Часть первая Пленная Русь

Глава I Калуга в 1611 году{1}

Всю ночь проговорил князь Трубецкой со своими гостями, боярином Тереховым-Багреевым и дворянским сыном Андреевым, и ни до чего не договорились они друг с другом. Весеннее солнышко взошло, бросило свои лучи в трапезную горницу князя и осветило задумчивые лица троих молодых людей. Они сидели за столом с кубками в руках, но видно было, что не бражничали они всю ночь и не в веселье встретили утро.

Да и мало кому было веселья в эту тяжелую пору 1611 года. Этот год являлся едва ли не центральным в периоде Смутного времени. Польский король Сигизмунд{2} громил Смоленск, «тушинский вор» бежал из Тушина в Калугу и, встреченный там лаской, собирал войско и готовился к походу на Москву. Русским блеснула радостная надежда в лице героя Скопина-Шуйского{3}. Разгоняя врагов, скрепляя союз русских, прошел он по разоренной земле и, освободив Москву, вошел в нее, чтобы оттуда соколом ударить на разорителей, но нежданная смерть скосила его, а с ним и надежды на свободу Руси.

Слабый, бездеятельный царь Василий Шуйский сидел в Москве, трепеща и за престол, и за жизнь свою, а тем временем воры и самозванцы со своими приспешниками раздирали Русь, сквернили ее и заливали кровью. И растерянный народ не знал даже, где искать правды от обидчиков: ходил он и к царю Шуйскому, и к королю Сигизмунду, и к «калужскому вору», и к атаману Заруцкому{4}. Все разоряли Русь. Жадные ляхи, литвины, казаки, татары, всякий сброд с понизовой вольницы, как вороны, клевали и рвали Русь. Воевода литовский Сапега{5}, атаман Заруцкий, гетманы Рожинский, Зборовский, Казановский кровью и бесчестием отмечали каждый свой шаг по бедной Руси.

Русь гибла; только немногие еще верили в ее несокрушимость, и их вера живила сердца истинных россиян. К таким немногим принадлежали и рязанские дворяне братья Ляпуновы{6}. Со смертью Скопина они загорелись непримиримой ненавистью к Шуйскому и решили сами составить ополчения для освобождения земли Русской. Во все стороны они разослали своих гонцов. И вот на долю молодого Терехова-Багреева с Андреевым выпало ехать в Калугу и уговорить князя Трубецкого отложиться[1] от «вора» Но ни до чего они не договорились.

Между ними воцарилось тяжелое молчание, которое наконец прервал Терехов, глухо спросив князя:

— Так, значит, и надеяться на тебя не надо?

— Поймите, — заговорил князь, — да я сам о нашей родине думаю. Сядет на престол московский Дмитрий Иванович…

— Вор и самозванец! — пылко перебил его Андреев.

— Пусть вор, а ежели его народ всей землей признает, то и вора царем сделает. И сядет, говорю я, он на престол московский, и сейчас все замирится. А он поляков так же, как мы, не любит.

— А кругом поляки.

— Не говори! Посмотри, сколько наших вокруг него: вот я, а со мной и казаки, и татары, и князья Раструхановы, и боярин Гордеев, и Рубец-Масальский, и Сиверюковы, да мало ли! А ляхи только с Сапегой, да и те Марии Юрьевны ради!

— Маринки-безбожницы!

— Эх, боярин! — усмехнулся князь. — Словно от слов что делается! А ссориться нам с вами нечего. Здоровье ваше!

Он встал и, осушив кубок, опрокинул его над своей головой. Терехов и Андреев сделали то же.

— Ссориться не надо, а больно везти такие вести к Прокопию Петровичу! — ответил Терехов.

— А ты его, боярин, моими словами ульсти!

Терехов покачал головой, а Андреев даже сплюнул.

Князь засмеялся, сверкнув белыми зубами.

— Ну, хорошо, — сказал он, — там видно будет, а пока что не соснуть ли нам малость? Ишь, как солнце поднялось; всю ночь прокалякали, а в полудень надо беспременно при царе быть! У нас бой назначен на площади!

— Суд? — спросил Андреев.

— Нет, так, потешный. Вы посмотрите. Оно занятно, и царя увидите… А пока что поспать!

Он хлопнул в ладоши и, когда пришел отрок, велел проводить гостей в опочивальню, а сам медленно пошел в свою горницу.

Отрок повел гостей по узким переходам на другую половину дома и оставил их в большой горнице, где стояло несколько застланных постелей. Он отрывисто поклонился и вышел.

Терехов и Андреев остались одни и тотчас легли в постели, но заснуть не могли. Разговор с князем взволновал их. Значение «калужского вора» сразу увеличилось в их глазах и внушило им смутное опасение.

А время шло. Город проснулся, и до них с улицы доносились крики, голоса, топот конских копыт и бряцанье оружия. Андреев встал.

— Нет, не заснуть! — сказал он. — Пойдем лучше посмотрим, будет хоть что-нибудь рассказать.

Терехов тотчас согласился. Они оделись и вышли.

Узкая улица была полна народу, но на них никто не обратил внимания. В это время в Калуге на каждом шагу можно было встретить как польского рыцаря, так запорожца, казака и русского воина.

В то время, к которому относится наш рассказ, Калуга была едва ли не интереснейшим из городов русских. «Тушинский вор», напуганный буйным Рожинским и шляхтой, убежал в Калугу, куда за ним последовал и Трубецкой с казаками, и основал там свою резиденцию, превратившись в «вора калужского». Часть русских бояр, еще ранее бежавших из Тушина, звала «вора» в Калугу.

И действительно, этот город для его воровских замыслов был наиболее удобен. Расположенный на Оке, он с юга был защищен ею, с востока его защищали высокие холмы и непроходимая чаща леса, а с запада — тоже холмы и речка Ячейка. Находясь в котловине, будучи окружен водой и лесом, этот город являлся Богом устроенной крепостью. Но еще, помимо того, он был особенно удобен для воровских целей самозваного царька и его приспешницы Марины.

Калуга была в то время порубежным городом. «Вору» надо было собирать войска, и туда тянулись и порубежники, буйная вольница, шел и казак, и литвины, и всякий жадный до наживы. Войско быстро комплектовалось: основой явились местное стрелецкое войско, казаки Трубецкого да беглые бояре со своими отрядами; затем из Тушина пришла к «вору» часть поляков, скоро явился Ян Сапега со своим четырехтысячным войском и стал во главе всех поляков и литовцев; пришли хищные киргизы; и вот через четыре месяца после бегства из Тушина «вор» снова почувствовал свою силу.

Как царь московский, он окружил себя боярами, стольниками, окольничими[2], стрельцы были его телохранителями; пышные выходы, церковные ходы, обеды, забавы и игрища — все увидела Калуга. Только не радовались калужане. Поляки с казаками своевольничали, содержание двора ложилось тяжелой повинностью на город, и обыватель только почесывался, глядя на царское великолепие пришлого «вора».

Терехов и Андреев немало дивились, ходя по городу. Они были в северной его части, у главных ворот, где стояли русские и казаки князя Трубецкого как верный оплот, так как с севера «вор» устроил искусственную защиту.

— Одначе, смотри, как все торопятся куда-то. Эй! — остановил Андреев прохожего. — Скажи на милость, куда это все идут волной?

Молодой парень ухмыльнулся и сказал:

— Известно куда! На площадь! Ныне царь там потеху устроить приказал. Биться будут! — И он ускорил шаги и замешался в общую толпу.

— Идем и мы! — потащил Андреев приятеля.

— Дорогу, гей! Сторонись! — раздались крики, отчасти заглушенные топотом коней.

Народ в ужасе бросился в сторона и прижался к домам. Андреев с Тереховым тоже едва успели отскочить, как мимо них промчались всадники в золотых шлемах, в легких кольчугах, с кривыми саблями у стремян. Впереди них в красном кунтуше[3] проскакал видный, полный поляк.

— Ишь, вскачь едут по такой улице! — сказал Аццреев с упреком.

Стоявший рядом с ним мещанин с рыжей бородой ответил:

— Сам Сапега! Он хоть народ дави — полное право имеет.

По мере того как Андреев с Тереховым приближались к площади, толпа все сгущалась. Вскоре они вошли в нее и стали уже пробираться, теснясь и толкаясь.

Был яркий весенний полдень. Солнце грело с синего неба и весело освещало приодетую толпу, в которой больше всего преобладал военный элемент, хотя виднелись и мещанский кафтан, и купецкая шапка, и серый зипун.

— Едут, едут! — пронеслось вдруг в толпе, и все разом хлынули сперва направо, потом налево.

Терехов с Андреевым, стиснутые, рванулись вперед и сразу очутились у цепи, огораживавшей место. В ту же минуту их оглушил звон литавр и бубнов, и они увидели «вора», подъезжавшего к месту забавы с пышной свитой.

