатом в президенты от федералистов. — Я осторожничал, зная, что каждое мое слово будут повсюду перетолковывать.

— Так вот что вы задумали, мистер Моррис? — Гамильтон уставился на сенатора, словно узрел в нем первые признаки чумы.

Моррис погрузился в кресло у огня, и мне подумалось, что его деревянная нога похожа на горящее полено.

— Да, генерал, именно. У нас никого нет. Совсем никого. И я скажу вот что. — Он посмотрел на меня. — Если бы полковник Бэрр в сенате сразу проголосовал, чтобы изменить ничейный счет в нашу пользу, его бы единодушно выдвинули на пост президента все федералисты в конгрессе. Но и сейчас, благодаря второму голосованию, у вас есть поддержка, сэр. Серьезная поддержка с нашей стороны.

Лицо Гамильтона стало… хотел сказать «маской». Но нет. На нем все было написано. Он понял, что я могу стать лидером его партии, и никак не мог очнуться от этого кошмара.

— Разве полковник Бэрр так быстро изменил своим республиканским принципам?

— Нет, я им не изменил. — Я не сгущал атмосферу. — Моя беда в том, что в каждом вопросе я вижу две стороны. — Скромно, хотя и не вполне в строгих рамках истины.

— Да. Как видите, он джентльмен. — Не знаю, что хотел сказать Моррис Гамильтону этой несколько подчеркнутой фразой.

— Мы все республиканцы, все федералисты, — процитировал я.

— Но, — сказал Моррис, — мы ведь не все виргинцы, верно? — Любой мой ответ мог быть ложно истолкован, и я откланялся, понимая, что Гамильтон сейчас удвоит усилия, дабы убрать меня со сцены.

К счастью для Гамильтона, у него была поддержка Де Уитта Клинтона и еще журналиста по имени Джеймс Читэм. Тот по наущению Джефферсона регулярно нападал на меня со страниц нью-йоркской «Ситизен», притом с республиканских позиций. Так же как Джефферсон использовал Каллендера, чтобы низвергнуть Гамильтона, Гамильтон использовал теперь Читэма, чтобы уничтожить меня. Читэм утверждал, будто я пытался вырвать у Джефферсона президентство.

Вокруг меня сплотились друзья. Джон Свортвут дрался на дуэли с Де Уиттом Клинтоном и был ранен. Под псевдонимом Аристид блестяще выступил в мою пользу Уильям Ван Несс. Я даже разрешил друзьям возбудить против Читэма дело о клевете. Штат Нью-Йорк пришел в смятение. Однако я не считал свою игру проигранной. Я считал, что смогу стать губернатором на следующих выборах, несмотря на Джефферсона и Клинтона, с одной стороны, несмотря на Гамильтона — с другой.

А пока я председательствовал в сенате и часто обедал с президентом, он покорял меня и приводил в восторг своими разговорами, не говоря уже об удивительной злости положительно шекспировского размаха.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Леггет приехал навестить нас с Элен в наших комнатах напротив рынка. В вечернем освещении рваные обои выглядели почти новыми, а пыльная мебель (Элен держит в чистоте только себя) — довольно прилично.

— Такое богатство, Чарли! — Леггет наклонился к руке Элен. — И такая романтическая история!

Она вознаградила его самым сумеречным взором. Не думаю, чтобы он когда-то у нее был. Она говорит — нет. Любопытно: чем больше я с ней, тем больше она меня привлекает. А ведь должно бы быть наоборот.

Мы сидели в маленькой гостиной и смотрели в окно на реку: лес корабельных мачт на переднем плане и мыс Паулус вдалеке. Несмотря на летнюю жару, мы уничтожили изрядное количество ростбифа (Элен не умеет, точнее, не желает готовить и потому покупает готовый ростбиф). Сперва она очень мило болтала, затем, когда дошло до клубничного пирога, умолкла.

Леггет перешел к делу. Он прочитал мои записки о связи Бэрра с Ван Бюреном.

— У нас материала больше чем нужно. — Он ликовал.

В темноте я не мог разглядеть выражения его лица (из экономии мы никогда не зажигаем больше одной лампы). Мухи доели наш обед, несмотря на томные взмахи руки Элен.

Леггет записал что-то в темноте — навык театрального критика.

— Ты уверен, что у меня достаточно материала?

— Остальное надо додумать. Ты изучил манеру?

— Да. Между прочим, твой сенатор Джонсон на самом деле убил Текумсе [81]?

— Мы всегда так говорим. Советую тебе посмотреть новую драму в пяти актах «Текумсе», там актер играет сенатора Джонсона в той самой форме, что была на Джонсоне, когда тот сразил непокорного вождя индейцев. Кто это там? — Леггет вздрогнул, заметив в темном углу высокую фигуру с большим бюстом.

Миссис Котсвольд, — сказала Элен. — Это ее манекен. Я ей шью платье.

— Очень медленно. — Тут я дал маху. Медлительность Элен в шитье — ее больное место. Она не в состоянии долго и напряженно работать. Хотя, по отзывам ее редких, но терпеливых заказчиц, получается у нее прекрасно.

Я дал Леггету черновик памфлета, над которым работал несколько дней.

— Я его возьму с собой. Я придам ему леггетовский стиль.

— Может, снабдить Ван Бюрена черной любовницей, чтобы не отставал от твоего Джонсона с двумя черными девками?

— Нет, грубо, пожалуй. — Леггет засмеялся. — Лучше дадим ему индейскую любовницу.

— Сестру Текумсе?

— Нет. Миссис Текумсе. Эту его алкоголичку.

— Я знала одну индианку. — У Элен было мечтательное выражение лица. — Она держала под подушкой два скальпа. Один светлый, другой темно-русый. Она говорила, что ее отец снял их с двух солдат. Она очень ценила эти два скальпа, а некоторые гости так пугались! — Элен хихикнула.

И думать не хочу, что будет, когда полковник прочитает мои записи. Может, мне лучше исчезнуть? Бросить Элен? Уплыть в Европу? Бросить Элен? Ну, нет! Уплыть вместе в Европу? А что? Чем плохо?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Полковник жалуется на жару. Странно.

— Снова этот Монмусский суд! — Он вытирает лоб. — А ведь только июль. Что-то принесет нам август?

Дела в конторе остановились. Дело о разводе, возбужденное мадам, продолжает чинное продвижение по судам. Мистер Крафт затерялся в дебрях Пенсильвании. Мы одни. Город пуст.

Полковнику не сидится. То и дело открывает и закрывает окна. Перекладывает бумаги на столе. Вдруг идет к шкафу и вынимает пистолет. Неужели тот самый?

— Нет. Пистолеты для нашей дуэли были приготовлены Гамильтоном. Но это точная копия.

Я нахожу, что пистолет чересчур тяжел, но держать его удобно.

— Я, правда, не любил огнестрельного оружия. — Никогда не знаешь, чего ждать от полковника. — Во время Революции я пользовался саблей. — Он усаживается за стол с зеленым сукном. Перекладывает бумаги. Показывает газету с карикатурой на Джефферсона и на себя. Джефферсон держит нож и хочет засадить его в спину полковника. Изо рта у полковника выходит шар со словами: «Я полностью доверяю политике мистера Джефферсона».

Бэрр смеется, читая эти слова вслух.

— В общем-то, меня вряд ли можно было назвать агнцем, обреченным на заклание. Скорее, орлом в ловушке. Ну и западню же они мне приготовили!

Он закуривает сигару. Свирепо выпускает дым. Затем со странным выражением кладет сигару.

— Плохой сорт. Тут душно.

Я рад, что обошлось без дыма, у меня от него всегда голова болит и глаза слезятся.

Воспоминания Аарона Бэрра — XIV

К концу 1803 года я понял, что, покуда в Нью-Йорке сидят Клинтоны, а в Вашингтоне Джефферсон, моя политическая карьера обречена.

Мэдисон, увы, кажется, избегал меня. Правда, Долли по-прежнему дружила с Теодосией и иногда предупреждала ее о штучках Джефферсона. Долли разрывалась между дружбой ко мне (не говоря о благодарности: из всех женщин, каких я знал, она единственная была способна на это чувство) и необходимостью задабривать лидера нашей партии, ведь предполагалось, что, как только истечет второй срок правления Джефферсона, государственный секретарь Мэдисон займет президентское кресло.

Присутствие мое в Вашингтоне, обусловленное конституцией, тяготило правительство. Один министр финансов Галлатэн имел мужество защищать меня перед Джефферсоном.

— Вы себе сильно вредите, я сказаль президенту. — Недруги передразнивали французский акцент Галлатэна, а Гамильтон как-то даже съязвил, что лидер республиканской партии — иностранец. И кто бы говорил! Выходец из Вест-Индии, в течение долгого времени возглавлявший партию федералистов! Но за год или за два до смерти Гамильтон совсем свихнулся на создании христианско-конституционной партии, следующей учению Христа и федерализму — элементам, несовместимым в нормальных условиях.

— Но президент тверд. Он хочет вашего ухода из политики.

— А он говорил почему?

— Вы же его знаете. Он не перестает говорить почему, но никогда ничего не скажет. — Галлатэн всегда относился к Джефферсону двойственно. Он одним из первых распознал в нем величайшего политика нашей эпохи. И он понял, что в правительстве, не желающем ни армии, ни флота, ни торговли, ни налогов, недостатки Джефферсона почти незаметны. Джефферсон мудро отдал Галлатэну все, что имело отношение к финансам. Успех первого срока правления Джефферсона — полностью заслуга Галлатэна. Он действительно отменил налоги и обеспечил переизбрание Джефферсона и преемственность виргинской хунты. Когда закончился первый срок, единственное, что омрачало светлый горизонт виргинского владычества, был вице-президент Бэрр.

В январе 1804 года я попросил неофициальной встречи с Джефферсоном.

Под моросящим дождиком я проехал верхом через ухабистый двор перед президентским домом. Бросил поводья наглому негритенку. С трудом прошел по красной глине, так называемой подъездной аллее. Взобрался по «временным» деревянным ступеням к парадному входу. Дернул звонок; он не работал. Повернул ручку. Дверь перекосило. Я хорошенько толкнул ее и оказался в ледяном вестибюле.

Черный слуга в неуклюжей ливрее встретил меня и повел к кабинету президента. «Дворец» был гол, холоден и гулок. Знаменитую Восточную комнату все еще не закончили, хотя Джефферсон недавно поместил там самый большой сыр, изготовленный в Соединенных Штатах. Зловонное чудо американской изобретательности служило достойным украшением величественной залы, пока наконец его не съели избиратели.

Президент устроил библиотеку-кабинет напротив столовой для гостей. Здесь я и нашел его за длинным столом. Он был занят корреспонденцией, книгами, картами, садовым инструментом, пересмешником, который, несмотря на все увещания президента, в тот день не пожелал издать ни звука.

На Джефферсоне был тяжелый халат, красный засаленный жилет и видавшие виды шлепанцы; на манишке остались следы завтрака.

— Моя судьба, — сказал он, — жить в недостроенных домах.

— Лучше строить, чем получать в наследство.

— Наверное. Только вот неудобно… — Он вздохнул. Затем пригласил меня сесть за стол напротив. Перед ним лежала неразвернутая карта обеих Флорид.

Поняв, что я ее увидел, Джефферсон сказал:

— С нашей точки зрения, обе Флориды входят в недавно купленную Луизиану. И уж во всяком случае, Западная Флорида до реки Пердидо — наша. — Джефферсон некоторое время говорил о своем знаменитом приобретении. Еще бы, ему и правда повезло. Я говорю «повезло», потому что, не свергни рабы Санто-Доминго своих хозяев, Бонапарту не пришлось бы ухлопать столько денег и войск на умиротворение острова, в то время как он горел желанием приступить к завоеванию Европы. Джефферсон купил Луизиану за пятнадцать миллионов долларов у Бонапарта, отчаянно нуждавшегося в наличных, и удвоил, таким образом, территорию Соединенных Штатов (а заодно беспечно нарушил конституцию).

Джефферсон развернул карту Луизианы. Он ликовал.

— Подумать только, ведь это только начало.

— Зато какое! — Я заметил глубокие морщины вокруг его рта, под слоем пудры на тусклых рыжих волосах проглядывала седина.

— Мы должны заполучить обе Флориды. Вместе с Канадой и Кубой наша империя будет в безопасности, а свобода распространится дальше.

Я спросил его, когда Луизиана станет штатом.

Джефферсон пожал плечами.

— Видите ли, народ там не такой, как у нас. Там только один из пятидесяти говорит по-английски. И они словно дети, когда дело касается самоуправления. — Он постучал пальцем по объемистому донесению. — Агент сообщает, что юристы Нового Орлеана не только против принципа суда присяжных, но против принципа неприкосновенности личности. — Он покачал головой.

— Они против союза с нами?

— Как они могут быть против? Как можно не желать свободы? — Джефферсон пространно рассуждал о конституции, которую он писал для счастливых «детей», чью территорию он только что разделил надвое: густонаселенная южная часть, называемая Орлеаном, пустынная часть — Луизиана. Мы обсуждали кандидатуры губернаторов для этих двух территорий. В то время виргинец по имени Клерборн был губернатором Орлеана, но его назначение считалось временным. Клерборн был одним из тех членов палаты представителей, которые поддерживали Джефферсона, когда туда были переданы президентские выборы; кое-кто считал, что он поддержал бы меня, предложи я ему высокий пост. Недавно в губернаторы Луизианы стали прочить маркиза де Лафайета, но Джефферсон счел эту идею нецелесообразной.

Я предложил Эндрю Джексона, который пользовался поддержкой конгрессменов с Запада.

— Джексона? О боже! Никогда! Он слишком… честолюбив. Слишком напорист. При нем мы через месяц будем воевать с Испанией.

— А чем это плохо? — Ведь Джефферсон готов был идти войной на Испанию из-за индейцев племени крик.

— Если воевать, то по заранее подготовленному плану, а не волею случая. — Джефферсон осторожничал. — Я не доверяю Джексону. И креолам из Нового Орлеана. — Джефферсон ясно дал понять, что не спешит распространить на благоприобретенные 50 000 душ те свободы, которые, по его убеждению во времена Революции, должно вкушать все человечество или по крайней мере белые обитатели восточного побережья Америки.

Это побережье не давало ему покоя.

— Я получаю самые тревожные вести из Массачусетса и Нью-Гэмпшира. — Он посмотрел в окно на свинцовое небо так, будто сама природа злоумышляла против него. — А вы знали, что в этих штатах действуют федералисты, готовые разрушить Союз?

— Они шага не ступят без Нью-Йорка.

— Мудро, не правда ли? — Он посмотрел на меня долгим косым взглядом. Я ничего не ответил, и он стал возиться со своей копировальной машиной — дурацким сооружением из двух перьев. Пишешь одним, а второе выводит точную копию. Теоретически услуги секретаря отменялись. На самом же деле Джефферсону требовался не только секретарь, но и механик, ибо машина то и дело ломалась. Джефферсон подложил по листу бумаги под каждое перо и с мрачным видом начал ими скрипеть.

— Вы знакомы с состоянием дел в Нью-Йорке? — спросил он, хотя знал через Клинтонов куда больше моего. — Гамильтон действительно поддерживает идею расчленения Союза? — Нетерпение — другим словом не назовешь выражение, мелькнувшее на его лице.

— Нет. Он против.

— Любопытно. — Джефферсон рассеянно выводил свою подпись. Машина, как ни странно, делала приличные копии знаменитого автографа. Он заметно повеселел.

— С тех пор как вы приобрели Луизиану, многие жители Новой Англии склоняются к идее двух государств. Одно — с центром на Атлантике. Другое — на Миссисипи.

— Я совершенно с ними согласен. — Джефферсон был безмятежен. — В конце концов, оба государства будут американские.

— Только одно будет рабовладельческое, а другое свободное.

Джефферсон переменил тему.

— Мне сказали, полковник, что вы стали дедушкой. — Мы поговорили о сыне Теодосии, Аароне Бэрре Олстоне, поговорили о дочерях и внуках президента. Поговорили о старости. Джефферсону в то время было около шестидесяти, и он сомневался, что доживет до второго срока (если, разумеется, народ снова окажет ему честь и т. д.). Я ему искренне сказал, что он нас всех похоронит. Конечно, я и виду не подал, что знаю о его намерении похоронить меня в ближайшее время.

Я перешел к делу.

— Мне известно, что у вас новые планы относительно вице-президента на следующий срок…

— Уверяю вас, полковник, у меня никаких новых планов нет. — Одно из немногих удачных высказываний Монро: «Неискренность Джефферсона всегда искренна, он ее никогда не наигрывает».

— Я, как вы знаете, держусь в стороне от этих дел. — Джефферсон рассматривал лежавшую перед ним карту. — То есть не совсем. Я, признаюсь, постарался ради вас на последних выборах. Вы убедили меня в том, что вашу кандидатуру должна поддержать Виргиния. И я нарушил обычное правило и постарался ради вас. В других же штатах я ничего не сделал даже ради себя.

Я не откликнулся на эту галиматью.

— Говорят, вы уже кое-что решили о будущем вице-президенте.

Джефферсон посмотрел на меня с неподдельным удивлением:

— Я ничего не предпринимал, полковник. Руководство республиканской партии соберется, когда положено, и само решит…

— …И так как общественное мнение не позволит вам сделать вице-президентом виргинца, вы, говорят, замените меня другим ньюйоркцем — губернатором Клинтоном.

— Я не говорил об этом с губернатором Клинтоном…

— Мистер Джефферсон, я готов уйти красиво. Но будем откровенны. Три года назад я приехал сюда полный желания оказать вам личную и политическую поддержку. Но я с самого начала чувствовал вашу… неприязнь. Не знаю почему. Мне говорили, вы считаете, что я пытался отнять у вас президентство. Но я уверен, вы, конечно, понимаете, что это неправда, ведь, пожелай я стать президентом, меня бы избрали уже в первом туре с помощью моего друга мистера Байарда из Делавэра. Я же, напротив, заставил его меня бросить и заставил поддержать вас, и вот — где вы, сэр. А вот — где я.

Я вдруг понял, что на меня смотрит старик. Над картой империи — сморщенное и бледное лицо; рот — капризной щелкой; единственное, что осталось от юности, — янтарный блеск глаз. Сейчас они смотрели на меня с нескрываемой ненавистью.

— Полковник. — Слабый голос дрожал от наплыва чувств. — Я не обвиняю вас в причастности к заговору, цель которого была лишить меня того, что дал мне народ. Но иной раз я сомневался в вашей верности республиканцам. Ваше голосование в сенате беспокоило меня, а ваш тост на обеде у федералистов… — Джефферсон выложил карты на стол, фальшивые, он сам это понимал.

— Мое голосование в сенате определялось достоинствами известного законодательства. Мой тост «за союз всех честных людей» — лишь слабое эхо вашей собственной речи при вступлении в должность.

— Без сомнения, взаимное непонимание…

— Без сомнения. У меня до сих пор есть письмо, которое вы мне написали, когда сомневались в моем избрании и предлагали мне пост в вашем правительстве. Мне польстило ваше доверие. — Я перешел к делу. — В течение всей моей карьеры я никогда ни у кого не просил о личных одолжениях. Теперь мне придется изменить моему обычному правилу. Чтобы не расстроились наши ряды, чтобы разочарование не Охватило наших друзей, я хотел бы уйти с поста вице-президента и занять другой пост, никак не связанный с выборами.

— Понимаю. — Пересмешник вдруг улетел на камин. Я поклялся не нарушать молчание первым, это мне удалось. — Естественно, полковник, когда я писал то письмо, я признавал ваше право на благодарность нашей партии. Вы обеспечили нам Нью-Йорк, а Нью-Йорк обеспечил нам страну. Но… увы, вакантных мест нет.

— А губернатором в Орлеане?

— Мистер Клерборн только что приступил к своим обязанностям.

— Губернаторство в Луизиане?

— Оно обещано.

— Послом во Франции?

— Надо хорошенько подумать, полковник. — На его губах мелькнула тень улыбки. — Признаться, вы меня огорошили.

— Надеюсь, вас не огорошило мое желание избежать впечатления раскола между нами.

— Нет. Нет. Я очень благодарен.

— Прекрасно. Если же мне не будет позволено служить вам на назначенном вами посту, я через месяц вернусь в Нью-Йорк и выставлю свою кандидатуру на пост губернатора…

— От республиканцев? — Я тогда этого не знал, но Де Уитт Клинтон уже опасался, как бы я не выставил свою кандидатуру, и вовсю наседал на дядю. Но старику Клинтону не хотелось тягаться со мной на выборах. Во-первых, Джефферсон уже обещал ему вице-президентство. Во-вторых, я бы его побил. Джефферсон стоял перед дилеммой. Он вывел из состязания единственного человека, который, по его мнению, мог победить меня в Нью-Йорке. Я узнал позже, что уже тогда Де Уитт Клинтон умолял Джефферсона повлиять на дядю и заставить его выступить против меня.

— Да, от республиканцев. А как же еще? Естественно, если фракция Клинтона откажется меня поддерживать, я предложу свою кандидатуру как независимый республиканец и буду искать поддержки федералистов.

Пересмешник издал зычный звук. Мы с Джефферсоном вздрогнули. Потом птица засмеялась.

— Я уже ему говорил, это не музыкально.

— Может, он глухой.

— О нет, он все слышит. Все слышит.

Джефферсон перевел разговор на другие темы, и, разумеется, зашла речь о разнузданности прессы. Нам обоим в тот сезон особенно досталось. Читэм в Нью-Йорке обвинял меня в самых редкостных преступлениях, а Джеймс Каллендер в Виргинии пошел против старого работодателя и поведал миру, как Джефферсон платил ему за клевету на Вашингтона, Адамса и Гамильтона.

Каллендер недвусмысленно высказался и о попытке Джефферсона соблазнить миссис Уокер, и о его долгой связи с рабыней Сэлли Хеммингс. Но народ только забавляла неожиданная человеческая черточка у апостола демократии, который с таким импозантным самомнением вершил наши дела. Но зато самого короля-философа отнюдь не забавляли клеветнические нападки Каллендера, «особенно после всего, что я для него сделал».

— Читэм не лучше…

Но Джефферсона не занимали мои беды. И Читэм ведь действовал по наущению Джефферсона.

