Яков Друскин Видение невидения

И сказал Иисус: на суд пришел Я в мир сей, чтобы невидящие видели, а видящие стали слепы.

Ин. 9, 39

1

Недавно я выходил из какого-то помещения. Подходя к двери, я поднял голову, чтобы не натолкнуться на что-либо, и вдруг увидел перед собою худого старика, чем-то знакомого, но очень чужого. Он шел прямо на меня и смотрел как бы сквозь меня. Мне стало страшно, и почти сразу же я понял: это я; рядом с дверью было зеркало. Мне стало еще страшнее, и, отвернувшись, я быстро вышел.

Почему мне стало страшно? На улице я встречаю много чужих людей, но они мне не страшны: они не очень[1] чужие, а тот, кого я увидел в зеркале, показался мне очень чужим. Почему? Я думаю, потому, что одновременно он показался мне чем-то знакомым. Именно знакомство с ним было тем, на основе чего я и мог почувствовать свою противоположность ему — чужое. С другими людьми, которых я встречаю на улице, у меня нет непосредственной связи — общего, поэтому я не чувствую свою противоположность им, их отчужденность мне, противоположение здесь неопределенное. Но с тем, кого я увидел в зеркале, у меня было общее — родовое отличие: знакомое, и на основе его сильнее выступило видовое различие — отчужденность, это уже определенное противоположение. Поэтому он, то есть тот, кого я увидел в зеркале, показался мне очень чужим. Почему мне стало страшно? Потому что знакомое и близкое оказалось совсем чужим: знакомое и близкое чужое, причем совсем чужое, страшно. И еще: страшно было оттого, что он смотрел прямо на меня и как бы не видя меня, сквозь меня.

Почти сразу же я понял, что это я, что это мое отображение в зеркале, и мне стало еще страшнее. Почему? Потому ли, что я увидел, как я стар? Но это меня абсолютно не волнует и не трогает. Потому ли, что я увидел свой грех, свою греховность? Но свою греховность я вижу каждый день и не в зеркальном отображении, а прямо, внутри себя. Может, сама зеркальность отображения испугала меня? Может, я увидел анти-себя, неожиданно, неподготовленно увидел свое анти-я? Не знаю. Мне кажется, во внешнем отображении я увидел свое внутреннее, духовное анти-я. Мне стало страшно, потому что я понял, что знакомое и близкое чужое, уже совсем чужое — не тот старик, которого я увидел в зеркале, а я сам: я сам себе чужой. Положивший руку на плуг и оглядывающийся назад неблагонадежен для Царствия Небесного. Руку на плуг я положил уже очень давно. И не я ее положил, она была положена не мною весной 1911 г.[2] Но я часто, очень часто оглядывался назад. Но вот уже три года, как и оглядываться некуда, позади меня ничто, а что было — вошло уже в меня и есть сейчас как мое жало в плоть. Позади уже ничего нет, а я все еще оглядываюсь: в малодушии и унынии, в легкомыслии, в мечтательности и бесовском парении мыслей оглядываюсь назад на ничто. Ничто — не то, что было, оно во мне, ничто — какая-то моя оболочка, когда-то живая, а сейчас мертвая, какая-то моя шелуха. Ничто — само оглядывание назад. Уже некуда оглядываться, а я все оглядываюсь назад, оглядываюсь на само оглядывание; потому что больше не на что оглядываться. Вот что я увидел, взглянув на старика, идущего на меня, смотревшего сквозь меня. Этот близкий и совсем чужой мне — я сам; я сам, самый близкий мне, самый чужой себе.[3]

_______

Я запутался в своих я, в своих я и в своих анти-я. Попробую по порядку перечислить их.

1. Я — чужой себе. Здесь два я: я и другой я, чужой мне. Но может быть и так: я — чужой себе, а тот, кто мне чужой, может, он и есть мое подлинное я — «сокровенный сердца человек»[4]? А я в малодушии и легкомыслии бегу от него?

