Как только Аркашка продрался сквозь засаленные юбки молочниц и окровавленные штаны мясников, его пробил сильнейший озноб. В проеме двери рыночного туалета, во второй дырке от входа виднелась мертвая мужская голова с приоткрытым ртом и глазами, залепленными отвратительной коричневой жижей. Хозяин головы находился ниже уровня досок, на которые люди вставали ногами перед тем, как спустить штаны. Аркашка, покрываясь гусиной кожей, сделал еще несколько шагов, и оказался внутри общественной уборной. Теперь ему было видно лицо утопленника – оно скорбело, на залитых человеческими испражнениями губах застыла горькая усмешка. Ледяная игла пронзила Аркашкин позвоночник и вышла из затылка, притягивая к себе волосы. Кто-то толкнул его в спину, и он упал на колени, оказавшись нос к носу со зловонным покойником. Аркашка попытался вскочить на ноги, но его тело будто парализовало. Он хотел зажмуриться, но глаза предательски уставились на прилипшие ко лбу мертвеца волосы и желтые зубы, обнаженные в левом углу рта. Сзади Аркашку схватили за резинку на штанах и выволокли на улицу, пинком под зад придав направление его полету. Ударившись головой о лоток с арбузами, он очнулся, и звенящую тишину его собственного ужаса, наконец, прорвали крики толпы. Женщины выли, мужчины о чем-то громко спорили.
– Ну что, видел жмурика в говне? – к Аркашке подскочил одноклассник Левка Фегин.
Он попытался ответить, но тугая волна подступила к горлу и выплеснулась наружу маминым форшмаком. Левка Фегин ловко отскочил, замарав только носок жеваного ботинка.
Вечером у Аркашки поднялась температура. Бывший полевой врач дядя Додик – сосед по маленькой четырехкомнатной квартире в кирпичном доме на улице Полторацкого – прохладной сухой ладонью убрал со лба мальчика вспотевшие волосы и, обернувшись к матери, грустно произнес:
– В этом мире нельзя быть таким впечатлительным, Бэлла.
Аркашка был впечатлительным. Он знал за собой этот грех, и ничего не мог с ним поделать. Под лысой головой с огромными ушами, растущими строго перпендикулярно его черепу, скрывался могучий на выдумки мозг. Он домысливал едва увиденное и услышанное до мельчайших деталей: будь то рассказ болтуна Левки Фегина или математическая формула, выведенная на доске Людмилой Ивановной.
– Величайшего ума мальчик, – говорила Людмила Ивановна матери, навещая Аркашку в момент острой пневмонии, – только болеет часто. Скажите спасибо, что в век пенициллина живем – иначе бы труба! И будьте уверены, – она понижала голос до шепота, – он будет в правительстве сидеть!
Бэлла Абрамовна вздыхала, а у Аркашки перед глазами вставали плакаты членов политбюро во главе со Сталиным, которыми были увешаны стены его ташкентской школы и расцвечены первые страницы учебников. Он буквально наяву видел, как Левка Фегин открывает литературу за 3 класс и с тыльной стороны обложки между Молотовым и Ворошиловым обнаруживает его, Аркашкино, ушасто-лысое лицо.
– А ты говорил, в ЦК – специально сделанные люди, – подденет Леночка из соседней девчачьей школы, – а вот он, Аркашка, сидел во дворе с нами, а теперь сидит там, – и возденет глаза к небесам, закатывая зрачки и являя миру тыльную сторону своего белейшего ока с сеточкой розовых сосудов.
Левка фыркнет, обмакнет перо в чернила и начнет с усилием рисовать на Аркашкином лице очки, бороду и рога.
В этот момент Аркашка ежился и ощущал, как кожу на лбу и возле носа царапает раздвоенное перо, а чернила противно въедаются в поры. К вечеру на его лице возникала красная сыпь, по форме напоминавшая очки.
На этот раз Аркашку трясло. Он представлял, как тонет и захлебывается в гуще испражнений, отплевываясь и глотая отвратительную фекальную массу, которая наполняла желудок и легкие, как бочковое пиво папину военную флягу. Мама готовила что-то вкусное на керогазе. В комнату, постучав, попытался войти Гриша – красивый, статный мужчина, служивший, как и отец, военпредом на авиационном заводе. Он открыл дверь и споткнулся о раскладушку, на которой разметался Аркашка, перегораживая вход. Обычно раскладушку ставили поздно вечером, когда все ложились спать, и убирали с подъемом. И лишь во времена Аркашкиных болезней ее не складывали даже днем.
