Город стоял на этом месте более трех тысяч лет. Частично ли, полностью, он бывал разрушен по меньшей мере сорок раз, и всякий раз евреи возвращались сюда, чтобы возродить его из пепла. Они называли его по-разному: Ариил, Сион, Салим, Город Давидов, Город Иудин, Иевус, Город Великих Царей, Город Истины, Город Золотой — а чаще всего просто Святой Город. А уж о том, что под любым из своих имен он был городом слез, нечего и говорить.
Сквозь его ворота триумфальным маршем прошел Давид с Ковчегом Завета, золоченым сундуком, хранившим в себе драгоценнейшие реликвии еврейской истории, в том числе скрижали, на которых Моисей получил Господни заповеди. Сын Давида Соломон в качестве вместилища Ковчега возвел Первый Храм, заменив камнем шатры-скинии, бывшие традиционным местом поклонения двенадцати кочевых племен. В день освящения Храм заполнили священники в белых одеждах. Звучали трубы, кимвалы и барабаны — и тут случилось чудо. Бог, приняв форму облака, заполнил построенный для Него дом, явив Свое присутствие и благословив застывших в благоговейном страхе священников. Первый Иерусалимский Храм Соломона был освящен спустя четыреста восемнадцать лет после того, как Моисей вывел сынов Израилевых из египетского рабства.
Предполагалось, что плод Соломоновых трудов сохранится навечно, однако волны разрушений, судя по всему, подчинялись здесь собственному ритму. Вавилоняне превратили Храм в груду камней, а от Ковчега и его реликвий остались разве что воспоминания. Прошли века. Десять из двенадцати колен Израилевых исчезли с лица земли, однако тяга евреев к своим святыням не ослабела. Стараниями царя Ирода Второй Храм был воздвигнут с еще большим размахом, поражавшим воображение. Римляне, подавляя палестинские восстания, которые докучали им с тех самых пор, как вся эта область стала колонией Империи, разрушили сооружение Ирода. Все, что осталось от Храмов, это слои фундамента вдоль Западной стены города. Эта стена не является для благочестивых евреев центром мира, но именно здесь к нему можно подойти ближе всего, поскольку собственно центр, Храмовая гора, — земля запретная. Тому есть две причины: будучи веками лишены своей святыни и не имея возможности с помощью должных ритуалов очиститься от прикосновения смерти, люди стали слишком нечисты, чтобы шагнуть в святая святых. Вторая, более реалистичная причина заключалась в стоящей на Горе величественной златоглавой мечети Купола Скалы[12], считающейся красивейшим исламским сооружением в мире.
Подобно женщине, желанной оттого, что притягивает взоры множества соперников, город с самого своего основания влек к себе захватчиков. Последними из них, ушедшими из города, как и пришли, были англичане. С 1948 по 1967 год Иерусалим был городом, разделившимся сам в себе воротами Мандельбаума, ставшими перепутьем этого сакрального Берлина. Даже воссоединившись после Шестидневной войны, город, несмотря на все свои страдания, остался тем, чем был — полем битвы. Город Золотой, восстающий на своих костях, был ценнейшим из трофеев Востока, слишком соблазнительным для любого завоевателя, чтобы пройти мимо, — как для персов, ассирийцев, вавилонян, так и для более поздних иноземных захватчиков — греков, крестоносцев, мамелюков и османских турков. Вероятно, из-за многочисленных завоеваний город в конце концов возжелал снова стать обычным, подобным всем прочим местом, лишенным какой бы то ни было святости, и с тех пор, как сказал Иисус, избивает пророков и камнями побивает тех, кого послал к нему Бог. Таков он, Иерусалим.
Было позднее утро, когда Соломон Кельнер вышел из маленькой синагоги, где совершал утреннюю и вечернюю молитвы. Прикрыв курткой таллис, он медленно побрел в направлении Стены. Яркое весеннее солнце словно благословляло его, заставляя вспомнить обо всем, за что ему следовало вознести благодарность на семидесятом году жизни.
Соломон Кельнер родился в 1929 году в другом Берлине, в семье ученых и профессоров, чьи имена со времен его прадеда почитались украшением университета. Семья не считала себя богатой, однако в ней были уют и счастье, книги, музыка и беззаботный смех. Он не запомнил, с какого момента его родители стали переходить на шепот, опасаясь, что их услышит он или его сестры. Но ведь ребенок живет в настоящем, в яркие промежутки времени, разделенные туманными мгновениями.
Ноябрь 1938 года. Ему было девять лет, когда случилась Хрустальная ночь. Он помнил, как шел по улицам на следующее утро и видел осколки разбитых витрин магазинов, напоминавшие сверкающие сугробы до срока выпавшего снега. Ему казалось, что в ушах его эхом отдается звук труб. До него доносились возгласы битвы, и он теснее прижимался к своей няньке. Он чувствовал, что ей страшно, и на какой-то миг ему показалось, что она слышит то же, что и он, но это было не так. Трубы звучали для него одного, и Соломон, несмотря на юные годы, понял тогда, что привычному укладу его жизни пришел конец и его будущее будет целиком отдано войне. Прошло два года. Время, когда его семья могла убежать, эмигрировать в Америку, Канаду или хотя бы Палестину, было упущено из-за веры его отца в силу разума, из-за убежденности его матери в нерушимости дружбы. Никто не предполагал, что все может зайти так далеко. Они все время думали, что еще можно что-то спасти, что новые законы канцлера суть нечто преходящее и здравомыслящие люди вот-вот отменят их как смехотворные.
Вот только здравомыслящих людей здесь больше не осталось.
Весной 1941 года, когда Соломону было двенадцать, Кельнеры получили повестки, предписывавшие им явиться для переселения. Мать плакала, отец был мрачнее тучи, однако они упорно верили — или по крайней мере делали вид, что верят, — в сказку о том, что они получат ферму на Востоке. Каждый из них собрал, как было велено, по чемодану вещей и покинул светлую и просторную квартиру на Тильштрассе.
Соломон никогда больше не увидел этой квартиры, как не увидел и упакованного для него матерью чемодана, полного теплых вещей и его любимых книг. Впоследствии эта мелкая жестокость ранила его больше, чем что-либо еще: зачем было нацистам требовать, чтобы они паковали чемоданы в соответствии с утвержденным перечнем содержимого, если не собирались разрешать всем этим пользоваться? К тому времени Соломон уже знал, что произойдет дальше, хотя и не мог облечь это свое знание в конкретные образы. Каждый очередной акт насилия не вызывал у него удивления, будучи лишь проявлением чего-то, уже реального для его внутреннего взора, — товарные вагоны, в которых их везли без пищи и питья, долгое путешествие прочь от всего знакомого, страшные истории, шепотом передаваемые друг другу незнакомыми людьми, сгрудившимися в кучу, будто скот, предназначенный для продажи на каком-то далеком безжалостном рынке.
Там, где поезд остановился, стены были из колючей проволоки, а небо из пепла. Его мать и трех старших сестер угнали в одну сторону, а его самого вместе с отцом — в другую. Это была ошибка — Соломон был довольно мал и должен был быть отправлен с женщинами и детьми, — и она спасла ему жизнь. Часом позже человек сердитого вида с пюпитром в руках вытащил одиннадцатилетнего мальчика из приемного пункта, куда пополнение было направлено на помывку. Прежде чем этот человек вместе со своим начальником успели решить, не будет ли чересчур хлопотно отправить маленького интернированного на женскую половину, кончился рабочий день.
