Время, по-видимому, близилось к четырем утра, когда Поликарп проснулся. Он поднял голову, и в слабом свете окна мелькнула тень бабки. Он подумал: «Значит, я проснулся не первый». Но не успел он еще додумать, как его охватила удивительная тоска, а может быть, тревожное предчувствие, как каждый раз в эти последние дни, когда он видел сгорбленную фигуру бабки. С усилием отогнал он тревогу, но она успела уже внушить ему мысль: «Кажется, бедняжка доживает последние дни…» Поликарп снова лег, но какая-то судорога сдавила ему горло. Скоро это прошло. Он снова поднял голову, облокотился о подушку. Тяжесть прошла, напряжение мышц ослабло, и его охватила вдруг нежданная радость, будто он и не грустил только что, потому что он вдруг подумал: «Но ведь она жива еще…» Так с радостью он и встал, умылся, оделся и вышел на крыльцо.
Солнце поднималось уже над крышами, просвечивая сквозь облака, как сквозь решето. Света было еще немного, но солнце разгоралось все ярче. Поликарп потянулся, зевнул и пошел в сени.
— Ох-ох-ох-ох-ох! — И сегодня утром, как и в другие дни, это были первые звуки, которые он произносил. Что-то ему было неловко под мышками, он поправил рубаху и вошел в полутемный внутренний двор; прошел мимо сеновала под лестницей прямо в хлев. Там он остановился на пороге.
— Доброе утро, — приветствовал он старуху, скот, поросят и птицу.
Старуха доила, сидя на скамеечке, зажав подойник между колен. Рядом стояла лампа. Пахло керосином. Корова повернула голову, куры закудахтали.
— Встал уже? Доброе утро, — ответила старуха, не поворачивая головы.
— Ну да, встал.
— Ох, если бы я могла так крепко спать, — вздохнула старуха, по-прежнему не поворачиваясь.
Она кончила доить. Потом встала с подойником в одной руке и со скамеечкой в другой и подошла поближе к Поликарпу.
— Мало стало молока, — сказала старуха, плеща молоком в подойнике и глядя на корову.
— Тельная, — ответил Поликарп.
Он подождал, пока старуха со всей своей справой выйдет, а потом с удовольствием принялся за обычную работу, задал скоту корм: корове полведра изрубленной мелко соломы, волам целое ведро. Потом взялся за метлу.
— Эй вы, на место! — замахнулся он метлой на волов и стал убирать навоз. Он насаживал его на вилы, относил в навозную яму и только потом насухо выстилал весь пол мякиной и мелко изрубленной соломой. Он выпустил птицу и сразу же услышал, как бабка сзывает кур: «Цып-цып-цып». Старуха, стоя на крыльце, сыпала курам зерно. Они весело копошились около нее, клевали друг друга, вырывали зерна из клювов, дрались. Поликарп все же отметил, что у бабки сегодня какой-то грустный голос… Она работает, но устало, через силу. Он постарался отогнать грустные мысли и понес скоту сена. А накормив и напоив скот, отправился в кухню завтракать. Но есть ему не хотелось, и старуха не ела. Он напился теплого еще молока и откусил от ломтя хлеба с маслом.
— Ну как, пойдете? — спросила бабка.
— Пойдем, — ответил он.
— Тогда поешь как следует, — приказала она, — на этой траве сразу проголодаешься.
— Что-то мне неохота, — ответил Поликарп. — А вы что же не едите ничего?
— Ну, что я, — вздохнула старуха.
Он быстро встал и вышел. Запряг волов в телегу, щелкнул бичом и тронулся. Только тогда на ступенях показалась бабка.
— Осторожно! — закричала она.
Он кивнул, задержавшись взглядом на ее лице. Ничего необычного он не заметил, да и глядела она вроде как всегда, и он немного успокоился. Перед домом Якуба он остановился, ему и кричать не пришлось.
Якуб выглянул из окна.
— Едем?
— Садись давай!
Молча они двинулись в путь. Воз подпрыгивал на каменистой дороге, чуть всю душу им не вытрясло. Облегчение настало, только когда они выехали на мягкую полевую дорогу. Волы часто останавливались, наклонялись то в одну, то в другую сторону, щипали траву, а потом бегом, поднимая тучу пыли, спустились по бережку. Равномерное движение воза убаюкивало, Поликарп и Якуб наслаждались отдыхом. Якуб вытащил кисет и пачку бумаги. Он предложил Поликарпу, и они оба скрутили по самокрутке. Загорелись их самокрутки хорошо и приятно запахли.