Царек ехал на высокой черной лошади; рядом с ним по правую руку ехала Марина, а по левую — его шут и наперсник Кошелев. Следом за ними ехали Варвара Пржемышловская, подруга Марины, рядом с Сапегой, а там князья Трубецкой, Теряев, Раструхановы и бояре. Впереди шли шестнадцать стрельцов, расчищая дорогу, с боков шли музыканты, а шествие замыкала свита из польских всадников, казаков, киргизов и русских воинов.

Не доезжая круга, «вор» сошел с коня и направился к своему месту. Под пышным балдахином, на возвышении, стояли два высоких кресла на алом сукне, а подле них — два низких табурета; несколько поодаль, ниже кресел, были расположены полукружием с боков табуреты.

«Вор» поднялся на возвышение и сел в кресло, рядом с ним по правую руку села Марина.

— Этого-то и зовут царем? — шепнул Андреев Терехову. — Тьфу!

И правда, кроме дорогого костюма, в «воре» ничего не было царского. Невысокого роста, полный, с одутловатым лицом, он не имел ничего величественного. Толстый нос, мясистые губы, причем нижняя губа опускалась книзу, придавали ему вид слабого, безвольного пьяницы, каким он и был на самом деле.

Его безобразие еще увеличивалось от контраста с Мариной и ее подругой. Хотя заботы и тревоги наложили на лицо красавицы Марины, урожденной Мнишек, свою печать, но она все еще была настолько прекрасна, что Ян Сапега забывал свою гордость и тщеславие в ее присутствии.

Терехов испуганно толкнул своего друга.

— Дурень! Разве здесь можно говорить такое? — сказал он и вдруг побледнел. — Смотри, смотри!

Андреев увидел, как ниже на табуреты садились польские паны и киргизы, а русские вкруг становились подле и сзади царька.

— Ничего не вижу!

— А там! — Терехов указал пальцем.

Андреев увидел молодого красивого человека с черной бородкой в пышном дорогом костюме. На нем была золотая проволочная кольчуга, надетая поверх серебряного нагрудника. Шлем со стрелкой покрывал его голову, и богатая перевязь от меча, вся усыпанная яхонтами, украшала его высокую грудь.

— Князь Теряев! — сказал Андреев и с удивлением спросил: — Да разве не в Москве он?

— Вот видишь. У нас говорили, что он ушел в Тушино. А князь Огренев за него свою Ольгу прочит! — ответил Терехов, и при этом его глаза сверкнули.

Андреев знал, что еще в Рязани Терехов полюбил Ольгу Огреневу, и она его, да поперек их дороги стал сам отец, проча ей Теряева. Он сочувственно вздохнул и хотел утешить своего друга, но тут снова загремели бубны и два бирюча[4], выйдя на круг, стали кричать:

— Кто хочет царя-батюшку потешить, выходи! Припасен у нас боец-удалец, охота ему свои руки порасправить, царю-батюшке свою удаль выказать. Кто хочет, выходи.

В то же время на огороженное цепью место вышел стрелец, сбросил с себя кафтан и шапку и, поклонившись царю, медленно стал ходить по арене. Это был действительно богатырь. Он оправил свою рубаху, подтянул кушак и хвастливо крикнул:

— Выходи, не бойсь! Насмерть не зашибу, а царь-батюшка рублем подарит!

— Кто хочет, выходи! — повторяли бирючи.

Наконец из толпы выделились два парня. Один из них легко перескочил через ограду и, бойко поклонившись царю и народу, помолившись на видневшийся собор, снял свой кафтан с шапкой и стал надевать рукавицы.

Царек подал знак, и бойцы стали друг против друга шагах в шести.

Начался бой, но со второго же удара бойкий паренек упал на землю с лицом, облитым кровью. Второго постигла та же участь.

— Довольно! — произнес царек.

Бойца сменили борцы. На арене боролись русские крест-накрест, киргизы на поясах. Потом тянулись на палках.

Терехов и Андреев ничего не видели. Первый не спускал взора со своего соперника, ненавистного ему Теряева-Распояхина, а второй — с лица Варвары Пржемышловской. Оно было прекрасно. Снежной белизны, с ярким румянцем, с горячими, как звезды, глазами, оно отражало все перипетии борьбы, происходившей на арене.

— Ишь, — шептал про себя Андреев, — если бы не еретичка…

Царек оглянулся назад и что-то проговорил; в ту же минуту князь Теряев отделился от свиты и медленно сошел вниз, а вышедшие бирючи снова закричали:

— Именитый болярин князь Теряев-Распояхин желает царя-батюшку боем на мечах потешить. Если есть охочий дворянский сын иль боярский сын, болярин или князь, пусть на клич отзовется!

Андреев не успел оглянуться, как Терехов уже очутился за оградой и принял вызов, сказав:

— Не хочешь ли со мной, князь, потешиться?

Князь взглянул на него и побледнел, но улыбка тотчас вернула ему самообладание. Он узнал Терехова и понял его злобу.

— Что же! — ответил он. — Ты — боярин, и мне с тобой биться не бесчестье. А что же ты царю не поклонишься?

Терехов отошел, будто не слыша его, и вынул меч. Он был одет в панцирь, и на его голове был железный шлем; силу в себе он чувствовал такую же, как ненависть, и ему не страшен казался меч Теряева.

Тот обернулся к царьку и сказал:

— Дозволишь, царь, наказать мне рязанского слетка?

Царек кивнул головой.

— Так берегись, эй! — крикнул Теряев, стремительно нападая на Терехова.

Но тот приготовился к нападению и легким движением отстранил меч. Мечи зазвенели.

Андреев замер, следя за боем, и, словно разделяя его волнение, замерла вся толпа. Все как-то сразу поняли, что этот бой не для потехи царя, а для личной мести и должен окончиться смертью.

Вдруг все вскрикнули. Меч Теряева опустился и поднялся, орошенный кровью. Терехов пошатнулся, но тотчас оправился и быстрым натиском напал на противника. Мечи снова скрестились. Теряев вдруг припал на одно колено, готовясь нанести удар снизу, но в ту же минуту меч со звоном вылетел из его рук, Терехов быстрым ударом ноги повалил его наземь и нагнулся над ним.

— Бей! — раздалось в разъяренной толпе, но в ту же минуту стрельцы по приказанию царька бросились на Терехова, обезоружили его и быстро поставили пред царевым местом.

Толпа рванулась за ним, оборвала цепь и окружила царское место. Царек выпрямился в кресле, видимо взволнованный, и спросил Терехова:

— Кто ты и откуда, что хотел нашего верного слугу убить? Зачем сюда приехал, наш ли ты слуга?

— Я — боярин рязанский Терехов-Багреев; приехал сюда к куму своему, князю Трубецкому; тебе не слуга, а убить хотел Теряева, как и он убил бы меня.

— И теперь убьет, только не мечом, а веревкой, и не сам, а через слуг своих, — прохрипел царек.

— В твоей власти. На то у тебя сила!

— Взять! — заорал царек, топая ногами.

Стрельцы подбежали к Терехову. В это мгновение выступил князь Трубецкой. Его лицо побледнело, когда он заговорил:

— Царь, это — мой гость и не по чести мне будет, если ты его казни предашь. Ведь он тебя боем тешил.

— Это не был потешный бой!

— Однако смотри: Теряев без ссадины, а у этого все латы в крови.

Марина взяла царька за руку и промолвила:

— И что скажут про нас, если мы станем своих бояр казнить? Придет время — и он будет нашим верным слугой.

Царек смутился, его глаза вдруг потухли, и он даже согнулся в своем кресле.

— Ну вот, ну вот! — заговорил он плаксиво. — Разве я — царь? Иди вон, иди с глаз моих, супротивник! — крикнул он Терехову.

В ту же минуту кто-то с силой потянул Терехова и повлек его из толпы. Он очнулся и увидел Андреева, но раньше пред ним мелькнуло искаженное злобой лицо князя Теряева.

— Ну вот и дождался! Чуть на виселицу не угодил! — с укором сказал Андреев.

— Только зачем они не дали мне убить его! — злобно воскликнул Терехов.

— Ах ты Господи, а он свое несет! Пойдем, пойдем, дурень! — И, выговаривая ему, Андреев повлек его по улицам к дому князя Трубецкого.

Глава II Любовь

Солнце уже сошло с полудня, когда берегом Оки крупной рысью скакали из Калуги Терехов и его друг. На Терехове был блестящий шлем с наличником и шишаком, легкая кольчуга рубашкой висела на плечах и короткий меч в зеленых ножнах бился у стремени; Андреев был одет проще: на его голове был кожаный шлык[5], кафтан с высоким воротом не был прикрыт кольчугой, и длинный меч без ножен брал не остротой лезвия, а тяжестью кованого железа. Но, несмотря на разность костюмов, а следовательно, и состояний, они были искренними друзьями и товарищами.

— Не дело замыслил, Петр, — продолжал свои уговоры Семен Андреев. — Князь Теряев-Распояхин донес о нас «вору»; сапежинцы уже ищут нас; поймают — кола не миновать. А мы без пути шатаемся.