Шли дни, а смерть все обходила его стороной. Он понимал инстинктивно, что разыскивать отца ему нет нужды. Соломон был молод, силен и полон решимости выжить. Среди колючей проволоки и пепла он провел четыре года, и именно здесь начал изучать Тору. Его семья не была особенно религиозной — все ученые из рода Кельнеров занимались светскими науками. Соломон был призван стать воином, и здесь, в этом аду, он нашел духовные средства для своей битвы, нашел в сердцах и умах людей, умирая передавших их ему.
10 июня 1943 года Берлин был объявлен «юденрайн» — зоной, очищенной от евреев. Спустя два года открылись ворота освобожденных союзниками лагерей.
Соломону Кельнеру было шестнадцать, когда пришла русская армия. Война окончилась. Он был жив. Некоторые из его собратьев вернулись домой, в те места, где жили до войны, но для Соломона это было невыносимо. Берлина из его детских воспоминаний больше не было, а вернуться в то, чем он стал, было бы горькой насмешкой над этими воспоминаниями. Подобно многим обездоленным войной, он обратил свой взор в сторону Америки. Сокровище, которое он хранил в своем сердце, терпеливо ждало.
В течение следующих двадцати лет его домом были десять квадратных нью-йоркских кварталов. Он поступил в Колумбийский университет и получил докторскую степень по психологии. Еще более настойчиво он изучал Тору, женился, завел детей, но всегда понимал, что война, для которой он рожден, не закончена. В 1967 году он вместе с семьей эмигрировал в Израиль, получив гражданство по Закону о возвращении. В Иерусалиме его дела пошли в гору. Когда ему исполнилось сорок, он нашел себе учителя из числа своих коллег в Старом Городе и начал изучать Сефир Йецира, Книгу Творения, углубившись в бесконечное таинство Намерения, ставшего Явлением.
Шли годы, наполненные скромными триумфами и трагедиями оседлой жизни, скрепленной молитвами. В возрасте, когда его стали донимать не поддающиеся излечению неврозы по поводу жизней, проживаемых в духовном забытьи, Соломон напрочь отошел от светской жизни. Порой его мучил вопрос, действительно ли он ступил на верный путь. Всякий человек имеет внутри себя некую искру, священную печать Всевышнего. Однако люди, по всей видимости, чуть ли не инстинктивно отворачиваются от знания об этом, влача свои дни, окутанные болью рукотворных заблуждений. Они молятся Богу в храмах, но редко входят в храм собственного сердца. Он знал об этом слишком хорошо, но вышло так, что Бог не наградил его красноречием, способным пробудить спящих — тех, кто не в силах вернуть себе утраченное простодушие. А потому он обращался к тем, чей сон уже стал беспокойным. Молодежь, не представлявшая в жизни иного пути, кроме иешивы, тянулась к Соломону, ища руководства своей учебой. Ибо Соломон понимал, что среди колен человеческих есть тот один, кого ему нужно найти, тот, кому он должен сказать слово, что совершенно пробудит его к памяти.
Пройдя по узкой булыжной улочке, он вышел на площадь перед Западной Стеной, — он был свидетелем, как вскоре после победы в Шестидневной войне это пространство очищали от ветхих арабских построек. Пересекая ее, ему то и дело приходилось останавливаться, чтобы перекинуться словечком со знакомыми. «Спасибо, а как вы?» «В прошлом адаре у вас был такой замечательный день рождения». «Ну конечно, раввинский суд к вашим услугам». «Почему это к вам не прислушаются, если ваш Шмуэль отдал свои деньги именно такой девушке?» Так вот и размеривается человеческая жизнь: то молитвы, то встречи с друзьями на улицах города, где священное сплетается с мирским.
Достигнув Стены, он увидел стоящего перед ней юношу, который всматривался в нее так, будто видел эти древние камни в первый раз. В тот день, когда Моше Даян впервые вошел в Старый Город, чтобы восстановить право евреев молиться у Западной Стены, он последовал традиции и вставил между камней сложенный листок бумаги, которому доверил свою молитву: «Да снизойдет мир на весь дом Израилев». Даян не отличался религиозностью, скорее наоборот, но смысл его молитвы был столь же религиозным, сколь и политическим. До сих пор Господь не исполнил ее ни в одном, ни в другом отношении.
Юноша, замеченный Соломоном, в свою очередь заметил его. Как и Соломон, он был одет в простые темные одежды ортодокса; его широкополая черная шляпа и долгополый сюртук выглядели под палящим средиземноморским солнцем в равной степени необычно и уместно.
— Симон, что случилось? — спросил раввин, приветствуя своего ученика. — Тебя не видели сегодня на утренней молитве.
— Я не могу молиться, — упавшим голосом сказал Симон. — Мне приснился сон, и я хочу, чтобы вы объяснили мне, что он означает.
— Сон означает то, что ты не умер во сне, — ответил Соломон.
Ученик не улыбнулся, лишь почтительно опустил глаза.
— Так что это был за сон, после которого ты не можешь молиться?
— Я видел конец мира. Я видел двери домов, отмеченные кровью после того, как прошел Ангел Смерти, и в этот раз не были пощажены даже первенцы Израилевы. Я видел солнечный лик, залитый кровью, и десять казней, вновь истребляющие Народ. Господь же отвернул лицо Свое — и не сделал ничего.
Бог, сидящий сложа руки, в то время как страдают добрые люди, — общее место, разбившее сердца и души далеко не одному Симону. Соломон подумал о празднике Пасхи, начинавшемся с заходом солнца в пятницу. Он был символом освобождения евреев из египетского рабства и данного им Богом обета, но в последнее время у Соломона, бывало, возникали сомнения, будут ли в этом году есть пасхального агнца. Рассказывали, что в одном из киббуцев близ Галилеи внезапно увяли все плоды на деревьях, — подобные знамения всегда сеют панику среди религиозных людей, — а неподалеку оттуда целая семья сгорела заживо в своем доме, при том, что соседи клялись, что между появлением первого дымка и превращением жилища в пепел прошло не больше десяти минут.
Страшные сны о Последних Днях посещали и самого Соломона. То, что их видел он, было, конечно, плохо. Но насколько же хуже то, что их приходилось видеть Симону, этому не знавшему горестей мальчику. Что это значит? «Разумеется, Ты прояснишь это, когда Ты сам сочтешь нужным», — подумал Соломон.
— Как ты чувствовал себя, проснувшись после такого сна?
Симон опустил голову.
— Я почувствовал, что не могу любить Бога, если мне суждено все это. Я был слишком напуган.
— Любить? — Соломон фыркнул. — Э — эх, да кто мы такие? Бог требует от нас покорности, а не чего-то невозможного. — Он похлопал юношу по плечу. — Это как в семейной жизни, Симон. Любовь приходит позже, а сначала ты делаешь то, что нужно. Иди-ка домой. Попроси Бога избавить тебя от страха. А если еще раз увидишь такой сон, приходи ко мне, поговорим.
— Да, реббе. — Симон расправил плечи и зашагал прочь.
