Язык был изобретен для того, чтобы люди могли скрывать друг от друга свои мысли.
Многие животные прячутся, но не думают о том, что прячутся. Многие животные сбиваются в стаи, но не думают о том, что сбиваются в стаи. Многие животные преследуют своих жертв, но не думают о том, что делают это. Все они оказываются в выигрыше от того, что имеют нервную систему, которая управляет этим разумным и адекватным поведением, не отягощая головы хозяина мыслями или чем-то похожим на мысли, которые продумываем мы, мыслящие существа. Ловить и поедать, прятаться и убегать, собираться в стаи и рассеиваться — все это, видимо, умеют делать неспособные мыслить механизмы. Но существует ли умное поведение, которое должно сопровождаться, предваряться и контролироваться умными мыслями?
Если стратегия применения интенциональной установки действительно является таким великим благом, как я утверждаю, тогда наиболее очевидным местом для поиска прорыва в развитии животной психики оказываются интенциональные системы, которые сами способны применять интенциональную установку по отношению к другим (и по отношению к себе). Мы должны искать такое поведение, в котором есть чувствительность к различиям в (гипостазируемых) мыслях других животных. Как говорится в старой шутке о бихевиористах: они не верят в верования, думают, что никто не способен думать, и, по их мнению, никто не имеет мнений. Какие животные столь же самодовольны, как бихевиористы, не будучи способными даже выдвинуть гипотезу о мыслях других животных? Какие животные оказались вынужденными или получили возможность подняться на более высокую ступень? Видимо, есть что-то парадоксальное в немыслящем агенте, который занят открытием мыслей в других агентах и манипулированием этими мыслями, поэтому, возможно, именно здесь мы обнаружим тот уровень сложности, который необходим для развития мышления.
Могло ли мышление появиться в два счета? (Если вы будете думать о моих мыслях, мне придется начать думать о ваших, чтобы не остаться в долгу, — гонка вооружений в рефлексии.) Многие теоретики полагали, что развитие более высокого интеллекта объясняется подобной гонкой вооружений. В известной статье («Природные психологи», 1978) психолог Николас Хэмпфри утверждал, что развитие самосознания является стратегемой в процессе разработки и проверки гипотез о том, что происходит в сознании других. Может показаться, что способность проявлять в своем поведении чувствительность и манипулятивность по отношению к мышлению другого агента автоматически сопровождается способностью проявлять в своем поведении чувствительным и к собственному мышлению. Это возможно, либо потому что самосознание, как предположил Хэмпфри, используется в качестве источника гипотез о сознании другого, либо потому что, привыкнув применять интенциональную установку к другим агент замечает, что может с пользой для дела подвергнуть и себя подобной же процедуре. Или же привычка применять интенциональную установку могла распространиться на интерпретацию других и себя как следствие некоторой комбинации этих причин.
В очерке под названием «Условия индивидуальности человека» («Conditions of Personhood», 1976), я утверждал, что важным шагом на пути становления человека был переход от интенциональной системы первого порядка к интенциональной системе второго порядка. Интенциональная система первого порядка имеет верования и желания относительно многого, но не относительно верований и желаний. Интенциональная система второго порядка имеет верования и желания относительно верований и желаний как своих собственных, так и других систем. Интенциональная система третьего порядка была бы способна к таким вещам, как хотеть, чтобы вы считали, что она хочет чего-либо, в то время как интенциональная система четвертого порядка могла бы считать, что вы хотите, чтобы она считала, что вы верите во что-то и т.д. Огромным шагом, утверждал я, был переход от первого порядка ко второму; более высокие порядки зависят лишь от того, как много субъект может одновременно держать в голове, а это меняется от обстоятельств, даже в случае одного и того же субъекта. Иногда более высокие порядки достигаются чрезвычайно легко, как бы непроизвольно. Почему герой в фильме старается изо всех сил не улыбаться? Из контекста это становится совершенно ясно: его усилия говорят нам, что он знает, что она не осознает, что он уже знает, что она хочет, чтобы он пригласил ее на танец, и он хочет, чтобы все так и продолжалось. Уверены ли вы в том, что я хочу, чтобы вы считали, что я хочу, чтобы вы поверили в то, что я здесь говорю?
Но если интенциональность высшего порядка, как утверждал я наряду с другими, является важным достижением в развитии психики, то она не так уж очевидно служит водоразделом между мыслящей и немыслящей разумностью, который мы ищем. Некоторые наиболее изученные случаи (очевидной) интенциональности высшего порядка среди животных, видимо, все же относятся к разряду нерефлексивной находчивости. Рассмотрим хорошо известное «демонстративно отвлекающее» поведение некоторых птиц, вьющих свои гнезда на земле: в случае приближения к их гнезду хищника они тайком отходят от своих незащищенных яиц и птенцов и начинают самым демонстративным образом изображать, что у них сломано крыло — взмахивают крыльями, падают и жалобно вскрикивают. Обычно это позволяет увести хищника далеко от гнезда, вовлекая его в бессмысленную погоню, в которой он никогда не поймает обещанную «легкую» добычу. Незакрепленные рациональные основания этого поведения ясны, и, воспользовавшись полезным приемом Ричарда Доукинса из его книги 1976 года «Эгоистичный ген», мы можем сформулировать их в виде воображаемого внутреннего монолога:
«Я — птица, вьющая гнезда на земле: мои птенцы не защищены от хищника, если он их обнаружит. Можно ожидать, что, если я не отвлеку этого приближающегося хищника, он скоро их обнаружит; его можно отвлечь, учитывая его желание поймать и съесть меня, но только если он сочтет, что у него есть шансы меня поймать (я не приманка); он так и будет считать, если я представлю ему свидетельство того, что я больше не могу летать; я могу это сделать, притворившись, что у меня сломано крыло и т. д.» (Dennett, 1983)
При рассмотрении в главе 2 случая, когда Брут закалывает Цезаря, было вполне правдоподобным предположение о том, что Брут действительно прошел через нечто подобное тому монологу, который мы набросали в общих чертах, хотя обычно далее самый словоохотливый человек в разговоре с самим собой многое из этого монолога оставил бы невысказанным. Однако предположение о том, что любая птица переживает нечто подобное приведенному монологу, совершенно не вызывает доверия. Тем не менее, этот монолог безусловно выражает рациональное основание описанного поведения независимо от того, может ли птица понять это основание или нет. Исследование этолога Кэролин Ристо (1991) показало, что, по крайней мере, в случае одного такого вида птиц — свистящих зуйков — «отвлекающая демонстрация» осуществляется при помощи довольно сложных средств контроля. Например, эти птицы отслеживают направление взгляда хищника, усиливают демонстративность своего поведения, если чувствуют, что хищник теряет к ним интерес, а также иными способами приспосабливают свое поведение к особенностям хищника. Кроме того, зуйки по-разному ведут себя в зависимости от формы и размера посягающего на их гнездо животного: поскольку коровы не плотоядны и их не привлекает птица в качестве легкой добычи, поэтому некоторые зуйки обращаются с коровами иначе: громким клекотом и поклевыванием, они стараются их прогнать вместо того, чтобы заманить в другое место.
Зайцы, по-видимому, могут оценить, насколько велик приближающийся хищник, например лиса, и насколько он опасен (Hasson, 1991, Holley, 1994). Если заяц установит, что он каким-то образом оказался в пределах досягаемости для лисы, он либо припадет к земле и замрет, рассчитывая на то, что лиса вообще его не заметит, либо, пригнувшись побежит как можно быстрее и бесшумнее, хоронясь за всеми попадающимися укрытиями. Но если заяц определит, что эта лиса вряд ли сумеет его догнать, то он сделает одну странную и удивительную вещь. Он встанет на задние лапы, чтобы его было лучше видно, он свысока посмотрит на лису! Почему? Потому что этим он показывает лисе, что ей следует отказаться от погони. «Я тебя уже видел и не боюсь. Не трать своего драгоценного времени и драгоценных сил на погоню за мной. Откажись!» И лиса обычно приходит к этому же выводу, отправляясь на поиски ужина в другое место и оставляя зайца, который таким образом сохраняет силы для собственного пропитания.