— Дурень, — ответил Терехов. — Тем лучше, что мы в другую сторону поехали. Они погнались за нами в другой след.

— Да ворочаться-то нам надо через Калугу!

— Объедем ее, дадим крюка. Да что, если бы мне через брюхо «вора» пролезть надо было, и тогда для Ольги пошел бы на это. Ты ведь у нас фалалей[6], где тебе понимать любовь мою! — Он улыбнулся как бы своим мыслям и снова заговорил: — И в Калугу-то я вызвался ехать только ради нее! Вспомнить только, когда князь Огренев жил под Рязанью, как любились мы! Так нет, накрыл! Из-за меня под Калугу съехал с нею. А я и тут!

— С чего ты не полюбился ему так?

— А вот поди! Отец мой, вишь, расстриге[7] служил, Маринке-еретице в Самбор подарки возил, ну а я-то чем виноват, скажи на милость? Вот князюшка-то Теряев-Распояхин, которого Огренев моей Олюшке в мужья прочил, хуже: к «вору» на службу пошел, из злобы на меня и нас выдал!

— Далеко ехать-то?

— Недалече теперь, рощу проехали. Я в Калуге-то подробно разузнал, где его вотчина. Вот тоже! Гордый-гордый, а натуру несет этому «вору». Теперь у него для них пиво варят. — Он приостановился, взглянул на небо, с которого словно скатывалось солнце, и сказал: — Одначе припустим!

Скоро на косогоре, на самом берегу реки, показалась усадьба князя Огренева-Сабурова с высокими теремами, резными коньками на острых крышах и расписными воротами. Сбоку, вниз по косогору к реке и в другую сторону, раскинулся огромный сад, обнесенный высоким частоколом.

— Вот и приехали, — сказал Андреев с доброй усмешкой. — Теперь что же делать будем? Али прямо к князю?

— Чтобы он собаками затравил? — усмехнулся Терехов. — Нет! Вот что. Ты тут останься, жди меня до зари. Не дождешься — поезжай в Рязань, а я… эх, да где наше не пропадало! Ну, а теперь поцелуемся.

Андреев насильно улыбнулся:

— Ишь, на свиданье идет, а похоронную песню тянет. Ну, поцелуемся.

Они слезли с коней и крепко обнялись. Потом Терехов сел на коня и поехал в объезд усадьбы. Андреев смотрел, пока он не скрылся, потом расседлал коня, отошел в сторону под купу лип, достал мешок и, перекрестившись, начал закусывать. Потом он завернулся в свой кафтан, накинул на ноги попону, положил голову на седло и примостился заснуть.

Но сон бежал его глаз. Сперва Андреев тревожился за своего друга, но мысль о его удали и находчивости успокоила его. Потом он мысленно представил себе свидание и наконец вспомнил упрек Терехова, вспыхнул и тревожно заворочался.

Правда, не уродила его мать таким, чтобы при взгляде на него замирало девичье сердце, но не был же он и уродом. Разве ничего не значат богатырский рост и такая сила, что даже Захар Ляпунов пред ними гнется, когда они в шутку борются? Его скуластое лицо так заросло волосами, что и не разобрать его некрасивых черт, а серые глаза, большие и добрые, так порой светятся, что, пожалуй, могут добраться до самого сердца. А все же не написано ему на роду узнать мед любви! И он горько задумался о своей бесталанной доле.

А пока он так думал, Терехов с риском попасть в руки гневного князя Огренева искал свидания с любимой девушкой.

Он недаром провел время в Калуге. Исполняя поручение Ляпунова, он всюду наводил справки о князе Огреневе и его жизни, а тут, на его счастье, из княжеской вотчины в Калугу привез пиво хитрый дворовый мужичонка. Терехов успел купить его преданность и услуги и теперь объехал княжью усадьбу и там, на самых задах ее, несколько раз крикнул кречетом. Не успел он после этого сойти с коня, как подле него уже стоял мужичонка, Федька Беспалый, и, шепелявя, сказал ему:

— Все, честной господин, уготовил, как есть, все. Ужо скажешь спасибо! Собак-от на другую сторону отвел, у калитки замок сбил, а потом мамушку уговорил. Той-то уж сам заплатишь. Кочевряжится она, а как сказал, что боярин с Рязани, затряслась даже; и кажиную ночь я тебя, честной господин…

— Ну, брось молоть! — остановил его Терехов. — Веди скорее!

Федька низко поклонился и осторожно пошел вдоль забора. Терехов взял в левую руку за узду коня, правую положил на поясной нож и пошел за ним. Шагов через сто Федька остановился и раскрыл маленькую калитку.

— Пожди, господин, я знак подам! — сказал он и хотел войти в калитку, но Терехов остановил его:

— Слушай, если ты подвох мне делаешь, знай, с живого тебя кожу сниму, а если заслужишь — наградить сумею! Ну, иди!

Федька исчез. Терехов притаился за калиткой. В ночной тишине раздался жалобный плач, а за ним раскатистый смех филина. Терехов вздрогнул.

Федька вдруг вырос пред его глазами.

— Теперь иди в калитку, — зашептал он, — и сейчас вправо. Малинник по забору, так им и иди. Увидишь скамейку — сядь и жди! Коня-то дай, я поберегу его.

Терехов уже не слышал слов Федьки. Бросив поводья в его руки, он вошел в калитку и чуть не побежал по узкой дорожке, забыв всякую осторожность. Кольчуга звякала, шишак сверкал при лунном блеске, и голова ясно вычерчивалась над кустами малины.

Он остановился у скамьи, но сесть не мог от волнения. Все пережитое ожило снова. Там, под Рязанью, сколько душных летних ночей провел он с Ольгой под охраной чуткой Маремьянихи; сколько нежных речей было сказано, сколько жарких поцелуев было дано, там он услышал ее тихое «люблю», там поменялся с нею кольцом. Что-то здесь?

— Петя! — словно вздох донесся до него.

Он обернулся и протянул руки. Пред ним стояла Ольга.

Ярче звезд горели ее глаза, бледнее луны было ее прекрасное лицо с восторженной улыбкой на губах. Черные косы оттягивали ее голову.

— Ольга моя! Счастье!

Девушка упала на грудь своего милого, и их губы сомкнулись.

— А ты не очень горлань: «Ольга!» — услышал он визгливый голос и увидел старую Маремьяниху, Ольгину мамку. — Вот услышит сторож, да пустит пса, да поднимет шум, тогда и будет «Ольга»!..

— Милая ты моя! Здравствуй, и ты! — весело сказал Терехов. — Стой, не так! И тебя поцелую!

— А ну тя! — вырвалась Маремьяниха из его рук. — Ты лучше не прохлаждайся. У нас времени всего до петухов. В ту пору князь после петухов по дому ходит. Вдруг нас встрянется! Ахти мне с вами! — И она ворча уселась на скамью.

Терехов обнял Ольгу и пошел с нею по дорожке.

Все, что случилось с ними со дня нежданной разлуки, они рассказали друг другу чуть ли не день в день; в бессвязном лепете снова клялись любить друг друга и каждый свой шаг запечатлевали поцелуем.

— Никому не отдам тебя! — жарко воскликнул Терехов. — Согласится твой отец! Постой, скоро мы Русь повыметем, поляков прогоним, «вора» изведем, да и Шуйского взашей. А там выберем царя, и не я буду, если он сам не зашлет к отцу твоему сватов.

— Пошли Господи! — сказала Ольга. — А я… видит Бог мое сердце, слышит он мою клятву, что никому не отдамся, окромя тебя, мой сокол ясный. Убью себя лучше!

— Зачем и думать это! — испуганно остановил ее Терехов и закрыл ее губы поцелуем.

— Страшно мне без тебя! — сказала она. — Князь Теряев отцу грозит, требует, чтобы он обещание исполнил, не то он силой заставит, а потом… вот еще что было! Здесь раз… пошла я с девушками в поле, на берег. Вдруг охота, поляки едут. Мы бежать, а они окружили нас и ловить стали. Только один, видно — важный, схватил мою руку, нагнулся с коня и поднять меня хотел. Я — рваться. Тут батюшка помощь выслал. Поляк говорит: «Жизни лишусь, если тебя не добуду, полюбил тебя!» Я рванулась и бежать от него.

— Ну?

— И все. А только я его, гуляючи в саду, через забор не один раз видела, и говорят, что у нас все здесь поляки бродят!.. Страшно мне, ой страшно. — И Ольга прижалась к Терехову. — Они все такие своевольные!

— У твоего отца народа много — не посмеют из терема взять. А гулять далеко остерегайся!

— Светы мои! — подошла к ним мамка. — Да что же это? Петухи орут, я платком машу им, а они хоть бы что! Пора, пора, батюшка, и не проси! Ну, прощайся, лебедушка!

— Мамушка, еще немножко!

— Ни-ни-ни!..

Ольга кинулась на шею Терехову и замерла на мгновение. Он крепко обнял ее и несчетно поцеловал. Старуха мамка торопила.