— Эй, Симон, — крикнул ему вслед раввин. Ученик взволнованно обернулся. — Не всегда мудро знать все. Знаешь, что сказал Бог, создав мир? «Будем надеяться, что это сможет работать!» Понимаешь?
— Нет, реббе.
Покачав головой, Соломон развернулся и побрел прочь, бормоча про себя: «Похоже, ты хочешь в конце концов умереть в своем сне». Почувствовав укор совести, он посмотрел на небо. «Ты уж прости старика. Спасибо Тебе».
Тревожные слова Симона, однако, не шли у него из головы. Соломон провел день в обычных для него святых местах, но когда вечером он повернул домой, то понял вдруг, что тот момент, которого он беспокойно ожидал в течение шестидесяти лет, вот-вот наступит.
Сьюзен флиртовала с часовыми по обе стороны границы, болтая по-английски с импозантными израильскими солдатами, пока те просматривали ее документы. Это был маневр, имевший целью не допустить, чтобы они чересчур пристально вглядывались в чернила. Автомобиль был тщательно обыскан, сперва ливанцами, хотя этот переход, расположенный вдали от сумятицы Зеленой линии, отделявшей Израиль от Оккупированных Территорий, был относительно спокойным. После первого осмотра часовые не разрешили Майклу сесть в машину, так что он брел позади, в то время как Сьюзен медленно перегоняла ее через границу, к израильскому посту, где тщательный осмотр был произведен еще раз.
— Вы неплохо проведете время, правда? — разрешая проезд, сказал им с чистейшим южноамериканским акцентом молодой лейтенант израильской армии. Ошеломленный последними событиями, Майкл даже не отреагировал на эту явно неуместную реплику.
Дальнейшая поездка на юго-восток заняла у них весь оставшийся день. Прибрежный ландшафт был типично средиземноморским — опустив стекла автомобиля, они вдыхали дурманящие ароматы моря и выращиваемых здесь эфиромасличных растений. Воздух был нежен от пропитавшей его влаги и запаха возделанной земли. Эти места отличались от пустыни так, как только было возможно, но вместе с тем они несли в себе воспоминание о ней, словно пустошь была здесь основой, а вся эта пышная красота — неким эфемерным обертоном. Знание того, что избавление от пустыни есть привилегия, которой с легкостью можно лишиться, казалось, служило предупреждением каждому здесь живущему, что существование их сада зависит от малейшей прихоти Бога или Природы. Для возделывающего эту землю разница между ними невелика, вот разве что с Богом, пожалуй, можно рискнуть заключить сделку…
Они отъехали от границы несколько миль, и теперь окружающий пейзаж, на американский взгляд Майкла, понемногу стал напоминать обычную обжитую землю. На какое-то мгновение он перестал замечать окружающее. Перед его глазами встали картины того самого последнего пожара, который виделся ему во снах, но он отогнал их, сочтя свидетельством только лишь страха. Ведь если бы они не были снами, не была бы сном и та роль, которая в них ему отводилась.
А это было невозможно.
— Дать драхму за рассказ, о чем ты думаешь? — вернула его к реальности Сьюзен.
Майкл покачал головой.
— Всего лишь о том, что в этих делах мне, пожалуй, до дна не достать.
— Пока не нырнешь, не поймешь, — весело сказала Сьюзен.
Возникшие вдалеке пригороды Иерусалима привели Майкла в неожиданное возбуждение. Увидев сверкавший золотом в вечернем солнце сумбур построек самых разных эпох, он задрожал, как если бы, уже совершенно отчаявшись, нашел свою возлюбленную целой и невредимой. Что это было — благоговейный трепет? Отступление боли? Ни один из привычных ярлыков, похоже, не подходил к этому чувству — им по-прежнему владело неослабевающее ощущение неопределенности, словно перед прыжком, способным стать как спасением, так и самоубийством. Они въехали в предместье незадолго до захода солнца; поскольку сегодня не был шабат, это мало что значило в плане поиска пристанища. Сьюзен поехала по Яффской дороге. Они миновали привычные блокпосты и оказались в собственно Иерусалиме, разделявшемся на Новый город, Старый город и преимущественно палестинский Восточный Иерусалим. Свернув на улицу Давида, они направились в сторону рынка для туристов.
— Куда мы сейчас едем? — спросил Майкл, отвлеченный видом толпы, заполнившей обе стороны улицы. Начиналась Страстная неделя, и город был запружен посетителями всех мастей: пешими, на велосипедах, автомобилях — от глубоко религиозных до глубоко безразличных.
— В Еврейский квартал, — ответила Сьюзен. — Да мы могли бы и сразу ехать к нужному дому: номер в отеле сейчас ни за что не достать, даже не стоит терять время.
С трудом пробравшись сквозь многолюдную рыночную площадь, они достигли Cardo Maximus[13], реконструированной Главной улицы, что вела в Еврейский квартал Старого города. Майклу эти приземистые серые постройки вдоль узких булыжных улочек и надписи на иврите и английском, призывающие женщин соблюдать скромность в нарядах, показались чем-то вроде голливудской версии Святой Земли. Он увидел старика в долгополом суконном кафтане, с нагруженным ослом в поводу, сопровождаемого по бокам тремя солдатами с «узи». Все это вызывало смутное ощущение ненастоящести, некоего исправления древности, изо всех сил перечеркивавшего один мир ради восславления другого, где все так, как должно быть. «Не удивительно, что год от года столько людей, приезжая в Иерусалим, сходят с ума, — подумал Майкл, глядя в окно. — Он нереален и чересчур реален одновременно».
— Ближе мы, пожалуй, не подъедем, — сказала Сьюзен, притормаживая у известняковых ворот.
— А как же машина? — спросил Майкл, проскальзывая в узкий промежуток между автомобилем и стеной.
Сьюзен пожала плечами, забрасывая сумку за спину.
— Она или будет на месте, когда мы вернемся, или нет.
— Фатализм как-то помогает тебе чувствовать себя в безопасности, да? — спросил Майкл.
— Что-то вроде того, — усмехнулась она.
Элизабет Кельнер, которую все звали Беллой, заметила крайнюю взволнованность мужа в последние несколько недель. Он был угрюмо молчалив, даже с ней, но спустя полвека семейной жизни было бы странно, если бы она не знала, что на уме у ее мужа. Придя вечером домой после молитв, он отреагировал на ее приветствие небрежным взмахом руки.
— Ты имеешь в виду, что обедать не хочешь? — спросила Белла.
— Немного супу, пожалуй, — рассеянно ответил Соломон.
Это была его условная фраза, означавшая: «Не лезь ко мне со своей едой. Мне нужно подумать о важных вещах». Белла налила супу с мацой и поставила супницу на стол между ними. Временами она задавала себе вопрос: если подсунуть мужу в таком настроении тарелку горячей воды из-под грязной посуды, заметит ли он или так и съест?
Семейная жизнь, начавшись в Бруклине, заносила их во множество странных мест, закончив Израилем. Кое-кто говорил, что только Мессия может установить царство Израиля, где будет править Он Сам, и всякие попытки ускорить наступление этого дня нечестивы. Как могут евреи создать государство на месте своей древней родины и назвать его Израилем прежде, чем Мессия даст им право и власть так поступать?
