"Назад! Назад!"
Стали собаки, окружив олененка кольцом. Рычат, поскольку все, как одна, ездовые и охотничьи. Ленька их растолкал — они рычат, — подошел к олененку, а шкура у олененка серая, даже багровая и шевелится.
"Гнус", — догадался Ленька. Провел рукой по спине олененковой. Олененок вздрогнул, рука вся в крови. Ленька с себя свитер стянул, стал им хлестать олененка и тереть, чтобы гнуса раздавить. Потом, охватив его шею руками, потянул к воде, к морю. Идет олененок, от гнуса слепой. Следом собаки идут, хвосты поджали — почувствовали привыкшими к людям сердцами, что в эту минуту лаять не следует.
Ленька завел олененка в воду. Поливает его из ладошек, и мошка стекает, как серая краска. А там, где мошка слиняла, — шкура олененкова становится белой. Моет Ленька олененка. Глаза отмыл. Из ушей гнуса выгнал. Стоит олененок белый, слабый-слабый. Глядит на Леньку большими лиловыми глазами.
Застрекотал сон. Побежали непонятные быстрые картинки, как иногда бывает на кинопередвижке с изработанной лентой.
Вдруг картинка хорошо пошла, но другая уже.
Видит Ленька себя и веселого олененка совсем здорового. И уже зовут его Васька, и уже он бодается с Жуликом и тычет губами в Ленькины ладони — хлеба просит.
Осенью, когда уходили оленьи стада из приморья, где летом мошкары меньше, в лесотундру, где зимой корма больше, ушел и Васька вместе с ними.
Может, снова придет...
— "Фиалка", отряд с кораблей вышел на лед.
— "Фиалка", отряд с острова вышел в пролив.
— "Фиалка", я — "Парус", все три отряда соединились.
Следите за нашими позывными.
— Я — "Фиалка". Борт семьдесят семь-четыреста пятьдесят шесть, как у вас?
— Ничего, сестренка, терпим. Пробоины заделали брезентом. Скоро самолет занесет снегом — будет теплее. Штурману плохо, сестренка... Соображаем чайку погреться.
Рая уставилась на окно, на цветок — бегонию королевскую.
— Не кисни, — сказала Клава. — Наша работа такая — держаться.
На зимовке Соленая Губа гидролог Чембарцев сидел за столом с градусником под мышкой. На столе самовар пофыркивал. Напротив Чембарцева Степан Васильевич сидел с двустволкой в руке.
— Не беги, не беги. Пальну. Дробь бекасиная — сильно не поранит, но и скакать не захочешь.
— Враг ты, Степан. Колода ты. Дети гибнут...
— Не поспеем. До поселка больше ста километров... Покажи температуру.
Гидролог вытащил из-за пазухи градусник, посмотрел и сунул его в стакан с чаем.
— Последний градусник загубил... Сиди, говорю!
— Я — гидропост Топорково, — сказал приемник. Чембарцев и Степан Васильевич разом вскочили.
— Я — гидропост Топорково. "Фиалка", Чембарцева больше не кличь. Он у нас лежит на печке, мазью намазанный. Обморозился он, Раиса. Посылай ему вездеход с доктором. Ты поняла? Это я, тетя Муся с Соленой Губы. Так что не беспокойся... — Приемник закашлялся с присвистом и тяжело задышал.
— Мария, — выдохнул Степан Васильевич. — Ух, Мария...
— Жива, — прошептал Чембарцев.
— Зимовка Соленая Губа, слушай меня, — сказало радио голосом сморенным, но со строгостью. — Степан, ты слышишь? Это я. Я тут, на Топорково. Я когда выходила, пургу объявили. Я и подумала: с ребятами я еще потом разобраться успею, а гидропост нараспашку, собаки голодные, да еще пурга греха понаделает — и повернула сюда. Евгению скажи, как очнется, — я собак в избу загнала. Сейчас печь затоплю — накормлю.
— Вот! — крикнул Чембарцев. — Она против ветра шла — одна! Женщина! А мы на машине.
— Степан, я тебе говорю: простыни сними. Сними простыни — пургой унесет. Ух, Степан. У меня на мороз повешены...
— Я — "Фиалка". Вызываю гидропост Топорково. Тетя Мусечка, спасибо тебе...
— Пойду, раз велит, сниму простыни, — сказал Степан Васильевич. Надел шапку-ушанку, ватник надел и вышел. Со двора, крытого крепкой крышей, ворвался — холод и грохот пурги.
— Я — борт семьдесят семь-четыреста пятьдесят шесть. "Фиалка", как там V вас? Как в проливе?
— Я — "Фиалка". Пока ничего не известно. Как вы держитесь?
— Штурману очень плохо. Другим раненым тоже. Холодно...