И в этом случае рациональное основание этого поведения почти наверняка является незакрепленным. Вероятней всего, эту тактику заяц разработал не сам, и вряд ли он способен был размышлять над ней. Зачастую нечто подобное совершают газели, преследуемые львами или гиенами. Это называется стоттингом. Они делают нелепо высокие прыжки, нисколько не ускоряющие их бег, а предназначенные лишь для демонстрации хищнику их превосходящей скорости. «Не пытайся преследовать меня. Охоться за моими собратьями. Я настолько быстра, что могу тратить время и силы на эти дурацкие прыжки, и все равно убегу от тебя». И это, видимо, срабатывает; хищники обычно переключают свое внимание на других животных.
Можно привести и другие варианты поведения хищника и его жертвы, и все они будут иметь сложные рациональные основания, но данных в пользу того, что животные каким-то образом представляют себе эти рациональные основания ничтожно мало или нет вообще. Если этих животных и следует рассматривать как «природных психологов» (используя термин Хэмпфри), то они, очевидно, являются немыслящими природными психологами. У этих животных нет представления о мышлении тех, с кем они взаимодействуют, т.е. им не нужно обращаться к какой-либо внутренней «модели» мышления другого, чтобы предсказать его поведение и соответственным образом изменить свое. Они снабжены довольно большим «списком» альтернативных вариантов поведения, точно соотнесенным с достаточно большим списком перцептивных сигналов, и им не нужно знать ничего более. Можно ли считать это чтением мыслей? Являются ли зуйки, зайцы или газели интенциональными системами высшего порядка или нет? Этот вопрос начинает казаться менее важным, нежели вопрос о том, как могло бы быть организовано то, что выглядит как способность читать мысли. Когда же, в таком случае, появляется необходимость выйти за пределы этих огромных списков? Этолог Эндрю Уайтен предположил, что эта необходимость появляется лишь тогда, когда списки становятся слишком длинными и громоздкими для пополнения. Такой список, говоря языком логики, равнозначен конъюнкции условных высказываний или пар «если-то»:
[Если видишь x, то делай А], и [если видишь у, то делай В], и [если видишь z, то делай С], ...
В зависимости от количества имеющихся независимых условных высказываний может стать экономичным их объединения в более организованные представления мира. Возможно, у некоторых биологических видов (каких именно — вопрос открытый) появляется блестящее нововведение в виде эксплицитного обобщения, которое позволяет при появлении новых случаев разбивать и перестраивать списки в соответствии с первопринципами. Рассмотрим диаграмму Уайтена, отражающую сложную структуру, организующуюся вокруг внутреннего представления, которое одно животное имеет для определенного желания другого животного.
Рис. 5.1
Как и прежде, мы можем понять рациональное основание такого объединения, но тем, кто его совершает в своем уме, не нужно каким-либо образом учитывать эти рациональные основания. Если им повезло и они нашли это конструктивное усовершенствование, они могли просто воспользоваться его преимуществами, не понимая, почему или как оно работает. Но действительно ли эта конструкция является тем усовершенствованием, каким кажется? Какая от нее польза и каковы издержки? И если оставить в стороне ее ценность, как она могла бы возникнуть? Не появилась ли она однажды как результат случайной и отчаянной реакции на растущие «накладные расходы» — слишком большое количество правил-условий, чтобы их можно было одновременно обслуживать? Возможно, но никто еще не установил верхнего предела для числа совместно действующих и полуавтономных структур управления, которые могут сосуществовать в нервной системе. (У реально существующего агента, имеющего реально существующую нервную систему, такого предела вообще может не быть. Возможно, в мозге эффективно действуют несколько сотен тысяч таких перцептивно-поведенческих схем управления — сколько их могло бы потребоваться?)
Разве не могла произойти под давлением иных селективных механизмов эта реорганизация структур управления, имевшая своим побочным результатом способность к обобщению? Этолог Дэвид МакФарланд (1989) утверждает, что возможность коммуникации как раз и оказывает такое формирующее давление. Кроме того, к важной истине близок и Талейран, высказавший циничное предположение, с которого начинается эта глава. Когда у биологических видов зарождается коммуникация, абсолютная честность — это не самая лучшая тактика, так как ею в полной мере могут воспользоваться конкуренты (Dawkins and Krebs, 1978). Конкуренция очевидна во всех случаях коммуникации между хищником и жертвой, как, например, при минимальной коммуникации, в которой участвует занимающаяся стоттингом газель и заяц, свысока смотрящий на лису; здесь хорошо видно, как появляется возможность для обмана. Наращивая вооружения при созидании будущего, вы имеете огромное преимущество, если продуцируете будущее в отношении другого лучше и в большей мере, чем он продуцирует ваше будущее, поэтому агенту надлежит всегда сохранять в тайне свою систему управления. В общем, непредсказуемость — это прекрасное защитное средство, которым никогда не стоит разбрасываться, а следует применять с умом. Можно многое получить от коммуникации, если ею умело пользоваться — быть правдивым настолько, чтобы не терять доверия других, но быть и достаточно лживым, чтобы оставался свободный выбор. (Это является первой заповедью в покере: кто никогда не блефует, тот никогда не выигрывает; кто всегда блефует, тот всегда проигрывает.) Нужно сильно напрячь воображение, чтобы представить лису и зайца совместно решающими их общие проблемы управления ресурсами, но фактически они оба выигрывают от этих редких передышек.
Перспективы расширения сотрудничества, а, стало быть, и увеличения вытекающих из него выгод гораздо лучше видны в контексте коммуникации членов одного и того же биологического вида. Здесь участие в добывании пищи, в уходе за детенышами, в обеспечении коллективной защиты и т.д., со всеми сопряженными с этим затратами и опасностями, предоставляет много возможностей для сотрудничества, но только если соблюдаются довольно строгие условия использования этих возможностей. В природе нельзя принимать за данность сотрудничество между родителями или между родителями и потомством; в основе любых взаимно полезных конвенций лежит вездесущая возможность конкуренции, а поэтому ее нельзя сбрасывать со счетов.
Согласно МакФарланду, потребность в явно выраженном, манипулируемом представлении чьего-либо поведения возникает только тогда, когда появляется возможность потенциально совместной, но одновременно обеспечивающей самосохранение коммуникации, ибо в этом случае в распоряжении агента должна оказаться новая форма поведения: в виде передачи ясного сообщения о другом своем поведении. («Я пытаюсь поймать рыбу», или «Я ищу свою маму», или «Я просто отдыхаю»). Столкнувшись с задачей сформировать и выполнить подобный коммуникативный акт, агент оказывается перед той же проблемой, перед которой стоим и мы, наблюдающие теоретики: Каким образом имеющийся у агента клубок соединяющихся и переплетающихся схем управления поведением, которые одновременно конкурируют друг с другом и усиливают друг друга, должен быть разделен на конкурирующие «альтернативы»? Коммуникация поощряет четкие ответы. Как говорится: «Вы будете ловить рыбу или нарезать наживку?» Поэтому требования коммуникации, принуждая агента к категориальному выбору, зачастую могут вызывать искажение — подобное искажение имеет место, когда вам нужно выбрать одну какую-то альтернативу в плохо составленном тесте: если варианта «ничто из упомянутого» нет, вы вынуждены согласиться на наименее нежелательный вариант. По мнению МакФарланда, эту задачу разделения того, в чем природа не наметила видимых линий сочленения, агент решает при помощи, так сказать, аппроксимирующего фантазирования. Он начинает помечать ярлыками свои склонности, как если бы они управлялись явно выраженными целями — планами действий, а не были тенденциями в поведении, возникающими из взаимодействия разнообразных вариантов. Как только такие представления намерений появляются столь неуклюжим образом, им, видимо, удается стать для самого агента убедительным свидетельством того, что его действия с самого начала управлялись этими четкими намерениями. Для разрешения проблемы коммуникации агент сам для себя создает специальный «интерфейс пользователя», меню возможных вариантов для выбора, а затем в некоторой степени попадается на свою же собственную удочку.