— Зима суровая будет, — сказал Якуб, затянувшись.
— Отчего? — точно пробуждаясь, спросил Поликарп.
— Отчего? — удивился Якуб. — Да лето было жаркое.
— Это правда, — будто с трудом согласился Поликарп, не было у него сил для разговора. Снова вспомнилась ему бабка. Сколько же это ей лет, задумался он. Восемьдесят, что ли? Да, восемьдесят, с удивлением убедился он.
Вдруг он напряженно прислушался.
— Звонят, что ли?
— С чего бы? Да что это с тобой творится?
— А ничего…
Сплюнув, он стегнул волов. Воз дернуло.
— Не гони так, а то они задохнутся, — остановил его Якуб.
— Да ленивые они, — ответил Поликарп, и Якубу показалось, что он застыдился.
Волы успокоились, а двое на возу длинными затяжками докуривали свои самокрутки. Отбросив окурки, они погрузились в дрему, сосредоточились на поскрипывании телеги, но не спали. Поросшие травой пожни пересекали ручьи и ручейки, поглощали мелкие роднички, птичьи гнезда, и звериные норы, и их двоих вместе с возом и волами. Потонув в зелени, они совершали свой путь к горизонту. А когда дорога вышла на вершину ближайшего холмика, величественно возникли перед ними другие холмы, другие зеленые равнины, другой горизонт. Здесь, на этих просторах, издавна владычествовала вечность. Она царила, а те, кто тут жил, то, что тут было, — все копошилось в ее утробе, будто вовсе забывая о ней, будто так надо. Присутствие вечности ощущалось только как тишина за спиной.
День продвигался к своей вершине.
Телегу догонял полуденный звон колокола, «обеденный», как его все звали. Раскаленный жар солнца ослабили редкие облака и легкий ветер. Но все равно и людей, и волов сморила жара, и они свернули с дороги к речке, где была проложена гать. Они остановились в нескольких шагах от воды, и мужчины подошли к ней первыми. Они смочили сперва запястья, затылок и лоб. И только потом напились из шапки. Вода текла у них по подбородку, по груди через расстегнутые вороты рубашек. Они и не думали утираться.
После этого они снова уселись на воз, и волы сами вошли в реку. Долгими глотками они втягивали в себя холодную жидкость, а когда напились, подняли головы и стали ждать. Поликарпу удалось ловко вывести воз обратно на дорогу, и волы, напившись, пошли веселее.
«С этой минуты солнце начинает садиться», — подумал Поликарп, посмотрев на небо. Но когда он опустил глаза и увидел черные сараи, полные сена, он подумал: «Какая красота!» Ему хорошо было смотреть на землю, траву и лес, это было не только отдохновение глаз, но и души. Сараи так вросли в пейзаж и выглядели так естественно, как естественно выглядит воз с дугой, бортами и прочим, что к нему полагается.
Скоро они прибыли на место.
Они спустились с дороги вниз по лугу к сараю. Потом выпрягли волов, привязали их к задним колесам и бросили им по охапке сена. Животные принялись жевать, потому что было уже позднее время. А мужчины взялись за работу. Якуб подавал сено на воз, Поликарп укладывал его и уминал. Прошло не более получаса, и воз был нагружен с верхом. Они укрепили сено, впрягли волов и двинулись назад. Якуб тормозил, Поликарп погонял, путь был впереди долгий. Пыльная дорога постепенно темнела до черноты. Когда они подъехали к первым домам, наступил вечер.
На дворе не было никого. В доме горел свет, но ни калитку, ни сарай никто не отворил. Поликарп уже предчувствовал, что случилось недоброе, и мороз прошел по его спине. Но он сдержался, въехал во двор, выпряг волов, привязал их к хлеву. Тут прибежала соседка.
— Иди скорее, Карпо, бабушка зовет, — шепотом позвала она.
— А что такое? — спросил он спокойно, стараясь подавить печаль. Он уже все понимал.
— Ей совсем плохо.
Он, согнувшись, вошел в горницу, за ним соседка, Якуб вошел последний. Там находились четыре женщины. Они возились около бабки. Она лежала совсем бледная, но в полном сознании.
— Добрый вечер, — сказал Поликарп.