– Бэлочка, насыпь соли жмень, – обратился Гриша к матери, перешагивая через Аркашкино ложе, – а ты что, малой, опять киснешь? – подмигнул он пацану.
– Дядя Гриш, посиди со мной, – хриплым голосом попросил Аркашка, – мне страшно.
– Чего? – присвистнул Гриша.
– А ну, всех начнут в туалетах топить? – Аркашка натянул одеяло до уровня глаз.
– О, началось! Тебя точно не утопят.
– Почему?
– Ты же отличник, октябренок, пионером вот-вот станешь, тебя-то за что?
– А его за что?
– Наверное, плохо учился, выгнали из комсомола, – предположил Гриша.
– Гриня, а, правда, что слышно? – переспросила мать, протягивая ему соль в бумажном кульке.
– А я знаю? Поди, шобола бандитская порешила, перебежал дорожку кому-нибудь. Ранение у него ножевое в боку оказалось.
– Личность-то опознали?
– Да, отмыли, десять ведер воды вылили, старлей из районной милиции, вроде, опознал – вор он, проходил по краже в доме Харузовых как соучастник, да не хватило улик, чтобы посадить.
Гриша подмигнул Аркашке, и вышел в коридор, неровно стуча сапогами – осколки немецкого снаряда, раскроившие бедро, сделали его походку неустойчиво-раскосой.
За стеной послышалось гортанное пение и смех – проснулась сумасшедшая Лида. Через десять минут из щелей потянуло чем-то горелым.
– О! Мишигине1 снова кашу сожгла, – вздохнула мать, – придет тот день, когда она нас всех спалит, попомни мое слово!
У матери Лида всякий раз вызывала брезгливый страх: своим горящим безумным взглядом, рыхлым бесформенным телом, абсолютно белой прозрачной кожей и полным отсутствием бровей, да и вообще любой растительности на теле. Кроме светло-пшеничной косы и белесых ресниц, у нее не было ни одного волоска ни на руках, ни на ногах. Из-за этого Лида казалась чем-то средним между ангелом и лягушкой-альбиносом. Всем недовольным Лида совала в нос потрепанную бумажку, где неразборчивым почерком на латыни было что-то написано, и стояла фиолетовая печать. По факту это означало, что она официально признана дурой, и может делать все, что ей заблагорассудиться. Сколько Лиде лет – не знал никто. Предполагали, от восемнадцати до сорока. Раньше за ней ухаживала родная тетка, кормила, одевала, водила за руку по улицам, заходила в лавки и на рынок. Лида всегда смеялась, как лошадь, задирая верхнюю губу и обнажая красивые перламутровые зубы, она любила внимание, и чем больше в нее тыкали пальцем, тем громче был ее смех. Впрочем, вскоре к Лиде привыкли. Женщины на рынке часто совали ей в карман фартука конфеты, изюм, яблоки. Пацаны – какашки, камни и жуков. Лида была одинаково рада и тому, и другому. Мужики не упускали возможности ущипнуть ее за дебелый зад и пухлые, болтающиеся под цветастым ситцем груди. Ее безумие их возбуждало. Нередко, в байках между собой, они имели Лиду и так и эдак, но дальше слов не заходило – родственница охраняла ее как сторожевая собака. Умерла тетка в одночасье. Лида осталась одна, шефство над ней неформально взяли соседи по квартире – жильцы четырех комнат, среди которых были Аркашкины родители, Гриша, и врач дядя Додик. Ее перестали выпускать на улицу, покупали продукты на государственное пособие, и с каждого обеда оставляли куски – то пирог, то рыбу, то плов, то кашу. И Лида, всякий раз подогревая еду на примусе, наполняла двор запахом гари.
– Ма, можно я к Лидке пойду червей кормить? – оживился Аркашка, учуяв знакомую вонь, – мне уже лучше!
– Что у вас общего с этой мишигинской женщиной, не могу взять в толк, – проворчала мать, – иди, только раскладушку сложи с прохода, пока мы все тут ноги не переломали… И сними с примуса ее кастрюлю, если она еще жива…
Уже через пять минут Аркашка был во дворе своей школы под тутовниками, высаженными в ряд по периметру забора. Подпрыгнув, он подцепил нижнюю ветку и начал обрывать листья, погружая их в край рубашки, завернутой на животе. К Лиде прибежал вспотевшим, радостным, забывшим про голову и кошмарные ночные видения.