2. Я сам — чужой себе. Здесь уже три я, потому что «я сам» предполагает рефлектирование и объективирование себя самого: рефлектирующее и объективирующее я — я как субъект рефлексии, рефлектируемое и объективируемое я — я как объект рефлексии. Тогда можно задать три вопроса: кто рефлектирует — я, которому другой я — чужой, или чужой мне, или сокровенный сердца человек? Но последнее предположение сразу отпадает: сокровенный сердца человек не рефлектирует, рефлексия — в грехе и грех, а сокровенный сердца человек или еще до греха, в невинности, или после греха, в святости, к которой я призван или во всяком случае зван. Скорее всего рефлектирует первое я — я сам, и в рефлексии и самообъективировании все дальше уходит от себя самого.

3. Я — чужой себе самому. И здесь три я, потому что «себе самому» такое же рефлектирование и самообъективирование, как и «я сам». Сокровенный сердца человек скорее первое я, оно со страхом смотрит на себя самого, в самообъективировании все дальше уходящего от себя самого. Это бегство от себя самого страшно: это какое-то самопоедание в самоопустошении.

4. Я сам — чужой себе самому. Здесь уже четыре я, так как оба объективируются. Здесь уже нет сокровенного сердца человека, рефлектирование и объективирование изгнало его: в грехе я ушел от себя самого, в грехе иду все дальше от себя самого, разделяюсь в себе, грех ест меня, я сам поедаю себя самого, как бес в земле Гадаринской, говорю: имя мне — легион, легион моих грехов, пожирающих меня. В этом внутреннем разделении, распадении, самопоедании я уже потерял и себя самого: «всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит» (Мф. 12, 25). Я разделился сам в себе, не устоял, опустел. Наступила мерзость запустения.

5. Я, близкий себе, — самый чужой себе. Здесь три я: я, которому я и близкий, и чужой; я, который близок мне; я чужой мне. Здесь нет объективирования и все же три я. Кто из них мое подлинное я, мой сокровенный сердца человек, тот ли, который разрывается между близким и чужим мне и, разрываясь, в непонятном противоречивом единстве отожествляет и близкое и чужое? Или близкий мне? Или чужой? Или все три — непонятное мне единство, даже тожество сокровенного сердца человека? Христос говорит: «если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя и возьми крест свой и следуй за Мною» (Лк. 9, 23)

«Если кто приходит ко Мне, и не возненавидит... жизни своей, тот не может быть Моим учеником» (Лк. 14, 26).

«Ибо, кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот обретет ее» (Мф. 16, 25).

«Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную» (Ин. 12, 25).

Тогда самый близкий мне — не самый ли далекий и чужой мне? Тот я, который мне ближе всего, — не самый ли далекий и чужой? А самый далекий — не самый ли близкий? В отвержении себя, в ненависти к себе, в потере себя я обретаю себя, сохраняю себя в жизнь вечную. Тогда все три я отожествились в моем сокровенном сердца человеке, и уже не я отожествил их, а Христос во мне.

6. Я, близкий себе самому, — чужой себе. Здесь четыре я, так как второй я объективирует себя, и сокровенный сердца человек или в первом я, или в последнем.

7. Я, близкий себе, — чужой себе самому. И здесь четыре я, но объективируется не близость себе, а чужое — отчужденность от себя.

8. Я, близкий себе самому, — чужой себе самому. Здесь уже пять я, так как объективируется и близость и отчужденность. Сокровенный сердца человек загнан в первое я. Но что осталось от него после объективирования и близости и отчужденности? Почти ничего, и начинается мерзость запустения.

9. Я сам, близкий себе самому, — чужой себе самому. Здесь уже три объективирования, полное опустошение и мерзость запустения. Это уже геенна огненная.

Вот я проанализировал себя самого, свои я и анти-я, все свои возможности и пришел к последней, самой страшной — геенне огненной, геенне огненной во мне самом, где не будет, а уже есть плач и скрежет зубовный. Не это ли и испугало меня, когда я увидел свое анти-я? когда увидел близкое мне как самое далекое и чужое?

