Рабочий человек, который отрекается от своего класса, стремится преуспеть и подняться выше него, вступает на путь лжи.
Все гангстеры — патриоты.
— Видите ли, мистер Уэст, война тянется уже целый год, а количество новобранцев далеко не оправдывает наши ожидания, — сказал один из членов лейбористского федерального правительства Джону Уэсту.
Беседа происходила осенью 1915 года.
— Почему бы не ввести всеобщую воинскую повинность?
— Наша партия и рабочие против этого.
— Чего же вы от меня хотите?
— Мы желали бы, чтобы вы пошли добровольцем в армию, мистер Уэст. Наш премьер, мистер Хьюз, просил меня переговорить с вами. Мы знаем, что вы ярый противник Германии и заинтересованы в том, чтобы увеличить приток добровольцев.
— Это верно. Хуже немцев нет ничего на свете. Вы только загляните в газеты. Они пытают пленных и из трупов вытапливают сало. Конечно, они варвары. Однако я считаю, что принесу больше пользы, работая в тылу.
— Быть может, вы и правы, мистер Уэст. Я знаю о ваших пожертвованиях на военные нужды. Но мы все же хотели бы, чтобы вы пошли добровольцем в армию и помогли нам вербовать солдат. Видите ли, мы используем в качестве вербовщиков разных спортсменов — жокеев, боксеров и футболистов. Но почти все они люди штатские и не пользуются большим влиянием. У вас много сторонников. Если вы сами запишетесь в армию, да еще и выступите в качестве вербовщика, то вы сумеете привлечь тысячи солдат. Мы же гарантируем, что вас не отправят за океан и вы сможете уйти из армии в любой момент, когда пожелаете.
— А я бы не прочь поехать за океан. Из меня вышел бы хороший солдат. Но я думаю, что принесу больше пользы здесь, в Австралии.
— Вы и так уже много сделали, мистер Уэст. Ваш щедрый дар в пятьсот фунтов жене Джека произвел громадное впечатление.
— Всякий дал бы не меньше, когда речь идет о том, чтобы помочь жене первого из наших спортсменов, награжденного крестом Виктории. Если погибнет Англия, то погибнем и мы. Ведь те ребята, которые воюют за океаном, защищают наши домашние очаги.
— Вы правы, мистер Уэст. Но слишком уж много толкуют о том, что богачи уклоняются от военной службы. А вот если б вы вступили в армию…
— Ну ладно, я пойду в армию, раз это лучший способ помочь делу. Если мы проиграем войну, мы лишимся всего. Наше имущество, наши дома и семьи — все погибнет.
— Совершенно верно, мистер Уэст.
— Дайте мне неделю привести свои дела в порядок. Но не забудьте устроить так, чтобы меня не отправили на фронт, за океан, и чтобы я мог уйти из армии, когда захочу. Если вы это сделаете, тогда я смогу уйти из армии, как только увижу, что могу принести больше пользы в тылу.
Через неделю Джон Уэст сидел в гостиной своего особняка в мундире рядового австралийских имперских войск. Он получил недельный отпуск, но военная форма была ему в новинку, поэтому он носил ее и дома — правда, не надевая грубых солдатских башмаков. Он привык к ботинкам из мягкой кожи, и грубая обувь натирала ему ноги. Джон Уэст читал газету, а кругом валялись целые вороха разных газет и журналов. С того дня, как Уэст вступил в армию, он скупал все газеты и журналы, какие только мог достать. Почти вся пресса одобряла его поступление на военную службу. Только «Бюллетень», издававшийся в Сиднее, являлся исключением.
Газетные заметки доставляли Джону Уэсту немало удовольствия; за ним уже установилась репутация почтенного дельца, который ворочает миллионами. Действительно, у него почти не было оснований сомневаться в этом, если не считать случайных выкриков: «Читай „Одинокого волка“, Уэст!», которые ему иногда приходилось слышать на стадионе. Из всех откликов на его вступление в армию больше всего ему понравилась заметка в «Аргусе», органе консерваторов: «Самое замечательное событие в кампании по вербовке добровольцев»:
«Любитель спорта и владелец ипподрома». «Выдающийся патриотический поступок». «Владелец Шелеста, выигравшего кубок Каулфилда… в юности был первоклассным спортсменом».
Читая эту заметку, Джон Уэст призадумался, чего никогда с ним не бывало в молодые годы. Вот перед ним доказательство его огромной власти: можно ли было лучше отомстить «Аргусу», чем заставить эту газету напечатать — да еще на первой странице! — хвалебную заметку об Уэсте.
Заметка в газете «Голос труда» — таково было теперь новое название газеты «Набат» — не оставляла никаких сомнений в том, что многие лейбористы симпатизируют Джону Уэсту.
Репортер этой газеты сообщал:
«На прошлой неделе в городскую ратушу, где помещается пункт записи добровольцев, вошел плотный, небольшого роста человек, а всего через несколько минут Джон Уэст, владелец ипподрома, издатель газеты и обладатель крупного состояния, вышел оттуда уже рядовым солдатом. Он принес присягу сражаться в зловонных окопах Галлиполи, стрелять в других и подставлять свою грудь под пули, лежать под ураганом свистящих снарядов, любой из которых может мгновенно оборвать жизнь Джона Уэста…
Если Джон засядет в окопах Галлиполи и будет оборонять их так же решительно, как некогда он оборонял от полицейских свой тотализатор в Керрингбуше, то туркам не сдвинуть его с места. Желаем тебе успеха, Джон Уэст!»
Но Джон Уэст и без того уже достиг успеха. Сейчас он владел ипподромами в пяти штатах и в трех штатах держал в своих руках все состязания боксеров. Его предпринимательская деятельность развертывалась по плану, разработанному им еще в 1907 году. Теперь он издавал ежедневную газету в Квинсленде, владел гостиницами, шахтами, стадионами, ипподромами, театрами, кафе и доходными домами, занимался букмекерством, бегами и скачками, был пайщиком акционерного предприятия Бенджамена Леви по продаже мебели в рассрочку. По подсчетам Джона Уэста, его капитал составлял почти два миллиона фунтов.
За год войны Джон Уэст успел прослыть «ура-патриотом». Однако он упустил из виду одно очень важное обстоятельство: чем дольше тянулась война, тем решительнее протестовали против нее те самые люди, которые и служили источником его власти, источником надежд на ее дальнейшее расширение, — рабочие, католики, лейбористы. Они выступали против кровавой бойни, ярым сторонником которой Джон Уэст оставался вплоть до самого ее конца. Он видел, что у него нет ничего общего с людьми, по спинам которых он взобрался к власти.
Сейчас Джон Уэст сидел у камина и читал «Голос труда».
На стене гостиной висел портрет его матери. Горькие разочарования, пережитые ею, наложили глубокие морщины на ее поблекшее лицо. Она умерла несколько лет назад, и с тех пор Джона Уэста мучило сожаление, что между ними не было близости; ему хотелось бы вычеркнуть из жизни все то, что воздвигло между ними холодную каменную стену. Смерть отца нисколько его не тронула — он отнесся к ней так, словно прочел в газете о смерти совершенно незнакомого человека.
Ему казалось, что глаза матери грустно и тоскливо смотрят на фотографию ее трех сыновей, висевшую на противоположной стене, — фотографию, снятую давным-давно, когда все трое были еще детьми, — задолго до ужасного преступления Арти, до «тяжелых времен», до тайного тотализатора, задолго до того, как двое ее сыновей оттолкнули свою мать и опозорили ее старость.
Джон Уэст смотрел на портрет матери, и ему казалось, что в ее взгляде он читает упрек. Приход Нелли и старшей дочери Марджори, крепкой и цветущей четырнадцатилетней девочки, вывел его из задумчивости.
— Я сказала всем ребятам в школе, что мой папа теперь солдат и уезжает на войну, — сказала Марджори, подбегая к отцу.
Джон Уэст прижал к себе девочку, что было весьма редким для него проявлением отцовской нежности. У Джона Уэста было уже четверо детей — две девочки и два мальчика; все они росли, ничего не зная о прошлом своего отца, и Нелли воспитывала их как благочестивых католиков.
— Не бойся, никуда твой папа не уедет, — перебила девочку Нелли. — Ступай, Марджори, позанимайся, а потом пойдешь играть. — Девочка тотчас же послушно вышла.
— Почему это я не уеду? — сухо спросил Джон.
— Ты же сам говорил, что делаешь это лишь для приманки добровольцев.
— Так вот, могу тебе сообщить, что я твердо решил ехать за океан и драться!
Он ожидал, что эти слова произведут на жену впечатление. Ему пришлось, однако, разочароваться.
— Вот еще выдумал, — заметила она.
— Да, я так решил и уеду очень скоро. — Он встал и обнял Нелли, однако почувствовал, что драматический эффект не удался.
Она ответила:
— Что ж, дело твое.
Он крепко прижал ее к себе, но Нелли осталась равнодушной.
— Я вернусь, — сказал он. — Исполню свой долг и вернусь!
Нелли не находила в себе никакого сочувствия к мужу. Она давно уже не питала к нему ничего, кроме холодной ненависти. Их отчуждению еще больше способствовала его неверность. Четыре года назад он сошелся с актрисой, которая играла главную роль в обозрении, шедшем в одном из его театров. Они так афишировали свою связь, что об этом, как Нелли убедилась, говорила добрая половина Мельбурна. Нелли ничего не сказала мужу, но с тех пор стала с ним холодна как лед. Скандальная связь прекратилась с отъездом актрисы. Джон Уэст был рад, что все кончилось. Эта история подрывала его власть. Она давала его врагам козырь против него. Нет уж, больше никаких глупостей не будет, решил он про себя.
Через два дня Джон Уэст собрался ехать на север, в Сидней, а оттуда в Брисбэн, чтобы уладить некоторые дела. Предприятия, в которые были вложены его капиталы, находились главным образом в Мельбурне; он мог спокойно оставить их на попечение Фрэнка Лэмменса, но было необходимо повидаться еще с доверенными, банкирами и управляющими в других штатах.
Джон Уэст продолжал собирать газетные вырезки и так упивался ими, что начал даже верить, будто все это сущая правда; больше того, он стал серьезно подумывать, не отправиться ли ему и в самом деле на фронт, в Галлиполи.
В поезде он прочел стихи, помещенные в последнем номере газеты «Голос труда»:
Для злобы, наветов и лжи
Мишенью ты часто служил,
Джон Уэст.
Теперь ты такое загнул,
Что рот лицемерам заткнул,
Джон Уэст.
Кричали они о войне,
С трибун призывали к резне,
Святоши,
Но час испытаний настал —
И ты нашим знаменем стал,
Солдат Уэст.
Победу стяжавши в борьбе,
Не станешь кричать о себе,
Солдат Уэст.
Исполнив свой долг на войне,
Вернешься к семье и жене,
Джон Уэст.
Джон Уэст перечитывал эти стихи снова и снова. Конечно, он внесет свою лепту в общее дело борьбы с врагом. Он уже видел себя в жестоком бою среди месива грязи; кровь хлещет из пронзенной его штыком груди турка или, что еще лучше, ненавистного немца; брошенные им ручные гранаты точно попадают в цель; он представлял себя сначала бойцом, а потом в отпуску в Лондоне или Париже: по улицам маршируют колонны солдат, й он сам гордо шагает впереди с винтовкой и распевает «Типперери». Он представлял себе войну только в ее мишурном блеске, не думая об ее ужасах и разрушениях.
«Из меня выйдет хороший солдат, — думал он. — Я сумею выдвинуться, это можно устроить». Как всегда, Джон Уэст мечтал о грандиозном успехе. Он станет генералом, будет руководить сражениями, получит крест Виктории; он выиграет войну. На призывном пункте Джон Уэст сказал, что ему сорок лет; на самом же деле ему было сорок шесть. Смешно, ей-богу, — в последнее время он стал уменьшать себе года. Ну что ж, возраст человека определяется не количеством прожитых им лет, но его самочувствием, а большинству генералов больше сорока шести лет.
Прервав свои мечтания, он снова занялся чтением газеты. Его внимание привлекло письмо в редакцию. Письмо разозлило его. Оно напомнило ему о том, что некоторые лейбористы придерживаются иных взглядов. Автор письма протестовал против шумихи, поднятой вокруг вступления Джона Уэста в ряды армии, и утверждал, что Джон сделал это только потому, что в случае поражения он потеряет больше, чем кто-либо другой. Письмо заканчивалось так:
«Современное положение в Америке доказывает, что рабочему движению следует больше всего опасаться людей вроде мистера Уэста и пагубного влияния, которое они могут оказать на деятельность рабочих организаций. Если мы не хотим докатиться до того прискорбного беспомощного положения, в каком находится рабочий класс в Америке, где он не играет никакой роли в политике страны, мы должны решительно искоренять влияние таких людей».
Вернувшись в Мельбурн, Джон Уэст начал выступать на бесконечных митингах, устраиваемых с целью вербовки добровольцев. Вскоре он убедился, что уговаривать молодых людей становиться под боевые знамена — занятие трудное и неблагодарное. На первом же митинге он получил ясное представление о том, чего следует ожидать в дальнейшем. Митинг происходил днем, перед городской ратушей, где собралась толпа, привлеченная видом разукрашенного флагами высокого помоста и звуками военного оркестра.
Джона Уэста представили публике как известного любителя спорта и филантропа.
— Это что еще за кривоногий тип? Для солдата он как будто ростом не вышел! — сказал своему соседу какой-то оборванец, стоявший в первом ряду толпы.
— Теперь на это не смотрят, — отозвался тот, — теперь добровольца днем с огнем не сыскать. Это Джек Уэст. Я читал в газете, что он записался добровольцем. На днях уезжает.
— Ну и ехал бы себе поскорее, чем зря глотку драть.
— …Я поступаю так, как должен поступить каждый гражданин, годный к военной службе: я еду сражаться за свою родину, — неуверенно начал Джон Уэст. Ему и без насмешек было тошно.
— Эй! Чего же ты не едешь? Мы тебя не держим! — крикнул первый оборванец.
— Молчи ты, трус несчастный! — зашикала на него какая-то воинственно настроенная старая дама.
— У тебя-то, старая ведьма, небось нет сыновей, которых можно отправить на войну.
— А вот я сейчас позову полицию! Пусть все знают, что ты трус.
— Да, на днях я покидаю Австралию, — продолжал Джон Уэст, — но меня попросили перед отъездом принять участие в кампании по набору добровольцев. Нельзя терять ни минуты. Мы рассчитываем привлечь в армию тысячу спортсменов. Гарантируем, что ни один из тех, кто вольется в эту тысячу, никогда не будет знать, что такое нужда. Джон Уэст позаботится об этом! Как бы мы ни относились к Англии, но если ее разобьют, будем разбиты и мы. Все, что у нас есть, сейчас поставлено на карту…
— А мне нечего терять. У тебя всего полно, так ты и воюй, а сейчас заткни-ка свою глотку! — заорал второй оборванец.
Эти слова привели старую даму в полную ярость.
— Да замолчи же, трус ты этакий! — крикнула она.
Какой-то солидный, хорошо одетый господин, по виду делец, протиснулся вперед сквозь толпу, до отказа заполнившую тротуар и часть мостовой.
— Не мешайте оратору говорить, или я пошлю за полицией! — громко и внушительно сказал он. Этот солидный господин только что заключил контракт на крупные военные поставки, поэтому чувствовал себя ярым патриотом.
Реплики и пререкания публики привели Джона Уэста в некоторое замешательство, но он все же кое-как продолжал свою речь. Эндрю Фишер сказал: «Мы пошлем на фронт за океан всё — до последнего человека и до последнего шиллинга».
— А вот я так знаю одного парня, который не желает, чтоб его посылали, — хриплым голосом перебил первый оборванец.
— Верно! — громко поддержал его второй. — А в сберегательной кассе у него лежат несколько шиллингов, которые он и не подумает отсылать. Пусть английские томми сами за себя воюют.
Это замечание затронуло национальные чувства стоявшего в толпе рослого ирландца.
— Что верно, то верно, ребята! — крикнул он. — Уж лучше я буду воевать за свою старую Ирландию, если придется!
По толпе пробежал неодобрительный ропот. Солидный господин, позабыв о своем достоинстве, просто велел ирландцу «заткнуться». Воинственная дама заявила, что вся беда в том, что у нас нет всеобщей воинской повинности, а то бы всех лоботрясов заставили идти на войну.
Джон Уэст продолжал ораторствовать.
— …Австралия должна стать плечом к плечу с Англией. Если Англия будет разбита, все наше имущество и все наши близкие будут во власти немецких варваров! — с пафосом сказал он.
— Уж не стоит ли этот тип за всеобщую воинскую повинность? — поинтересовался первый оборванец, опять обращаясь не к Джону Уэсту, а к своему соседу.
— Сейчас спрошу. Эй, приятель, ты что — за воинскую повинность?
— Нет, — солгал Джон Уэст, — я убежден, что все порядочные люди в Австралии добровольно вступят в армию и поедут сражаться, как и я.
— Молодец, Джек! — крикнул кто-то из толпы, запрудившей уже всю мостовую и остановившей уличное движение.
Под одобрительные возгласы Джон Уэст прокричал:
— Я обращаюсь к первому из самых знаменитых австралийских спортсменов с призывом примкнуть к спортсменской тысяче и стать под боевые знамена!
Известный керрингбушский футболист, с которым договорились обо всем заранее, вышел вперед и вскочил на трибуну. Толпа сразу узнала его и приветствовала громкими криками, эхом отдававшимся вокруг. После того как Джон Уэст описал его футбольные подвиги и прирожденную храбрость, произошел неожиданный инцидент, усиливший драматический эффект этой сцены. На трибуну взобралась жена футболиста, порывисто обняла своего мужа и, всхлипывая, заголосила:
— Ох, милый! Вернись ко мне, вернись!
— Не бойся, дорогая! Война кончится прежде, чем я успею туда доехать, — успокоил ее муж. — Это просто славная прогулочка вокруг света.
Когда футболист вошел в здание ратуши, где ему предстояло пройти медицинский осмотр, один из скептиков крикнул вслед, что врачам не мешает обследовать его мозги.
Еще несколько добровольцев выступили вперед и поднялись на трибуну, и среди них был не кто иной, как Франт Алек собственной персоной, сильно обносившийся, но еще сохранивший приличный вид. С тех пор как закрыли клуб и тотализатор, ему упорно не везло. Он докатился до того, что стал «жучком» на ипподроме Джона Уэста; видимо, он считал, что это занятие дает ему право называться спортсменом.
Первый оборванец критически оглядел Алека.
— Этот облезлый франт до того отощал, что доктор, пожалуй, его не пропустит, как ты думаешь? — громко спросил он своего товарища.
— Черт его знает! Если бы на нем было еще немного побольше дырок, то из него вышла бы неплохая свистулька для военного оркестра. — Толпа громко захохотала.
Вызвалось еще около двадцати человек — футболисты, боксеры, тренеры и другие спортсмены. Успех митинга пришелся, видимо, очень не по душе двум оборванцам. Они стали вести себя еще более вызывающе.
— Тебе не случалось читать «Одинокого волка»? — обратился первый к своему товарищу.
— Нет. Мне-то нет, но я сейчас спрошу оратора. Ты читал «Одинокого волка», Уэст?
Джон Уэст побагровел, но ничего не ответил и снова стал усиленно вызывать добровольцев.
— Лучше записывайтесь, а то как бы он не бросил вам в окно бомбу, — посоветовал второй оборванец.
К великому смущению Уэста, два-три человека в толпе громко захохотали, видимо вспомнив эту старую историю.
Еще несколько спортсменов выступило вперед, и, пока они проходили в ратушу для медицинского осмотра, двое оборванцев затеяли между собой громкий разговор; при этом они так решительно протестовали против войны и высказывали такие политические суждения, какие вряд ли можно было услышать от случайных зевак. Было ясно, что они преследуют определенную цель.