— Ты вернулся, — едва слышно, еще тише, чем перед этим соседка, ответила старуха.
Он кивнул и подошел ближе. Он устремил взгляд на старуху, на ее голову, на ее истощенное тело. Ему показалось, что суставы на ее руках посинели, но он больше на них не смотрел. Его притягивали глаза. В них была такая доброта, как никогда раньше. Он закурил, и тут его прошиб пот.
— Разуй меня, сынок, — попросила она.
— Нет еще, не надо. — Его охватила жалость, голос прервался, глаза стало застилать. Но старуха будто ожила. Она сама задвигала ногами и с улыбкой сняла сперва один, потом и второй башмак.
— Водички мне, — шепнула она ему.
Он бросился к ведру и зачерпнул полчашки. Стал рядом с бабкой на колени, поддержал ее голову. Она два раза глотнула, отдохнула немного, потом глотнула еще раз и больше уже не хотела. И сразу же после этого глаза ее остановились.
Женщины всхлипнули, завыли в голос, и у Поликарпа показались слезы. Он наклонился к старухе, поцеловал ее в лоб и закрыл ей глаза. Потом вышел и сидел в темноте долго, до самой ночи. Ничто, даже чтение над покойницей, не нарушило тишины, охватившей его.
И на другой день был рассвет, как всегда.
Поликарп купил гроб у местного столяра, который по совместительству был и гробовщиком. Соседки обмыли, обрядили старуху, все справили, положили в гроб. Два дня она лежала в гробу, на третий день ее похоронили. Провожать пришло много народу.
На другой день после похорон навестила Поликарпа Харва, бабкина ровесница. Она принесла ему в котелке похлебку с лапшой.
— Поешь горяченького, — сказала она.
Поликарп сел к столу и стал хлебать. Харва прошлась по кухне, подмела, стерла пыль, навела кой-какой порядок. Потом уселась рядом с Поликарпом на лавку.
— Бедняжка, — начала она горестно, — только на месяц была старше меня — и уж нет ее. — Мускулы на лице Поликарпа затвердели, какое-то время он даже не мог жевать. — Когда вы с Якубом отправились за сеном, — продолжала соседка, — она пришла ко мне перед обедом. Никогда она не приходила в такое время, я даже удивилась. Она стала в дверях, достала из-под фартука полпачки сахару и говорит: «Вот пришла вернуть, чтобы не забыть». Я посмотрела на нее и испугалась. У нее был какой-то странный взгляд, глаза никак не могли на чем-нибудь остановиться. Я проводила ее на крыльцо и спрашиваю, не заболела ли она. Но она ничего не сказала. Я стояла на крыльце и смотрела, как она идет. Сначала она шла ходко, а потом остановилась. Долго стояла на одном месте, смотрела на ваш дом, на ригу, двор, гумно, потом повернулась к костелу, дому священника, другим домам, деревьям у дороги. И на горы она поглядела и руку приложила к глазам — вот так-то. Это она прощалась, прощалась со всем — точно чувствовала, наверное, свой конец. А после обеда, часу в шестом, когда она уже не могла вставать и лежала, она все время о тебе беспокоилась, тебя хотела увидеть. Раза три посылала меня на дорогу посмотреть, не едете ли вы… Вот так-то, пусть земля ей пухом будет…
— Благодарю! — быстро проговорил Поликарп и отодвинул тарелку, будто не хотел слушать дальше.
Харва встала, ополоснула тарелку, поставила ее в буфет. Потом взяла котелок, жалостливо поглядела на Поликарпа и выскользнула из кухни.
Поликарп глубоко вздохнул и тоже поднялся. Он с хрустом потянулся и тихо, болезненно застонал. Замолчав, он точно окаменел. Но недолгое время спустя он на что-то решился и вышел, не закрыв за собой двери, точно хотел проветрить помещение. Он вошел в сарай и остановился перед поленницей. Потом стал перебирать поленья, взвешивая их в руках и оглядывая со всех сторон. Много времени прошло, пока он выбрал две чурки и отложил их в сторону, взял топор и стал тесать их одну за другой. Было душно, он весь вспотел. Поликарп снял пиджак, расстегнул рубаху на груди и закатал рукава. Рукавом пиджака отер пот со лба и потянулся за пилой. Он отпилил от одной чурки около двух дециметров, потом взял обоюдоострый нож и работал с ним до тех пор, пока не обтесал свои чурки до толщины двух пальцев. Снова оглядел их со всех сторон, попробовал на прочность, пытаясь переломить через колено, и, когда они выдержали, с удовлетворением усмехнулся.