Вдруг раздался стук в доску, залаяла собака.

— Иди, иди, сторож дозором пошел! — испуганно заговорила Маремьяниха.

Терехов еще раз поцеловал Ольгу и бросился к калитке. Как тяжело ему было расставаться с нею так спешно! И на сколько времени? Может, навсегда! Он побоялся даже обернуться, чтобы не увидеть милую, не вернуться к ней, а она стояла, закрыв лицо руками, и ее грудь вздымалась и от слез разлуки, и от радости мимолетного свидания.

Терехов вышел за калитку, сунул Федьке рубль и отъехал от сада.

Горечь разлуки мало-помалу смягчилась, когда он мгновение за мгновением восстановил свидание с Ольгой. Грустные мысли отошли, он всем своим существом чувствовал силу, молодость и любовь, способную вдохновить его на подвиг. Ему ли думать о смерти? Нет, ради Ольги он один справится со всеми врагами и одолеет всякое препятствие. Он гордо, уверенно усмехнулся, поправился в седле и, тронув стременем коня, поехал рысью.

В отдалении заржал конь Андрея. Терехов выехал на поляну. Его друг приподнялся и всматривался в освещенную даль.

— Я, я, не бойсь! — весело сказал Терехов, подъезжая.

Андреев быстро встал.

— И не до зари даже! — ответил он. — Ну, значит, и дальше!

Он протяжно свистнул. Послушный конь подбежал к нему, и Андреев стал седлать его.

— Стой! — остановил его Терехов. — Я же и не отдохнул даже!

— Ге! — ответил Андреев. — Отдохнешь в пути!

— Ну, ин быть по-твоему! Куда же поедем?

— А на село! Там возьмем лодку, переедем! Тем берегом обойдем Калугу, снова через реку и — домой! Ну, садись!

Андреев вскочил на коня, Терехов тоже, и они поехали на княжескую вотчину. При помощи того же Федьки Беспалого Терехов достал лодку, и они поплыли через широкую Оку, держа в поводах коней. Два мужика дружно гребли, правя лодку наперерез течению.

— Что, братцы, тяжело приходится? — спросил Андреев.

— Это с чего?

— С Калуги? От поляков да казаков?

— Жартуют[8], что говорить! — ответил рыжий мужик. — Да все же не очень, потому царь близко, да вот…

— Какой царь? — перебил с негодованием Андреев. — Он — «вор»! Кто выбирал его?

— Нешто разберешь теперь, господин, кто — царь? — возразил мужик. — Ноне их и не сосчитать. Опять, говорят, объявился новый. А нам что делать? Коли не признаешь, тебя на кол, с тебя кожу снимут, огнем спалят.

— Что говорить! — перебил рыжий мужик. — Теперь что эти Сапегины псы по Руси делали, а казаки с антихристом Заруцким али полячье это! К нам один монах приходил, так рассказывал. И-и! У нас еще, слава Богу, всего одного Ерему зарубили, да девка у нас тут, дурашливая такая была, Афросиньюшка. Так ту поляки на охоте собаками затравили. Только и всего!

Лодка толкнулась в берег. Терехов и Андреев вышли и сели на коней. Озябшие кони понеслись.

— Страшное время, страшное время! — со вздохом сказал Андреев, когда кони угомонились.

— Пожди! — задумчиво ответил Терехов, — Пройдет оно. Дай оправиться. А то ведь мы еще до памяти не — дошли. Гляди, едва оправляться стали, и Скопин помер. Опять печаль и уныние. А теперь Ляпуновы поднялись снова. Пожди!

— Ах! — воскликнул Андреев. — Да только и жду! И уж заплатим мы казакам и ляхам за все их добро! И будут же они нас помнить, псы стервенелые!

— Да, сберемся все, разом поднимемся и пойдем. Ведь их горсть против нас. Смотри, сколько ляхов под Смоленском, и король с ними, а Шеин{7} держится! Так если все-то мы враз поднимемся, что будет?

Они ехали до рассвета, продолжая мечтать о том времени, когда Русь очистится вся от врагов и успокоенный народ снова вернется в свои разрушенные дома, охраняемый всей землей избранным царем.

А в это время, разметавшись на своей девичьей постели, грезила без сна взволнованная Ольга. Она, как и Терехов, тоже восстанавливала каждый миг прошедшего свидания, вспоминая каждое слово, взгляд, движение. Настанет время, мечтала она, и они будут вместе.

— Мамушка, — тихо позвала она.

Старуха проснулась и спросила спросонья:

— А? Что, лебедка?

— Загадай ты мне, скоро ли я…

— Тьфу! С нами крестная сила! Спи, срамница! Ишь что задумала. На ночь, и слова такие: черного тревожить! Свят, свят, свят!

— Разве нельзя, мамушка?

— Говорю, спи! Христьяне только под Крещенье гадают да под Ивана Купала, вот что! А то на-ко! Ох, Господи, и откуда у тебя мысли такие! Спи!

— Я тогда на звездочках гадать буду! — мечтательно сказала девушка. — Звездочка будет падать, а я скажу, чего хочу. Оно и исполнится.

Глава III Старый князь

Старый князь Огренев-Сабуров был ровесником и другом Бориса Годунова при грозном царе Иване Васильевиче; только в то время, как Годунов жил при дворце, стараясь ладить и с Малютой{8}, и с худоумным царевичем Федором{9}, и с грозным царем, князь Сабуров славил царя оружием в битвах с Литвой, Ливонией и шведами. Грозный царь отличал князя, в мирное время удерживая его при дворце, но князь не любил наглой опричнины, не выносил переходов от убийства к молитве и искал покоя в богатой вотчине под Рязанью со своей женой. Умер грозный царь, и князь, уговариваемый Годуновым, переселился в Москву и стал советником Годунова, как в царствование Федора, так и его, Бориса. Трудная была роль для прямодушного князя в последние годы этого несчастного царствования, когда на народ посыпались бедствия голода, мора и пожара, а сам царь Борис, мучимый подозрительностью, обратился в тирана. Но горечь службы князя смягчала страстная любовь к дочери Ольге. Из Польши пришел первый самозванец. Вспомнил князь свои походы и вышел в бранное поле. Но измена Басманова сразу окончила войну, и возмущенный князь торопливо уехал в свою вотчину, гнушаясь всеми, кто поклонился Лжедмитрию и его изуверке-жене Марине. Страшные майские дни 1606 года он пережил у себя дома, раз — поневоле — съездил в Москву поклониться Шуйскому и окончательно отрешился от мира.

В течение этого времени Бог взял у князя Огренева жену, и он всю свою душу положил на любовь к дочери. Росла она умницей и красавицей, и радовалось отцовское сердце. Присмотрел он и жениха для нее, молодого князя Теряева-Распояхина, с отцом которого он делил ратные успехи. Молодой князь Теряев служил при Василии Шуйском и отличился под Тулой, склонив Болотникова к сдаче. Радовался на него Огренев, но скоро тучи заслонили горизонт тихой радости.

В душную летнюю ночь вышел старый князь в сад и нечаянно накрыл в нем целующихся молодых любовников — свою дочь Ольгу и боярского сына Терехова-Багреева! Хищным соколом он налетел на них и схватил дочь за косу.

— В терем, негодница! — закричал он не своим голосом. — Эй, девки! Кто есть?

Мамка Маремьяниха в страхе обежала весь сад и, будто из терема, засеменила ногами, а дура сенная девка Матрешка выскочила на зов и с ревом повалилась в ноги князю.

— Прости, князь милостивый! Невдомек нам было! Просто по малину вышли!

— Вон! — заревел князь. — В избу! На тягле заморю, гадину! А ты, старая, — обратился он к мамке-старухе, — чего глядишь, на то ли стоишь при ней! Веди Ольгу в терем!..

— Князь, дозволь слово вымолвить, — глухо произнес Терехов.

До сей минуты он стоял растерянный, смущенный и гневный, чувствуя, что пойман, как вор, тогда когда его сердце и душа были полны самых честных, самых возвышенных чувств.

— Пожди малость! — грозно ответил князь и снова обратился к мамке: — Глаз с нее не спускай! За порог шага сделать не давай! Да сбери то, что любо, из рухляди и в дорогу готовься. Завтра уедем!

Дрожащая мамка повела Ольгу к дому, сзади них с громкими причитаниями поплелась Матрешка.

Князь с грозной усмешкой обратился к Терехову:

— Ну, что же сказать хотел? Хочешь поведать, что забор не высок, замки не крепки, что сам, дескать, вору потакал? Так, что ли?

— Не вор я, князь, и негоже тебе говорить такое, — ответил молодой человек дрогнувшим голосом, — а полюбилась мне твоя дочь пуще жизни, и я ей люб. Собирался к тебе я сватов заслать, да вот и слу…

— Ты? Ко мне сватов? Ты? К князю Огреневу? Щенок ты паршивый! Отец твой у расстриги на посылках служил, в ногах его валялся, крест ему целовал, а ты ко мне сватов! Иди! Да спеши, а то прикажу собак спустить, подлый выродок, девичий вор!