— Прошлым летом я свалял дурака и дал Каллендеру из жалости пятьдесят долларов, и вот он пишет, что пятьдесят долларов — взятка за молчание! Я, видите ли, заплатил ему, чтобы он молчал, ибо он кое-что знает. Я не знаю, что он там знал, и никому это не известно. Хорошо еще, он утопился. Не представляю, что бы я сделал.

— Всегда можно прибегнуть к закону о подстрекательстве к мятежу.

Он, разумеется, понял мою шутку буквально.

— Нет. Нет. Но, — и увядший рот превратился в жесткую линию на бледном лице, — я убежден, что сейчас нам необходимо возбудить несколько судебных дел против особенно видных и вредных редакторов. Такие процессы окажут оздоровляющее воздействие на остальных.

— Но ведь их свободу защищает Первая поправка…

— Разве разнузданность — свобода?

— То, что для одного разнузданность, для другого, возможно, истина.

Джефферсон ответил серьезно, мгновенно, продуманно:

— В тысяча семьсот восемьдесят девятом году Мэдисон послал мне проект поправок к конституции. Я написал ему, чтобы он непременно разъяснил, что, хотя наши граждане вправе говорить или публиковать что угодно, нельзя, однако, искажать факты, ибо это наносит вред жизни, свободе, собственности, личной репутации, портит отношения с иностранными государствами. Третьего дня я как раз напомнил Мэдисону об этом печальном упущении в нашей конституции, и он согласился, что нынешняя ужасная пресса — следствие небрежности Первой поправки.

Меня удивил сей выпад против свободной прессы, особенно в устах человека, который упивался своим республиканством. Как всегда, Джефферсон нашел выход из положения, обычный выход.

— У федерального правительства нет конституционной власти над прессой, и штаты поэтому могут разработать собственные законы и… — Старая песня.

Расстались мы дружелюбно. Я вернулся к себе на «Ф»-стрит и известил своих многочисленных сторонников в Олбани, что стал кандидатом в губернаторы.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Сегодня утром, когда я входил в контору, я столкнулся в дверях с Сэмом Свортвутом. Вид у него был озабоченный.

— А, Чарли! — Мне польстило, что он запомнил мое имя. — Вы должны навестить меня в порту.

— Непременно, сэр. — Я изобразил готовность.

— Я могу вам пригодиться. — Он поплелся прочь в струящемся августовском зное. На что пригодиться?

Полковник стоял у окна, держа шляпу за спиной. Он наблюдал за Свортвутом.

— Бедный Сэм-потакатель, — сказал он печально. — Верен мне одному. Что, по-моему, не свидетельствует о здравом смысле.

— Но ведь он инспектор нью-йоркского порта.

— Да, это я ему устроил. — Полковник метнул шляпу через всю комнату, она оделась на лампу. — Джексон оказал мне эту любезность, когда стал президентом. Он оказал мне целый ряд любезностей — клянусь всевышним! — Бэрр с удовольствием вставил любимое восклицание генерала Джексона. — К сожалению, не могу заставить президента сделать что-нибудь лично для меня. Конечно, я ни в чем не нуждаюсь, но свое хочу получить.

Я видел кое-что из переписки полковника с военным департаментом. Как бывший офицер, полковник получает пенсию 600 долларов в год. Он утверждает, однако, что ему причитается 100 000 долларов, ибо во время Революции он не получал жалованья, да к тому же растратил кучу денег из собственного кармана: состояние семьи пошло на содержание солдат. Но правительство не горело желанием возместить его расходы.

На зеленом столе все еще лежал дуэльный пистолет. Прежде чем приступить к очередной порции диктовки, полковник по-военному взял пистолет, повертел и прогнусавил старые-престарые вирши:

О Бэрр, о Бэрр, что сделал ты!

Какой переполох:

Ты Гамильтона застрелил,

Застав его врасплох.

Ты взял свой пушку-пистолет

И встал в чертополох.

Ты наповал его убил.

Какой переполох!

Он расхохотался. Мне стало не по себе от его убийственного юмора.

— Вон он — пистолетик — или точная его копия. А «гениальные» вирши я нашел в музее под восковыми экспонатами на севере штата в Райнебеке — змеином гнезде федерализма. Высокий, благородный красавец Гамильтон и коварный, подлый Бэрр, темный, как сын ночи. Только чертополоха не хватало. Он вырос в мозгу поэта, чтобы сплестись в божественной рифме с «переполохом».

Я переписал стишок. А полковник шагал по комнате, наслаждаясь тропической жарой.

Воспоминания Аарона Бэрра — XV

Среди моих бесчисленных преступлений главным считается стремление к расколу Союза. Джефферсон хотел убедить весь мир, что, уехав на Запад, я задался целью отколоть новые штаты — Кентукки, Теннесси и Огайо — от исконного хозяина — Виргинии. Чистый вздор, конечно, и Джефферсон сам это знал.

Вся ирония в том, что не я, а Джефферсон признавал за любым штатом право расторгнуть узы с другими штатами. Для него федеральное правительство всегда было «чужим», и, потребуй федеральное правительство от штата что-либо противоречащее воле большинства землевладельцев (например, уничтожения рабства), штат, по мнению Джефферсона, вправе объявить недействительными законы федерального правительства; ну, а если и это не возымеет действия, штату остается одно — отделиться.

Хоть и не сторонник незыблемости Союза, я, уехав на Запад, не помышлял об отделении. Я, правда, имел прямое отношение к заговору 1804 года: разделить Соединенные Штаты на две части с границей по реке Гудзон.

Сенатор Пикеринг от штата Массачусетс возглавлял почтенную группу конгрессменов-заговорщиков, желавших вывести Новую Англию и Нью-Йорк из-под эгиды Виргинии. Покупка Луизианы стала для них последней каплей. Сенатор Пикеринг справедливо предполагал, что Джефферсон и виргинская хунта искромсают этот огромный район на рабовладельческие штаты и Новая Англия попросту увянет, как увяла федералистская партия. Их возмущало и наплевательское отношение Джефферсона к конституции при покупке Луизианы.

Сенатор Палмер сказал мне:

— Если президент имеет право купить новый штат, значит, он имеет право продать старый.

— Быть может, — ответил я, — канадцы любезно согласятся купить ваш собственный штат Нью-Гэмпшир. — Моя шутка не привела сенатора Палмера в восторг.

Отношения мои с этой группировкой были сердечными, но ни к чему не обязывающими. Но Пикеринг на меня наседал:

— Все зависит от Нью-Йорка, полковник. Если Нью-Йорк отделится вместе с нами — у нас будет прекрасная страна. Без Нью-Йорка мы станем дырой вроде Ирландии.

— Без сомнения, Новая Англия ущемлена Виргинией, и, без сомнения, чтобы выжить, Новой Англии надо возобладать над Виргинией. — Этими разговорами и ограничилось мое участие в тайном сговоре.

— Мы намереваемся поддержать вашу кандидатуру на пост губернатора штата Нью-Йорк.

— Мне очень нужна поддержка.

— Если вас изберут, вы сможете бороться за отделение вашего штата вместе с нами.

— Сенатор, могу заверить вас, при моем правлении в штате Нью-Йорк федералисты в обиде не останутся. — Дальше этого я не пошел. Пикеринг поостыл, но обещал использовать все свое влияние, чтобы я стал губернатором.

В марте я не сомневался, что меня выберут. Но к началу апреля понял, что вредит мне не столько мой республиканский противник, сколько отставной политикан, неудавшийся Диоклетиан, неповторимый Александр Гамильтон, птицей Феникс восставший из пепла после дела Рейнольдс, дабы спасти страну.

Не знаю, искренне ли хотел Гамильтон сохранить Союз или нет. Ясно одно — он пришел в ужас от того, что я, в общем-то, оказался знаменосцем его собственной партии в штате Нью-Йорк.

И снова вокруг моей головы, словно летучие мыши на закате, стали витать клеветнические слухи. Публичные дома Нью-Йорка переполнены женщинами, которых я лишил невинности. Цезарь, Катилина… Никогда еще меня так злобно не травили.

Но вот однажды Гамильтон приехал ко мне в Ричмонд-хилл на обед с Чарльзом Бидлом из Филадельфии, и никогда еще я не видел его таким любезным. Я заговорил о клеветнических статейках Читэма. Гамильтон сказал:

— Пусть решает пистолет. Вызовите его на дуэль.

— Не могу. Он не джентльмен.

— Конечно. Конечно. — Гамильтон быстро переменил тему. Я знал, что он делает все от него зависящее, чтобы помешать моему избранию, но не думал, что он опустится до клеветы.

Во время обеда я приказал Алексису достать портрет Теодосии, она была любимицей Бидла, и предложил выпить за ее здоровье. Тост Гамильтона был красноречив и тонок.

Не буду больше ничего говорить о выборах. Я их проиграл. Я получил перевес в сто голосов в городе Нью-Йорке, но на севере штата голосование оказалось отнюдь не в мою пользу.

Передо мною открывалось несколько возможностей. Вернуться к адвокатской практике. Восстановить свое место в политике (и состояние!). Отправиться на Запад, где я пользовался большой популярностью. Меня легко могли бы избрать на пост сенатора от Кентукки или Теннесси или делегатом в конгресс от территории Индиана. Но заманчивей всего казался извечный план освобождения Мексики от Испании. Не было человека в Соединенных Штатах, который не хотел бы изгнания испанских донов из нашего полушария. Даже Гамильтон не видел коварства в этом плане, ибо сам вел секретные дела кое с кем в Латинской Америке и надеялся эти силы возглавить. Гамильтон мечтал о мексиканской империи в союзе с Англией. Я мечтал о ней в союзе с Соединенными Штатами. Снова мы стали врагами, на сей раз смертельными.

У меня до сих пор хранятся экземпляры федералистской газеты «Уосп», выходившей в Гудзоне в штате Нью-Йорк под редакцией молодого Гарри Кроссвелла. В течение 1802 и 1803 годов магистр Кроссвелл предпринял серию нападок на Джефферсона.

Вот, например: «Мистер Джефферсон на протяжении последних лет, и при жизни жены и после ее смерти, содержит курчавую наложницу (справедливости ради следует сказать, что волосы у наложницы ничуть не курчавились, а, наоборот, были прямые и светлые) по имени Сэлли, от которой у него несколько детей, причем один из них, Том, после избрания отца стал важничать и хвастаться, что происходит от президента». Снова рассказывалось о пресловутом совращении миссис Уокер. Но еще похлеще было обвинение, что Джефферсон субсидировал Каллендера, чтоб тот написал памфлет «Что нас ожидает» (где Вашингтона называли «клятвопреступником», «грабителем» и «изменником»). Обвинения были серьезными и, главное, обоснованными: Джефферсон действительно снабжал Каллендера деньгами, а также частной информацией.

Процитировав отрывки из первой инаугурационной речи Джефферсона, где он превозносит Вашингтона, магистр Кроссвелл далее писал: «Он делает из него полубога, а сам уплатил Каллендеру, чтобы тот сделал из него черта… можно ли назвать такого человека лицемером? Нет, это для него слишком слабое слово». Легко ранимого Джефферсона это больно задело.

Генеральному прокурору штата поручили обвинить Кроссвелла в клевете на президента, что он и сделал. Кроссвелл требовал копию обвинительного акта до того, как он ответит на обвинение, — ему отказали. Он требовал, чтобы вызвали свидетелем Джеймса Каллендера. Генеральный прокурор заявил, что в деле о клевете неважно, где ложь, где истина, важен факт — публиковал Кроссвелл клевету на президента или нет.

— Истина, — заявил джефферсоновский генеральный прокурор, — тут не существенна.

Вдруг «нормальное судопроизводство» превратилось в ненормальную попытку американского президента ущемить свободу слова. И вдруг Гамильтон встал на защиту свободы от новоявленного цензора — Джефферсона.

Весьма комическое, но примечательное состязание. В первом раунде победил Джефферсон с помощью верховного судьи штата Нью-Йорк, подтвердившего, что истина в таком деле не существенна. Но потом верховный судья неосторожно добавил: «Увы, таков закон». Затем он просил присяжных лишь определить, публиковал Кроссвелл оскорбительные материалы или нет. Присяжные с легким сердцем подтвердили сам факт публикации материалов, не вдаваясь в их суть и не разбирая, соответствуют ли они истине. Адвокат Кроссвелла потребовал нового разбирательства, заявив, что присяжных ввели в заблуждение и что истина все-таки кое-что да значит.

Суд собрался опять в феврале 1804 года. Хотя Гамильтон был сторонником закона о подстрекательстве, сейчас он красноречиво отстаивал совсем иное. Все говорят, что Гамильтон блистал, как никогда. Объясняя свое отношение к закону о подстрекательстве, он неискренне заявил, будто закон этот предусматривает то, что Джефферсон называл «ложными фактами» (видимо, антитеза «истинной лжи»).

Дошло до «истины в поношении», и тут Гамильтон поднялся до мильтоновских высот: «Надо бороться, бороться, бороться до тех пор, пока мы не свергнем демагогов и тиранов с мнимых тронов». И «надобно точно установить, виновен или нет мистер Джефферсон в том гнусном деянии, в коем его обвиняют».

Потрясающе! Гамильтон-монократ называет Джефферсона — «Великого Уравнителя» — тираном, да еще сидящим на троне!

Поскольку Каллендер к тому времени умер, виновность Джефферсона осталась неустановленной.

Мнения судей разделились, и законодатели в Олбани разработали законопроект об установлении истины в деле о клевете. Ныне он стал государственным законом. Гамильтон снова стал идолом федералистов.

К несчастью для Гамильтона (и для меня), я, по сути дела, был федералистским кандидатом на пост губернатора, а Гамильтон не мог смириться с такой несуразицей. На обеде в Олбани в честь его судебной победы Гамильтон позволил себе кое-какие поношения в мой адрес, причем истина, боюсь, снова оказалась для него несущественной.

Примерно в середине июня я сидел у себя в кабинете в Ричмонд-хилле с Уильямом Ван Нессом и его бывшим помощником Мартином Ван Бюреном. Я только что с трудом их помирил. Ван Несс упрекал Ван Бюрена, что тот поддерживал не мою кандидатуру на пост губернатора, а кандидатуру чистого республиканца. Я пытался объяснить, что Мэтти поступил так потому, что «он молод и хочет сделать политическую карьеру». В конце концов они помирились. Но когда Ван Бюрен сказал мне, что он поддерживал чистого республиканца из верности своему партнеру по адвокатской практике, я ответил, что личная преданность — плохой советчик в делах политических. Важно начать на стороне победителей. Это подкупает — хотя бы судьбу.

Мы просматривали газеты, только что полученные с севера штата, и развлекались, читая фантастичнейшие измышления обо мне (в том числе научный трактат с точным подсчетом погубленных женщин), когда Ван Несс показал мне издающуюся в Олбани газету «Реджистер» от 24 апреля 1804 года. В ней было опубликовано что-то вроде письма доктора Чарльза Купера, где говорилось, что на приеме в Олбани «генерал Гамильтон и судья Кент объявили, что считают мистера Бэрра опасным человеком, которому нельзя доверять бразды правления».

— Меня это не удивляет, — сказал я. — И ведь наверное, судья Кент голосовал за меня.

Но тут я увидел, почему Ван Несс так заинтересовался этой статейкой. «Я могу, — писал доктор Купер, — подробно воспроизвести и куда более презрительное мнение генерала Гамильтона о мистере Бэрре». Мы хотели найти это «более презрительное мнение», но не нашли.

— Видимо, обычная гамильтоновская хула. — Мэтти не беспокоился. Я поначалу тоже.

Но ночью я стал думать, что это за «более презрительное мнение»? Гамильтон называл меня Цезарем, Катилиной, Бонапартом (а сам в случае чего не отказался бы от мексиканской короны). Какое же еще более презрительное мнение? Нервы мои сильно расшатались из-за недавних выборов. Я не спал в ту ночь. Утром я написал Гамильтону письмо. Потом послал за Ван Нессом.

— Я думаю, это… требует объяснения.

— Согласен. — Ван Несс встревожился даже больше моего. Он взялся передать письмо. Письмо было короткое. Я просил «незамедлительно и прямо признать или опровергнуть — высказывал ли он мнение, на которое ссылался доктор Купер». Я приложил вырезку из газеты. Это было 19 июня.

Ван Несс доставил письмо Гамильтону, и тот сразу понял, что дело нешуточное.

— Я отвечу полковнику Бэрру сегодня же. — Но потом в тот же день Гамильтон пришел к Ван Нессу и попросил отсрочки на один день.

Письмо Гамильтона я получил 21 июня. Оно было длинное. Он витиевато толковал слово «презрительное». И добавлял, что не отвечает за то, как другие толкуют его мнения «о политическом противнике, высказанные за пятнадцать лет соперничества».

Я ответил ему без промедления, что «политическая вражда не освобождает джентльмена от необходимости соблюдать законы чести». И что обычно «презрительное мнение» есть мнение оскорбительное. Я требовал точного ответа.

На следующий день Гамильтон попросил своего друга передать второе письмо Ван Нессу. Гамильтон жаловался на мой резкий тон. Ничего точнее он мне ответить не может — вот и все письмо. По существу он мне вообще не ответил. Друг Гамильтона сказал Ван Нессу, что ему поручено передать, что Гамильтон смутно помнит о приеме в Олбани, и если о полковнике Бэрре вообще говорили, то лишь в связи с политикой и выборами губернатора. Никаких личных замечаний о полковнике Бэрре никто, кажется, не высказывал.

Но я тогда же узнал, что говорил обо мне Гамильтон, и понял, что вдвоем нам тесно в этом мире.

Друг Гамильтона еще раз попытался его выгородить, но только усугубил положение. Он сказал, ежели полковнику Бэрру угодно узнать другие суждения Гамильтона о Бэрре, Гамильтон тотчас готов к его услугам. Это было слишком. Я попросил Ван Несса назначить время и место дуэли.

Друг сделал последнюю попытку спасти патрона, прибегнув к странному доводу, что генерал Гамильтон не считает себя первоисточником неприятных слухов о полковнике Бэрре, кроме одного, давно опровергнутого: якобы я подсунул Элизу Боуэн в постель к Гамильтону, чтобы выведать его секреты. О, конечно, она легла туда сама и не без его позволения. И хоть она передала мне памфлет, который он написал против Джона Адамса, ему пришлось сознаться, что я ее об этом не просил.

Гамильтон стал жаловаться на мою «предвзятую враждебность». Ван Несс ответил за меня, что фразу о «предвзятой враждебности» можно лишь прибавить к прежним оскорблениям, а уклончивые длинноты Гамильтоновых писем отдают признанием вины.

Было решено, что мы сойдемся с ним за рекой в Нью-Джерси на Вихокских холмах. Натаниэль Пендлтон был секундантом Гамильтона. Ван Несс — моим. Оружие — пистолеты. Гамильтон попросил отложить дуэль до окончания сессии окружного суда. Договорились встретиться через две недели, 11 июля 1804 года.

Две недели мы хранили нашу тайну от всех, кроме горстки посвященных. Я привел в порядок дела, написал письмо Теодосии, составил завещание. Особенно терзала мысль о долгах, которые останутся после меня. Гамильтон, верно, пребывал в таком же расположении духа. Он был в еще худшем положении: по уши в долгах из-за Грейнджа, претенциозного загородного поместья, которое оборудовал в нескольких милях от Ричмонд-хилла. У него росло семеро детей. К счастью, жена его происходила из семьи Скайлеров, и приют для бедных сиротам не грозил.

Вскоре я понял, что напрасно дал Гамильтону двухнедельную отсрочку. Он тотчас подстроил мою дуэль на шпагах с неким Самюэлем Брэдхерстом. Мне пришлось принять вызов этого джентльмена. Мы дрались неподалеку от Хобокена. Я был в невыгодном положении, так как руки у Брэдхерста на три дюйма длиннее моих. Гамильтон хотел, конечно, чтоб Брэдхерст так исполосовал меня, чтоб я не смог выйти на дуэль 11 июля. К счастью, я сразу же пустил ему кровь. Брэдхерст покинул поле чести, даже не поцарапав меня.

Вечером 4 июля я присутствовал на празднестве Общества Цинцинната[82] в таверне Фрэнсиса.

Гамильтон держался невозмутимо. Более того, я редко видел его более очаровательным.

— Я должен поздравить вас с удачным свиданием, — пробормотал он, когда мы раскланялись в баре.

— Надеюсь, ваш друг мистер Брэдхерст скоро поправится. — И я отвернулся.

Несмотря на знаменитое высокомерие Гамильтона и его нетерпимость к тем, кто не был наделен столь быстрым умом, он обладал даром очаровывать, когда ему хотелось. Подозревая, что, быть может, он последний раз на людях, он хотел, чтобы мир запомнил его таким: все еще красивым, несмотря на полноту, все еще способным пленять тонкой лестью старших, ослеплять блеском ума тех, кто помоложе.

Мы сидели за столом в длинной комнате — группа пожилых мужчин, не связанных ничем, кроме давней молодости и битв за Революцию, — и я тоже вдруг подумал, что, быть может, в последний раз выступаю на самой яркой сцене республики. Возможно, Гамильтон убьет меня. Еще вероятней, что я его убью. Так или иначе, через неделю все переменится.

Я отрешенно смотрел вокруг, сидя на почетном месте (несмотря на недавнее поражение на губернаторских выборах, я все еще был вице-президентом Соединенных Штатов), и видел себя самого словно издали карнавальным чучелом, а не живым человеком.

Потом писали, что в тот вечер я был мрачен. Очевидно, я не вполне владел собой. Но ведь близилась решительная встреча. Человек, который в течение «пятнадцати лет соперничества» уничтожал меня, почти завершил свое дело, и десятым чувством я знал, что он снова преуспеет, как бы наша дуэль ни окончилась.

Я всерьез расстроился, когда по просьбе присутствующих генерал Гамильтон встал и прекрасным тенором спел «Барабан» — ни один ветеран Революции не может слушать эту песню, не печалясь о давней юности и милых сердцу павших соратниках.

Конечно, я понятия не имел, как коварно Гамильтон подготовил свой уход из этого мира и мою погибель.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Сегодня полковник пребывал в странном возбужденном состоянии.

