Распахнула окно, скомандовала себе: дыши.

Глотнула кислого кипяченого воздуха, к вечеру слегка остывшего. Невкусно. Но нужно.

“Рыдать не умеешь, в обморок не грохнешься. Так что — дыши глубже, приходи в себя”.

Пискливая суматоха ласточек привлекла ее внимание, выводя из болезненного ступора. Черно-бурые стежки перед глазами: крылья, хвост, крылья... испуганный писк. Не замечала раньше, сколько испуга в верещании ласточек. Ей бы самой сейчас пуститься вот так, кругами, кругами...

Посмотрела на руки. Дрожат.

Всегда любила свои руки — стройные, текучие. “Откуда такие, признавайся? — улыбалась мама, нежно терзая детские ладошки; разглядывала каждую линию, каждую прожилку. — Паутинки-ниточки, доченькины свиточки”.

Еще один с трудом проглоченный вдох.

— Сейчас я успокоюсь, сейчас, Ви...

Собиралась сказать: “Витенька”, — и осеклась.

Что же это? Нет больше Витеньки?

Снова ударил страх.

— Дышать, дышать!

Небо густо залито оранжевой солнечной кровью — она растекается пылающими лужицами за тополями, искрится в окнах, течет над плоскими культями крыш, застывая мутной коркой по краю. Мечутся бестолковые плакальщицы-ласточки: кровь, кровь…

Впилась зубами в мякоть между большим и указательным.

— Все? Пришла в себя? В ванную иди, умойся.

Через пять минут позвонила Грише и попросила его приехать.

— Да, прямо сейчас.

Гриша печально крякнул.

— Что-то случилось?

— Мне к врачу надо.

— Марин, что случилось?

— Я не могу по телефону. Приедешь?

Обронил негромко, точно размышляя вслух:

— Ммм... не вовремя...

Марина поежилась как от озноба. Неужели это Гриша, всегда такой обходительно-обволакивающий, чье донжуанство, казалось, находится в постоянной боевой готовности, произнес сейчас: “Не вовремя”? А ведь действительно не вовремя, в неурочное время звонит: в выходной они если не встречались, то и не созванивались.

— К какому врачу, ты хотя бы можешь сказать?

— К гинекологу.

— Боже мой! Так что случилось?

— Тебя ждать?

— Да... да, конечно... только, Марин, если ничего экстренного, то, может, лучше с утра? Я приеду пораньше. К нормальному врачу... сейчас врачей-то нормальных не найти. К тому же я пива выпил... у меня тут, в общем, гости... Конечно, дело не в этом. Если что-то экстренное... Просто... я из-за тебя, понимаешь...

Зря позвонила. Неурочный Гриша оказался совершенно чужим.

Самой за руль сейчас нельзя. В глазах плывет, и тело трещит. Но можно ведь такси вызвать.

— Маш? Алло?

— Ладно, я такси вызову. Извини.

Нажала “отбой”.

Кажется, даже слышно, как трещит тело. Как тот пень, который выкорчевывали недавно в гаражах. Проходила мимо, когда его трактором тащили — ввинтили крючья, обмотали тросом. Скривилась тогда, наблюдая это театральное упорство неживой уже деревяшки. Теперь вот саму корчит как тот пень.

Страшно. Нельзя бояться.

Прошлась по комнате, мимоходом скользнув взглядом по букету слегка повядших диких гвоздик на комоде — Гришин подарок с прошлой субботы. Не вовремя... Вот так вламываешься к своему мужчине не вовремя — а там вместо него какой-то колючий незнакомец.

Где-то была визитка с телефоном таксопарка. В сумке, наверное. В белой... в синей?

Гриша перезвонил. Поколебавшись, все же ответила на звонок.

— Маш, ну, я приеду, конечно, о чем речь. Выезжаю.

— Скоро ждать?

— Не знаю... как там с движением... Может, еще пробка из центра. Ладно, все, иду за машиной. Куда ехать?

— В шестую больницу, там дежурят.

Бояться — запрещаю.

Целый месяц она прожила, прислушиваясь к тайному шепотку счастья: Витенька.