Это был вопрос для схоластов — не для нее. Белла Кельнер, родившаяся и выросшая в Боро-Парке, пригороде Нью-Йорка, отправилась за своим мужем в эту пугающую страну без сетований — по крайней мере без особых сетований, поняв, какое значение он придает своим штудиям. Она терпеливо выучила иврит; ее мамелошн[14]идиш порой вызывал насмешки со стороны незнакомцев на улицах, хотя тогда, как и сейчас, этот язык здесь понимали почти повсеместно. Она привыкла жить в состоянии неослабевающей готовности к войне, научилась обращаться с гранатой и противогазом, научилась улыбаться, когда ее дочерей вместе с сыновьями призывали на обязательную военную службу. Помимо всего этого она следила за домом и знала все о жизни каждого из его обитателей, так могла ли от нее укрыться нынешняя обеспокоенность мужа?
Кроме подобных вещей, не было ничего такого, о чем бы он ей не рассказывал. Даже темы, почитаемые религиозными консерваторами не предназначенными для женских ушей, — изучение Творения и мистической сущности Бога через посредство Его священной Каббалы — были обычными за их обеденным столом, ибо (так говорил Соломон), если Бог сотворил женщину и Бог же сотворил Каббалу, то почему первая не должна знать о второй? За последние двадцать пять лет она не могла припомнить случая, когда у них за обедом не собиралось бы по крайней мере шесть человек, спорящих, хохочущих и наполняющих кухню дискуссионным пылом.
Но сейчас они обедали одни, и Соломон молчал. Белла не находила слов, подходящих для того, чтобы это молчание нарушить.
— Ты уверена, что это то самое место? — спросил Майкл.
— В прошлый раз я попала куда нужно, — ответила Сьюзен, сверяясь с листком, вырванным из записной книжки.
Майкл взглянул вдоль улицы, бывшей столь узкой, что, вытянув руки, он почти мог коснуться стен по обе ее стороны. Улица была освещена тусклым желтым светом двух расположенных в отдалении фонарей и таким же светом, пробивавшимся сквозь зашторенные окна. Надстроенные верхние этажи домов нависали над нижними, сужая пространство над головой, так что порой Майклу казалось, будто они со Сьюзен движутся вдоль тоннеля или узкого каньона. Истертые камни под ногами образовывали желоб, напоминавший старый, хранящий след поступи веков матрац.
Сьюзен дернула шнур звонка у двери с номером 27. Им открыли, и Майкл обнаружил, что разглядывает поверх плеча Сьюзен невысокую полную женщину лет шестидесяти на вид, чьи светлые волосы на деле представляли собой непременный для замужней ортодоксальной еврейки парик. Одета она была в блузку с длинными рукавами, безрукавку и юбку до щиколоток.
— Могу ли я чем-нибудь помочь? — спросила она.
— Белла! Вос тут зих[15] — донесся из глубины дома мужской голос.
— Лос мих цу ру![16]— ответила женщина. — Этот человек не дает мне ни минуты покоя, — вновь перейдя на английский, добавила она, пожала плечами, улыбнулась и пристально посмотрела на Сьюзен.
— Мы с вами знакомы, дорогая?
Сьюзен кивнула.
— Мы встречались на конференции по правам человека в Швейцарии. Мы приехали повидать доктора Кельнера.
— Вы ведь знаете, что он больше не практикует? — спросила Белла и, не дождавшись ответа, воскликнула: — Да вы заходите! Куда девались мои манеры? Мы как раз ужинали, но я всегда готова принять гостей; у нас масса еды. Заходите, заходите!
Не оставляя Майклу и Сьюзен ни малейшего шанса на отказ, Белла повела их наверх, где стоял обеденный стол, накрытый на двоих. Во главе стола восседал пожилой человек в кипе и с пейсами еврея-ортодокса. Увидев вошедших, он поднялся.
— Сьюзен, добро пожаловать! — сказал он, переведя затем взгляд на Майкла.
Разглядывая его лицо, Майкл заметил, как оно приняло настороженное выражение; старый раввин словно бы ждал, чем все кончится. Одного лишь этого было бы достаточно, чтобы вывести Майкла из душевного равновесия. Но глаза раввина, кроме того, были точь-в-точь теми же, что у суфия в разбомбленной мечети.
— Долго же ты добирался, — сказал Соломон.
— Я не знал, что у нас назначена встреча, — отрезал Майкл. — Я даже не знаю толком, зачем я здесь.
— Да нет, — возразил Соломон. — Ты точно знаешь, зачем ты здесь. А вот чего ты не знаешь, так это знаю ли об этом я.
Сьюзен выглядела сконфуженной.
— Что-нибудь не так?
Никто из мужчин ей не ответил. После напряженной паузы Соломон произнес:
— Мы ведь не будем разводить болтовню, ну? У нас не так много времени.
Он указал в окно.
— Иерусалим — это ведь такой город: одним чудом больше, и мы все погибнем. Тебе хочется умереть?
— Умирать никому не хочется, — почти машинально ответил Майкл.
— Однако есть множество людей, делающих то, чего им делать не хочется, — сказал Соломон.
За окном раздался и стих голос уличного проповедника; хотя слов Майкл не понимал, смысл, в них заключенный, был универсален — фанатизм, ненависть и отторжение.
— Ладно. Садитесь, ужинайте. Затем я все тебе объясню, а ты назовешь меня старым дураком. У вас есть где остановится в Иерусалиме? Нет? Мой зять держит гостиницу в Новом городе. У него найдется две комнаты, для тебя и для дамы. Она хорошая девочка.
Майкл невольно улыбнулся такой характеристике Сьюзен. Заметив это, Соломон фыркнул.
— Я уже стар и болен; женщины не страшны мне ничем, кроме мести. — Он взял Майкла за руку. — Идем. Насладись этими последними мгновениями спокойствия, пока я не провертел тебе дыру в голове.
Белла вернулась из кухни, куда перед тем бесшумно удалилась. Еда была простой, но обильной: суп с капустой и мацой, баранина с молодым картофелем и громадная миска салата. Не обращая ни на кого внимания, Майкл набросился на угощение. Наконец, после десерта из апельсинов в меду и крепкого мятного чая, Белла встала, поклонилась и оставила Соломона наедине с его гостями.
Несмотря на сказанное Соломоном о нехватке времени, беседа за столом шла в легковесном и компанейском духе, в чем даже ощущалась некая нарочитость.
— Бог предупредил меня о твоем приезде, — неожиданно провозгласил Соломон. — Признаюсь, я не испытал особой радости, но Он сказал, что я дурак.
— Бог сказал вам? — переспросил Майкл без выражения, не выделив в своем вопросе ни одного слова, так что он мог бы означать все, что угодно.
— Это ведь Иерусалим; Бог ведет здесь ток-шоу. Сын моего соседа Давид в прошлом месяце решил, что Мессия непременно явится, если только все мы проявим достаточное благочестие. Он сейчас у Стены, рассказывает кучке касников[17]о том, что убийство неверующих есть священнодействие. Не пройдет и недели, как его арестуют, и что тогда будут делать его родители? — Соломон вздохнул. — Но идем со мной. Настало время поговорить серьезно.