— Если тебе интересно, Чарли, давай съездим на те холмы, я разыграю для тебя дуэль века, на которой подлый Бэрр сразил благородного Гамильтона, да еще из-за куста чертополоха — видимо, унизительный намек на мой малый рост. А ведь Гамильтон всего-то на дюйм меня выше, хотя сегодня он легендарный гигант и его божественный монумент высится на торговой бирже — в его храме. А мне — ни статуи, ни лавров, только чертополох!

Я пришел в восторг и смутился. Бэрр никогда не говорит о дуэли, все, кроме Леггета, слишком щепетильно относятся к этой теме и никогда ее не затрагивают в его присутствии, хотя весь мир знает об этом событии в жизни Аарона Бэрра и о нем невозможно не вспомнить, когда знакомишься с ним.

Он убил генерала Гамильтона, — прошептала моя мать, когда элегантный маленький старичок впервые зашел в нашу таверну в Гринич-вилледже после возвращения из Европы. — Посмотри-ка на него хорошенько. Знаменитый был.

Когда я стал старше, я понял, что моя семья скорее восхищалась Бэрром, чем наоборот, и мать была польщена, когда я ему понравился; он снабдил меня книгами для чтения, побудил меня пойти в Колумбийский колледж и заняться юриспруденцией. Но когда я впервые увидел его в баре за столиком около камина, он показался мне дьяволом, и мне чудилось, что он, того гляди, вылетит в каминную трубу, окутанный пламенем.

Мы шли к Среднему причалу в конце Дуэйн-стрит.

— Я просил молодого лодочника ждать нас там.

Глаза полковника горели при мысли о необычном путешествии — на сей раз не в воздушные замки будущего, а в прошлое, где он чувствует себя как дома.

— Жара стояла, как сегодня, — тридцать лет и один месяц тому назад. Но, помню, я продрог не по сезону. Я даже приказал разжечь огонь десятого ночью и спал одетый на софе в кабинете. Правда, спал крепко. Добавьте эту деталь к моему героическому портрету. — Он метнул веселый взгляд в мою сторону. — На рассвете Джон Свортвут пришел меня будить. Потом пришли Ван Несс и Мэтт Дэвис. Мы вышли из Ричмонд-хилла…

Высокий молодой лодочник ждал нас у пустынного причала. Солнце палило нещадно. Кроме нас, на пристани никого не было: на август все уехали из города.

Мы сошли в лодку, и молодой человек начал грести, ровно, медленно взмахивая веслами, к высокому зеленому берегу Нью-Джерси.

— Вот в такое утро… — промурлыкал Бэрр себе под нос. Затем: — Я привел дела в порядок. Набил шесть синих ящиков материалами для моей биографии, на случай если кому-то взбредет в голову ее писать. Теперь эти ящики на дне моря. — Он не опечалился даже при воспоминании о любимой дочери: вел пальцем по воде, щурился на солнце. — Интересно, что думают обо мне рыбы?

Я хотел представить себе, каким он был тридцать лет назад: блестящие темные волосы, гладкое лицо, твердая рука — вице-президент выполняет долг чести. Но я не мог связать крошечного старичка с легендарной фигурой.

— Любовные письма ко мне в аккуратных стопочках, везде указано, какие сжечь, какие вернуть отправительницам, какие прочитать на моей могиле — смотря по обстоятельствам. Я ощутил облегчение в то утро. Все предусмотрено. Все решено.

— А приходила вам в голову мысль, что он вас убьет?

Полковник покачал головой.

— Когда я проснулся на софе, увидел рассвет, я понял, что увижу закат, а Гамильтон — не увидит. — Вдруг лицо его омрачилось, и он отвернулся от яркого солнца; лицо погрузилось в тень. — Ведь Гамильтон заслужил смерть от моей руки.

И вот я задал вопрос, который мучил меня со вчерашнего дня, но Бэрр лишь покачал головой:

— Я не стану, ни за что не стану повторять то, что сказал обо мне Гамильтон.

Мы молча провожаем взглядом пароход, он плывет из Олбани, посреди реки. На палубе женщины в ярких летних платьях крутят зонтики; их голоса над водой вторят крикам чаек, те следуют за пароходом в надежде поживиться.

Вихокские холмы выглядят, наверное, точно так же, как и тогда. Полковник легко спрыгнул на каменистый грунт. Пока я помогал лодочнику вытащить лодку на берег, полковник быстро поднялся по узкой тропинке на поросший лесом холм.

— Идеальное место для дуэлей, — сказал Бэрр, когда я к нему подошел.

Площадка имеет шесть футов в ширину и примерно тридцать или сорок футов в длину, а под ней отвесная скала. Густой кустарник с обоих концов заслоняет вид на реку.

Полковник показывает на шпили Нью-Йорка, проглядывающие сквозь листву;

— Вот что многие джентльмены видели в последний свой миг.

Я замечаю, что он говорит шепотом; он сам это замечает и смеется.

— Привычка. Приезжая сюда, дуэлянты всегда вели себя тихо, боялись разбудить старика, который жил в хижине неподалеку. Его называли Капитаном, и он ненавидел дуэли. Если он слышал голоса, он бежал к месту дуэли, и становился между дуэлянтами, и не хотел уходить. Часто к вящему облегчению участников.

Бэрр подходит к мраморному обелиску в центре площадки.

— Я его раньше не видел. — Монумент воздвигнут в память об Александре Гамильтоне. Отколоты куски, он весь исписан именами влюбленных. Полковник молчит.

Потом медленно идет к большому кедру, раздвигая бурьян и поддавая ногами камешки. Останавливается под деревом, снимает черный сюртук. Пристально смотрит на реку. Мне становится не по себе, не могу понять почему. Я уговариваю себя, что привидений не бывает.

Бэрр наконец заговорил обыденным голосом:

— Около семи часов являются Гамильтон со своим секундантом Пендлтоном и уважаемый доктор Хоссак (Гамильтон всегда боялся за свое здоровье). Вот туда. — Бэрр показывает. Я смотрю так, словно из лодки сейчас выйдут мертвецы. Но внизу течет река — и только.

— У Пендлтона в руках зонтик. У Ван Несса тоже. Зонтики выглядят весьма странно в летнее утро, но они захватили их для отвода глаз. Ведь сейчас мы нарушим закон.

Бэрр отходит от кедра, теперь он на другой стороне площадки.

— Вот является со своим секундантом генерал Гамильтон.

На мгновение перед моими глазами возникает ржавая шевелюра Гамильтона, отсвечивающая в лучах летнего солнца. Мне кажется, что я попал в чужой сон и не могу оттуда выбраться, запутался, все кружится у меня в голове — ужасно неприятно.

Бэрр раскланивается.

— Доброе утро, генерал. Мистер Пендлтон, доброе утро. — Бэрр поворачивается и идет ко мне.

— Билли. — Клянусь, он думает, что я Ван Несс! — Вы с Пендлтоном тяните жребий — кому выбирать место и кому подавать сигнал стрелять.

Полковник жестом предлагает мне пройти к дальнему концу площадки.

— Ваш патрон выиграл и то и другое, мистер Пендлтон. — Пауза. — Вот там он хочет стоять? — Легкое удивление в голосе Бэрра.

Я вдруг понимаю, что стою там, где стоял Гамильтон. Солнце бьет мне в глаза, сквозь листву сверкает вода.

Бэрр занял позицию в десяти полных шагах напротив. Мне кажется, я сейчас упаду в обморок. У Бэрра лучшая позиция — лицом к холмам. Я знаю, что умру. Я хочу крикнуть, но не могу.

— Я готов. — Кажется, полковник держит в руке тяжелый пистолет. — Что? — Он смотрит на меня, опускает пистолет. — Вам нужны очки? Конечно, генерал, я подожду.

— Генерал Гамильтон удовлетворен? — спрашивает Бэрр. — Прекрасно, я тоже готов.

Я стою, застыв от страха, пока Бэрр целится и кричит:

— Целься!


И я убит.


Бэрр, протянув руки, бросается ко мне. Я чувствую, как у меня подгибаются колени, чувствую, как пуля разорвала мне живот; чувствую, что умираю. Бэрр вовремя останавливается. Он пришел в себя. Я тоже.

— Гамильтон стрелял первым. Я выстрелил мгновение спустя. Пуля Гамильтона сломала ветку вот на этом дереве. — Бэрр показывает на высокий кедр. — Моя пуля пробила ему печень и позвоночник. Он встал на носки. Вот так. — Бэрр вытянулся, как танцор. — Потом скорчился, согнулся. Пендлтон поддержал его. «Я убит», — сказал Гамильтон. Я бросился к нему, но Ван Несс меня остановил. К нему шел доктор Хоссак. Мы уехали.

— Но… я бы остался, я бы подошел к вам, если бы не выражение вашего лица. — Снова невидящий взор Бэрра. Снова он видит во мне Гамильтона. И снова я умираю, пуля жжет.

— Я увидел на лице у вас ужас, ужас от того, что вы со мной сделали. Вот почему я не мог подойти к вам и выразить вам сочувствие. Я мог сделать только то, что сделал. Прицелиться и убить, убить.

Он сел у подножия памятника. Протер глаза. Видение — или то было безумие? — исчезло. Спокойным голосом он продолжал:

— Как всегда бывает со мной, общество поверило в другую версию. Вечером накануне нашей встречи Гамильтон написал письмо потомкам, в стиле предсмертной исповеди кающегося монаха. Он откажется от первого выстрела и, может быть, от второго тоже, он не одобряет дуэли. Но первым-то выстрелил он! Что же до его неодобрительного отношения к дуэлям, то я знаю, что он по крайней мере три раза бросал вызов. Но Гамильтон понимал лучше других, что наш мир — наш американский мир — обожает лицемеров.

Бэрр поднялся. Пошел к тропинке. Я тупо следовал за ним.

— Гамильтон прожил полтора дня. Он был верен себе до последнего. Сказал епископу Муру, что не питает ко мне зла. Что он сошелся со мной на дуэли с твердой решимостью меня не ранить. Какая низость!

Бэрр начал опускаться по тропинке. Я последовал за ним. У реки он остановился, и взгляд его скользнул вверх по течению, туда, где поднимался цветущий Статен-Айленд.

— Совсем забыл, как тут красиво, да я ведь почти и не смотрел тогда.

Мы сели в лодку.

— Ты знаешь, убив Гамильтона, я его возвеличил. Останься он в живых, и звезда бы его закатилась. Сейчас его бы и не вспоминали. Как меня. — Он сказал это тускло, без выражения. — А там поставили бы памятник мне, и весь бы его исчеркали.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Я поймал Сэма Свортвута на слове и обратился к нему за помощью. Он принял меня в кафе Тонтина, где они заседают каждый день. С ним был Мордекай Ной, он стал недавно его помощником в управлении нью-йоркского порта.

Ной благосклонно меня вспомнил. Долго говорил об индейцах, которые, по его мнению, являются заблудшим племенем Израилевым.

— А то зачем бы я — сами посудите! — присоединился к Таммани? — Произнеся эту чушь, он ушел.

— Ну, нравится вам копаться в старых сундуках? — Свортвут вечно пьет испанское вино — и не всегда говорит членораздельно. Тем хуже для меня.

— Великий он человек. Полковник. И жизнь его великая прошла впустую. Послушали бы вы, как о нем говорит генерал Джексон. «Клянусь всевышним, ярчайшая личность в нашей политике!»

— Почему же тогда президент не платит полковнику деньги, которые ему задолжали еще с Революции?

— Он не смеет. Не смеет ничего сделать для полковника. Так прямо ему и сказал, когда был проездом в городе в прошлом году.

Они встречались? — Полковник ни разу даже не обмолвился о встрече с президентом.

— Сам видел. — Свортвут подмигнул. Заказал еще вина. — Видишь ли, Старая Коряга — как и я — как бы протеже полковника.

— Еще с Запада?

— Еще с Запада. Еще раньше. С тех пор как Теннесси присоединился к Союзу — благодаря полковнику, который в то время был в сенате. Старая Коряга был первым конгрессменом от штата, и первый, кого он посетил, когда приехал в Филадельфию, был сенатор Бэрр.

Правда это? Не знаю. Но я все записываю.

Я спросил, каковы были намерения полковника в Мексике, но выжал из Свортвута только одно:

— Меня арестовали. Ты знал? В цепях таскали несколько месяцев. Масса Том хотел доказать, что все мы предатели. Но если кто предатель, это он сам, а не мы. — Воспоминания Свортвута стали несколько сбивчивы. В конце концов я спросил, нельзя ли встретиться с ним утром, и он сказал, что будет в восторге. Он готов всячески служить полковнику.

Уходя, я спросил:

— А что же такого «презрительного» сказал Гамильтон про полковника Бэрра? Из-за чего они дрались на дуэли?

Свортвут долго смотрел на меня покрасневшими глазами.

— А ты не знаешь?

— Нет. Полковник не говорит.

— Он и не скажет. Мерзкая история. И Гамильтон рассказывал ее направо и налево.

— Что же говорил о полковнике Гамильтон?

— Да просто говорил, будто Аарон Бэрр находился в интимной связи с собственной дочерью Теодосией.

Лишь на полпути к дому я стал думать: а не может так быть, что Гамильтон все-таки сказал правду?

«Он никого другого и не любил!» Пронзительный голос мадам звенел у меня в ушах.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Вчера во второй половине дня за нами с мистером Крафтом пришли от мисс Макманус. «Я очень волнуюсь, — писала она. — У полковника случился удар, он не может двигаться».

Мы отправились на пароме в Джерси-Сити. День был пасмурный и ветреный, не по сезону.

— Организм у него сильный, — заметил мистер Крафт.

— Но ему семьдесят восемь, — сказал я.

Я смотрел на чаек. Мистер Крафт смотрел на группу ирландских рабочих. Хотя не было еще и восьми утра, они передавали из рук в руки бутылки виски. Хотел бы я относиться к ним так же снисходительно, как полковник.

Однажды мы стояли у здания суда с группой адвокатов, споривших по конституционному вопросу. Наконец один обратился за разъяснением к полковнику Бэрру, который не сводил глаз с ирландских рабочих на соседней стройке. Полковник высказал свое мнение.

Адвокат с ним не согласился:

— Нынче, сэр, конституцию толкуют иначе.

— Мой дорогой сэр, — и полковник указал на ирландцев, — вот кто нынче толкует конституцию.

Одна из них, Джейн Макманус, открыла дверь деревянного домика недалеко от пристани в Джерси-Сити. Пухлая, по лицу размазаны слезы.

— О джентльмены, я думала, он уже умер, правда; принесла ему чай, а он лежит на полу, глаза открыты, а сам не дышит. Послала за доктором, а его нигде не найти. Когда нужно, их никогда нет. Потом к вечеру полковник открывает глаза — уже на софе, мы перенесли его туда с нашей горничной, — а он вдруг открывает глаза и говорит: «Я умер?» — а я говорю: «Нет, полковник, вы живы и находитесь у меня, в Джерси», а он: «Мои родные берега» или что-то такое в этом роде и все улыбается, и потом говорит, что не может двинуться… не может двинуться.

Она снова заплакала, но мистер Крафт бросил на нее строгий взгляд, и она стихла. Я посмотрел на портрет — о да — Джорджа Вашингтона с матерью. Неужели полковник купил его, чтобы вспоминать разговор с Гамильтоном? Чтоб смотреть и освежать свою память?

Поплакав, Джейн Макманус проводила нас в гостиную, где на матрасе из конского волоса лежал полковник, до подбородка укрытый одеялом. Он, очевидно, замерз, несмотря на жар от франклиновской печи. На столе подле него стояло чучело птицы под грязным стеклянным колпаком. Не пересмешник ли? Я становлюсь подозрительным.

— Джентльмены. — Голос слабый. — Похоже, я парализован ниже пояса.

— Но в добром здравии, полковник, — забасил мистер Крафт.

Бэрра перекосило. От боли? Или от идиотизма мистера Крафта?

— Да, мистер Крафт, я в прекрасной форме, только вот двинуться не могу.

— Но, полковник, это пройдет, пройдет! Помните, прошлый раз?

— Ну, теперь не то… — сказала мисс Макманус. — Доктор говорит, у него настоящий удар. Это не наш доктор, а из города, я его случайно встретила у аптекаря.

— Удивительное везение, — пробормотал полковник. — Этот знахарь сказал, что в моем возрасте и с моей историей болезни даже легкая головная боль должна отправить меня в лучший мир.

— Как это случилось? — Я впервые открыл рот. Полковник развеселился.

— Неугомонный биограф! Ну, Чарли, да никак. Я читал. У меня заболела голова. Не сильно. Вдруг все закружилось. Я встал — наверное, в последний раз…

— Полковник, не говорите так! — закричала Джейн Макманус.

— И очень мило рухнул. Как приятно, думал я, когда мне навстречу медленно поднимался ковер, принимая меня в персидское лоно. Гасну, как лампа, думал я. И не погас. Вот снова зажгли, только фитиль прикрутили.

— Что делать? — Мисс Макманус взывала к нам, будто полковника тут и не было.

— Я сообщу миссис Бэрр… — начал мистер Крафт.

— Ни за что. — Старческий голос был тверд. — Наоборот, найдите мне квартиру в Нью-Йорке. Около конторы. Я хочу еще поскрипеть.

— Да, полковник. У нас очень много работы. — Я хотел его подбодрить.

— Знаю. Вот я и хочу, чтобы меня перевезли на ту сторону не позже воскресенья.

— О нет! — простонала мисс Макманус.

Но «О да!» полковника все решило. Нам было поручено найти ему комнаты в пансионате. И предстоящие судебные дела будут готовиться так, будто ничего не произошло.

— Только не говорите, что у меня был удар. Говорите просто, что старая рана приковала меня к креслу.

Последние несколько дней мы только так всем и рассказываем. Но Леггет знает правду и сегодня вечером просил меня поторопиться и выведать все, что удастся, по поводу Ван Бюрена. Леггет поразительно хладнокровен. А сам ведь тоже умирает.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Сегодня полковник первый день в Нью-Йорке. Жилья мы еще не нашли, и пока он остановился на Рид-стрит. Мистер Крафт нашел немку, фрау Вич, она за ним ухаживает, ей поставили кровать в комнате рядом с Комнатой полковника, и он очень строго на нее смотрит. Он бы предпочел, чтоб за ним ухаживал мужчина, ведь после удара он не может сам оправляться. Но мистеру Крафту удалось пока его уломать.

До полудня полковник принимал клиентов, и мы было подумали, что они клюнули на нашу басню о старой военной ране. Но как раз в тот момент, когда фрау Вич кормила полковника густым овощным супом, в дверях выросла длинная тощая фигура. Одетый во все черное, с черной книгой в руках, посетитель направил на Бэрра костлявый палец и возгласил:

— Покайся! Покайся! Грешник из грешников! Убийца и предатель! Покайся, ибо Судный день близок!

И юродивый поп услышал в ответ доброе и светское:

— Очень любезно с вашей стороны проявлять обо мне заботу, преподобный отец…

— На колени, грешник! Молись! Молись со мной, чтобы бог спас твою грешную душу!

— Я ежедневно об этом молюсь!

— На колени, грешник!

— Увы, это невозможно. — Полковник повернулся ко мне. — Боюсь, Чарли, преподобный забыл, где тут дверь.

После этих слов мы с фрау Вич схватили маньяка и вытолкнули из кабинета. Он сопротивлялся так, словно его вдохновлял сам господь бог, правда мормонского толка: сдавалось, что преподобному не впервой достается от грешников.

Полковник Бэрр вздохнул.

— Все как в прошлую мою болезнь. Каждый городской проповедник хочет чести… нет, славы, высшей славы помочь мне выбраться из долины слез на небо — или куда похуже. По-видимому, их гонорар не зависит от исхода моего дела.

Откушав супу, полковник отсылает фрау Вич с благодарственным напутствием — по-голландски. Она отвечает по-немецки и оставляет нас в покое.

Полковник в философском настроении.

— Я с легким сердцем смотрю в лицо смерти. Думаю, предстану перед богом со спокойной душой. Но избавьте меня от его земных агентов! — Бэрра передергивает; он делает мне знак, чтоб я поудобней положил ему ноги на софе; он полулежит, опершись на подушки. Выше пояса полковник в полном, даже торжественном одеянии, зато ниже — только длинная рубаха, да одеяла укутывают не мощные ноги.

Воспоминания Аарона Бэрра — XVI

После смерти Гамильтона я оставался в Ричмонд-хилле десять дней. Признаюсь, я не ожидал отклика, который вызвала наша дуэль. Казалось, никто не дрался на дуэли за всю историю Соединенных Штатов, пока Аарон Бэрр не изобрел этой дьявольской игры, чтобы злодейски убить величайшего из всех американцев (после Джорджа Вашингтона, конечно). Буквально на следующий день высокомерный, заносчивый Гамильтон превратился чуть ли не в Иисуса Христа, а я в Иуду — нет, в Каифу, злодейски отправившего божество к отцу небесному (опять-таки к Джорджу Вашингтону), а Вихок стал Голгофой новоявленного Иерусалима. Признаюсь, я по сей день испытываю глубокое отвращение к неслыханному лицемерию соотечественников. Девяносто процентов наших газет были республиканскими и добрых два десятилетия поносили Александра Гамильтона. С некоторым удивлением я прочитал на их страницах о мученичестве святого Гамильтона, которое он принял от моей злодейской руки. Признаюсь, в те дни, сразу после смерти Гамильтона, мне расхотелось жить с таким народом.

Я получил ободряющие послания от джентльменов, которых не мог считать друзьями. Один — Джордж Клинтон — передал мне устное послание через Мэтта Дэвиса: «Вы абсолютно ни в чем не виноваты, ибо никто не заставлял ублюдка Гамильтона с вами драться».

Такова была неофициальная точка зрения всех джентльменов в стране. А как же иначе? От Де Уитта Клинтона до Эндрю Джексона, от Генри Клея до Джона Рэндольфа чуть не все наши лидеры замешаны в подобных делах чести. Но ни один джентльмен не стал меня защищать публично. Гамильтон об этом позаботился, хитроумно написав ряд писем потомкам (им, верно, можно писать что вздумается: ab mortuis nihil veritas[83]). Общество так пылало гневом, что большое жюри предъявило мне обвинение в убийстве — в штате Нью-Джерси!

