«ВИНДЗОРСКИЕ НАСМЕШНИЦЫ» И ОБРАЗ ФАЛЬСТАФА У ШЕКСПИРА

1


Комедия «Виндзорские насмешницы» при жизни Шекспира была издана один раз — в 1602 году — под весьма сложным названием: «Чрезвычайно занятная и весьма остроумная комедия о сэре Джоне Фальстафе и виндзорских насмешницах. Содержащая разные забавные выходки уэльского рыцаря сэра Хью, судьи Шеллоу и его премудрого племянника мистера Слендера. С пустым хвастовством прапорщика Пистоля и капрала Нима. Сочинение Уильяма Шекспира. Как она не раз исполнялась слугами достопочтенного лорда-камергера и в присутствии се величества, и в других местах». Это кварто, переполненное грубейшими искажениями и пропусками (сцены III, 4 и III, 5 переставлены, сцены V, 1-4 совсем выпущены и т. п.) было выполнено, несомненно, без всякого участия Шекспира, скорее всего на основе «воровски» сделанной стенографической записи спектакля, вдобавок еще плохо напечатанной. Второе отдельное издание комедии (кварто) вышло после смерти Шекспира, в 1609 году, и представляет собой перепечатку первого кварто, с воспроизведением всех его ошибок. Лишь фолио 1623 года дает удовлетворительный текст пьесы.

Ясно, что комедия возникла в период между появлением «Генриха IV» (1597), где Шекспир впервые вывел на сцену Фальстафа, и январем 1602 года, когда в книгопродавческих списках была сделана заявка на издание первого кварто. Долгое время исследователи были склонны приближать пьесу, насколько возможно, к этому позднему пределу, датируя ее 1600 или 1601 годом ввиду отсутствия сведений о более ранних постановках. Получалось, таким образом, что два сценических облика Фальстафа, появившиеся из-под пера Шекспира, отделены дистанцией в три-четыре года.

Такая датировка хорошо согласовывалась и с показанием Мереса, который в свой список пьес Шекспира, составленный в 1598 году, данную комедию не включил. С этой поздней датировкой связывалось и предание, относящееся к началу XVIII века. В 1702 году некий Джон Деннис, издавший свою переработку шекспировской комедии под заглавием «Комический любовник, или Любовные затеи сэра Джона Фальстафа», оправдывал в предисловии свое право на переделку пьесы Шекспира ее «грубостью», а также другими причинами. «Я хорошо знал, — писал он, — что комедия Шекспира снискала одобрение одной из величайших королев, когда-либо живших на свете, королевы, которая была велика не только своей мудростью в управлении государством, но и познаниями в науках и тонким вкусом в драматическом искусстве. Что она обладала таким вкусом, в этом мы можем быть уверены, так как она ведь особенно любила писателей древности. Так вот, эта комедия была написана по ее повелению и указанию, и она с таким нетерпением ожидала увидеть ее на сцене, что велела, чтобы комедия была готова в две недели. И предание гласит, что королева потом, при представлении, осталась очень довольна ею». То же предание сообщает в 1709 году и первый биограф Шекспира Н. Pay, уточняющий: «Королева Елизавета так восхищалась достойным удивления характером Фальстафа, что велела вывести его еще в другой пьесе, изобразив его в ней влюбленным». Спешностью выполнения комедии объясняется, по мнению многих критиков, то, что она почти целиком написана прозой, а поздним ее возникновением — глубокое изменение в ней образа Фальстафа, который в творческой фантазии Шекспира, успевшего к этому времени им пресытиться и охладеть к нему, утратил прежнюю свою масштабность и глубину и в соответствии с новым заданием, полученным от королевы, превратился в заурядный водевильный персонаж.