_______
_______

Я не перечислил все свои я и анти-я. Я взглянул на себя как бы с одной стороны и нашел в себе нескольких я и анти-я, они реально существуют во мне в моем взгляде на меня, потому что я и есть мой взгляд на меня. Но в одном взгляде на себя я не могу исчерпать себя: у меня множество взглядов на себя, я и есть множество взглядов на себя. Это множество несчетно: в каждом взгляде на себя я нахожу конечное число я и анти-я, потому что я сотворен и конечен; но множество моих взглядов несчетно, потому что я сотворен по образу и подобию моего бесконечного Творца.

В первом взгляде на себя я предполагал, что самый близкий мне — я. Так ли это? И вот теперь, в рефлексии, в другом взгляде на себя я уже не знаю, что сказать. В рефлексии я уже не вижу себя, в рефлексии я я сам. Но я сам — уже не я, я сам — объект своей рефлексии, объективирован самим собою. Кто же я сам? И я снова объективирую себя самого: я сам — сам. Ведь я ищу не то, что мне принадлежит, не то, что я имею, а то, что я есть. Мои чувства, желания, прихоти — все это я имею. Кто имеет? Я, я сам. Но кто я сам? Я сам — сам. Другого ответа в рефлексии я не нахожу: все, что найду в рефлексии, кроме самой рефлексии, самого самообъективирования, принадлежит мне, все это я имею, я сам имею. Я спрашиваю: кто я? И уже ответ: я — я сам объективирует меня. В рефлексии и самообъективировании я не найду себя: я все дальше ухожу от себя, пока не теряю себя в мерзости запустения, в геенне огненной.

В рефлексии я сам, рефлектирующий о себе самом, ближе всего себе. Но именно себя самого я и теряю в рефлексии о себе самом. Кто теряет себя самого? Я сам теряю себя самого. Я увидел это в пустом невидящем взгляде на себя. Но кто же увидел, ведь я сам потерял себя самого, ведь сначала я даже не узнал себя? И как я увидел себя самого, уже потерявшего себя самого в мерзости запустения? Как я увидел, что эта мерзость запустения — моя, что это я?

Я нахожу в себе по крайней мере двух я. Одно я — я в невинности, до всякой рефлексии, даже до возможности рефлексии. Но я уже не невинный, насколько помню себя, я не невинный и свою утерянную невинность помню как то, что забыл. Затем я нахожу в себе себя рефлектирующего: я сам, думающий о себе самом, думающем о себе самом... Это самообъективирование я могу продолжать как угодно далеко, но, чем дальше, тем больше удаляюсь от себя самого и в конце концов теряю себя. Мое первое невинное я я уже не помню, помню как то, что забыл; мое второе я — себя самого — я теряю. Кто же увидел свою мерзость запустения? Кто же я, увидевший пустой невидящий взгляд? Кто понял, что пустой невидящий взгляд — мой взгляд?

_______

Бог сотворил меня по Своему образу и подобию. Его образ и подобие вечно и бесконечно, время для Него ничто. Тогда акт моего творения для Него вне времени; но для меня, для моего взгляда, относится к определенному моменту времени. Поэтому, рассуждая по-человечески, и акт моего творения я разделю, найду в нем три момента: причину, цель, осуществление цели. Причина: почему Он сотворил меня? Это мне неизвестно. Цель: зачем Он сотворил меня? Цель сказана в словах: образ и подобие Его — чтобы я уподобился Ему. Для нас начало, представление цели, ее осуществление разделяются во времени, для Бога и начало, и конец — одно: сейчас, вечное сейчас. Но мы рассуждаем по-человечески и не можем рассуждать не по-человечески. Тогда говорим:

Бог создал меня невинным и безгрешным, как и все, что Он сотворил, и возложил на меня бесконечную непосильную для меня ответственность за меня, за мое существование, за все Свое творение, чтобы в абсолютном несоответствии возложенной на меня бесконечной ответственности с моими конечными, как у сотворенного, силами у меня открылись глаза, чтобы я получил лицо, взгляд, увидел Его взгляд и стал святым, как и Он свят.