Двадцать первого июля я уехал из Ричмонд-хилла. Пока грузили сундуки, я распрощался с «маленькой шайкой». Мы изо всех сил старались не вешать носа, хотя знали, что по соседству, в Гринич-вилледже, меня поджидает толпа с веревкой наготове.

Вдруг мы все вздрогнули от громкого крика. Черная женщина вышла из-за хижины у самой воды (где Марта Вашингтон держала лед). Это была старая Мэри, неотъемлемая принадлежность Ричмонд-хилла.

— Вы не вернетесь, полковник! Никогда! — Старая Мэри плакала и целовала мне руку, как целовала руки у прежних хозяев — Вашингтона и Адамса. Она ошиблась. Я вернулся в Ричмонд-хилл в прошлом году. За пятьдесят центов сидел на галерке, смотрел посредственную трагедию. Впрочем, старая Мэри не совсем ошиблась. Я не вернулся ни в ее Ричмонд-хилл, ни в свой. От него ничего не осталось, только стены. Ручей, ферма, парк, тенистые аллеи у реки — все застроено по вкусу Джона Джекоба Астора.

Но ни о чем подобном я и не помышлял, отправляясь около десяти вечера в сторону Статен-Айленда. Помню лишь прекрасную летнюю ночь. Огромные звезды на чертом небе. Тихое, медленное журчание Гудзона. Несмотря на опасность, я успокоился, словно дух, отлетевший от надоевшего тела; изображение отделилось от разбитого зеркала: Гамильтон умер, я — остался в живых.

На другой день я заехал к другу в Перт-Амбой, а затем двинулся в Филадельфию, где меня прекрасно приняли, несмотря на неистовство газет.

Я остановился в доме у друга — Чарльза Бидла, и мы по-холостяцки (его семья уехала на лето из города) коротали время.

Вскоре к нам присоединился муж Энн, кузины Чарльза Бидла, блистательный командующий армией Соединенных Штатов бригадный генерал Джейми Уилкинсон. Да, мы были дружны по Кембриджу и Вэлли-Фордж, а недавно и по Нью-Йорку, куда Джейми приезжал в мае, соблазнять меня славой на Западе, раз моя карьера в восточной политике явно окончена. С ним я снова стал бы тем, кем был до роковой схватки с Джефферсоном и виргинской хунтой.

Однажды вечером мы с Уилкинсоном сидели в уютной библиотеке в доме Бидла (наш хозяин деликатно удалился), и под жужжание знаменитых филадельфийских мух, то и дело сжигающих себя в ярком пламени ламп, Джейми обрисовал мне положение на Западе.

— Наши ненавидят испанцев. Хотят выжить их из Мобиля, из обеих Флорид, из Мексики. Масса Том им тоже осточертел. Осточертели политики восточного побережья. Осточертело кланяться донам. Им нужен только вождь. Бэрр, им нужны вы.

Джейми потягивал портвейн. Я не узнавал юного генерала прежних дней. Во-первых, он облачился в форму собственного изобретения и из наполеоновского маршала превратился в потрепанного иезуитского монаха. Во-вторых, коренастый юноша времен Революции стал полным, дряблым господином с отвислыми щеками и неморгающими свирепыми глазками свиноматки, готовой вот-вот пожрать собственных поросят. Когда-то чистый голос охрип от алкоголя. Но жизнерадостность осталась. Джейми ловко льстил другим и умел похвалить себя. Для политического деятеля это божий дар. Он прекрасно им пользовался. Правда, ему ничего другого не оставалось. После Революции его армейская карьера закончилась сумбурно и прискорбно (финансовые отчеты генерал-интенданта американской армии так и не сошлись). Уже гражданским лицом отправился он на Запад, чтобы заработать денег в богатом испанском порту Новый Орлеан.

Примерно в 1789 году Уилкинсон тайно присягнул на верность Испании в присутствии своего друга Миро — испанского губернатора Луизианы. Так обычно и поступали американцы, чтобы торговать в Луизиане, не платя высоких налогов. Но Джейми не мог поступить как все. Охотник до интриг (и денег), он предложил Испании поддержать его план — отделить западные штаты и либо присоединить их к Луизиане под эгидой испанской короны, либо оставить их самостоятельными. Безумный план (позже известный как «испанский заговор») поддержали на Западе, и Джейми стал именовать себя — несколько преждевременно — «западным Вашингтоном».

Не могу понять, как это Джейми ухитрялся всем, даже мне, внушать доверие. Ведь он был явный негодяй. Вечно он всем нашептывал «секреты». Вечно хотел кого-то низвергнуть — начиная от Джорджа Вашингтона в Вэлли-Фордж до губернатора Клерборна в Новом Орлеане. Увы, он не делал исключения и для некоего Аарона Бэрра. Но пока что ему удавалось дурачить нас всех.

— Я боролся за независимость западных штатов почти двадцать лет. — Что правда, то правда. Но в тот вечер в Филадельфии я не знал, кому и чему он так преданно служит. — Я знаю каждый уголок в Кентукки, Теннесси, Индиане, Миссисипи, Луизиане. Я знаю руководителей. — Хотя Чарльз Бидл вряд ли подслушивал нас за лакированной восточной ширмой, Джейми понизил голос. — Я вернулся в армию в тысяча семьсот девяносто первом году продолжать мое дело. Наше дело, Бэрр. Одно ваше слово — и завтра утром все до единого на Западе встанут под наши знамена!

Я удивился. Я считал, что «испанский заговор» — дело гиблое с тех пор, как благодаря покупке Луизианы к Западу присоединился Новый Орлеан. И хоть жители границы не любили своих восточных соотечественников, они жаждали войны с Испанией, а не отделения от Атлантического побережья.

— У меня хорошие отношения с донами. — Еще бы. Мне три года понадобилось, чтобы распутать его интриги. Я смотрел завороженно, как вино исчезает в его утробе. — С донами… — повторил он, заморгал, на мгновение потерял нить.

Джейми рыгнул. Вздохнул. Начал плакаться.

— Вы знаете, что семье Уилкинсонов принадлежала большая часть той земли, на которой стоит сейчас город Вашингтон? А мой отец продал эту землю за бесценок! О господи, Бэрр, сколько б можно было за нее выручить! — Он стукнул себя по огромному животу так злобно, словно наказывал незадачливого покойного родителя.

Я слышал эту историю много раз и повернул разговор.

— У меня такое впечатление, — я нащупывал почву, — что западные штаты сейчас вполне довольны правительством. В конце концов, у них ведь есть Новый Орлеан. Вся Миссисипи, за исключением Батон-Ружа, принадлежит теперь Америке.

— Но доны до сих пор в Мобиле. Мы до сих пор лишены Флорид. А они ведь наши, наши по всей справедливости! — Уилкинсон вдруг заговорил как Джефферсон.

— Что думает народ в Новом Орлеане?

— Жаждет крови, Бэрр, жаждет крови! Джефферсона ненавидят. Янки ненавидят. Вы — и я — мы можем освободить город, нам хватит тысячи — нет, пятисот солдат.

Я забавлялся.

— Зачем нам столько солдат, когда защитник Нового Орлеана — командующий американской армией — вы!

Уилкинсон засмеялся — ей-богу, так булькает бульон на франклиновской печке (прости мне, Чарли, такое прозаическое сравнение).

— Теперь вы понимаете, почему я вернулся в армию пять лет назад. Что ни говори, я сумел стать командующим. — Это вовсе не такой уж важный пост, как кажется. Джефферсон с радостью свел бы армию на нет, и трудно было найти уважающего себя военного, который принял бы на себя командование смехотворной военной «мощью» Соединенных Штатов.

— Да, интересно. — До этого вечера в Филадельфии Джейми лишь намеками говорил о своих намерениях. Мы переписывались с 1794 года (по его настоянию — шифром). Но наша переписка не представляла особого интереса. Я обрисовывал ему политическую ситуацию в Вашингтоне, а он рассказывал мне о настроениях на Западе, где моя популярность росла из года в год. Жители западных штатов по достоинству оценили роль, которую я играл в принятии Теннесси в Союз, мою вражду с Гамильтоном. На расстоянии все выглядит привлекательнее. К лету 1804 года я сделался самым популярным — после Джефферсона — американцем к западу от Аллеганских гор.

— В тысяча семьсот девяносто девятом году, когда казалось, что может начаться война с Францией, я сказал генералу Гамильтону… — Джейми замолк; подбородок упал на ворот мундира, глаза выкатились, как у жабы в силке. Он решил, что допустил бестактность.

— Это имя меня не огорчает, — утешил я его.

— Вот не думал, что вы так метко стреляете! — И Джейми хихикнул. Приятный собеседник, он при всем своем грубом вкусе был не лишен чувства юмора и находил смешное во всем, только не в самом себе. Я — наоборот.

Джейми рассказал, как он якобы вынудил Гамильтона назначить его командующим на территории Миссисипи.

— Я вел себя с ним так же откровенно, как с вами. — Такое заявление всегда смахивает на ложь. — Я сказал: «Генерал Гамильтон, война с Францией неизбежна. Франция добралась до Испании, и все испанские территории, вроде Луизианы и обеих Флорид и Мексики, могут достаться нам за понюшку табаку». Ну, а он смотрит на меня эдаким снисходительным взглядом и говорит: «Мой дорогой Уилкинсон, никогда не рассказывайте старшему офицеру то, что ему уже известно». А я ведь еще много чего мог бы ему порассказать. Но я человек вежливый, скромный, я и не стал ничего говорить, вот он и сказал мне, что его идея — и генерал Вашингтон, мол, с ней согласился — заключить союз с Англией, использовать ее флот и нашу армию, атаковать Новый Орлеан, Гавану, Веракрус, а затем пройтись и дальше по континенту.

Мне стало не по себе от рассуждений Джейми. Я услыхал в них мечты Гамильтона. И все же я не верил, что Гамильтон посмел сослаться на Вашингтона.

— Так или иначе, как только Гамильтон узнал, что мне тоже не терпится взяться за донов, я и получил территорию Миссисипи.

Я был в сенате, когда Джейми вернулся в армию бригадным генералом; помнится, мы говорили о нем с новоиспеченным генерал-майором Гамильтоном. Гамильтон тогда сказал: «Уилкинсон, должно быть, хороший офицер. Но вы его знаете лучше меня. Ведь он ваш друг, не правда ли?»

Гамильтон тогда неловко чувствовал себя со мной. Оно и понятно: из-за него меня не произвели в бригадные генералы. Вряд ли Гамильтон знал, что Уилкинсон — испанский подданный, но он прекрасно знал про его связь с «испанским заговором», ведь Макгенри, военный министр, говорил ему без обиняков, что Уилкинсон прочно связан с донами и ему ни в коем случае нельзя доверять командование войсками вблизи границы.

— Но Гамильтон наседал, — Макгенри скорчил гримасу, когда все это мне рассказывал, — а желания Гамильтона — это ведь желания генерала Вашингтона, и что я мог поделать?

Почему Гамильтон настаивал на выдвижении Уилкинсона? Причина одна — Гамильтон хотел иметь под боком кого-то, кто тоже страстно желал завоевания Мексики, и он заключил, что новое увлечение Уилкинсона пересилит старые обязательства перед Испанией. Глупейшее, если не порочное, умозаключение. Ну, а я был столь же глуп, сколь и порочен.

— Вы, да я, да еще тысяча солдат — мы возьмем Мексику в три недели. — Круглые, невинные, косящие глаза застыли на мне, словно я единственный якорь спасенья в зыбком мире.

— Но нужна поддержка с моря. — Сам я еще не решил ничего о своем будущем, но, как и Гамильтон, придавал Мексике большое значение, подробно изучил оборонительные сооружения вице-короля и прекрасно знал, что без поддержки хоть одной морской эскадры и захвата порта Веракрус попытка вторжения с суши обречена на провал.

— Все устроится! — Джейми рассчитывал подхлестнуть меня своим азартом. Его интересовала и точка зрения президента. Я сказал, что Джефферсон придет в восторг, если Мексику удастся отторгнуть от Испании. — Но вряд ли он обрадуется, если это сделаю я.

Мне бы поостеречься Джейми. Но я просто не принимал его всерьез. Да и не я один. Потому-то он и сумел обмануть Вашингтона, Гамильтона, меня и еще множество влиятельных испанцев и американцев, как военных, так и гражданских.

На другое утро, мучаясь страшной головной болью, командующий отбыл, предложив мне встретиться с неким мистером Уильямсоном; им оказался полковник Чарльз Уильямсон, мой старый знакомый со времен Революции.

— Вы убедитесь в его благонадежности. И у него связи в Англии. К нему прислушивается премьер-министр Питт. Премьер-министр готов сделать все, что он скажет.

— А что он скажет?

Джейми взглянул на меня сквозь пар от черного французского кофе.

— У него есть план завоевания Мексики…

— У кого его нет?

— Но ему — нам — необходим вождь. Нам нужен Аарон Бэрр. Слово за вами… — Долгая, глубокая отрыжка — в честь вчерашнего портвейна Чарльза Бидла. — Вчера вечером вы говорили о поддержке с моря у Веракруса. — Сколько бы Джейми ни выпил, он не забывал слов собеседника, но, как подобает истинному конспиратору, помнил и каждое свое слово. — Так вот, Англия предоставит флот.

Я колебался. Джейми и слушать не хотел никаких возражений.

— Все дело в вас, Бэрр. Повидайтесь с Уильямсоном! Он ждет вас в гостинице «Эллер». А пока прощайте, мой командир, мой повелитель! — Я боялся, что он вот-вот поцелует мне руку или поцелует в обе щеки на испанский манер. Но Джейми просто откозырял мне, и надо сказать, у генерал-командующего это вышло так же неуклюже, как когда-то в Кембридже у неотесанного увальня.

В тот же день я отправился в гостиницу «Эллер». Мне не хотелось появляться на людях, ибо на меня глазели с напряженным интересом. К счастью, без открытой враждебности. Меня защищало не столько мое положение второго должностного лица в республике, сколько нелепая (и непреходящая) слава меткого стрелка. Никто не решался меня оскорбить.

Я чувствовал себя словно в невидимой броне, входя с солнечной улицы в прохладный полумрак гостиницы, где меня смущенно приветствовали друзья, и среди них полковник Уильямсон. Он отдал мне честь.

— Вы нужны нам, сэр, вы нужны нам.

Он отвел меня в темный угол гостиной на первом этаже и целый час показывал мне карты; шептал о войсках, кораблях, провианте. Наконец:

— Я сейчас еду в Англию. Премьер-министру нужен план. У меня он есть. Ему нужен генерал. Можно ли сказать ему, что я нашел подходящего человека?

Я колебался.

— Вы знаете, как меня интересует Мексика. Думаю, я не ошибусь, если скажу, что и президент тоже хотел бы видеть Мексику свободной…

— Мы об этом слышали! — Я произвел на Уильямсона должное впечатление.

— Но без войны между Испанией и Соединенными Штатами не обойтись.

— На границе неспокойно.

— Там всегда неспокойно. Нужна война.

— Войну можно начать. Генерал Уилкинсон… — Ему не пришлось ставить точки над i. Мы оба понимали, что Уилкинсон в любой момент может устроить пограничный инцидент.

Я спросил:

— Чего ожидать от Англии?

— Мы можем на нее рассчитывать. Питт за нас.

К нам подошли доброжелатели. Я поднялся, и мы пожали друг другу руки. Когда они ушли, Уильямсон сказал:

— Я в восторге, полковник.

— Мне все это просто интересно, не более.

— Конечно, вам нужны гарантии. Прекрасно. В этой гостинице, наверху, вас ждет очень важная особа. — Уильямсон предложил мне подняться на второй этаж, к угловой комнате, и дважды постучать в дверь. Так я и сделал.

— Войдите. — Отрывистый голос. Я открыл дверь и увидел посреди комнаты посланника его британского величества в Соединенных Штатах Антони Мерри. Он нервничал.

— Вице-президент, как любезно с вашей стороны. — Мерри склонил голову. Я ответил тем же. Мы соблюдали этикет, насколько это было возможно в гостиничном номере, где еще не застлана кровать после прежнего постояльца, а плевательница до краев полна табачной жвачкой. Сесть было не на что, и нам пришлось стоять.

Мы заговорили о нашей последней встрече в Вашингтоне, в доме президента.

— Я рад, что нахожусь в Филадельфии. Мы с женой чудесно проводим здесь лето. Город как город. Не то что ваша столица, которая напоминает, если позволите, польскую деревню.

Супруги Мерри поселились в Вашингтоне менее года назад, и жизнь их там сложилась неудачно, ибо Джефферсон умудрился оскорбить их на первом же президентском обеде. Демократичный Джефферсон решил в тот год отказаться от протокола. За стол садились не по рангу, а как попало. Оттесненные гостями, вознамерившимися сесть поближе к «солнцу демократии», супруги Мерри сочли, что Англии нанесено смертельное оскорбление, и миссис Мерри никогда больше не приезжала во дворец, к удовольствию Джефферсона, называвшего ее не иначе как «вздорной ведьмой». Лично я находил ее очаровательной: крупная, яркая, как бывают англичанки, остроумная; Джефферсон не выносил таких женщин. Я справился о здоровье миссис Мерри.

— Бедняжке очень нехорошо. Совсем слегла. Когда соберется конгресс, мне придется вернуться без нее.

— Нам будет не хватать ее в столице.

Мерри ухватился за эти слова.

— Значит, вы намереваетесь вернуться?

— Я должен осенью председательствовать в сенате.

— Понимаю. — Мерри был самым недипломатичным дипломатом. Он посмотрел на меня с таким удивлением, что мне пришлось объяснить.

— В Вашингтоне меня не обвиняют в убийстве, только в штате Нью-Йорк.

— Понимаю. — Ему явно стало не по себе.

— Обвинение против меня в Нью-Йорке, разумеется, незаконно, ибо роковая стычка произошла в Нью-Джерси.

— Понимаю.

— Меня, конечно, могли обвинить в убийстве в Нью-Джерси, но там пока что все спокойно. — На самом деле как раз в это время против меня возбудили дело об убийстве в округе Берген, а штат Нью-Йорк, задним числом справившись с законам, заменил обвинение в убийстве обвинением в ином правонарушении, а именно в вызове на дуэль.

Мерри осторожно заговорил о сенаторе Пикеринге. Нет ли от него вестей? Я тоже осторожно дал понять, что не надеюсь на успех плана федералистов отделить Новую Англию от Союза.

— Для успеха нужна поддержка большинства в Новой Англии, а ее у наших друзей нет. И еще для успеха необходим Нью-Йорк.

Мерри кивнул.

— Ваше поражение, вице-президент, — серьезный удар. Без Нью-Йорка… — Он умолк. Он мог и не продолжать. Все знали, что британский посланник поощрял федералистов и вообще всех, кто стремился расколоть Союз. Из-за этой-то политики, возможно диктуемой личными причинами (по многим данным, английское правительство не разделяло неприязни Мерри к Джефферсону), Его превосходительство и я стояли друг против друга подле неубранной постели в гостинице «Эллер». Я с отвращением заметил, что не вылит vase de nuit.

— Вы знакомы с планом полковника Уильямсона? — Мерри приложил к носу кружевной платок, пропитанный одеколоном, и втянул в себя воздух с таким удовольствием, словно нюхал табак.

— Думаю, его план отражает желание американцев расширить нашу империю к западу и к югу.

— Вице-президент, а вы желали бы осуществить такое завоевание?

— Освобождение, посланник! Освобождение многострадального народа от испанского владычества.

— Именно. Освобождение. Именно.

Я предпринял обходный маневр.

— В марте будущего года я слагаю полномочия вице-президента. У меня много планов, и все связаны с Западом. Конечно, мне по душе любой дельный план освобождения Мексики. Полагаю, мои друзья в Кентукки и Теннесси сплотятся вокруг меня. Они ненавидят донов. Они клянутся мне в преданности. Полагаю, я смогу собрать значительную армию и смогу ее финансировать. — Смелое заявление. Он знал о моих долгах, но я надеялся достать денег на такую экспедицию, ибо Мексика — Эльдорадо для каждого американца, она магнитом притягивает наших азартных игроков.

— Да, мне уже говорили. Вам стоит только захотеть.

— К сожалению, такая экспедиция потребует поддержки с моря, а тут уж не хватит моих средств.

— Понимаю.

— Итак, если Англия поможет нам с моря, я обещаю вам Мексику, свободную от Испании и от Соединенных Штатов. — Он отнял платок от лица, которое сразу поглупело от напряженных математических подсчетов. — Мексику, неразрывно связанную с Англией. — Я объявил ставку.

— Я все доложу правительству его величества. Я знаю, премьер-министр заинтересован в проекте.

— Вы, без сомнения, тоже.

— Я? — Он непонимающе смотрел на меня. — О да, конечно. Я отражаю мнение правительства его величества.

— Нет, посланник. Я имею в виду, что и вам, быть может, хочется помочь — издалека, разумеется, — освобождению Мексики. Награда — если такие вещи вас занимают — будет немалая. — (Нельзя пренебрегать человеческим корыстолюбием.)

— Я могу помочь только очень уж издалека. — Мерри пробормотал что-то относительно долга перед сувереном, но зерно, как говорится, упало на благодатную почву.

За стеной горланили уроженцы Запада. Мерри передернуло, он не отличался демократизмом. «Видеть не могу, как одевается ваш президент, — говаривал он с отвращением. — Стоптанные шлепанцы!»

— Вы очень популярны на Западе, полковник. — Мерри прочистил горло.

— Я всегда служил там народу.

Тут Мерри объявил свою ставку. Он произнес явно заготовленную фразу.

— Насколько я понял со слов полковника Уильямсона, вы хотели бы возглавить западные штаты, если они расторгнут союз с Соединенными Штатами.

Я подивился смелости Мерри и самонадеянности Уильямсона. С ними, оказывается, надо держать ухо востро.

— Сэр, — сказал я, — я не просил полковника Уильямсона и никого другого говорить за меня.

— Прошу извинить меня, сэр. Я думал…

— Но не секрет, я считаю, что западные штаты еще образуют собственное государство на Миссисипи.

— Вам этого хочется?