Терехов схватился за пояс, где торчал у него длинный нож, но опомнился, низко опустил голову и пошел вон из сада.

Закручинился он, но его кручина стала еще злее, когда неделю спустя потянулся длинный обоз Огренева из Рязани в далекую вотчину под Калугу. А где та вотчина, Терехов и узнать не мог, как не мог напоследок взглянуть на Ольгу…

Старый князь Огренев встревожился. Страх за свою честь охватил его, и он тотчас послал на Москву гонца звать Теряева-Распояхина к себе под Калугу.

«Обвенчаю их поспешнее, — думал он, — и успокоюсь. А то одной тревоги не оберешься. Где усмотреть старому пастуху за молодой козой?»

С нетерпением ждал он своего гонца из Москвы, но тот нагнал его лишь по дороге в Калугу.

Лицо князя просияло, но скоро стало темнее тучи, когда он услышал вести от своего гонца.

— Когда же будет? — спросил он. — Отдал грамоту?

Гонец поклонился князю и вынул из-за пазухи его грамоту.

— Прости, князь, — ответил он, — назад твоя грамота! Князь Теряев-Распояхин от царя Василия Ивановича отложился и перешел на службу в Тушино, к тому царю.

Огренев, как на пружине, выпрямился в седле.

— Врешь, холоп, род Теряева не знает измены. Его деды и отец лили кровь за своих царей. Откуда возьмется такой выродок? Где он? Ты видел его? Проехал в Тушино?

— Прости, князь, — ответил гонец, — Тушина нет уже — его сожгли поляки. «Вор» бежал, теперь сидит в Калуге, и с ним ли князь, того никто не ведает. Говорят, князь Трубецкой с ним и еще много князей и бояр.

Князь резко осадил коня. Отрешившись от света, он мало знал положение дел и даже не представлял себе размеров той смуты, которая охватила Русь. А теперь вдруг он слышит ко всему, что «вор» сидит в Калуге, там, куда он едет.

«Судьба, — усмехнулся он, но не велел сворачивать. — Пусть будет что будет, — решил он, — а этот изменник, собака, будь от меня проклят!»

На его лице отразилось страдание. Любил он сына своего друга, как родного, решил свадьбу его со своей дочерью, а теперь разом оборвал эти струны. Велика была боль его сердца, но разом она и кончилась.

Огренев приехал в свою калужскую вотчину, исправил усадьбу и зажил тихой жизнью помещика, не радуя себя даже отъезжим полем.{10}

Его старый слуга Силантий Мякинный не узнал своего князя. С первого похода до этих дней был он неразлучен с князем, рядом с ним он рубился в сечах; не раз спасал его от смерти, не раз и князь платил ему тем же; каждую мысль привык поверять ему князь, а теперь вдруг закручинился, заперся в усадьбе, ровно медведь в берлоге, и ему даже слова не бросил. Не выдержал такого состояния Силантий и запил — и чем сильнее пил, тем храбрее становился. Наконец он однажды преградил князю путь в сенях и упал ему в ноги:

— Смилуйся над слугой твоим! Сам ты меня боевым товарищем звал, из одной миски хлебали, одной чаркой делились, плечо о плечо рубились. Каждую думу свою поверял ты мне. Открой и теперь свою думу. Силы нет! Дома все словно при покойнике ходят; княжна плачет в тереме, девки ревут, мамка охает. Слуги твои громко слово сказать боятся. Что случилось, князюшка?

— Встань, — приветливо сказал Огренев, — иди в мою горницу.

И там поведал он ему свое горе. Проклял он названого сына, а теперь кается; хочется ему самому повидать его, поговорить с ним: может, одумается. А как сделать, того не знает. Да и в Калуге ли он? Может, сложил уже в бою свою голову?

— Батюшка, князь! — воскликнул Силантий. — Да на что ж у тебя Мякинный, верный раб?! Пиши письмецо и шли меня. К самому нечистому на рога пойду, не токмо к «вору» в берлогу!

Князь порывисто обнял Силантия.

— Душу мою от тяготы избавил! Готовь коня и скачи. Никакого письма не надо. Скажи: «Князь здесь и тебя зовет!» Пусть беспременно приедет! Скачи сейчас же. До Калуги сорок верст. Времени тебе — один день!

Силантий спешно вышел, а поздно за полночь вернулся домой и прямо прошел к князю. Его лицо было хмуро и строго. Ничего не ответил он на расспросы князя, а сказал только, что Теряев-Распояхин будет у него не позже как завтра.

А видел он в Калуге много. Видел такое, что его сердце повернулось, болея о родине. Видел он площадь, на которой в ряд стояло до двадцати колов, а на них корчились люда, все русские; видел виселицу и дыбы; видел, как казак тащил за волосы девицу по улице и как два поляка, положив образ на колени заместо стола, играли на нем в кости. Видел и молодого князя Теряева, пьяного, разгульного, с размалеванной девкой на коленях.

И действительно, Теряев-Распояхин приехал на следующий день к Огреневу. Он въехал на двор на буланом аргамаке, с двумя челядинцами, соскочил у самого крыльца и, подойдя к князю, весело воскликнул:

— Здравствуй, князь! Рад видеться. Как живет невеста моя, Ольга Степановна?

Старый князь резко отшатнулся от него. До последней минуты он надеялся на примирение, а теперь его сердце разом оледенело. Да, несомненно, Теряев — изменник!

Русская боевая одежда сменилась на нем польской: легкий шлем с какими-то крылами, красный жупан[9] весь в шнурах. И лицо изменилось. Усы закручены в три ряда, русская борода выстрижена клином, и голова выбрита. Даже обычай русский покинул и, не уважая старости и чина, на коне, да еще с челядью, проехал до самого крыльца.

— Али в басурманы записался и русский обычай бросил, что сам с руками на меня лезешь? — горько спросил его старый князь.

Теряев отступил и спросил с усмешкой:

— Для бреха звал меня?

— Для бреха? — ответил старик. — Да есть ли стыд у тебя? Позвал я тебя как сына друга моего, как жениха дочери моей! Слышал я, что ты «вору» отдался, да не хотел верить этому. Потом подумал, что уговорить тебя смогу, а теперь вижу, что на тебя и слова тратить не след, за порог дома своего пущать негоже и от крыльца, как пса, отогнать. Мать твоя сблудила, верно, выродка, такого родив!

Теряев вспыхнул.

— Благодари Бога, Степан Иванович! — ответил он, — что стар ты и отец невесты моей, не то ответил бы за слова свои. А теперь слушай! Откуда знаешь ты, что служу я «вору»? Я его считаю за истинного царя Дмитрия Ивановича и на том крест целовал! Вот первый сказ. Почему не вор Шуйский? Нешто его народ и собор признали, а не одни бояре? И, по-моему, он вор, и не в стыде мне тому служить, кого за царя почитаю!

— А усы, борода, одежда, обычай русский где у тебя? Почему креста не положил? Да и сердце мое чует, что сам ты знаешь, что «вору» служишь.

— Ну, про усы да про бороду оставь, а что про одежду, так польский жупан ловчее носить, чем кафтан до пят, с воротником до маковки. А служу «вору» или царю, про то я знаю. Тебе же одно скажу, что люблю дочь твою и не отдам тебе назад твоего слова!

— Ты? Негодяй! — закричал князь. — Эй, слуги! Взять его, взять!

Теряев вскочил на коня и обнажил короткий меч, его челядинцы сделали то же.

— Не тронь, — насмешливо сказал он, — не то не быть добру! А теперь прощай! Спасибо на ласке, да скажи своей Ольге Степановне, чтобы ждала жениха своего! А я к тебе, князь, еще наведаюсь! Гайда! — крикнул он и помчался в ворота.

Челядинцы устремились за ним.

Князь, словно окаменев, недвижно стоял на крыльце.

Таково было свидание старого князя с нареченным зятем. Тяжело оно было, но, как тяжелая операция, сразу сняла все тревоги с сердца князя. Он повеселел даже. Повеселело и все в доме, и больше всех Ольга, когда узнала, что ненавистный ей жених уже не жених ей больше.

Глава IV Похищение

Между тем князь Теряев-Распояхин на время обезумел от горя и злобы. Честолюбивый, железной воли и грубого сердца, он все же полюбил Ольгу, полюбил так, как любят грубые натуры, — раз на всю жизнь. Мысль, что Ольга может не принадлежать ему, приводила его в ярость.

«Если не добром, то силой, а она будет моей», — думал он, и в мыслях его рука уже поднималась на седины старого князя.

Думая так, он не знал, что у него есть здесь же, в Калуге, соперник. Про Терехова-Багреева он знал через рязанских услужников, но про поручика Яна Ходзевича, недавно прибывшего с Сапегой и высмотревшего княжну Ольгу во время своей охоты вокруг вотчины ее отца, он не мог и мыслить. В злобе на Терехова он натравил на него поляков, когда увидел его в Калуге и узнал о цели приезда, но с поляком ничего не мог сделать. А поляк уже ковал железо.