Чембарцев схватил полушубок. Обмотал шею шарфом. Когда он надевал шапку, которая не налезала на его забинтованную голову, в избу вошел Степан Васильевич.
— Какие простыни! И столбы повалило... Ты куда это вырядился? Опять?! — Степан Васильевич потянулся к ружью.
— Сколько от нас километров до самолета? — спросил Чембарцев, напялив, наконец, шапку на голову.
— Километров сорок. А что?
— Плохо им. Похоже, штурману совсем тяжело. Степан Васильевич повесил ружье на стену.
— Ты дома будь. Попробую собак поднять.
— Что ты надо мной сторожем стоишь?! — закричал на него Чембарцев. — Нянька нашлась бородатая... Что ты там на своих дохлых собаках сделаешь? Ну, одного увезешь. И то вряд ли. Они у тебя еще отдышаться не успели.
— А ты что сделаешь на своей железяке без рации? Даже самолет не найдешь, его, поди, под верх занесло. А собачки учуют. Собачки найдут.
— Вот и грузи собак в вездеход. И нарты грузи. Одеяла, шкуры. Побольше всего... Давай, давай. Так я и Кольку своего быстрее увижу.
— Грузи сам! — проворчал охотник. — Грузи! Чего рот раззявил? Я пойду собак кликну. Упряжку налажу... — Степан Васильевич выскочил во двор с поспешной и нескрываемой радостью и закричал там: — Казбек! Жулик! Буран... Урчун... Сейчас. Сейчас тронемся... Собаки учуют. Найдут... — Потом он снова сунулся в избу, где Чембарцев загружался оленьими шкурами с пола. — Ты ведь насквозь больной. Температура ведь у тебя... — сказал он голосом надтреснутым и неубедительным. — Мазь захвати. На подоконнике. И спирт. Вон бутыль за этажеркой. А это мне давай, для тебя тяжело. — Степан Васильевич отобрал у Чембарцева шкуры, стянул с печи одеяло и вышел во двор к собакам.
Тихо на радиостанции. Часы тикают, словно маятник по вискам бьет. Пурга за окном неслась куда-то бесконечным экспрессом, груженным нечистой силой, которая выла, визжала и улюлюкала. Пищала чужая морзянка, наверное, пароходы переговаривались между собой в открытом теплом море. Ближние голоса перестали требовать подтверждения их распоряжений и сами на время поперестали распоряжаться. Они только спрашивали:
— Я — "Калмык". Я — "Калмык". "Фиалка", как у вас? Как с ребятишками?
— Я — "Тибет". Я — "Тибет". "Фиалка", как там в проливе?
Радистка Рая убавила звук в приемнике, чтобы эти настойчивые голоса не так били в сердце, но стало ей еще тревожнее. Она посмотрела на Клаву, и обе они посмотрели в темноту за окном, и обе от окна отвернулись. Они отчетливо видели, как идут люди, связанные друг с другом веревками. Ветер кидается им под ноги, в спину бьет — валит. Ищут люди за каждым торосом, в каждой трещине льда. Шарят электрическими фонарями. Впереди них идут вездеходы и собачьи упряжки. Светят вездеходы в пургу сильными фарами. Свет электрический упирается прямо во вздыбленный, содранный со льда снег. Бесится пурга возле фар, не дает свету светить. Идут собачьи упряжки, нюхают ветер, ловят мгновенные запахи — может, здесь те, кого ищут, может быть, рядом.
— "Фиалка", я — "Парус". Пока никаких результатов. Свяжись с больницей — налажен ли прием обмороженных? Троих я уже отправил в поселок. Ушли в связке.
— Я — "Фиалка". Все поняла, — сказала Рая четким голосом, каким и требуется отвечать командиру. Она встала, подошла к телефону.
— Больницу. Эмочка? У вас все готово? Сейчас начнут поступать люди... Нет, не нашли... — Она посмотрела на Клаву и носом легонько шумнула, как это делают дети, когда им нужно что-нибудь выпросить. — Клава, я по штормовому расписанию в больнице дежурю.
— Ладно, — сказала Клава, встала и начала одеваться. — Может, сама пойдешь, там все-таки оживленнее.
— Я — РУН-семьсот, — назвался московский голос. — "Фиалка", как там у вас?
— Я — "Фиалка", — ответила Рая далекому главному начальству. — Гидролог Чембарцев нашелся. Обморожен. Лежит с температурой на зимовке Соленая Губа. В безопасности... Борт семьдесят семь-четыреста пятьдесят шесть сел на брюхо в тундре к северо-западу от залива. Есть раненые.
— Как с ребятишками? — спросило начальство.
— Ищем.
— Держите нас в курсе.
— Есть, — ответила Рая.
— Раиса, я пошла... — Клава поцеловала подругу и вышла.