Было очень похоже на незабываемую утреннюю радость из детства — когда тебя будит торжественный запах пирога, а из гостиной, аккомпанируя этому параду аромата, развернувшемуся в их девичьем, как говаривала мама, салоне, поет радио — и ты вспоминаешь, что мамин выходной выпал на праздник.

Да, было похоже на детство — это сладкое предвкушение нового детства...

По утрам перед зеркалом надолго замирала с щеточкой туши, нацеленной в недокрашенный глаз. Всматривалась в отражение, выискивая снаружи перемены, которыми должна ведь была отозваться на звеневшую внутри радость: “Витенька-Витюша!”. В физиономии, правда, никаких перемен не отмечалось — физиономия оставалась глуховата к радости. Сколько раз ей пеняли — да тот же Гриша: “Ты так редко улыбаешься”. Что ж, водилось за ней такое: редко улыбалась. Теперь — редко. Неутомимая хохотушка в детстве, во взрослой жизни Марина притихла. Будто однажды сосчитала наперед все улыбки, отведенные ей, — и решила приберечь. Хранить как вечерние платья — для особых случаев.

— Вот ты, Мариш, и в постели — как разведчица. Боишься сдать пароли и явки? Я же свой, штабом одобренный.

Ладно, про постель — потом. Ой, потом.

Собственная жизнь, отягощенная завидной карьерой от бухгалтера до директора представительства “Mc. Arena”, давно напоминала ей затяжное путешествие в комфортабельном “люксе”, в которое она по случаю — да-нет? час на сборы — отправилась вместо кого-то. Где это, вы сказали? Пыталась запомнить название конечного пункта — что-то чересчур замысловатое, не держится в памяти. Какой-то город издалека пускает солнечных зайчиков, змейки дымов уползают ввысь. Стюард говорит, что в этот порт они не заходят. Чего-нибудь желаете? Нет, спасибо. Может, попозже. А небо как огромный синий глаз уставилось прямо в душу. Не моргая. Не оставляя надежды.

И вдруг ангел трубит: беременна!

“Все вернется, — затаив дыхание, готовилась Марина. — Возвращается...”. Жизнь снова станет настоящей — волнующей, манящей в завтрашний день.

Витенька…

Решила: будет мальчик. Не раздумывая, назвала Виктором. Именем своего первого мужчины, Витеньки Багрова. Разбежались сразу после окончания университета. Сейчас и не вспомнить толком, из-за чего. Тогда казалось — из-за чего-то непреодолимо важного, неразрешимого. Порвали как-то очень быстро, поспешно: всего-то поругались пару раз.

Где-то он сейчас? Счастлив ли? Сумел ли — без нее? Слышала давным-давно от кого-то из однокурсников, что, переехав в Краснодар, где жил его старший брат, Витя устроился куда-то технологом — то ли на завод, то ли в кооператив. А ведь мечтал пойти в науку, новые материалы изобретать.

Вот так — забеременев, разрешила себе вспоминать то, на что наложен был строжайший запрет, — Витю Багрова, полгода загульной студенческой любви.

Однажды в гипермаркете увидела мужскую сорочку. Простенькую, клетчатую — привет из девяностых. Купила себе, дома носить.

Гриша, когда увидел, хмыкнул:

— Это чтобы мужское начало в себе оттачивать?

Она, конечно, не стала ничего объяснять. К тому же Гриша — даром что замуж не звал — был, кажется, ревнив. Сорочку при нем больше не надевала — ну да это было не часто. А когда надевала, делалась катастрофически рассеяна: то въедет бедром в дверной косяк, то чайную чашку мимо журнального столика поставит… Багров любил, когда она надевала его сорочки. Все делал вид, что старается уберечь ее от простуды: “Мань, надень-ка. Вон, в пупырях вся, озябла”. Она падала в его одежду как яблоко в мешок. Зная, что именно так любо стеснительному эстету Багрову, отводила плечи назад, чтобы соски проклюнулись сквозь ткань — а он, затихнув, любовался.

Все вспомнилось: как поцеловались в первый раз — на трудовой практике, в колхозном складе между ящиков болгарского перца; как в Боковской роще провалились в болото, рванув за померещившимся фазаном... как обнимались потом, хохоча, размазывая тухлую маслянистую жижу. Как на седушках стульев писали шпаргалки по теоретической механике. Как было в те годы голодно и легко.