Однако возможности правильного использования такого рода коммуникации жестко ограничены. Многие виды окружающей среды не позволяют хранить секреты, какими бы склонностями и способностями ни обладали действующие в них агенты, а если вы не можете хранить секреты, то коммуникация играет очень незначительную роль. Согласно древней народной мудрости людям, живущим в стеклянных домах, не стоит кидаться камнями, но у животных, живущих в природе как в стеклянном доме, и нет камней, которые можно было бы бросить. Обитая в плотных группах на открытых территориях, они редко, если вообще когда-либо, бывают достаточно долго вне пределов видимости и слышимости (а также обоняемости и осязаемости) для своих собратьев по биологическому виду, и поэтому у животных нет условий, в которых можно иметь секреты. Предположим, что р является экологически важным фактом, и предположим, что вы знаете, что р, но никто другой этого не знает — пока. Если вы и все ваши потенциальные конкуренты обладают доступом к практически одной и той же информации об окружающей среде, то почти невозможно появление обстоятельств, при которых вы можете обратить себе на пользу такой временный градиент информации. Будучи антилопой гну, вы можете первой увидеть или почуять льва на северо-западе, но вы не можете припрятать (или продать) эту информацию, так как те, кто находятся рядом с вами, скоро сами будут обладать ею. Поскольку возможность держать под контролем это временное информационное преимущество ничтожно мала, у хитрой антилопы гну (например) будет крайне мало шансов получить от него выгоду. Что она могла бы сделать, чтобы благодаря своей подлости получить преимущество над другими?
Исходя из интенциональной установки, мы легко видим, что такое кажущееся простыв поведение, как хранение тайны — с большинства точек зрения, нулевое поведение — фактически, в своей успешности зависит от выполнения весьма жесткого набора условий. Предположим, что Билл хранит некую тайну р от Джима. Должны быть соблюдены следующие условия:
1. Билл знает (считает), что р.
2. Билл считает, что Джим не знает, что р.
3. Билл не хочет, чтобы Джим узнал, что р.
4. Билл считает, что может сделать так, чтобы Джим не узнал, что р.
Именно это последнее условие делает возможным развитие такого поведения как хранение тайны (например об особенностях внешней среды) только в особых средах. Это ясно продемонстрировали эксперименты приматолога Эмиля Мензеля (1971, 1974) в 1970-х годах, в которых отдельным шимпанзе показывали, где спрятана пища, а, следовательно, давали возможность скрыть это от других шимпанзе. Им часто и с удивительными результатами удавалось воспользоваться этой возможностью, но их поведение всегда зависело от условий, лабораторно создаваемых экспериментаторами, (например, в рассматриваемых случаях клетка устанавливалась рядом с большим огороженным пространством) и весьма редко возникающих в природе: у шимпанзе, видящего спрятанную пишу, должна быть возможность знать, что другие шимпанзе не видят того, что он видит пищу. Чтобы этого достичь, всех остальных шимпанзе держали под замком в общей клетке, в то время как выбранного шимпанзе приводили на огороженное пространство и показывали спрятанную пишу. Выбранный шимпанзе мог понять, что только он знал, что р, — что его приключения по добыче информации не были увидены остальными обезьянами в клетке. И, конечно, у шимпанзе должна быть возможность что-то сделать для сохранения своей тайны, по крайней мере, в течение какого-то времени, когда будут выпущены другие его собратья.
В естественных условиях шимпанзе часто надолго покидают свои группы, уходя достаточно далеко, с тем, чтобы иметь в своем распоряжении тайны, поэтому они являются подходящим биологическим видом для изучения с помощью таких испытаний. Маловероятно, чтобы способность использовать такие возможности возникла у животных, эволюционное развитие которых разворачивалось не в той среде, где часто возникают эти возможности. Конечно, вполне возможно открыть (в лабораторных условиях) дотоле неиспользуемую способность, так как и в реальном мире при появлении новшеств, хоть и редко, должны выявляться дотоле неизвестные способности. Такая способность обычно бывает побочным продуктом других способностей, развившихся вследствие иных видов селективного давления. Поскольку, однако, мы в общем ожидаем, что сложные когнитивные механизмы будут развиваться одновременно с усложнением окружающей среды, то нам следует искать первые прежде всего у тех биологических видов, которые имеют долгую историю взаимодействия с окружающей средой соответствующей сложности.
Вместе взятые, эти идеи означают, что мышление — наше мышление, — прежде чем возникнуть, должно дождаться появления речи, которая, в свою очередь, должна дождаться появления способности хранить тайны, а та должна дождаться соответствующего усложнения поведенческой среды. Мы удивились бы, обнаружив мышление у видов, не прошедших через все это многоступенчатое просеивание. Пока возможные варианты поведения остаются относительно простыми — как в случае зуйка, — нет необходимости ни в каком причудливом центральном представлении и, по всей вероятности, оно и не появляется. Чувствительность высокого уровня, нужная для удовлетворения потребностей зуйка, зайца или газели, вероятно, может быть обеспечена сетями, практически полностью сконструированными из дарвиновских механизмов, кое-где подкрепленных скиннеровскими механизмами. Для получения такой чувствительности, вероятно, будет достаточно АВС-научения, хотя этот эмпирический вопрос еще далеко не решен. Интересно выяснить, имеют ли место случаи, когда есть ясные свидетельства дифференцированного отношения к конкретным индивидом (скажем, зуек, который не тратит своих хитростей на уже знакомую собаку, или заяц, который после близкой встречи с какой-то лисой радикально увеличивает расстояние, с которого он бросает на нее свой взгляд свысока). Даже в этих случаях мы можем объяснить научение с помощью простых моделей: эти животные являются попперовскими созданиями, которые могут под влиянием прошлого опыта отвергнуть соблазнительные, но непроверенные варианты действий, но они все еще не мыслят явным образом.
До тех пор пока природные психологи не имеют возможности или обязательства общаться друг с другом по поводу приписываемой ими интенциональности самим себе или другим, пока у них нет возможности сравнивать сигналы, вступать в обсуждение с другими, требовать оснований для вызвавших у них интерес выводов, до тех пор испытываемое ими селективное давление, видимо, не вынуждает их иметь представление этих оснований, и, следовательно, не вынуждает их отказаться от принципа «нужно знать» в пользу хорошо известного противоположного принципа «бригады коммандос»: предоставлять каждому агенту как можно больше информации обо всем задании, чтобы бригада имела шанс действовать экспромтом в случае непредвиденных трудностей. (Этот принцип получает наглядное воплощение во многих фильмах, таких как «Пушки Навароне» или «Грязная дюжина», в которых изображаются подвиги этих универсальных и умных бригад; отсюда мое название для него.)
Незакрепленные рациональные основания, служащие объяснением рудиментарной формы интенциональности высшего уровня у птиц и зайцев — и даже шимпанзе, — реализованы в конструкции их нервной системы, но мы ищем нечто большее; мы ищем рациональные основания, представленные в нервной системе.