Мое экзистенциальное противоречие:

я не могу принять на себя бесконечную ответственность, так как она непосильна для меня;

я не могу не принять ее, так как Он уже возложил ее на меня.

Мой первоначальный, или первородный, грех: мое абсолютное несоответствие возложенной на меня бесконечной ответственности. Тогда сама бесконечная ответственность стала моей виной — виной без вины, так как не я сам сотворил себя.

Бесконечная ответственность принадлежит только Творцу и неотделима от Его абсолютной, даже немотивированной свободы. Поэтому Его дар мне бесконечной ответственности был также даром абсолютной свободы. Но в невозможности ни принять Его дар, ни не принять абсолютная свобода стала только свободой выбора — грехом, Его бесконечный дар мне стал проклятием (Бытие, гл. 3).

Он сотворил меня невинным, не знающим греха и зла, а потому и добра, в котором я жил. Пусть это будет мое я. Бесконечная ответственность, возложенная Им на меня, непосильна для меня. Тогда я пал — это я сам, пусть это будет моим анти-я. Я пал не потому, что выбрал зло, я пал потому, что выбрал — все равно что, добро или зло, сам выбор, свободный выбор и есть зло и грех; и даже выбрав добро, как выбранное, я сделаю его злом, как выбранное, оно и есть зло. Свободно ли я выбрал свободу выбора? Вопрос бессмысленный, так же как и вопрос: что было до творения мира? До творения мира не было и самого «до». И также до свободы выбора не было и свободы выбора. Невинный, не имея лица и взгляда, не имеет и свободы, и возможности свободного выбора. Невозможность ни принять Его бесконечный дар мне, ни не принять его и есть мое состояние свободного выбора.

Я — невинен, я сам — грешник. Строго говоря, о своем уже утерянном невинном я я даже не могу сказать: я. Невинный еще не я, только мне: «сейчас-здесь мне», и для этого невинного мне нет еще ни до, ни после, ни раньше, ни позже, нет и ты и нет я. Я могу сказать о себе: я, только сказав: я — я сам, то есть уже согрешив: я сам, само во мне ограничивают меня, замыкают собою, отделяют и от ближнего, и от Бога: от ты и от Ты. Но также и от меня самого: в самообъективировании я теряю себя.

Так как я не могу сказать о себе: я, не сказав: я сам, то не могу уже сказать: я — невинный, я сам — грешник. И все же я чувствую в своей разделенности утерянную невинность. Пусть я будет рефлексом утерянной невинности во мне, а я сам — грешник. Ведь не два только разделенных я во мне, если бы оба я были только разделены, то я сам не был бы разделен. Именно потому, что я — один я, я сам — один, именно поэтому я сам разделяюсь и распадаюсь. Дважды разделяюсь: во-первых, я нахожу в себе свое я как рефлекс невинности и в то же время я — я сам, грешник. Во-вторых, я сам в самообъективировании разделяюсь и распадаюсь. Если я — рефлекс моей невинности, то я сам — рефлекс моей греховности.

Я сам как объективирование себя самого — теоретический рефлекс моей греховности, как свобода выбора — практический. Но в ограничении и замыкании самим собою я закрываюсь и от Бога, и от ближнего, и от себя самого. Тогда теоретический рефлекс становится практическим. А практический рефлекс в рефлексии и систематизации становится теоретическим рефлексом: дихотомический принцип разделения, дизъюнкция, закон противоречия и исключенного треть его — теоретическая сублимация свободы выбора. В теоретическом стремлении к полной непротиворечивой системе проявляется мое практическое стремление: скрыть от себя самого свою неполноту, недостаточность и противоречивость, тяжесть и боль бытия. Полной непротиворечивой системой я закрываюсь от себя самого. Саму связь теоретического с практическим, обращение одного в другое я называю первоначальным обращением. Оно проявляется в гипостазировании. Гипостазированием первого рода я называю то, что и обычно называется гипостазированием: превращение абстракций, созданных моим павшим в Адаме разумом, в реальности, вернее понимание их как реальностей, потому что невозможно превратить абстракцию в реальность. В гипостазировании второго рода я, наоборот, опредмечиваю реальности, превращаю реальности в абстракции, разделяя и распределяя их по категориям, созданным моим разумом. В первом случае я принимаю абстракцию за реальность, во втором — абстрагирую реальность.