— Как ты думаешь, будет введена всеобщая воинская повинность для отправки солдат за океан? — спросил первый.
— Рабочие на это нипочем не пойдут.
— А большинство, вроде меня, не согласится даже пойти и на обязательное военное обучение. Тюрьмы битком набиты людьми, которые сидят без всякого суда только за то, что отказались ехать в военные лагеря. Это повелось еще задолго до войны. Такой порядок ввело лейбористское правительство, и закон о мерах предосторожности во время войны — тоже, Смотри, как бы лейбористы не ввели у нас еще и всеобщую воинскую повинность. Только ИРМ[6] не допустит этого.
Упоминание об ИРМ часть толпы встретила гиканьем и насмешливым гоготом, а солидный господин осведомился, почему полиция терпит, чтобы разные бездельники шатались по городу и срывали военные мероприятия.
Воинственная дама презрительно фыркнула и угрожающе помахала зонтиком.
— Эти двое из ИРМ. Им Работать Мука — вот что значит их ИРМ!
Это заявление вызвало громкий хохот толпы; один из оборванцев не вытерпел, проворно взобрался на трибуну и объяснил, что ИРМ — это первые буквы названия их организации: «Индустриальные рабочие мира». Он призвал собравшихся не участвовать в войне, которая ведется из-за рынков. «Миллионеры вроде Уэста хотят заставить цвет нашей молодежи сражаться и умирать за них», — сказал оратор. Он сообщил, что в воскресенье на берегу Ярры состоится митинг, где члены организации ИРМ и социалистической партии расскажут правду о войне. Он призывал всех вступить в эту новую организацию, которая борется против введения всеобщей воинской повинности.
Несколько полицейских грубо столкнули его с трибуны и, захватив второго оборванца, силой оттащили обоих подальше от толпы, за угол. Но оборванцы не ушли: сначала они громко отругивались, всячески поносили митинг и его ораторов, а затем запели гимн ИРМ:
Славь жирных с утренним гудком;
Славь, сутки стоя за станком;
Славь, в бой идя за них, убийц;
Славь жирных — трутней, кровопийц!..
Но голоса их заглушил оркестр, и толпа хором запела: «Англия, родная, прекрасная страна, никакая сила тебе не страшна. Нет! Нет! Нет! Австралия всегда с тобой!»
Подобные сцены в разных вариантах повторялись почти всякий раз, когда Джон Уэст поднимался на трибуну; порою оскорбительных замечаний бывало гораздо больше, и они носили еще более озлобленный характер. Антивоенные настроения нарастали. Джон Уэст чувствовал, что его старания завербовать в армию тысячу спортсменов вредят его популярности.
Жизнь в военном лагере оказалась не легкой: учебные марши, строевое ученье и воинская дисциплина скоро стали Джону Уэсту невтерпеж. Он увидел, что в армии не принято уважать отдельные личности и что обещанные ему чины долго заставляют себя ждать: после полуторамесячной службы он был всего лишь простым капралом!
Взвесив обстановку, Джон Уэст убедился, что у него уже нет никакого желания ехать в Галлиполи. Он говорил, что сдержал свое слово, помог завербовать солдат-добровольцев в счет спортсменской тысячи и что в дальнейшем он отлично может способствовать победе и на положении штатского.
Газеты весьма серьезным тоном сообщили о том, что «в связи с инфекционной болезнью уха капрал Уэст освобожден медицинской комиссией от военной службы». Затем появились не соответствующие истине заметки о том, что капрал Уэст находится в госпитале, и вполне соответствующие истине — о том, что он пожертвовал попечительскому совету пятьсот фунтов для выдачи беспроцентных ссуд (не превышающих, однако, суммы в пять фунтов стерлингов) добровольцам, потерпевшим материальный ущерб из-за вступления в армию.
Сиднейский «Бюллетень» выразил то, что думали многие, поместив следующую заметку:
«К сведению наших читателей. Смеяться здесь совершенно не над чем! Капрал Дж. Уэст недавно проделал учебный поход в двадцать шесть миль и теперь страдает расширением вен, воспалением уха и еще чем-то и, говорят, в конце концов уже не едет в Галлиполи. Все же Уэст подал отличный пример — жаль только, что все это так быстро кончилось».
— Будет тебе врать, Арти, — сказал Джон Уэст. — Я ведь не вчера на свет родился! Знаю, чьих рук дело все эти кражи в Доме профсоюзов. Как раз сейчас я начинаю приобретать большое влияние в профсоюзах. Если они докопаются до правды — все пропало. Ты и твои ребята слишком далеко зашли. Ты думаешь, если я о тебе забочусь, так ты уже можешь делать что тебе вздумается?
Дело было часов в восемь вечера, тридцатого сентября 1915 года. Джон Уэст сидел в гостиной своего особняка в обществе старшего брата и высокого плотного мужчины с пышными волнистыми усами; звали его Роналд Ласситер.
Стремясь прибрать к рукам лейбористскую партию, Джон Уэст повел наступление на профсоюзы. Ласситер, член совета профсоюзов, секретарь профессионального союза строительных рабочих, был главным агентом Уэста в профсоюзном движении. Он состоял в лейбористской партии уже свыше двадцати лет и был точной копией Боба Скотта — человека, который говорил как социалист, а действовал как гангстер; именно такие люди и нужны были Джону Уэсту для его целей. Ласситер представлял собой странное сочетание преступника и радикала — довольно редкий тип политического деятеля, который развился в австралийском лейбористском движении и которому, несмотря на старания Джона Уэста, с течением времени суждено было почти исчезнуть.
Продвигая своих ставленников на различные должности в профсоюзах, Джон Уэст вместе с тем старался заполучить для своих целей таких людей, как Ласситер. Профсоюзные деятели, увлекавшиеся игрой на скачках, часто получали от него советы, на каких лошадей надо ставить, а любой профсоюз, если банк отказывал ему в кредите, мог получить у Джона Уэста ссуду (конечно, за обычные проценты). Оказывая подобные услуги, Джон Уэст надеялся получить поддержку лейбористской партии, в которой профсоюзные лидеры все еще пользовались немалым влиянием.
Ласситер молчал, не поднимая глаз, и вертел в руках свой котелок. Он все время боялся, что Джон Уэст узнает, кто повинен в этих кражах, и обрадовался, когда тот стал упрекать Артура, а не его. Ласситер целиком зависел от милостей Джона Уэста и крайне нуждался в его подачках.
Ласситер использовал профсоюз строителей для того, чтобы создавать «алиби» преступникам вроде Брэдли и Пройдохи Тэннера (как «строительные рабочие» и «члены профсоюза» они могли опровергать обвинение в бродяжничестве, часто предъявляемое им полицией). Недавно Артур Уэст и Ласситер решили, что не так уж трудно будет обшарить несколько сейфов в Доме профсоюзов; нередко в них оставляли на ночь членские взносы — многие сотни фунтов. Ласситер ухитрился выкрасть ключи от некоторых комнат, заказал по ним вторые и таким образом обеспечил себе доступ к сейфам.
— Ты платишь Тэннеру, Дику и другим, только когда они выполняют твои поручения. Что ж, по-твоему, в остальное время они должны с голоду подыхать, что ли? — возразил Артур Уэст.
— Во всяком случае — не грабить профсоюзные сейфы. Крали вы двое, а также Тэннер и Брэдли.
Разговор продолжался в довольно резком тоне. В последнее время Ласситер стал замечать, что могущество младшего брата начинает раздражать Арти, но в первый раз слышал, чтобы тот осмеливался дерзить Джону.
Джон Уэст вышел из себя, обругал и Артура и Ласситера, и после этого разговор внезапно принял другой оборот.
— Уж если вы такие ловкачи, черт бы вас драл, — сказал Джон Уэст, — так состряпайте еще одну кражу. Только одну.
— Не валяй дурака, — сказал Артур. — Здание под наблюдением полиции, на всех дверях теперь засовы, а то и железные прутья. Ключи нам теперь не помогут.
— Не важно. Я хочу, чтобы вы устроили еще одну кражу. Мне нужны книги и избирательная урна из сейфа…
— Я слышал, что Декстеру не повезло, — вмешался Ласситер. — Говорят, он ограбил кассу. — «Ох, и хитер же хозяин, — подумал он, — ведь к этому он все время и гнул».
— Да, и вдобавок потерял должность на последних профсоюзных выборах. Урна и профсоюзные книги лежат в сейфе. Я хочу, чтобы вы мне их оттуда добыли. Я хочу, чтобы вы это сделали сегодня ночью.
— Рискованное дело, — сказал Ласситер, покручивая нафабренные кончики усов.
— Мне нужно заполучить эту избирательную урну, тогда им придется снова проводить выборы. Декстер говорит, что сумеет подтасовать результаты. Добудьте мне книги, а Декстер их сожжет и подменит другими. Я дам ему денег, чтобы все было проделано без сучка, без задоринки. А рискованное это дело или нет — меня не касается.
— Хорошо тебе говорить, — проворчал Артур Уэст, — а рисковать-то придется нам, вот в чем беда.
— Я вам хорошо заплачу. А если кто и попадется, я его выручу, как и раньше выручал людей.
— А почему ты сам этим не займешься? — ехидно спросил Артур. Он сидел сгорбившись, поглаживая седые усы. Ласситер, молча глядевший на братьев, беспокойно ерзал на стуле, скрипевшем под тяжестью его грузного тела.
— Зачем мне это делать, когда я могу нанять людей?
— Все-таки, почему бы тебе не выкрасть урну самому, раз это нужно для твоей же выгоды? Ведь Декстеру хочешь помочь ты, а не я. Может, ты боишься?
— Я не боюсь никого и ничего на свете!
— Ну ясно, человек, который собирался ехать на войну и стать героем, ничего не должен бояться. Так, может, ты сам пойдешь туда сегодня ночью, только чтоб доказать, что ты не боишься?
Издевка, звучавшая в словах брата, задела Джона Уэста за живое. Глаза его сузились, а губы сжались, словно он еле удерживался от искушения плюнуть Артуру в лицо.
Ласситер не сводил глаз с Джона. Он и представить себе не мог, чтобы кто-нибудь, даже Арти, посмел так разговаривать со всемогущим Джеком Уэстом, и был совершенно потрясен, когда тот ответил:
— Что ж, ладно, пойду и я с вами. Я никогда не требую от других того, чего не могу сделать сам.
Шесть часов спустя большой неуклюжий автомобиль, громыхая, проехал в направлении мельбурнского Дома профсоюзов. Автомобиль принадлежал Пройдохе Тэннеру, за рулем сидел он сам, а рядом с ним — Артур Уэст. На заднем сиденье, тесно прижавшись друг к другу, кое-как поместились Ричард Брэдли, Сэм Вуд (который вместе с Брэдли в 1902 году пытался бежать из Пентриджской тюрьмы) и Боров. Воротники пальто у всех были подняты, шляпы надвинуты на глаза, а нижняя часть лица обвязана носовым платком.
— Сейф открыть легко, — сказал Вуд. — Мы подложим под него бумаг и всяких книжонок, а потом стукнем что есть силы. Все равно что детскую копилку открыть. — Маленький, суетливый Вуд явно волновался.
— Не забудьте выгрести из сейфа все, что там есть, — сказал Арти, оборачиваясь назад. — Не только деньги, но и книги и урну. Все тащите.
— А зачем? — хрипло спросил Боров. — Подделывать их, что ли, будут?
— Не твое дело, — резко оборвал его Тэннер. — Сказано тебе: делай что велят и молчи. Много будешь знать — скоро состаришься.
Боров замолчал. В мельбурнском преступном мире слово Тэннера считалось законом. И тут не было ничего удивительного. Тэннер вошел в силу благодаря тайной поддержке Джона Уэста и собственной хитрости, коварству и дерзости. Он управлял крупнейшим в Мельбурне игорным притоном, держал в подчинении большую шайку взломщиков, карманников и убийц. Свое положение главаря он сохранял тремя способами: тщательно выполнял все поручения, которые Джон Уэст давал ему через Арти, подкупал шпиков и полицейских и, тайно от своих покровителей, сам состоял полицейским шпиком; он, не колеблясь, засадил бы любого из своей шайки в тюрьму, лишь бы спасти собственную шкуру. Все это не искупалось в нем ни одной хорошей чертой — он не знал, что такое угрызения совести. Это был лжец и хвастун, а если сила оказывалась на его стороне — и хладнокровный убийца. Был в его прошлом подвиг, которым он чрезвычайно гордился: пять лет назад, когда он подвизался вместе с Боровом, он сначала вырыл могилу для своей жертвы, а потом убил лавочника, чтобы стащить из его кассы несколько сот фунтов.
Тэннер скрепя сердце терпел Артура Уэста. Ничего не поделаешь: Артур добывал у Джона Уэста деньги, если кому-нибудь из шайки надо было срочно скрыться; Артур приносил от Джона Уэста деньги на судебные издержки. Правда, у Артура в голове не все в порядке, но это у всех, кто отведал плетей; зато Артур — брат Джона Уэста, его телохранитель и посредник.
— Помни, что я сказал, Дик, — немного погодя заговорил Артур Уэст. — Если проберешься внутрь благополучно, вылезай в то же окно, куда и влезал, на Лигон-стрит. Мы тебя будем ждать. Если влипнешь — беги куда хочешь, только поживее. Другая машина будет ждать на Виктория-стрит — выходи туда, если это окажется ближе всего. Постовой будет теперь настороже.
— Если он вздумает сегодня сунуть нос в Дом профсоюзов, — сказал Дик Брэдли, — то ему не жить.
— Все равно… в случае тревоги беги к другой машине, на Виктория-стрит, если выход на Лигон-стрит будет отрезан.
— А кто в другой машине? — спросил Вуд.
— Рон Ласситер и… — начал было Артур Уэст.
— Сказано, ни о чем не спрашивать! — рявкнул Тэннер. Еще как-то давно Фрэнк Лэмменс передал ему распоряжение своего хозяина о том, что ни один человек, кроме него и Артура, не должен знать, что он работает на Джона Уэста. Тэннер был крайне удивлен, узнав, что Джон Уэст сам примет участие в ночной экспедиции, и догадался, что присутствие этого человека во второй машине нужно держать в строгой тайне.
— Приказ получили, инструменты, оружие и маски тоже. Всё. Ступайте делайте свое дело, и никаких разговоров.
Автомобиль выехал на окраину темного, затихшего города и приблизился к Дому профсоюзов. Стояла ясная, прохладная ночь. Луны не было, на небе искрились бесчисленные звезды.
Следом за машиной Тэннера, ярдах в двухстах от нее, двигалась другая, принадлежавшая союзу строительных рабочих; ею правил Рон Ласситер. Джон Уэст сидел рядом с ним на переднем сиденье. Ласситер, в своем неизменном котелке, нервно затягивался сигаретой; его массивное туловище еле поместилось между спинкой сиденья и рулевой баранкой. Всю дорогу они молчали.
Джон Уэст надвинул свою широкополую шляпу на самые глаза. Нервы у него были напряжены до предела. Он проклинал себя за то, что принял вызов брата. Он сделал ошибку; надо было твердо держаться своего правила — действовать только через посредство нескольких человек, чтобы его отделяло от опасности несколько промежуточных ступеней. Риск был необходим для завоевания и сохранения власти, но ведь он всегда и платил другим за то, что они рисковали. А сейчас он почему-то сам принимает участие в рискованном, дерзком ограблении. Если что-нибудь случится, все его надежды на сказочную власть рухнут, и сам он, несмотря на все свои связи, может кончить тюрьмой.
Почему он согласился ехать? Только ли из-за насмешек Арти? Или причиной этому война? Война меняет жизнь, меняет людей. Может быть, недолговечные мечты о славе в Галлиполи вселили в него храбрость и тягу к приключениям?
— Знаете, Джек, — сказал Ласситер, прерывая ход его мыслей, — напрасно мы с вами поехали. Мало ли что может случиться, дело рискованное, и нам тут незачем торчать.
— Я сказал, что поеду, и поехал, — услышал Джон свой голос. — Ничего, обойдется. Мне даже жаль, что нельзя устраивать такие штуки почаще.
Спокойный тон Джона Уэста никак не соответствовал его настроению. Когда-то, в те тревожные дни после закрытия клуба и тотализатора, он поклялся никогда больше не доводить себя до такого положения, чтобы бояться физического насилия. Сейчас он снова испытывал этот страх. Что если поднимется стрельба? Что если полиция накроет грабителей? Тогда ему нужно бежать как можно скорее, потому что от Дома профсоюзов до полицейского участка рукой подать.
— Пройдоха остановился. Должно быть, увидел полицейского, — сказал Ласситер, круто затормозив машину. — Он говорил, что подождет, пока полицейский не завернет за угол.
Оба молча вглядывались в темноту; наконец передняя машина двинулась, и они поехали следом. Ласситер развернул машину и поставил ее на почтительном расстоянии от серого двухэтажного Дома профсоюзов.
Они видели, как машина Тэннера завернула на Лигон-стрит, и услышали, что она остановилась. Они ждали, затаив дыхание, напряженно прислушиваясь к тому, как трое взломщиков, торопясь и мешая друг другу, высаживали окно. Прошла, казалось, целая вечность; Джон Уэст и Ласситер сидели не шевелясь. Потом со второго этажа донесся глухой стук.
— Дьяволы, — хрипло сказал Ласситер, — их же в полицейском управлении слышно!
Стук продолжался минут пять.
— И чего они там так долго возятся, — возмутился Джон Уэст. — Вот остолопы, не могли получше заглушить стук! Такой шум подняли…
Оба перегнулись через спинку сиденья, не сводя глаз с угла Дома профсоюзов. Вдруг они увидели, что полицейский, шагавший вдоль стены, остановился, потом мелькнул на лужайке, скрылся за углом дома и, тотчас же появившись снова, бросился бежать по Рассел-стрит к полицейскому управлению.
— Скорей, — прошептал Джон Уэст, — скорей! Заводи машину!
Ласситер, отчаянно торопясь, непослушными руками включил мотор. Машина дернулась; Джон Уэст глянул в сторону и увидел три темные фигуры, бежавшие через улицу к Дому профсоюзов. Не успела машина отъехать, как затрещали револьверные выстрелы.
— Ух, черт, стрельбу подняли, — проговорил Ласситер. — Брэдли всех перестреляет!
Машина Тэннера стояла по другую сторону Дома профсоюзов.
— Он бежит назад и с ним еще двое, — сказал Артур Уэст. — Войдем следом за ними и бросимся на мерзавцев сзади!
— Не будь идиотом, — сказал Тэннер. — Наши выбегут с другой стороны, прямо к машине Рона Ласситера.
— По-моему, она только что уехала, я слышал шум.
Тэннер завел мотор, и с минуту оба сидели молча; потом и они услышали стрельбу.
— Я иду туда, — сказал Артур Уэст. — Надо выручать Дика Брэдли!
— Да не будь же идиотом! — повторил Тэннер. — Они, должно быть, уже уехали в машине Рона. — Он дал полный ход. Артур Уэст яростно протестовал, требуя, чтобы они немедленно шли на выручку Дика Брэдли, но Тэннер гнал машину вперед, все увеличивая скорость.
Машина мчалась как бешеная, а Артур Уэст кричал:
— Назад! Назад, Пройдоха, сволочь! Говорят тебе, Дик Брэдли остался там!
Но машина летела вперед.
Однажды утром, на пасхальной неделе в 1916 году, его преподобие Дэниел Мэлон, доктор богословия и прав, помощник престарелого Конна, архиепископа римско-католической мельбурнской епархии, крупными шагами расхаживал по участку, принадлежавшему великолепному собору святого Патрика.
Доктору Мэлону недавно минуло пятьдесят лет. Ирландец по национальности, он был высокого роста, худощав, с резкими чертами лица. Выдающиеся скулы и длинная верхняя губа создавали впечатление, что его рот расположен слишком далеко от вздернутого носа, и свидетельствовали о том, что он родился в краю старинных преданий, «камня лести» и трилистника[7]. Лицо его всегда сохраняло веселое выражение — казалось, под внешностью духовной особы ирландский темперамент бил в нем ключом. У него была чересчур длинная шея, но высокий отложной воротник скрывал этот недостаток.
Он обладал приятной внешностью и держался с достоинством. Смутить мог только слишком пристальный взгляд его глаз. Казалось, что в этих глубоко сидящих под мохнатыми полукруглыми бровями глазах мелькает лукавый огонек: но это происходило оттого, что глаза у его преподобия были разные: левый, всегда прищуренный, придавал хитрое и лукавое выражение его лицу, которое, не будь этого изъяна, казалось бы спокойным, умным и открытым.
— Ей-богу, этот человек пришелся мне по сердцу, — сказал однажды кто-то из прихожан, выслушав его проповедь. — И уж такой ирландец, что дальше некуда.
Доктор Мэлон действительно был таким ирландцем, «что дальше некуда»; более того, он гордился этим. Правда, в своей речи, произнесенной в соборе святого Патрика при вступлении в должность помощника архиепископа, он сказал: «Отныне я буду стараться заслужить репутацию хорошего австралийца и со временем надеюсь оправдать эту репутацию», но все же в груди Дэниела Мэлона билось ирландское сердце — такое ирландское, что дальше некуда. И вдали от родины сердце его преисполнялось еще большей нежностью к Изумрудному острову.
Со времени своего приезда в Мельбурн в 1913 году Дэниел Мэлон, будущий преемник старого архиепископа Конна, любимца всех католиков штата Виктория, ни в своих проповедях, ни в публичных выступлениях не дал повода думать, что намерен уделять особое внимание «ирландскому вопросу». Судя по всему, его политическая программа состояла из трех пунктов: трезвенность, государственные субсидии католическим школам и ожесточенное преследование разводов и смешанных браков.
На всех, с кем ему приходилось встречаться в Австралии, Дэниел Мэлон производил впечатление человека деликатного и мягкого. Но сегодня, прочитав газетные заголовки, он потерял всю свою кротость. Охваченный тревогой и гневом, он взволнованно шагал по аккуратно подстриженному газону. Как ни сильна была его вера в справедливость субсидий католическим школам, как ни восставал он против смешанных браков и против разводов, как ни глубоко верил в непогрешимость папы, непорочное зачатие, исповедь и святую троицу, для него не было ничего более справедливого и священного, чем борьба Ирландии за свою независимость.
Сообщения в сегодняшней газете заставляли его ирландское сердце обливаться кровью.
«Восстание в Ирландии. Серьезное положение в Дублине. Шинфейнеры[8] поднялись на борьбу. Почтамт и жилые дома заняты повстанцами. Среди солдат и полицейских есть убитые. Повстанцы захватили часть города».
Повстанцы захватили часть города! Ирландский народ снова требует свободы — и требует ее с оружием в руках! Только об этом важном событии и думал теперь Мэлон.
Он ничего не знал о колебаниях и неурядицах, предшествовавших восстанию. Он не знал о том, что накануне восстания ирландские националисты никак не могли прийти к соглашению между собой. Он забыл, что Британия вооружает протестантскую северную Ирландию. Ему неизвестно было о предательстве епископов и о желании Ватикана заключить сделку с Англией.
Вероятно, Мэлону следовало бы знать, какова будет точка зрения Ватикана; он мог бы сообразить, что Ватикан испугается, как бы ирландский народ, сбросив ненавистное иго английских землевладельцев, не ограничил заодно и власть крупнейшего землевладельца Ирландии — католической церкви. Но Мэлон думал только о борьбе ирландцев за независимость. Все остальное отступало на второй план; главное — повстанцы захватили часть города! Он забыл даже о деле О’Хики, в котором сам принимал участие. О’Хики выступил тогда открыто против епископов и Ватикана. Он требовал, чтобы в новом Католическом университете было введено преподавание гэльского языка. И именно тогда Дэниел Мэлон, монсеньёр Мэлон, ректор колледжа Мэйнут, сыграл довольно неблаговидную роль в заговоре, который привел к тому, что просьба О’Хики о справедливом суде в Риме осталась без последствий, а сам он стал жертвой злостной клеветы, был отлучен от церкви и умер, всеми покинутый.
Если бы сейчас, в 1916 году, доктор Мэлон жил в Ирландии, он, возможно, был бы настроен иначе, но он находился в Австралии, а повстанцы захватили часть Дублина, и Мэлона волновали патриотические чувства.
Видения кровавых боев, страх за старуху мать, оставшуюся в Ирландии, боль за судьбу своего народа, старая ненависть к Англии — все это проносилось в его голове бешеным вихрем. К этим мыслям примешивалось еще горькое ощущение бессилия и одиночества.
Тебя покинуть мы должны, Ирландия родная!
Напутствуй нас, сынов своих, как мать, благословляя
На жизнь в краю, где не гнетет нас Англии десница;
И все ж нам даже в смертный час твой цвет зеленый снится!
Он еще несколько раз перечитал газетные сообщения, потом быстро зашагал по лужайке к своему дому. Листья, красные и желтые, оранжевые и коричневые, ковром устилали траву и шуршали под ногами. В Мельбурне наступила осень, а в Дублине была весна, и повстанцы захватили часть города.
Мэлон прошел в свой кабинет и больше часу просидел за письменным столом в глубокой задумчивости. В эту ночь он не сомкнул глаз.
На следующее утро в газетах появилось заявление Конна — архиепископ скорбел по поводу кровавых событий и высказывал свое неодобрение шинфейнерам, прибегнувшим к насилию, — старик знал, что такова будет политика Ватикана, и сообщил об этом Дэниелу Мэлону, когда тот потребовал у него объяснений.
Они пререкались целый час. Дряхлый архиепископ оставался непоколебимым, несмотря на пылкую тираду против Англии, произнесенную его помощником, и просьбу о том, чтобы они по крайней мере держались нейтральной позиции, пока не выяснится, как смотрит на восстание их паства.
Наперекор старику, Мэлон выступил в печати с осторожной защитой восставших. «Я глубоко огорчен всем происшедшим и с величайшим прискорбием думаю о человеческих жертвах, — писал он, — но мы не должны забывать о фактах. Зная о том, что происходило в Ирландии до и после объявления войны, я не слишком удивлен этими событиями…» Дипломатически сославшись на то, что «архиепископ уже высказал свое отношение и, без сомнения, точно выразил мнение всех здешних католиков», Дэниел Мэлон осудил британское правительство за его уклончивую политику в отношении ирландского гомруля. «Надеюсь, — заканчивал он свою статью, — что те, которые уже сейчас требуют казней, сначала разберутся, кто же несет ответственность за это восстание».
До пасхальной недели 1916 года Дэниел Мэлон ни разу не высказывался публично о войне. Многие католики вступили в австралийскую армию, но немало было и таких, которые примкнули к движению против воинской повинности, приобретавшему все больший размах. Официальной, единой точки зрения на войну и воинскую повинность не существовало — католическая церковь держалась в стороне от всяких споров по этому вопросу. Но после ирландского восстания среди духовенства и ирландско-католической части рабочего класса усилились антибританские настроения. Дэниел Мэлон чувствовал, что атмосфера накаляется, и соответственно перестраивался на новый лад.
Совершенно по-другому отнесся к ирландскому восстанию Джон Уэст: он видел в нем помеху военным усилиям союзников и не замедлил высказать это. В последнее время он стал еще более рьяным патриотом. Только в первые часы, дни и недели после попытки ограбить Дом профсоюзов деятельность его в помощь войне временно отошла на задний план.
Газеты описывали ограбление в самых драматических тонах. Джон Уэст прочел первые сообщения об этом за завтраком. Между тремя полицейскими и тремя взломщиками произошла перестрелка — вот что значили слышанные им выстрелы. Первый полицейский вбежал на лестницу и крикнул: «Кто там? Сдавайтесь, полиция!» В ответ раздались выстрелы, и полицейский упал замертво. Второй полицейский включил на первом этаже свет и тоже побежал наверх. Боров и Дик Брэдли в темноте проскользнули мимо него и помчались по коридору, рассчитывая удрать в машине Тэннера (которая, кстати сказать, уже уехала), но наткнулись на третьего полицейского. Началась перестрелка. Брэдли получил две пулевые раны и, истекая кровью, пополз вверх по лестнице. Тем временем к полицейским прибыло подкрепление, и троих незадачливых взломщиков окружили. Брэдли и Боров, оба тяжело раненные, были отправлены в больницу. Вуд забрался на узкий балкончик второго этажа и притаился, надеясь пробраться оттуда к месту, где, по уговору, должен был ждать Ласситер со второй машиной; на этом балкончике его и схватили полицейские.
Голос Нелли заставил Джона Уэста оторваться от газеты:
— Где ты пропадал всю ночь?
— Нигде я не пропадал. Запомни это! Я не выходил из дому.
В то же утро Арти явился в контору сам не свой от страха, что Брэдли умрет; Арти твердо решил во что бы то ни стало помочь ему выпутаться. Да, Брэдли выстрелил первым и убил полицейского, сказал Арти, но пусть за это отдувается не он, а кто-нибудь другой. Арти презрительно отверг предположение о том, что Тэннера, Ласситера, Джона Уэста или его самого могут заподозрить в соучастии. Тем не менее Джон Уэст не желал рисковать. Когда троим арестованным предъявили обвинение в убийстве и в намерении совершить уголовное преступление, он, чтобы заткнуть рот обвиняемым, обещал им свое покровительство и взялся оплатить адвокатов. С тех пор он оказывал влияние на дело через посредство Фрэнка Лэмменса и Артура. Дэвид Гарсайд умер четыре года назад, поэтому ведение дела было передано лучшему после него адвокату.
Защита превратилась в дьявольский заговор против Борова. На предварительном следствии Брэдли и Вуд отрицали свою причастность к убийству полицейского. Правда, все шесть гнезд барабана револьвера Брэдли оказались пустыми, но он заявил, что стрелял просто для того, чтобы отвлечь внимание. Боров, которого уверили, будто с присяжными «договорятся», признал, что, защищаясь, выстрелил в полицейского. Ввиду этого признания, на которое Борова вынудили «покровители», его судили отдельно.
Два состава присяжных никак не могли решить вопрос — виновны ли Брэдли и Вуд в убийстве или нет и кто из них стрелял. Поэтому суд признал их виновными в покушении на кражу со взломом и приговорил одного к пяти, другого к шести годам тюремного заключения. Спор по поводу виновности подсудимых в убийстве возник между присяжными по той причине, что трое из них получили солидные взятки.
Не успел Боров опомниться, как его признали виновным в убийстве и приговорили к смертной казни; его предупредили, чтобы он не беспокоился, если ему вынесут такой приговор — это сущие пустяки, ибо Джон Уэст уже договорился, что будет подана апелляция. Непоколебимая вера Борова в способность Уэста повернуть по-своему любое судебное дело на сей раз не оправдалась: в помиловании было отказано, и Боров угодил на виселицу, так и не поняв, что сыграл роль козла отпущения. Так окончилась карьера человека, который двадцать пять лет назад угрожал Джону Уэсту, что «переломает ему все кости». Смерть его вызвала у Джона Уэста только чувство облегчения.
Брэдли и Вуд сидели в Пентриджской тюрьме, куда Артур заботливо носил Брэдли передачу — сигареты и еду.
Через месяц после пасхи Нелли напомнила Джону Уэсту, что он до сих пор не сделал обычного пасхального пожертвования на церковь. Он проворчал что-то насчет того, что из него выжимают все соки, и неохотно выписал чек. Увидев сумму — пять фунтов, — Нелли запротестовала:
— Что ты, Джон! Мы же всегда даем не меньше пятидесяти!
— Хватит с них на этот раз. Что я — сам деньги делаю?
В следующее воскресенье Джон и Нелли с двумя старшими детьми отправились к обедне в фешенебельную церковь неподалеку от их дома. Джон Уэст ходил к обедне почти каждое воскресенье, но исповедовался и причащался только раз в год — таков был установленный церковью минимум. Он терпеть не мог исповедоваться: в темной исповедальне он утрачивал ощущение своего могущества.
— Благословите, отец, я грешен — не исповедовался целый год.
Для исповеди он всегда выбирал церковь подальше от дома — из страха, что священник может его узнать. Он признавался только в самых обычных прегрешениях — в нечистых помыслах, сквернословии, неаккуратном посещении церкви и употреблении мяса по пятницам. Он никогда не каялся в подкупах, в жестоких расправах или в мошеннических аферах — да он и не считал все это за грех.
Обедня началась. Священник в красном облачении и мальчики при алтаре в белых с красным одеждах, произнося полагающиеся слова и делая должные движения, совершали службу. Нелли следила за обедней по требнику. Марджори и Мэри ерзали на скамье; Джон Уэст слушал рассеянно, но вместе со всеми вставал, садился и опускался на колени. В конце службы молящиеся гуськом потянулись к решетке алтаря за причастием. Джон Уэст смотрел, как его жена благоговейно закинула голову и открыла рот, чтобы проглотить овальную облатку, в которой, по ее убеждению, были заключены плоть и кровь Христовы.
Кончилось причащение, и священник подошел к кафедре, держа в руках записную книжку. Джон Уэст услышал обычное вступление: «Сегодня, в такое-то воскресенье после пасхи, читается евангелие от такого-то». Священник был новый и, как заметил Джон Уэст, в отличие от своего предшественника говорил с сильным ирландским акцентом. Джона Уэста начинало клонить ко сну — накануне, как обычно, он до поздней ночи просидел на боксерском состязании.
— Возлюбленные братья, сейчас я оглашу список пасхальных пожертвований. С прискорбием должен заметить, что общая сумма гораздо меньше прошлогодней. — Священник быстро прочитал список жертвователей: сначала шли имена тех, кто пожертвовал по пятьдесят фунтов, потом тех, кто дал двадцать, пятнадцать и, наконец, десять фунтов. Затем священник сделал паузу и произнес:
— Мистер Джон Уэст…
Джон Уэст почти не слушал священника, но при упоминании своего имени вздрогнул и выпрямился.
— Джон Уэст — пять фунтов, — объявил священник. — А мог бы дать гораздо больше!
В церкви воцарилась напряженная тишина, от которой звенело в ушах. Джон Уэст вцепился обеими руками в скамью, хотел было что-то сказать, но запнулся. Он встал и пошел к выходу, даже не преклонив колен перед алтарем. Нелли залилась краской до самых ушей, а девочки опустили головы. Священник продолжал свою речь. Молящиеся подталкивали друг друга локтями и перешептывались.
Выходя из церкви, Нелли не смотрела по сторонам. Она была оскорблена и унижена. Подумать только, сказать такую вещь! Нелли играла видную роль в церковных благотворительных обществах, а Джон всегда был более чем щедр.
Когда Нелли подошла к белому особняку, чувство унижения сменилось предчувствием неизбежной ссоры с мужем. Она нашла Джона в гостиной; он сидел в кресле под портретом матери. Нелли подошла было к мужу, но, взглянув на него, прошла мимо. Она поняла, что ярость его улеглась и он успокоился. Сейчас лучше его не трогать — она это знала по опыту.
Они не обменялись ни словом до самого завтрака. Наконец Джон Уэст сказал:
— С нынешнего дня никто из моей семьи не переступит порога этой церкви.
— Но, Джон, должны же мы исполнять свой долг перед богом. Дети…
— Если тебе и детям нужно ходить к обедне, можете выбрать какую-нибудь другую церковь. В последнее время наши святые отцы просто взбесились. Этот поп — ирландец. Он оскорбил меня потому, что я стою за войну и за воинскую повинность. В этом все дело. Ладно, посмотрим, как-то они проживут без моих денег. От меня им больше не получить ни гроша. И никогда в жизни я не войду ни в одну католическую церковь!
Слухи об оскорблении, которому подвергся в церкви Джон Уэст, очень скоро дошли до Мэлона. Архиепископ Конн заявил ему, что этот случай — еще одно доказательство крамольных шинфейнерских настроений, начинающих распространяться в штате Виктория даже среди духовенства. Старый архиепископ встревожился, что католическая церковь может потерять своего виднейшего покровителя.
Мэлон также этого боялся, но инцидент, происшедший в церкви, не мог не затронуть его ирландского чувства юмора. Он даже позволял себе втихомолку посмеиваться над конфузом Джона Уэста. Но у него имелись свои политические соображения, и поэтому он все же досадовал, что Джону Уэсту нанесли оскорбление в церкви. Главным политическим принципом Дэниела Мэлона было самоуправление для Ирландии, но клерикальное воспитание и собственный опыт научили его, что церковь должна иметь политическое влияние; ему понадобилось не много времени, чтобы убедиться, что в Австралии католическая церковь должна идти в ногу с лейбористской партией. Мэлон уже составил обширный план, в котором Джон Уэст занимал главное место. Словом, священник-ирландец очень некстати вылез со своим критическим замечанием.
С тех пор как Мэлон приехал в Австралию, он вместе с духовенством других штатов участвовал в создании так называемой Католической федерации; эта организация ставила себе целью добиваться правительственных субсидий для католических школ. Федерация даже выставляла на выборах своих кандидатов против тех лейбористов, которые были противниками субсидий. С другими лейбористскими кандидатами федерация вступала в переговоры, убеждая их поддержать законопроект о субсидиях. Большинство отказывалось; тогда Мэлон сделал публичное заявление, о чем ему вскоре пришлось пожалеть: он предложил католикам голосовать только за тех кандидатов, которые стоят за субсидии католическим школам.
Несколько лейбористских лидеров в своих предвыборных речах резко выступали против католиков. В день выборов в парламент штата лейбористам не удалось сохранить свои позиции, которых они добились на федеральных выборах, и некатолическое большинство лейбористской партии считало, что причиной тому — сектантские разногласия. До этого Мэлон подумывал об учреждении ассоциации рабочих-католиков, но теперь понял, что это еще больше ухудшило бы положение. Он и так уже способствовал расколу в лейбористской партии, а цели своей не достиг. Австралийские католики — в большинстве своем рабочие — были верными сторонниками лейбористской партии. Они явно были недовольны политикой Мэлона. Он решил восстановить свое положение в лейбористской партии, и помочь ему в этом безусловно мог Джон Уэст. Поэтому Дэниел Мэлон в ближайшее воскресенье отправился в особняк Уэста. Мэлон кое-что слышал о прошлом Джона Уэста и его темных делах, но это его не остановило.
Идти ему было недалеко: он жил как раз напротив дома Джона Уэста. Переходя широкую мостовую, Мэлон думал о состоявшемся на днях собрании католиков-лейбористов, которое прошло очень удачно. На собрании обсуждались ирландская проблема, вопрос о воинской повинности и, разумеется, о субсидиях католическим школам. Было решено приложить все усилия, чтобы привлечь в лейбористскую партию как можно больше католиков. Если вдобавок они смогут заручиться поддержкой политической машины Джона Уэста (имеющего такую силу в Керрингбуше и других промышленных районах и такое влияние на многих лейбористов в парламенте), то требование субсидий скоро станет одним из пунктов лейбористской программы. Подгоняемый этой мыслью, Мэлон зашагал еще решительнее.
Он слышал, что миссис Уэст глубоко обижена и что мистер Уэст пригрозил совсем отойти от церкви. Этого нельзя было допустить. Не стоит задирать нос и показывать свою независимость, когда дело касается такого человека. Однако когда Мэлон, постучав молоточком в дверь, услышал шаги по длинному коридору, ему стало не по себе. Чего доброго, Уэст еще разозлится — говорят, у него бывают припадки бешеной ярости. Он может забыть, что перед ним помощник архиепископа, и сказать что-нибудь вовсе не подобающее. Уже много лет Дэниела Мэлона называли не иначе, как «ваше преподобие», и все без исключения выказывали ему глубочайшую почтительность. Перспектива выслушивать оскорбительные слова, даже от миллионера, ни в какой мере его не устраивала. Надо только ни при каких обстоятельствах не терять самообладания и не задевать его патриотических чувств, думал он.