— Я отмечаю только, что, согласно конституции, они имеют на это право. Моя точка зрения совпадает с точкой зрения мистера Джефферсона.

Мерри чихнул в платок. Высморкался. Разволновался. Казалось бы, чем не превосходная тема для доклада министерству иностранных дел? Однако же он сказал:

— Но президент не хочет отделения.

— Он утверждает, что ему это безразлично. В его глазах все мы — американцы, восточные мы, или западные, или какие угодно.

— Понимаю. Понимаю.

Я вернулся к своему предложению. Я говорил без обиняков.

— Если ваше правительство поможет мне с моря освободить Мексику, действия на суше я беру на себя.

Он тотчас ответил:

— Разумеется, я буду советовать правительству его величества вас поддержать. Что же до западных штатов…

— Ну, кто знает, кому они присягнут в верности, когда я уже буду в Мехико?

Я был осторожен, ни в коем случае не желая ввязываться в раскол Союза. Меня интересовали, во-первых, Мексика, во-вторых, Техас, в-третьих, обе Флориды. Я никогда не собирался делаться королем Кентукки. Тем не менее Джефферсон счел, что именно тогда я замыслил измену.

— Вы должны отобедать у нас до вашего отъезда.

— Но ведь миссис Мерри больна.

— Только в Вашингтоне, где она страдает от острого «джефферсонита». Филадельфия благотворно исцеляет ее недуг.

— С удовольствием у вас отобедаю. — Я говорил искренне. Мне нравилось пренебрежение миссис Мерри к нашей империи. Кстати, в связи с гордым заявлением Джефферсона, что с прибавлением территории Луизиана Соединенные Штаты стали второй державой в мире, она мне сказала: «Ваш президент сошел с ума! Африка намного больше, а народ ее намного черней даже виргинцев, зато в Лондоне гораздо больше белых, чем во всей „империи“ мистера Джефферсона. Запомните мои слова: вы, несчастные, еще будете умолять, чтобы мы взяли вас обратно, но мы никогда уже этого не сделаем!»

Вскоре после нашей встречи в гостинице «Эллер» полковник Уильямсон уехал в Англию, чтобы сообщить премьер-министру Питту, что я согласен возглавить поход в Мексику. Между тем Чарльз Бидл устроил обед в мою честь. Позвали и моего старого друга, испанского посланника дона Карлоса Ирухо. Его любили, особенно благодаря жене, дочери Маккина — губернатора Пенсильвании.

До покупки Луизианы дон Карлос был близок с Джефферсоном. Теперь отношения испортились. Дон Карлос считал, что Франция не имела права продавать Луизиану, испанскую территорию. Он заявил протест государственному секретарю Мэдисону, и тот отрезал: «Франция получила Луизиану от своего союзника — Испании. Франция имеет право делать что вздумается со своей собственностью». То есть Бонапарт — хозяин Испании. Затем Джефферсон подписал принятый конгрессом законопроект, в котором утверждалось, что Западная Флорида якобы оговорена в купчей на Луизиану, хотя это, конечно, не соответствовало действительности. Дон Карлос, понятно, пришел в ярость. Он был вспыльчив, по-английски говорил без акцента и любезно всех угощал превосходными сигарами.

— Нравится Вашему превосходительству в Филадельфии? — И дон Карлос поднес спичку к сигаре, которой только что меня угостил.

Я блаженно затянулся. Сказал, что всегда рад повидать филадельфийских друзей, старых и новых.

— Я вот тут даже разговаривал с вашим коллегой мистером Мерри. — Я знал, что рано или поздно дон Карлос узнает о нашей встрече. — Мы обсуждали протокольную войну в президентском дворце.

— Ужасно! — Дон Карлос на самом деле расстроился — или сделал огорченный вид. — Перед обедом президент стоял между моей женой и миссис Мерри. А когда пригласили к столу, оставил обеих дипломатических жен и подал руку миссис Галлатэн. Чем оскорбил Англию, Испанию и нас с мистером Мерри!

Я удивился, что дон Карлос отнесся к этому столь же серьезно, как и мистер Мерри, хотя от мистера Мерри я не ждал ничего другого.

— Боюсь, наш президент действительно верит, что все белые созданы равными.

— Merde! — выругался испанский посланник в Соединенных Штатах. Затем у нас состоялся приятный разговор, и я сказал ему, что считаю притязания мистера Джефферсона на Западную Флориду обоснованными. Я выразил мнение, что побывать там этим летом было бы для меня небесполезно.

— Я дам вам паспорт, когда захотите. — Дон Карлос весьма любезно улыбнулся. Как бы ни занимало его мое будущее, он ограничился вопросом, будет ли он иметь честь меня видеть, когда на пустыре соберется следующая сессия конгресса. Я сказал, что он увидит меня в Вашингтоне и я счастлив буду рассказать ему, что думаю о положении в обеих Флоридах.

— Генерал Уилкинсон говорит, что вы добрый друг Испании. — Может быть, дон Карлос что-нибудь заподозрил? Вряд ли.

— Нельзя остаться равнодушным к Испании, особенно сейчас, когда она страдает по вине Бонапарта. — Я счел уместным подобное выражение участия, ему оно явно понравилось, и он со своей стороны тоже решил оказать мне любезность:

— Губернатор Нью-Джерси просил моего тестя, губернатора Пенсильвании, подвергнуть вас экстрадиции за убийство.

— Когда просил?

— Депеша пришла сегодня утром. Давайте-ка лучше я завтра же утром выдам вам паспорт.

— Вы очень любезны.

— Мой тесть — ваш почитатель, полковник. Как и все мы. — Вежливый поклон. Я понял, что надо как можно скорее бежать из Филадельфии.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Несколько дней у меня ушло на то, чтобы выудить последнюю часть мемуаров. Полковник повторялся, терял нить. А сегодня утром он опять стал самим собой и заставил меня снова пройтись с ним по тексту, внести изменения, кое-что добавить, отшлифовать.

— Это ведь важнейшие доказательства. Одно неверное слово, и меня снова обвинят в государственной измене.

— Чем, — спросил я, — отличается версия мистера Джефферсона от вашей?

— По его версии, я предложил Мерри свои услуги как английский агент, готовый на раскол Союза. — Полковник покачал головой. — Знаешь, люди слышат в твоих словах только то, что хотят услышать. Бедный Мерри так хотел, чтобы я согласился на его план раскола Союза, что в конце концов решил, что я и на самом деле согласился. Но мне от него было нужно только одно — английскую флотилию в Веракрус и сто тысяч фунтов.

Сегодня к нам явилась гостья.

Миссис Киз, — возвестил мистер Крафт таким тоном, будто открещивался от предстоящего совращения сей особы.

— Я не знаю никакой миссис Киз. — Полковник курил сигару. — К тому же не уверен, что правила приличия позволяют принимать леди в такой поздний час и в дезабилье. Тем не менее приготовьте ее к худшему, мистер Крафт. Чарли, будь начеку! Вдруг ее подослала мадам, чтоб скомпрометировать меня самым подлым образом. — Он явно развлекался. Еще больше он развеселился, когда явилась названная леди с большой корзиной.

— Миссис Овертон! — Полковник ликовал. — Овертон, мистер Крафт, не Киз.

— Именно Киз, полковник! — сказала миловидная пожилая дама лет пятидесяти с румяными от природы щеками и шотландским акцентом. — Я снова вышла замуж.

— Мистер Овертон?..

— Умер! — сказала она радостно, так уж она была устроена. — Я принесла вам настоящий ужин, полковник, я же знаю, что такое удар. О, я изучила удар как свои пять пальцев. А индейку всегда хорошо жарила.

— О да! — Полковник объяснил, кто эта леди. — Я познакомился с отцом миссис Киз во время Революции…

— Какая встреча! — Миссис Киз начала резать индейку, еще теплую после духовки. — Просто сказка! — Она пророкотала вирши сэра Вальтера Скотта на шотландском. Мы не поняли ни слова.

— Недалеко от квебекских высот, — продолжал полковник, — я отправился к ручью напиться с пистолетом наготове и увидел у самой воды английского офицера…

— Шотландского, полковник.

— Шотландский офицер оказался вашим отцом. Так вот, оба мы не знали, что делать. Встреча двух вражеских офицеров в подобных обстоятельствах уставом не предусмотрена. Тогда отец ее предложил мне глоток воды из фляги, я положил пистолет и стал пить. Затем он поделился со мной конским языком, а я последней луковицей, мы с полчаса поболтали о том о сем и поклялись после войны встретиться и продолжить знакомство.

— И они встретились через тридцать шесть лет в имении моего отца в Шотландии…

— А сейчас тому уже больше шестидесяти лет! Господи! — На лице полковника изобразилось истинное страдание. — Шестьдесят лет! Зачем я живу? Нелепость. Все, все умерли, кроме меня.

— Президент Мэдисон еще жив, — сказал я.

— Верховный судья Маршалл еще жив. — Мистер Крафт произнес великое имя, как заклинание.

— Но я же должен их пережить, верно?

— И непременно переживете, если вас хорошо кормить. — Последовала еще одна громогласная непонятная цитата, на сей раз из Бернса.

Мы чудесно отужинали, и миссис Киз рассказала нам, что первый муж разорил ее. Теперь она держит со своим вторым мужем пансионат на Бродвее у Боулинг-грин.

— Там для вас две прекрасные комнаты, полковник, в цокольном этаже, но очень светлые, выходят в прелестный зеленый сад.

— Дорогая моя девочка, я боюсь, что цены в том районе…

— Платите, сколько хотите!

Мы с мистером Крафтом переглянулись. Полковник допустил ложный шаг, если тут уместно такое выражение.

— Скажите, — спросил полковник, — а чей это дом? Я когда-то знал все дома от Боулинг-грин до Уолл-стрит наперечет.

— Так это же дом старого губернатора Джона Джея.

— Моей радости нет предела. — Полковник ликовал. — Мистер Джей по крайней мере хоть разок перевернется в гробу, если я окажусь в его погребе.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Осень стоит холодная и тоскливая. Идут выборы. На каждой стене читаешь: «Долой аристократию!» Говорят, этот демократический лозунг — изобретение элегантного мистера Ван Бюрена; его кандидат в губернаторы должен победить кандидата вигов. Мистер Дэвис и Леггет с головой ушли в кампанию, и я их избегаю.

Элен мне досаждает. Целыми днями не вылезает из дому. Я думаю о ней. Я всех ненавижу.

К счастью, полковник Бэрр безмятежно живет в двух комнатках, которые миссис Киз ему предоставила. Хотя в них не так светло, как она описывала, зато жарко, как в духовке, где жарятся ее индейки, и старичок-паучок счастлив. Полковник так забил обе комнатки мебелью, книгами, картинами, что посетитель должен расчистить место, чтоб сеть рядом с софой, где он возлежит возле столика с портретом Теодосии. Между прочим, он приобрел черного слугу и послал его за чаем, когда я навестил его впервые.

— Очень приятный человек, — сказал полковник. — Работал у Де Уитта Клинтона, ни больше ни меньше! Бедный старик. Боюсь, он немного не в себе. Иногда принимает меня за Де Уитта Клинтона и приносит мне бутылку виски, я делаю вид, будто пью, просто чтобы не потерять его уважения.

Полковник спросил о конторе. И хотя он все еще готовит дела, молча подразумевается, что он больше не появится на Рид-стрит и не переступит порог суда. В это трудно поверить, но Аарон Бэрр наконец — инвалид.

— Я ждал тебя. — Кипы документов и газетных вырезок устилали пол около софы. — Я советовался с Сэмом Свортвутом. Толку от него немного. Память хуже моей. Но Сэм отыскал письма, которые он писал своему брату Джону с Запада, а они пригодятся.

Шумно вошла миссис Киз, желая накормить постояльца, но тот не хотел кормиться.

— Вы даже не представляете себе, мистер Скайлер, какая для меня честь, что он тут! — Она тотчас удалилась, издав шотландский боевой клич.

Бэрр высказывается о ней — как бы это сказать? — насмешливо: «Женщины играли немалую роль в моей жизни, хорошо бы поговорить о них открыто, но — увы! — кодекс чести не позволяет. Я не умею, как Гамильтон, целоваться и писать об этом в газетах».

Затем полковник показал мне свой портретик в возрасте лет тридцати.

— Собственность недавно скончавшейся дамы. Сын мне передал.

На портрете полковник удивительно красив: полные губы, прямой нос, огромные мечтательные черные глаза. О чем он мечтал?

Я спросил его. Вопрос его огорошил.

— Мечтаю? Разве я мечтаю? Мечтал? — Он надел очки, стал внимательно рассматривать миниатюру. — Нет, просто фантазия художника. Или твоя. — Он снял очки. — Нет, я не мечтаю. Это не в моем характере. Я… действую. Рискую. Никогда не мог оставаться надолго в одном месте. Всегда хотел движения, действия. — Он умолк. Дотронулся до портрета Теодосии. — Когда я, бывало, уезжал, бросая больную жену, я часто думал: господи, да ведь она скоро умрет. Вернись домой, говорил я себе, побудь с ней, пока еще не поздно. Но я был не в силах остановиться, и умерла она без меня. А ведь мог бы провести с ней на несколько лет больше — не будь я таким беспокойным.

Полковник положил свой портрет вниз лицом подле портрета дочери.

— Ну, перейдем к великой американской комедии — «Государственная измена Аарона Бэрра».

Воспоминания Аарона Бэрра — XVII

Я покинул Филадельфию вместе с моим слугой и Сэмом Свортвутом в августе 1804 года под именем некоего Р. Кинга (в честь доброго тори Руфуса Кинга, хозяина Вихокского холма) и отправился в Джорджию.

Я выдавал себя за негоцианта из Лондона (чтобы объяснить свой акцент, озадачивавший местных жителей). Я добрался до самого Сент-Августина в Восточной Флориде. Я беседовал с людьми. Приобрел некоторое понятие о стране. Сделал интереснейшие открытия. Вот, например, ты знал, что даже благороднейшие испанские леди в обществе курили сигары? Я вел дневник для дочери. Он пропал вместе с ней. Я составлял карты. В общем, я не так уж плохо провел время, хоть чуть не погиб во время урагана, опустошившего плантацию, где я жил, загубившего девятнадцать чернокожих и снесшего веранду, где я сиживал с хозяином. Все было как дурной сон или продолжение кошмара, вызванного там, что я незадолго до того на ночь отведал жареного аллигатора.

Обратно в Вашингтон я ехал уже не инкогнито, и, к немалому моему удивлению, меня повсюду приветствовали. Правда, у южан нет предвзятого отношения к дуэлям, да и Гамильтон не ходил у них в героях.

В Саванне я обедал с губернатором Джорджии. Вдруг под окном заиграл оркестр.

— Это в вашу честь, губернатор, — сказал я.

— Нет, полковник, это в честь вице-президента. — И он не ошибся.

В Роли (Северная Каролина) меня с восторгом встретили негры. Их энтузиазм я могу объяснить лишь тем, что после четырехсот миль на каноэ мое смуглое лицо от солнца стало совершенно темным.

К концу октября я достиг Ричмонда — столицы вражеской территории, где родилась гидра — нет, слишком много чести, — где родился спрут виргинской хунты об единой Джефферсоновой голове, но со множеством щупалец, и каждое по имени Джеймс!

В театре, в антракте, меня узнали; мне начали аплодировать местные (белые) плантаторы. Уверен, об этой овации доложили главному спруту.

В начале ноября я явился в Вашингтон, дабы председательствовать в сенате. Иные считали, что мне неудобно отправлять мои конституционные функции, когда в штате Нью-Джерси против меня выдвинуто обвинение в убийстве. Но я служил народу. Честный гражданин, я намеревался воротиться в Нью-Джерси, чтобы предстать перед судом; покуда до меня не дошло публичное заявление судьи округа Берген, что, если меня тотчас не повесить, будет голод в Бергене и чума в Хобокене. Нью-Джерси потерял для меня притягательную силу. Но вот я с радостью узнал, что по подсказке Джефферсона группа сенаторов обратилась к губернатору Нью-Джерси с просьбой прекратить судебное преследование против меня. Почему Джефферсон меня пожалел? Привязанность? Чувство справедливости? Чести? Ничуть не бывало. Ему пришлось туго, и он нуждался в моей помощи.

Первый раз меня вызвали в дом президента через две недели после открытия сессии сената пятого ноября. Посыльный президента отыскал меня в доме — вернее, в домах — английского посланника. Мерри арендовал два кирпичных дома на Кэй-стрит и расстарался, превращая их в фешенебельное посольство.

Миссис Мерри председательствовала за чаепитием у камина. Она прелестно выглядела и забавляла нас новыми симптомами «джефферсонита» (я, разумеется, делал вид, будто не слышу колкостей по адресу моего владыки).

Но у миссис Мерри нашлись и другие темы для разговора. В тот день она рассказала нам невероятную историю про старого мистера Коллинза и молодого мистера Роупера. Коллинз, эксцентричный старый федералист, владел большим имением около Александрии. Все знали о его странностях, даже безумии, хоть я не находил в нем ничего странного, кроме обычая ссориться со своим «ребром» на людях; но если ссоры с собственной женой — признак безумия, то человечеству не хватит психиатрических лечебниц. Роупер, молодой юрист из Александрии, ухаживал за любимой племянницей Коллинза. Роупер зарился на ее деньги, но, чтобы добраться до них, сперва надо было упрятать старого мистера Коллинза в сумасшедший дом.

— Ну так вот, молодого мистера Роупера перехитрили! — Довольный голос миссис Мерри клокотал, как у попугая. — Приходит он вчера к старому Коллинзу, а тот ему и говорит: «Ходят слухи, что вы сошли с ума!» А бедный молодой Роупер как раз собирался ему сказать то же самое. «Я вовсе не сошел с ума, сэр!» — «Но, сэр, — говорит старый Коллинз, — всем ясно, что вы абсолютно безумны. К счастью, есть прекрасное средство, оно помогло даже самому английскому королю, и средство это — порка». Тут являются два огромных черных раба, спускают штаны молодому Роуперу и безжалостно его секут!

Миссис Мерри смеялась до слез. И в это время вошел посыльный от президента в сопровождении дворецкого, пробубнившего: «От Его превосходительства президента полковнику Бэрру».

Передав мне записку, посыльный удалился.

— Похоже, полковник Бэрр, вас с мистером Джефферсоном водой не разольешь. — Миссис Мерри угадала. Только речь шла не о дружбе, а об ожесточенной политической схватке.

На другой день я обедал наедине с Джефферсоном (он всегда обедал в три). Я не видел его почти год, и он показался мне изможденным: седые волосы, усталый, потускневший взор, кончик лисьего носа странно прозрачен. «Дворец» все еще не отстроили — он остался холодным, пустым, и по нему гуляли сквозняки. Но личную столовую обставили уютно, с выдумкой: Джефферсон понатыкал там вращающихся столиков, для закусок.

— Жизнь без слуг, — сказал мой хозяин, — большое преимущество… Хоть и большое лишение, — добавил он поспешно.

— Они подслушивают, — подхватил я.

— И болтают. Правда, я и не говорю ничего такого, что не годилось бы для печати. — Джефферсон всегда изображал святого, и подобные его высказывания все пропускали мимо ушей, как бой часов, которого не замечаешь, если только не хочешь узнать точное время. Но я хотел узнать точное время.

Ничего не помню из прекрасного обеда, только французское вино, которое не просто было отличное, но еще и послужило поводом для целой лекции о виноделии. Замечу для истории, лекция была совершенно такая же, как в прошлый раз, когда меня удостоили чести ее услышать. Игра Джефферсонова ума была очень похожа на его игру на скрипке. Он любил повторять одни и те же мелодии.

На десерт подали что-то невиданно волшебное: мороженое в горячей вафельной раковине.

О моем поражении на выборах не упоминалось. Не упоминалось и о Гамильтоне, только косвенно. «Мне говорили, что ваши дела в Нью-Джерси скоро решатся». Он прикинулся, будто находит Мерри с женой забавными. «Говорят, служащие английского министерства иностранных дел называют мистера Мерри Toujours Gai[84]». Джефферсон теоретически понимал, что это остроумно, и аккуратно повторил мне, зная, что я оценю шутку. Будь я Джонатаном Эдвардсом, он бы цитировал мне книгу пророка Самуила.

Джефферсон любезно расспросил меня о приключениях на Юге. Я сказал, что за время короткого визита в Восточную Флориду я убедился, что народ там созрел для освобождения.

Джефферсон согласился.

— Вообще-то мы их уже освободили постановлениями конгресса, но, боюсь, только война с Испанией — или еще одна покупка — закрепит наши права.

— Виды на войну — прекрасные.

Но Джефферсон не клюнул на эту удочку. Он заговорил об осложнениях с Бонапартом, с Англией. Когда же французский дворецкий во второй раз подал сказочное сладкое, Джефферсон перешел к делу.

— Полковник, я никогда не мог понять, как вы относитесь к природе нашей конституции.

— Гамильтон сказал мне однажды примерно то же. Он считал, что я выражаюсь двусмысленно.

— Надеюсь, я напоминаю Гамильтона только этим. — Вместо улыбки — мгновенный оскал желтых зубов; губы серые, синеватые, тогда как у большинства людей они розовые или красные. Думаю, что так действовало на него холодное время года. Он был похож на пепел от костра — мягкий, легкий, белый; ничего не осталось от прежнего рыжего хитреца, лишь темная бронза веснушек.

— В глубине души я всегда считал, что наша конституция не вполне закончена.

— Согласен… согласен! — Он слишком легко соглашался.

— Ее должно либо развить, либо упразднить…

— Я тоже так думаю…

— Я вижу в ней два слабых места, которые могут сыграть роковую роль. Первое — так называемое неотъемлемое право каждого штата расторгнуть связи с Союзом. — Я умолк.

Джефферсон испугался. Нет, удивился. Бог его знает, что он слышал о моих переговорах с федералистами из Новой Англии или с Мерри.

— Значит ли это, полковник, что вы не одобряете неотъемлемого права каждого штата выйти из Союза?

— Нет, сэр, не одобряю.