Хотя калужане и приняли «тушинского вора» как царя, но все же не могли они содержать и двор его, и все войско за свой счет. Понимали это и «калужский вор», и его военачальники, и потому во все концы России были направлены грамоты «вора» с требованиями людей, денег и довольства, а казаки и жолнеры ездили по окрестностям, добывая себе и коням продовольствие.

Побывали они и в вотчине князя Огренева-Сабурова.

Дойди слух об их пребывании до ушей князя, не дал бы он пособникам «вора» ни зерна, ни былинки, но умный и преданный Силантий не допустил ненужной и опасной ссоры. На свой риск он обещал варить пиво для сапежинцев и поставлять овес и сено для их коней.

Федька Беспалый возил каждый раз этот оброк в Калугу и умел извлекать из этого для себя пользу. Так, узнав о любви поручика Ходзевича к княжне, он, так же как и Терехову, вызвался пособить ему, устроить свидание и даже указать ему дорогу в девичий терем.

Конечно, поручик был готов на все ради этого и условился об этом с Федькой.

И дрожал же Федька от страха в темную ночь, сидя у околицы и поджидая условного сигнала, чтобы провести поручика. Ночь была черная, как грешная душа Федьки; ветер выл, как голодный зверь, Ока разбушевалась, а лес шумел так страшно от порывов ветра, что Федьке казалось, будто злые духи идут по его душу. Он уже собрался бежать в свою курную избу, как вдруг со стороны леса раздался крик кукушки. Раз, два, три! — и замолк.

Федька заплакал, как филин. Кукушка ответила снова. Федька облегченно вздохнул, его страх прошел: теперь по крайней мере он был не один среди этой бурной и темной ночи. И он засмеялся сатанинским криком филина.

Поручик Ходзевич со своим другом Феликсом Свежинским остановился у опушки леса. С ним было сорок жолнеров, этих полурыцарей, полуразбойников, которые навели ужас на всю обездоленную Русь страшным именем сапежинцев. Не было для них ничего святого, ничего страшного, не было преступления, от которого сжалось бы их сердце.

— Пойдем так, — сказал Ходзевич, — я возьму с собой десять человек и пойду с ними к терему, как поведет меня тот лайдак[10]. Ты, Феликс, с двадцатью жолнерами обойдешь спереди и ворвешься в ворота, как отворят их, а десять будут ждать. За ними пришлем, как туго станет.

— Ладно! Ладно! — ответил Свежинский. — Только не дело ты затеял. Здесь не Тушино!

— Оставь! Я без слов помогал тебе, когда ты монастырь грабил! — возразил Ходзевич и разделил свой отряд на три части. — Ну, — сказал он Свежинскому, — выезжай!

Свежинский пожал Ходзевичу руку, и его отряд бесшумно скрылся в темноте.

— А вы за мной, — сказал Ходзевич, — факелы с вами?

— С нами!

— Пусть жгут только четверо, остальные все со мной. С коней долой! Ну, кричи!

Один из жолнеров закричал кукушкой. В тишине послышался плач филина, потом смех.

— Идем! — сказал Ходзевич и, обнажив саблю, осторожно двинулся вперед.

Из темноты вынырнула человеческая фигура.

— Кто? — спросил Ходзевич.

— Я, честной господин! Слуга твой, Федька Беспалый!

— Все сделал?

— Что мог, честной господин! Калитку открыл, дорогу покажу, больше ничего не могу.

— И то ладно! Веди! — Ходзевич нетерпеливо сунул руку за пояс и вынул кошелек. — Держи, — сказал он Федьке и высыпал в его пригоршни серебряные монеты, — вот тебе! Веди!

Федька со сдержанным смехом спрятал серебро и быстро скользнул вперед. Он вел Ходзевича к той же калитке, которую месяц назад указал Терехову. Потом он ввел их в сад и тихо повел по извилистым дорожкам. В темноте черной массой выступил пред ними дом.

— Вот дверь, — указал Федька, — только заперта; лестница по ней прямо в терем!

— Стой! — остановил его Ходзевич. — Иди и отвори ворота. Еще получишь! Грабить позволю!

— Сейчас, честной господин! — И Федька скрылся.

Ходзевич подошел к двери и налег на нее плечом.

Дверь не подавалась.

— Кто сильный? — спросил он тихо. — Адам, иди, нажми дверь!

Но и под могучим плечом литвина дверь заскрипела, но не сдалась.

— Дубовая! — сказал Адам.

— Четверо, что с факелами, иди поджигать! — приказал Ходзевич, потеряв надежду прежде нападения ворваться в дом, и, отбросив осторожность, скомандовал: — Ломай дверь!

Адам в темноте разглядел качели. В одну минуту он перерубил саблей веревки, взял толстую дубовую доску и начал с товарищами бить ею в дверь, как тараном. Глухой гул пронесся по дому.

При звуках этого гула старый слуга князя Огренева Силантий вскочил и прислушался. На дворе с остервенением залаяли собаки, сторожа забили в доски, послышался лошадиный топот, и в то же время весь дом содрогнулся от ударов в дверь. Силантий схватил со стены свой меч и бросился к хозяину дома, крича:

— Князь, на нас напали, в дом ломятся. Слышишь?

На дворе раздались выстрелы.

Князь Огренев уже был на ногах и, взяв в руку меч, надевал кольчугу.

— Зови людей, всех, кто есть! — приказал он. — Раздай им мечи, бердыши, палицы, все, что найдется. Беги с ними к двери!

Силантий выбежал. Навстречу ему бросилась мамка с возгласом:

— Свет мой! К нам ломятся! Куда нам деться? Лебедушка моя как в силке бьется!

— Веди сюда, к князю! Да живей, старая! — И Силантий побежал собирать людей.

В доме набралось их до пятнадцати человек.

— К дверям! — приказал Силантий, устремляясь к терему. — Выноси княжну!

Рослый Матвей бросился наверх, сгреб княжну в охапку и побежал с нею. Она приняла его за разбойника и стала биться. В этот миг дверь со стоном треснула и распахнулась. Поляки ворвались в нее. Силантий взмахнул мечом, и один из них упал с рассеченной головой.

— Не забыл еще битвы! — крикнул Силантий и замахнулся снова.

Огромный Адам поднял дубовую доску, но в этот момент сверху раздался выстрел и Адам упал.

— Бей их! — крикнул сверху старый князь, беря в руки другое ружье. — Кто умеет стрелять, ко мне!

Матвей снес княжну, сдал ее мамке и бросился на помощь князю.

— В бой! — кричали поляки, стараясь сбить Силантия, который в узкой теремной лестнице, невидимый врагам, махал своим мечом.

— Кто может, идите к крыльцу! За мной! — закричал князь. — Ты, Силантий, держись здесь!

Несколько человек бросились за князем. У красного крыльца в двери ломился Свежинский со своими жолнерами. Они били в дверь тяжелыми камнями. Дверь стонала.

Князь поднялся наверх и открыл окно. Прямо под ним стояла куча поляков.

— Матвей, бери ружье и целься! — приказал Огренев. — Ну!

Грянуло два выстрела — и двое из осаждавших со стоном покатились по земле.

В это время князь увидел огненную змейку. Шипя и извиваясь, она лизала стены и поднималась все выше и выше. Князь побледнел. Он понял, что защита немыслима.

— Горим! — сказал, подбегая к нему, один из слуг. — Подлые ляхи подожгли нас с четырех концов!

Князь бросился назад.

— Силантий, мы горим! — закричал он. — Спаси дочь, если я умру, и помни Теряева. Это он! — И, сказав это, он с остервенением бросился к крыльцу.

Двери уже были сломаны, и поляки толпой ворвались в сени. Князь врезался в толпу. Испуганные неожиданностью, поляки не дали ему отпора и четверо друг за другом повалились на пол.

— Режь! Он один! — крикнул Свежинский.

Поляки опомнились и с криком бросились на старика. Он прислонился к столбу и сыпал удары налево и направо.

— Ах, нех тоби дьяблы! — вскрикивали изумленные поляки.

Но вот один из них подошел сзади и отсек князю руку. Меч со звоном упал на пол. В то же мгновение над головой князя сверкнули сабли, и он упал, весь иссеченный, с разбитой головой и перерубленной шеей.

Поляки потом устремились по горницам, ища добычи.

Силантий, услышав слова товарища и господина, бросился к княжне. За ним с гиком устремились разъяренные поляки. Силантий в темноте споткнулся и упал. Поляки перебежали через него.

Между тем пожар разгорался все сильнее. Зарево осветило всю окрестность. Поляки, бывшие в засаде, не выдержали, кинулись тоже в усадьбу, и ее защитники были перебиты. Поляки торопливо бегали по горницам и грабили.