Убалтывали комендантшу общежития поселить их вместе. Клялись как перед священником, что скоро поженятся. Просили освободившуюся угловую комнату, самую тихую — напротив библиотека, снизу магазин. “Нам бы уже на перспективу, Лариса Федоровна, — любезничал Витя с вредной теткой, широко жестикулируя своими ручищами, от которых та забилась в самый угол своего кабинета. — Чтобы гнездышко свить. Мы и ремонт сделаем”. Не уболтали... Как знать, возможно, если бы уступила тогда старая комсомолка — все могло сложиться иначе.

Всю их любовь — непростительно короткую, недожитую — вспомнила.

Витенька…

А если будет девочка, что ж — Виктория. Можно было бы тоже звать Витенькой, так даже нежнее. Трогательно: “Витенька моя”… Не то что “Викуся” — шепеляво и приторно.

Гриша приехал подавленный, с изжеванным нелегкой думой лицом. По дороге догадался, видимо, перепугался.

— Не разувайся, я почти готова.

Навалился на дверной косяк. Брови к переносице сползают.

— Слушай, Мариш, так ты что — беременна?

Она подтолкнула Гришу легонько в плечо — пошли, мол, чего стоять?

Заперла дверь, лифт вызвала, только после этого сказала негромко:

— Уже нет.

В машине Гриша решил продолжить разговор. Она ему не мешала, но разговора не вышло. Как-то все — о том, да не о том. Неожиданно, дескать, и почему сразу не сказала… и — как обухом по голове, нужно бы собраться, а мысли разбегаются…

Повторил несколько раз: “Почему сразу не сказала?”, — то с укором, то ласково — точно примеряя: какая интонация лучше подходит к этим словам. Марине показалось — ни одна из двух.

Она зажмурилась, крепко вжала большие пальцы в виски. Обычно помогало сосредоточиться. Не сработало. Машина вздрогнула в очередной яме, и одновременно с первым приступом тошноты — это-то зачем? — накатило странное наваждение: лежит она в лодке, замершей на середине широкой сонной реки… И чей-то голос издалека, в мегафон:

— Кондиционер не слишком дует?

Ответила — или подумала:

— Нет…

— Если дует, подкрути там.

С усилием открыла глаза, вызволила себя из шатких лодочных объятий.

— Пусть, не дует.

Ехали довольно быстро — повезло, пробок не было.

Вечер выцвел до светло-голубого. Сумерки, еще обманчиво-прозрачные, клочковатые, зашторили дворы и переулки. Сполошных ласточек из машины слышно не было, но носились они по-прежнему неутомимо. То раскромсают улицу шальным крылатым листопадом, то проплывут, перевалившись с боку на бок, над безглазыми “кобрами” фонарей.

К палаточным спортивным барам, которыми каждое лето обильно высыпало город, стекался народ. Проехали мимо нескольких, просматривавшихся насквозь, наполненных таким же нервным, как полет ласточек, мерцанием телевизоров: шла предматчевая реклама.

Ближе к центру дома сдвинулись плотней, палаточные бары закончились.

— Полуфинал сегодня, — сказал Гриша, скорей всего, просто чтобы разогнать тяжелеющую тишину. — У меня сейчас целый кагал собрался… Восемь человек…

Марина кивнула — скорей всего, чтобы поощрить: да-да, лучше на отвлеченные темы.

— Толик приехал. Помнишь Толика?

Марина кивнула.

— Говорит, по области жара — похлеще, чем у нас. Трава горит.

— Надо же, — сказала она и почему-то снова зажмурилась.

Может, есть еще надежда? Крошечная?

И тут же черной тенью по сердцу: “Нет. Нет надежды”.

Накликала. Накликала беду — с именем этим. Будто других нету.

Тут же досадливо мотнула головой:

— Прости, Вить, это я… ляпнула… прости...

— Что?

— Я не тебе.

Влепившись без единого зазора в глубокое низенькое кресло, дежурный гинеколог слушала молча. Слушая, ощупывала Марину взглядом — хмурым и почему-то настороженным. Пару раз покосилась на настенные часы. Начало одиннадцатого. Казалось, и она вот-вот буркнет с досадой: “Не вовремя”.