Наконец, взял рубанок и обстругал планки до блеска так, что ноготь скользил по поверхности. В них он сделал врезы, сложил, и крест был готов. Поликарп вздохнул. Полез в карман, достал сигарету и закурил. А потом стал молча рассматривать крест, сделавшись непривычно серьезным.
До этой минуты он работал торопливо. Теперь стал спокойнее. Маленьким ножиком он вырезал на горизонтальной перекладине креста имя бабки, год ее рождения и смерти. И под этим еще краткую фразу: «Спи спокойно».
Только теперь он взял крест на плечо и вышел из сарая. Он шел быстро, но не торопясь, и держался гордо, достойно. Перед самым кладбищем он встретил могильщика.
— Добрый день, — приветствовал он его.
— Добрый день, Карпо, — отвечал могильщик, — сработал уже? — И он кивнул на крест.
— Ну да!
— Земля еще не осела, — добавил могильщик.
— Знаю.
— Через неделю покосится.
— Ничего, — отвечал Поликарп, — приду тогда, поправлю.
— Да, ты прав, добрая была женщина, работящая…
Поликарп пошел между могил и остановился у совсем еще свежей. Он нагнулся, взял ком глины, растер ее в ладони, посмотрел, потом отбросил, широко размахнулся и воткнул крест в землю. Придавил, утоптал землю вокруг и тихо постоял рядом. А потом он повернулся и, ни разу не оглянувшись, отправился домой.
Вечера в одиночестве долгие.
Поликарп выкурил уже три сигареты одну за другой, а прошло всего полчаса. Хоть бы Якуб пришел, подумал он, и ему стало еще грустнее. Он вспомнил, как легко вошел белый крест в черную землю. Так же легко, подумал Поликарп, входит в землю и человек. Земля всасывает, втягивает в себя, заглатывает. Мерзка ненасытность земли. Еще грустнее Поликарпу от этих мыслей, но слез у него нет. Естественность всего этого процесса успокаивает его.
Тут кто-то постучал в окно. Поликарп вышел на порог.
— Кто это? — спрашивает он во тьме.
— Привидение, — говорит кто-то измененным голосом.
— Уходи, — говорит Поликарп громко.
Раздается смех, и из темноты показывается Якуб.
— Испугал я тебя? — спрашивает он.
— Нисколько!
— Ну, пойдем, запри и пойдем.
— Куда? — удивляется Поликарп.
— Да выпить, станет легче, — отвечает Якуб. — Скорей все позабудешь.
— Я вовсе и не хочу забывать, — говорит Поликарп, — однако идем.
Он закрывает дом, и они идут рядом. Корчма полна, дым заползает даже в пустые стаканы. От прилавка несет перекисшим вином, но они облокачиваются на него. Громкий говор заглушает мысли, и это, наверное, хорошо.
— Налейте нам, — говорит Поликарп, — по сто граммов.
Корчмарка наливает, пододвигает к ним рюмки и наклоняется к Поликарпу.
— Остался ты один, парень, — говорит она ему, — жена тебе требуется.
— Эх, да что там! — махнул рукой Поликарп, он чокнулся с Якубом и выпил залпом. — Правда ваша, — отвечает он корчмарке, — я одинок. Всех я похоронил, а меня некому будет… Еще по полной, — заказывает он, — и себе налейте!
— Совсем ты денег, парень, не бережешь, — машет на него хозяйка, но наливает три стаканчика. Пьют. Поликарп платит.
— Идем, Якуб, не то я тут взвою еще. — Поликарп хлопнул Якуба по плечу и вышел с ним в темноту.
Якуб его не удерживал.