– Аргаша пришел…, – заулыбалась рыхлая Лида, впуская соседа в комнату, – ягоды принес?
– Лид, ягоды в августе закончились, каждый раз тебе говорю, – Аркашка деловито прошел в угол, где на сундуке стояли три коробки из-под обуви, в которых на зеленой подстилке из листьев разной свежести копошились серовато-блестящие червяки тутового шелкопряда. Они с Лидой сели на пол, Аркашка аккуратно разложил по коробкам сорванные листья.
– Уууу, мои кецелы2, – засмеялась Лида, вороша червяков белыми пальцами с розовыми прозрачными ногтями. Одного из них, самого жирного с серыми бородавками на тельце, она поднесла к пухлым губам.
– Глаааденький, нееежный такой! – и протянула его Аркашке.
Он аккуратно двумя пальцами принял шелкопряда из ее рук и тоже поднес к губам.
– Ага, пахнет шелковицей! – блаженно произнес Аркашка, – назовем его Мусей.
– Муузяаа! – попробовала на вкус это имя Лида и снова задрала верхнюю губу в лошадином смехе.
Мусю опустили на свежий лист, он деловито прикрепился задним своим концом к поверхности и изогнулся подковой.
– Сейчас начнется, – произнес Аркашка, и они замерли, словно перед титрами трофейного фильма в городском кинотеатре.
Шелкопряд вгрызся в край листа и методично, с точностью ювелира, начал обкусывать зеленую плоть, оставляя за собой волнистую дугообразную линию.
– Кушает, – с замиранием сердца произнесла Лида.
– Хрумкает, – подтвердил Аркашка.
Они соединились лбами над коробкой шелкопрядов, и Аркашке в нос ударил Лидкин запах – странный, чуть сладкий, чуть соленый, животный, не приятный, но и не противный. Запах исходил от ее грудей, подмышек и вечно влажных кипенно-белых ладошек. Они уже два года вместе выращивали шелкопрядов, наблюдали, сидя голова к голове, весь цикл их земного существования, и когда червяки, впав в нирвану, наматывали вокруг себя космический кокон, относили их на фабрику и получали вознаграждение. Как эти деньги делились между Лидкой и мамой, Аркашка наверняка не знал. Возможно, мама брала их себе и покупала Мишигине новое платье или кастрюлю, потому что Лидка точно бы постирала их в тазу или отдала в окно подросткам за кружку пива. В любом случае, поход на фабрику был для нее событием, и она долго потом вспоминала и рассказывала всем, как «вот этими ручками заработала себе копеечку».
– Скоро оденутся мои хорошие в белые одежды, получим денежку, куплю себе новое платье и выйду замуж за принца! – размечталась Лидка.
– А принц-то есть у тебя? – спросил Аркашка.
– Есть. Он мне колечко подарит, на море увезет. И убьет драгона.
– Сама придумала?
– Он сказал. Он умный. Добрый. Я верю ему.
– Когда же ты с ним познакомиться успела?
– Не разгажешь никому?
– Зуб даю. Никто ничего не узнает, – Аркашка нетерпеливо дернул Лиду за юбку.
– Он ходит ко мне в окно ночью, – прошептала она на ухо, – и носит мороженое. Он любит меня.
Аркашка замер на месте. Он сидел некоторое время, пытаясь понять, зачем ему эта информация, и как на нее реагировать. Тишина вокруг была такой всеобъемлющей, что слышалось, как Муся и ему подобные поглощают листья тутовника.
– Я пойду, – не выдержав погружения в тайну, произнес Аркашка, – мама сказала, надо выключить примус, кастрюля горит.
Во дворе, образовав большой неровный круг, уже собрались пацаны всех возрастов и мастей. Увидев их, Аркашка моментально забыл, о чем говорила ему Лида.
– Давай в лянгу3, второй тур уже! – крикнул ему маленький коротконогий Мишка, – по копейке сегодня!
В середине круга восьмиклассник Леха Палый подбрасывал внутренней стороной стопы шерстяной диск с утяжелителем под ровный счет ребятни: двадцать три – двадцать четыре – двадцать пять…
Аркашка машинально запустил руку в карман брюк, подхваченных веревкой, и нащупал там три копеечных монетки, перемешанных с горстью семечек. В кармане холщовой куртки всегда лежала наготове его гордость – лянга из кожи лисицы с длинным рыжим мехом, которая планировала в воздухе как парашют и вызывала завить у всего двора. Аркашка лично пришивал островок лисьей кожи, привезенный ему дядей Додиком, к трехсантиметровой свинцовой пуговице. Свинец они с Левкой Фегиным нарезали с кабеля, украденного и спрятанного старшими ребятами в яме под забором. Даже у дворового авторитета Лехи Палого не было такой шикарной лянги. Его собственная – из шерсти верблюда – смотрелась рядом с Аркашкиной лисьей как вышедший на волю рваный зек в сравнении с женой зажиточного мясника.