Ерунда. Всеобщая мрачность давно ее не огорчает. Шершавая кожица, которую Марина научилась сдирать с жизни без лишних эмоций.

В приемную заглянула женщина на сносях. Пузо смешно подвязано пеленкой: узел на боку — как больной зуб подвязала. Увидев Марину, бросила:

— Позже зайду. Покалякать надо.

— Давай, — кивнула доктор. — Если что, звони. Телефон у Жени есть.

И, вызволив себя из кресла, кивнула уже Марине:

— Ладно. Сейчас посмотрим, что у вас там.

По обыкновению особо тучных одышливых людей она говорила, торопливо выталкивая фразы короткими кусками.

Развернулась вполоборота к стеклянно-металлическому шкафчику. Игнорируя ручку, ухватилась за край дверцы. Живот ее гипертрофированно толстым провисшим свитером налегал на бедра.

— Женя! — позвала она в сторону коридора.

Именно так, наверное, и должны выглядеть дежурные по несбывшейся беременности, подумала Марина. Только так. С таким уползающим к полу животом, с такими сарделечными пальцами... в правый безымянный врезалось обручальное кольцо... ее-то, скорей всего, давно называют мамой — а тебе, милая, прости, не светит. Раз уж ты здесь. Раз пришла к ней. Не светит. Не в этот раз, милая. Перебьешься.

Доктор вынула из шкафа упаковку резиновых перчаток с надписью “стерильно”.

— Женька! — позвала громче и строже.

Красноватая кожа натянулась на суставах левой кисти, принявшей из правой пакетик с перчатками.

Первые же реакции врача на ее рассказ о случившемся — многозначительно поджатые губы, покачивание головы — погрузили Марину в глухое спокойствие отстраненности. Сидит, смотрит вполглаза кино про некую тридцатипятилетнюю женщину, сухопарую, рост выше среднего, коротко стриженную брюнетку, душным летним вечером ожидающую завершения своей беды.

— Тут, по всему, без вариантов. Сейчас... Евгения!

Наконец, с эмалированным лотком в руках, щеголяя броским затейливым маникюром, в приемную впорхнула Женя. Широкая в кости, но ртутно подвижная, не по-вечернему бодрая Женя.

— У меня же уколы, Нона Семеновна, — сказала она с шутливым упреком и ловко ссыпала в мусорную корзину под столом кучку использованных шприцев.

Махнув на нее рукой — мол, знаю я твои уколы — Нона Семеновна двинулась из приемной.

— Пойдем. Женщину посмотрим. Приготовь.

Часто стреляя коленями из-под подола короткого халата, Женя выскочила из приемной. Возможно, и ее кто-нибудь зовет на мужской манер: Жека, Женек...

Марина поднялась и вслед за Ноной Семеновной шагнула в вестибюль. Пропустила пациентку, понуро направлявшуюся в глубь больницы.

— Завтра в обед заеду, не раньше, — крикнул кто-то из-за приоткрытой двери тамбура.

— Отвар не забудь, склеротик! — откликнулась та на ходу.

Недалеко от входа, на одном из расставленных вдоль стены стульев, ссутулился Гриша. Марина спохватилась: совсем забыла о нем. Гриша выглядел неважно.

Он выбит из колеи.

Он один на один с хаосом.

А ведь ничто не предвещало... Сегодня полуфинал, дома сидят ребята, он мог бы стать отцом.

Неожиданно для самой себя Марина ощутила острое раздражение: зачем он здесь? Зачем позвала, дура? Он и не узнал бы ничего.

Тут же накрыло горячей волной стыда, даже кончики ушей защипало. Перед глазами — темный закиданный “бычками” подъезд, на площадку поднимается мама и застает ее тискающейся со старшеклассником, с задранной на бедре юбкой, которая никак не хотела одергиваться. Тогда было, кажется, так же стыдно… или сейчас — стыднее?

Жизнь столпилась, склеилась воспоминаниями с настоящим.

Не то, все это не то.

Но при чем тут Гриша? Злишься на него за что?

И поняла — вернее, знала давно, а теперь решилась сознаться — что он совсем-совсем ни при чем в ее жизни. Ни в этой, деловито-одинокой, в которой он гостил, то часик, то денек. Ни в той желанной, скользнувшей мимо прекрасным призраком.