Гипостазирование — третий рефлекс моей греховности и проявляется в моей первородной лживости — в невозможности не лгать. Чтобы не гипостазировать само гипостазирование, я приведу конкретный пример моей ноуменальной лживости. Так как я уже пал, то и хорошее делаю плохим, добро — злом. Соборность, то есть открытость к ты и к Ты, — добро. Если я закрываюсь от своего ближнего — это плохо, зло, грех. Но когда я открываюсь ему, подхожу к нему с «открытой душой», это бывает часто еще хуже: «открытая душа», во всяком случае иногда, вызывает отвращение. Но еще чаще бывает отвращение к своей «открытой душе». Если бы я еще говорил о своих личных переживаниях, обидах, неудачах, если бы я расчувствовался — отвращение к себе было бы еще понятным. Но об этом я не говорю, и все же после разговоров иногда бывает невыносимое отвращение к себе. Почему?

Я буду различать эмоционально-психологический субъективизм и абсолютную субъективность, первое — только мое, второе — тоже мое, самое глубокое мое, но не только мое. Второе — абсолютно не мое, не помещающееся в моей душе, и именно это абсолютно не мое — абсолютно мое. Эмоционально-субъективистские излияния могут вызывать отвращение и стыд — это еще понятно. Но почему бывает стыдно и после высказывания абсолютной субъективности — не помещающегося в моей душе? Почему иногда бывает стыдно даже после записи абсолютно субъективных высказываний, причем не когда плохо записано, а именно когда хорошо? Почему иногда бывает стыдно от того, что называют радостью творчества, не мук, а именно радости творчества?

Я существую. Мое существование есть существование и высказывание моего существования. Высказывание фиксируется: письменно, устно или мысленно. То, что я сейчас пишу, тоже есть высказывание моего существования, ноуменального существования. Почему же письменное, а иногда и мысленное, особенно же устное фиксирование моего высказывания вызывает иногда отвращение и стыд? Я имею в виду здесь стыд не от плохого фиксирования, а именно от хорошего. Какую-то роль здесь играет и самоудовлетворение, то есть самодовольство. Когда я хорошо запишу или скажу, мне начинает казаться, что я «разбогател и ни в чем не имею нужды», и я уже забываю, до чего я «несчастен и жалок, и нищ и слеп», я уже не вижу «срамоту наготы своей» (Апок. <Откр> 3, 17 — 18). Когда же после этого затмения, ослепления самим собою, совесть обличает меня, мне делается стыдно, я чувствую отвращение к себе самому.

Но здесь есть и другое. Различается высказывание моего существования, то есть не помещающегося в моей душе, и оттенок, даже не оттенок, а оттенок оттенка моего высказывания. Мое высказывание может быть правильным и хорошим. И оттенок его, то есть как моего высказывания, может быть правильным и хорошим. Все это зафиксировано письменно или устно в разговоре. Но оттенок оттенка моего высказывания, нигде вне меня не зафиксированный, только мой и во мне, никому другому, кроме меня и Бога, неизвестный — это сама моя первородная ложь, первородная лживость. Поэтому я всегда лгу, даже говоря правду. Всякий человек есть ложь, сказал апостол Павел. Я не лгу только, когда говорю: ложь я, и все мои слова ложь, то есть когда каюсь. Но когда я говорю это другому человеку или записываю, как сейчас на бумаге, я уже лгу. И когда говорю себе — тоже лгу. Я не лгу, когда говорю это Богу. Я не лгу, когда уже и не я говорю, потому что мы не знаем, о чем и как должно молиться, я не лгу, когда Сам Дух неизреченными воздыханиями ходатайствует за меня (Рим.).