В деревне брешут собаки. Со всех сторон слышен их лай. В скалах ухают совы, черные кошки вышли на дорогу, стали кататься, показывая брюшко, завлекая. Ведьмы летают на метлах, а колдуны снова закрыли месяц и готовы наколдовать всякого каждому, кто только попадется. Ну и ночка, черт возьми ее совсем! Но наперекор всем злым силам и дурным предчувствиям Поликарп выбрался на улицу и стал подниматься на Верхний конец. В домах светится лишь кое-где, да и то окна закрыты изнутри занавесками, так что, если даже захочешь, не узнаешь, что в доме творится. В немногих окнах голубоватый свет выдает владельца телевизора. Поликарп не торопится, время у него есть, а когда он нащупывает нож в кармане, он усмехается. Останавливается он на самом краю деревни у темного строения. А может быть, это только со стороны дороги, думает он и открывает с осторожностью калитку, чтобы не заскрипела. Он обходит дом, останавливается у небольшого оконца. Тьма кромешная. Его страх морозом пробирает, но он все же отваживается и стучит. Отступает на два шага и ждет. Тихо. Ничего и никого. Даже собаки перестали лаять. Он решается снова подойти к окну и снова постучать сильнее. Тут уж закачалась занавеска, звякнул запор.
— Кто там? — слышится из-за стекла женский голос.
— Я это, Ева! Карпо! Поликарп!
— Карпо? — В голосе удивление.
— Отвори! Пусти меня!
Окно закрывается, занавеска разглаживается. Ничего не понятно. То ли спать легла, то ли одевается. Поликарп дышит глубоко, вытягивается в темноте во весь рост. В окне зажигается свет, и он отскакивает назад. Свет затемненный, но это свет. Слышны шаги на веранде, звук ключа в замке и стук дверной ручки.
— Входи, — говорит Ева.
Поликарп несмело делает шаг. Он следует за женщиной в комнату. Оглядывается и, когда немного приходит в себя, замечает, что женщина внимательно на него смотрит.
— Садись, — приглашает она.
Она ему улыбается, но, увидев, как он серьезен, тоже становится серьезной и больше не предлагает ему сесть.
— Идем со мной, девушка, — выпаливает Поликарп, — идем ко мне, иначе я одичаю… Правда, одичаю, стану сырое мясо есть, пьянствовать, пить овечью кровь… Ну, правда, упырем сделаюсь, оборотнем!
Женщина прислоняется к стене, испуганная его порывом.
— Давно ты не приходил сюда, — говорит она неуверенно, — кто знает, где ты шатался…
— Нигде! — вскрикивает он. — Мать у меня померла, отец в земле, а теперь еще и бабушку схоронил… Верь мне, я одичаю один, не стану еду варить, есть, как люди! Придешь? Ну, говори, придешь?
Наступает тишина, слышно только тяжелое дыхание обоих. Женщина опускает голову.
— Не знаю… — говорит женщина тихо, как-то через силу.
— Эх ты!.. — вырывается у Поликарпа, он делает какое-то движение, потом поворачивается и выбегает прочь.
Дверей он за собой не закрывает, бежит и бежит, будто кто гонится за ним. Останавливается у моста. Тут он вздыхает и говорит громко: «Осел я!»
На другой день Поликарпа как подменили.
«Что я, покорился или обмяк от чувств?» — спросил он сам себя утром, но не знал, что отвечать. Он принялся колоть дрова, чтобы заглушить гул в голове, но скоро ему это надоело. Он наточил топор так, что чуть не порезался. Потом стал отгонять кур, которые забрели в огород. Вышел с ножницами в сад подрезать сухие ветви на винограднике и кусты крыжовника и чуть не отхватил себе палец. Работа не шла. Все падало у него из рук, и он очень обрадовался, когда еще перед полуднем явился к нему Якуб.
— Ну что, на свиданку ходил? — смеется Якуб.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, я тебя видел.
— Болтай!
— Ну не видел, так догадался.
Поликарп достает сигареты, угощает Якуба. Он затягивается, выпускает дым и усмехается.
— Ну был, твоя правда, — признается он.
— И что? — допытывается Якуб.
— Да ничего такого особенного. — И больше не говорит ни слова.
Якуб прощается, и Поликарп снова один.
День длинный, а у него в голове точно колокола гудят. Он не может дождаться вечера, с самого обеда начинает метаться. Он проветривает дом, подметает комнаты и дорожку, кладет все по местам, наводит порядок. Для чего это я, спрашивает он себя, но даже все цветы поливает. Когда наступает темнота, он зажигает лампы во всем доме, умывается и берется за газеты. Он просматривает их и начинает листать календарь. Но и тот читает недолго: вдруг он начинает искать белую рубашку. Он надевает ее, смотрит в зеркало и успокаивается. И тут кто-то тихонько стучится.
— Войдите! — громко говорит Поликарп.
Двери открываются, входит Ева.
— Я пришла, — шепотом говорит она.
