Через сутки после эпизода, описанного в предыдущей главе, мадам вновь дала мне повод улыбнуться, даже посмеяться над ней.
Климат в Виллете столь же изменчивый, сколь в любом английском городе, только менее влажный. Вчерашний мирный закат сменился сильным ветром, бушевавшим всю ночь и днем превратившимся в ураган. Небо покрылось тучами, кругом стало темно, но дождя не было, улицы засыпало песком и пылью с бульваров. Думаю, будь погода хорошей, меня бы потянуло провести вечер там, где я гуляла накануне. Моя аллея, да, пожалуй, и все дорожки и кусты в саду приобрели новые, неприятные для меня черты: уединенность стала ненадежной, тишина – обманчивой. Окно, из которого была брошена любовная записка, лишило поэтичности этот некогда уютный уголок. По всему саду глазки цветов обрели дар видеть, а ветки деревьев – способность подслушивать. Торопливо и не осторожно шагая, доктор Джон наступал на растения, которые мне теперь хотелось бы выпрямить. Он оставил следы и на клумбах, но мне удалось, несмотря на сильный ветер, замести их рано утром, пока их не заметили. С чувством грустного удовлетворения я села за свой рабочий столик заниматься немецким, пансионерки готовили уроки, а другие учительницы принялись за рукоделие.
Вечерние занятия всегда проходили в общей столовой, менее просторной, чем любая из трех классных комнат. Объяснялось это тем, что сюда допускались только живущие в доме пансионерки, а их было не более двадцати. Два стола освещались двумя свисавшими с потолка лампами, которые зажигали с наступлением сумерек, и этот момент служил сигналом для того, чтобы закрыть учебники, принять серьезный вид, погрузиться в строгое молчание и внимать «la lecture pieuse»[82]. Как я вскоре убедилась, главной целью «lecture pieuse» было благодетельное умерщвление рассудка и благотворное уничижение разума; познать новое удавалось в такой дозе, какую может переварить на досуге здравый ум, не погибнув при этом.
Приносимая для этой цели книга (всегда одна и та же – когда ее дочитывали до конца, то начинали с начала) представляла собой растрепанный том, старый как мир и мрачный, как ратуша.
Я бы отдала два франка за возможность подержать эту книгу в руках, перевернуть ее священные страницы, узнать точное название и собственными глазами внимательно прочесть все эти выдумки, которые мне, еретичке, разрешалось впитывать только на слух. В книге были собраны описания житий святых. Господи Боже (произношу эти слова с благоговением), что же это были за жития! Какими хвастливыми негодяями, видимо, были эти святые, раз они так превозносили свои подвиги или изобретали все эти чудеса. В самом же деле, эти сказки – всего лишь монашеская блажь, вызывающая у разумного человека искренний смех. Кроме того, в книге описывались и всякие поповские проделки, причем интриги и козни духовенства были гораздо хуже, чем сама жизнь в монастырях. У меня горели уши, когда я волей-неволей выслушивала враки о нравственном мученичестве, навязываемом людям католической церковью, или ужасающее хвастовство духовников, которые бесчестно злоупотребляли своим положением, доводя до крайней степени унижения высокородных дам, превращая графинь и принцесс в самых настоящих рабынь. Вновь и вновь повторялись истории, подобные рассказу о Конраде и Елизавете Венгерской{18}, полные ужасающего разврата, отвратительного тиранства и гнусной нечестивости, – повести об ужасах угнетения, лишений и смертельных страданий.
Несколько вечеров я высидела на этих «lecture pieuse» и вела себя при этом как можно спокойнее и тише, лишь один раз сломала кончики ножниц, невольно воткнув их слишком глубоко в источенный жучками стол. Но потом чтения стали приводить меня в столь разгоряченное состояние, так стремительно стучала кровь у меня в висках и так неистово билось сердце, что возбуждение нарушало сон, и я решила не выслушивать все это. Благоразумие подсказывало мне: как только вносят книгу – причину моих тягостных ощущений, – моей особе следует убраться. Моз Хедриг не желала так сильно выступить со своим свидетельством против сержанта Босуелла{19}, как мне хотелось высказаться по поводу папистских «lecture pieuse». Однако мне все же удалось сдержаться, обуздать себя, и, хотя каждый раз, когда Розина зажигала лампы, я выскакивала из комнаты, делала я это незаметно, пользуясь суетой перед наступлением тишины и исчезая, пока пансионерки складывали учебники.
Покинув комнату, я тонула в кромешной тьме, ибо ходить по дому со свечой было запрещено, и любая учительница, которая надолго покидала в это время столовую, могла укрыться либо в неосвещенной передней, либо в классной комнате, либо в спальне. Зимой я обычно выбирала длинные классные комнаты, по которым ходила взад и вперед, чтобы согреться. Совсем хорошо было, когда светила луна, в безлунные ночи я удовлетворялась слабым мерцанием звезд, а когда и они исчезали, мирилась с полной темнотой. Летом, когда вечера бывают светлее, я обычно поднималась наверх, проходила через длинный дортуар (свет в дортуар падал через пять огромных, как двери, окон), открывала свое окно и, высунувшись из него, смотрела вдаль, на город, раскинувшийся за садом, и слушала музыку, которая доносилась из парка или с дворцовой площади. Я предавалась своим фантазиям, создавая свою особую жизнь силой воображения.