Может, мне стало страшно, когда я увидел пустой невидящий взгляд, потому что он обнаружил мою первородную ложь? Он смотрел на меня и не видел меня, смотрел сквозь меня. Но ведь это был мой взгляд. Я смотрел на себя и не видел себя. Я смотрел сквозь себя и увидел страшное. Что я увидел?

_______

Я — рефлекс моей утерянной, забытой невинности; я сам, моя свобода выбора, моя лживость — три рефлекса моей первородной греховности. Первый рефлекс, или я, — уже не близок мне или близок как самое далекое и безнадежно утерянное. Сейчас мне ближе всего я сам. Но я сам противоречив. Во-первых, я сам в объективировании ухожу от себя, пока не теряюсь в геенне огненной. Что же, геенна огненная самое близкое мне? Во-вторых, я сам — это тот, который выбирает между добром и злом. Но что я ни выберу — зло, свободный выбор и добро делает злом; сам свободный выбор — зло. Тогда я выбираю невыбор. Но, выбирая невыбор, я уже выбрал, значит выбрал выбор. Я заключен в свободный выбор, свободный выбор — моя тюрьма, я раб своего свободного выбора: я устал от своего свободного выбора, мне опротивела моя свобода выбора, возможность свободного выбора, которая всегда остается только возможностью и из которой уже невозможно выйти, своими силами я уже не могу из нее выйти. Что же, эта невозможность, это рабство самое близкое мне? В себе самом, замыкающем меня самим собою, я вижу свою ноуменальную лживость. Само это замыкание себя самим собою отделяет от меня меня же, само это противоречие и есть моя первородная лживость; я уже не могу не лгать даже себе самому — я замыкаюсь собою, но именно от себя. Я свободно выбираю. Свобода выбора предполагает возможность выбора и добра, и зла. Но что я ни выберу — зло, а не выбирать я не могу. И это мое противоречие — лживость, даже когда сознаю свою лживость. Если я сам сознаю, то снова в свободе выбора. Практически это сводится к самооправдыванию, самооправдывание — одна из форм моей коренной лживости. И эта лживость — самое близкое мне?

Три рефлекса моей греховности — мое анти-я: я сам, моя свобода выбора, моя лживость. Одновременно это и самое близкое мне и самое далекое, и самое любимое и самое ненавистное. Самое любимое и близкое, потому что это я сам; но в грехе и рефлексии. Самое ненавистное, потому что не могу же я любить геенну огненную, и устал от своей свободы выбора, и стыжусь своей лживости, стыжусь самого себя, опротивел самому себе.

_______

Старик, которого я увидел в зеркале, открыл мне меня самого: я увидел, что самое близкое мне — я сам — самое чужое мне, что то, что я больше всего люблю, — я ненавижу, то, чем горжусь, — того стыжусь, к чему стремлюсь, — от того бегу. Пустой невидящий взгляд смотрел на меня. Я сам смотрел на себя, сквозь себя. И увидел страшное. Страшное — это я сам, я сам себе самому: я сам, закрывающий от себя себя же; моя тюрьма — опротивевшая мне свобода выбора; моя лживость, которую я даже не могу честно осознать, потому что я лгу, даже осознавая свою лживость. Я смотрел сквозь себя и увидел страшное: не только в себе, но за собою. Это уже ничто: не то ничто, из которого Бог сотворил мир, не Божье ничто — ουκ ον[5], а само ничто, дьявольское ничто — μη ον[6]. Это уже какая-то активность ничто, активность зла, отец лжи — дьявол. За моим грехом, за моей лживостью, за собою я у видел лживую личину — дьявола, не имеющего ни лица, ни существования, дьявола, о котором много сказать: есть, но мало сказать: нет.

Пассивное ничто, просто несуществование, не страшно, скорее привлекает, чем страшит. Но есть какая-то активность ничто, антихристова активность ничто, и она персонифицируется, но не в виде лица, а ускользающей от меня лживой личины. Поэтому дьявол — отец лжи. Может, эту лживую личину активного ничто я и увидел за собою, когда смотрел сквозь себя? Это уже не я, а за мною, за моим грехом.

Загрузка...