Ходзевич бросился в терем, но там никого не оказалось. С проклятием он побежал по узким переходам с лесенки на лесенку, из горницы в горницу — Ольги нигде не было. Вдруг он увидел Федьку Беспалого. Почти по пояс залезши в глубокий сундук, подлый мужичонка доставал что-то со дна и болтал в воздухе ногами.

Ходзевич схватил его за шиворот и крикнул:

— Где княжна? Подай мне княжну!

Он был страшен, с лицом бледным и окровавленным. Федька затрясся. Ходзевич волок его, но Федька все-таки успел захватить один мешок с венгерскими рублями и, не выпуская его, сказал:

— Пойдем, господин, в образную, больше им некуда деться!

— Веди!

Федька спешно повел его.

— Вот! — указал он на дверь и снова устремился к дорогому сундуку, но там уже копошились поляки.

— Уйти пока до худа! — решил Федька и бросился наутек.

Ходзевич распахнул дверь. В полутемной комнате от него порывисто рванулась стройная фигура.

— Моя! — радостно воскликнул Ходзевич и поднял Ольгу на руки.

Она забилась, и в тот же момент на руке Ходзевича повисла старуха Маремьяниха, визжа что есть силы:

— Отдай, душегуб! Отдай, разбойник!

Ходзевич ударил ее коленом в живот, и она со стоном покатилась по полу.

Дым уже захватывал дыхание. Ходзевич поспешно выбежал из горницы. Старуха ползком потащилась за ним, доползла до лестницы, сорвалась и, вся избитая, выкатилась на двор.

— Кто-нибудь двое, со мной! — приказал Ходзевич. — Трех коней!

Двое жолнеров бросились впереди него.

Ходзевич выбежал на двор. Ольга взглянула на него, а так как пожар осветил его лицо, то она узнала того, кто клялся взять ее силой, вскрикнула и лишилась чувств.

Жолнеры подали коня. Ходзевич вскочил, перекинул Ольгу через седло и помчался, сопровождаемый двумя жолнерами, уже набившими свои карманы.


— Засветло еще в Калуге будем, — весело сказал поручик.

А в это время в княжеском доме, объятом пламенем, опьяненные корыстью поляки грабили, забывая об опасности быть погребенными под развалинами горящего дома.

Федька Беспалый трясущимися руками снова закапывал в землю свою кубышку, теперь уже полную до краев серебряной монетой, а Силантий, спасшийся чудом от смерти, скрылся в подвале и ждал конца разбоя.

Глава V После погрома

В эпоху, описываемую нами, такой грубый произвол, какой проявил поляк Ходзевич по отношению к князю Огреневу, являлся малым, ничтожным делом, не имеющим большой важности. История того времени внесла на свои страницы такие картины зверств и насилия, пред которыми бледнеют наглые зверства опричнины, грубые набеги татар во время страшного ига.

Это была эпоха Смутного времени. Понизовая вольница, голодные орды бродячих черкесов, украинские казаки, поляки — все, как коршуны, жадные до добычи, стеклись на Русь и терзали ее обессиленное неурядицами тело. Имена Сапеги и казацкого атамана Заруцкого кровью вписаны на страницы нашей истории.

Когда появился «вор»-самозванец под Тушином, к нему под знамя стеклись эти казаки и поляки и потом, как зараза, расползлись по всей Руси за так называемыми стациями, или поборами. И чего они ни делали на Руси, как ни поганили ее! Врывались в монастыри и насиловали монахинь; впрягали в повозки священников и катались на них; заставляли монахов петь срамные песни и плясать; жгли и мучили женщин, да как! — продевали в их груди веревки и волокли их по дороге; разрывали детей надвое, кидали их на копья; сжигали людей живьем и всячески ругались над святынями. Богослужебные сосуды заменяли кубки для пьянства, образа служили постелями, столами, покрышками для непотребных сосудов! Ризами негодяи покрывали лошадей и на алтарях насиловали женщин. Не было мерзости, не было злодейства, которое можно создать разнузданной фантазией и которое не было бы выполнено в то время.

Год, с которого началось наше повествование, являлся уже четвертым этого страшного времени. Король Сигизмунд, замышляя присоединение России к своей короне, громил Смоленск, сбираясь идти на Москву. «Тушинский вор», не будучи в силах справиться со своевольными поляками, бежал из Тушина и превратился в «вора калужского». Беспокойный Сапега снял осаду Троицкого монастыря, побывал у Сигизмунда и пришел на помощь «калужскому вору», подле которого ютились казаки и русские с князем Трубецким во главе. Дикий, неистовый Заруцкий бороздил Русь, думая пристать к Сигизмунду. В это время Скопин, победно прошедший по России до Москвы и испугавший врагов, был предательски умерщвлен в Москве.{11} Брожение, поднятое надеждой на освобождение, упало, и уныние охватило всех. Царь Шуйский в Москве, сраженный неудачами, потерялся и, сознавая свое бессилие, уже чувствовал близкий конец. Сигизмунд собирал полчища, посылая Жолкевского{12}, коронного гетмана, воевать Москву. В Калуге Сапега уговаривал «вора» сделать то же. Патриотическое чувство поддерживалось только братьями Ляпуновыми в Рязани и великим в своем геройстве святителем патриархом Гермогеном{13}.

Сапежинцы под Калугой, чувствуя свое исключительное положение, не знали меры бесчинствам, и разгром усадьбы князя с увозом его дочери мог сойти за молодецкую утеху. Так понимали это и Ян Ходзевич с другом Феликсом Свежинским, и его жолнеры, и все сапежинцы, слышавшие об этой проделке.

Между тем, когда организатор набега на вотчину князя Огренева удалился оттуда со своей желанной добычей, там произошло следующее.

До рассвета грабили жолнеры княжескую усадьбу и наконец медленно потянулись из нее, ведя под уздцы тяжело нагруженных лошадей. Груда развалин дымилась позади них. Обугленные деревья с красными сожженными листьями печально окружали пепелище, над которым уже всходило солнце, багровое от дыма, застилавшего чистое небо.

Едва отъехали жолнеры, как на усадьбу набросились, словно шакалы, тягловые мужики[11]. Они ворошили угли и пепел, тщетно ища себе скудной поживы.

Рыжий мужик, что вез когда-то через Оку Терехова, радостно вскрикнул и вынул из углей длинный меч с дорогой рукоятью и с золотой насечкой накрест.

— Ишь, что Бог послал! — самодовольно сказал он.

— Отдай, смерд! — вдруг раздался над ним властный голос, и рыжий мужик увидел Силантия.

В вотчине давно привыкли почитать его как правую руку князя, и рыжий мужик печально, но беспрекословно отдал меч Силантию.

— Как же ты уцелел? — простодушно спросил он.

— Бог помиловал! — отрывисто ответил Мякинный и добавил: — А меч вот утерял.

— Воин, тоже! — проворчал мужик, снова начиная разгребать уголья.

Силантий отошел в сторону. Вид княжеского меча, который он не раз видел в кровавой работе, взволновал его сердце, и слезы выступили на его старых глазах.

«А с княжной, с Олюшкой что?» — подумал он с тоской и вдруг радостно вскрикнул:

— Ты, старая, откуда?

Навстречу ему, стеная и охая, медленно плелась старая Маремьяниха. Она также вскрикнула, увидев Силантия.

— Откуда ты, говорю? — повторил Мякинный. — Княжна где?

— Ох! — выкрикнула мамка. — Пропала моя головушка! Ой, умереть мне лучше, в сырую могилу лечь! Что с князем-то, он где?

— Умер, старая! А ты скажи, княжна где?

— Увезли ее, в полон увезли! Меня по животу, я и дух вон, а ее в охапку! Ой, горюшко мне, старой! — И Маремьяниха, опустившись на обугленное бревно, горько заплакала.

Силантий почти упал от ее слов.

Долго он сидел подле Маремьянихи, слушая ее унылые причитания, и наконец сказал:

— Князя Теряева это дело. Он грозился!

— Ох, не его, касатик! — всхлипнула старуха. — Видела я полячища окаянного. Знаю, что он, коршун, зарился на нашу голубку!

— А тот грозился!

Старики задумались. Вдруг старуха вытерла глаза, выпрямила стан и, стукнув кулаком по колену, задорно сказала:

— Так жива же не буду, пока моей голубки не сыщу! Найду этого коршуна, очи его мерзкие вырву! К царю пойду, жаловаться стану!

Силантий взглянул на нее с недоверием и произнес:

— Одной бабе не дойти. И куда пойдешь, старая?

— В Калугу пойду, вот! Какой ни на есть, все царем зовется, и эти воры оттуда.

— Одну зарубят тебя! До царя не допустят.

— Ас кем же идти-то мне?

— А со мной! — Силантий тоже выпрямился и взмахнул мечом. — Ничего, еще есть сила! Князь мне пред смертью завещал его голубку защитить. Даю слово нерушимое: всю Русь исхожу, а княжну вырву из рук вора и душегуба окаянного!

— Сокол ты мой! — могла только произнести старуха и залилась слезами.