Поликарп сначала не может пошевельнуться, потом бросается к женщине, берет ее за руку.
— Иди сюда, я сейчас кое-что тебе дам, — говорит он и ведет ее к деревянному сундуку в углу. Он поднимает крышку, достает полотняный мешок, что-то в нем перекатывается.
— Орехи, — объявляет он торжественно.
— Орехи? — удивляется Ева.
— Бабушка берегла их для меня, а теперь они твои, — говорит он с нежностью. — Здесь и молоток.
Женщина берет мешок, развязывает и вынимает орехи. Ударяет молотком по скорлупе, разбивает его и кладет ядро в рот. Поликарп молча стоит рядом и улыбается.
Везде в доме слишком много света.
И высоко в горы приходит осень. Интересно, что в нынешнем году Никон почувствовал осень, когда ему захотелось лесных орехов. «Ох, орехи, орехи! — вздохнул он как-то утром, едва поднявшись с постели. И раньше, чем начать одеваться, он добавил: — Господи, уже сентябрь, орехи-то давно поспели…»
Такой уж человек был Никон: если ему что втемяшится, так уж тут хоть кол на голове теши. И чем дальше, тем больше преследовало его желание, а через несколько часов он становился просто одержимый. Так и на этот раз с орехами. Однако утром он оделся и позавтракал без всякой спешки и со спокойной совестью; он потому и вставал рано, что придерживался пословицы: «Кто рано встает, тому бог подает…» У него было довольно времени — и не только для того, чтобы почистить зубы, но и на газеты осталось, — а от газет он всегда ожидал каких-нибудь сногсшибательных известий, но и сегодня их не было. Возможно, если бы он, например, прочитал, что на том месте, где еще вчера находилась Австралия, сегодня расстилается море, он бы и позабыл про орехи. Но спокойное чтение газет на скамье у окна не отвратило его от первоначального намерения. И так в начале разумно начатого дня, на сытый желудок и с миром в душе, он отправился на пасеку, где начинал работать в седьмом часу. И снова это желание. Всего несколько шагов отошел он от дома, и снова вспомнились орехи — еще сегодня надо нарвать орехов…
Он шел по мощеной улице (тут, в горах, асфальтом было покрыто только главное шоссе), поздоровался с несколькими женщинами, которые несли лишнее молоко на молочный пункт, и свернул направо, в липовую и тополиную аллею, в конце которой чернела пасека. Он знал, что мужчины давно запрягли коней и выехали в луга возить сено, а некоторые даже отправились в деревушку помогать возить кооперативное сено. Но чем ближе он подходил к пасеке, тем отчетливее становилась одна мысль: как случилось, что хотя он и день ото дня наблюдал не только то, что на лугах стало меньше цветов, но и то, как пчелы готовятся к зимовке, хотя он и замечал, что дни стали короче и солнце встает после шести, а в шесть вечера уже почти темно, хотя он и видел, что воздух стал прозрачнее и пожелтели листья лип и тополей, а понял лишь сегодня: ведь уже осень! И орехи, о господи, орехи уже поспели…
Он покачал головой, удивляясь своей ненаблюдательности, и прежде, чем вступить на территорию пасеки, закурил сигарету, как привык делать каждое утро, чтобы дым защитил его от пчелиного жала. Нет, он вовсе не сердился, если иногда его жалила какая-нибудь пчела, он не боялся пчелиного яда, памятуя слова деда: «Пчелиное жало выгоняет ревматизм!» Он закурил скорее потому, что жалел каждую пчелу, которая, жаля, погибала.
Но сегодня Никону как-то не хотелось заходить на пасеку, и потому он обрадовался, что пришел раньше. На башне костела пробило только три четверти седьмого, то есть у него было еще пятнадцать минут. Он остановился в двух шагах от жужжания, и, даже когда услышал, как прошел за оградой заведующий Сивашко, у которого он был помощником, он продолжал курить в тени лип и тополей утреннюю сигарету. Он заметил, как солнце просвечивает сквозь листву над головой, тихо и незаметно сокращается тень. Было такое утро, которое наполняет сердце миром, спокойствием, проникает в тело и веселит человека лучше, чем он смеялся бы от щекотки.