— Мариш, ты чего? Тебе нехорошо?

Не твой человек. Не Витенька.

— Присядешь?

Еще один мужчина, с которым, пораздумав, решила побыть. Еще один старшеклассник на лестнице.

— Что тебе сказали?

Не любит его. Не слюбится. Да и не стерпится, пожалуй.

— Тебе плохо? Может, на воздух?

Гриша стоит, сбивчиво покачивается с пятки на носок. Они одни в вестибюле. В коридоре, в самом дальнем его конце, ухает шваброй о пол уборщица. Ухает, трет — и что-то бубнит при этом. Такая привычка — разговаривать со шваброй. Как вести дневник. Тысячи, многие тысячи тысяч ее жалких безрадостных слов втерты в здешние полы. Слова испаряются вместе с грязной влагой, повисают в воздухе. Оттого-то все, кто ходит по этим полам, дышит заговоренным этим воздухом, делаются так же безрадостны, пронзительно-жалки.

Марина попробовала посмотреть Грише в глаза, но не сумела.

— Гриш, ты бы ехал...

Из-за двери смотровой выглянула Женя. Звонко позвала:

— Женщина, так вы идете?

— Иду, — откликнулась Марина. — Иду, одну минуту.

— Все готово, давайте скоренько!

Женя исчезла за дверью. В оставленную щелочку просочился голос Ноны Семеновны:

— Чего там? Передумала?

Марина села на стул перед Гришей, усадила его, потянув за руку, рядом.

— Поезжай, ладно?

Чмокнула в щеку:

— Пожалуйста. Мне так легче будет.

Гриша удивленно задрал плечи:

— Нет… как же…

Перебила мягко, но решительно:

— Пожалуйста, уезжай, — и бархатистой ласки, сколько смогла, в голос подбавила. — Мне правда так легче. Самой.

Все-таки посмотрела в глаза. В его глазах разгорается паника. Что делать, если бегство из хаоса неотвратимо ведет в хаос еще более неуютный?

— Марин, ты прости, что я сразу так... ну, не так, как надо... это все как-то вдруг...

Жалеть его сейчас не с руки. Может быть, после. Чмокнула еще раз и ушла в смотровую.

— Ну, это уже так... Для твоего спокойствия. Чтобы своими глазами.

Нона Семеновна развернула монитор.

— Видно? Нет беременности.

Осторожно, чтобы ничего не опрокинуть, не задеть свисающие шнуры, Марина оторвалась на локтях от кушетки.

— Посередине. Видишь? Черное. Плод умер.

Умер. Плод — умер.

— Если был бы живой, — сидя вполоборота к монитору, Нона Семеновна гулко постучала в него согнутым пальцем. — Тут было бы светлое.

Преодолевая судорогу страха и оттого еще шире распахивая глаза, Марина всмотрелась в черную кляксу.

— Женя, включи-ка свет, — распорядилась Нона Семеновна.

Женя включила.

Марина опустилась на кушетку.

В глаза ей лился холодный свет галогеновых ламп, под которыми пьяно петляли разбуженные мухи. Потолок с лампами и мухами, угол, в котором стояла ширма, левая щека Ноны Семеновны, плотная и округлая как яблоко, ритмично загорались оранжевым — под окном смотровой моргал ночной светофор.

Значит, вот так все и кончится.

— Оно и так ясно было, — и Нона Семеновна крякнула, промокнув лоб квадратиком марли. — Ну и духота!

Коснувшись живота, Марина вымазала пальцы в липкий гель. Вытерла их о ладонь другой руки.

С улицы в окна смотровой ввалился многоголосый футбольный вскрик: кто-то забил гол.

— Я в приемной. Решай пока.

Нона Семеновна шумно, как пневматический механизм, поднялась со стула.

Подошла Женя. Повозилась немного на столике, примостилась на край кушетки.

— Женщина, я вам так скажу. Вам в любом случае придется это сделать. Так оставлять никак нельзя, однозначно. Вы же понимаете. Можете прямо сейчас. Зачем вам еще растягивать, верно?

Марина скосила глаза на замазанный гелем живот — мучительно голый, беззащитно распластанный под взглядом Жени.