Хотя благодаря ABC-научению могут развиться удивительно тонкие и сильные способности к различению, позволяющие выявлять скрытые структуры в объемистых массивах данных, эти способности обычно закрепляются в особых тканях, которые видоизменяются в ходе упражнений. Они являются «встроенными» способностями в том смысле, что не могут быть без труда перенесены для решения других проблем, стоящих перед индивидом, или быть переданы другим индивидам. Философ Энди Кларк и психолог Анетт Кармилофф-Смит (1993) недавно исследовали, как происходит переход от мозга, обладающего только таким встроенным знанием, к мозгу, который, как они говорят, «обогащает себя изнутри, по-новому представляя знание, которое в нем уже представлено». Как отмечают Кларк и Кармилофф-Смит, хотя имеются явные преимущества в стратегии конструирования, при которой «сложным образом переплетаются друг с другом разнообразные аспекты нашего знания о какой-либо области, образуя единую структуру знания», существуют также и недостатки: «Переплетение делает практически невозможным использование разнообразных аспектов нашего знания независимо друг от друга». Такое знание настолько глубоко запрятано в сети связей, что «оно является знанием в системе, но еще не знанием для системы», — подобно мудрости, проявляемой только что вылупившимся кукушонком, который без тени сомнений выталкивает из гнезда другие яйца. Что нужно было бы добавить к присущей кукушке архитектуре вычислений, чтобы она могла оценивать, понимать и использовать мудрость, вплетенную в ее нейронные сети?
Популярный ответ на этот вопрос, при всем многообразии его обличий, — «символы»! Ответ этот почти тавтологичен и, следовательно, должны быть правилен в некоторой интерпретации. Как же могло бы неявное знание не стать явным, будучи выраженным или переданным посредством некоторого «явного» представления? В отличие от узлов, включенных в коннекционистские сети, символы можно перемещать, ими можно манипулировать; из них можно составлять более крупные структуры, в которых вклад отдельных символов в значение целого является определенностей порождаемой функцией от — синтаксической — структуры частей. В этом, несомненно, есть доля истины, но мы должны продвигаться осторожно, поскольку многие первопроходцы ставили эти вопросы, но в итоге это приводило к заблуждениям.
Мы, люди, обладаем способностью к быстрому интуитивному научению — научению, которое не зависит от утомительных тренировок, но достигается, как только мы находим подходящее символическое представление знания. Когда психологи разрабатывают новый экспериментальный план или схему проведения испытаний на таких животных, как крысы, кошки, обезьяны или дельфины, им зачастую приходится посвящать десятки и даже сотни часов подготовке каждого животного к выполнению нового задания. Тогда как испытуемым людям обычно можно просто сказать, что от них требуется. После небольшой серии вопросов и ответов и нескольких минут практики мы, люди, обычно настолько хорошо осваиваемся в новой обстановке, насколько это вообще возможно для любого агента действия. Конечно, мы должны понимать представления (данных), с которыми мы имеем дело в этих экспериментах, и именно здесь переход от ABC-научения к нашему способу обучения все еще остается скрытым в тумане. Интуитивно прояснить его можно с помощью известной максимы, применяемой при создании артефактов: вы понимаете, если «делаете это сами». Чтобы закрепить у агента действия некоторое незакрепленное рациональное основание в виде его собственного основания для совершения действия, агент должен что-то «создать». Представленное основание для совершения действия должно составляться, замышляться, редактироваться, пересматриваться, использоваться и подтверждаться. Как может агент обрести способность совершать такие удивительные вещи? Должен ли появиться новый орган в его мозге? Или он может выстроить эту способность из тех способов манипулирования внешним миром, которые он уже усвоил?
Как нельзя голыми руками заниматься плотницким делом, так и мышление редко может осуществляться с помощью голого мозга
Перед каждым агентом стоит задача наилучшего использования окружающей среды. Окружающая среда содержит множество полезных вещей и токсинов, перемешанных с запутывающей массой более косвенных подсказок: предвестников и отвлекающих явлений, вспомогательных средств и ловушек. От изобилия этих ресурсов часто глаза разбегаются, и все они стремятся привлечь внимание агента; поэтому управление ресурсами (и их совершенствование) выступает для агента задачей, в которой ключевым параметром является время. Время, потраченное на тщетное преследование жертвы или на борьбу с иллюзорными опасностями, потеряно, а время стоит дорого.
Как подразумевается на рисунке 4.4, грегорийские создания берут из окружающей среды различные конструктивные элементы и используют их для повышения эффективности и точности своих процедур проверки гипотез и принятия решений, но в таком виде схема вводит в заблуждение. Как много места есть в мозге для таких артефактов и каким образом они туда встраиваются? Является ли мозг грегорийских созданий намного более вместительным, чем мозг других существ? Наш мозг по объему несколько больше, чем мозг наших ближайших родственников среди животных (хотя не больше, чем мозг некоторых дельфинов или китов), но это, определенно, не является причиной нашего более высокого интеллекта. Я полагаю, что первопричиной служит наша привычка выгружать как можно больше когнитивных задач в саму окружающую среду — вытеснять наши мысли (т.е. найти мыслительные проекты и деятельность) в окружающий нас мир, в котором масса создаваемых нами периферийных устройств может хранить, перерабатывать и по-новому представлять наши смыслы, направляя, усиливая и защищая процессы преобразования, которые и есть наше мышление. Эта широко распространенная практика выгрузки освобождает нас от ограниченности нашего животного мозга.
Агент действия сталкивается с окружающим его миром, имея определенный набор перцептивных и поведенческих навыков. Если мир слишком сложен и этих навыков не достаточно, агент находится в затруднительном положении, пока не сможет сформировать новые навыки или упростить среду. Или и то и другое вместе. Большинство биологических видов при перемещении в пространстве используют существующие в природе ориентиры, а у некоторых выработалась способность самим создавать ориентиры для последующего использования. Например, муравьи метят феромоном — определенным запахом — свои следы от колонии к месту, где находится пища, и обратно, а особи многих оседлых биологических видов метят границы своих владений мочой, некоторые компоненты которой имеют уникальный для данного животного запах. Объявляя о своей земле таким образом, вы отваживаете нарушителей своих владений, но в то же время получаете в свое пользование удобный механизм. Он освобождает вас от необходимости каким-то иным способом запоминать границы той части среды, в которой вы приложили немало усилий для усовершенствования ресурсов — или даже их культивации. Как только вы приближаетесь к этой границе, вы чувствуете это по запаху. Вы передаете внешнему миру на хранение некоторое количество легко преобразуемой информации о нахождении в природе важных стыков, и в итоге ваш ограниченный мозг может использоваться для других вещей. Это хорошая организация дел. Размещение в окружающей среде специальных меток, позволяющих распознавать в ней наиболее важные для вас объекты является прекрасным способом уменьшить когнитивную нагрузку на ваше восприятие и память. Это представляет собой вариацию, в улучшенном виде, хорошей тактики эволюционного развития — устанавливать маяки там, где они наиболее необходимы.