Представила Рая, как Клава пойдет одна, вцепившись в страховочную веревку. Хорошо, что недалеко идти — через улицу. И все равно пурга непременно повалит ее — только бы она веревку не выпустила. Часы тикали и все колотили ее по вискам. Представила Рая новогодний праздник, веселый и шумный. Представила долговязого гидролога Чембарцева. Размешивает Чембарцев шампанское в бокале чайной ложечкой и смотрит, как облепляют ложечку холодные пузырьки, как бегут они вверх витой струйкой. А вокруг танцуют веселые люди. И Рая танцует.
Только нехорошо ей — туфля жмет.
— Я — гидропост Топорково, — зашумел в наушниках испуганный запоздалый голос. — Раиса, чьи ребята пропали? Ты чего, Раиса, молчишь? Я тут печку топила, собак кормила, приборку делала, слышу — ребят ищут. Это я, тетя Муся с Соленой Губы. На всех зимовках матери сидят, ждут, — страшно нам, Раиса... Я говорю, не томи, чьи ребята? Ух, Раиса! Ты слышишь?
— Слышу, — прошептала в микрофон Рая.
— Ух, Раиса! Ух, враг! — зашумела в эфире Мария Карповна. — Как мне тут одной, если я мать? А как другим матерям?.. Ну, Раиса, я с тобой побеседую с глазу на глаз, как приеду.
— Слышу, — прошептала в микрофон Рая.
НАТАШКА ЗАПЛАКАЛА
Жарко ребятам под кроватями в теплых шубах. Ворочаются они. Тяжело дышат — устали спать.
Повариха Татьяна Гавриловна сидела в кухне возле стола, вытирала глаза и нос платком. Жалела Леньку и Наташку, и новенького мальчишку жалела. И всех ребят, что на свете живут, жалела повариха Татьяна Гавриловна. Любила Татьяна Гавриловна детские кинофильмы смотреть в школе вместе с ребятами. И всегда радовалась — до чего у нас ребята сознательные. И всегда огорчалась — до чего у нас взрослые такие нечуткие. Ясно всем: Нитка Стекольникова в Сережку влюблена, в Коновалова. Ну и пусть. Без любви человеку холодно, особенно молодому. Ну и нечего ее попрекать. И не в чем. А есть такие нечуткие...
В вылезшее из кастрюли тесто, которое уже месить пора было и раскатывать для сладких пирожков ребятам к завтраку, упала шашка. За ней другая. Повариха Татьяна Гавриловна подняла глаза к потолку. Закричала:
— Ленька, ужо я тебе задам!.. — И осеклась. Смотрит в потолок странным взглядом.
Коля Чембарцев снов не видел. Исходя из данных науки, он их, конечно, видел, но враз забывал, и когда просыпался, то вылезал в жизнь, как вылезают из окопов засыпанные взрывом солдаты. Сны оставались в нем лишь чувствительными воспоминаниями, как память о вырванном зубе или горячем приморском песке.
Коля спал, и казалось ему, что он в темноте идет. Нету полярной ночи, сквозь которую огоньки видны, и звезды, и северное сияние. Темень вокруг густая и жаркая. Но от этой густой жары холодно. Наталкивается Коля на людей в темноте и просит: "Пожалуйста, включите северное сияние... Пожалуйста..." Но все от него отворачиваются. И никто не включает. "Пожалуйста... — просит Коля. — Будьте добры..."
_ Я — "Парус". Я — "Парус", "Фиалка", мы подошли к устью пролива. Все заструги, все торосы обшарили... Собачьи упряжки рядом со мной. Вездеходы поворачивай назад. Прочешем пролив еще раз. Теперь против ветра идти... Люди, Раиса, устали...
— "Парус", "Парус", вас поняла. ВСД-шестьдесят семь,
ВСД-шестьдесят девять, ВСД-сорок, ВСД-пятьдесят два. Я — "Фиалка". Поворачивайте обратно. Приказ капитана. Прочесывайте пролив в обратном направлении. Будьте внимательны, впереди вас люди. — И тут Рая добавила от себя: — Когда поравняетесь с ними, особо уставших и обмороженных возьмите на борт.
Идут люди согнувшись, некоторые касаются руками льда, чтобы пурга, бьющая в грудь, не могла опрокинуть их. Некоторые падают. Тогда останавливается вся цепь и ближние помогают упавшему подняться. Собаки впереди людей ползут. Собаки легкие и лохматые. Ветер отрывает их ото льда, как комья ваты. Хорошо, что собаки упряжкой связаны. Иногда ветер катит всю упряжку. Вместе с нартами.
— Я — гидропост Топорково, — сказало радио, всхлипнув. — Раиса, извини меня, я на тебя накричала. Измучилась я...