В этот вечер, убежав, как обычно, от Папы Римского и деяний святых, я поднялась по лестнице, подошла к дортуару и бесшумно отворила дверь, которая всегда была плотно закрыта. Как и у всех дверей в этом доме, ее петли были хорошо смазаны, и она открылась совершенно неслышно. Еще не успев увидеть, я почувствовала, что в громадной комнате, где в часы бодрствования никого не бывало, сейчас кто-то находился. Не то чтобы я уловила движение, или дыхание, или шорох, а просто ощущалось, что из комнаты исчезли пустота и уединенность. В глаза сразу бросился ряд застланных белыми покрывалами постелей, которые в пансионе поэтически называли «ложе ангела», но на них никто не лежал. Вдруг я услышала, как кто-то осторожно открывает ящик комода. Я сделала шаг в сторону, и опущенные портьеры уже не скрывали от меня комнату, а следовательно, и мою кровать, туалетный столик с запертыми ящиками внизу и запертой же рабочей шкатулкой на нем.
Какой приятный сюрприз! Перед столиком я увидела знакомую коренастую фигуру, по-домашнему облаченную в скромную шаль и чистейший ночной чепец. Она старательно трудилась, любезно делая за меня «уборку» моих ящиков. Крышка моей рабочей шкатулки была поднята, открыт верхний ящик стола; равномерно, ничего не пропуская, мадам открывала каждый ящик по очереди, приподнимала и рассматривала все лежавшие в нем предметы, все бумажки, раскрывала все коробочки. С какой изумительной ловкостью, с какой примерной тщательностью совершался этот обыск! Мадам блистала, как истинная звезда сыска, она действовала неторопливо, но неутомимо. Не скрою, я наблюдала за ней с тайным удовольствием. Будь я мужчиной, мадам, вероятно, снискала бы мое расположение – такой проворной, искусной, внимательной была она во всем, что делала. Есть люди, всякое движение которых раздражает неуклюжестью, ее же действия приносили удовлетворение образцовой точностью. Короче говоря, я стояла как зачарованная, но настала пора сбросить с себя эти чары и начать отступление. Ищейка ведь могла почуять меня, и тогда не избежать скандала. В стремительной схватке мы оказались бы друг перед другом с открытым забралом: забыты были бы все условности, сброшены маски, я заглянула бы ей в глаза, а она мне, и сразу стало бы ясно, что мы не можем больше работать вместе и должны расстаться навсегда.
Стоило ли искушать судьбу и соглашаться на такую развязку? Я не сердилась на мадам и уж никак не хотела лишиться работы. Вряд ли мне удалось бы найти другую столь сговорчивую и нетребовательную повелительницу. По правде говоря, мне очень нравился в мадам ее глубокий ум, как бы я ни относилась к ее принципам. Что же касается ее обращения с людьми, то и оно мне вреда не приносило – она могла сколько душе угодно применять ко мне свою систему воспитания, ничего бы у нее из этого не получилось. Не ведая любви, не уповая на нее, я была ограждена от проникновения соглядатаев в мою обездоленную душу, как огражден пустой кошелек нищего от воров. Поэтому я повернулась и спустилась по лестнице столь же быстро и бесшумно, как и паук, бежавший рядом по перилам.
Как же я смеялась, когда переступила порог классной комнаты! Теперь я была уверена, что мадам заметила доктора Джона в саду, я понимала, какие мысли ее обуревают. Забавно было глядеть на эту недоверчивую особу, когда она запутывалась в собственных выдумках. Но смех замер у меня на устах, я будто ощутила яростный удар, потом в душу мою хлынул мощный поток горечи, словно высеченный из скалы в Мерибе{20}. Никогда в жизни я не испытывала столь странного и необъяснимого внутреннего смятения, как в тот вечер. Целый час грусть и веселье, воодушевление и печаль поочередно овладевали моим сердцем. Я плакала горькими слезами, но не потому, что мадам не доверяла мне, – ее доверие мне было совершенно безразлично, – а по каким-то другим причинам. Запутанные, тревожные мысли лишили меня присущего мне самообладания. Но буря стихла, и на следующий день я вновь стала прежней Люси Сноу.
Позднее, подойдя к своему столу, я убедилась, что все ящики надежно заперты, и при самой тщательной проверке их содержимого мне не удалось обнаружить никаких перемен или беспорядка. Немногочисленные платья были сложены так же, как я их оставила, на прежнем месте лежал букетик белых фиалок, некогда безмолвно преподнесенный мне незнакомцем (с которым я ранее и словом не перемолвилась). Цветы я засушила и вложила в самое нарядное платье, ибо они обладают прелестным ароматом. Непотревоженными остались черный шелковый шарф, кружевная вставка и воротнички. Если бы мадам помяла хоть одну из моих вещей, мне было бы гораздо труднее простить ее, но, убедившись, что все сохранилось в полном порядке, я решила: «Что прошло, то миновало! Я не пострадала, из-за чего же мне таить злобу в душе?»
Меня приводило в недоумение одно обстоятельство, над разгадкой которого я ломала голову не менее упорно, чем мадам, когда она старалась в ящиках моего туалетного столика найти то, что натолкнуло бы ее на определенные выводы. Каким образом мог доктор Джон, если он не участвовал в затее с ларцом, знать, что его бросили в сад, и так быстро оказаться в нужном месте, чтобы начать поиски? Желание раскрыть эту тайну мучило меня так сильно, что мне пришла в голову вот какая дерзкая мысль: «А почему бы мне, если представится возможность, не попросить самого доктора Джона разъяснить мне это загадочное происшествие?»
И поскольку доктор Джон не появлялся, я и впрямь верила, что осмелюсь обратиться к нему с подобной просьбой.
Маленькая Жоржетта уже выздоравливала, поэтому врач приходил теперь редко и, вероятно, вообще прекратил бы свои визиты, если бы не мадам, которая настаивала, чтобы он время от времени посещал девочку, пока она совсем не поправится.
Однажды вечером мадам вошла в детскую после того, как я прослушала сбивчивую молитву Жоржетты и уложила ребенка в постель. Тронув девочку за ручку, мадам сказала: