Представленная здесь децизионистская теория претендует на строгую дескриптивность. Речь идет не о том, чтобы отстоять – чем до сих пор занимались наиболее известные разновидности децизионизма – право экзистенции на предельно автономное и глубоко личное решение, экзистенции, истерзанной абстракциями и системами, но всё же живой и ищущей собственных путей. Нет, следует, напротив, показать, что этот воинствующий децизионизм никогда не сможет добиться успеха в долгосрочной перспективе или же в большом социальном масштабе, даже несмотря на известную регулярность этого протестного явления в определенных духовно-исторических констелляциях. С другой стороны, для меня не менее важно представить доказательство следующего тезиса: мышление, выступающее в качестве противника воинствующего децизионизма, de facto тоже должно осуществляться децизионистски, то есть в его основе тоже лежит некое фундаментальное решение, сколь бы энергично оно это ни оспаривало, причем приводя самые разные доводы, которые нам еще предстоит разобрать. И наконец, мы готовы утверждать, что и в том и в другом случае оно не может действовать иначе, чем фактически действовало до сих пор, и что любые коррективы или пожелания содействуют не пониманию, а полемике, более того, изначально задумываются полемически.
Дистанцирование нашей теории в равной мере от воинствующего децизионизма и от его противников уже заложено в ее описательном характере. В отличие от нее, оба вышеупомянутых направления мысли основываются на нормативных убеждениях. Воинствующий децизионизм не просто усматривает в решении некую неизбежную действительность, но превращает его в некий долг, а случается, и в патетичный, эффектный ритуал; поэтому он также может быть назван прескриптивным или нормативным децизионизмом. Согласно его ви́дению, единичный человек ОБЯЗАН достигать экзистенциальных высот и глубин, отрясая с себя прах нормального и само собой разумеющегося или противостоя давлению гигантских, надперсональных и обезличенных социальных и духовных образований и вдобавок испытывая на своем собственном теле всю гамму альтернативных форм жизни. Тот, кто способен занять эту позицию и нести такую ответственность, кто всегда сохраняет свое сознание и совесть бодрыми и трезвыми, чья совесть чиста и готова к решению, eo ipso[27] считается человеком более достойным, нежели те, кто довольствуется расхожими мнениями и заданными нормами. Вытекающее отсюда фактическое принижение не-децизиониста основывается очевидным образом на определенном понимании ценности «истинного» предназначения человеческой экзистенции. А между тем эта концепция не учитывает того, сколь большой должна быть экзистенциальная интенсивность такой установки, которая на словах готова покориться властной инстанции, руководствуясь чувством долга или просто испытывая радость от повиновения – она не осознает, сколь тесно напряженность этой позиции связана с напряженностью личного решения.
Но даже противникам воинствующего децизионизма полемическое рвение не позволяет увидеть компрометирующее родство, которое вытекает из взаимной приверженности чему-то нормативному, пусть даже его содержательное определение оказывается в каждом случае совершенно разным; тем самым за резкостью содержательного контраста скрывается серьезное формально-структурное сходство установки. Как бы то ни было, специфический нормативизм противников воинствующего децизионизма заметен даже в том, как они изображают последний. С их точки зрения, децизионизм вообще предстает как прославление или как минимум раскрепощение субъективного произвола, как призыв пренебречь благонамеренным и упорядоченным мышлением в пользу дурных результатов или случайных идей и, не в последнюю очередь, как прямая или косвенная поддержка интеллектуального (а то и политического) насилия и сопротивление разуму, который нацелен на бесконечное обсуждение и говорение. Нормативная импликация, или предпосылка, этой критики очевидна: мышление должно не только приходить к общеобязательным, то есть морально приемлемым выводам (ведь децизионисты теоретически могли бы принять решение в пользу точно таких же вещей, которые противники децизионизма считают лучшими, например Бога или свободы), но и осуществляться методологически безукоризненно, а именно уважать общеприменимые правила и быть как можно скромнее – иными словами, предстать заслуживающим доверия, серьезным служителем, толкователем и защитником объективных ценностей и истин. Внутреннюю логику и социальную функцию этой установки, которая господствовала до сих пор и, вероятно, будет и дальше, мы рассмотрим более подробно позднее. Предварительно же лишь напомним отчасти парадоксальную (для некоторых пострадавших), а отчасти (для нас) пикантную ситуацию, при которой стороны, явственно и совместно отвергающие децизионизм, затем с той же силой схлестываются во имя «объективных» ценностей и истин. Именно универсальные, но в содержательном отношении всё же (весьма) отличающиеся между собой ссылки на «объективно истинное» окончательно расшатывают веру в одно и то же и дают – хотя бы на время короткого междуцарствия, то есть до тех пор, пока не проложит себе дорогу более мощная «объективность» – подпитку установкам воинствующего децизионизма.
Таким образом, в случае нашего описательного децизионизма не работают ни решение в качестве долженствования, ни обязательная привязка решения к якобы объективному долженствованию. Возражая оппонентам воинствующего децизионизма, следует отметить, что бороться с децизионизмом и быть свободным от децизионизма – две разные вещи, иначе говоря, пластичная субъективность решения вполне может скрываться за якобы твердой объективностью долженствования. Против воинствующего или нормативного децизионизма, в свою очередь, можно возразить, что тезис, согласно которому всякое действие и мышление основаны на решении (не обязательно личном и сознательном), в любом случае делает предписующе-долженствующий характер решения совершенно излишним. Только это двойное устранение нормативизма создает условие для чисто дескриптивной теории решения. Но верно и обратное: только благодаря пониманию социальной необходимости господства нормативизма эта теория может быть описательной, то есть оставаться безоценочной. Это может звучать парадоксально, и тем не менее теоретическая свобода от оценок и признание превосходства ценностно-нормативного мышления в практической сфере нераздельно принадлежат друг другу. Наблюдение становится совершенно безоценочным не тогда, когда им осознается субъективность и относительность ценностей, но лишь в тот момент, когда оно со своей стороны совершенно отказывается от роли просветителя и терапевта, короче говоря, вождя: ведь склонность к нормативизму возникает не в последнюю очередь из желания сыграть именно такую роль. Безоценочное познание не может ставить себе целью разрушить иллюзии, потому что оно стало безоценочным именно благодаря констатации неразрушимости иллюзий, больше того, их жизненной необходимости. Следовательно, ему неизбежно приходится влачить паразитическое существование и ориентироваться исключительно на тех, кто ценит избыточные с практической точки зрения, более того, путающиеся под ногами идеи. Если в определенные периоды оно и пользуется большой популярностью, то только потому, что нормативное мышление, находящееся пока в кризисе, только и ждет момента, чтобы вновь воспрять и утвердиться в полемике против него, или хотя бы просто назначить козла отпущения. Поскольку судьба безоценочного познания – всегда оставаться без широкой поддержки, то его появление на публике лишний раз способствует мобилизации его же противников и, как результат, дальнейшему оттачиванию аргументов у сторонников нормативистских позиций. Это не хорошо и не плохо, это просто неизбежно. Если бы это было иначе, то мы имели бы дело совсем не с тем миром, из описания которого выросла свободная от ценностей позиция наблюдателя.