Он уселся на росистую траву, наблюдая, как укорачивается его сигарета. Когда он оперся спиной о ствол липы, тонкая и отмирающая кора ее треснула, напомнив ему звук разгрызаемого ореха, его ароматную сердцевину. До чего же охота погрызть орехи, свежие лесные орехи! И он стал внимательно оглядываться вокруг, хотя и знал, что орехи поблизости не растут.
Солнце осветило сад, кроны лип и тополей над его головой, но семь еще не било. Все же он встал, затоптал сигарету в мох и потянулся. Он вздохнул — что за дразнящий ветер, так и тянет орехами. И он направился к дверям пчельника и без стука надавил на ручку. Переступая высокий порог, он услышал, как бьет семь часов, но уже неясно, потому что сквозь открытые двери сильнее зазвучало жужжание пчел, и все тело на миг напряглось, как перед барьером. Сивашко поднял голову, улыбнулся ему и выпустил струю дыма. И Никон подумал: «Никогда не видел пчеловода, который бы не курил…»
— Доброе утро, — сказал он и стал снимать пиджак.
— Представь себе, — сразу же заговорил Сивашко, — в пятый номер ночью влезла ящерица, или кто-то ее туда посадил… Посмотри, она так разозлила пчел, что они изжалили ее до смерти… Ты только посмотри, не менее двухсот пчел погибло, но ящерица тоже мертва…
Никон подошел к улью и заглянул внутрь: действительно, ящерица была мертва и пчелы успокоились. Он снял со стены висевший там длинный пинцет и стал вытаскивать из улья сперва мертвую ящерицу, затем пчел… Через полчаса, когда улей был в порядке, Сивашко достал сигареты и молча предложил Никону.
— Хочешь знать новость? — спросил Никон, вынимая из коробка сигарету и закуривая.
— Какую? — без особого интереса спросил Сивашко.
— Орехи поспели, уже осень, — возвестил Никон.
— Ну и что? — удивился Сивашко. — Что ж это за новость?
— А ты разве знал? — спросил Никон. — Ты давно это знал? А я только сегодня понял…
— Да что ж тут такого, — отвечал Сивашко, — конечно, я знал, что в сентябре наступает осень, а осенью поспевают орехи.
— Да нет! — возразил Никон. — Я ведь не спрашиваю, знаешь ли ты вообще, когда наступает осень и когда поспевают орехи, я спрашиваю, думал ли ты вот сейчас, что наступила осень и есть уже лесные орехи… Понимаешь, я хочу знать, не забыл ли ты случайно…
— Пожалуй, — согласился Сивашко. — Правду сказать, в этом году я совсем позабыл об этом…
— То-то и оно! — удовлетворенно проговорил Никон, радостно засмеялся и похлопал Сивашко по плечу. — Ну, пойдем, что ли, а? — доверительно обратился он к Сивашко.
— Куда? — удивился тот.
— Да за лесными же орехами, — чуть не кричал Никон. — Сегодня же после обеда, а?
— Ну, подожди, подожди, брат! Нельзя же так сразу, — отнекивался Сивашко. — Сегодня, пожалуй, и не выйдет…
— Ну, как же так!..
— Ну, просто не выйдет сегодня, — оправдывался Сивашко. — Как раз сегодня я обещался на мельницу… — Он даже покраснел.
— Ах так? — вздохнул Никон. — Будешь, значит, мельничихе помогать?
— Да надо…
— Мельник наверху, а ты с его дочерью внизу на вырубках или на соломе, так, что ли?
— Ну, не совсем так… — защищался Сивашко. — Я только упомянул мельницу, а ты уж чего только не нагородил!.. Мешки носить, будем, там столько работы, и надорваться недолго…
— Рассказывай! — смеется Никон. — Не бойся, не надорвешься. И как только представится возможность, то есть когда старик куда-нибудь выйдет, ты сразу же к Милушке присоседишься…
— Да ладно тебе, Никон, — прервал Сивашко, — сказал не пойду, значит, не пойду…
— Ладно, — огорчился Никон. — Пойду один.