Раввин поднялся и направился к выходу из комнаты. Майкл взглянул на Сьюзен, но та с самого начала ужина не проронила ни слова. Пожав плечами, он последовал за Соломоном. Они прошли в кабинет, расположенный с тыльной стороны дома. Это была хорошо обставленная комната со светильниками в нишах и толстыми восточными коврами. Вдоль стен тянулись полки с книгами на доброй дюжине языков — настоящая сокровищница мысли. Вместе с тем на полках были и другие сокровища: отполированный шофар, потемневшая серебряная чаша для киддуша[18], древняя терракотовая статуэтка вавилонской богини Анат, некогда невесты Яхве, восседающей на своей тотемической львице. В одном из углов кабинета стояла кафедра, а посредине — длинный деревянный стол, окруженный стульями. На столе, кроме того, лежали груды книг, как будто те, кто здесь работал, только что вышли. Над столом свисала галогенная лампа на длинной ножке; Соломон включил ее, и на столе образовался круг яркого белого света. Соломон покачал головой и выключил лампу. — Так лучше, правда?
Он вышел и вернулся со старой бронзовой масляной лампой, опоясанной в нижней части еврейскими буквами. Соломон зажег деревянную кухонную спичку и поднес ее к горловине. Сверкнул язычок пламени. Он был мал, но свет его, казалось, проникал всюду ничуть не хуже резкого верхнего освещения.
— Ты знаком с Талмудом? Масляная лампа символизирует человеческий дух. Если ее не станет, мир кончится. Так верим мы, евреи. И как во всех верованиях, здесь есть доля правды и доля заблуждения. Садись и рассказывай, что с тобой произошло.
Майкл уселся на длинную узкую скамью. Он и не заметил, когда Сьюзен успела пробраться в комнату и присоединиться к ним. Старый раввин занял место с противоположной стороны стола. На секунду воцарилась тишина — Майкл судорожно подыскивал слова для начала своего рассказа.
— Вчера, — запинаясь, проговорил он, — я видел кое-что забавное.
— Забавное — в смысле, смешное, — невозмутимо спросил Соломон, — или же необычное?
На этот раз Майклу удалось выстроить события в связное Целое — у него теперь было время все продумать. Он не упустил ничего, не в последнюю очередь благодаря некой необъяснимой способности Соломона все угадывать наперед.
— И? — спросил старый раввин, когда Майкл закончил.
— Этого мало? Я бы предпочел думать, что попросту сошел с ума…
— Но в глубине души знаешь, что это не так, — закончил фразу Соломон. — Этот юноша с его чудесами — плохо, что ты его видел. Вы встретитесь снова. Бог предназначил тебя для этого.
Майкл поморщился.
— Тебе не хочется об этом слышать? — заметил Соломон. — Ты сейчас находишься в странном положении — ни здесь, ни там. Ты слышал такую пословицу: «Не стоит пускаться в плаванье, стоя в двух лодках сразу»? По-моему, это как раз о тебе.
— Не понимаю.
— Это значит, что ты родился невеждой и, если им и останешься, то будешь счастлив и, вероятно, в безопасности. Со временем ты поумнеешь, и в этом случае также будешь счастлив и, возможно, в безопасности. Но сейчас твое положение промежуточное, а потому твои реакции стоят немногого.
— Чему, по-вашему, мне нужно верить — что об этом думаете именно вы?
Соломон поднялся и принялся расхаживать, словно лектор в аудитории.
— Позволь мне кое-что рассказать тебе о мире, в котором ты живешь, — но вначале я должен рассказать о мире, в котором живу я: мире Каббалы. Ты слышал об этом?
Майкл кивнул.
— Но я знаю об этом очень мало.
— Каббала — это древняя мистическая книга евреев. Исторической науке она стала известна в Испании XV века, но предание учит нас, что Господь даровал это знание еще Моисею. Ты веришь в Бога?
— А это обязательно?
Соломон улыбнулся.
— Посмотрим. Вот во что верится с трудом — так это в то, что иврит, на котором написана наводнившая Иерусалим реклама кока-колы, это магический язык. Каждая буква в нем имеет значение: алеф — «бык», бет — «стул»; кроме того, каждая из букв означает то или иное число. Если на иврите — языке, при помощи которого, как мы верим, Бог создал мир — пишется слово, оно автоматически получает цифровое значение. А все слова, дающие в сумме своих цифр одно и то же число, суть одно и то же слово. Это мистическая концепция. Лишь в представлении Бога собака и терновый куст могут быть одним и тем же, но факт тот, что числа суть духовные сущности. Математические ангелы, если угодно. Число сорок есть число завершения. Когда Бог наслал Дождь, шедший сорок дней и сорок ночей.
Он говорил: вот, теперь достаточно, это мое последнее слово по этому вопросу. И так оно и было.
В нумерологии Каббалы число Жизни — Лэхаим — восемнадцать. Дважды восемнадцать, то есть тридцать шесть, есть число Творения, поскольку из двух жизней, мужчины и женщины, происходит весь мир. В иврите число тридцать шесть обозначается буквами ламед и вав. Библия рассказывает нам историю Содома и Гоморры. За их непокорность и греховность Бог решил стереть эти города с лица земли, пролив на них дождем серу и огонь с неба. Но Авраам возразил ему, сказав: «Неужели Ты, справедливый Бог, погубишь праведного с нечестивым?» Это был интересный вопрос, и Бог согласился умерить Свой гнев, если там найдется хоть одна чистая душа.
— Этой чистой душой был Лот, — перебил его Майкл, — который, насколько я помню, даже не был евреем.
Соломон удовлетворенно кивнул, не выказав, впрочем, желания быть прерванным.
— Однако Лот не спас Содом и Гоморру. Бог уничтожил эти города, пощадив лишь семью Лота, при условии, что те уйдут, не оглянувшись. Соляной столб и непокорная жена нас сейчас не интересуют. Эта притча о чистой душе вовсе никакая не притча, а еще один мистический символ. С самого своего грехопадения человек осквернен прикосновением смерти, но Бог щадит нечистых — то есть всех нас, — давая возможность существовать чистой душе. Как ты понимаешь, именно и только эта чистая душа позволяет миру продолжаться — благодаря завету, заключенному Авраамом с Богом. Чистая душа, подобно каббалисту, обладает совершенным знанием Бога.
— Вы хотите сказать, что такой человек существует — должен существовать, — чтобы воспрепятствовать Апокалипсису?
— Не хотелось бы тебя разочаровывать, сын мой, но существует далеко не одна чистая душа, — сказал раввин, заговорщицки понижая голос. — Их тридцать шесть, число Творения. Так всегда было и так всегда будет. И я открою тебе еще одну тайну: половина из них мужчины, а половина — женщины, и, как правило, никто из них не знает о существовании остальных.
Он взмахнул руками, словно отмахиваясь от вопросов Майкла.
— Не Бог ли, будь Он благословен, создал все сущее? Это правда, что евреи Его избранный народ, — честь еще та, скажу тебе, — но это не означает, что ряды чистых душ состоят из нас одних. Кто бы они ни были, они не встречаются, зная друг друга лишь в своих сердцах, — и я люблю представлять себе их: русскую монахиню и австралийского шамана, жрицу бразильского кандомбле, католического кардинала, пятидесятников, тибетских буддистов, синтоистов и, если так угодно Богу, еврея.