Для нас, людей, преимущества от использования меток для вещей окружающего мира настолько очевидны, что мы склонны упускать из виду как рациональные основания этого использования, так и те условия, при которых оно имеет место. Почему вообще кто-то что-то помечает и что для этого нужно? Предположим, вы просматриваете тысячи коробок с обувью, ища ключ от дома, который, по вашему мнению, спрятан в одной из них. Если вы не идиот и не настолько неистово предаетесь поиску, что не можете остановиться и подумать о плане действий, то вы разработаете некую полезную схему, чтобы привлечь на помощь окружающую среду. В частности, вы не хотите терять времени на осмотр каждой коробки более одного раза. Например, мы могли бы поштучно переносить коробки из одной кучи (еще не просмотренных) в другую кучу (уже просмотренных). Другим, потенциально менее затратным, способом будет ставить пометку на каждой просмотренной коробке, взяв за правило не просматривать заново помеченные коробки. Помечая коробки галочкой вы делаете мир проще, заменяя простой перцептивной задачей более сложную — возможно, невыполнимую — задачу запоминания и распознавания. Заметьте, что если все коробки выстроены в ряд и вам не приходится беспокоиться о незамеченных нарушениях в очередности, то вам не нужно и ставить галочки на коробках; вы можете просто двигаться слева направо, используя простой различитель, которым природа уже снабдила вас, — различие между правым и левым,
Теперь давайте сконцентрируем внимание на самой метке. Подойдет ли в качестве метки все что угодно? Безусловно, нет. «Я помечу тусклым пятном каждую просмотренную коробку.» «Я сомну угол каждой просмотренной коробки.» Не самые удачные варианты, так как слишком высока вероятность того, что из-за чего другого на коробке случайно уже имеется такая метка. Вам нужно нечто особенное, в чем вы можете быть уверены, что это вами поставленная метка, а не дефект, возникший по какой-то другой причине. Конечно, метка должна быть запоминающейся, чтобы при виде ее вас не охватывали сомнения, является ли она действительно той меткой, которую поставили вы, и (если да) какие действия вы намеревались предпринять, ставя ее. Бесполезно завязывать узелок на память, если позлее, когда он попадется вам на глаза (выполняя таким образом функцию выгруженного в окружающую среду маяка для самоконтроля), вы не сможете вспомнить, зачем вы его завязали. Такие простые, намеренно устанавливаемые в мире метки являются наиболее примитивными предшественниками письма, будучи шагом к созданию специализированных периферийных систем хранения информации во внешнем мире. Заметьте, что это нововведение не зависит от существования упорядоченного языка, который складывается из таких меток. Подойдет любая окказиональная[20] система, если только она может удерживаться в памяти во время ее использования.
Какие биологические виды открыли для себя эти стратегии? Некоторые недавние эксперименты дают нам заманчивую, хотя и неубедительную догадку об имеющихся здесь возможностях. Птицы, припрятывающие семена в тайниках, расположенных в самых разных местах, удивительно успешно находят их через большие промежутки времени. Например, биолог Рассел Болд и его коллеги экспериментально изучали ореховок Кларка в закрытых лабораторных условиях, используя большую комнату либо с земляным полом, либо с полом, содержащим многочисленные ямки, заполненные песком, и, более того, снабженную разнообразными вещами, которые можно использовать в качестве ориентиров. Птицы могли создать свыше десятка тайников с семенами, а затем, возвратившись через несколько дней, находили их. Даже когда экспериментаторы передвигали или убирали некоторые из ориентиров, птицам удавалось найти большинство своих тайников благодаря удивительной способности использовать многочисленные подсказки. Но они совершали ошибки в лабораторных условиях, и, видимо, по большей части это были ошибки самоконтроля: птицы тратили время и силы на повторное посещение мест, которые они ранее уже опустошили. Поскольку в естественных условиях эти птицы могут создавать по несколько тысяч тайников и посещать их в течение более шести месяцев, частоту таких напрасных посещений зафиксировать практически невозможно, но понятно, что повторные посещения были бы дорогостоящей привычкой и, как известно, другие виды птиц, создающих тайники, например гаички, способны избегать подобных повторных посещений.
Было замечено, что в естественных условиях ореховки Кларка поедают семена там же, где их откапывают, оставляя после этого «пикника» кучу мусора, которая могла бы напомнить им при последующем облете, что они уже «открывали эту коробку с обувью». Болд и его коллеги спланировали эксперименты для проверки гипотезы о том, что птицы используют такого рода метки для того, чтобы избегать повторных посещений. В одних случаях беспорядок, учиненный птицами во время посещения тайников, тщательно устраняли, а в других — оставляли как красноречивое свидетельство. Однако в лабораторных условиях птицы не показывали лучших результатов, когда беспорядок оставался нетронутым и, в итоге, не было доказано, что птицы действительно используют эти метки. Вероятно, они не используют их и в естественных условиях, поскольку, как отмечает Болд, эти метки зачастую быстро уничтожаются из-за погодных условий. Он также указывает, что проведенные эксперименты ничего не доказывают; цена ошибки в лабораторных условиях невелика — несколько потерянных секунд из жизни хорошо откормленной птицы.
Кроме того, возможно, что помещенные в лабораторные условия птицы лишаются определенных способностей, поскольку их каждодневная привычка переносить часть задач по самоконтролю на окружающую среду может зависеть от сигналов, которые из-за невнимательности экспериментаторов отсутствуют в лабораторных условиях. Многие отмечают — но недостаточно многие! — что старики, перемещенные из домашней обстановки в больничную, оказываются в чрезвычайно неблагоприятном для них положении, хотя основные потребности их тела вполне удовлетворяются. Они часто кажутся довольно слабоумными — совершено неспособными самостоятельно есть, одеваться и мыться, не говоря уже о том, чтобы заниматься любой более интересной деятельностью. Однако, если они возвращаются домой, они часто вполне могут справляться с этими вещами сами. Как им это удается? В течение многих лет они наполняли свою домашнюю среду хорошо знакомыми им ориентирами, спусковыми механизмами для привычек, напоминаниями о том, что нужно делать, где искать пишу, как одеваться, где находится телефон и т.д. Старый человек может быть настоящим виртуозом, оказывая себе помощь в этом сверхизученном мире, несмотря на растущую невосприимчивость его мозга к новому научению — как к ABC-научению, так и к любому другому. Забрать их из дома в буквальном смысле означает отделить их от большой части их мышления — что потенциально имеет такие же разрушительные последствия, как и операция на мозге.
Возможно, некоторые птицы машинально ставят метки-галочки как побочный продукт других видов деятельности. Мы, люди, безусловно полагаемся на многие метки, случайно оказавшиеся в нашем окружении. Мы перенимаем полезные привычки, которые оцениваем весьма смутно, и даже не стараемся понять, почему они так ценны. Представьте себе, что вам нужно перемножить в уме два больших числа. Сколько будет 217 на 436? Никто не станет пытаться сосчитать это без карандаша и бумаги, разве только из упрямства. Счет на бумаге выполняет не одну полезную функцию; он обеспечивает надежное сохранение промежуточных результатов, но, кроме того, сами символы служат ориентирами; как только ваши глаза и пальцы достигают каждой следующей строчки, эти ориентиры подсказывают вам, каким должен быть следующий шаг в этой хорошо изученной процедуре. (Если вы сомневаетесь в этой второй функции, просто попробуйте перемножить многозначные числа, записывая промежуточные результаты на разных кусочках бумаги, размещая их в нестандартном порядке, а не выстраивая в столбик, как это принято.) Мы, грегорийские создания, пользуемся благами буквально тысяч таких полезных приемов, изобретенных другими в смутных глубинах истории или предыстории и переданных нам по магистралям культуры, а не по тропкам генетической наследственности. Благодаря этому культурному наследию мы учимся тому, как распространять наши мысли в мир, где мы можем найти наиболее оптимальное использование нашим превосходно сконструированным врожденным способностям к слежению и распознаванию образов.