Слышно только пчел. Они возятся в ульях, жужжат хором, гудят свою домашнюю мелодию и выполняют свой распорядок. Никон не раз задумывался над их жизнью, но чем больше задумывался, тем меньше понимал. Ему нравилась общность пчел, их совместная работа, общая мать, но еще больше общее настроение, мелодия, какие-то флюиды, их соединяющие, он даже сказать точно не мог, что это было, но чувствовал очень даже хорошо. Ему и самому, бывало, хотелось погрузиться в жизнь улья и включиться в круговорот, в котором он не предполагал нелепости — в жизни людей ее порождает глупость. В жизни пчел лучше всего ему казалась не предполагаемая и обусловленная ее пестрота и даже не яд жала, а мудрое стремление к достижению общей цели — меда, не говоря уже об общей гармонии жизни пчелиного сообщества. Никон загрустил от этих мыслей и так грустил до трех часов пополудни…
А в три часа, за полчаса до смены, с разрешения Сивашко он кончил работу и пошел домой. Собираться за орехами ему было недолго. Он обул сапоги на толстой подошве, надел свитер и непромокаемую куртку, взял рюкзак, в который поместится не менее трех кило орехов, и пошел напрямик через луга, пожни и картофельные поля к зарослям орешника над Вагом. До места оставалось еще минут пятнадцать, но Никон видел уже ореховые кусты. А пока пахучий дым горящей картофельной ботвы и печеных клубней ласкает его ноздри; пока ржаная, овсяная и ячменная пожня хрустит под его подошвами; пока Никон вдыхает запах осени. Он думает: «Как хорошо, что есть на свете леса и лесные орехи, как хорошо, что есть на свете дым от картофельной ботвы и печеной картошки, как хорошо, что есть на свете осень». Утреннюю пустоту его души наполнили эти чувства… И Никон счастлив, он шагает весело, он рад, что поступает так, как ему приятно, так, как он любит…
Как только Никон вошел в орешник, он почувствовал, что не один здесь. Что-то шуршало впереди, и Никон остановился в раздумье, он и рад был, что будет с кем перекинуться словом, и боялся, что орехов не хватит. У него возникло такое чувство, как однажды утром, когда побрился, намазался кремом, потом еще причесался и сказал себе: «Теперь хоть помереть».
Как только он углубился в орешник, обобрал несколько веток, он крикнул, чтобы дать знать о своем присутствии: «Ого-го-го!» Сразу же впереди отозвалась женщина. Он прибавил шагу, чтобы посмотреть, кто это…
Он почти бежал, так что сломал несколько молодых елок. Он шел по берегу вверх и взмок, даже ноги устали. Но уж очень хотелось ему знать, кто же еще собирает орехи.
— Ты, что ли, Барборка? — удивленно вскрикнул он, потому что ее встретить менее всего ожидал.
— А что такого, — смутилась она, — и для меня растут орехи.
— Да я ничего такого не думал, — сказал он.
— А что же ты думал?
— Я рад…
Он стал торопливо рвать орехи, потому что не знал, о чем еще говорить. Орехи радовали его. Их было много, хоть попадались и червивые. Он подтягивался, изо всех сил тянулся за ветками и часто не доставал, хотя и становился на носки. Тогда он пригибал к себе целую ветвь и освобождал ее от плодов. Он так увлекся, что и себя не помнил, а когда опомнился, заметил, что Барборка отошла или он далеко отошел…
Он стал прислушиваться, не слышно ли где шагов, треска веток. Но нигде ничего. Тишина. «Может быть, она присела где-нибудь отдохнуть», — подумал он. Он хотел позвать ее, просто нестерпимо ему захотелось крикнуть, но он подавил в себе это желание. Если бы другая, а то она… Другую, может быть, он и повалил тут среди ветвей, или сама бы она легла. Но Барборка! Его прямо жаром обдало, но все равно он старался даже ступать как можно тише… Через полчаса, когда рюкзак наполнился, одиночество стало раздражать его. Он приник к траве и стал вслушиваться. И опять тишина, которая в другое время так бы его не душила. Он поднялся, обежал все вокруг и снизу и сверху. И тогда не выдержал и в испуге закричал:
— Барборка!
Не ушла ли она, в самом деле?
«А может быть, она нарочно не отзывается», — старался он успокоить себя. И пошел в направлении, где считал, что она должна быть. Не прошел он и ста шагов, как очутился у скалистого обрыва. Он посмотрел вниз и онемел от ужаса. Барборка лежала метрах в пятидесяти под ним, будто пришпиленная к земле…
Пока он спустился вниз, он был весь мокрый. Он поднял Барборкину голову; глаза закатились. Она не дышала и была холодная. Никон сжал зубы, но потом сказал, обращаясь к ней:
— Как же тихо ты умерла!.. О боже праведный, я бы по крайности кричал…
Только теперь он разрыдался.