— А вы сами когда-нибудь встречали кого-либо из этих людей?
— Людей? Я просидел над текстами многие месяцы. Откуда нам знать, что они не животные? Может, Бог счел, что какой-нибудь бродячий кот чище любого из нас?
Нет, я никогда не встречался с ламедвавником, но, быть может, тебе выпадет такое удовольствие.
— Быть может, он его уже имел, — сказала Сьюзен. Седые брови Соломона вздернулись. — В самом деле?
— Эти Тридцать шесть могут исцелять и творить чудеса? — спросил Майкл.
— Ты неправильно ставишь вопрос, — ответил Соломон, покачивая головой. — Ничто не может остановить Тридцать шесть, и ничто не может заставить их совершить что-либо, не вполне согласное с их волей.
— В таком случае можно встретить одного из них и не узнать об этом до тех пор, пока он — или она — не решит открыться, — сказал Майкл. — С другой стороны, новый Мессия может оказаться из их числа, верно?
— Вот это, как я понимаю, единственное из моей маленькой лекции, что тебе действительно интересно. Я прав? Замечательно. Каббала твердо придерживается одного: Бог хочет быть узнанным. Потому Его Мессия также должен хотеть быть узнанным. Но будет ли Он из числа Тридцати шести?
Старый раввин сделал паузу в духе многократно отрепетированного спектакля.
— Не могу сказать.
Двое американцев выглядели опустошенными.
— Быть может, чтобы узнать такого человека, нужен ему подобный? — нарушила молчание Сьюзен. — Я хочу сказать, что, наверное, только тот, кто является одним из Ламед Вав, может узнать другого.
Соломон поднял указательный палец кверху.
— Наконец-то вы предположили новую возможность.
Мы проговорили слишком долго. Идемте.
— Внемли, о Израиль, последнему вразумлению, дарованному тебе Яхве! Или не ведаешь своего греха? Ведаешь, и не можешь его избежать. Телицы твои запятнаны и бесплодны, ты идешь по земле, где черви пожирают мертвых у тебя под ногами, а потому ты умрешь. Где та рыжая корова, что вскормит твою душу дарами всесожжения? Доколе будешь ты попирать «найками» могилы своих отцов? Господь не приемлет «адидасов»!
Среди лоточников и праздных любопытствующих, наводнивших этим вечером подступы к Га-Котель, нашел себе место и тот мальчик, о котором беспокоился Соломон, — сын его соседа Давид. Его глаза лихорадочно сверкали, и, когда он возвышал свой голос, произнося сумасшедшие пророчества и мрачные предостережения, люди, смеясь, толпились вокруг него.
Толпа, собравшаяся у Га-Котель, Западной Стены, с заходом солнца ничуть не поредела. Пасха — это всегда такое время, когда и мужчины, и женщины гуляют от восхода до заката. Сотни листков бумаги с молитвами каждый час вставлялись в щели между камнями, затем собирались и сжигались, дабы прямая линия связи с Богом не оказалась перегружена запросами. Трава иссопа, собирающая в этих же щелях росу, безжалостно вырывалась. За барьером, что отделял паломников от туристов, бормотали и шептали молитвы. По другую же его сторону то и дело попадались лоточники, уличные торговцы и нищие, цеплявшиеся ко всем и каждому ради «пожертвования» на святое дело — помощь им самим. Даже в высшей степени ортодоксальные хасиды, облаченные в свои широкополые шляпы и толстые черные гамаши, курили и закусывали, невзирая на официальные правила, воспрещавшие подобное осквернение этого святого места.
Давидова диатриба[19] не была совсем уж безумной, поскольку многие ультраортодоксальные евреи верили, что приход Мессии будет обусловлен столь необычным предзнаменованием, как рождение в государстве Израиль рыжей телицы. Кое-кто под конец Давидовых излияний стал внимательно слушать и кивать. Насколько же нужно быть не в себе, чтобы посвятить всего себя рыжей корове? Что удивительно, мудрецы так и не удосужились заглянуть в самую суть, так почему бы не попытаться сумасшедшему?
Как ни странно, это место, почитающееся в иудаизме священнейшим, не является священным само по себе, да и «Стена Плача» не есть его настоящее название. Это массивное сооружение из золотистого известняка высотой около шестидесяти футов представляет собой все, что осталось от разрушенного римлянами Храма. Потому его правильно называть Западной Стеной, и священен именно Храм, а не скрытая в глубинах его фундамента подпорная стена. Евреи обращаются здесь с молитвой к Святая Святых, невидимому объекту поклонения, что находился рядом с Западной Стеной — комнате, куда мог входить только первосвященник и только раз в году. Безжалостно сровняв Храм с землей, римляне принялись взимать с обездоленных евреев плату за посещение руин, и свидетели того, как эти мужчины и женщины плачут над некогда увенчанным мраморными колоннами и воротами из золота и серебра местом, превращенным теперь в пустошь, дали ему название Стены Плача. Если вы еврей, вы никогда не станете употреблять это в чем-то оскорбительное название.
Молящиеся здесь движимы надеждой и памятью, но двухтысячелетний плач длится и по сей день. «Из-за того что стены наши рухнули», — заводит раввин; «Мы сидим здесь, и мы плачем», — отвечают ему молящиеся. Особо выделяется в этом отношении летний месяц as, месяц, когда рухнул Храм, но слезам неведом календарь. В отличие от Иерусалима крестоносцев и впоследствии Иерусалима арабского, когда доступ евреев к Западной Стене обычно ограничивался одним днем в году, в Иерусалиме израильском она открыта каждому круглый год.
Как и у многих шизофреников, взгляд Давида был трудноотличим от взгляда пророка, заставляя задуматься над тем, как схожи порой видения святого с болезненными галлюцинациями. Существенное различие состояло, пожалуй, в том, что Давида переполнял страх, который только и мог пробиться сквозь оболочку его сознания, принимая форму религиозного бормотания:
— Я говорю языками ангельскими и человеческими, вы, лицемерные мешки с гноем, вы, отбросы, столь любимые Богом, что Он сожжет вас заживо, прежде чем увидит, что вы сбились с пути!
Это проявление иерусалимского синдрома никто не удостоил серьезным вниманием. По большей части Давид был объектом легкого подозрения, так как полиция знала, что проходящие под Стеной многокилометровые пещеры — излюбленная цель фанатиков. Над этими ходами стояла мечеть аль-Акса, и, хотя территория Храмовой горы тщательно патрулировалась арабской и израильской полицией, слухи о том, что где-то в этих пещерах спрятаны сокровища Соломона, Моисеевы скрижали, а то и сам Ковчег, не умирали никогда. Слушатели такого сумасшедшего Давида того и гляди ринутся толпой откапывать оскверненные мусульманским присутствием святыни, а он тем временем как-нибудь ночью подложит в пещеру бомбу, чтобы взорвать мечеть.
Добрый десяток религий, если считать и древние, выдвигал на это место свои притязания, преимущественно кровавого свойства. Непосвященному не под силу было разобраться в тех верованиях, что противоборствовали в толпе, к которой приближались Соломон, Майкл и Сьюзен. Они остановились в сотне футов от территории, где женщинам предписывалось покрыть голову платком, а мужчины-евреи надевали тефиллин[20]и выслушивали наставления доброхотов насчет того, как следует читать молитвы.