— Но ведь по собственной воле тринадцать суверенных штатов сошлись и…

— Знаю, знаю. — Будь я неладен, если еще раз позволю Джефферсону пропитать мне заученную лекцию. — Я лишь подчеркиваю, что никакая конституция не будет действенна, если каждый штат будет думать, что у него есть право на отделение; и ведь в конце концов один или несколько штатов действительно отделятся, и тогда не останется Соединенных Штатов…

— И тем не менее мы все будем американцами… кузенами, если не братьями. — Старая песня.

— Без сомнения. Но вы спросили мое мнение о конституции. И мне пришлось сказать, что именно я считаю ее главной слабостью.

— А я считаю это ее главной силой.

— В таком случае вы, без сомнения, согласны с теми федералистами из Новой Англии, которые хотят отделения своих штатов от остальных.

Говоря неправду и вообще ступив на скользкую почву, Джефферсон оставался невозмутимым; в такие-то моменты он и был в лучшей своей форме. Он улыбнулся.

— Мне порой докладывают об этих джентльменах. — Он говорил мягко. — Мэдисон советует мне обратить на них внимание. Но если сенатор Пикеринг и еще кое-кто убедят народ своих штатов выйти из Союза, я первый протяну им руку дружбы.

— Но вы знаете, конечно, что люди Пикеринга не составят большинства…

— Я мало знаю о Новой Англии, но то, что мне известно, достойно восхищения. — Джефферсон был сама любезность. Я представил себе, как он выглядел в роли посла. — Дело тут в принципе. А я придерживаюсь принципа: каждый штат волен поступать, как он хочет.

— Ну, а Луизиана? Предположим, население Нового Орлеана проголосовало бы против союза с нами, а за союз с Францией или Испанией или за независимость?

Он не подготовился к такому повороту. Смутился.

— Я бы сказал, что поскольку тут речь идет о покупке территории и поскольку характер населения сильно отличается…

Снова вошел дворецкий (уж не было ли где-нибудь в столовой потайного звонка, не нажимал ли Джефферсон на кнопку, желая сменить прибор или тему разговора?) и налил нам обоим шампанского — оно последнее время стало популярным в Вашингтоне. Тема разговора сменилась.

— Вы находили еще одно слабое место в конституции, которое может сыграть роковую роль.

— Ну, не обязательно роковую. — Но я не собирался объяснять ему, что второе слабое место — чересчур большая власть, данная президенту. Напротив, я сделал вежливый ход. Я сказал то, что он хотел услышать. — Это власть судей.

Старое лицо просияло. Между нами воцарилось согласие. Мы стали друзьями. Он мог мне доверять. И выплеснулся наружу его страх перед судебной властью, особенно учитывая, что в Верховном суде сидит монократ Джон Маршалл.

— Вопрос предельно прост! Маршалл считает, что суды имеют право отменять постановления конгресса. Это нетерпимо. Бьет по нашей системе, бьет в самое сердце! А то, что судьи сохраняют должности пожизненно, клянусь небом, ведет к тирании!

Тут он со всей доступной ему откровенностью перешел к делу. Самюэль Чейз, член Верховного суда, блестящий ярый тори, беспрестанно произносил громовые речи против республиканцев и их «быдлодержавия». Он наслаждался, изводя журналиста Джеймса Каллендера, клеврета Джефферсона. И вот в начале того года палата представителей выдвинула против судьи Чейза обвинение в пристрастности, несправедливости, грубости… словом, во всех смертных грехах, кроме того, за что он действительно мог быть привлечен к ответственности согласно конституции, — за «государственные преступления и превышение власти». Теперь судья должен предстать перед сенатом, и я, как его председатель, должен буду его судить.

— Вам, полковник, выпал жребий провести процесс, который определит будущее нашей демократии.

— Я, конечно же, буду беспристрастен…

— Конечно. Но, надеюсь, вы с пристрастием будете отстаивать самый принцип, ибо дело не в судье Чейзе, а в необходимости подчинить судей законодательным органам. Надо создать прецедент, и судей можно будет смещать волей народа.

— Но конституция…

— По всей вероятности, в нее следует внести поправки. Сейчас надо установить приоритет законодательной власти над судебной.

— Чтобы в случае необходимости иметь возможность избавиться от верховного судьи.

В этом-то и было все дело.

— Все, конечно, зависит от поведения мистера Маршалла в будущем. — Мягкий голос баюкал. — Думаю, если мы сместим судью Чейза, мистер Маршалл поймет, что с нами шутки плохи, и, следовательно, изменит свое поведение. Я убедился, порой достаточно предостереженья.

Я доставил Джефферсону удовольствие думать, будто мне по душе его так называемый принцип. На самом деле я всегда предпочитал, чтобы правовые органы были независимы от двух других властей; и хотя пожизненная должность часто укрывает неспособных, у нее есть одно бесспорное достоинство — что единственно разумный суд в стране недосягаем для мести главы государства и гнева толпы.

В течение трех месяцев, пока готовился процесс, я видел Джефферсона чаще, чем за все предыдущие четыре года. Мы обедали вместе по крайней мере два раза в неделю. Мы часто встречались тайно. Он давал мне массу советов, как вести себя на процессе. Он немного боялся за Джона Рэндольфа из Роанока, который должен был выступать от обвинения…

— Бедный Рэндольф сам не свой… — Джефферсон был явно смущен. Рэндольф расстроился из-за неудачных земельных спекуляций и оттого не в лучшей форме.

— Позволю себе заметить, что и в своей лучшей форме он вряд ли был бы нам особенно полезен на этом процессе. — Меня всегда забавлял Рэндольф, странный, долговязый, развинченный человек неопределенного пола. Некоторые считали его переодетой женщиной. У него даже не пробивалась борода; кожа — жирная, в причудливых морщинах; разговаривая, он вечно двигал длинными красивыми пальцами, а голос у него был высокий и чистый, как у мальчика из хора. Прислонившись к колонне в зале сената, в охотничьем костюме, потягивая бренди, которое подносил ему раб, он говорил часами, завораживая всех своим сарказмом и остроумием, которому не знала равного история республики. Его выступления напоминали частные беседы его кузена Джефферсона, но, если Джефферсон тускло мерцал в узком кругу заумными открытиями и теориями, Джон Рэндольф ослеплял широкую публику, как фейерверк. Кстати, он очень гордился тем, что происходит якобы от индейской княжны Покахонтас.

Судью Чейза вызвали 2 января 1805 года в сенат, где я в точности воспроизвел обстановку Вестминстера во время суда над Уорреном Хастингсом[85]. Я считал, что декорация должна быть внушительной — ведь нам предстояло решать судьбы республики. Стены завесили темно-красной камкой, а справа и слева от меня в ряд, как судьи, сидели сенаторы. Я пристроил еще галерею для именитых гостей. Я даже приказал прочистить дымоходы в двух каминах, и впервые зал обогревался без дыма.

Перед самым появлением судьи Чейза я приказал убрать приготовленное для него кресло.

— Пусть сам поищет себе место, — очень четко сказал я распорядителю. Несколько сенаторов-федералистов ответили на мои слова неодобрительными выкриками.

Появился судья Чейз, высокий, властный, разгневанный. Он подписывал Декларацию независимости. Его назначил в Верховный суд сам Джордж Вашингтон. После Маршалла он был самый блестящий и самый придирчивый из всех судей в стране. Однажды он вынес знаменитое определение, где четко сформулировал тот самый принцип, который Джефферсон хотел отменить: «Существуют неписаные, неотъемлемые ограничения законодательной власти». И себя и определение это он принимал всерьез.

Судья Чейз огляделся. Затем спросил:

— Я должен стоять, сэр?

— Принесите обвиняемому стул, он не желает стоять.

Потом я сказал одному сенатору-федералисту, что в палате лордов обвиняемый всегда стоял перед судом на коленях. Мое пояснение встретили в штыки, как я и ожидал: федералисты теперь уже не сомневались, что я изо всех сил поддерживаю Джефферсона. Он и сам так думал.

Судья Чейз попросил дополнительного времени для подготовки дела. Я велел ему повторно явиться в сенат 4 февраля.

Джефферсон был в восторге.

— Они уже обороняются. Вы вели себя молодцом.

— Благодарю вас, сэр. — И я выразил желание, чтобы мой пасынок Дж. Б. Прево стал членом Верховного суда Нового Орлеана, чтобы мой шурин Джеймс Браун стал министром по делам территории Луизиана и чтобы генерал Джеймс Уилкинсон стал губернатором территории Луизиана.

— И это все? — Джефферсон пытался за иронией скрыть изумление. Он не привык к открытой торговле.

— Если бы вы могли назначить меня губернатором Орлеана вместо Клерборна, я был бы вполне счастлив. Но думаю, это невозможно.

Джефферсон посмотрел мне прямо в глаза, что с ним случалось весьма редко. Нас разделял новый вариант знаменитой копировальной машины.

— Мне не хотелось бы объединять военную и гражданскую власть…

— Генерал Уилкинсон самый гражданский из всех генералов, каких я знаю, а я знаю его очень давно. Он будет на месте в Сент-Луисе.

— Вам самому ничего не нужно?

— Нет, сэр.

— Куда вы направитесь, когда… окончится срок вашей службы?

— На Запад. Возможно, в Кентукки. У меня там земля.

— Вы не вернетесь в Нью-Йорк?

— Вряд ли. К тому же меня уже ничто там не ждет. Сейчас, — добавил я благоразумно. Я предполагал, что ему известно то, о чем знали все. Ричмонд-хилл и все, что там находилось, было подавно продано с аукциона в уплату долгов. Мне разрешили оставить лишь содержимое винных погребов и библиотеку.

Потом Джефферсон утверждал, будто я тогда просил у него пост в правительстве, а он мне отказал. Ложь, удивительная даже в его устах! Я ничего для себя не просил, ибо мне ничего не было нужно (или так мне казалось). Джефферсон великолепно разбирался в политике и в купле-продаже; умел он и создать видимость, будто он не мелочен. Без промедления он отдал мне все три должности, чтобы я помог ему уничтожить судью Чейза и Верховный суд. Я принял от него взятку, а затем, как сообщала недружественная мне газета, провел процесс с «достоинством и беспристрастностью ангела, но с жестокостью дьявола».

Как я и предполагал, Джон Рэндольф ужасно подвел обвинение. Права он совершенно не знал, а обычная его язвительность была неуместна, по крайней мере с моей точки зрения, а ведь я сидел в председательском кресле. В конце концов он совершенно провалился и обвинительную речь произносил заикаясь, со вздохами и стонами. В заключение он поздравил нас всех с «окончанием страданий, моих и ваших». Очень мило с его стороны.

После весьма пристрастного голосования судью Чейза оправдали из-за отсутствия состава преступления.

На следующий день после процесса, 2 марта 1805 года, в час пополудни, я председательствовал в сенате. Зал все еще был одет в парадный пурпур. Но у меня болело горло, поднялась температура, и мне непреодолимо хотелось уйти.

Во время первой же паузы в прениях я поднялся и попросил тишины. Думаю, все знали, что сейчас произойдет. Я произнес несколько слов экспромтом. Я не из тех, кого называют «пламенными» ораторами, но тут мне более или менее сносно удалось настроить моих слушателей на нужный мне лад.

Я начал с самого зала, все еще убранного для процесса. Все мы понимали, что в этом зале мы сообща творили историю. Я напомнил об этом сенаторам и об их долге хранить и защищать конституцию.

— Это здание — святилище, — сказал я (цитирую по памяти, ибо текст речи не сохранился), — цитадель законности, порядка и свободы; и здесь-то, — я указал на временную, но знаменательную для меня расстановку кресел: целый месяц сенаторы заседали здесь не как законодатели, но как судьи, — здесь-то, в этой высокой обители — здесь или нигде, — и будет оказано сопротивление шквалу политического безумия и тайным уловкам продажности, и, если конституции, не дай бог, суждено погибнуть от грязной руки демагога или узурпатора, последние вздохи ее будут услышаны в этом зале.

Я почувствовал, как никогда ни прежде, ни потом, что полностью завладел вниманием аудитории. Обычно холодный и шумный, зал замер.

— А сейчас я хочу проститься с вами, возможно навсегда. Надеюсь, что поступал с вами по справедливости. Но если я когда-нибудь кого-то оскорбил, то знайте — лишь по слабости человеческой, а не по злой воле. Да благословит господь всех сидящих в этом зале! Отныне и во веки веков.

На этой ноте я покинул Капитолий, чтобы уж более туда не возвращаться. Говорили, многие сенаторы плакали в конце моей речи. Они так растрогались, что единодушно приняли резолюцию, в которой среди прочих похвал выражали «полное одобрение поведения вице-президента». Приятно. Позже сенат, уже не единодушно (воздействие моей речи стало ослабевать), проголосовал за мое пожизненное право отправлять письма без марок. Однако, проходя через палату представителей, это постановление затерялось. И поэтому я с тех пор покупаю почтовые марки.

Совсем недавно меня кто-то спрашивал, против какого «узурпатора» я предостерегал сенат.

— Против Джефферсона, — сказал я, к удивлению собеседника. — Ведь мы только что видели, как он пытался подорвать конституцию и разгромить Верховный суд. Он преуспел бы в этом, не останови его сенат. — Но поскольку это противоречит легенде, иные полагают, будто я предостерегал сенат против своего собственного узурпаторства!

Я оставался в Вашингтоне еще две недели, прощался, занимался нескончаемыми делами, готовился к путешествию на Запад. С президентом я больше не виделся, но он сообщил мне, что мои друзья получили назначения.

Попытки устроить мне проводы я отклонил. Я хотел тихо, без шума уйти из политической жизни республики. На первый взгляд будущее мое было не блестяще. Я не мог вернуться ни в Нью-Йорк, ни в Нью-Джерси. Я потерял Ричмонд-хилл. Я остался без денег. Я овдовел. Мне исполнилось сорок девять лет. И тем не менее я верил, что стою на пороге великих свершений. Будто мне дали вторую жизнь. На душе у меня было легко, и я никому на свете не завидовал, когда в четыре часа утра сел в дилижанс, отправляющийся в Филадельфию.

Бодрый, оживленный, полный надежд, я радовался даже сырому холодному ветру с вонючего Потомака, когда конские копыта процокали мимо позорных столбов, виселиц и колод.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Сегодня после обеда мистер Дэвис пришел обсудить какой-то юридический вопрос с мистером Крафтом. Закончив, он зашел в кабинет полковника, где я теперь работаю.

— В трудах праведных?

— А вы?

Не могу я заставить себя относиться к нему с симпатией, ведь он не только мой искуситель, но и соперник. Я стал воспринимать мемуары Бэрра так же серьезно, как и памфлет и деньги, которые за него получу.

— Медленно у вас дело движется.

Мистер Дэвис сел на стул, на котором, бывало, сиживал я, строча под диктовку. Я положил ноги на каминную решетку, в точности как полковник.

— На прошлой неделе, как и следовало ожидать, кандидат вигов на пост губернатора потерпел поражение.

— Но мы обязательно победим на национальных выборах в будущем году. — Мистер Дэвис вечный оптимист. — С вашей помощью, конечно. — Не очень тонкая шутка.

— Я закончу примерно через месяц.

И в самом деле, я уже закончил всю основную работу. Осталось освоить пасквильный стиль.

— Как полковник?

— В прекрасном расположении духа.

Мистер Дэвис покачал головой — не то недовольно, не то удивленно. Вечная двусмысленность.

— Удивительный человек.

— Кто первым выстрелил, — спросил я, — Гамильтон или Бэрр?

Мистер Дэвис покачал головой.

— Никто не знает. А ведь я там был, смотрел из-за кустов. Я думаю, Гамильтон выстрелил на секунду раньше полковника. Я знаю, что при первом звуке выстрела полковник качнулся — я не отрывал от него глаз, — и я испугался, что Гамильтон в него попал. Но потом он сказал мне, что наступил на камень и потерял равновесие. Лично я думаю, что у Гамильтона что-то было со зрением, ему следовало бы отказаться от поединка. Но… — Мистер Дэвис не из тех, кто скорбит о прошлом. Пример полковника заразителен. Всегда думать о будущем! — Что вы будете делать, когда… — На этот раз интонация у мистера Дэвиса недвусмысленная.

— Когда полковник умрет?

— Для нас, еще живых членов «маленькой шайки», это звучит просто дико.

— Я не знаю. — Я никому не говорил о своих планах уехать в Европу с Элен и зарабатывать на жизнь писательским трудом.

— Вы ведь адвокат, не так ли?

— Меня еще не приняли в адвокатуру.

— Но могут принять? Вы ведь хорошо подготовились? — Глаза мистера Дэвиса внимательно, с видимостью сочувствия смотрели на меня из-под очков в стальной оправе.

— Да, могут. Полагаю, примут.

— Это хорошо. Говорят, Англия — страна лавочников. Ну, а Соединенные Штаты — страна адвокатов. Для адвоката тут нет ничего невозможного. Для прочих — все невозможно. — Он театрально вздохнул.

Вообще-то я не решил еще, сдавать мне экзамены в адвокатуру или нет. Мистер Крафт уверяет меня, что я пройду. Но для меня юриспруденция означает политику, а я ее ненавижу. Я как дурак грежу об Альгамбре — о ночной Гранаде, о диких розах в заброшенных мавританских двориках. Мы с Элен наедине на залитой лунным светом террасе старинной виллы над Соррентийским — какое наслаждение выводить это слово! — полуостровом. И мы ужасно ссоримся.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Я провел вечер с полковником. Сначала у него было дурное настроение. Он, казалось, не мог сосредоточиться, по нескольку раз задавал мне одни и те же вопросы. Интересовался мелочами. Что я видел в парке? Три раза я говорил ему, что вместе с Леггетом ходил смотреть «Счастливчика» с Тайроном Пауэром и тот во всем уступает Эдвину Форресту. Я написал рецензию на спектакль по просьбе редактора «Миррор». Их постоянный театральный критик (который пишет под псевдонимам «Мышь с галерки») заболел. Я хочу… я молю бога, чтобы меня пригласили на его место и сделали постоянной «Мышью».

Я передал полковнику нашу последнюю главу, которую он уже раз отредактировал. Обычно он проверяет мой чистовик, но на сей раз не стал.

— Не могу собраться с мыслями. Миссис Киз слишком хорошо меня кормит. Налей-ка мне кларета. Он помогает.

Я налил ему кларета, и он действительно помог. Полковник повеселел почти мгновенно.

— Слуга нашел в погребе под кипой федералистских газет много бутылок. — Бэрр улыбнулся и поднял бокал. — За Джона Джея, с благодарностью.

У меня не выходил из головы разговор с мистером Дэвисом, и я опросил его, стоит ли мне держать экзамены в адвокатуру.

— Конечно. — Он ответил не задумываясь. — Во-первых, тебя легко примут. Я об этом позаботился. Если, конечно, ты прочитал хоть половину книг, которые я тебе рекомендовал.

— Но я не хочу быть адвокатом.

— А кто хочет? Ну, из художественных натур? Право убивает живость ума. Душит оригинальность. Но оно открывает возможности…

— Вот и мистер Дэвис то же говорит.

— Ты его видел? — Полковник нахмурился. — Бедный Мэтт. Кажется, он совсем выдохся. Как ты думаешь? Конечно, у него всегда нездоровый цвет лица, но последнее время оно стало просто землистое. Что делать, стареет. — Полковник хмыкнул. Затем: — Сними мне ноги с решетки. Боюсь, они уже горят.

Я исполнил его просьбу. Он стал мурлыкать какой-то мотив, я принял это за революционную песню. Но вот он закрыл глаза. И мы перенеслись в иные времена, на тридцать лет назад.

Воспоминания Аарона Бэрра — XVIII

Мои планы, касающиеся Запада, основывались на двух предположениях. Первое — что будет война с Испанией и это позволит мне собрать армию и ударить по Мексике, второе — поскольку Испания теперь находится в зависимости от Франции, а Франция в состоянии войны с Англией, я сумею получить английскую поддержку с моря.

Когда я покинул Вашингтон весной 1805 года, все, начиная с Джефферсона и кончая креолами Нового Орлеана, не только ждали, но жаждали войны с Испанией; война эта дала бы Соединенным Штатам обе Флориды, установила западную границу Соединенных Штатов и открыла для меня Техас и Мексику. Что же до Англии, то я встречался с Мерри в Филадельфии (он решил теперь, что, раз его правительство не настаивает на его пребывании в Вашингтоне, он может перевести посольство в Филадельфию, подальше от грубого джефферсоновского двора).

Мы встретились в доме Чарльза Бидла поздно вечером. Мерри сразу перешел к делу:

— Я рекомендовал моему правительству вас поддержать.

— Мы готовы выступить не позже марта следующего года, посланник.

Я слегка преувеличил. На самом деле я планировал начать продвигаться вниз по Миссисипи следующей осенью.

— Я должен ждать указаний. — Мерри вилял. Мы обсудили положение в Европе, то есть, как все тогда, поговорили про блистательного авантюриста Наполеона Бонапарта, который за год до того подавил Французскую революцию, сделал себя императором Франции и чуть не стал властелином Европы.

— Он, конечно, хочет завоевать весь мир. — Мерри покачал головой. — Трудно поверить, что в одном человеке могут сочетаться такая мощь и такое зло.

— Миры и существуют для того, чтобы их завоевывать. — Я сказал это между прочим, но я в это верил. Мы жили во времена, когда для предприимчивого человека с воображением не было невозможного. Бонапарт вдохновил — и дурно — целое поколение. Я уже видел себя освободителем всей испанской Америки — конечно же, это он подал мне пример.

— Куда вы теперь направляетесь, полковник?

— На Запад, встретиться с генералом Уилкинсоном, новым губернатором Луизианы.

— Понимаю. Понимаю. — По-моему, Мерри любил интриги сами по себе, ради интриганства, и я, как выяснилось, тоже.

Из Филадельфии я направился в Питтсбург на реке Огайо. Девятнадцать дней я путешествовал по диким местам, чтоб, к своему разочарованию, узнать, что Уилкинсон еще не прибыл. Мне кажется, он был самый медлительный генерал на свете, возможно лишь за исключением генерала Нокса, но, правда, был намного жирней.

Не буду слишком часто упоминать о теплом приеме, который мне оказывали по пути следования. Странно, когда тебя принимают как героя в части света, такой же незнакомой, как Китай… Нет, не Китай, как Монтичелло в штате Виргиния!