– Давай, Умник, люры4 пошли, не подведи! – крикнул маленький Мишка.
Аркашка, слывший во дворе «Умником», вышел на середину круга, подкинул лянгу и в прыжке из-под бедра начал отбивать ее тыльной стороной ноги. Паря в воздухе, словно семя одуванчика, меховая шайба всякий раз приземлялась точно на Аркашкину прыткую лодыжку.
– Скачет как обезьянка, – сплюнул Леха Палый, – умный, а верткий!
В толпе показалась веснушчатая морда Левки Фегина. Он при хрупком телосложении не обладал прыгучестью и меткостью, а потому всегда появлялся к концу игры и драл горло за победителя.
– Ар-ка-ша, Ар-ка-ша, – скандировал Левка под общий вой и улюлюканье, пока его друг отдувался в кругу на тридцать шестом прыжке.
Мокрый Аркашка получил свои три копейки и отошел в сторонку, ведомый под локоть Левкой Фегиным.
– Завтра утопленника хоронят в десять, – сообщил Фегин.
Казалось, все информационные потоки Ташкента имели точку пересечения в Левкиной голове. Он с точностью, которой позавидовал бы милицейский оперштаб, знал, где, что и во сколько.
– А школа? – Аркашка манжетой рубашки вытирал струйки пота на лбу.
– Уйдем на второй перемене, пропустим русский, потом вернемся.
– Русичка маме нажалуется.
– Скажем, что у тебя заболел живот, а я тебя до дома провожал. А потом разболел, и мы обратно пришли.
На следующий день, оставив портфели в подвальном воздуховоде школы, они влились в жидкие ряды провожающих покойника в последний путь. Процессия двигалась по дороге вдоль длинного арыка к катафалку, стоящему возле площади Кафанова. Люди шли тихо, лишь изредка воздух резали отчаянные всхлипы матери. Пацаны протиснулись сквозь толпу и вынырнули рядом с гробом. Аркашка, как всегда пытаясь зажмурить глаза, раскрыл их еще шире. Волчий азарт познания был выше желания забиться в глухую нору и ничего не видеть. Покойник выглядел ухоженным, чистым, с такой же, как и в первый раз, горькой ухмылкой на лице, фрагментом желтых зубов в просвете приоткрытого рта и небольшим выбитым крестом на шее, позади левого уха. Аркашка заметил этот знак еще в общественном туалете, а потому вытянул указательный палец.
– Видел? – шепнул он на ухо Левке.
– Ага, значит, принимает свою судьбу, – ответил Фегин, с ловкостью гадалки интерпретирующий любую тюремную наколку.
Перед ними две женщины в черном тихо переговаривались.
– Кто-то мощный его утопил, высокий, с огромной силой, думают на Дикого, авторитета, – сказала одна скорбно.
– Так, Дикий сидит! – вскинулась вторая.
– Ага, сбежал, как и все другие во время землетрясения!
– Жди беды теперь…
Аркашка вздрогнул. Он знал из заголовков газет и разговоров родителей, что в Ашхабаде подземным толчком разрушило тюрьму, и весь бандитский сброд рассредоточился по ближайшим городам и весям.
– И Равиля нашего затаскали по допросам, – добавила всезнающая.
– А Равиль-то причем?
– Да, видели его, выходящим из туалета ночью. А наутро там труп и нашли. Говорят, потом нож из дерьма выловили, которым его в бок-то пырнули – классическая Равилева заточка.
Аркашка с Левкой переглянулись, обменявшись молниями ужаса в глазах.
Равиль был их кумиром: громадный хмурый точильщик ножей с мускулистыми руками и выпуклыми желтыми ногтями на волосатых пальцах. Аркашка с отцом нередко приходили к нему в самый дальний угол рынка и приносили пару-тройку кухонных ножей и бритв. Равиль брал их из папиных рук с видом рыцаря в процессе обряда посвящения. Сначала в лезвие бритвы вгрызался серый точильный круг, наполняя рынок визгом падающего истребителя, затем Равиль на ленте из замши с обеих сторон доводил клинок до кристального совершенства. В конце обязательно был ритуал, которого Аркашка всякий раз ждал и всякий же раз цепенел от жуткого восторга. Равиль резким движением вырывал с головы отца темно-русый волос и, артистично подняв руку, разжимал два пальца, как фокусник в цирке. Волос пером жар-птицы описывал небольшие круги, медленно парил, качаясь вправо и влево, затем касался бритвы и, рассеченный надвое, падал на край станка.