— Зачем мы здесь? — спросил Майкл.
Соломон поднял руку.
— Подожди.
Какое-то время в быстро сгущавшихся сумерках ничего не происходило. Затем непонятно откуда послышалось странное гудение. Один из хасидов, мальчик, все еще носивший шорты и черные гетры, означавшие, что он пока не прошел бар-мицву[21], принялся танцевать. Он кружился, и его неостриженные локоны развевались по ветру. Люди — непонятно почему, ведь в толпе носились и шумели и другие дети — стали на него оглядываться. Соломон нахмурился и указал в его сторону.
Танцуя, мальчик несколько раз встал на руки, затем его взгляд, сделавшись стеклянным, обратился вверх. Майкл услышал слева от себя негромкий звук кларнета, вслед за которым вступил и весь оркестрик уличных клейзмеров. Мальчик стал понемногу приходить в неистовство, широко размахивая руками. Он то ли молился, то ли призывал остальных хасидов присоединиться к общему праздничному танцу.
Лицо Соломона потемнело, он покачал головой. Люди стали хлопать в ладоши, гудение усилилось, и вдруг оказалось, что вокруг мальчика собралась целая толпа.
«Что происходит?» — спросила Сьюзен, но старый раввин развернулся и принялся хватать за руки людей, привлеченных танцем. «Нет, стойте, не ходите туда», — говорил он. Некоторые послушались, но большинство людей удивленно смотрели на него и отшатывались.
Небо было ясным, и Майклу было видно, как на нем появляются первые звезды, однако внимание его было сосредоточено совсем на другом — над головой танцующего мальчика возникло поначалу едва заметное бледное голубоватое свечение. Взгляд мальчика стал еще более исступленным, и он принялся скакать и кувыркаться подобно одному из тех средневековых юродивых, что разбрызгивали паучий яд, танцуя бешеную тарантеллу. Увидев, что сияние становится все ярче, Майкл потянул Сьюзен прочь.
— Смотри, как красиво, — пробормотала она, упираясь.
— Слушай, то же самое я видел, когда ездил с Юсефом, — принялся увещевать ее Майкл, но сотенная толпа, собравшаяся вокруг мальчика, принялась кричать так громко, что он не был уверен, услышала ли Сьюзен его слова.
— Не надо, вернитесь! — взывал Соломон ко всем, кто мог его слышать, но сияние все больше разрасталось в размерах, стало ярким, завораживающим, а воздух, в котором продолжал висеть гудящий звук, освежился теперь прохладным ветерком, трепавшим платки женщин и волосы тех немногих мужчин, что были с непокрытой головой. Танец охватил всех присутствующих, а оркестрик, побуждаемый присоединиться к ритму, переключился с местечковых мелодий Польши и России на «Хасидский рок», знакомый всякому ездившему в такси по Виа Долороса.[22]
— Так недалеко и до беды! — прокричал Майкл Соломону.
Странным образом они оказались единственными, кто не присоединился к веселью, охватившему теперь все пространство за барьером, даже стариков, оставивших свои молитвенные поклоны у Стены и хлопавших вместе с остальной толпой.
— Нам нельзя уходить! — прокричал в ответ Соломон. — Но нужно найти какое-нибудь укрытие.
Он указал на два сводчатых проема, видневшихся слева от мужской половины, и потянул Майкла за собой.
— А как же Сьюзен? — запротестовал Майкл.
Ее ни за что не пустили бы за барьер. Соломон, вняв напоминанию, выбрал другой путь спасения — через пещеры. Втроем они принялись протискиваться сквозь толпу, не такую плотную снаружи; ускорив шаг, они нырнули в темный ход рядом со Стеной, где было несколько крутых ступенек, ведущих вниз, в собственно тоннели.
— Стойте здесь, — не повышая голоса сказал Соломон, впервые слышимый без крика.
Когда Майкл и Сьюзен обернулись, чтобы посмотреть на площадь, они опешили. Танцующий мальчик был теперь не виден, так как сердцевина толпы, человек, наверное, пятьсот, сплелись вокруг него в плотный узел, образовав единый раскачивающийся, истерический организм. Женщины и мужчины кричали что-то на исковерканном иврите; организм принялся кружиться в луче света, полностью охваченный его сиянием.
Со стороны это выглядело чем-то вроде странного веселящегося сообщества, вот только не всем удавалось удержаться в хороводе. Сначала какая-то старушка, затем двое детей споткнулись и упали. Слившиеся воедино тела не остановились, пройдя прямо по упавшим, и их крики утонули в звуках «Хасидского рока». Майкл содрогнулся и прижал к себе Сьюзен.
— Нужно было увести тебя отсюда, — прошептал он.
— На это не было времени, — ответила она, не в силах оторваться от зрелища.
Толпа, напоминавшая многоголового монстра, теперь вопила. Еще несколько человек упали под ноги танцующим, но гипнотизирующий свет влек их еще сильнее. Майкл почувствовал, как у него забилось сердце, не столько из-за ужасного зрелища, сколько от страха быть вовлеченным в происходящее. Луч света стал еще ярче, он выглядел так, как каждый человек представляет себе Божий свет, и Майкл понял, почему в преддверии смерти люди испытывают муки, если не могут войти в свет и сбросить ношу земной жизни. А здесь был свет, который не нужно было отвергать, — невозможно было отвергнуть — и масса тел продолжала танцевать, невзирая на кровь у себя под ногами.
Соломон, казалось, читал мысли Майкла.
— Ты не присоединишься к ним, — сказал он.
«Почему? Что меня удерживает?» — подумал Майкл, однако размышлять было не время. Он поймал взгляд Давида, взгромоздившегося на плечи другого танцующего и вопившего, обратясь к небу, что-то бессвязное; крики его тонули в оглушающей истерии.
— Отсюда должен быть другой выход, — прокричал Майкл; световой круг тем временем расширился и подобрался ближе к их убежищу.
Соломон покачал головой.
— Мы здесь не по своей воле. Это не конец мира, это его начало.
— Что вы имеете в виду?
— Это их спаситель, тот, кто намерен изменить историю.
Прежде чем Соломон успел продолжить свои объяснения, в танце произошла перемена. На потных лицах танцующих, раскрасневшихся и переполненных эмоциями, вдруг стали вспухать и лопаться какие-то странные волдыри. Сначала у нескольких человек, затем с каждой минутой все у большего количества, появились язвы на руках и ногах. Пораженные сперва пытались не обращать на это внимания и продолжать танцевать — быть может, они думали, что Бог испытывает их, как Иова, или же очищает. Но эта стадия была недолгой. Майкл видел, что язвы теперь набухают; панические крики смешались с воплями экстаза. Свет начал обжигать — быстро, слишком быстро, чтоб можно было убежать.