— Я бы на вашем месте ни за что не стала бы... тянуть, — Женя подала салфетку.

Марина приняла салфетку, вытерла живот.

— Да, вы правы.

Страшно.

— Это обойдется вам в три с половиной, — тихо сказала Женя.

Да-да, так лучше. Вот так, да — как в автосервисе: “обойдется в три с половиной”.

— Хорошо.

Марина вернула салфетку в предложенную Женей ладонь.

Говори, говори со мной, Женечка.

— Вы не сомневайтесь, она, — Женя ткнула оттопыренным большим пальцем в сторону приемной, куда ушла Нона Семеновна, — хороший доктор. Опытный. Вставайте! Вы не раскисайте, — добавила она совсем ласково. — Что тут поделать. Стало быть, не судьба еще. Все впереди еще.

“Не судьба, не судьба”, — тупо завертелось в голове.

За окнами раздались автомобильные гудки, победный вой и свист.

Наши, стало быть, забили.

Марина села на кушетке, сунула ноги в туфли. Женя напомнила:

— Три с половиной. Можете мне отдать.

Дотянувшись до сумки, Марина вытащила кошелек.

— Палата приличная есть у вас?

— “Люкс” свободен. Две пятьсот. Итого шесть. Кондиционер, чайник, посуда. Постель хорошая. Халатик.

Вот тебе и путешествие в “люксе”. Все, чего пожелаете. А Витенька… не судьба.

— Наркоз какой?

— А какой хотите?

— Общий.

— Хорошо. Еще полторы. Если с собой нет, может ваш молодой человек завезти.

— Я… пожалуйста, хочу вас попросить... если он будет ко мне проситься — скажите, что... не положено.

— Ааа… так у нас в “люкс” отдельный вход.

— Ну, мы запрем и скажем — нельзя. Договорились? — и Марина добавила еще тысячу.

Женя сочувственно хмыкнула.

— Но если он будет ломиться...

— Не будет.

Она встала с кушетки, одернула кофту и замерла с прямой деревенеющей спиной, собираясь с силами.

Не судьба, Марин.

Говори, Женечка, пожалуйста, говори хоть что-нибудь.

— А Нона Семеновна действительно хороший врач?

— Я вам так скажу: вам повезло, что вы на нее попали. Таких сейчас мало. Сколько с ней работаю, ни одного случая не было… ну, вы понимаете...

Костер на смолистых дровах вырос жаркий и беспокойный. Урчит и сопит, и пригоршня за пригоршней сеет искрами по лунному небу. Почти все они тут же гаснут в ледышках звезд, но некоторые все-таки долетают до самой луны — а значит, непременно взойдут, не на луне, так в чьей-то памяти.

“Непременно взойдут”, — думает она.

— Вить, смотри, искры сыплются на луну. Как семена. Как думаешь, там что-нибудь из них вырастет?

— А то. Костровые цветочки. Желтые такие. Любимая растительность лунатиков.

Кто-то зовет надоедливо:

— Марина… Мари-ии-на-аа…

Тормошит за плечо.

Ох, как неохота оборачиваться. Отстань.

Пропахший хвоей ветер мягко набегает со спины, холодит ноги.

Огонь отражается в лицах как в зеркалах.

— Марина!

Сесть ближе к огню, к самому жару.

Вытягиваешь ладони — печет. Боже, как приятно. Спасибо. Спасибо, да, с пледом совсем здорово. Иди ко мне. Давай рядышком.

Тормошить перестали.

Молодые, гипнотически красивые лица. Красивые переполняющим их азартом, начальной ненасытностью. Просидят вот так за полночь, песни-разговоры, а наутро — свежи как ни в чем не бывало и голодны душой. О чем это мы вчера-то спорили, напомни-ка?

С ними уютно. Как же с вами уютно, ребята!

Несколько аккордов выпорхнули из-под чьих-то пальцев. Знакомая мелодия. Давным-давно знакомая, но забытая. Что это? Вить, ты не помнишь?

— Это ж твоя любимая.

Он не успевает договорить — кто-то отвлекает его, просит сигарету.

Гитариста тоже прерывают:

— Погоди, не сейчас.