Нелли встретила его суетливо, даже подобострастно.
— О, пожалуйте, ваше преподобие! Надеюсь, вам недолго пришлось ждать? Мы сегодня отпустили слуг.
— Добрый день, миссис Уэст. Как ваши дети?
— Спасибо, хорошо, ваше преподобие. Входите же, пожалуйста. Позвольте взять вашу шляпу.
Нелли провела его в гостиную.
— Присядьте, прошу вас. Мистер Уэст сейчас выйдет.
Нервно комкая носовой платок, она села в громоздкое кресло, какие были тогда в моде. Вошел Джон Уэст.
— Добрый день, ваше преподобие, — произнес он сквозь зубы и сел. Неловкость, которую он всегда ощущал в присутствии духовных лиц, на этот раз сменилась враждебным чувством. Знаю, зачем ты явился, подумал он, только ничего у тебя не выйдет.
Мэлон вежливо ответил на приветствие. Джон Уэст заметил, что его гость тоже нервничает.
— Я вышел прогуляться, — солгал Мэлон, — и решил кстати проведать вас.
— Мы очень вам рады, ваше преподобие, — сказала Нелли и еще энергичнее затеребила носовой платок.
Только бы Джон не устроил скандала, думала она.
Почти целую минуту все сидели молча. Джон Уэст не сводил глаз с Мэлона, которому эта пауза показалась бесконечной. Пожалуй, лучше сразу приступить к делу, подумал он.
— Я от души надеюсь, что вы не станете придавать значения маленькому инциденту, случившемуся в прошлое воскресенье, — это так досадно, мои добрые друзья, так досадно…
— Рад слышать, что вы считаете это маленьким инцидентом, ваше преподобие, — бесстрастно заметил Джон Уэст.
— Гм… пожалуй, наоборот. Я отношусь к этому весьма серьезно. Ведь я настоял, чтобы того священника перевели в провинцию.
— Переводите его хоть в Тимбукту, ваше преподобие, мне все равно. В прошлое воскресенье я последний раз в жизни слушал обедню.
— Помилуйте, мистер Уэст, неужели мы должны грешить только потому, что грешат другие. Если отец О’Коннелл будет гореть в аду, то вам вовсе не обязательно следовать за ним. Вся эта история скоро забудется.
— Я никогда не забываю обиды, ваше преподобие. Я знаю, что меня оскорбили из-за этой ирландской заварухи. Мне нанесли оскорбление потому, что я патриот и хочу, чтобы Англия выиграла войну.
Дэниел Мэлон поежился, а Нелли попыталась что-то сказать.
— Мне не нравится, как церковь в последнее время относится к войне, — продолжал Джон Уэст. — Вы и все духовенство должны помнить, что если Англия будет разбита, будем разбиты и мы. Любая попытка помешать деятельности в помощь войне — просто государственная измена.
— Слишком сильно сказано, мистер Уэст. В конце концов Англия тоже не безупречна. Но большинство духовных лиц и мирян вполне разделяют ваши убеждения. Они вольны поступать так, как подсказывает им совесть.
— Вам ясно, что из-за этого случая я прекращаю оказывать церкви какую-либо финансовую помощь, ваше преподобие?
— Деньги — еще не все, мистер Уэст, — сказал Мэлон. — Даю вам слово, что подобный случай никогда не повторится.
— Конечно не повторится. Уж я об этом позабочусь.
Английские войска подавили ирландское восстание, но отголоски его прокатились по всему миру. В Австралии ирландское национальное движение, в течение десятилетий бурлившее под спудом, прорвалось наружу, и лидером его оказался Дэниел Мэлон.
Громом аплодисментов была встречена его речь на митинге в мельбурнской ратуше, устроенном всеавстралийской организацией помощи Ирландии, имевшей отделения во всех городах страны.
«…Великодушие и щедрость, которую вы проявите сегодня и в дальнейшем, послужат утешением для несчастных, что ютятся среди обугленных развалин на О’Коннелл-стрит, а это многолюдное собрание и ваше безграничное сочувствие придадут мужества и бодрости всем тем ирландцам, живым или мертвым, — ибо жив патриотизм! — которые любят Ирландию и которые даже в самые мрачные для нее времена не отчаиваются и не утрачивают веры в будущее своей страны.
…Нашу лояльность часто ставят под сомнение. Мы отвечаем: ирландцы настолько лояльны по отношению к империи, к которой они имеют счастье или несчастье принадлежать, насколько в данных обстоятельствах может быть лоялен уважающий себя народ. Я по крайней мере открыто признаюсь, что в сердцах ирландцев живет такая преданность Британской империи, какой она никогда не заслуживала, да и никогда не стремилась заслужить. Не желая ничего утаивать, я — от своего имени и, думаю, от вашего тоже — прямо заявляю, что невозможно будет познать глубину преданности, живущую в сердцах ирландцев, и завоевать их любовь до тех пор, пока Англия не дарует нам самоуправления. К этому сводятся просьбы и требования нашего сегодняшнего собрания».
Глаза Дэниела Мэлона были полны слез… Огромная толпа рукоплескала, топала ногами, кричала «ура», а он стоял неподвижно, выпрямившись во весь рост. Это было его первое выступление на таком многолюдном митинге. Он не знал, чем это для него кончится, да и не желал думать об этом.
Архиепископ Конн вел против него закулисную борьбу. Джон Уэст, занимавший центральное место в планах Мэлона, публично объявил себя его противником. Мэлон понимал, что может навлечь на себя недовольство Ватикана; правда, Ватикан — не сторонник протестантской Англии, но не в его обычае поддерживать народные восстания. И все же Дэниел Мэлон делал то, что считал своим долгом, и не думал о последствиях. Даже убедившись в том, что ирландское движение постепенно смыкается с борьбой против воинской повинности, он не отступил.
Когда премьер-министр Хьюз, недавно вернувшийся из Англии, провел референдум по вопросу о всеобщей воинской повинности, страна разделилась на два лагеря.
В городах и сельских местностях возникло движение протеста. Не против войны вообще — такой точки зрения придерживались только небольшие группы социалистов и «Индустриальные рабочие мира», — а против повинности отбывать военную службу за океаном. Протестовали профсоюзы, которые на протяжении всей своей истории были против введения воинской повинности; протестовали некоторые видные лейбористы; фермеры, которые боялись, что их сыновей заберут в армию; лавочники, опасавшиеся, как бы не остаться без приказчиков; интеллигенция, видевшая в новом законе покушение на свободу личности; ирландское меньшинство и австралийцы ирландского происхождения.
Лагерь сторонников воинской повинности поддерживала ежедневная пресса. Кроме того, на их стороне были богачи и спекулянты, извлекавшие огромные прибыли из этой кровавой бойни, большинство видных консерваторов и либералов, светские дамы, вязавшие носки для солдат и работавшие в отделениях Красного Креста, сыновья рабочих и фермеров, стекавшиеся под знамена и готовые пролить свою кровь ради того, чтобы «спасти мир для демократии», оранжисты и воинствующие протестанты, называвшие противников воинской повинности «нечестивыми католиками», которые «в угоду иезуитам готовы предать империю».
В каждом лагере появлялись свои лидеры — события порождали людей. Лагерю сторонников воинской повинности был необходим лидер, пользующийся влиянием среди рабочих. Ни один из консерваторов не мог претендовать на эту роль, но лейбористский премьер-министр Хьюз имел на нее право и не преминул им воспользоваться. Еще до окончания войны он заслужил прозвище «Хьюз Вояка», но бывшие товарищи предпочитали называть его «Хьюзом Крысой».
В лагере противников закона нашлось немало лидеров — в лице социалистов и членов ИРМ, Дэниела Мэлона, возведенного в сан архиепископа после смерти Конна, профсоюзных деятелей и некоторых наиболее радикально настроенных деятелей лейбористской партии.
В 1916 году, накануне первого референдума, в лейбористской партии произошел раскол по вопросу о воинской повинности. Эштон вышел из состава правительства. Хьюз заполнил собой эту брешь и предложил компромиссное решение: во время политической кампании в связи с референдумом каждый волен поддерживать сторонников или противников воинской повинности, но все должны будут безоговорочно подчиниться решению народа.
Только во время сильных политических бурь принципы и идеалы Фрэнка Эштона могли восторжествовать над его личными слабостями. Он с радостью окунулся в борьбу, отбросив в сторону все личные проблемы.
Марта горько жаловалась на то, что он никогда не думает о ней и о детях. Надо же выдумать такое — уйти в отставку и лишиться министерского жалованья! Будто мало того, что он играет в азартные игры и пьет и готов отдать последние деньги любому бродяге, стоит только тому попросить. Эштон пытался объяснить ей, что его принципы не позволяют ему оставаться в правительстве Хьюза.
— Принципы! — всхлипывала Марта. — Провались они, твои принципы. Жена и дети — вот что должно быть твоим главным принципом.
— Ах, Марта, — сказал он, — почему ты не можешь меня понять!
— Понять? — истерически злобно взвизгнула она. — Зато Гарриет понимает твои принципы. Да, да! Ты это и хочешь сказать. Гарриет понимает! Пусть лучше заведет себе собственного мужа и не морочит чужих своими принципами!
Перед самой войной Фрэнк Эштон, которого Марта окончательно оттолкнула от себя холодностью, мещанской ограниченностью и полной неспособностью понять его политические убеждения, прибавил к своей и без того сложной жизни еще одно осложнение — женщину по имени Гарриет.
В отличие от Марты, Гарриет обладала приятной внешностью, сочувствовала Эштону и живо интересовалась политикой лейбористов. Они познакомились на собрании низовой организации лейбористской партии; между ними завязалась тесная дружба, которая, как он вскоре убедился, была основана не только на общих политических интересах. Гарриет, красивая и цветущая, привлекала его как женщина, а он был не из тех, кто может устоять перед искушением. Вскоре их связало глубокое чувство, и они поклялись друг другу в любви. Гарриет говорила, что никогда не покинет его, независимо от того, разведется он с Мартой или нет, и он знал, что это правда.
Развестись с Мартой? В том-то и загвоздка: чтобы доказать все нравственное величие своей любви к Гарриет, он должен нанести удар Марте и стать чужим для своих двух сыновей. Иного выхода не было: эту старую, как мир, проблему никому еще не удавалось разрешить, не причинив кому-нибудь боли. Эштон не выносил сцен и объяснений и знал, что если он бросит Марту, то ему не дадут покоя угрызения совести. Марта не понимает его, но ведь она делает для него все, что может, и как-никак — она мать его сыновей. Но отказаться от Гарриет он тоже не мог, поэтому оставил все, как есть. Однако подобные ситуации не бывают неизменными: они развиваются сами собой. Марта стала кое-что подозревать и вскоре все узнала. Она непрестанно сокрушалась о своей судьбе и злобно пилила мужа, пока атмосфера в доме не стала совершенно невыносимой, и даже дети были в подавленном настроении.
В день своего выступления на митинге, созванном социалистами перед референдумом, Фрэнк Эштон был радостно взволнован: социалисты охотно приняли его в свой круг, а Гарриет придет сегодня на собрание и будет сидеть в первом ряду.
Когда он вошел в переполненный зал, раздались крики:
— А вот и Фрэнк Эштон! Пропустите его! Желаю удачи, Фрэнк! Задай-ка им жару!
Эштон вспомнил старые времена, «времена Тома Манна», он снова был среди своих.
Фрэнк Эштон не избежал тлетворного влияния, которое оказывает парламент на депутатов-лейбористов. Он видел, как это влияние разлагало его коллег — сначала в парламенте штата Виктория, а потом и в федеральном парламенте, членом которого он состоял с 1910 года. Они принимали мандат, полные решимости отстаивать интересы рабочих, которые послали их в парламент. Там с ними носились, это им льстило, и в конце концов они начинали считать себя выше рабочих; Эштон не раз слышал от некоторых лейбористов, что капиталисты и консерваторы — «неплохие люди, когда узнаешь их поближе». Их революционный пыл постепенно угасал под влиянием новых знакомств, сложностей парламентской процедуры, а в некоторых случаях и возможности разбогатеть с помощью взяток. На глазах Эштона многие из них превращались в «светских радикалов»; они превозносили на словах цели лейбористского движения, чтобы сохранить за собой места в парламенте, и отгораживались стеной цинизма от своих прежних идеалов. Многие из них, особенно в штате Виктория, завязли в раскинутой Уэстом паутине, из которой Эштону удалось спастись в 1906 году, после введения закона о запрещении азартных игр.
Избежав сетей Уэста, он, однако, не сумел избежать всех ловушек, подстерегающих лейбористов в буржуазном парламенте. Много лет Эштона тяготило то, что его социалистические идеи не находили отклика в лейбористской партии, но жалованье было ему необходимо, а положение члена парламента доставляло немалое удовлетворение. Но теперь он расскажет рабочим всю правду о предательстве лейбористов! Хьюз и его клика окончательно продались милитаристам, а отношение других к воинской повинности целиком зависело от взглядов большинства их избирателей.
Он, Эштон, по крайней мере поступает как подлинный представитель рабочих; дело дошло до того, что Хьюз наложил запрещение на его последнюю брошюру. Зато теперь он волен писать что угодно, волен организовывать и бороться, волен говорить что хочет, как в былые времена. Эштон знал, что обладает природным ораторским талантом; он мог завладеть любой аудиторией — в университете, в парламенте, на собрании лейбористов, в закрытом помещении, на берегу Ярры или на уличном перекрестке, — а сегодня он будет говорить как никогда.
За все время своей бурной карьеры он не произносил лучшей речи. Он бичевал Хьюза и лейбористов-ренегатов, поджигателей войны и спекулянтов, консерваторов и либералов; он бичевал всех, кто стоял за воинскую повинность. Осуждая воззвание, выпущенное Хьюзом, он сказал: «Если все люди того же мнения, что и я, то ни один человек не откликнется на это воззвание».
Он искал глазами Гарриет. Да, она здесь! Вот она, в первом ряду, миловидная, со вздернутым носиком, машет затянутой в перчатку рукой и вместе со всеми шумно выражает свое одобрение. Он покорил слушателей с первых же слов, они разделяли все его чувства. Возмущаясь репрессивными мерами, принятыми против социалистов и ИРМ, он сказал:
«Революцию делают не агитаторы. Революции зарождаются в сердце народа, а эти люди — народные лидеры, потому-то враги народа так ненавидят и боятся их.
Требование о введении воинской повинности выдвинуто у нас потому, что наш рабочий класс более развит, более сознателен и спаян крепче, чем в любой другой стране. Рабочие Австралии стали примером для всего мира. Я от души надеюсь, что все рабочие поймут: незаконный призыв в армию и требование воинской повинности имеют одну цель — бросить людей в кровавую бойню ради наживы богачей. Эта война ведется из-за рынков сбыта и из-за прибылей, она ничего не может дать рабочему человеку. Хьюз может прийти к победе, только уничтожив профсоюзы, поставившие его у власти, шагая по трупам тех, с кем он работал и дружил много лет. К победе он может прийти только по трупам наших молодых рабочих. Но рабочий класс Австралии даст достойный ответ Хьюзу! Планы Хьюза будут сорваны!»
На митинге присутствовал и Барни Робинсон. На следующий день он отправился на службу, в штаб-квартиру Джона Уэста, помещавшуюся на третьем этаже большого здания. Барни был ярым противником воинской повинности, но, работая у Джона Уэста в качестве заведующего отделом рекламы и агента по найму боксеров для его стадиона, он всегда находился в окружении «ура-патриотов» и сторонников воинской повинности.
Барни сидел за маленьким столиком в первой комнате конторы, позади стойки. Он мало изменился, разве только чуть-чуть постарел и заметно потолстел, а на висках и в усах его появилась седина. Он по-прежнему много читал и все так же любил подпускать аллитерации в своих рекламных объявлениях — словом, остался прежним Барни Робинсоном.
Деревянная табличка на стене извещала о том, что здесь находится официальная контора Боксерской компании, Мельбурнского бегового клуба и Скакового клуба штата Виктория. Налево помещался скудно обставленный кабинет Джона Уэста с табличкой на дверях: «Вход посторонним воспрещается». Под этой надписью виднелись следы стертых слов: «Рядовой Уэст». Барни написал это чернилами во время краткого пребывания Джона Уэста в армии; когда хозяин вернулся, приписка эта вызвала у него раздражение, и Барни пришлось стереть ее, но следы остались.
Из конторы вела дверь в кабинет, где сидел Фрэнк Лэмменс, исполнявший многочисленные и разнообразные обязанности. Сюда приходили политические деятели, бандиты, боксеры, журналисты, велогонщики, жокеи, тренеры и другие нужные Джону Уэсту люди; тут с ними вели переговоры и платили им за услуги.
Комнату направо занимал некий Ричард Лэм, быстро зарекомендовавший себя энергичным и совершенно безжалостным к людям администратором. Еще год назад Лэм служил клерком в агентстве по продаже недвижимости. Узнав, что Джон Уэст намерен открыть постоянный спортивный зал в Мельбурне, Лэм принялся вести переговоры о продаже огромного склада под шерсть в западной части города, заключил сделку и таким образом создал для себя должность управляющего боксерскими предприятиями Джона Уэста в штате Виктория.
Барни Робинсон недолюбливал Ричарда Лэма. Барни считал, что он, а не Лэм должен был бы сидеть в этой комнате направо. К тому же Лэм был масоном — паршивый нечестивец, козлиный наездник[9], как называл его про себя Барни. Сам Барни не помнил, когда он в последний раз был в церкви, но, как все католики, терпеть не мог масонов; однако Джон Уэст забывал об этой традиционной вражде, когда дело касалось дельных работников. Неприязнь, которую питал Барни к Лэму, усугублялась также различиями во взглядах и методах работы: Барни искренне увлекался спортом и заботился о благополучии своих боксеров, Лэм же точно придерживался принципов своего хозяина, сводившихся к безжалостному извлечению доходов любыми средствами.
Лэм и Барни были между собой на ножах. Лэм оказался круглым невеждой во всем, что касалось боксерских состязаний, но он очень быстро и без всякой помощи со стороны постигал все тайны этого спорта. Барни постоянно хлопотал о нововведениях, и почти всегда его хлопоты оказывались безуспешными. Он добивался повышения платы боксерам, участвующим в предварительных раундах и получающим по фунту за нокаут; он требовал увеличения процента выплаты боксерам, дерущимся в основных раундах, и, самое главное, более строгого медицинского надзора и запрещения допускать на ринг боксеров, перенесших сотрясение мозга.
Барни знал, что Лэм и Джон Уэст любят устраивать кровавые зрелища наподобие римских, поэтому предпочитают сводить боксеров, которые готовы разорвать друг друга в клочья. Травмированный боксер, получив удар по голове, начинает неистово молотить противника кулаками; это нравится публике, он слывет у нее «боевым парнем»; поэтому его то и дело выпускают в состязаниях, он очень быстро изнашивается и в конце концов бывает вынужден бросить бокс; всю остальную жизнь такой боксер ходит, волоча ноги, поматывает головой и размахивает кулаками, словно готовясь нанести удар воображаемому противнику. Барни утверждал, что скоро в Мельбурне таких живых развалин будет больше, чем в любом городе на земном шаре.
И все-таки Барни продолжал служить у Джона Уэста. Ему шел пятидесятый год, и здесь были сосредоточены все его интересы: он полюбил боксерские состязания и испытывал радость творчества, сочиняя свои крикливые, цветистые рекламы. Но и его и Флорри терзало тайное разочарование, невысказанное сожаление о том, что он растратил свой талант по мелочам в империи Уэста. Впрочем, это дало ему возможность совершить кругосветное путешествие.