«Нет, нет», — подумал он, понимая, что именно так все должно было происходить в той деревне. Он крепче прижал к себе Сьюзен, не глядя на нее, но желая лишь удержать ее от какого-нибудь безумного порыва побежать к этому чудищу. Небесный свет был теперь столь ярким, что со стороны не было видно, что происходит в его круге, — лишь раз в несколько секунд оттуда выбегала очередная жертва, обожженная, со свисающей кровоточащими лохмами пылающей плотью, чаще всего отчаянно закрыв руками глаза. Люди стали слепнуть, и бойня была неизбежна; сцепившиеся в клубок танцующие стали натыкаться друг на друга, поскальзываться в собственной крови и умирать или убивать, не видя ничего, кроме черноты. Несмотря на весь испытанный Майклом ужас, какая-то часть его сознания взирала на происходящее словно со стороны — и ей хотелось смеяться. То ли бессмысленность увиденного, вся эта кровавая мелодрама, довела его до помешательства, высвободив в виде болезненного смеха напряжение, вызванное этим неправдоподобным зрелищем, то ли позыв к смеху был вызван чем-то иным. Майкл не чувствовал себя сумасшедшим, и его смех не был тем катарсисом, что вспыхивает на поминках, когда велика горечь утраты и близость смерти может быть преодолена лишь веселым танцем у гроба. Веселье и смерть всегда шли рука об руку, но Майкл знал, что, если он действительно рассмеется, это не будет жестоким весельем. Чем это будет, он не мог себе представить.
Но сейчас было не время рассуждать об этой странной реакции. Смертоносный свет изменился — вначале в нем возникло слабое мерцание, а затем он стал понемногу угасать. Сила, что прочно удерживала в нем людей, по-видимому, также ослабла, так как вдруг десятки жертв стали, шатаясь, выбираться наружу; часть из них ослепли не полностью и могли видеть путь к спасению, остальные же несчастные двигались случайными зигзагами, окликая кого-нибудь, кто мог бы подать им руку помощи.
— Идем! — воскликнула Сьюзен, выбегая из-под каменной арки у входа в тоннель.
Она нырнула в толпу и схватила за руку ослепшую девочку, на ходу укутывая ее в свое платье; одежда девочки сгорела почти полностью.
— Нет! — окрикнул было Соломон тут же ринувшегося за Сьюзен Майкла, однако для того необходимость помочь пострадавшим оказалась сильнее чувства опасности. Майкл стал кричать, что, если его слышит кто-нибудь из врачей и медсестер, пусть они соберутся вокруг него. К нему подошли несколько человек из числа оказавшихся с краю светового круга либо же сумевших спастись от его губительного воздействия каким-то иным образом.
— Где здесь ближайшая больница? — спросил Майкл. — Нужно не дать всем этим людям умереть от шока, а потом отобрать самых тяжелых.
На грани шока была добрая половина уцелевших, однако несколько человек тут же указали за спину Майкла, в направлении Яффских ворот и громоздящейся над ними башни Давида.
— На Западе, — задыхаясь, проговорил кто-то рядом с ним, имея в виду, что в современной части Западного Иерусалима есть необходимые больницы и амбулатории.
Майкл чувствовал себя беспомощным; под рукой не было ни инструментов, ни оборудования, ни хотя бы одеял.
— Нужно что-то делать. Может, доставить их в дома на соседних улицах?
Поняв вдруг, что случившаяся трагедия выходит далеко за пределы возможного для него и этой кучки спасшихся, Майкл осмотрелся, чтобы не потерять остальных. Сьюзен занималась женской половиной огороженной территории, помогая наиболее тяжело потерпевшим добраться до безопасного места у Стены, где можно было лечь. Земля была усеяна опаленными и еще горящими молитвенниками; повсюду валялись свитки Торы, прежде сложенные на полках на мужской половине. В сутолоке среди пострадавших, то и дело выкрикивавших имена родственников и друзей, Майкл не мог обнаружить Соломона. Но тут в толпе образовался просвет, и он увидел, как тот поддерживает безумного юношу Давида, каким-то образом отделавшегося лишь легкими ожогами на лице и руках.
— Давайте его сюда, — закричал Майкл. — Он может быть в шоке. Я найду кого-нибудь, чтобы его отвели домой.
Но Соломон, если и слышал, не обратил на слова Майкла никакого внимания. Он, как заметил Майкл, обращался с юношей совсем не как с пострадавшим — с силой тряс того за плечи. Давид выглядел ошеломленным; раввин принялся кричать на него, а затем изо всех сил влепил ему пощечину. Это произвело в юноше разительную перемену: он встряхнул головой, словно отгоняя от себя сонное наваждение, и тут же вырвался из объятий Соломона. Секунду спустя он уже бежал по Эль-Вад, обратно к центру Еврейского квартала.
Майкл был озадачен этой пантомимой; у него было такое чувство, будто он стал свидетелем некоего спектакля с непонятным для него сюжетом. Просвет в толпе вновь затянулся, и Майкл потерял Соломона из виду. Вдруг справа, где Стена граничила с исламской территорией, примыкающей сзади к мечети аль-Акса, произошло какое-то волнение. Майкл увидел, как люди начинают толпиться вокруг двигавшейся вместе с ними фигуры.
«Сьюзен!» — позвал Майкл, но прежде, чем та смогла обернуться и ответить ему, угасавший было световой луч стал потрескивать, словно наполненный молниями. Майкл понимал, что нужно убегать, но толпа, по-видимому, уже не была зачарована светом. В ней образовался проход, и Майкл увидел Пророка. На нем было то же белое одеяние, что и прежде; подняв глаза к небу, он тоном приказа произнес в адрес светового луча:
— Этого… не… должно… БЫТЬ!
Слова прозвучали почти сверхъестественно громко; люди попятились, закрыв руками уши. С каменным лицом Пророк двинулся прямо к свету, который, казалось, слегка задрожал. Он простер руки, и на глазах у него выступили слезы, словно он умолял Бога, незримо присутствовавшего прямо у него над головой.
— Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе, не страшись! Припади к моей милости!
Он перешел с английского на иврит, и Майкл увидел, что большинство присутствующих были глубоко взволнованы, а некоторые просто потрясены. Он подумал было, что использование Иисусовых слов явилось со стороны Пророка досужей насмешкой — однако в его словах не было никакой игры. Смертоносный свет стал быстро гаснуть, вместе с ним исчезало и зловещее гудение, а луч теперь был столь узким, что напоминал софит для разыгрываемого Пророком спектакля.
Случившемуся затем повторению чудесных исцелений под галилейскими оливами Майкл не удивился. Ослепшие и обожженные жертвы ринулись за прикосновением, и юный чудотворец никому не отказывал, сообщая свою силу одним при помощи легкого щелчка указательным пальцем, другим же — картинно накладывая на голову обе руки. Толпа отвечала экстатическими возгласами и визгами. Стремясь оказаться поближе к Пророку, люди неистовствовали, почти как в первый раз; лишь Соломон и его попутчики держались поодаль.
— Так, значит, это он, — сказала Сьюзен, не в силах скрыть произведенное на нее впечатление, ничуть не меньшее от того, что столь своевременное появление спасителя выглядело несколько подозрительным. — Теперь я понимаю, почему Найджел так стремился поведать о нем миру.
— Теперь таких Найджелов найдется целая куча, дай только срок, — пробормотал Майкл.
Обернувшись вправо, он увидел, как Соломон недовольно покачал головой и двинулся вдоль одного из узких переулков.
— Постойте, реббе, так вы знаете, что здесь происходит?
— Да, я как раз такой счастливец, — бросил тот через плечо и скрылся под сенью Еврейского квартала.