Зачем? Пусть бы сыграл. Дайте человеку сыграть. Что за мелодия? Ее любимая… Забыла…

Гитара со вздохом смолкает, ложится в траву. Трава обильно усыпана прохладными бусинами росы. Проводишь ладонями — и можно умыться, охладить разгоряченные костром щеки.

— Кто бросил шишки в огонь? Кто бросил шишки?

Чье-то незнакомое лицо — очень близко. Кто-то новенький в их компании. Витюш, кто это? И я впервые вижу.

Ее о чем-то спрашивают. Настойчиво. Она отмахивается, поворачивается к Вите.

По ту сторону костра кричат:

— Вот вы дураки! Сказано, дураки! Они же сейчас стрелять начнут!

— Кто?

— Шишки, блин! Шишки!

— Не бойся, маленький, иди ко мне под бочок. А? Тут тебя не застрелит.

Монументальный бюст выдвигается в свет костра — кажется, это Катька Маламатиди. Ну да, как же — знаменитый на весь институт Катькин бюст.

— Сюда. Ховайся, зая.

Хохот. Яркий салют искр вырастает над костром. Костер, в котором уже начали щелкать шишки, тоже похохатывает.

Один только Витя не смеется. Сидит, впившись глазами в огонь.

Витя-Витюша. Хочется позвать, коснуться плеча. Витя! Такой отрешенный, такой близкий. Притягательный этой своей отрешенностью, своим умением везде найти себе особое, отдельное пространство. Простоять полгулянки на балконе — “Да как-то задумался” — смотаться на Алтай посреди сессии.

Боже, как, оказывается, здорово вот так за ним подглядывать.

Давай помечтаем немного — ты же умеешь.

— Витя?

— Ау?

— Тебе грустно?

— Мне хорошо.

— Вить?

— Что, малыш?

— А расскажи еще, как мы будем жить.

И вот снова это незнакомое лицо. Нависло, мешает дышать.

— Марина, меня слышно?

Да чего тебе? Ну, чего?! Слышно!

— Если что — зови громче, я внизу.

Ладно, ладно. Иди уже.

Пробуждение было резким. Толчок — и она лежит, уставившись в потолок.

Хочется пить.

В палату из открытой двери вдавлен узким конусом свет. На легком сквозняке постукивает растопыренными листьями по откосу окна какое-то кустистое растение. Прошедший сквозь множество стен, истончившийся до комариного писка, в тишине дрожит младенческий плач.

Дотянувшись до тумбочки, Марина взяла свой мобильник, включила и подождала, пока на экранчике высветится время. Пять сорок пять. Усмехнулась. Обычно в будний день она поднимается в шесть. Чтобы не по самым пробкам. Пока голову помоет, пока до гаража дойдет. Понедельник, Марина, проснись — и в бой.

На тумбочке стояла бутылка воды. Она отпила немного из горлышка.

Опустилась на подушку.

Боль была терпимая. Ныло — тоскливо, если только боль можно назвать тоскливой. Наверное, можно, потому что тело больше не трещало, не кричало — а именно тосковало. Тихонько поскуливало, выпрашивая хоть какого-нибудь утешения.

Марина снова привстала, вытащила из сумки благоразумно припасенный “кеторол”, бросила в себя три таблетки.

Детский плач дрожал и дрожал над ухом.

Оставаться здесь не нужно. Нужно уйти.

Отбросив простыню, Марина встала с кровати. Дошла до стены, включила свет. Ноги дрожали, но с этим она справится.

Женю Марина нашла в приемной. Устроившись на диванчике, девушка спала, подложив под голову какой-то сверток — кажется, пеленки. Спит, насупившись, заранее заготовив страдальческую мину на случай экстренного пробуждения. Марина тронула Женю за плечо и, действительно, та села на диване, нисколько не изменившись в лице, только глаза открыла.

— Уколоть? — спросила хрипловатым ото сна голосом и, заметив, что Марина одета: — Ты чего оделась-то?

— Женя, открой мне дверь, пожалуйста, — попросила Марина. — Я домой.

— Как — домой? — Женя зевнула. — Нельзя домой. Доктор осмотреть должна. Осмотрит, и поедешь.

— Мне надо, — сказала Марина. — Я заеду. Днем. Или после работы. Она ведь говорила, у нее два дежурства подряд?

Женя еще раз зевнула и пошла открывать.

Гриша спал в машине, бочком припаркованной на тротуаре возле больницы.

“Зря, — с неприятным самой себе равнодушием подумала Марина. — Зачем? Уже не нужно”.

Она прошла от больницы несколько шагов и остановилась. Каблуки стучали по тротуарной плитке слишком громко, Гриша мог проснуться от их стука.

Глупо, конечно, но...

На цыпочках Марина подошла к ближайшей сосне, росшей под больничными окнами. Взялась за ствол и, стянув с пяток ремешки, один за другим сняла туфли.

По проспекту, хищно рыча, промчались первые машины. Первые окна светились в соседних пятиэтажках. Чтобы уж наверняка не разбудить каблуками Гришу, решила дойти босиком до проспекта. Там можно поймать такси и ехать домой.

Марина шла нелепым танцевальным шагом — приходилось то и дело переступать через какой-нибудь мусор.

Однажды в детстве играла во дворе в “резинки” и сбросила разношенные кроссовки, чтобы удобней прыгать. Но прыгать босой оказалось вовсе не удобней, подошвы саднило от шершавого асфальта.

“О какой ерунде ты сейчас думаешь”, — одернула она себя.

Гриша не виноват. Это она скажет ему в первую очередь. Собственно, больше и не стоит ничего объяснять. Да она и не сумела бы.

Не нужно копаться во всех этих “что” и “почему”, бесконечно расшифровывать “черный ящик”.

Просто — что-то окончилось в ее жизни. Что-то, в чем мог участвовать Гриша.

В тот вечер, когда они познакомились, сама погода располагала к революциям. Поздняя осень, как пьяный неудачник, изливала свою простуженную душу. Дождь, невнятно сеявший с утра, к вечеру хлестал наотмашь, ревел и плевался. “Бежать, бежать! — волновалась Марина. — Не поддаваться”. Казалось: пересилишь этот сорвавшийся в истерику дождь — и навсегда вырвешься в новое. И новое окажется по-настоящему новым. На выезде с Пятой линии она обнаружила, что пробила колесо. Остановилась возле магазина, где посветлее, чтобы поставить “запаску”, а Гриша как раз шел к своему “Аккорду”. Предложил помочь. Сменив колесо, предложил посидеть в баре, обсохнуть. Стоял — как мультяшный светлячок в своем светоотражающем дождевике, сощурившись под косыми струями ливня, слегка разведя руки в холщовых строительных перчатках, которые надел, чтобы не перепачкаться, и симпатично, не по погоде, улыбался. Мол, не сомневайся — видишь, какой я пригожий, какой подарочный. Он и вправду оказался таким, не соврал. Художником уик-энда, основательным любовником. А что этого снова оказалось мало, так... извините, вам не угодишь.

Может, сейчас, после... случившегося...

Нахмурилась, как хмурилась, бывало, чьим-нибудь никчемным, но настойчивым советам: “Да не надо, говорю. Не надо”.

В махровом халате после принятого душа Марина стояла на лоджии у открытого окна.

Глоток горького кофе, от которого сводит скулы и тянет передернуть плечами, затяжка, пауза. Благо завалялась початая пачка в кухонном шкафчике. Теперь можно, теперь не за чем бросать.

Уже почти не болело. В крайнем случае примет еще таблеток.

Докурит и позвонит Танечке, предупредить, что задержится на час-полтора.

Прогулять сегодня никак нельзя. Назначены трудные переговоры со столичным клиентом... они, наверное, уже вылетели.

Ближе к одиннадцати, перед началом встречи, она позвонит маме. Сказать, что у нее все нормально, послушать о том, что было вчера в новостях, или о соседях, любителях поскандалить с утра пораньше, или о не унимающейся жаре, спалившей все петуньи в палисаднике. Или о вчерашнем полуфинале: в последнее время мама чудесным образом стала заядлой болельщицей.

В обед — больница.

Гриша звонил пару минут назад, она предложила ему встретиться вечером.

Разговор с Никоновым, своим новеньким, сверху спущенным, замом, который умудрился потерять документы из юстиции, она отложит. Для этого разговора нужно быть в форме.


Загрузка...