Заграничное турне с Бертом Сквирсом в финансовом отношении было успешным, но в смысле спортивном оказалось неудачным. Сквирс был просто плохим боксером. Согласно плану, Барни устроил для него матч на первенство мира. Сквирс был нокаутирован в первом же раунде.
Потом для Барни Робинсона началась приятная поездка вокруг света. Нью-Йорк, Лондон, Париж. Он встречался с людьми из мира боксеров и театрального мира, бывал на званых вечерах, посылал Флорри открытки, цитировал в своих речах латинские изречения, немилосердно перевирая их, и время от времени писал Джону Уэсту, обещая ему дополнительные доходы, в случае если тот разрешит ему еще немного задержаться за границей; иногда эти обещания сбывались, а иногда и нет. Сквирс победил всего несколько раз; но даже когда он терпел поражение от более искусных противников, кошелек его все равно бывал туго набит.
Наконец они выехали на пароходе домой. По возвращении Барни нашел много перемен: тотализатор и клуб были закрыты, прежняя шайка разбежалась кто куда, а Джон Уэст постепенно приобретал репутацию человека солидного, пользующегося уважением в обществе. Это вполне устраивало Барни. Теперь он мог заняться своими любимыми рекламами, копаться в томах Британской энциклопедии и других книгах и обеспечить себе и Флорри спокойное и вполне почтенное существование. Пора наладить жизнь и для Флорри — она, как и он сам, с годами не становилась моложе.
Покидая Европу, Барни устроил Томми Бернсу, чемпиону мира в тяжелом весе, поездку в Австралию. Бернс согласился потому, что хотел удрать от негра-боксера, грозного Джека Джонсона, с которым он отказывался драться якобы из нежелания «пачкать руки о черную кожу». Как Барни и предполагал, Джонсон последовал за Бернсом в Австралию, но сколько ни старался Джон Уэст свести их в Мельбурне, ему это не удалось, ибо Бернс заломил неслыханную сумму за выступление, после которого, по его твердому убеждению, он уже не будет чемпионом мира.
Барни нашел другого противника Джонсону — молодого австралийца Билла Лонга. Лонг был молод и силен, но еще неопытен. Он участвовал в матче с одним из местных чемпионов и показал себя смелым боксером, хотя дрался не по всем правилам искусства. Барни решил, что Лонг достаточно высок и силен, чтобы драться с Джонсоном, поэтому однажды он вышел на середину ринга и попросил публику приветствовать троекратным «ура» Билла Лонга, чемпиона Брокен-Хилла, будущего соперника Джонсона. Лонг никогда в жизни не бывал в Брокен-Хилле, но решил, что Барни знает, что делает.
Широко разрекламированный матч между Лонгом и Джонсоном состоялся в 1908 году на одном из ипподромов Джона Уэста. Матч происходил под проливным дождем. Джонсон согласился дать Лонгу продержаться несколько раундов. Он и не подозревал, что ему грозит предательство. Ренфри, засекавший время, получил указание сделать все возможное, чтобы негр потерпел поражение, а судье, питавшему ненависть к цветным, велели применить «ирландский счет» и сжульничать, в случае если у Джонсона будут шансы на победу.
Состязание было фарсом с начала до конца. Джонсон явно играл со своим неумелым противником: скользя по рингу, как большая черная пантера, он легко отбивал удары Лонга локтями, плечами и перчатками или, качнув головой, заставлял его промахнуться. Когда Джонсон поскользнулся на мокром брезенте, публика ахнула, решив, что он получил нокаут, но Джонсон тут же поднялся на ноги, и односторонний матч продолжался. Барни часто говорил потом, что Лонг проморгал матч — если б он наступил на грудь Джонсону, когда тот упал, судья засчитал бы негру поражение.
После шестого раунда публика, не желая больше мокнуть под дождем, стала расходиться. Перед десятым раундом, когда боксеры вышли из своих углов на середину ринга, Джонсон протянул Лонгу обе руки в перчатках и пожал ему руку.
— Ведь это еще не последний раунд, — удивленно сказал Лонг.
— Нет, Билл, это последний, — ответил Джонсон, и так оно и было: не прошло и двух минут, как Лонг уже лежал на спине.
К великому огорчению Джона Уэста, другому предпринимателю удалось свести Джонсона и Бернса в Сиднее, в матче на первенство. У чемпиона азартных игр не было никаких шансов против более сильного и искусного противника. Джонсон, издеваясь над Бернсом, совершенно измотал его, а тот только ругался и проклинал все на свете. Победил негр.
Много воды утекло с тех пор. Джон Уэст купил спортивный зал в Сиднее и открыл еще два — в Брисбэне и Мельбурне, но Барни не получил ожидаемого повышения. Его оттеснили на задний план. В ответ на его жалобы Джон Уэст заявил, что, для того чтобы заведовать стадионом, у Барни не хватает деловой сметки.
Мысли Барни были прерваны появлением щеголевато одетого молодого человека.
Барни быстро встал из-за стола.
— А, Лу! Проходи сюда, — понизив голос, сказал он.
Молодой человек, держа шляпу в руке, прошел в конец комнаты; Барни с видом заговорщика наклонился к нему через стойку.
— Здравствуй, Барни, — негромко сказал молодой человек, сразу сообразив, что разговаривать нужно тихо. Он был невысокого роста, но широкоплеч, волосы у него были черные, прямые и жесткие, а широкое ирландское лицо сияло добродушием. Звали его Лу Дарби. На лице его не было никаких отметин, которые указывали бы на то, что он боксер, и однако он был одним из сильнейших боксеров, каких приходилось видеть Барни. Дарби еще не исполнилось двадцати одного года, а он уже одерживал победы над всеми приезжими боксерами, включая двух американских чемпионов мира.
Барни оглянулся через плечо на закрытые двери других комнат и зашептал на ухо Дарби:
— Ты с ними осторожно. Они все тут патриоты, ты же знаешь. Настоящие империалисты — по крайней мере так они говорят, чтобы угодить хозяину. Он хочет, чтобы ты вступил в армию. Для того он тебя и вызвал. Его еще нет.
— Все требуют, чтобы я вступил в армию. Старухи останавливают меня на улице. Кто-то присылает мне по почте белые перья[10]. А почему, спрашивается, я должен идти на войну? Я же сказал Уэсту, что не пойду в армию. Он уговаривал меня, еще когда сам был в армии и зазывал добровольцев.
— Пусть сами воюют, если им так хочется. Джек просто помешался на новобранцах. Верит всему, что пишут в газетах. С ним прямо говорить невозможно. Он в лепешку расшибется, чтоб уговорить тебя вступить в армию, вот увидишь.
— Да пошел он к черту!
— Вот так и держись. Ты для них — золотое дно, им не так-то просто тебя вышвырнуть. Стой на своем. А Джек совсем спятил, ей-богу. Вчера спрашивает меня: «Сколько тебе лет, Барни?» А я ему: «Да уж для армии я стар, если ты это имеешь в виду. А кроме того, — говорю, — страдаю плоскоступием». — «Трусостью ты страдаешь», говорит. Будь я проклят, вот уж никогда не думал, что Джон Уэст станет таким. Должно быть, миллионы ударили ему в голову.
— Ну, так пусть сам воюет за свои миллионы. У меня на руках мать и сестра, и я не пойду на войну, пока не заработаю столько денег, чтобы я мог обеспечить их на всю жизнь.
— Верно, не иди в армию, пока не станешь чемпионом мира. Я так и сказал Фрэнку Лэмменсу и Лэму: «У вас в руках чемпион мира, а вы его гоните на войну!»
За окном, спиной к которому стоял Дарби, послышались крики «ура», пение и музыка. Дарби обернулся и поднял штору. Барни тоже подошел к окну — внизу, на улице, толпа шумно приветствовала длинную колонну марширующих солдат. Гремел военный оркестр — над толпою плыл бравурный мотив «Типперери».
Дверь из кабинета Лэма открылась, и оба быстро обернулись.
— Хэлло, мистер Лэм, — сказал Дарби. — Меня вызвал мистер Уэст.
— Хэлло, Дарби. Мистер Уэст скоро придет. Подождите у него в кабинете. Готово у вас объявление, Барни?
Барни метнул на Лэма сердитый взгляд и вернулся за стойку. — Да, вон оно, на столе.
— Давайте сюда, — резко сказал Лэм. Ему было под сорок, но он выглядел моложе. Глаза у него были жесткие, губы тонкие, подбородок воинственно выдавался вперед. Лэм редко улыбался.
Распахнулась дверь, и в контору энергичным шагом вошел Джон Уэст.
— Привет, Лу!
— Добрый день, мистер Уэст.
В кабинете Уэста было пусто и голо — стол, четыре стула и несколько фотографий. На выбеленных стенах виднелись образовавшиеся от сырости подтеки, а оконные стекла давно уже нуждались в том, чтобы их вымыли.
Джон Уэст повесил шляпу, потом выдвинул ящик стола, вынул маленький пузырек, высыпал из него на ладонь две таблетки и, закинув голову, проглотил их с ловкостью, приобретенной долгой практикой.
В соседней комнате Барни перегнулся через спинку стула и вытянул шею, стараясь подслушать разговор.
Джон Уэст сел за письменный стол. — Вы еще не записались в армию, Лу?
— Нет, мистер Уэст. — Дарби нервно вертел в руках шляпу.
— Вы понимаете, что этого требует общественное мнение?
— Да, пожалуй.
— Вы понимаете, что бокс сейчас будет в загоне?
— Похоже, что так.
— Он снова войдет в силу, когда кончится война. Главное сейчас — выиграть войну, это вы понимаете?
— Иначе говоря, вы хотите, чтобы я пошел в армию?
— Вот именно. Нельзя все время поступать как хочется. Вы знаете, сколько я для вас сделал.
— У меня были крупные победы и до вас, мистер Уэст. Но так или иначе, я не хочу идти на войну, пока не накоплю денег, чтобы обеспечить мать и сестру на всю жизнь, на случай если меня убьют.
— Вас не убьют.
— Во всяком случае, я пока не собираюсь записываться в армию. Это мое последнее слово. Пока не выиграю еще несколько матчей и не заработаю денег — не запишусь.
— У вас и так дела были неплохи — должно быть, вы отложили несколько сотен.
— Отложил, мистер Уэст, но мне нужны не сотни, а тысячи. И, скажите на милость, чего ради я должен воевать за Англию?
— Потому что, если Англия будет разбита, будем разбиты и мы. Если победит Германия, то наше имущество, наши деньги, дома и семьи — все погибнет! — Джон Уэст стукнул кулаком по столу.
— А по-моему, что Германия, что Англия — один черт.
— Не болтайте ерунды. Немцы — варвары. Они пытают пленных и сжигают их живьем. Они хотят завладеть всем миром.
— А Англия им уже завладела. Посмотрите, что она натворила в Ирландии. Моя бабушка была там как раз в то время, она мне много порассказала. Я не желаю сражаться за Англию, пока не обеспечу себя.
— Если вы не вступите в армию, то следующий ваш матч будет последним до конца войны.
— Что хотите, то и делайте, мне все равно, только на войну я сейчас не пойду. — Дарби выдержал взгляд Уэста, устремленный на него через стол. — Я непременно буду чемпионом мира, мистер Уэст, и вы мне помешать не можете. И я побью всех боксеров на свете, вот увидите, даже если б мне пришлось для этого ехать в Америку. — Он нахлобучил шляпу и вышел из кабинета, хлопнув дверью. Когда он проходил мимо Барни, тот зашептал: «Молодец, парень. Подожди, я выйду с тобой. Выпьем по чашке чаю».
— Ты это серьезно насчет Америки? — спросил Барни, когда они спускались по лестнице.
— Да, я еду в Америку, Барни. Теперь я окончательно решил.
Во время политической кампании, предшествовавшей референдуму о всеобщей воинской повинности, Дэниел Мэлон дал волю своим «ирландским настроениям». На собраниях и митингах, церковных празднествах и благотворительных базарах, на официальных завтраках и во время обедни он всегда находил повод высказаться против войны, называя ее гнусной войной, ведущейся из-за корыстных целей, и доказывал, что в интересах всего австралийского народа следует голосовать против всеобщей воинской повинности.
И все же его мучило смутное беспокойство. Он примкнул к антивоенной кампании прежде всего для того, чтобы помочь Ирландии, но вскоре обнаружил, что захвачен борьбой против воинской повинности, что его, словно стремительным течением, несет к левому крылу лейбористской партии — к тому лагерю, с которым исстари враждовала католическая церковь и с которым враждовал он сам в те времена, когда жил в Ирландии. Впервые он почувствовал духовное родство с этими людьми. Выступая однажды с той же трибуны, с которой выступал один видный социалист, открыто объявивший себя атеистом, Мэлон вдруг поймал себя на том, что этот человек вызывает у него восхищение. Когда премьер-министр Хьюз подвергал строгой цензуре или запрещал какую-нибудь рабочую газету или брошюру, Мэлон, к собственному удивлению, начинал энергично протестовать. Когда двенадцать лидеров ИРМ были брошены в тюрьму по обвинению в поджоге, он, неожиданно для себя, присоединился к мнению тех, кто утверждал, что это обвинение — просто клевета. Известия об успехе кровопролитной борьбы ирландских повстанцев стали доставлять ему удовольствие. Он начал даже презирать архиепископа Пертского, который был сторонником всеобщей воинской повинности.
Кампания бурно развивалась, приближался день второго всенародного голосования, и Мэлон нисколько не раскаивался в своих действиях; богатые и привилегированные изливали на него в своих газетах потоки ненависти, а бедные и обездоленные выражали ему дружеские чувства и всячески превозносили его. Когда были опубликованы результаты референдума, Мэлон пришел в неистовый восторг. Победа! Всеобщая воинская повинность не будет введена в Австралии!
Однако внутренняя тревога не оставляла его. Что скажет Ватикан? Мэлон понимал, что если Ватикан станет вообще поддерживать какую-либо сторону в этой войне, то, конечно, он будет стоять за победу Германии; но тем не менее Мэлон знал, что многие его выступления противоречат политике Ватикана.
Во время затишья, наступившего после конца кампании, Мэлон ощутил в себе желание отступить, вернуться к своим планам и добиться политического влияния в союзе с Джоном Уэстом. Он стал обдумывать, с какой бы стороны подойти к этому загадочному маленькому человеку, обладающему властью, необходимой для осуществления планов архиепископа Мэлона.
Но судьба распорядилась по-своему. После провала референдума в лейбористской партии произошел раскол. Хьюз перешел к консерваторам с намерением сформировать правительство, которое поставило бы себе целью выиграть войну и провести в течение годичного срока еще один референдум по вопросу о воинской повинности. Борьба за самоуправление для Ирландии также продолжалась. Пока что Дэниелу Мэлону некуда было отступать: поражение сторонников воинской повинности еще больше разжигало их ненависть к архиепископу Мэлону; его уже подхватил и уносил с собою стремительный поток тех бурных лет.
Результаты референдума привели Джона Уэста в ярость. Зачем понадобилось Хьюзу вообще затевать этот референдум? Неужели он не мог сначала ввести воинскую повинность, а потом уж опрашивать народ?
Но однажды утром, месяца два спустя, его вывело из себя событие совсем другого рода. Он прочел в газетах о том, что Лу Дарби уехал в Америку на торговом судне.
Джон Уэст бушевал в своей конторе, тыча газетой в лицо Лэму, Фрэнку Лэмменсу и некоему Снежку Бэкону — человеку, который в прошлом году помог Уэсту забрать в свои руки сиднейский стадион.
— Он не будет выступать в Америке! Уж я об этом позабочусь. Он струсит и сбежит оттуда. Подумаешь, великий боксер! — кричал Джон Уэст.
— Я слышал, будто он обратился к импрессарио Тексу Рикарду. Этого Рикарда я хорошо знаю! Я ему напишу, — сказал Бэкон, высокий угловатый блондин лет сорока с небольшим; пожалуй, это был самый универсальный спортсмен во всей Австралии: он приобрел известность как боксер, борец, наездник, — словом, отличался во всех видах спорта. С таким же успехом он занимался и коммерческими предприятиями. Он заведовал стадионом Джона Уэста в Сиднее, он организовал матч Бернса против Джонсона, в свое время устроил несколько матчей для Дарби и сам исполнял должность судьи. Спорт был его богом — спорт, организованный коммерчески, но все же честный и справедливый. Однако у Бэкона были две черты, которые вряд ли могли способствовать успеху Дарби в Америке: он изо всех сил стремился угодить Джону Уэсту и был «ура-патриотом», принимавшим деятельное участие в вербовке новобранцев.
— Я напишу Тексу Рикарду, — повторил Бэкон. — Он меня послушает. Я могу сообщить ему, что Дарби увиливает от военной службы.
— Что ж, мысль неплохая! Я проучу этого негодяя. Я поговорю с одним человеком из федерального правительства — можно будет сделать так, чтобы наше правительство обратилось к американскому и потребовало запретить Дарби въезд в Америку, — сказал Джон Уэст.
— Если хотите, я сейчас позвоню в парламент, — предложил Лэмменс.
— Надо сделать так, чтоб он совсем не смог выступать в Америке, — сказал Лэм.
Когда Фрэнк Лэмменс кончил разговаривать по телефону, Джон Уэст сказал:
— Хотел бы я знать, кто замешан в отъезде Дарби. Ведь кто-то должен был ему помогать. — Он вдруг щелкнул пальцами. — Стойте! А ну-ка… Барни сейчас здесь?
— Здесь, — сказал Лэм.
— Пришлите его ко мне. И оставьте нас одних на минутку.
— Барни, вас зовет мистер Уэст, — сказал Лэмменс, выходя вместе с Лэмом и Бэконом из кабинета.
Барни, не говоря ни слова, направился в кабинет.
— Закрой дверь.
Барни кое-как прикрыл дверь — руки его не слушались, — потом остановился перед Уэстом, покручивая усы и переминаясь с ноги на ногу.
— Кому ты на днях звонил по телефону и спрашивал, когда отходит пароход? Какому-нибудь репортеру, а?
— Да, Джек. Одному своему приятелю.
— На этом пароходе Дарби отбыл в Америку, а?
— Не валяй дурака, Джек.
— А ты не ври! Это ты вбивал Дарби в голову всякие антивоенные идеи. И я уверен, что эта поездка в Америку не обошлась без твоего участия. Ладно, можешь не отвечать. После всего, что я для тебя сделал, ты за моей спиной устраиваешь такие штуки.
Барни густо покраснел, потеребил кончики усов, потом стал молча вертеть в пальцах часы и цепочку.
— Ты понимаешь, что Дарби хотел увильнуть от призыва? Вот почему он удрал в Америку.
— Да ведь его нельзя осуждать за это, Джек. Он — выдающийся боксер, а война оборвала его карьеру. Что ж тут плохого, если он хочет попытаться стать чемпионом мира, прежде чем идти на войну?
— На войну? Он и не собирается воевать! Почему это он должен быть освобожден от обязательного военного обучения, к которому наше правительство призывает всех до единого? Только потому, что он, видите ли, Лу Дарби! Во время войны все равны между собой.
— Я что-то не замечал, чтоб война велась по этому принципу!
— Знаю, знаю, ты из недовольных, что с тобой толковать. Но только запомни одно: Дарби в Америку все равно не пустят.
— Как знать!
— А если он туда и попадет, так выступать он не будет. Уж я об этом позабочусь. Ему не дадут выступать в Америке, а я постараюсь, чтобы его отправили обратно и послали в армию, где ему и следует быть. И не воображай, что ты очень умный. Не такое уж ты сокровище, чтобы я не мог обойтись без тебя, если б захотел. Перестань дергать свои дурацкие усы. Ступай вон! Если тебе нечего делать, так у меня работы хватит!
В это время Нелли отчаянно пыталась вырваться из тисков своего несчастного, неудавшегося замужества.
Нелли шел тридцать восьмой год, она родила четверых детей, но выглядела гораздо моложе своих лет, а в душе оставалась мечтательной молодой девушкой. Она давно уже замкнулась в своем внутреннем мирке, где еще жили несбывшиеся девичьи мечты о любви.
Джон Уэст сдержал свое обещание и обеспечил ей полное материальное благополучие, и все же она была глубоко разочарована в муже. Джон Уэст оказался человеком с такой репутацией, что так называемые «респектабельные» богачи задирали перед Нелли нос; человеком, больше всего в жизни любившим власть, которую можно купить за деньги; человеком, лишенным сердца и считавшим, что женщине нужны только дети, слуги, богатый дом, дорогие наряды да религия.
Джон Уэст убил в Нелли всю преданность, все нежные чувства, которые она старалась вызвать в себе. О делах мужа она знала не много, но вполне достаточно, чтобы представить себе окружающую его атмосферу цинизма, бессердечия и жестокости.
Нелли полагала, что он любил ее и детей. Они не нуждались ни в чем. Насколько она знала, Джон больше не изменял ей после той истории с актрисой, но она не могла простить ему эту неверность. Если не считать его вспыльчивости и деспотического утверждения своего авторитета в семье, он держал себя дома вполне прилично. Он не жалел средств на образование детей; поощрял желание Мэри играть на рояле, а Марджори — учиться танцам и игре на скрипке и с гордостью демонстрировал их успехи перед гостями. Дети в свою очередь выказывали ему уважение и почтительность, но не больше. Они тоже оставались по ту сторону непроницаемой стены, которой окружил себя Джон Уэст во время своего восхождения к власти.
Каждый человек, который считает жену частью своей собственности и отводит ей роль самки-производительницы, рискует, что она взбунтуется против него при первом же удобном случае. Нелли Уэст не думала о мести мужу, но она безотчетно искала нежности и любви, которой не нашла в нем. Она созрела для попытки вырваться из духовной тюрьмы, в которую ее заключил Джон Уэст.
Случай представился зимой 1917 года. Джон Уэст пришел к выводу, что теперь, когда дети подросли, дом стал тесен, и решил пристроить новое крыло с несколькими спальнями, музыкальной комнатой, бильярдной и помещением для прислуги.
В последнее время Нелли нашла для себя спасение в кино — в мелодраматических приключениях и картинах романтической любви. Герой каждого фильма был ее героем, каждый любовник на экране — ее любовником; но сильнее всех ее воображение поразил знаменитый герой первых ковбойских кинокартин, американский актер Уильям Харт. Он стал предметом ее любовных мечтаний — ее храбрым и нежным рыцарем.
Когда подрядчик прислал рабочих, принесших с собой скрежет пил и лопат, стук молотков, запах опилок и известки, Нелли, невольно вздрогнув от удивления, вдруг заметила, что десятник — вылитый её герой. Он даже и одет был точь-в-точь, как тот: широкополая шляпа с плоской тульей, свободная клетчатая рубашка, широкий кожаный пояс и аккуратные черные сапоги! Так, благодаря случайному совпадению, настоящая жизнь слилась с выдуманной, и Нелли Уэст потеряла голову.
Увидев десятника в первый раз, Нелли подумала, что ей, вероятно, все это чудится, но потом услышала, как рабочие называли его Уильямом. Нелли узнала его имя — Билл Эванс. Постепенно у нее вошло в привычку стоять в кухне у окна и наблюдать, как он проворно и ловко работает или отдает дружеским, но твердым тоном приказания рабочим. Вскоре она поняла, что мечтает уже не о герое кинофильмов, а об этом высоком светловолосом человеке, которого ее муж нанял класть кирпичи.
Сначала это открытие ее встревожило. Она даже собиралась рассказать о нем священнику на исповеди, но не смогла принудить себя к этому. Потом она уже начала мечтать о том, как Билл Эванс станет ее любовником. Нелли пользовалась каждым удобным случаем, чтобы заговорить с ним. Джон Уэст хотел прослыть хорошим хозяином, поэтому велел Нелли следить за тем, чтобы рабочих по утрам и вечерам поили чаем, а среди дня кормили обедом. Три раза в день несколько человек приходили в кухню с жестяными котелками; за едой для каменщиков иногда заходил и Билл Эванс.
Мало-помалу Нелли стала осуществлять свои мечты; она то бросала на Билла многозначительные взгляды, то обращалась к нему со словами, отнюдь не соответствующими разнице их положений, и постепенно Эвансу стало ясно, что он ей нравится.
Вскоре она совсем потеряла голову и, словно молоденькая влюбленная девушка, перестала заботиться о том, что о ней подумают. Слуги начали кое-что замечать, пошли толки, а рабочие принялись поддразнивать Билла.
Сначала его смущали авансы, которые делала ему Нелли, потом начали забавлять и наконец заинтересовали. Но когда наступила весна, его стало тяготить ее увлечение. Эванс был изрядным ловеласом и, как все люди такого склада, отличался тщеславием и гордился своим успехом у женщин. Он не случайно одевался под Уильяма Харта: он делал это с тех пор, как обнаружил свое сходство с лихим ковбоем. Эванс принадлежал к той редкой породе мужчин, которые умеют одновременно быть и волокитами и хорошими мужьями: временами он погуливал, но тщательно заботился, чтобы какое-нибудь случайное увлечение не разрушило его семейную жизнь. Ему было уже за тридцать, он был женат и по-своему счастлив с женою. Ему нравились женщины со смазливыми мордочками и пышными формами, но на этот раз дело обстояло не так просто: его жена вот-вот должна была родить второго ребенка.
Так или иначе, а крутить любовь с супругой Джона Уэста было слишком рискованно; наверное, сам Уильям Харт не пошел бы на это. Билл Эванс решил, что на этот раз, в виде исключения, не следует пользоваться представившейся возможностью, и все-таки, как мужчина, он не мог не признать, что Нелли — лакомый кусочек. У нее четверо детей, однако она не уступит другим женщинам, хотя бы те были моложе ее лет на десять и не рожали ни разу. Сколько ей может быть лет? Наверное, под сорок. Не меньше. И все же она лакомый кусочек!
Однажды утром, когда Эванс, ловко орудуя лопаткой, клал кирпичи, он увидел Нелли, которая вышла из кухни с черного хода. Да, ничего не скажешь, хороша — выхоленная, нарядная, из тех, с которыми надо обращаться осторожно и ласково, шептать им на ушко всякие нежности, и тогда они тают в твоих объятиях. Ах, черт, она идет сюда!
Он сделал вид, будто поглощен работой, но отлично видел перед собой развевающееся белое платье и ощущал близость ее надушенного тела.
— Будьте добры, мистер Эванс, одолжите мне спички. Я хочу зажечь кипятильник.
— Гм… пожалуйста. — Голос его стал хриплым и словно чужим.
— Спасибо. Какое чудесное утро, правда? Я обожаю весну. Чувствуешь в себе такую бодрость.
Он знал, что каменщики, работавшие поблизости, следят за ними и прислушиваются.
— Гм… да, — запинаясь, произнес он.
Продолжая работать, он украдкой смотрел ей вслед. Она вошла в один из флигелей и через минуту вышла. Опять идет сюда!
Билл почувствовал, что она стоит возле него, и обернулся. Нелли протянула правую руку — на ладони ее лежала спичечная коробка. Билл бросил лопатку на землю, и Нелли осторожно вложила коробок в его руку.
— Спасибо, мистер Эванс, — сказала она слабым и дрожащим голосом. Потом повернулась и быстро пошла к дому.
Что такое? В коробке записка! «Приходите за чаем сами — приходите раньше остальных. Ваша Нелли». Боже милостивый!
Через полчаса Нелли стояла в кухне у окна и смотрела во двор. Она вся дрожала, а в голове ее вертелась одна мысль: он должен прийти, он должен понять и прийти. Если он понял, то должен явиться сейчас — остается лишь десять минут до прихода всех остальных.
В кухню вошла кухарка, толстая румяная женщина.
— Давайте-ка я приготовлю чай, миссис Уэст.
— Не беспокойтесь. Я сама. Кончайте свое дело в кладовой.
— Какое же беспокойство, мэдэм!
— Я сказала, что сама управлюсь, Мэри. Делайте, что вам сказано.
Кухарка опешила от резкого тона хозяйки. — Хорошо, мэдэм, я только думала…
— Делайте, что вам велят.
Кухарка вышла, прикрыв за собой дверь. Нелли увидела в окно Билла Эванса — он появился из-за угла окруженной лесами постройки. В руках у него был большой жестяной котелок. Он шел, то и дело оглядываясь по сторонам.
Нелли отошла от окна и, прислонившись к столу, устремила взгляд на дверь. Казалось, кровь в ее жилах стала горячее и заструилась быстрей от нахлынувшей на нее неудержимой и никогда еще не изведанной страсти.
Послышались шаги, потом стук в дверь.
— Войдите, — сказала она свистящим шепотом, и в дверях появилась фигура Билла, темным силуэтом выделявшаяся в ярком солнечном свете.
Он прищурился, силясь разглядеть Нелли в полутемной кухне.
— Я знала, что вы придете, — сказала она, тяжело дыша и откинувшись назад, так что ее каштановые волосы отлетели со лба.
— Ну что вы стоите? — проговорила она тихим зовущим голосом.
Билл открыл рот, но ничего не сказал, потом вдруг поставил котелок на пол и, сделав два шага, очутился возле нее. Руки его сомкнулись на ее талии, губы жадно впились в ее губы, а она обвила руками его шею, нечаянно сбив при этом с него шляпу. Они чуть не задохнулись в неистовом поцелуе и оторвались друг от друга, чтобы перевести дух. Нелли провела пальцами по его светлым волосам.
— Я вас люблю! Что я могу поделать — я люблю вас.
Он схватил ее за плечи и поглядел ей в глаза. В нем тоже пробудилась страсть, но ему было неловко и немного стыдно. Внезапно он отодвинулся от нее, поднял с полу шляпу и котелок для чая и хрипло сказал: — Что мы делаем? Давайте, я лучше налью чаю.
Нелли раскраснелась, волосы ее растрепались, из пучка на затылке выбились пряди. Она взяла котелок и налила из кипятильника чай. Схватив котелок, Билл пошел к двери.
— Тут стыдного ничего нет! Ровно ничего! — Нелли вытащила из-за корсажа клочок бумаги и сунула ему в свободную руку. — Будьте здесь вечером, в восемь часов.
— Нет. Не сегодня. Это не годится. Нельзя… Это… Мистер Уэст… Что он…
— Пустяки. Все будет хорошо. Вы должны прийти. Сегодня вечером, в восемь часов, — решительно повторила она, поправляя волосы.
Он хотел было что-то ответить, но за дверью, ведущей из кухни в дом, послышались шаги.
— Уходите, — сказала Нелли. — Я люблю вас. Вы должны понять. Вечером в восемь. Мы поговорим.
Билл колебался. Не успел он ответить, как в кухню вошла кухарка. Постояв минуту в нерешительности, Билл вышел. «Боже милостивый! — повторял он про себя, обходя окруженную лесами постройку. — Боже милостивый!»
Джон Уэст был мрачен, но не роман Нелли с Биллом Эвансом являлся причиной его дурного настроения. Он не видел никакой перемены в Нелли. Он не замечал, что она раз или два в неделю уходит в кино, не беря с собой детей; не замечал он и ее нервности, и того, что она разговаривает с ним сквозь зубы. Он привык смотреть на Нелли как на вещь, которая всегда тут и никуда не денется, как на неодушевленную принадлежность того мира, где он был властелином. Мысль о том, что она может ему изменить, никогда не приходила ему в голову.
Война тоже не вызывала у него особой тревоги — наоборот, после недавнего известия о вступлении Америки в войну его надежды на победу союзников стали еще радужнее.
Его тревожили совсем другого рода известия из Америки: умер Лу Дарби!
Газеты намекали на то, что дело тут нечисто: либо Дарби сам отравился, либо его намеренно или случайно отравили. И почему этот Дарби не вступил в армию, когда он, Джон Уэст, просил его об этом? Он остался бы жив и стал бы чемпионом мира. Теперь Джон Уэст уже раскаивался в том, что, разозлившись, с помощью Бэкона сделал все, чтобы связать Дарби по рукам и ногам. Они написали нью-йоркскому импрессарио, запугали его угрозами, пообещали денег и в конце концов заставили отказаться от устройства матчей для Лу Дарби, пока не кончится война.
Дарби отчаянно пытался сам организовать свои выступления, но письма Бэкона к Рикарду и начавшаяся в Америке военная истерия поставили перед ним непреодолимые препятствия. Потом нью-йоркские газеты, по наущению Уэста и Бэкона, начали травить Дарби, обвиняя его в уклонении от военной службы. Некоторое время юноша, которого многие австралийцы считали лучшим боксером, когда-либо надевавшим перчатки, был вынужден зарабатывать на хлеб, разъезжая по маленьким захолустным городкам и выступая в балаганах. Джон Уэст и Бэкон ликовали. Они хорошо проучили Дарби — теперь он вернется и вступит в армию, а после войны они выпишут из Америки чемпионов бокса и будут устраивать для него матчи.
Австралийские враги Лу без особого труда убедили американских импрессарио лишить молодого боксера возможности участвовать в матчах. Дарби наверняка завоевал бы звание чемпиона мира в среднем весе, а американских предпринимателей это вовсе не устраивало. В Америке боксерские состязания на звание чемпиона мира уже в те времена всегда проходили в атмосфере спекуляции и подкупа. Чемпионаты означали большой сбор и лишние доллары для предпринимателей; поэтому им было выгодно, чтобы все чемпионы жили в Америке.
Ни выступлений, ни друзей — только отчаяние и полное одиночество. Прошло еще немного времени, и пресса обоих континентов стала изображать Дарби трусом, убежавшим от военной службы. Потом, когда Америка под оглушительный рев фанфар вступила в войну, отравленные перья нью-йоркских писак наперебой старались оклеветать и погубить юношу, который не требовал ничего, кроме того, чтобы ему дали возможность следовать своему призванию.
Дарби отказался вернуться в Австралию; вместо этого он вступил в ряды американской армии. Но это уже ничего не могло изменить. Молодой боксер превратился в измученного, отчаявшегося и больного человека.
Австралийские любители спорта были возмущены, узнав, что Лу Дарби умер, отравившись пищей в американском военном лагере в Теннесси, где он проходил обучение перед отправкой во Францию.
Можно ли было сказать, что Джон Уэст и Бэкон виновны в гибели Лу Дарби? Видимо, Барни Робинсон считал, что это так, ибо Джон Уэст, придя однажды утром в контору, услышал, как он хриплым от горя и возмущения голосом говорил Бэкону:
— Ну, теперь, надеюсь, вы с Джеком довольны!
— Мы с Джеком тут совершенно ни при чем, — возразил Бэкон, тыча пальцем в газету, которую Барни бросил перед ним на стол. Лицо Бэкона стало белым, как его волосы. Он, как и все, был потрясен этим известием. Дарби всегда вызывал в нем восхищение, и он первый помог молодому боксеру попытать счастья в Сиднее. Внезапно он с ужасом осознал свою роль в заговоре против Дарби, и его охватило чувство огромной вины.
— Ни при чем? — переспросил Барни. Он ухватился за край стола, и лицо его искривилось, а глаза наполнились слезами. — Вы с Джеком затравили его. Я все знаю — вы его затравили потому, что…
Увидев входившего Джона Уэста, он осекся. Потом взял со стола газету и повернулся к нему.
— Вот! Ты видел это?
— Видел.
— Надеюсь, теперь ты доволен.
— Я? Что ты хочешь сказать?
— Надеюсь, ты доволен, что свел этого мальчика в могилу.
Джон Уэст поежился. С тех пор как он узнал о смерти Дарби, его несколько беспокоила совесть.
— Не будь дураком, — сказал он. — Я не виноват, что он съел какую-то отраву. У меня было твердое намерение сделать из него после войны чемпиона мира, чего бы это мне ни стоило.
— Чего бы это тебе ни стоило! — насмешливо передразнил Барни. — Слушай, я же знаю, что в боксе тебя интересует только нажива. И знаю, что, с тех пор как началась война, ты совсем рехнулся от страха потерять свои миллионы. Но ты хочешь, чтобы твои миллионы защищали другие, а Дарби тебя не послушался, и ты стал его травить — и затравил насмерть!
Барни был вне себя. Слова его больно задели Джона Уэста, и он стал оправдываться.
— Я действовал в интересах Дарби. Его смерть для меня большой удар. Я очень о нем заботился.
— Странно ты проявлял свою заботливость. Читая между строк, можно понять, что он покончил самоубийством, и вы оба довели его до этого.
— Пожалуйста, не разыгрывай тут мелодраму. Вернее всего, он отравился случайно, как пишут в газетах. А если нет — значит, тут замешаны американские импрессарио. Им было не по нутру, что Дарби приехал в Америку за званием чемпиона мира.
— Американским импрессарио нечего было бояться Лу. Он уже был одной ногой во Франции, — возразил Барни с несвойственной ему настойчивостью. — Я ведь тоже не дурак. Я отлично могу представить себе, как было дело. Недавно я получил от Лу письмо. Он тосковал по дому и с ума сходил от отчаяния и обиды. Я уверен, что он отравился сам. Ты только подумай! Чистейшей души человек, умный, развитой, энергичный и мужественный, и вот — довели до самоубийства.
Слеза повисла на ресницах Барни и покатилась по щеке. Он вытер ее тыльной стороной руки.
— Не хнычь! Ты же сам помогал ему уехать в Америку, что же ты себя-то не винишь?
— Он сам решил ехать в Америку. А что ему оставалось делать? Ты сказал, что ему тут больше не выступать, если он не запишется в армию. Война может длиться много лет. Что ж ему было делать, как не уехать в Америку? Всему виною то, что ты сделал после того, как он туда приехал, — вот что его погубило.
— Ну, ты не вздумай еще болтать об этом! Я не потерплю, чтобы мои служащие настраивали людей против меня. Дарби умер, и нечего хныкать над пролитым молоком, — резко сказал Джон Уэст. Затем вдруг переменил тон: — Ты просто очень расстроен, вот и все. Это пройдет. Забудь про это.
— Забыть? Нет, это уж ты забывай. У тебя есть много такого, о чем нужно забыть, поэтому ты уже наловчился забывать. А я никогда не забуду Лу Дарби и его несчастную судьбу. И не постесняюсь высказать то, что думаю.
— Ты бы лучше поостерегся. Ты, я думаю, понимаешь, что мы легко обойдемся и без тебя?
— Да. Понимаю, — тихо ответил Барни. Глубокое горе заставило прорваться наружу долго сдерживаемое презрение к Джону Уэсту. — Да, вы без меня легко обойдетесь, я вам больше не нужен, меня уже пора на свалку. Из всей нашей братии, помогавшей тебе выбиться на дорогу, когда голубь Уарата победил в состязаниях, остались только я и Ренфри, да и нас ты вышвырнешь вон, когда от нас больше не будет пользы. Ты выжил отсюда Мика О’Коннелла и Джима Трэси, а Боров, какой бы он ни был никудышный, по твоей милости кончил на виселице, да и Джо ты еще терпишь только потому, что он, как-никак, твой родной брат.
Барни говорил, сурово глядя Джону Уэсту в глаза, а Бэкон переводил напряженный взгляд с одного на другого; он заметил, что челюсти Джона Уэста сжались, а глаза сузились от злобы.
— С тех пор как ты открыл тотализатор, — продолжал Барни, — ты всех, кого знал, использовал для своих целей. Больше всего в жизни я жалею о том, что связался с тобой. Надо было держаться в стороне, как Эд Корриган.
— А вспомни-ка, чем кончил твой Корриган? Тюрьмой! Я слышал, что его посадили за то, что он был членом ИРМ и поджег фабрику или что-то в этом роде.
— Это было подстроено. Эдди не поджигатель! У него хватило мужества держаться своих убеждений, дай бог ему удачи.
— Слушай-ка, Робинсон. Я всегда подозревал, что ты против меня. Теперь я вижу, каков ты есть. Ты немало от меня получил, включая и заграничную поездку. Что ж, если уж ты такой умник, попробуй-ка найти себе другую работу.
— Слушай и ты, Уэст. Тебе не удастся выбросить меня на свалку, я тебе этого удовольствия не доставлю. С тобой у меня покончено. Можешь сейчас же принять мое заявление об уходе. Но — попомни мое слово — весь мир узнает правду о Лу Дарби. Об этом позаботится Барни Робинсон. Весь мир узнает, что Дарби довели до самоубийства два ура-патриотических жулика.
Прежде чем Джон Уэст успел ответить, Барни вышел из комнаты.
Он сдержал свое слово — вскоре начали распространяться слухи о том, что Дарби уехал в Америку потому, что ему пригрозили не выпускать его на ринг, если он не запишется в армию, и что причиной провала его американской поездки явились «интересы австралийских дельцов, наживающихся на боксе».
Гнев австралийских любителей спорта обрушился на Бэкона. Стоило ему выйти на улицу, как раздавались крики: «Вот убийца Лу Дарби!» Когда в Сиднее демонстрировался фильм, в котором универсальный спортсмен Бэкон играл главную роль, публика свистела, шикала и кричала: «Он убил Лу Дарби!» Вскоре Бэкон уехал в Америку и никогда больше не показывался в Австралии.
Джону Уэсту удалось избежать гнева поклонников Дарби. Во всей Австралии Барни смог найти лишь одну газету, которая согласилась опубликовать его заметку, но и та не решилась связать имя Джона Уэста с таким серьезным скандалом.
Однажды вечером Билл Эванс шагал по улицам, направляясь на свидание с Нелли в гостиницу, где она сняла для них комнату на имя мистера и миссис Смит. Он был в мрачном настроении. Нет, надо как-то положить конец этим шашням.
Нужно быть последним негодяем, чтобы изменить Мэртл как раз теперь, когда она ждет ребенка. Последнее время она стала такой подозрительной, и винить ее в этом нельзя. У нее был такой недовольный голос, когда она спросила: «Куда это ты уходишь, Билл? Неужели ты не можешь посидеть дома? Опять бросаешь меня одну».
Мэртл нервничает, то и дело плачет — точь-в-точь как перед рождением первого ребенка. Господи, да она с ума сойдет, если узнает! Неизвестно, что она может сделать, — чего доброго, еще загубит ребенка. Мэртл — хорошая жена, а его за такие штуки надо бы исколотить до полусмерти. А если узнает Джон Уэст… От этой мысли Эванса бросило в жар. Убьет, пожалуй. Ему не впервой. Билл представил себе извещение о своей смерти в газетах: «Вчера вечером в Ярре было найдено тело неизвестного мужчины». Боже милостивый!
Надо совсем с ума спятить, чтобы завести шашни с женой Джека Уэста. Нет, он, должно быть, и вправду рехнулся. Нелли! Она вызывала в нем и страсть и жалость. Он не чувствовал угрызений совести из-за Уэста — так ему и надо, пусть бы обращался с ней получше. Нелли не раз жаловалась на своего мужа — он угрюмый и раздражительный, говорила она, а в любви он просто животное — никогда ни капельки нежности. Он вовсе не религиозен, все это лицемерие; у него есть своя святая троица — Деньги, Собственность и Власть. Он плохой человек — у него на службе состоят убийцы и всякие преступники; Нелли не сомневалась, что он и сам убивал людей или подстраивал убийства. Она рассказывала Биллу о том времени, когда жизни ее мужа угрожала опасность, о его телохранителях и своей уверенности в том, что взрыв бомбы у О’Флаэрти — дело его рук.
Билл Эванс сошел с трамвая и, оглянувшись по сторонам, вошел в гостиницу. Как всегда, он страшно боялся, что его кто-нибудь узнает. Мистер и миссис Смит! Боже милостивый!
Билл отпер дверь и сел на кровать. Он давно уже перестал испытывать радостное волнение перед этими свиданиями. Он отведал запретного плода и теперь думал только о том, как бы избежать изгнания из рая. «Нужно сегодня же покончить с этой опасной историей», — твердил он себе.
Нелли запаздывала. Это на нее не похоже — неужели что-нибудь случилось? Он подошел к туалетному столику и от нечего делать стал шарить в ящиках, И к чему она делает ему подарки? Все равно он не может взять их домой и пользоваться ими. Рубашки. Галстуки. Часы. Ботинки. Носки. Белье. А в платяном шкафу висит отличный костюм. Боже милостивый! И учит его говорить, как англичане. Надо же ему строить из себя такого дурака!
А что можно с ней поделать? Она не вертушка — она уверяет, что изменяет Уэсту в первый раз, и я ей верю. Она в меня влюбилась. Хочет, чтоб я убежал с ней в Квинсленд или за границу. Положим, от Уэста нам нигде не скрыться. Он найдет нас на краю света. По правде говоря, она ведет себя чересчур смело. Ей уже мало свиданий в этой комнате — она хочет ездить со мной по воскресеньям за город и ходить в кино. Видно, так и будет продолжаться, пока не узнают Мэртл или Уэст, и тогда… Боже милостивый!
Он услышал знакомые шаги Нелли в коридоре, и в нем снова зашевелилась страсть. Он знал, что никогда не сможет порвать эту опасную связь; знал, что будет подчиняться ходу событий, пока кто-нибудь не положит этому конец — либо Джон Уэст, либо Мэртл, а может, и оба вместе!
Прошло лето 1917 года, а Джон Уэст все еще не подозревал о неверности жены. Смерть Лу Дарби уже изгладилась из его памяти, и вниманием его снова завладели деловые интересы и война.
Как-то, в ноябрьское воскресенье, к нему неожиданно явился архиепископ Мэлон. Джон Уэст был удивлен, но доволен, ибо недавно решил, что ему следует как можно скорее помириться с церковью. Уэст понимал, что момент для этого неблагоприятный, но находился в мирном настроении.
— Завтра в вашей конторе вас будут ждать депутаты от Католической федерации, мистер Уэст, — сказал архиепископ Мэлон. — Я решил, что мне следует прежде повидаться с вами. Они будут просить один из ваших ипподромов для большого митинга. Мы просили уступить нам территорию выставки, но получили отказ.
— Вы знаете мои убеждения, ваше преосвященство, — ответил Джон Уэст. — Если митинг устраивается для того, чтобы вызвать раздоры и помешать военным усилиям, то я не желаю быть причастным к нему.
Архиепископ Мэлон замялся.
— Вы всегда высказывали свою симпатию к ирландскому народу, мистер Уэст.
— А как же! У меня ведь мать ирландка. Славная была старуха.
Джон Уэст обернулся и поглядел на фотографию матери. Ему часто приходилось слышать, как она гневно осуждала Англию за угнетение Ирландии. Он не сомневался, что на теперешние события мать отозвалась бы точно так же, как большинство ирландских католиков в Австралии, но его ни на секунду не покидал страх за свое богатство — что будет с ним, если Англия проиграет войну?
— Ваша матушка, вероятно, была прекрасная женщина, мистер Уэст.
— Лучше всех матерей на свете. Она — потомок ирландского короля Брайана Бору.
Джон Уэст еще в детстве как-то раз услышал об этом от матери. Он никогда не верил в королевское происхождение миссис Уэст, но сейчас это показалось ему правдивым и веским доводом.
— Никто не питает такой симпатии к Ирландии, как я, — сказал он. — Но ведь сейчас война. Положение на фронтах улучшилось. Победа вот-вот будет в наших руках. Мы не должны допускать никаких раздоров. Я получаю сотни писем от солдат с фронта. От людей, которые записались в спортсменскую тысячу. Вот послушайте, я вам прочту одно из них.
Джон Уэст вынул из бумажника письмо и прочел вслух несколько выдержек.
Автор письма сообщал, что австралийцы — лучшие солдаты в мире, что только несколько австралийских дивизий могут спасти положение, что армия срочно нуждается в подкреплении.
— Вот что говорят наши ребята на фронте. У меня сотни таких писем. А вы хотите, чтобы я отдал свой ипподром для митинга, который может создать одни только раздоры.
— Никаких раздоров не будет. Это митинг сочувствия Ирландии.
— Сочувствие Ирландии мешает нашей победе. Посмотрите, что делается кругом. Стачки, скандалы на митингах. Агитаторы из ИРМ — люди опасные, а перед референдумом вы все-таки позволили им выступать с той же трибуны, с которой выступали и ораторы Католической федерации. Я уверен, что ваша затея на деле окажется митингом против воинской повинности. Вы знаете мои взгляды: если мы не наберем достаточно добровольцев, придется ввести воинскую повинность.
У Мэлона имелось немало убедительных возражений против воинской повинности, но он удержался и не высказал ни одного. Он только сказал:
— В этом нет никакой необходимости. Но наш митинг не имеет ничего общего со вторым референдумом.
— А по-моему, имеет, ваше преосвященство. Я уверен, что второй референдум, который состоится в будущем месяце, так же как и первый, даст отрицательный результат. Вы помогаете ИРМ и социалистам, которые хотят устроить здесь то же, что происходит сейчас в России. Поверьте мне, ваше преосвященство, это надо прекратить.
— Здесь ничего такого произойти не может. Мы никогда не выйдем из войны. Мы внесем нашу долю, но без введения всеобщей воинской повинности.
Любовь Дэниела Мэлона к Ирландии была так сильна, что его радовало все, что могло нанести удар по английскому империализму. Восстание русских рабочих и выход России из войны поставит Англию в затруднительное положение, поэтому Мэлон временно сочувствовал большевикам, но он не сказал об этом Джону Уэсту. Сейчас ему нужен ипподром, а позже понадобится поддержка Джона Уэста в лейбористской партии. У нового мельбурнского архиепископа были широкие замыслы.
Пока он искал новых доводов, чтобы убедить Джона Уэста, тот думал: все это не так просто. Ренфри говорит, что Католическая федерация десятками посылает своих членов в лейбористскую партию. Когда кончится война, мне понадобится их поддержка.
— Вот что я вам скажу, ваше преосвященство. Я дам вам ипподром бесплатно, если вы поручитесь мне, что на митинге не будут поощряться разногласия и если покажете мне резолюции, которые будут предложены на митинге. Скажите вашим депутатам, чтобы они завтра захватили с собой резолюции.
— Благодарю вас, мистер Уэст.
— Я делаю это только из любви к родине моей покойной матери.
Джон Уэст проводил Мэлона до двери и глядел ему вслед, пока фигура архиепископа в длиннополом сюртуке и цилиндре не скрылась за воротами. Тишина пасмурного теплого дня доставила Джону Уэсту приятное чувство удовлетворения. Когда-нибудь, думал он, вы, ваше преосвященство, вместе с вашими сторонниками дадите мне ту власть, какая мне нужна, чтобы управлять страной через посредство лейбористской партии.
Было первое воскресенье декабря, и хотя Мэртл Эванс была на последнем месяце беременности, тревожилась о том, что творится с Биллом, и чувствовала себя совсем больной, она, как обычно, принялась готовить рождественский пудинг. Делала она это машинально, просто по привычке. Она приготовила смесь для пудинга, не забыв положить в нее традиционные безделушки — крошечный металлический кошелек, две миниатюрные подковы и маленькую металлическую куколку.
Эвансы жили в Керрингбуше, в маленьком деревянном домике, меньше чем за милю от особняка Джона Уэста. Кухня у Мэртл была чистенькая и опрятная, хотя обои около плиты уже сильно закоптились. Маленькая фигурка Мэртл от беременности стала совсем бесформенной, но поблекшее личико еще сохраняло миловидность. Волосы то и дело падали ей на глаза, мешая работать. Смысл своего существования она видела в том, чтобы вести хозяйство и рожать детей. Пять лет супружеской жизни с Биллом прошли для нее счастливо, если не считать случаев, когда он, как сейчас, заводил шашни на стороне. Ясно как день, твердила она себе, у него опять завелась какая-то женщина. Это всегда плохо, а сейчас, когда она ждет ребенка… ну что за дурак! Билл нравится женщинам и сам никогда не может устоять перед хорошенькой мордашкой… Но в такое время!.. Любопытно, что это за женщина, которая путается с ее мужем, когда она, Мэртл, ждет второго ребенка.
Ревнивая ненависть к неизвестной особе, отбившей у нее мужа, зрела в ней вместе с ребенком. Она догадывалась, что люди уже сплетничают про это. Мэртл не осуждала Билла — она его обожала и знала, что он никогда не обидит ее, ни сына, ни второго ребенка, который шевелился у нее под сердцем. Билл, по-своему очень ее любивший, не завел бы другую женщину в такое время, если б та сама не вешалась ему на шею. Мэртл никогда не попрекала Билла открыто, она всегда жаловалась обиняком. От этого на душе у него становилось еще хуже. Мэртл знала — чтобы удержать такого мужчину, как Билл, она должна всегда следить за собой, стараться, чтобы годы и труд не свели на нет ее красоту и женскую привлекательность. Но разве может женщина с таким животом быть привлекательной для мужчины? Наверное, его теперешняя девка ни разу не рожала и не чувствовала такой потребности в нежной ласке человека, от которого она зачала ребенка, — уж наверно нет! Мысли о неизвестной женщине преследовали ее постоянно — даже в беспокойном сне, который овладевал ею под утро; после того как она всю ночь ворочалась, стараясь найти удобное положение, ей мерещилась эта другая в объятиях Билла.
С недавних пор нервы Мэртл уже не выдерживали постоянного напряжения: она не находила себе места, кричала на сынишку, Билла-младшего, и шлепала его из-за пустяков. Все же ей удавалось сохранять благоразумие и даже какую-то видимость спокойствия. Но если она когда-нибудь узнает, кто эта женщина, она выцарапает ей глаза, она задушит ее собственными руками.
Мэртл завернула приготовленный пудинг в салфетку. Надо кликнуть малыша с улицы. Он, конечно, придет грязный, весь в саже, как трубочист. Тяжело переваливаясь, она пошла к двери, но тут на порог упала чья-то тень, и в кухню, запыхавшись, вбежала толстая женщина с грубоватым лицом.
— Миссис Эванс, — еле выговорила она, задыхаясь, — уж и не знаю, как вам сказать… такое дело…
Мэртл поняла, что соседка хочет сообщить что-то важное; первая мысль ее была о ребенке.
— Боже, что случилось?.. Что такое?..
Женщина мялась, тяжело отдуваясь.
— Да Билл, ваш муж… мистер Эванс. Я… я прямо не знаю, как вам сказать… Он…
Мэртл почувствовала дрожь во всем теле. Билл убит, с ним что-то стряслось, боже мой! Забыв о своем положении, она подбежала к соседке.
— Ради бога, говорите же! Что с ним?
Пальцы Мэртл впились в толстые плечи соседки.
— Да успокойтесь, миссис Эванс, ничего с ним не случилось. Только я его видела… Ох, может, лучше и не говорить… Конечно, не мое это дело, только чувствую, совесть мне велит… — Толстуха немного помедлила, потом выпалила: — Я только что видела вашего мужа с одной женщиной там, в горах…
Мэртл с неожиданной силой стала трясти соседку за плечи и закричала:
— С какой женщиной? Вы ее знаете? Кто она такая?
Соседка испугалась ее истерического крика.
— Да не волнуйтесь же так, милочка, — пролепетала она. — Вам это вредно.
Мэртл снова встряхнула ее.
— Кто она? Вы же знаете. Скажите мне!
— Это… Боже, что я наделала! Это миссис Уэст, жена миллионера. Люди говорят, что они… я сама сегодня видела.
Мэртл выпустила ее. Миссис Уэст. Богатая женщина. У нее тоже есть дети. Ах, сука! Вот сука!
Мэртл не могла найти для соперницы другого слова. Она внезапно успокоилась, но это было как бы затишье перед страшной грозой. Спокойным голосом она спросила:
— Где вы их видели? Когда это было? — Она не чувствовала ни боли, ни обиды; в ней кипел вулкан ненависти, готовый извергнуться на голову этой женщины, этой суки — миссис Уэст!
— Можете вы позвать Билла с улицы и присмотреть за ним, пока я вернусь? — обратилась она к соседке.
— Конечно, конечно, но куда вы идете?
— Иду повидаться с миссис Уэст.
Не переодевшись, даже не пригладив волосы, Мэртл бросилась вон из дому. То бегом, то еле ковыляя, она добралась до трамвайной остановки. Дальше все было словно в кошмаре — ею владела одна только мысль: «Сука, ненавижу ее, убью проклятую суку!» Ничего вокруг себя не видя и не слыша, Мэртл пересела с трамвая на трамвай, вышла на конечной остановке, потом торопливо, спотыкаясь и всхлипывая, стала подниматься на холм, где стоял освещенный предвечерним солнцем белый особняк с пристройкой, окруженной лесами.
Джон Уэст сидел дома и читал спортивную газету. Накануне он был на скачках — он всегда посещал их летом, когда кончался футбольный сезон, — а вечером, как обычно, смотрел боксерский матч, сидя на своем постоянном месте возле самого ринга. Он слышал, как Нелли вошла в дом и поднялась по лестнице наверх. Она возвратилась с прогулки — ездила верхом в горы. Джон не понимал, что за удовольствие ездить за город — пустая трата времени. А уж ездить верхом для развлечения — вот вздор? Это можно делать только ради заработка.
Он прочел интересовавшие его сообщения и лениво просматривал газету, чтобы как-нибудь убить время. У парадной двери раздался звонок; горничная пошла отворять. Визгливый и взволнованный женский голос спросил миссис Уэст. Джон слышал, как горничная прошла вверх по лестнице, затем спустилась обратно.
— Миссис Уэст переодевается к обеду и сейчас сойдет вниз.
Вскоре послышались шаги Нелли. Потом Джон услышал истерический женский крик.
— Вы и есть миссис Уэст?
— Да.
Джон Уэст услышал звук пощечины и возглас Нелли. Хлопнула дверь, чужой женский голос что-то кричал, но Джон Уэст не мог разобрать слов. Он бросился к окну и, к своему удивлению, увидел, что незнакомая женщина гонится за Нелли, которая бежит через лужайку к черному ходу. Он быстро распахнул окно, вылез наружу и помчался им вдогонку.
Пробегая через веранду, он услышал крик женщины: «Сука! Ах ты сука!» Она схватила кирпич из кучи, попавшейся ей по пути, и швырнула его в бегущую Нелли. Кирпич не долетел. Тогда женщина подняла другой и на этот раз попала — кирпич ударил Нелли по ноге.
Джон Уэст стоял на веранде, остолбенев от удивления. Нелли остановилась и, всхлипывая, потерла ногу, но тут же снова бросилась бежать, ибо женщина, видимо не помня себя от ярости, схватила еще кирпич и с нечеловеческой силой запустила им в свою жертву. Да она сумасшедшая, подумал Джон Уэст.
Он подбежал к незнакомке, но, раньше чем он схватил ее за руку, она успела бросить еще камень и попала Нелли в плечо. Только сейчас Уэст заметил большой живот женщины. Бог ты мой, да она, видно, еще и на сносях! Чего это она взбесилась? Мэртл Эванс, крича что-то невнятное, увернулась от него и снова нагнулась за кирпичом. Джон Уэст крепко схватил ее за руки. Мэртл отчаянно вырывалась, он с трудом ее удерживал. Тем временем Нелли скрылась за углом дома.
— Успокойтесь, дамочка. Что это вам вздумалось вытворять такие штуки?
Миссис Эванс перестала вырываться.
— Вы мистер Джон Уэст?
— Он самый. Успокойтесь. Почему вы набросились на мою жену?
— Потому что она отбила у меня мужа. — Мэртл заплакала, и Джон Уэст чувствовал, как вздрагивает ее тело от неудержимых рыданий. Он начинал понимать, в чем дело, но отказывался поверить своей догадке. Мысли его путались.
— Вы, наверно, ошибаетесь, — сказал он.
— Нет, не ошибаюсь. Моя соседка видела их сегодня в горах. Ваша жена скверная женщина. Да, скверная. Она отняла у меня Билла как раз в то время, когда он мне нужнее всего. Как ей не совестно заводить с Биллом шашни, когда я жду ребенка!
Джон Уэст растерялся; кровь прилила к голове, рассудок словно оцепенел. Конечно, это сумасшедшая. Он должен добраться до сути дела. Женщина снова зарыдала.
— Да успокойтесь же, — сказал он. — Идите в дом и расскажите мне все. — Он повел ее к парадной двери. — Как вас зовут?
— Миссис Эванс, Мэртл Эванс. Мой муж у вас тут работает, он каменщик, — ответила она, горько плача.
Верно, какой-то Эванс работает у подрядчика десятником. Джон Уэст начинал верить этой женщине, но в мыслях его все еще не было ясности. Он подвел ее к парадной двери и позвонил.
Дверь открыла горничная.
— Скажите миссис Уэст, чтобы она пришла в гостиную, — сказал он ей. — Потом можете идти. Вы сегодня свободны до вечера.
Он усадил миссис Эванс в кресло. Она беспрестанно комкала в руках носовой платок — то кусала его кончики, то вытирала им глаза, то сморкалась. Запинаясь, она рассказала ему все, что знала.
Джон Уэст сидел неподвижно, призвав на помощь всю свою выдержку, чтобы сохранить внешнее спокойствие. У этой женщины нет доказательств. Он даст Нелли возможность опровергнуть это нелепое обвинение, а потом заставит ее поплатиться. Надо хорошенько наказать ее, вероломную, неблагодарную тварь.
Облегчив душу, Мэртл словно впала в забытье, и когда Нелли вошла в комнату, она даже не подняла глаз. При первом же взгляде на Нелли у Джона Уэста исчезли всякие сомнения в правоте слов миссис Эванс. Нелли, растрепанная, с покрасневшими глазами, боязливо вошла в комнату, словно непослушный ребенок, которого высекли за шалость. Она ухватилась за стол и тяжело привалилась к нему, словно изнемогая от слабости.
— Нелли, — сказал Джон Уэст, — ты, конечно, знаешь, что это миссис Эванс. Она предъявляет тебе очень серьезное обвинение. Я по справедливости хочу дать тебе возможность доказать, что она не права.
Нелли молчала, она даже не подняла головы и стояла, вцепившись в стол так крепко, что суставы пальцев побелели. Пряди волос выбились у нее из узла на макушке и свисали на лицо. Джону Уэсту она вдруг показалась отупевшей, больной проституткой. Он шагнул к ней — ему хотелось ударить ее по щеке, отколотить, свалить с ног, убить. Он стоял и в упор смотрел на нее, расставив ноги, подняв сжатые кулаки; с трудом овладев собой, он обернулся к Мэртл.
— Что ж, как видно, говорить больше не о чем, — сказал он. — Я отвезу вас домой, миссис Эванс.
Они вышли из комнаты; Нелли даже не шевельнулась.
Всю дорогу Мэртл Эванс сидела молча, сложив руки на коленях. Она совершенно обессилела, ей было стыдно, и мысли ее вернулись к Биллу. Он не виноват, твердила она про себя, он не виноват, я должна вернуть его любовь. Я прощу ему все. Она украдкой взглянула на Уэста. Руки его крепко сжимали баранку руля, он был бледен и не разжимал крепко стиснутых губ, но казался спокойным. Мэртл смутно припоминала, что Джон Уэст слыл таинственным и опасным человеком. Может, из-за нее жизни Билла теперь грозит опасность.
Уэст был неопытным шофером и вел машину медленно. Он не любил автомобилей. Теперь он избавится от этой машины и от слуг тоже. Нелли должна быть наказана, наказана, вертелось у него в мозгу, Нелли должна быть наказана. Вот как она отплатила ему за все, что он для нее сделал. Он женился на безнравственной женщине. Мать его детей путается с каменщиком. Это неслыханный вызов его могуществу. Это хуже, чем если бы кто-нибудь надул его в делах или отказался принять взятку, или если бы кто-нибудь, будучи у него в полном подчинении, вдруг взбунтовался против него.
Власть можно удержать, только жестоко наказывая бунтовщиков. Джон Уэст никогда не прощал неповиновения, не простит он и на этот раз. Ему не приходило в голову, что в поведении Нелли немало виноват он сам. Нелли была частью того мира, где он властвовал безраздельно; она была его собственностью, купленной и оплаченной. Она и сейчас его собственность. Он накажет ее. Она никогда больше не увидит Эванса; она останется с мужем и поймет наконец все безумие своего поведения. И будет наказана, наказана.
— Она будет наказана, миссис Эванс, — сказал он. — Не беспокойтесь, она будет наказана. Мои религиозные убеждения не позволяют мне развестись с нею, но она будет наказана.
— А Билл, мой муж? Вы не станете его наказывать, вы не убьете его?
— Нет. Он тоже заслуживает наказания, но я ничего ему не сделаю, только рассчитаю конечно. Само собой, он не может больше работать у моего подрядчика.
Нелли после их ухода медленно поднялась наверх. Сначала ее как бы сковало умственное и физическое оцепенение, но постепенно, при мысли о возвращении мужа, в душу ее закрадывался страх, и она стала приходить в себя. Последнее время она жила в мире мечтаний, она строила нелепые планы бегства с Биллом Эвансом, планы, от которых она отказалась бы, если б была способна здраво рассуждать. Раньше она могла как-то ладить с Джоном, теперь это уже невозможно, думала она. Что он с ней сделает? Он сдержал свою ярость, но что будет, когда он вернется домой?
Она должна дать ему отпор. Она должна защищаться, отвечать злобой на злобу, ненавистью на ненависть, оскорблением на оскорбление. Как и Мэртл Эванс, Нелли подумала о Билле — она должна спасти Билла от мужа и его наемных убийц. Дойдя до верхней ступеньки лестницы, Нелли решила, что Билла нужно отправить куда-нибудь, а потом она присоединится к нему. Отношения их зашли так далеко, что другого выхода быть не может; однако Нелли понимала, что Джон Уэст ни перед чем не остановится, чтобы помешать ей уйти из дому.
Боже, что мне делать? Что бы ни случилось, я теперь всегда должна ненавидеть его и, ненавидя, во всем давать отпор. Это возмущение было порождено в ней паническим страхом перед гневом мужа и стыдом, в котором она не хотела себе признаться. Возмущение, страх и стыд бурлили в ней ключом, и она уже не могла больше сдерживаться. Она вбежала через будуар в спальню и бросилась на кровать. Кипевшие в ней чувства прорвались наружу, и все тело ее сотрясалось от неудержимых рыданий. Когда в комнату вошел Джон, Нелли не подняла головы. Рыдания ее перешли в судорожные всхлипывания. Уэст стоял над ней с перекошенным лицом, тяжело дыша и стиснув кулаки.
— Убирайся отсюда, больше ты на этой кровати спать не будешь!
Нелли не тронулась с места. Тогда он подскочил к ней, рывком стащил с кровати и поставил на ноги.
— Сказано тебе, убирайся с кровати! Чем ты можешь оправдаться? Шлюха!
Растрепавшиеся волосы падали ей на покрасневшие от слез глаза, она стояла выпрямившись, высоко подняв голову, и молча, с вызовом смотрела ему в лицо.
Джон Уэст, потрясая кулаками, подступал к Нелли и кричал хриплым от бешенства голосом:
— Что ты можешь мне сказать? Ты предала меня, предала своих детей и свою религию! Что ты можешь сказать, ты… ты… — Он схватил ее за плечи и стал трясти. — Ну? Говори! Говори же!
Он ждал от нее какого-нибудь слова, за которое можно было бы ее ударить, но она молчала.
— Думаешь, я тебя сейчас выгоню и ты побежишь к своему паршивому каменщику? Как бы не так! Ты останешься здесь, в этом доме, при своих детях. Ты хочешь бросить детей, а я не позволю. Ты останешься здесь. Слышишь? Эванса я завтра же выгоню. И пусть не попадается мне на глаза. А ты должна на коленях вымаливать у бога прощение. Ты забыла про бога? Что ты скажешь на исповеди? — Слова его лились, как раскаленная лава. — Наверно, ты уже не первый месяц бегаешь к нему, как последняя девка. Я тебя из грязи вытащил, дал тебе все, а ты вот как мне отплатила! Ну ладно, ты еще поплатишься за это. Увидишь. Ты будешь наказана! — Внезапно он снова схватил ее за плечи. — Говори! — закричал он. — Говори, слышишь? — Он оттолкнул от себя словно окаменевшую Нелли и, отступив на шаг, со всего размаха ударил ее по лицу. Нелли невольно вскрикнула, но не двинулась с места.
— Может, теперь ты заговоришь?
— Ну бей, скотина, бей! Убей меня! У тебя ведь когда-то тоже была любовница, но это не считается. Теперь все кончено. Ты мне не запретишь ненавидеть тебя. Ты меня не заставишь остаться с тобой.
— Никогда ты не уйдешь из этого дома. Ты останешься тут и будешь выполнять свои обязанности, а если понадобится, я тебя запру. Слуг я рассчитаю. Машину продам. Ты будешь сидеть взаперти, пока не исправишься. Ты останешься тут. Я тебя проучу… Я… я порву все твои платья…
Он как сумасшедший ринулся в соседнюю комнату, распахнул дверцы большого шкафа и, выхватывая оттуда платья, костюмы, белье, стал с бешеной силой рвать их на клочки и разбрасывать по комнате. Бормоча под нос ругательства и проклятия, он рвал и рвал, пока весь пол не покрылся клочьями одежды.
Нелли подошла к двери и, скрестив на груди руки, смотрела на него, стараясь выразить взглядом презрение. Джон Уэст взглянул на нее, и это показное равнодушие снова пробудило его гнев. Быть может, если б она осталась в спальне, бешенство его иссякло бы после того, как он порвал ее платья, но при виде ее он еще больше рассвирепел и бросился к ней.
Встретив его яростный, угрожающий взгляд, Нелли вспомнила, что у него в кармане всегда лежит револьвер. Он убьет меня, мелькнуло у нее в уме. Она попятилась от него и вдруг сообразила, что в будуаре, в ящике туалетного стола, лежит другой револьвер — Джон каждый вечер клал его себе под подушку. Надо его взять!
Нелли сделала несколько шагов и столкнулась с ним на пороге. Она попыталась было проскользнуть мимо, но Джон Уэст ударил ее в лицо кулаком. От удара Нелли отлетела назад, он бросился за нею, стараясь схватить ее. Он налетел на нее с такой бешеной стремительностью, что толчок отшвырнул ее в другой конец спальни; она ударилась спиной о кровать и упала на пол, корчась от боли.
Он остановился как вкопанный и, порывисто дыша, глядел на нее. С огромным усилием Нелли приподнялась на локте.
— Лучше убей сразу, — сказала она слабым голосом. — Лучше убей, потому что у меня будет ребенок. Его ребенок. Его, слышишь? — Она застонала и снова тяжело повалилась на пол.
Джон Уэст стоял неподвижно, опустив сжатые кулаки, стиснув зубы и с ужасом глядя на жену. Потом весь он как-то обмяк и неуверенными шагами, словно лунатик, побрел к кровати.
Не обращая внимания на стоны Нелли, он сел на кровать, уронил голову на руки и в первый раз за сорок лет заплакал.
Так Нелли Уэст стала пленницей в белом особняке под Керрингбушем. С этого дня она ночевала не в спальне, а в соседней с будуаром комнате. Дверь в будуар заперли и с обеих сторон ее поставили тяжелые платяные шкафы. Там Нелли томилась, почти теряя рассудок от бессвязных горьких мыслей и страдая от сильной боли в позвоночнике, ушибленном при падении. Она редко покидала свою комнату и выходила из дому только к обедне по воскресеньям. Джон Уэст не разговаривал с нею. Он рассчитал прислугу и продал машину.
В тот же день, когда в белый особняк ворвалась миссис Эванс, Джон Уэст вызвал мать Нелли, и она осталась в доме вести хозяйство. Он рассказал ей о случившемся и коротко заявил, что Нелли должна быть наказана: она будет жить так, пока не искупит свой грех перед богом и Джоном Уэстом.
Миссис Моран не требовала никаких объяснений. Она согласилась остаться у зятя и вести хозяйство с помощью поденщицы. У нее было скоплено немного денег. Она закрыла свой магазин дамских нарядов и перебралась в этот дом, где царила странная, зловещая атмосфера, с намерением как-то разрешить семейную драму, угнетавшую всех его обитателей. Дети — старшей дочери было уже семнадцать лет — ходили подавленные и испуганные.
Сам Джон Уэст, преисполненный жалостью к себе, сознанием собственного унижения и планами мщения, стал еще молчаливее и бездушнее, чем прежде. Он побаивался огласки, но мало кто знал о похождениях Нелли, и не было человека, который осмелился бы намекнуть об этом Джону Уэсту. У него нашлось достаточно силы и выдержки, чтобы с обычной энергией продолжать заниматься делами. Его подчиненные заметили только, что он стал молчаливее и сдержаннее; на самом же деле в его душе не осталось ничего человеческого.
Нелли, заточенная в своей спальне, часто думала о Билле Эвансе и ухитрилась даже передать ему через свою мать немного денег, чтобы он мог уехать в другой штат. Билл уехал с женой и ребенком, даже не сообщив Нелли — куда. Горе и тоска совсем одолели ее.
Когда померкли последние надежды на то, что Билл хоть изредка будет давать о себе весточку, Нелли пошла на исповедь и покаялась в своих грехах. Ей стало немного легче, но будущее не сулило ей ни проблеска радости. Только мысли о детях и о ребенке, которого она носила под сердцем, — ребенке Билла, — поддерживали в ней волю к жизни.
Какое бы несчастье ни постигло самого великого или самого малого из человеческих существ, жизнь продолжает идти своим чередом. В мире, разъедаемом войной, одно событие сменяло другое. В Австралии второй референдум снова дал отрицательный результат — большинство высказалось против введения воинской повинности; усталость от войны усиливалась, а вместе с нею росло и количество противников воинской повинности. Союзные войска наконец предприняли решительное наступление, и в октябре 1918 года стали ходить слухи о близком заключении мира.
11 ноября 1918 года Джон Уэст сидел в своей конторе, занятый серьезным разговором с высоким, хорошо одетым человеком по имени Тед Тэргуд.
Джон Уэст сегодня остался ужинать в городе, чтобы повидаться с Тэргудом, ненадолго приехавшим из Брисбэна.
Тэргуд, известный под кличкой «Красный Тед» — этим прозвищем он был обязан скорее цвету своих волос, чем политическим убеждениям, — был казначеем при лейбористском правительстве штата Квинсленд. У него было смуглое лицо и необычайно толстые чувственные губы.
Тэргуд вдруг откинул голову, помахал серой шляпой, которую держал на коленях, и оглушительно захохотал:
— Ха-ха-ха!
Этот хриплый и громкий хохот был вызван словами Джона Уэста, заявившего, что он хочет, чтобы Рил, теперешний премьер Квинсленда, перешел в федеральное правительство, а Тэргуд занял его место.
— Но предположим, что у меня и Рила другие планы? Вы очень уж уверенно говорите.
— Я никогда ничего не предпринимаю, если я не уверен — не уверен до конца. По-моему, и вы и Рил должны быть очень довольны.
Холодная настойчивость в голосе Джона Уэста испугала Тэргуда.
— Мне это подходит, и я знаю, что Рил тоже не прочь стать премьер-министром федерального правительства. Меня просто рассмешило, что вы, не будучи даже членом партии, решаете за нас.
В Квинсленде лейбористская партия была у власти с начала войны. Это было первое правительство, над которым Джон Уэст мог осуществлять полный контроль во всем, где дело касалось его интересов. Но патриотическая поза во время войны несколько подорвала его влияние: премьер Рил и другие квинслендские лейбористы были яростными противниками воинской повинности. Теперь, когда война, видимо, подходила к концу, Джон Уэст собирался использовать свое растущее политическое влияние.
— Говорят, архиепископ Мэлон на днях сказал, будто Рил — единственный честный политический деятель Австралии; он видит в нем будущего федерального премьера, — заметил Тэргуд.
Джону Уэсту были хорошо известны виды Мэлона на Рила. Поэтому-то он и старался выдвинуть квинслендского премьера, но Тэргуду он этого не сказал.
— Вот как? Ну что ж, тем больше шансов у Рила.
— В лейбористских кругах считают, что если будут какие-либо перемены, то лидером станет Эштон.
— Эштон лидером не станет. Он человек искренний, но держится слишком уж крайних взглядов.
Тэргуд пошел к двери.
— Я буду ждать от вас сообщения, что Мэлгарской компании не удалось возобновить договор на рудники в Чиррабу; тогда я устрою так, чтоб завладеть их заявкой. Это здорово придумано. Мы сорвем большой куш, — сказал он, имея в виду сделку, которую они обсуждали до того, как заговорили о политике. Речь шла о двух квинслендских рудниках, в которые Джон Уэст вложил деньги. Вместе с Тэргудом он задумал махинацию, которая десять лет спустя кончилась скандалом, прогремевшим на всю страну.
Прежде чем Уэст успел ответить, оба услышали доносившиеся с улицы шум, крики и пение.
— Что это такое? — спросил Джон Уэст и выбежал в соседнюю комнату, окна которой выходили на улицу.
Мостовую запрудили шумные толпы народа, слышались ликующие выкрики, пение. Трамваи остановились, все уличное движение застопорилось. Мужчины и женщины, совершенно незнакомые друг с другом, обнимались и целовались. Казалось, весь город сошел с ума от радости. В окно долетела песня:
Смотри, чтоб огонь в очагах не погас,
Хоть на сердце тяжко сегодня у нас;
Хоть парни далеко от дома,
Их мысли о доме сейчас.
Другие голоса затянули «Типперери» и «Роза ничьей земли». Отовсюду неслись несмолкаемые крики «ура», восклицания, свист.
— Война кончилась!
— Подписано перемирие!
Джон Уэст схватил шляпу и выбежал на улицу — радостное возбуждение толпы передалось и ему. Предоставив Тэргуду одному добираться до вокзала, Джон Уэст присоединился к кричащей и поющей толпе: он бродил по городу в сгущающихся сумерках, с кем-то взволнованно разговаривал, совал попадавшимся ему на глаза солдатам деньги и называл их героями. В этот же вечер он ответил на письма солдат из спортсменской тысячи, много месяцев валявшиеся в ящике его письменного стола. Все его письма были проникнуты глубоким чувством; он писал каждому, чтобы в случае нужды тот непременно обратился к нему: Джон Уэст никого не отпустит с пустыми руками.
Итак, «война до победного конца» окончилась. Миллионеры и политические деятели, окруженные миллионами могил, уже готовились к распрям из-за дележа добычи. Тысячи белых крестов усеяли побережье близ Анзак Ков, высились среди качающихся на ветру маков в полях Фландрии — как немое свидетельство того, что молодая нация обескровлена, лишившись цвета своей молодежи.
Джона Уэста подхватила и понесла с собой волна ликования и радости, захлестнувшая весь мир. На время он забыл о жене, недавно родившей ребенка, которому не он был отцом. На несколько дней он забыл даже о своих грандиозных планах, которым помешала война и которые теперь он твердо решил осуществить.