Однако в недавнее время был найден документ, свидетельствующий о том, что комедия Шекспира исполнялась (видимо, в первый раз) в день св. Георгия, 27 апреля 1597 года, на празднестве в честь ордена Подвязки в Гринвиче. Эта новая датировка, по существу, ничего не меняет. Напротив, она лишь подтверждает предание о «заказе», данном Елизаветой еще под свежим впечатлением постановки «Генриха IV». А с другой стороны, это сведение проливает свет на возникновение пьесы, объясняя появление в ней ряда эпизодов чужеродных и никак не связанных с ее основной фабулой, например выбор места действия (Елизавета часто любила проводить время в Виндзоре), восхваление виндзорского замка и ордена Подвязки (V, 5), капитул которого собирался в Виндзоре, а также неожиданное и непонятное упоминание какого-то проезжего немецкого герцога, связанное с загадочным эпизодом кражи лошадей на постоялом дворе (IV, 3 и IV, 5). Дело в том, что в 1597 году в Англию приезжал некий немецкий герцог, который посетил Елизавету в Виндзоре, хлопотал о награждении его орденом Подвязки (орден, который давался лишь особам королевского рода или лицам особенно заслуженным), но ничего не добился и стремительно уехал, наделав много шуму.

Весьма вероятно, что в связи с этим молниеносным приездом и отъездом герцога возникли какие-то местные анекдоты, отразившиеся в названных сценах, хорошо известные той публике, для которой была поставлена пьеса. Как мы видим, «заказ» был дан не одной Елизаветой, а всем ее придворным кругом, любившим и поощрявшим зрелища легкие, развлекательные и полные намеков на обстоятельства жизни высшего общества.

И до и после этого Шекспиру случалось писать подобного рода пьесы. Так, «Сон в летнюю ночь», «Как вам это понравится», «Зимняя сказка», «Буря» полны черт пасторали и комедии масок, столь излюбленных придворным зрителем. Но в данном случае Шекспир пошел другим путем: он сделал своим средством не фантастику и декоративность, а веселое бытовое обозрение — жанр, по сути дела, буржуазный, но также имевший хождение и в аристократической аудитории. Фигуры забавных мещан с их гротескными манерами, комичным выговором (особенно, конечно, иностранных слов), нелепыми похождениями — развлекали, смешили, увеселяли утонченного зрителя, искавшего в театре не назидания, или обличения, или углубленной трактовки больших моральных и социальных проблем, а лишь беспечного и добродушного веселья, приятной смены забавных и живописных ситуаций, — и все это завершается примирительным финалом.

Наша пьеса имеет немало общего (вплоть до интимно-бытовых деталей, а также шуточно-декоративного появления фей) хотя бы с довольно известным образцом этого жанра — «Игрой в беседке» аррасского трувера XIII века Адама де-Ла-Галль, который был также автором придворной пасторальной «Игры о Робене и Марион». Пьесы такого типа не переводились в течение XIV-XVI веков как во Франции, так и в Англии, особенно в конце этого периода, при дворе английских королей, и к их традиции и восходят «Виндзорские насмешницы». Но, как обычно бывало с Шекспиром, он в данном случае, используя готовую литературную (или театральную) схему, вложил в нее глубокое реалистическое содержание.

Прежде всего характерна изображаемая им на сцене общественная среда. Пейджи и Форды со всем их окружением — это в основном не старое родовое дворянство, но и не быстро крепнущее в ту пору исконно городское сословие, а нечто среднее между тем и другим — джентри, то есть мелкое дворянство, усваивавшее все навыки богатеющей буржуазии и пополнявшееся из ее рядов. Обе центральные пары — Пейджи и Форды — ведут сытое и солидное существование, чуждое смелых мыслей и высоких чувств. Перед нами проходят или упоминаются охота, стирка белья, пивоварня, радушные приемы соседей, беседы с пастором, близким к домам обеих семей. Жены — мастерицы на веселые выдумки, что не мешает им соблюдать верность своим мужьям.

Все их окружение, за исключением лишь единственного положительного «героя» пьесы, изящного дворянина Фентона (по уверению Пейджа в III, 2, состоявшего раньше в дружбе с принцем и Пойнсом из «Генриха IV») и, понятное дело, самого Фальстафа, этого прогоревшего придворного рыцаря, — богатейшая коллекция комических типов и штрихов, которые, как на выставке, проходят перед зрителем. И, что особенно характерно, ситуации, в которых они предстают перед нами, совсем не являются обязательным условием или решающим поводом для обнаружения их комизма, но служат всякий раз лишь внешней опорой, одним из множества возможных поводов для этого. Именно в этих типах, а не в образе Фальстафа или в его приключениях, заключено основное комическое содержание пьесы.