— Ничего, тетя Муся.
— "Фиалка". Я — борт семьдесят семь-четыреста пятьдесят шесть.
Рая молчит, словно оглохла — перестала воспринимать голоса и вопросы. Смотрит она на бегонию королевскую и не видит.
— "Фиалка", "Фиалка"... Сестренка, ты что?
— Ничего, — сказала Рая, очнувшись. — Володя! Слышишь, Володя? Как у тебя?
— Порядок, сестренка. О нас не заботься. Ищите ребят спокойно.
— Что случилось, Володя? Объясни толком.
— Сестренка, порядок. Штурмана моего вывезли и других раненых тоже.
— Кто вывез? Поблизости ни одного вездехода.
— Гидролог Чембарцев и Степан Васильевич с Соленой Губы вывезли... Гидролог тоже плох — вместо него за руль второй пилот сел. Мы, сестренка, ликуем. Теперь нам тепло. У нас тут тети Мусины одеяла, и шкуры, и спирт. Гуляем...
Директор школы стоял к комнате номер пятнадцать, смотрел на омара, которого Коля привез из Одессы. Сушеный омар парил над игрушечным мором.
Радио говорило московским бодрым голосом: "Нынешняя весна в Сочи на редкость ранняя. На бульварах и в парках зацветают нарциссы. Скоро распустятся тюльпаны — подарок голландских цветоводов..."
В комнату медленно и растерянно вошла повариха Татьяна Гавриловна. Протянула директору раскрытую ладонь — на ладони шашки. На недоумевающий, досадливый директорский взгляд повариха Татьяна Гавриловна показала пальцем — сверху вниз.
— Падают прямо в тесто... Тут дырка есть... Директор быстро шагнул к кровати. Валенок торчит. Директор шевельнул его ногой. Потом наклонился и вытащил из-под кровати Наташку. Вместе с поварихой Татьяной Гавриловной вытащил из-под другой Леньку и Колю.
— Что, уже завтра? — спросила Наташка, мигая.
Ребята еще протирали глаза, когда в комнату ворвался с красными пятнами на пушистых щеках Сережка Коновалов.
— Ты зачем в малице ходишь по школе? — строго спросила у него Наташка. — Знаешь, не разрешается.
— Я из вас душу вытрясу! — Сережка принялся хватать, тискать их, словно хотел убедиться, что это они в самом деле, а не плод усталого воображения. — Я из вас бифштексов наделаю! — кричал он. — Весь поселок ушел в пургу вас искать. Все в проливе. И собаки. И вездеходы. Даже я просился, дурак... Вы что?.. Надаю сейчас по ушам!
— Мы ничего, — сказала Наташка. — Мы... просто... В дверях толпились ребята, и маленькие, и большие. Сережка взял со стола записку, сунул ее Леньке под нос. Ленька медленно поревел взгляд с записки в пол, потом так же медленно глянул на Колю.
— Чего? — спросил Коля, стаскивая с себя шапку. Ребята из дверей уставились на него. — Чего вытаращились? — закричал Коля. — И пошутить нельзя?! Я для юмора...
Наташка заплакала и на четвереньках поползла под кровать.
— "Парус", "Парус". Я — "Фиалка". Вызываю "Парус"... Зазвонил телефон. Рая встала, сняла трубку.
— Да, — сказала она. — Это я. Что вы сказали? Под кроватью?.. Пошутили, вы говорите? — Она осторожно положила трубку. Ноги ее сделались неустойчивыми, словно стояла она не на синем бобриковом ковре, а на гладком, без задоринки озерном льду.
— Я — "Парус". Я — "Парус"... "Фиалка", все безнадежно. Мы обшарили пролив в обратном направлении. Посылайте вездеходы к самолету.
— К самолету уже идут вездеходы от горы Ветровой, — сказала Рая в пол. — Раненых вывезли...
— Я — "Парус". "Фиалка", почему молчите? — спросил из пурги капитан порта. — Что с вами?
Снова зазвонил телефон. Рая посмотрела на него, потерла виски, прибрала растрепавшиеся за смену волосы.
— "Парус", — сказала она. — Ребята нашлись. Они под кроватями лежали. Они пошутили...
Тихо стало. Даже пурга за окном как бы съежилась, обессилела. Радиоголоса дальние, радиоголоса ближние словно поперхнулись от этого сообщения. Потом загалдело все, засвистало. Завыла и загрохотала пурга. И в этом хохоте слышались Рае слова: "Они пошутили... Они пошутили..."
Ленька Соколов, привыкший за всех отвечать как старший, стоял у дверей директорского кабинета. А Коля сидел на полу в комнате номер пятнадцать и в сотый раз спрашивал голосом, охрипшим от раскаяния:
— Что, пошутить нельзя? Да?