– Браво, Равиль, вот эта работа! – восхищался папа, доставая деньги.
Мама, правда, недели две после заточки резала пальцы на кухне, ругалась, и потихоньку елозила ножом о край стола, чтобы притупить лезвие.
– Равиль же в моем дворе живет! Такой здоровяк, как он, запросто мог бы затолкать в дырку сортира взрослого человека, – голос Фегина вывел Аркашку из оцепенения.
– Все, тикаем отсюда, – прошипел он, ткнув Левку под лопатку.
Они пригнулись, лавируя между коленями скорбящих, как мелкие рыбешки в косяке ставрид, и всплыли в конце процессии. Аркашка наткнулся на мужика в черном пиджаке и поднял обезумевшие глаза. Перед ним был сосед Гриша, замыкавший с двумя милиционерами печальное шествие.
– А ты что здесь делаешь, малой? – опешил он.
Аркашкина кожа опять покрылась инеем, по спине рисунком треснувшего льда прошелся удар тока.
– Я… это… мне на русский надо, – пролепетал он и дернулся влево, спотыкаясь и догоняя скачущего саранчой Левку.
После школы они гуляли в вязком молчании. Порывистый ветер метал взад-вперед чернявый чубчик Фегина под пыльной вышитой тюбетейкой, Аркашкин миллиметровый ежик, каждые две недели бритый машинкой, был незыблем как бронзовый бюст Чернышевского.
– Жаль, что у покойника глаза закрыты, – пиннул сухую ветку Левка.
– Почему?
– Знаешь, как раскрыли убийство мужика, что лежал неделю назад возле арыка?
– Ну?
– В его зрачках отразилось лицо убийцы!
– Да ладно! – Аркашка понял, что ему обеспечены еще две бессонные ночи с ужасными фантазиями на тему фотографических свойств роговицы глаза.
– Нам тоже нужно поменьше совать свой нос в такие дела, – продолжил Фегин, без облупленного носа которого не обходилось ни одно районное происшествие. – Знаешь, что делают уголовники с теми, кто оказался свидетелем?
– Убивают? – Аркашка в ужасе заморгал огромными ресницами, которые не позволяли ему плотно закрыть глаза даже во время сна.
– Нет! Хлещут ножом вот так, чтобы человек ослеп! – и Левка полоснул палкой на уровне зрачков. – Особенно это тебя касается: растопыришь зенки – утопнуть можно!
Аркашка в который раз пожалел, что родился таким уродом. Фегин с его узбекскими, завернутыми вовнутрь черными глазками казался ему верхом природной эволюции, направленной на защиту человека от криминальных поползновений. В Аркашкиных бездонных морских глазищах, действительно, тонули все – от учениц соседней девчачьей школы до маминых сестер и подружек: «Какие глаза, Бэлла, сапфиры в огранке из черных бриллиантов!»
Теперь Аркашка зажмурил свои сапфиры, представляя, как заточенный Равилем клинок рассекает вдоль его небесные радужки. Воображаемый мир залился кровью, он закрыл голову руками и замотал головой. Его ум был истощен и измучен. От Левкиных бредней тошнило, хотелось быстрее сесть за математику и уйти с головой в логичную последовательность действий, которая припорашивала воспаленный мозг, как первый снег вонючую грязь.
В ближайшие дни Аркашка чувствовал себя скомканной газетой. Тревога заполнила все его тело, растекаясь по мельчайшим капиллярам от кончиков пальцев до кончиков ушей. Он ходил по улицам с прищуренными глазами, исподлобья рассматривая фигуры крупных незнакомых мужчин. В каждом виделся убийца или сообщник. Аркашкина душа устала от страха и стремилась расслабиться дома рядом с папой или дядей Додиком, но ноги зачем-то несли его вместе с Левкой на городские задворки, в промышленные зоны с унылыми бетонными заборами, индустриальными свалками и огромными пустырями, идеальными для совершения кровавых преступлений. Фегин травил Аркашку жуткими историями, нагнетал, провоцировал, строил безумные гипотезы и тут же находил им подтверждение в виде дохлой собаки или до…