Хорошо известно замечание Энгельса, что «в одном только первом акте» этой пьесы «больше жизни и движения, чем во всей немецкой литературе». Вполне возможно, что Энгельс не отказался бы распространить свою оценку и на всю комедию в целом, но все же он счел подходящим назвать один первый акт, где Фальстаф почти совсем не выступает и где об интриге его с обеими виндзорскими дамами нет и речи, но зато богато представлена среда и составляющие ее персонажи.

Мы видим перед собой как живых глупого и ничтожного, чванящегося дворянскими и служебными титулами провинциального судью Шеллоу; его хилого и совсем уж слабоумного племянника Слендера — второй, еще ухудшенный «экземпляр» сэра Эндрью Эгьючика из «Двенадцатой ночи»; смешного педанта и резонера пастора Хью Эванс; забавную картину экзамена маленького Пейджа, дающую неплохое представление о схоластическом способе обучения того времени; задорного чудака доктора Каюса с гротескной сценой его дуэли с Эвансом; обстановку постоялого двора с его грубоватым и оборотливым весельчаком хозяином; расторопную и готовую услужить за деньги кому угодно и чем угодно миссис Куикли, тоже перекочевавшую в эту комедию из «Генриха IV»; комически зловещую компанию также интересно нюансированных бездельников (Бардольф), наглых головорезов (Пистоль) и мелких плутов, приятелей Фальстафа, тоже перекочевавших с ним оттуда; простака Симпла и т. д. — целая гамма глупости и порождаемого ею смеха. А надо всем этим высятся две мастерски нарисованные супружеские пары — Пейджи и Форды, эти полудворяне-полумещане, новые поднимающиеся «господа Англии», самодовольно деловитые, горделиво солидные, сытые и бесконечно ограниченные. Если обе женщины и превосходят остротой ума и способностью к веселым выдумкам своих дубоватых супругов, они все-таки тоже лишь заурядные обывательницы, истинные мещанки, способные находить достоинства в сумасбродном докторе Каюсе, падкие на всякие сплетни и сенсации. Из этой среды несколько выделяются только Анна Пейдж и Фентон, впрочем, лишь бегло обрисованные и представляющие собой лишь условные фигуры, подобно юным «любовникам» итальянской или французской комедии XVI-XVII веков.

В комедии собраны все оттенки и все формы проявления человеческой глупости и нелепости — картина, которой позавидовал бы и Бен Джонсон, изобразитель «юморов», то есть индивидуальных и типических причуд и несуразностей человеческого характера («Всяк в своем нраве», «Вольпоне», «Алхимик» и т.д.). В сравнении со всем этим на второй план в пьесе отступают как сам характер Фальстафа, так и его любовные похождения, не выходящие за пределы фарсового шаблона и ничем не обогащающие характеры их участников. Все это сложное приключение, например, нисколько не значительнее психологически, чем любовная интрига Фентона и Анны Пейдж или эпизод дуэли доктора Каюса с Хью Эвансом.

История проказницы жены, дурачащей незадачливого поклонника, а заодно издевающейся и над ревнивым простаком мужем, была распространена в эту эпоху в большом количестве новеллистических обработок, из которых многие, вероятно, были известны Шекспиру и могли послужить ему источником. В частности, к излагаемой им версии очень близки две итальянские новеллы — Страпаролы (в его сборнике «Тринадцать весело проведенных ночей», 1550-1553) и Джованни Фьорентино (в том же самом сборнике его «Овечья голова», 1378, откуда Шекспиром заимствован сюжет и «Венецианского купца»). В первой из них три дамы, которым некий студент объясняется одновременно в любви, узнают об этом друг от друга и решают проучить наглеца, назначая ему свидания, а затем пугая его неожиданным возвращением мужа и подвергая всяким унижениям. Во второй студент хвастается перед старым учителем своими успехами у некой юной красавицы, которая оказывается женой этого самого учителя, и тот пытается поймать виновного, но безуспешно, ибо жена всякий раз ловко прячет любовника, притом один раз — в куче грязного белья.

Есть и другие рассказы (а также и пьесы, в том числе одна немецкая), содержащие детали, которые мы находим в комедии Шекспира. Трудность установления его прямого и основного источника увеличивается оттого, что многие мотивы (муж, невольно помогающий любовнику или по крайней мере не умеющий его поймать; спасительная корзина с грязным бельем; желание любовника «перестраховать» себя, приводящее к полному его провалу, и т. п.) могли возникнуть параллельно в нескольких рассказах без каких-либо влияний и заимствований, а единственно лишь в силу естественной логики комического воздействия или же сходства бытовой обстановки, подсказывающей соответствующий новеллистический мотив.

Второе же, что необходимо заметить, это глубокое несходство моральной обстановки действия в шекспировской пьесе и в тех новеллах, которые обычно приводятся в качестве ее «источников». Что общего между опустившимся старым распутником Фальстафом и проказливым студентом итальянского новеллиста? И как непохожи грубо несдержанный мистер Брук на старого обманутого ученого! Совсем несходны также в шекспировской и в нешекспировских версиях побуждения, смысл и стиль поведения всех участников мнимо-адюльтерного фарса. Он, конечно, сделан со всем обычным у Шекспира мастерством. Но искать в нем глубокую мысль и тонкое искусство автора «Двенадцатой ночи» или хотя бы «Укрощения строптивой» — не приходится.

И тем не менее Фальстаф остается и ведущим образом и композиционным центром всей комедии. Но своим местом в этой пьесе, тем ореолом, в каком он сразу же здесь появляется, он обязан главным образом своей предыстории. При первом же выходе его на сцену тогдашние зрители прежде всего думали о незадолго перед тем ими виденном и стоявшем у них в глазах Фальстафе из «Генриха IV». К этому последнему мы и должны на время вернуться, чтобы понять значение нового появления в этой комедии «жирного рыцаря» и смысл последней метаморфозы, которой он в ней подвергся. Ибо метаморфоз у него было несколько.


2


Фальстаф начал жить раньше, чем приобрел свое театральное имя и вышел с ним на подмостки. У него было несколько предков: один исторический и целый ряд литературных.

Исторический предок его, сэр Джон Олдкасл, лорд Кобем, состоял при дворе Генриха IV и был другом принца Уэльского (ставшего в 1613 году королем Генрихом V). Несмотря на свое знатное происхождение, он примкнул к секте лоллардов, этих предшественников пуритан. По преданию, он сам переписывал и распространял экземпляры библии на английском языке, запрещенные католической церковью. Олдкасл отрицал главенство папы и обличал злоупотребления католического духовенства, за что собор епископов в 1415 году осудил его на смерть. Несмотря на уговоры молодого короля отречься от «ереси», Олдкасл не сделал этого и был заключен в Тауэр, откуда вскоре ему удалось с чьей-то помощью (быть может, самого короля) бежать. Два года он скрывался в Уэльсе, но в 1417 году, когда король воевал во Франции, был схвачен, вторично судим и сожжен на костре.

Однако, воспользовавшись именем Олдкасла, Шекспир в корне изменил его характер, превратив благороднейшего человека и мученика в старого шута и бездельника. Чем он при этом руководствовался, мы сейчас бессильны установить. Нам известно только, что после первых же постановок пьесы под влиянием протестов со стороны потомков Кобема, занимавших видное положение при дворе, Шекспир изменил имя своего героя, переименовав его в Фальстафа. При этом Шекспир совершил другую несправедливость, использовав с небольшим изменением фамилию другого вполне приличного человека, лишь один раз в жизни проявившего недостаток мужества. Баронет Джон Фастолф (1377-1428), современник Генриха V, сражался вместе с ним при Азинкуре, но впоследствии был лишен воинских чинов за бегство с поля битвы при Патэ — эпизод, изображенный Шекспиром в сценах III, 2 и IV, 1 первой части «Генриха VI».

Следы старого имени, однако, сохранились в дошедшей до нас редакции «Генриха IV». В одном месте пьесы Фальстаф назван «the old lad of the castle» — старым молодцом из Касла (замка): если в этом выражении соединить первое слово с последним, получится — Олдкасл. Еще яснее говорит об этом одно место эпилога второй части пьесы, где, говоря о Фальстафе, поясняется: «Кстати сказать, он и Олдкасл — совсем разные лица, и Олдкасл умер мучеником».

Но, как бы ни назывался старый плут и весельчак, Шекспир раскрасил его образ чертами, почерпнутыми из богатой комедийной традиции как средневековой Англии, так и античности. Главными литературными предшественниками Фальстафа в этом смысле являются: с одной стороны, жирный и разгульный Порок (Vice), аллегорический персонаж средневекового моралите, одновременно смешащий и возмущающий зрителя своим забавным и уродливым бесстыдством, своими уморительными и гнусными выходками; а с другой стороны, тип «хвастливого воина» древнеримской комедии, забияки и труса, глупца и нахала, который при первом же серьезном испытании с позором проваливается, — тип, который привился и в английской дошекспировской комедии.

Однако из обоих этих источников Фальстаф перенял лишь некоторые внешние черты: свою непомерную толщину, паразитический образ жизни, склонность к пьянству и озорству, трусость, плутоватость и лживость; но черты эти в его облике органически слиты вместе, восполнены и реалистически углублены тем, что под них подведена крепкая социальная база, что весь образ приобрел жизнь и оказался осмыслен в плане совершавшегося в эту эпоху социально-исторического и культурного процесса.

Фальстаф в «Генрихе IV» — не просто условный и абстрактный театральный тип веселого забавника, вроде Ланса в «Двух веронцах» или некоторых других шутовских персонажей в ранних комедиях Шекспира; это образ, выражающий важнейший момент в истории общества и в развитии сознания той эпохи. Фальстаф — разорившийся и деклассированный рыцарь эпохи первоначального капиталистического накопления, когда знатность рода и звучное имя утрачивали свое значение, не будучи подкреплены неотчуждаемыми земельными владениями или звонким металлом, когда смелый купец и ловкий промышленник оттесняли на задний план обедневшего рыцаря, не желавшего идти в ногу с веком и упорствовавшего в желании по-прежнему вести паразитарное существование. Такова первая великая метаморфоза (а их будет еще несколько), которой подвергся в «Генрихе IV» Фальстаф в творческом воображении Шекспира.

Младший сын младшего сына видного феодала и тем самым лишенный земельных владений и прочих благ, он не сумел занять выгодного положения в обществе или пойти в ногу с веком, занявшись какой-нибудь прибыльной деятельностью, но был вынужден смолоду служить и прислуживаться у знатных лиц (см. часть вторая, III, 2). Военная служба его не обогатила по причине его лености и трусости. Сейчас, когда ему перевалило за шестьдесят, он состоит на положении не то компаньона, не то шута при наследном принце, кормясь на его счет и не брезгуя при этом подработать путем ограбления проезжих путешественников (часть первая, II, 1-2) или займов у влюбленной в него и мечтающей стать путем брака с ним «знатной барыней» хозяйки постоялого двора.

При всем том, лишенный подлинной «рыцарственности», он не отказался от аристократических замашек. Он сыплет направо и налево рыцарскими клятвами, умеет разговаривать с первыми лицами государства (Джон, принц Ланкастерский, лорд верховный судья), умеет занимать деньги и негодует на портного, отказывающегося сшить ему костюм в кредит (часть вторая, 1, 2). Критиками было отмечено, что Фальстаф, особенно в первой части хроники, не лишен хороших манер, образованности, художественного вкуса. Но самая выразительная примета аристократического происхождения Фальстафа — это окружающая его шайка бездельников (Бардольф, Пистоль и т. д.), не состоящих у него на жалованье, но служащих на вассальных началах — за корм и долю в случайной добыче, подобно феодальным дружинам средневековых баронов. Хотя перечень пороков Фальстафа мог бы быть продлен до бесконечности, в большинстве своем это черты типично дворянские.

Можно было бы составить весьма внушительный список пороков Фальстафа. И тем не менее, несмотря на явное намерение Шекспира сделать образ Фальстафа в моральном отношении отталкивающим, в нем есть стороны, которые действуют на современного зрителя (как действовали они и на тогдашнего зрителя) чрезвычайно привлекательным образом. Фальстаф нас радует, веселит, удовлетворяет наши очень глубокие душевные запросы. Причины этого в том, что Фальстаф хроники воплощает в себе некоторые прекраснейшие черты Возрождения, составляющие крупнейшее достижение той эпохи и придавшие совершенно новое направление мировой истории.

Первым таким свойством Фальстафа является его ум, для которого характерна не столько глубина, сколько свобода от всех средневековых догм, от всех предрассудков. Сама деклассированность его, незаинтересованность в поддержании каких-либо сословных идеалов и норм сообщают ему эту свободу. Он не верит в те рыцарские понятия и нормы, которыми ловко оперирует, и глумится над ними. В первой же сцене, в которой он появляется, он претендует для себя и для своих сотоварищей на звание «лесничих Дианы, рыцарей мрака, фаворитов Луны» (часть первая, 1, 2). Особенно замечательно его рассуждение о рыцарской чести, целиком направленное против старых феодально-рыцарских идеалов Генри Хотспера и ему подобных: «А что если честь меня обескрылит, когда я пойду в бой? Что тогда? Может честь приставить мне ногу? Нет. Иль руку? Нет. Или унять боль от раны? Нет… Что же такое честь? Слово. Что же заключено в этом слове? Воздух. Хорош барыш! Кто обладает честью? Тот, кто умер в среду. А он чувствует ее? Нет. Слышит ее? Нет. Значит, честь неощутима? Для мертвого — неощутима. Но, может быть, она будет жить среди живых? Нет. Почему? Злословие не допустит этого. Вот почему честь мне не нужна. Она не более как щит с гербом, который несут за гробом. Вот и весь сказ» (часть первая, V, 1).

Но главным образом свобода фальстафовского ума проявляется в его способности возвыситься над собственным положением. Он говорит: «Я не только сам остроумен, но и пробуждаю остроумие в других» (часть вторая, I, 2). Несомненно, что выходки Фальстафа служат ему средством снискать благоволение принца, при котором он состоит чем-то вроде платного шута. Но еще важнее выгоды, доставляемой ему этим, сам процесс шутки или проделки, от которой он испытывает как бы артистическую радость, чистую и в сущности своей бескорыстную. Этим Фальстаф возвышается над самим собой и бесконечно превосходит свои названные выше литературные прототипы — как хвастливого воина, стремящегося наглостью чего-то достигнуть, так и старый Порок, погрязший в своей низости и в своих вожделениях.

Будучи стар и с виду тяжеловесен, Фальстаф отличается необыкновенной легкостью чувств, мыслей и всех движений. С конем он справляется, видимо, довольно лихо, да и жалобы его на непомерную трудность пешего передвижения (II, 4) выглядят не признаниями старого ожиревшего человека, а скорее веселым комедиантством. Вообще же он перемещается, удирает, вновь появляется с удивительной подвижностью; но еще подвижнее его мысль, мгновенно приспособляющаяся ко всевозможным обстоятельствам, гибкая, живая, изобретательная. Можно сказать, что Фальстаф обладает вечной молодостью, что уже всегда бывает привлекательно, особенно на сцене, и его разговоры об одолевающих его болезнях (напр., часть первая, I, 2) — это не горестные его признания, а прием, чтобы прибедниться, сделаться интереснее, вызвать к себе сочувствие, подобно тому как в других случаях он кокетничает, выражая намерение покаяться и утверждая, что не он развращает принца, а наоборот, именно принц оказывает на него, честною старого человека, дурное влияние (часть первая, I, 2).

Другая черта Фальстафа, связанная с его свободомыслием и также имеющая корни в духе всего Возрождения, — это его переливающая через край жизнерадостность, его эпикуреизм, чувственное, плотское восприятие жизни. Всем своим существом он выражает протест против аскетизма, вызов ему. Любовь жирного рыцаря к хересу и каплунам, приверженность к чувственным наслаждениям полны такой наивной непосредственности, такой душевной ясности, что почти не вызывают у нас осуждения. Реабилитация плоти тесно связана у Фальстафа с освобождением ума, как органически связаны у него и оба его облика — физический и душевный. Есть нечто общее между жизнерадостным и красочным мироощущением Фальстафа и философией великого современника Шекспира, основателя материализма Бэкона, у которого, по выражению Маркса и Энгельса, «материя улыбается своим поэтически-чувственным блеском всему человеку». Это тот разгул красок и расцвет плоти, какой мы встречаем у Рабле и какой мы наблюдаем на картинах развивающейся около этого времени фламандской школы. Не случайно Фальстаф одним из персонажей (правда, уже в «Виндзорских насмешницах») назван «фламандским пьянчугой».

С жизнелюбием и свободомыслием Фальстафа связана еще третья, менее существенная, но тоже характерная его черта, также типичная для эпохи. Фальстаф воспринимает жизнь не однотонно и статически, но в ее постоянном движении, изменчивости, переливчатости красок. Эта непрерывная трансформация, эта гибкая и мгновенная реакция на меняющуюся обстановку, типичная для Фальстафа, находит свое наиболее ясное выражение в принципе игры, маскировки, ряженья, которые он при всяком случае пускает в ход. Все, что он делает и говорит, он не столько выполняет целеустремленно, сколько разыгрывает на потеху себе и другим (нападение на путешественников, пикировка с принцем, буффонады на войне). Им владеет страсть к игре, перевоплощению как выражение жизненных сил и фантазии, типичное для эпохи Возрождения. Он привирает большей частью бескорыстно, как виртуоз лжи, любящий вранье как веселую забаву, и ломается, как площадной актер, в ожидании хохота и аплодисментов.

Два самых блестящих игровых перевоплощения Фальстафа, следующих непосредственно одно за другим, — это гениальный по фантастичности рассказ о битве на проезжей дороге, а затем, без перехода, придуманная Фальстафом, чтобы замять его смущение, инсценировка, в которой он изображает короля, журящего принца за дружбу… «с этим старым развратником Фальстафом»… Но, вообще говоря, во всем, что делает или заявляет Фальстаф, чувствуется поза, рисовка, особенная манера.

Те же самые свойства мы находим у другого блестящего представителя духа Ренессанса, такого же деклассированного и бесшабашного искателя приключений и такого же дерзкого вольнодумца (кстати сказать, такого же любимца наследного принца, — но это уж просто «счастливое совпадение»), что и Фальстаф, у Панурга из романа Рабле. У обоих — те же бесконечные проделки и вольный ум. Но оба эти почти что современники, будучи продуктом одной эпохи (Панург на полвека опередил Фальстафа, но ведь и Возрождение оформилось во Франции раньше!), многим весьма существенно друг на друга непохожи. Панург сух, костляв, колюч, и ум у него злой и мстительный, ибо он выразитель французского плебейства, теперь жестоко, наотмашь мстящего за долгие века угнетения разряженным и пустоголовым сеньорам. Тучный и хохочущий Фальстаф, наоборот, порождение «старой веселой Англии», где иллюзия контакта между разными прослойками прикрывала остроту классовой борьбы. Вот почему Фальстаф, если он и совершает жестокости и бесчинства (грабеж на больших дорогах, методы набора рекрутов), не до конца отдает себе отчет в творимом им зле и субъективно незлобив и добродушен.

Однако это бескорыстие и безобидность Фальстафа объективно не имеют никакой цены, ибо он обладает способностью искажать самые прекрасные человеческие качества. Фальстаф — ограниченный и неполноценный вариант человека Возрождения, критицизм которого принимает у него форму нигилизма, индивидуализм — беззакония, апология плоти — гипертрофии ее, свобода — разнузданности. Эпикуреизм Фальстафа насквозь антисоциален, и «гуманизм» его оказывается антигуманистичным. Вот почему мы вполне солидарны с молодым королем, отдаляющим от себя в финале второй части старого шута — притом отдаляющим в достаточно мягкой и милостивой форме, что не всегда бывает отмечено сердобольными критиками, упрекающими за это принца в сухом морализме, бездушии и неблагодарности.

И вот, незаметно для зрителя и, может быть, даже для самого автора, по мере развития пьесы внешний блеск Фальстафа тускнеет, и все более проступает наружу истинная его сущность. Уже к концу первой части, где сосредоточены все наиболее увлекательные сцены с Фальстафом, он начинает несколько блекнуть, повторяться, как бы выцветать. Но отчетливо новая метаморфоза обозначается во второй части, где остроты Фальстафа уже приедаются и где собраны все его не только низкие (ограбление путешественников и комедию с телом убитого Перси иначе не назовешь), но все же занимательные, а в подлинном смысле слова — грязные, отталкивающие проделки: насмешки над верховным судьей, сцены с Долли Тершит, взяточничество при наборе рекрутов, грубое (и не очень остроумное) издевательство над другом юных лет Шеллоу…

И, наконец, еще одна, последняя метаморфоза Фальстафа — когда он появляется в «Виндзорских насмешницах». Слишком решительны критики, утверждающие, что между Фальстафом хроники и Фальстафом комедии нет ровно ничего общего, кроме имени. Внимательное изучение всех «возобновляемых», то есть пересаживаемых из одной пьесы в другую, фигур (Антоний в «Юлии Цезаре» и в посвященной ему трагедии, Болингброк в «Ричарде II» и в «Генрихе IV», Ричард Глостер в двух хрониках Шекспира и т. д.) показывает, что эти образы сохраняют связь с их первым наброском, но в то же время сильно отклоняются от него — отчасти оттого, что оказываются перемещены в другие обстоятельства, отчасти в силу внутреннего своего развития. И то и другое случилось с Фальстафом. Сообразуясь с духом времени, он решил изменить свою натуру — отказаться от своего «бескорыстия» и «беспечности», от «чистого искусства» веселой жизни и начать наживать деньги. Он надумал распустить свою феодальную банду и пуститься в интриги и спекуляции, оперируя своим знатным именем (своего рода пародия на Дон-Жуана) и искусством притворства:

«Фальстаф теперь не тот: он научился

Расчетливости века своего.

..........

Пускай останусь я с одним пажом:

Без вас двоих мы больше сбережем» (I, 3).

За эту измену лучшему, что в нем было, он сурово наказан: он потерял всю свою легкость, свой блеск, свое очарование, и все его замыслы заканчиваются позорным провалом.

В превосходной комедии «Виндзорские насмешницы» ее главный герой играет жалкую роль. В сцене I, 1 Фальстаф всего лишь обвинен в дебоширстве, причем отбивается он без особого остроумия. В I, 3, решив перестроиться, он ограничивается пошлыми прибаутками и присказками. В I, 4 он совсем отсутствует, в II, 2 (разговор с Фордом) вял и бесцветен. Нет былой его живости и в III, 3 (первая ловушка с корзиной) и т. д. Лишь в III, 4 (монолог о купанье) мы находим проблески если не фальстафовского остроумия, то хотя бы его краснобайства, так же как и в IV, 5. И это все, в остальной части пьесы Фальстаф, фабульно действуя, как характер почти отсутствует.

Заметим, кстати, что такому же обесцвечению подверглись все компаньоны Фальстафа, особенно Куикли, из лихой хозяйки развеселого постоялого двора ставшая, в соответствии с «духом времени», скучной экономкой чудака доктора и ординарной свахой.

Фальстаф проделал благодаря творческому воображению Шекспира и под пером его удивительный путь метаморфоз: доблестный реформатор и мученик, «хвастливый воин» и седобородый распутник, бог плоти и дух веселья, мудрец и гаер, свободолюбец и распутник, придворный и люмпен-пролетарий, дерзкий авантюрист и осмеянный герой фарса… Но всеми этими метаморфозами жирного рыцаря руководила не одна лишь причудливая и неисчерпаемая фантазия создавшего его поэта, но и некая закономерность.

У шекспирологов старого времени (эпохи романтизма) была склонность выделять в творчестве Шекспира последнее пятилетие XVI века, предшествующее появлению «Гамлета», в особый «фальстафовский» период. Для присвоения целому периоду имени одного образа, прошедшего через два или три произведения на протяжении каких-либо пяти лет (как думали тогда; теперь мы считаем: одного-двух лет), нет серьезных оснований. И тем не менее образ Фальстафа в творчестве Шекспира имеет особый выразительный смысл.

Самый конец XVI века в истории английской культуры носит особый характер. Это начало кризиса ренессансного мировоззрения, вскрытие острых противоречий гуманизма. Образ Фальстафа — это лебединая песнь Шекспира «старой веселой Англии», духу бездумной радости, духу легкой и светлой комедии и раскрытие острых противоречий прежнего беззаботного оптимизма.

Метаморфозы Фальстафа — это метаморфозы в душе Шекспира и в то же время метаморфозы самой Англии. Старая веселая (подчас озорная) шутка кончилась, наступил век Пейджей и Фордов, а вместе с тем век верховного судьи.

В последней сцене комедии Фальстаф говорит: «…смейтесь надо мной, издевайтесь!.. Бейте лежачего… Само невежество топчет меня ногами. Делайте со мной что хотите!»

А. Смирнов

Загрузка...