Произвести такое изменение в мире не означает просто разгрузить память. Также это может позволить агенту пустить в ход какой-нибудь когнитивный талант, который иначе остался бы без применения, ибо подготавливаются специальные ресурсы для него — в простейшем случае непреднамеренно. Робототехник Филипп Госьер (1994) недавно предложил яркую иллюстрацию этой возможности с помощью крошечных роботов, которые сначала изменяют окружающую их среду, а затем под воздействием новой (созданной ими) среды изменяется их собственный поведенческий репертуар. Эти роботы являются движущимися средствами Брайтенберга в реальном воплощении, и их создатель, робототехник Франческо Мондада, назвал их Кеперас (итальянское название для жуков-скарабеев). По размеру они немного меньше хоккейной шайбы, а передвигаются с помощью двух маленьких колес и ролика. У роботов имеется очень простая система зрения — только два или три фотоэлемента, связанных с колесами таким образом, что поступающие от них сигналы позволяют роботам избегать столкновений со стенками, огораживающими их мир, расположенный на поверхности стола. Можно сказать, что эти роботы снабжены врожденной способностью избегать стен, основываясь на видеосигналах. По всему столу разбросаны небольшие передвигаемые колышки (в виде деревянных цилиндров), и благодаря своей врожденной системе зрения роботы могут огибать эти легковесные препятствия, но когда роботы проезжают мимо них, проволочные крючки на их спинах обычно зацепляются за колышки. Роботы беспорядочно носятся по поверхности стола, непреднамеренно цепляя за собой колышки, а затем оставляя их там, где они отцепляются из-за резкого поворота робота. Со временем эти столкновения приводят к новому размещению колышков в окружающей среде, и, если два или более колышков оказываются рядом друг с другом, они образуют группу, которую впоследствии роботы «ошибочно принимают» за участок стены и поэтому пытаются обогнуть. Быстро и без дополнительных указаний со стороны «центрального штаба», роботы выстраивают в ряд все колышки, прежде разбросанные в их окружающей среде, организуя последнюю как серию соединенных между собой стен. Беспорядочно перемещаясь в изначально неупорядоченной среде, Кеперас сначала структурируют эту среду, придавая ей вид лабиринта, а затем под эту структуру подстраивают свое собственное поведение; они начинают перемещаться вдоль стен.
Вряд ли можно представить себе более простой пример тактики, которая в своих совершенных вариантах предполагает составление диаграмм и построение моделей. Почему мы вообще чертим диаграммы, например на классной доске или (в прошлые времена) на дне пещеры? Мы делаем это, потому что, представляя информацию в новом формате, мы делаем ее доступной для того или иного специализированного способа восприятия.
Попперовские создания — и их разновидность, грегорийские создания, — живут в окружающей среде, которую можно приблизительно разделить на две части: «внешнюю» и «внутреннюю». Обитателей «внутренней» среды отличает не столько то, по какую сторону кожи они находятся (как отметил Б.Ф.Скиннер [Skinner 1964, р. 84], «Кожа не так уж и важна в качестве границы»), сколько то, что они являются мобильными и поэтому во многом вездесущими, а, как следствие, более управляемыми и лучше известными, и, стало быть, они с большей вероятностью, сконструированы ради пользы агента. (Как мы отмечали во второй главе, списку покупок на клочке бумаги значение придается точно так же, как и списку покупок, запомненному в уме.) «Внешняя» среда меняется многими трудно отслеживаемыми способами и в основном географически располагается вне организма. (Ограниченность географического критерия при проведении этого различия нигде не проявляется столь ярко, как в случае антигенов, злостных захватчиков извне, и антител, преданных внутренних защитников: и те и другие смешиваются с дружественными силами, например с бактериями в вашем кишечнике, деятельность которых обеспечивает ваше существование, а также с безучастными наблюдателями — массой микроскопических агентов, населяющих ваше тело.) Мобильное знание попперовского создания о мире должно включать в качестве очень небольшой своей части знание (знание-как) о вездесущей части своего мира, т.е. о себе самом.. Конечно, попперовское создание должно знать, какие конечности принадлежат ему и в какой рот класть пишу, но оно также в какой-то мере должно знать и то, что касается его собственного мозга. И как оно это делает? Используя те же самые старые методы: размещая ориентиры и метки там, где они придутся кстати! К числу ресурсов, которыми агент должен управлять под прессом времени, принадлежат и ресурсы его собственной нервной системы. Этому знанию о себе не нужно быть представленным явным образом, по крайней мере, не в большей мере, чем в этом нуждается мудрость, которой обладает неспособное мыслить создание. Оно может быть просто встроенным «знанием-как», но при этом принципиально важным знанием о том, как манипулировать этой удивительно послушной и относительно устойчивой частью мира, которой являешься ты сам.
Вам нужны подобные усовершенствования ваших внутренних ресурсов для того, чтобы упростить себе жизнь, чтобы делать многие вещи лучше и быстрее — время всегда драгоценно — при имеющихся у вас способностях. Повторяю, нет смысла создавать внутренний символ как некий инструмент для самоконтроля, если, обратив на него свой «внутренний взор», вы не можете вспомнить, зачем вы его создали. Манипулируемость системы указателей, ориентиров, меток, символов и других средств напоминания зависит от того, насколько устойчивы ваши врожденные способности к отслеживанию и повторной идентификации, обеспечивающие вас резервными, многорежимными способами доступа к вашим инструментам. Для ваших врожденных методов управления ресурсами не существует различия между тем, что находится вовне и внутри. У грегорийских созданий, таких как мы, представления свойств и вещей, существующих в мире (внешнем или внутреннем), сами становятся полноправными объектами, т.е. тем, чем можно манипулировать, что можно отслеживать, перемещать, накапливать, выстраивать в ряд, изучать, перемешивать, упорядочивать, а также использовать иными способами.
В своей книге «О фотографии» (1977) литературный критик Сьюзан Зонтаг указывает, что изобретение скоростной фотосъемки было революционным техническим достижением для науки, так как впервые люди получили возможность исследовать сложные явления не в режиме реального времени, а в наиболее удобном для них временном режиме, т.е. не торопясь, методично, с многократными повторами анализируя отпечатки, сделанные с этих сложных явлений. Как отмечалось в главе 3, от природы наше сознание приспособлено иметь дело только с изменениями, протекающими с определенной скоростью. События, происходящие быстрее или медленнее, просто невидимы для нас. Фотография была техническим изобретением, которое сопровождалось огромным ростом наших познавательных возможностей, позволив нам представлять интересующие нас события в формате и темпе, приспособленном к нашим органам чувств.
До того как появились фотоаппараты и скоростная съемка, существовало множество приемов наблюдения и записи, которые позволяли ученому оставить извлеченные прямо из мира данные для последующего анализа в удобное время. Совершенные диаграммы и иллюстрации, созданные за несколько веков истории науки, свидетельствуют о силе этих методов, но в фотоаппарате есть нечто особенное: он «туп». Для того чтобы «схватить» данные, представленные затем в его снимках, ему не нужно понимать предмет так, как его должен понимать художник или иллюстратор. Таким образом, фотоаппарат передает в неотредактированном, беспримесном и объективном виде вариант представления реальности тому, кто способен проанализировать и в конечном счете понять рассматриваемое явление. Это механическое отображение сложных данных в более простой, естественный или удобный для пользователя формат является, как мы видели, признаком возросшего интеллекта.
Но вместе с фотоаппаратом и огромным количеством получаемых с его помощью снимков, пришла и проблема ресурсов: нужно было ставить метки на сами фотографии. Едва ли имеет смысл снимать интересующее вас событие на фотопленку, если вы не можете вспомнить, какой среди тысячи снимков, разбросанных перед вами, представляет интересующее вас событие. Эта «проблема соответствия» не встает, как мы видели, в случае более простых и непосредственных вариантов слежения, но часто следует заплатить цену за ее решение; этот способ может окупиться (время — деньги) в тех случаях, когда он позволяет проводить опосредованное слежение за важными вещами, за которыми невозможно следить напрямую. Вспомните о блестящем приеме — накалывать цветные булавки на карту, чтобы отметить место, где происходило каждое из многочисленных событий, которые мы пытаемся понять. Мы можем обнаружить источник эпидемии, увидев — увидев благодаря цветовым кодам, — что все однородные случаи выстраиваются на карте вдоль того или иного не замеченного или даже прежде не зафиксированного объекта — водопроводной магистрали, сточной трубы или, быть может, маршрута почтальона. Тайное логово серийного убийцы можно иногда обнаружить — это своего рода «виллентаксис»,[21] — определяя географический центр, вокруг которого распределяются его нападения. Радикальные улучшения во всех видах наших исследований, от стратегий добывания пищи в эпоху охоты и собирательства до современных исследований, проводимых полицией, литературными критиками и физиками, в основном обязаны своим появлением бурному росту наших технологий представления данных.
Мы храним «указатели» и «индексы» у себя в голове, а как можно большее количество фактических данных оставляем во внешнем мире — в наших записных книжках, библиотеках, тетрадях, компьютерах и, по сути, в кругу наших друзей и коллег. Человеческое сознание не только не ограничивается мозгом, но оно лишилось бы многих своих способностей, если бы эти внешние инструменты были устранены, по крайней мере, стало бы столь же беспомощным, как и близорукие люди, когда у них отбирают очки. Чем больше данных и приемов вы выгружаете вовне, тем более зависимым вы становитесь от этой периферии; вместе с тем, чем ближе вы знакомитесь с периферийными объектами во время манипулирования с ними, тем уверенней вы можете обходиться без них, «закачивая» задачи обратно себе в голову и решая их в уме, натренированном внешней практикой. (Можете ли вы мысленно расположить слова этой фразы в алфавитном порядке?)
Особенно богатым источником новых техник представления данных является выработанная нами — и только нами — привычка осознанно подстраивать найти новые задачи под старые механизмы решения. Возьмите, к примеру, огромное множество различных методов, позволяющих рассуждать о времени, на самом деле, рассуждая о пространстве (Jaynes, 1976). У нас есть масса традиционных способов отображать прошлое, настоящее и будущее, до и после, раньше и позже — различия, фактически невидимые в первозданной природе, представляя их как левое и правое, верх и низ, движения по часовой стрелке и против часовой стрелки. Для большинства из нас понедельник располагается левее вторника, а четыре часа дня или ночи (согласно ценной конвенции, которая, к сожалению, исчезает из нашей культуры) размещается справа под тремя часами. Наше опространствование времени на этом не заканчивается. В науке, в частности, оно принимает форму графиков, которые сегодня стали привычным способом схематичного представления времени практически для всех образованных людей. (Возьмите доходы, температуру или громкость вашей стереосистемы, изменяющиеся слева направо с течением времени.) Мы используем наше чувство пространства для того, чтобы видеть ход времени (обычно, согласно стандартной конвенции, слева направо, за исключением диаграмм, представляющих процесс эволюции, в которых более ранние эпохи часто изображаются внизу, а сегодня — сверху). Как показывают эти примеры (отсутствие здесь рисунков неслучайно), наша способность представлять такие диаграммы, когда нас на словах просят об этом, сама является ценной грегорийской способностью, имеющей разнообразное применение. Эта способность представлять диаграммы паразитирует на нашей способности рисовать и видеть их, выгружая их, по крайней мере на время, в окружающий мир.
Благодаря нашему подкрепленному вспомогательными средствами воображению мы можем формулировать метафизические возможности, иначе не поддающиеся определению и наблюдению, как, например, случай с приносящей удачу монеткой Эми, рассмотренный в конце четвертой главы. Нам нужно уметь представлять себе траекторию, которую иначе нельзя увидеть и которая связывает подлинную Эми из вчерашнего дня с одной из монеток в куче — нам нужно нарисовать ее «мысленно». Без таких вспомогательных визуальных средств, внутренних либо внешних, нам будет крайне трудно следить за этими метафизическими рассуждениями, не говоря уже о том, чтобы вносить в них свой вклад. (Не означает ли это, что слепорожденный человек не может участвовать в метафизических обсуждениях? Нет, так как слепые создают свои собственные методы пространственного воображения, связанные, как и у зрячих людей, с тем или иным отслеживанием движущихся в пространстве, одна за другой, вещей. Но интересным является другой вопрос: какие различия, если таковые имеются, можно найти в стиле абстрактного мышления, усваиваемого теми, кто родился слепым или глухим.) Вооруженные этими орудиями ума, мы склонны забывать, что наш образ мыслей о мире не является единственно возможным и, в частности, не является необходимой предпосылкой успешного взаимодействия с миром. Вероятно, сначала кажется очевидным, что поскольку собаки, дельфины и летучие мыши проявляют такую разумность, они должны обладать понятиями, более или менее похожими на найти, но по размышлении это вовсе не столь очевидно. На большинство вопросов об онтологии и эпистемологии других созданий, вопросов, которые мы поставили с нашей эволюционной точки зрения, пока еще нет ответов, и эти ответы, без сомнения, будут неожиданными. Мы предприняли только первый шаг: мы усмотрели некоторые возможности для исследования, которые раньше упускали из виду.
Среди всех орудий ума, которыми мы снабжаем наш мозг из кладовых культуры, естественно, нет более важного, чем слова — сначала устные, затем письменные. Слова делают нас более разумными, облегчая наше познание таким же образом (только во много раз усиленными), каким метки и ориентиры облегчают перемещение в мире для простых созданий. Передвижение в абстрактном многомерном мире идей просто невозможно без огромного количества перемещаемых и запоминаемых ориентиров, которые можно передавать, критиковать, записывать и рассматривать с различных точек зрения. Важно помнить, что речь и письмо — это два совершенно разных нововведения, разделенных многими сотнями тысяч (а может быть, и миллионов) лет, и каждое из них имеет свой отдельный набор возможностей. Мы склонны рассматривать эти два явления вместе, особенно когда строим теории о мозге или сознании. В большинстве работ, написанных о возможностях «языка мысли» как среды для выполнения познавательных операций, предполагается, что речь идет о письменном языке мысли, т.е. «мозг записывает, а сознание считывает», как я сформулировал несколько лет назад. Мы сможем лучше представить, как появление языка способствовало значительному росту наших познавательных возможностей, если сосредоточим наше внимание на том, как и почему устный язык мысли — потомок нашего естественного публичного языка — может хорошо работать.
Чтобы ненатренированный разум ребенка стал развитым, он должен обрести и дисциплину, и инициативу.
В истории создания сознания нет этапа более возвышенного, более бурного, более значительного, чем изобретение языка. Когда биологический вид Homo sapiens овладел этим изобретением, он совершил рывок, благодаря которому намного обогнал всех других животных в способности предвидеть и размышлять. Что верно для всего вида, то верно и для отдельного индивида. В жизни индивида нет шага, открывающего больше возможностей, нежели «научение» языку. Я должен взять это слово в кавычки, так как мы уже начали понимать (благодаря исследованиям лингвистов и психолингвистов), что дети во многих отношениях генетически предрасположены к языку. Как часто повторяет отец современной лингвистики Ноам Хомский (допуская простительное преувеличение), птицам не нужно учиться использовать свое оперение, а детям не нужно учиться своему языку. Большая часть тяжелой работы по созданию существа, использующего язык (или оперенье), была проделана много эпох назад, и ее результат предоставляется ребенку в виде врожденных способностей и предрасположенностей, легко адаптируемых к местным требованиям лексики и грамматики. Дети усваивают язык с поразительной скоростью, выучивая в среднем по десятку новых слов в день в течение нескольких лет, пока не достигнут юношеского возраста, и тогда эта скорость резко падает. Они овладевают почти всеми тонкостями грамматики до поступления в школу. Помимо многочисленных лингвистических взаимодействий с членами семьи (и домашними животными) малыши часами занимаются тем, что издают разнообразные звуки: сперва это лепет, потом поразительная смесь из слов и бессмысленных слогов, произносимых самым разным тоном — наставительным, успокаивающим, объясняющим, упрашивающим, а со временем развивается скрупулезное комментирование своих действий.