Питтсбург был в то время скучной пограничной деревней, примечательный лишь одним — в нем было несколько рек. На одной из них я еще в прошлом году приказал построить нечто вроде Ноева ковчега. Мой плавучий дом был шестидесяти футов в длину и пятнадцати в ширину, с двумя спальнями и хорошо оборудованной кухней с камином. Ковчег скользил, без парусов и весел, по течению Миссисипи — и это так умиротворяло, так успокаивало, что я порой бормотал свое имя, чтобы убедиться, что это не сон, а явь.

По пути, в среднем течении Миссисипи, я встретил Мэттью Лайона, теперь конгрессмена от Кентукки, а в прошлом конгрессмена от Вермонта; он предпочитал меня Джефферсону, когда президентские выборы перешли в палату представителей, но по личным соображениям проголосовал за Джефферсона, за что и был соответствующим образом вознагражден. Мы пришвартовали друг к другу наши плавучие дома и вместе плыли до Мариетты. Лайон уговаривал меня осесть в Теннесси, в Нашвиле, уверял, что меня непременно изберут в следующий конгресс — и не иначе как спикером. Я прикинулся заинтересованным — не хотел терять связей.

В Мариетте Лайон меня покинул. Я продолжал двигаться на юг. На другой день я остановился у острова Бленнерхассета. Здесь романтический ирландец по имени Бленнерхассет построил себе роскошный дом посреди девственной природы и предавался мечтам в обществе очаровательной молодой жены, полной такого огня и остроумия, что тот, кто на нее смотрел, забывал ее непомерно большие уши, вздернутый нос, маленькие раскосые глаза; у нее была мордочка выдры или какой-то забавной зверушки. Но она прекрасно ездила верхом, писала стихи, декламировала Шекспира.

— Мой муж обожает вас, полковник! Он не может говорить о вас спокойно! — Миссис Бленнерхассет сказали, что я на острове, и она поспешила на пристань приветствовать меня. Я собирался было сразу двинуться дальше, но она настояла, чтобы я с нею пообедал.

— Мистер Бленнерхассет в отъезде, но, если я вас так отпущу, он мне не простит, не будет со мной разговаривать — а это страшное испытание для человека, который не замолкает ни на минуту. Оставайтесь обедать.

Пришлось остаться; еда была вкусная, общество сносное, миссис Бленнерхассет забавна, хотя и жаждала непрестанной болтовни. Конечно же, она отнюдь не мечтала окончить свои дни на острове посреди реки Огайо. Уже за полночь я наконец вырвался от этой Цирцеи и мне было позволено отплыть. Я обещал вернуться.

Одиннадцатого мая я прибыл в Цинциннати, прелестный город примерно с полуторатысячным населением, и тут со мной тоже носились. Я посетил нового сенатора Соединенных Штатов от Огайо — Джона Смита. Милейший человек владел большой гастрономической лавкой, и там, в задней комнате, меня ждал Джонатан Дейтон, чей срок на посту сенатора Соединенных Штатов от Нью-Джерси истек в марте. Мы все трое были причастны к проекту строительства канала в Индиане (его построили позже — не мы). Участвовали мы и в движении за освобождение Мексики.

Среди огромных сыров, под копчеными окороками мы склонились над картами.

— Вам поможет каждый мужчина и даже юноша, если у него найдется ружье и он ищет приключений вдали от дома. — У сенатора Смита был весьма несенаторский вид: большой и светловолосый, он поверх костюма надел еще балахон, чтобы не пачкаться.

Дейтон был остер и изобретателен, как всегда. Из всей этой группы он был мне ближе всех и часто выступал посредником, когда мне приходилось иметь дело с испанскими и английскими властями. Среди прочих моих соратников были сенатор от Кентукки Джон Браун и Джон Адэр, который вот-вот собирался стать сенатором. Браун мечтал о военных авантюрах еще со времени того обеда у Джефферсона на лужайке у причала Грейс, когда нам впервые сказали про план Джефферсона спровоцировать войну с Испанией.

Джон Адэр, герой Революции, знаменитый каратель индейцев, не мог вынести мирную — тем более сенаторскую — жизнь. Подобно многим искателям приключений с Запада, он мечтал о завоевании Нового Орлеана. Когда Джефферсон купил Новый Орлеан, его мечты перекинулись на Юг, в Мехико.

Мы выработали такой план: войско в 5000 человек, собранное со всех Соединенных Штатов, сгруппируется небольшими отрядами в разных пунктах по Миссисипи. Если начнется война с Испанией, эти отряды тотчас превратятся в американскую пограничную армию. Под моим командованием мы переправимся через реку Сабин и при поддержке американского флота у Веракруса освободим Техас и Мексику.

Если же войны с Испанией не будет, английский флот заменит американский и мы соберем нашу армию у Нового Орлеана. При поддержке богатых креолов мы выступим с моря и суши.

Дейтон поинтересовался, что произойдет, если правительство открыто выступит против нас. Сенатор Смит послал мощную струю табачной жвачки через всю комнату и точно попал в пустой кувшин для молока.

— Не посмеют! В конце концов, это наша война, наша страна, а не их.

— Ну, а если Джефферсон все же нас предаст? — Дейтон не любил Джефферсона даже больше, чем я, ибо почти не был с ним знаком и посему мог презирать его отвлеченно. Я всегда убеждался, что такая — стихийная — страсть самая сильная, она создает святых и завоевателей. — А не послать ли нам его ко всем чертям?

— Да что об этом думать? — Сенатор Смит впился зубами в брикет табака, чернее ила из Миссисипи. — До него два месяца езды, если, конечно, путешествовать, как я, в комфорте, хотя, убей, не знаю, зачем я туда езжу. Должен признаться, полковник Бэрр, не нравится мне этот ваш сенат средь дремучих лесов и, если бы не миссис Смит, я никуда бы отсюда не двинулся, а считал бы свои яблоки.

— Яблоки нам пригодятся. — Я перевел разговор на тему об армейском довольствии, намекнул на то, что Джефферсон одобряет освобождение Мексики, и почти не солгал. Я не стал говорить, что, если бы Джефферсону пришлось выбирать между мной и Наполеоном в Мехико, он выбрал бы Наполеона.

На следующий день я вернулся в ковчег и поплыл в Луисвилл, откуда верхом отправился в Лексингтон, штат Кентукки, где и встретился с сенатором Адэром. Он уже получил письмо от Уилкинсона, где говорилось, что я рассчитываю на его поддержку.

Адэр заверил меня в доброй воле Кентукки, ибо:

— Здешняя братия жадна, как римляне, коль скоро дело касается завоевания. Мы хотим Мексику.

— И получим ее.

— Но ведь нужна война с Испанией, чтобы сделать первый шаг…

— Сенатор, наш друг Уилкинсон выиграет нам эту войну за час. — Так я думал, все еще веря Джейми.

Из Лексингтона я верхом отправился в столицу штата, Франкфорт, где остановился у сенатора Брауна, который заверил меня, что «наш старый друг мистер Джефферсон нуждается лишь в маленьком толчке, чтобы начать войну. Только бы он знал, что таковы наши намерения».

— Мои, во всяком случае, таковы. — Миссис Браун была тверда. — Назло Сэлли Ирухо с ее испанским муженьком! Меня тошнит от этой воображалы, должна вам сказать! Подумать только, наша местная Сэлли Маккин взяла манеру говорить с акцентом, как будто она испанка.

Миссис Браун, одна из немногих жен политических деятелей, помогала своему мужу в работе. Многие считали, что из них двоих лучше бы ей быть сенатором. Ее очень любила моя дочь.

Хмельное гостеприимство Кентукки отражено в стишке, который сочинил Джон Маршалл, когда одна дама попросила его придумать строфу со словом «парадокс»:

Нам парадокс в Кентукки

Нежданный подвернулся:

Когда полки стянули,

Полковник натянулся.[86]

Из Франкфорта я проехал верхом через зеленые джунгли в Теннесси и прибыл туда 29 мая. Я направил послание генерал-майору Эндрю Джексону, командующему гражданской гвардией Теннесси, прося разрешения навестить его. И отправился отсыпаться в лучшей комнате нашвиллской гостиницы. Через час меня разбудила толпа, собравшаяся под моими окнами. Я вышел к толпе, и она бурно приветствовала меня. То, что я убил Александра Гамильтона, воспринимали здесь с явным одобрением. Здесь знали, что я пекусь о принятии штата в Союз. Кроме того, теннессийцы ненавидели Испанию, и у них, так же как и у кентуккцев, чесались руки пограбить.

Наутро меня разбудил громоподобный крик под окном. Я выглянул и увидел самого генерала Джексона на статной лошади, он ругал прогневившего его раба.

Увидев меня в окне, Джексон снял шляпу, помахал ею и вскричал:

— Клянусь всевышним, это величайший день в истории Теннесси! Черт побери, полковник, одевайтесь и спускайтесь — мы будем завтракать у меня дома.

Я поступил в соответствии с полученным распоряжением.

Джексону еще не исполнилось и сорока, а он уже был известным адвокатом (хотя он до сих пор с трудом читает и пишет) и первым представителем своего штата в конгрессе. Он пробыл три месяца в палате представителей, ушел в отставку, получил место в сенате, но не прошло и года, как покинул и сенат («Чертовски скучное место, а, Бэрр?» — сказал он мне, когда мы встретились в прошлом году) и вернулся домой, где стал членом верховного суда штата. Когда мы встретились в тот летний день, он пытался превратить свой бревенчатый Эрмитаж в особняк, абсолютно нелепый в этой дикой местности. Джексон ненавидел виргинскую хунту, однако хотел иметь точно такой же дом, как у тех джентльменов. Надеюсь только, что, если моему другу суждено возвратиться домой, он окончит свои дни не в пустом доме, как иные виргинцы, у которых в уплату долгов вывозили всю мебель.

Когда мы галопом скакали по направлению к Эрмитажу, ветер откинул назад рыжую, чистую, как конская грива, шевелюру Джексона. (Почему это у многих наших вождей были рыжие волосы? Кельтская кровь? Или в рыжем цвете таится волшебная сила? К тому же наш нынешний президент более шести футов ростом.)

Джексон прокричал мне свое мнение о дуэли:

— Никогда еще не читал столько галиматьи в газетах! Лицемерный визг! И все из-за креольского выродка, которого никто ведь не заставлял драться с вами. Можно подумать — прошу прощения, полковник, — что он был джентльменом! Знаю, вы никогда не пошли бы на это, если бы не считали, что он джентльмен, но он им не был, сэр. Он был худшим представителем нашего Союза, сэр, вы же — лучший его представитель. Вы лучше всех, и уж куда лучше малодушного труса, который ходит у нас в президентах. Я одного боюсь — нанесенный вам ущерб мы скоро поправим, — я боюсь, что дуэли запретят; и что нам тогда делать, сэр, спрашиваю я вас? Да в одном Нашвилле полным-полно типов, на которых я бы с радостью направил пистолет, хоть стрелок я никудышный. Зрение, что ли, плохое… — Тирада произносилась в такт галопу — мы скакали густым сосновым лесом по направлению к Эрмитажу.

Джексон куда более заядлый дуэлянт, чем я, в нем говорит дух жителя границы, где споры улаживаются один на один, а не в газетной полемике и не судом. Вдохновленный, как он утверждает, моим примером, Джексон на следующий год дрался на дуэли с неким Чарльзом Дикинсоном, плохо отозвавшимся о миссис Джексон.

— Вы бы оценили, полковник.

Я еще раз посетил Эрмитаж, и меня встревожило состояние хозяина, ослабевшего от ран: пуля застряла у сердца и там и сидит, ее нельзя удалять. Но он говорит всем, что его лишь «слегка царапнуло».

— Так вот, сэр, я нарочно ждал, чтобы подлец выстрелил первым. Не забывайте, я очень плохо стреляю, а он был очень меткий стрелок, будь он проклят, да и моложе меня. Так вот, он выстрелил и попал в меня. Хорошо еще, я не потерял сознания. Голова была ясная, и я понял, что рана моя не смертельна, хотя, должен сказать, полковник, даже если бы он прострелил мне голову, я бы выжил, чтобы исполнить то, что задумал.

Джексон мрачно засмеялся, не сводя с меня бледно-голубых холодных глаз.

— Видели бы вы его лицо, когда я остался стоять. Когда я медленно поднял пистолет и нажал курок. Когда пистолет дал осечку. Мы препирались. Секунданты позволили мне выстрелить второй раз. Чарльз Дикинсон, скажу я вам, был бледный как простыня, и с него лил пот. С Гамильтона тоже лил пот?

— Не больше, чем с меня.

— Но у вас не было времени понаслаждаться видом съежившегося от страха негодяя. Так вот, я медленно поднял пистолет во второй раз, а кровь уже струилась у меня из раны и лужей натекала к ногам, и я понял, что сейчас я потеряю сознание, и быстро нажал курок, и выстрелил в него в упор, и убил его, сэр, убил, как визгливую свинью в базарный день! Видели бы вы, как он упал!

Так значит, наш президент — дуэлянт, но это вполне в духе времени и страны. И к тому же страшный человек, как убедились дезертиры во время битвы за Новый Орлеан.

Но я забегаю вперед. Сейчас лето 1805 года, и я впервые обедал с Джексоном и его женой Рейчел, полной, милой женщиной с приятными манерами. Как все теперь знают, Рейчел была первый раз замужем за неким Робардсом. Они расстались. Она влюбилась в Джексона. Полагая, что Робардс получил развод, она вышла замуж за Джексона, но вскоре обнаружила, что она все еще жена своего первого мужа. Понадобилось два года, чтобы оформить развод по всем правилам и второй раз зарегистрировать брак с Джексоном. Все это вполне невинно, хоть и нелепо (но о безнравственности тут вряд ли можно говорить). К сожалению, когда в 1828 году генерал Джексон стал кандидатом в президенты, моралисты с восточного побережья затеяли такой скандал, что сразу же после выборов Рейчел не могла лица нигде показать и умерла от позора. Естественно, характер у нашего президента не улучшился от того, что шакальи повадки прессы лишили его любимой жены.

Но все было хорошо и безоблачно в те прекрасные дни, которые я провел в Эрмитаже (он еще строился и напомнил мне мой первый и единственный визит в Монтичелло). А сейчас я хочу заметить для истории, что своими глазами видел, как Рейчел, смущаясь и извиняясь, сама набила, зажгла и выкурила трубку из кукурузного стебля.

— Уж куда лучше, чем нюхать табак, как Долли Мэдисон!

Джексон испытывал глубокую неприязнь к виргинской хунте. Будучи аристократом границы — если это сочетание вообще имеет смысл, — он терпеть не мог высокомерия виргинской знати, которая до сих пор считает жителей нашего Запада отбросами общества.

Джексон настоял, чтобы мне устроили официальный прием в Нашвилле со всеми почестями: почетным караулом, оркестром и розами. На мгновение я пожалел, что не принял в свое время предложения Лайона и не стал конгрессменом от Теннесси. Но трудно быть просто конгрессменом среди людей, считающих тебя вождем, который подарит им империю. Я стал пленником собственной славы и событий того лета, когда Запад был более обычного взбудоражен грубыми беззакониями, творимыми Испанией на общей, зыбкой и кровавой границе.

Я оставался в Эрмитаже пять дней, и Джексон делал все, чтобы я чувствовал себя как дома.

— Черт побери, Рейчел, нельзя же кормить его тем, чем мы кормим работников. — И он совал отвергнутое блюдо в руки дворецкого. — У полковника Бэрра был лучший стол в Филадельфии, и подавали вино, Рейчел, а не перебродивший виноградный сок!

— Ну-ну, генерал, — успокаивала его Рейчел, как успокаивают пса, чтобы он перестал лаять.

Мы с Джексоном обсудили наедине мой план освобождения Мексики. В роли командующего гражданской гвардией Теннесси он имел столько же возможностей, как и Уилкинсон, начать войну с Испанией, а она была неизбежна.

— Я все сделаю, сэр, только прикажите. Я ненавижу донов больше, чем самого дьявола — с дьяволом, говорят, хоть весело, и он не живет под боком за рекой Сабин, и не похищает наших мальчишек, как только что похитили братьев Кемпер, да еще с нашей территории, вот проклятые!

— Вы пойдете со мной, генерал, если вдруг вспыхнет война?

— Пусть меня прикуют цепями к дверному косяку, не то я первым брошусь бить донов! А за мной пойдет вся гражданская гвардия. Клянусь!

— Ну, а если не будет войны с Испанией?

— Мы ее устроим! — Джексон взмахнул трубкой, и в нас, словно артиллерийские снаряды, полетели облачка белого дыма.

— Ну, а вдруг испанцы не попадутся на удочку?

Он нахмурился.

— Вы спрашиваете, что нам делать с донами, если Джефферсон струсит?

— Да.

— Надо подумать.

— Вот именно.

— Джефферсон никогда не горел желанием драться. Помните, как он улепетывал от англичан? Те гнали его через всю Виргинию, словно лиса — нет, словно перепуганного зайца. Смешно! Позор!

— Думаете, мы все же сможем перейти Сабин без объявления войны и без разрешения Джефферсона?

Я знал, что ему не понравится слово «разрешение», так и вышло.

Джексон стал проклинать Джефферсона. Потом:

— Лично я рискнул бы. Либо вы завоюете Мексику и Джефферсон напишет вам вежливое письмо как правитель правителю, либо вас повесят доны и вам уже будет безразлично, что пишут из Вашингтона.

Джексон сказал то, что я хотел услышать, и я составил свой план.

На судне, предоставленном мне Джексоном, я отплыл 3 июня вверх по течению реки Камберленд в форт Массак, где меня ждал Уилкинсон. Мы провели вместе четыре дня. Он показал мне список рекрутов. Я показал ему свой. Мы согласились, что лучше всего начать кампанию следующей весной.

— Но сначала нам нужна война с Испанией.

Уилкинсон выпятил перетянутый портупеей живот…

— Скажите только слово, и я перейду реку Сабин. Я заставлю Испанию драться! Я даже Джефферсона заставлю драться. Это так же точно, как то, что завтра солнце взойдет с востока! — Затем Джейми дал мне письма к разным новоорлеанским магнатам и проводил меня до борта собственной баржи, по-королевски роскошной, сверкающей яркими красками, с командой из десяти матросов.

Я чувствовал себя прямо-таки императором Мексики, когда вплыл в Новый Орлеан, переполошив бездельников на пристани, которые сроду не видели столь экзотической ладьи.

Я не ожидал, что Новый Орлеан сулит столько радостей. Но будь жизнь снисходительней ко мне, не толкай она меня на великие свершения и в вечные водовороты, я бы тогда блаженно поселился там без долгих раздумий и провел остаток дней в комфортабельном доме с галереей на Вье Карре в окружении привлекательнейших женщин Америки и креолов, которые сразу покорили меня и которым, думаю, я тоже понравился. Ведь я, один из немногих американцев, говорил по-французски так, что меня понимали.

Я остановился в доме Эдварда Ливингстона, бывшего мэра, бежавшего из Нью-Йорка, где его обвинили в том, что кто-то из его подчиненных не по назначению использовал какие-то фонды. Подобно многим жителям восточных штатов, вступив в полосу невезения, он отправился на Запад и недурно там устроился. За две недели до моего приезда он женился на красивой и богатой креолке девятнадцати лет от роду. Он собирался стать сенатором от Луизианы. В настоящее время он всеми уважаемый посол во Франции.

— Я хотел спросить вас, скучаете ли вы по Нью-Йорку. А теперь нет нужды задавать этот вопрос. — Мы сидели в саду, и запахи тропических растений смешивались с ароматом жарящегося кофе, столь характерным для Нового Орлеана. В полотняном костюме Красавчик Нед больше походил на преуспевающего плантатора, чем на преследуемого мэра Нью-Йорка, которого я знал когда-то. Он лишь сердился на Джефферсона и на самоуправство, чинимое в Луизиане ее правителем Клерборном, не злонамеренным, но совершенно бездарным ставленником виргинской клики.

— Значит, вы сделали ошибку, когда голосовали за Джефферсона? — Я поддразнивал Красавчика Неда, который когда-то по собственному почину предлагал мне свой голос. Он был членом палаты представителей от республиканской партии, когда мы с Джефферсоном оспаривали президентское кресло.

Ливингстон покраснел.

— Я проявил слабость, полковник. А теперь у нас слабый президент, и мы потеряем Луизиану. Половина населения здесь мечтает о возвращении испанцев. Другая половина — о возвращении французов.

— И никто не хочет независимости?

— Здесь все время говорят об отделении; некоторые на Западе — особенно в Кентукки — ничем не лучше наших федералистов. А креолы вообще ненавидят американцев, и за это их нельзя винить. Они никогда не изъявляли желания стать колонией Соединенных Штатов.

До Ливингстона уже дошли слухи о том, что я замышляю, и он был готов помочь.

— Вы поймете, ключ к Мексике — католическая церковь. Недавно испанцы стали облагать налогом церковную собственность. И вот каждый священник в Мексике жаждет независимости. А святые отцы всегда добиваются, чего хотят! — Потом он устроил мне встречу с католическим епископом Нового Орлеана. Епископу так понравился мой план, что он сделал моими агентами трех иезуитских монахов. Меня принимала даже настоятельница ордена урсулинок; в монастырском саду за вином и сладостями я познакомился с монашенками (две были весьма симпатичные) и получил уверения в полной и искренней поддержке ордена.

И хотя я не замышлял отделять западные штаты от Союза, я заручился поддержкой таких политических деятелей, как сенаторы Браун и Адэр и генерал Джейми Уилкинсон, в свое время замешанный в «испанском заговоре». Но все это было раньше. Летом 1805 года никто и нигде в Соединенных Штатах, если не считать Новой Англии, не боролся за отделение. Я считал, и продолжаю считать, что различные части страны со временем пойдут своим путем, но уже без моей помощи. Я предпочитаю, чтобы будущий развал Соединенных Штатов отнесли за счет человека, который более других отстаивал суверенность каждого штата и право воссоединяться и отделяться как заблагорассудится, — Томаса Джефферсона.

В то лето я проехал от Нового Орлеана до Натчеза и Нашвилла (где второй раз встретился с Джексоном); от Нашвилла до Лексингтона и Франкфорта; от Франкфорта до Луисвилла и Сент-Луиса — столицы территории Луизиана, где безраздельно властвовал на своем посту губернатора мой соратник Уилкинсон.