Дети любят говорить сами с собой. Какое это может иметь отношение к их сознанию? Пока я не могу ответить на этот вопрос, но у меня есть несколько теоретических предложений относительно дальнейших исследований. Рассмотрим, что происходит в начале языковой жизни любого ребенка. «Горячо!» — говорит мать. «Не прикасайся к плите!» Пока еще ребенок не должен знать, что значит «горячо», «прикасаться» или «плита», — эти слова первоначально являются для него всего лишь звуками, событиями, воспринимаемыми на слух, которые обладают определенной качественностью, определенной привычностью и запоминаются благодаря подражанию. Дети начинают вызывать в памяти некий тип ситуации — приближение к плите и удаление от нее, — который включает не только ситуации, когда они, как правило, слышат определенный запрет, но также ситуации, когда определенные звуки повторяются в подражание. Сильно упрощая, давайте предположим, что ребенок приобретает привычку говорить себе (вслух): «Горячо!», «Не прикасайся!», не имея никакого представления о том, что значат эти слова, и озвучивая их просто как составную часть упражнения, связанного с приближением к плите и удалением от нее, а также, как своего рода мантру, которую можно произнести и в любое другое время. В конце концов, детям нравится повторять слова, которые они только что услышали, — повторять их в соответствующей ситуации и вне ее, а также выстраивать цепочки распознаваний и ассоциаций между свойствами, воспринимаемыми на слух, и сопутствующими им чувственными свойствами, внутренними состояниями и т.д.
Таково приблизительное описание процесса, который должен иметь продолжение. Этот процесс, возможно, послужил причиной возникновения привычки, которую мы можем назвать полупонимаемым комментированием, своих действий. Ребенок, изначально побуждаемый некоторыми яркими слуховыми ассоциациями, вызванными предостережениями родителей, приобретает привычку добавлять звуковое сопровождение своим действиям — «комментировать» их. Сначала он будет произносить по большей части что-то «неразборчивое» — бессмысленные фразы, составленные из напоминающих слова звуков, и перемешанные с реальными словами, проговариваемыми с большим чувством, но без понимания их смысла, и с несколькими понимаемыми словами. Это будут псевдопросьбы, псевдозапреты, псевдопохвалы, псевдоописания, но все они в конечном счете станут настоящими просьбами, запретами, похвалами и описаниями. Таким образом, привычка использовать «метки» будет приобретена прежде, чем будут поняты, хотя бы частично, сами эти метки.
Я предполагаю, что именно эти изначально «глупые» приемы — простое навешивание меток в подходящих и неподходящих ситуациях — вскоре могли перерасти в привычку по-новому представлять себе свои собственные состояния и действия. По мере того как ребенок устанавливает больше ассоциативных связей между слуховыми процессами и процессами артикуляции, с одной стороны, и структурами параллельно протекающих процессов, с другой, в его памяти создаются особые узлы. Слово может стать знакомым, даже не будучи понятным. Именно эти опоры знакомого могли придавать метке независимую идентичность внутри системы. Без такой независимости метки невидимы. Чтобы слово служило полезной, манипулируемой меткой при усовершенствовании ресурсов мозга, оно должно быть готовым закрепителем для искомых ассоциаций, которые в какой-то мере уже установлены в системе. Кроме того, слова могут быть произвольными, и их произвольность, по сути, отчасти объясняет их различимость: очень мала опасность не заметить присутствия такой метки; она не так легко сливается с окружением, как вмятина в углу коробки для обуви. Она не скрывает того, что создана намеренно.
Привычка полупонимаемого комментирования своих действий могла, по моему предположению, быть источником сознательного создания меток в виде слов (или неразборчивых слов или иных личных неологизмов), которое, в свою очередь, могло привести к еще более эффективному приему — отбросить все или большую часть слуховых и артикуляционных ассоциаций и основываться лишь на оставшейся части ассоциаций (и возможных ассоциаций) в качестве опорных пунктов. Я предполагаю, что ребенок может отказаться от озвучиваний вслух и создать личные, не проговариваемые вслух неологизмы в качестве меток для его собственных действий.
Мы можем воспринимать лингвистический объект как найденный (даже если мы случайно создали его сами, а не услышали от кого-нибудь еще) и сохранять его для дальнейшего анализа как нечто автономное. Эта наша способность основывается на том, что мы можем повторно идентифицировать или распознавать такого рода метку при разных обстоятельствах, а это, в свою очередь, обусловливается наличием у метки некоторой особенности (или особенностей), благодаря которой она запоминается, т.е. обусловливается ее внешним видом, независимым от ее значения. Как только мы создали метки и приобрели привычку навешивать их на переживаемые в опыте положения дел, мы создали новый класс объектов, которые сами могут стать предметом всевозможных операций по распознаванию образов, выстраиванию ассоциативных связей и т.д. Подобно ученым, предающихся неторопливому ретроспективному анализу фотографий, отснятых в разгар экспериментальной баталии, мы можем размышлять над любыми структурами, которые мы выявляем в разнообразных помеченных нами и извлекаемых из памяти «экспонатов».
По мере нашего развития наши метки становятся все более совершенными, ясными, лучше артикулированными, и цель, наконец, достигнута, когда мы приближаемся к почти волшебному совершенству, с которого мы начали, когда простого созерцания представлений (данных) достаточно для того, чтобы воскресить в памяти все соответствующие «уроки». Мы начинаем понимать те объекты, которые создали. Мы можем назвать эти созданные нами узловые точки в нашей памяти, эти бледные тени произнесенных и услышанных слов понятиями. Тогда понятие — это внутренняя метка, которая может включать или не включать среди своих многочисленных ассоциаций слуховые и артикуляционные особенности слова (публичного или личного). Но слова, я полагаю, являются прототипами или предшественниками понятий. Первыми понятиями, которыми можно манипулировать, по моему предположению, являются «озвученные» понятия, и только те понятия, которыми можно манипулировать, могут стать для нас объектами тщательного изучения.
В «Теэтете» Платон сравнивает память человека с большой клеткой для птиц:
Сократ. Смотри же, может ли приобретший знание не иметь его? Например, если кто-нибудь, наловив диких птиц, голубей или других, стал бы кормить их дома, содержа в голубятне, ведь в известном смысле можно было бы сказать, что он всегда ими обладает, поскольку он их приобрел. Не так ли?
Теэтет. Да.
Сократ. В другом же смысле он не обладает ни одной [из пойманных] птиц, но лишь властен когда угодно подойти, поймать любую, подержать и снова отпустить, поскольку в домашней ограде он сделал их ручными. И он может делать так столько раз, сколько ему вздумается.
Мастерство состоит в том, чтобы заполучить нужную птицу тогда, когда она вам нужна. Как мы это делаем? Используя специальные приемы. Мы строим сложные системы мнемонических связей — указателей, меток, горок и лестниц, крюков и цепей. Мы совершенствуем наши ресурсы непрестанным повторением и исправлением, превращая наш мозг (и все связанные с ним и имеющиеся у нас периферийные инструменты) в гигантскую структурированную сеть знаний, необходимых для выполнения действий. Пока нет никаких данных в пользу того, что какое-либо другое животное делает нечто подобное.