Я прибыл в столицу Джейми 12 сентября. Голова у меня разбухла от парадов и речей, пиршеств и громогласных клятв сбросить донов в море. Да, Аарон Бэрр был в то триумфальное лето всесильным завоевателем — правда, лишь пыльных кладовок, бакалейных лавок да тенистых веранд просторных особняков, гордо выпячивающих фасады на полноводную Миссисипи. Запад я покорил. Так почему бы и не Мексику?

— Мы каждый день вербуем солдат! — Уилкинсон, как всегда, был полон энергии. Он сообщил мне имена армейских офицеров, которые к нам примкнут, и других, которые могут к нам примкнуть. Я предупреждал его, чтобы он не очень-то раскрывался, но он был слишком открытый по натуре. Так я думал в то время, во всяком случае. Он любил поносить Джефферсона на людях, я же старался никогда этого не делать. К сожалению, Уилкинсон был не только прирожденным негодяем, но и настоящим федералистом. «Джефферсон разделит всю собственность. Увидите». Он твердил это регулярно после второй бутылки кларета. «Он отнимет наши деньги. Он всех уравняет, если, — при этом он таращил красные глаза и театрально понижал голос, — мы не схватим тирана за руки!»

Уилкинсон слишком открыто мечтал об отделении Запада от Востока. Я предупреждал его, что это может кое-кого навести на ложные мысли о наших намерениях, но он и слушать не хотел.

— Мой друг, вождь, Roi.

— По-испански — Rey.

— Неважно!

Он так долго был связан с Испанией, однако не снизошел до того, чтобы выучить хоть слово из своего второго родного языка.

— Надо, чтобы доны пребывали в благодушном настроении. Тут залог успеха. Они не дураки. Они знают, что мы что-то замышляем. И пусть они думают, что мы возрождаем старый «испанский заговор». Предоставьте все мне. Уж я все устрою.

И устроил! До самого конца дон Карлос считал, что у нас нет видов на Мексику. Увы, заманивая в западню испанского посланника, мы угодили — верней, угодил я, а подтолкнул меня Джейми — в ловушку Джефферсона. Поползли слухи, что я замешан в плане расчленения Союза, и, наслушавшись речей Уилкинсона о тиране Джефферсоне, полных намеков и инсинуаций, всякий мог поверить, что слухи эти верны.

В августе филадельфийская газета «Юнайтед Стейтс» громогласно вопрошала (вопрос — удобный журналистский способ клеветы, не влекущий риска судебного преследования), не собирается ли полковник Бэрр созвать совещание штатов, расположенных по берегам рек Миссисипи и Огайо, чтобы провозгласить их независимость? Редактор газеты также «интересовался», сколько мне понадобится времени, чтобы захватить Новый Орлеан и использовать его как базу покорения Мексики. Первый «вопрос» был как раз на руку правительству, коль скоро убеждал всех относительно моих планов. Второй — почти правомерен.

Из Сент-Луиса я отправился на восток в Винсен и там остановился у губернатора территории Индиана. Уильям Генри Харрисон, виргинец с лошадиным лицом, был в ту пору щуплым молодым человеком лет тридцати с небольшим. Я передал ему письмо Уилкинсона; он его прочитал довольно медленно и столь же медленно сказал:

— Он пишет, полковник, что судьба Союза зависит от того, выберут ли вас в конгресс от Индианы.

— Генерал Уилкинсон никогда не преувеличивает. Я уверен, что он прав. Но, к счастью для вашей территории, судьба призывает меня в другие места.

На этом дело и кончилось.

Харрисон — милый человек, но его раннее восхождение для меня такая же загадка, как для него, должно быть, его падение. Сейчас, мне рассказывали, он секретарь суда по гражданским искам в Цинциннати, а ведь он прошел путь от губернатора Индианы до сената Соединенных Штатов. Он победил индейцев в небольшой стычке, а пресса раздула ее до размеров крупной битвы, чуть не равной сражению у Монмусского суда. Но видно, в Америке иначе и быть не может. Несмотря на всех наших героических генералов, полковников и истребителей индейцев, американцев почти всегда побивают, будь то англичане, те же индейцы или даже испанцы. Начиная с 1775 года мы одержали всего три настоящие победы: Гейтс победил при Саратоге, Ли — при Чарльстоне и Джексон — при Новом Орлеане (сражение произошло уже после того, как мы проиграли войну англичанам). Но столь велико национальное чванство, что любой американец, слыхавший хоть раз свист пули, — уже национальный герой, даже если он со всех ног убегал от врага.

Тогда в Винсенсе Харрисон не мог говорить ни о чем, кроме индейцев.

— Я пишу мистеру Джефферсону чуть не ежедневно и предупреждаю его об этих племенах, но, кроме расплывчатых теорий, я ничего от него не получаю.

— Мой муж столь же предан мистеру Джефферсону, как и его покойный отец. — Миссис Харрисон была осторожна.

— Да-да. — Генерал Харрисон налил нам еще сидра (он не пьет, не курит и даже не нюхает табак, а дюжина детей, которых родила ему его жена, свидетельствует о его моральных устоях). — Мистер Джефферсон советует мне осудить деньгами индейцев под залог их земель. Заплатить вовремя они не смогут, он говорит, что так всегда бывает, и я оккупирую их территории. Но в этой затее есть слабое место. У нас нет денег, и потому мы не можем дать им ссуду. Эх, полковник, вот мы с вами так уютно сидим у камина (я дрожал от холода в продуваемом сквозняком домишке), а племена замышляют нас уничтожить. Здесь будет такая война, какой мир еще не видел. А все почему? — Единственный раз за все время моего визита он высказал нечто похожее на убежденность или тревогу. — Да потому, сэр, что бессовестные люди продают им алкоголь! Сэр, я вешал бы любого белого, который продаст индейцам хоть чайную ложку виски.

— Но нам не разрешено никого вешать. — Миссис Харрисон опечалилась.

Поддержки я не получил. Харрисон даже не слишком твердо знал, где находится Мексика. И к тому же он не любил Эндрю Джексона, а у меня было правило судить о людях по их отношению к Эндрю Джексону. Тот, кто не ценит открытого и горячего человека, — враг всему, что есть лучшего в нашем народе, клянусь всевышним!

Я вернулся в Вашингтон в ноябре и тут же отправился к Мерри. Он мне сказал:

— Вас предали, полковник. — И показал мне номер филадельфийской газеты.

Я попытался сделать хорошую мину при плохой игре.

— Любое дело всегда порождает тысячу небылиц, но на тысячу небылиц в среднем приходится одна правдивая история.

Тут Мерри признался мне:

— Я не получил никаких указаний из Лондона. Не понимаю почему.

— А что с полковником Уильямсоном?

— Он все еще в Лондоне.

— Иначе говоря, все ни с места с прошлого лета?

— Боюсь, что так.

Я был разочарован. Мне была необходима английская военная помощь. И английские деньги (нью-йоркские авантюристы оказались не такими уж щедрыми). А раз британского золота не заполучить, не прикинувшись, будто служишь английским интересам, мне пришлось снова расшевелить Мерри. Я сказал ему то, что он хотел услышать: что Запад жаждет отделения от Востока. Что же до жителей Луизианы, они «терпеть не могут правительства» (чистая правда) «и будут драться, если это необходимо для отделения». (Может, и это правда?)

— Они хотят, чтобы я был их вождем. — (Опять правда.) — И учредить республику под протекторатом Англии. — (И это могло оказаться правдой. В то время новоорлеанцы очень хотели избавиться от провинциальных американских варваров. Если бы Англия им помогла, они стали бы англичанами.) — А не то они обратятся к Парижу.

Я произвел должное впечатление.

— Правительство его величества весьма серьезно отнесется к делу, если оно примет такой оборот.

Пока вполне достаточно. Я вдохновил его снова написать в Лондон. Отныне все зависело от отклика премьер-министра Питта.

На другой день после моего прибытия в Вашингтон миссис Мерри настояла, чтобы я сопровождал ее на ипподром. Там в ноябре по будням происходили (а может, и ныне происходят?) конные состязания, венчаемые ежегодным балом жокей-клуба в соседней таверне. Гвоздь сезона.

Мы стояли под навесом, день был солнечный, по-зимнему прозрачный, и нам было очень хорошо. Вокруг нас шумливые вашингтонские хлюсты гуляли вовсю, попивали ром, чтобы согреться, и делали ставки. Как всегда, миссис Мерри сумела окружить себя хорошенькими женщинами и умными мужчинами. Я чуть не забыл о своих честолюбивых замыслах, но вот перед последним заездом огромный увалень направился ко мне с дальнего конца поля. Новый вице-президент Джордж Клинтон выглядел старым и смущенным.

— Бэрр! — воскликнул он, словно дороже меня у него никого не было. — Рад вас видеть!

— Мой преемник! Мой… сын. Я чувствую себя вашим отцом. Нет, призраком отца! И отомсти, когда ты все услышишь[87].

— М-м-м? — Клинтон никогда не отличался быстротой ума. — Мы тут много наслышаны о вашем пребывании на Западе.

— Не верьте ни единому слову из того, что слышите.

— Но говорят, вы там все лето провели. Лучше бы они оставались с нами, это в их же интересах.

— Как вам нравится быть вице-президентом?

— Более идиотской должности не придумаешь, а? Да еще для Джорджа Клинтона, бывшего губернатора, и в моем-то возрасте!

На другой день я обедал с президентом и с дюжиной конгрессменов. Я нашел Джефферсона в хорошей форме и не мог понять почему. Меня так озадачило его приподнятое настроение, что я попросил об аудиенции; весьма охотно он назначил мне время.

Меня приняли в подвальном кабинете, набитом садовым инструментом; там стояли две копировальные машины. Быть может, он изобрел наконец устройство, которое действовало.

— Очень удобно, полковник. Заведите себе такую же.

— Когда устроюсь — непременно.

— Да.

Он ни разу не посмотрел мне прямо в глаза в течение всего разговора, который длился два часа.

Я говорил почти откровенно, и один-единственный раз он тоже был откровенен — насколько позволяла его натура.

— Вы читали о моих планах относительно Запада? — Я начал in medias res[88] и поклялся, что не допущу никаких разглагольствований об архитектуре или о природе музыки.

— Газеты я читаю. — Джефферсон дотронулся до глобуса. Он сидел в кресле собственной конструкции: кресло ни с того ни с сего вдруг поворачивалось на шарнирах.

— Разрешите вам сказать, западные штаты ни за что не оставят Союз.

— Я рад. — Смелая попытка казаться беспечным.

— Могу добавить, что вы сами очень популярны на Западе.

Это правда, и он, конечно, об этом знал.

— Приятно слышать. Мне очень хотелось бы побывать в той части света, когда я освобожусь от этой ненавистной должности.

Я быстро пресек «плач президента». Нескончаемая песнь жалости к себе! Первым ее запел Вашингтон, а все последующие президенты подхватили — целый хор. В прошлом году даже Эндрю Джексон начал петь мне о жестокой судьбе, заставившей его править нами. Я оборвал Джексона, оказав, что меня вовсе не трогают его ламентации. Из всех, пожалуй, только у Джексона достает юмора смеяться над собой — слегка, правда, но смеяться. И то хорошо.

— Позвольте мне рассказать вам о делах на Западе. — И я-таки рассказал ему как можно точней.

Джефферсон слушал со вниманием, задавал точные вопросы, признался наконец, что ему «никто прежде не говорил о таких важных вещах, а ведь ему положено все это знать».

— Я рад с вами поделиться, ибо вам эти сведения куда важнее.

Джефферсон медленно крутил вокруг оси глобус.

— Признаюсь, полковник, я не верил иным… сенсационным сообщениям, которые читал о ваших путешествиях. Убежден, вы никогда и не мыслили себе отделения западных штатов.

Позже Джефферсону пришлось отрицать, что он тогда вообще что-то слышал о моих «предательских» шагах. На самом же деле он знал почти все. Да и я говорил с ним достаточно откровенно.

— Мы с генералом Уилкинсоном хотели бы собрать армию — когда-то во время экспедиции Мишо так предполагали действовать вы — и освободить Мексику. Как вам известно, это и было единственной целью моего путешествия на Запад. И я обнаружил, что каждый американец в той части света мечтает изгнать донов с нашего континента.

Сперва Джефферсон не проронил ни слова. Он играл глобусом и наконец повернул его Мексикой к себе.

— Вы ставите меня в трудное положение, полковник.

— Мне казалось, вы давно уже от меня этого ждали. Вы много раз говорили мне, что наша империя будет неполноценной без обеих Флорид, Канады, Кубы… и Мексики.

— Да, разумеется. Когда-нибудь нам будет принадлежать все полушарие. Я уверен. Но я ничего не могу сделать без войны с Испанией.

— Мне казалось, вы готовились… вы… готовитесь к такой войне.

— Есть вещи, не известные вам, полковник. — Джефферсон оттолкнул глобус и так порывисто откинулся в странном своем кресле, что я думал, он его опрокинет. — Я получил предложение от императора Наполеона. Как всегда, ему нужны деньги на его войны. Он предложил «уговорить» — именно этот деликатный глагол употребил его посланник — испанское правительство отдать нам Западную Флориду. За сей акт дружеского убеждения он просит два миллиона долларов. И мне хочется дать корсиканскому бандиту pourboire[89].

Меня удивило предложение Наполеона. Еще более меня удивило, что Джефферсон принял его.

— Но зачем покупать то, за что давно уплачено? Разве Западная Флорида не входила в купчую на Луизиану?

— Я всегда так… э, толковал этот несколько расплывчатый документ. Но ни мое толкование, ни постановления конгресса не дадут нам ни фута испанской территории.

— Война даст вам западное полушарие.

— Без сомнения. Но направить армию — и флот — в Мобиль обойдется куда дороже двух миллионов долларов. Кабинет считает, нам выгоднее нанять императора, в конечном счете это дешевле.

— Этот состав конгресса не даст денег.

— Надо уметь попросить, и они все дадут.

— Но тогда не будет войны с Испанией.

— Боюсь, что нет. — Моя нескрываемая печаль лишь подбавила жизнерадостности Джефферсону. Он благодушествовал. — Думаю, мы первая в мире империя, покупающая территорию вместо того, чтобы завоевать ее.

— Никто и не сомневался в нашей уникальности.

Новость удручила меня.

— Что вы намереваетесь делать? — Джефферсон изобразил сочувствие.

— Не знаю. — И я действительно не знал. — Возможно, осяду на земле, которую приобрел на реке Уошито… И стану ждать войны с Испанией.

— Уверен, когда-нибудь она произойдет.

— А если нет… как вы посмотрите на освобожденную Мексику?

— Буду в восторге.

Джефферсон снова стал дипломатом в Париже. Ответы мгновенны, но неопределенны.

— Но подготовка?..

— Я дам вам тот же совет, что дал Женэ и Мишо. Будьте энергичны, удачливы и ни во что не вмешивайте правительство.

Я поднялся. Джефферсон с удивлением заметил, что мы провели вместе два часа.

— Никогда еще так быстро и с такой пользой не проходило время. — Он проводил меня наверх в холл, продуваемый сквозняком и наполненный дымом от плохого камина в столовой.

— У нас плохой дымоход.

— Если хотите, я вам его переделаю.

Когда я умирал с голоду в Париже, я за деньги переложил там несколько дымоходов. Полезный дар.

— Полковник, вы задели мое тщеславие! Я сам все ремонтирую в этом доме.

— Ну, как угодно.

Привратник распахнул парадную дверь. Грум держал мою лошадь на грязном дворе перед домом. Джефферсон с любопытством взглянул на меня.

— Должен сказать, у меня мелькнула мысль, что вы еще вернетесь сюда на постоянное жительство.

— В этот дом? — спросил я самым любезным тоном.

— А почему бы и нет? Но я имел в виду Вашингтон, конгресс. Представляя один из западных штатов.

— Такая возможность не исключается.

— Не упускайте своих возможностей, полковник.

— Мне кажется, не я их упускаю.

Джефферсон покраснел — и пожелал мне всего хорошего.

Мне захотелось отказаться от «мексиканского проекта». Без войны с Испанией большинство западных конфедератов не рискнет взяться за оружие, дабы не навлечь на себя немилость правительства, и, несмотря на все усилия Мерри, я ничего не получу от Англии.

Упав духом, я отправился в Филадельфию, где Джонатан Дейтон попытался снова меня взбодрить. Я получил письма от Хармана Бленнерхассета. Он хотел продать остров и внести свою лепту в мое начинание.

— Он дурак, но денег у него полно.

Мы с Дейтоном сидели у скудного огня в весьма скромной таверне Ричарда Делла, и я, признаюсь, был сумрачен, под стать зимнему дню. Дейтон вовсю старался меня подбодрить.

— Давайте обратимся к дону Карлосу.

Я выразил сомнение в том, что Испания будет финансировать экспедицию, цель которой — отобрать у нее Мексику.

— Ну, я не стал бы так говорить дону Карлосу. — Дейтон улыбнулся: он был прирожденный торговец (торговал травами от укусов змей). — Как раз все наоборот. Я бы начал с того, что хоть мы когда-то и думали об этом — по совету английского посланника…

— Мудрый никогда не лжет. — Я процитировал иезуитский афоризм, но втуне.

— Не так уж важно, что я скажу ему. Испанцы, конечно, знают о наших замыслах, и он скорее поверит мне, если я во всем ему признаюсь.

— Итак, что мы можем предложить Испании?

— Возрождение «испанского заговора».

Дейтон несколько раз встречался с доном Карлосом, и тот дал ему 1500 долларов и пожелал нам удачи. Я тогда еще не знал, что же сказал мой коллега испанскому посланнику. И отнюдь не пришел в восторг, когда в конце концов Дейтон признался мне, что сказал дону Карлосу, будто наша истинная цель — взять Вашингтон, захватить президента и конгресс, выкрасть деньги из Банка Соединенных Штатов, сесть на корабль, отплыть в Новый Орлеан и там создать Западную республику.

— Вы убедили дона Карлоса лишь в том, что я сумасшедший.

— Ну и что с того? — Дейтон был просто наглец. — Его устраивает план, и он готов был раскошелиться.

Устав от всего этого, я возвратился в Вашингтон и подал Джефферсону прошение назначить меня на какой-нибудь пост в правительстве. Я соглашался на любой пост, пусть самый скромный.

Наша встреча состоялась 22 февраля 1806 года. Я держался смиренно, Джефферсон величественно. Я никогда не видел его таким возвышенным. Лучшего слова не подберешь. С безмятежностью всевышнего он объявил, что народ потерял веру в меня и он никак не может предоставить мне какой-либо пост.

— Недоверие нескольких газет вряд ли так уж важно, — сказал я. — Всех нас они когда-то марали.

— Верно. Но к сожалению, вы утратили и политическое доверие.

— На недавних губернаторских выборах в Нью-Йорке я не только победил в городе, но…

— Но, полковник, я говорю о последних президентских выборах, когда, будучи вице-президентом, вы не получили ни единого голоса.

Джефферсон поднялся и занялся клеткой с пересмешником.

Я дал себе зарок сохранять смирение, но это было уже слишком.

— Я не получил ни единого голоса оттого, что выборщики знали, что я не кандидат. А кандидатом на переизбрание я не сделался не по своей и не по их, а по вашей воле, так что ни мои способности, ни их доверие роли тут не играли.

Джефферсон выпустил пересмешника из клетки, и тот сел к нему на плечо. Сел и Джефферсон; снова сказал, что ему очень жаль, но он бессилен мне помочь. Когда лишаешься доверия народа…

Я оборвал его; напомнил, что всего лишь год назад, когда я понадобился ему в сенате, ни он, ни народ не испытывали ко мне недостатка доверия.

— Но с тех пор, полковник, мы услышали столько всякого. — Он говорил задумчиво. — Газеты встревожили народ…

— Для того они и существуют.

Джефферсон выставил палец, и пересмешник на него сел и засвистел.

— Признаюсь, мистер Джефферсон, я удивлен, мне странно слышать, что вы не можете доверить никакой работы человеку, который поднял вас на такую высоту.

Жесткий старый рот стал еще упрямей. Руки упали на стол. Испуганная птица улетела и села на камин.

— Народ оказал мне эту честь, полковник Бэрр…

— Нет, сэр. Вашу победу в штате Нью-Йорк подарил вам Аарон Бэрр, и тот же Аарон Бэрр мог бы лишить вас президентства, скажи он хоть слово.

— Но вы не сказали этого слова, мистер Бэрр. — И я — президент. — Его злость пала на меня, словно топор палача, и мы покончили друг с другом.

Я поднялся.

— Интересно, что сказал бы мир, узнай он, к чему прибегнули вы для того, чтобы стать президентом.

— Но менять взгляд на историю нашей Революции уже поздно. — Джефферсон посадил пересмешника обратно в клетку.

Два месяца спустя, когда в Нью-Йорке по инициативе моих друзей начался процесс против журналиста Читэма, многие из сторонников Джефферсона почувствовали себя не очень хорошо. Читэм обвинил меня в стремлении получить президентство во время выборов 1800 года. Сенатор Байард от штата Делавэр под присягой заявил, что не только Аарон Бэрр отнюдь не старался лишить Томаса Джефферсона президентства, но сам Джефферсон непристойно быстро пошел на сделку с федералистами ради их поддержки в палате представителей.

Недавно, когда опубликовали дневник Джефферсона, мы смогли прочесть непомерно длинный и бесчестный ответ его на это обвинение и безумное предположение, что на мне лежит вся ответственность за показания сенатора Байарда, «единственная цель коих — меня оклеветать». Но я к этому делу никакого отношения не имел. Это Байард настоял на раскрытии правды. И сейчас еще их наследники продолжают сражаться: кто же лгал? Джефферсон или Байард? Джефферсоновцы утверждают, что лишь по воле случая Джефферсон оставил после выборов друга Байарда, федералиста, на посту инспектора в порту Вильмингтон, в штате Делавэр.

Мы все сказали друг другу уже в феврале, но я еще раз обедал с Джефферсоном. Потом, 12 апреля 1806 года, я пришел проститься с ним — уже навсегда.

Загрузка...