Силантий сосредоточенно задумался, потом сказал:

— Ну, ну, старая, брось рюмить[12]. Скажи лучше толком, на кого жалиться-то?

— На кого? На поляка! Я его харю-то во как видела!

— А я так думаю, на князя Теряева. Потому — грозился!

В это время к ним осторожно, боком, подкрался Федька Беспалый, в пестрядинной рубахе без пояса, на босу ногу.

— А я вот знаю, Акулина Маремьяновна! — с низким поклоном сказал он. — Потому как я и пиво вожу, и овес, сено, и всех их в самые морды знаю.

— Верно! Феденька, верно! — оживилась старуха. — Кто же обидчик-то?

Федька изогнулся.

— А только мне боязно сказать это, потому кожу отлично снять могут за слова мои. Ежели бы вот хоть рублишко…

— Ах ты, волчья сыть! — замахнулся на него Силантий. — Да чей ты, падаль этакая?

— Не кричи на него, Мякинный, — заговорила мамка, — оставь, лучше пообещай рублишко ему!

— Ну, ин быть так! Выкладывай, смерд подлый!

Федька снова приблизился и произнес:

— Ходзевичем звать насильника-то; поручик он, из сапежинских. Вот кто!

— Откуда же ты знаешь?

— А пожар-то был, я и прибег; прибег, а полячишко этот мерзкий нашу княжну-голубушку на коне везет. Я и признал.

— Он, он, полячище окаянный! — оживленно сказала старуха.

— Гм, как звать-то?

— Ходзевич!

— Ишь, имя песье! И не выговоришь натощак, — произнес Силантий. — Ну, брысь! — крикнул он Федьке. — Сыщу деньги — дам тебе, псу смердящему!

Федька побежал.

Маремьяниха энергично поднялась с бревна.

— Ну, Мякинный, идем!

— Да что ты, мать, али белены объелась? Нешто в дорогу идтить все едино что из терема в село? Мы отощали с тобой изрядно, и денег у нас нет ни алтына. Как пойдем?

— Так-то оно так, — задумчиво ответила мамка, — а где денег достанем?

Силантий толкнул ее в бок.

— Молчи уж, к вечеру добуду, а покелева иди к старостихе на село: там отдохнем; я о коне похлопочу кстати.

Старостиха с почетом приняла Маремьяниху, выставила на стол все, что в печи было, достала мед и стала угощать важную гостью, каковою для тягловых крестьян считалась боярская мамка. Скоро пришел и Силантий со старостой.

— И в голове не имей, что вы вольные, — заявил Мякинный. — Теперь вы княжны нашей; выйдет она замуж, и мужнины будете; за приданое пойдете!

Староста низко кланялся и говорил:

— Господи, нешто мы не понимаем! Мы князюшку во как почитали!

— То-то! — подтвердил Силантий. — Ну, а теперь и поесть пред дорожкой!

Силантий уселся и начал пить и есть с таким аппетитом, словно горе ни на миг не притупило его чувств. Свечерело. Силантий грозно приказал Маремьянихе укладываться спать, а сам вышел со двора. Чтобы отвести следы, он сделал огромный обход и, крадучись, подошел к месту пожарища. Только он один знал тайное место, где лежали княжеские богатства. Он отгреб уголья, нашел дверь дубовую, сбил с нее замок и полез в глубокий подвал. Там он зажег лучины и деятельно принялся за работу. Вдоль стенки подвала стояли рундучки, полные серебра и золота, жемчуга, камней самоцветных; выше, на полках, стояли драгоценные ковши, кубки и фляжки; а дальше, по углам, грудами были навалены парча, камка[13] и дорогие меха. Силантий быстро, в углу подвала, стал копать глубокую яму, пот лил с него ручьями, он копал, не зная устали, и наконец вырыл яму чуть ли не в свой рост. Бросил он туда один мех наудачу, как подстилку, и начал сыпать в яму деньги; один только рундучок оставил. Потом высыпал и камни самоцветные и положил сверху сосуды и кубки дорогие, прикрыл все опять мехом и заровнял яму. После этого разметал он по всему подвалу меха и парчу, разбил рундучки пустые, огляделся и пробормотал:

— Так ладно будет: кто заберется сюда — подумает, ляхи хозяйничали.

Он довольно усмехнулся и полез из подвала, таща за собой тяжелый рундучок. Еле-еле дотащил он его до сада и там у большой обгоревшей липы стал копать опять яму, а затем опустил в нее рундучок, вынул из него несколько горстей монет и засыпал яму.

«Это нам про запас», — подумал он и тихо пошел к старостиной избе.

Уже светало, когда Мякинный постучался в избу, после чего, войдя, вытянулся на лавке.

— Ишь, черт, куда деньги прячет! — радостно хлопая себя по бедрам, сказал Федька Беспалый.

Чуть побледнела ночь, вышел он опять к пожарищу пошарить добра и увидел, как Силантий закапывал рундучок под липой. Едва-едва дождался Федька, когда уйдет Силантий, быстро очутился у липы, железной скобой нацарапал на коре ее метку и, весело смеясь, пошел в свою избу.

Федька Беспалый был одинок. Круглый сирота, без сестер и братьев, он не захотел жениться и жил бобылем, все свободное время находясь во хмелю. Не охочий до тягла и до ратного дела, он только и думал, как бы получить вольную да в купцы пойти. Открыл бы он постоялый двор; девчат-бобылок к себе переманил бы и устроил бы такое кружало, что в Москве звон был бы слышен. И Федька чувствовал, что уже близко время осуществления его заветной мечты: с каждого путешествия в Калугу он зашибал себе деньгу, потом наградил его русский боярин Терехов, что с княжной виделся, потом Ходзевич, а там на пожаре он хорошо нажился, а теперь… истинно Бог ему помогает, недаром, значит, он пообещал Николаю Угоднику пудовую свечу.

Глава VI Горячие сердца

В просторной красной горнице крепкого, на диво сложенного дома, что стоял у самой соборной церкви на площади в Рязани, за длинным столом, заставленным жбанами и кубками, сидели люди, среди которых можно было узнать и Терехова-Багреева с Семеном Андреевым. В челе стола сидел русский богатырь в красной кумачовой рубашке. Рыжеватая борода лопатой, кудрявая голова и острые, со стальным блеском, серые глаза делали его красавцем. Это был знаменитый Прокопий Ляпунов, рязанский воевода, к голосу которого издавна привыкли рязанские люди. Рядом с ним сидел его брат и единомышленник Захар, а вокруг стола сидели все друзья, занятые все одной думой о дорогой родине.

— Так ничего и не вышло? — грустно повторил Прокопий Ляпунов.

— Ничего! — ответил Терехов. — Да и то сказать, из недоносков князь-от этот. Ни тя ни мя! Просто — дурашливый какой-то.

— А, поди, силу взял! — заметил Захар. — Его именем только и держатся русские люди подле «вора».

— Ну и Бог с ним, коли не вышло! — перебил брата Прокопий. — А наше дело впереди. Правда всегда наверху будет. А теперь, дорогие гости, так рассудим. По разумению нашему, после того как Скопин убит, зельем изведен, негоже сидеть Шуйскому на троне. Али без него людей не найти?

— Это ты верно! — согласились гости.

— Я так понимаю, — продолжал Прокопий, — пусть теперь пойдет на Москву Захар с Телепневым — там немало рязанцев наших, и пусть говорит от нашего имени, что, дескать, пора Шуйскому и на покой, пока-де он на престоле — дотоле и смута, и междоусобица. А тем временем мы здесь по городам грамоты разошлем, народ поскличем. Понемногу и с силой соберемся.

— Так, так! — весело отозвались гости. — Может, и поднимем матушку-Россию Христовым именем!

— Не может быть иначе! — восторженно воскликнул Захар. — Верю в Русь и в ее силу; не сломить ее ляхам поганым!

— А теперь, друга, час поздний, — сказал Прокопий, — выпьем, да и разойдемся. Иди, Захар, и ты, Телепнев, завтра и в путь! Мешкать нечего. Смотри, поляки в дорогу сбираются; как есть пути отрежут!

— Мы ужом проползем, — усмехнулся Захар. — А выпить можно!

Гости налили кубки и стали пить, но никто не находил веселых речей для оживления. Всякий рассказывал только такие вещи, от которых переворачивалось сердце и кипела кровь.

— В Москве-то что было, когда Михайло Скопин-то помер, страсть! — сказал Астафьев. — Завыли все, что ребята по отце; молодцы с торговых рядов прямо на дом. Дмитрия Шуйского бросились, разбить хотели!

— Говорят, она яду-то ему поднесла?

— Кто же, как не она? На то и дочка Малюты Скуратова. Только вот кто научил ее, то неведомо.

— Говорят-то что?

— Всяко. Говорят и про царя, и про Дмитрия; говорят и про поляков. Одно верно, что отравили.

— Полячье-то обрадовалось!

— И не говори, — подхватил Хвалынский. — Слышь, король на Москву рать посылает, гетмана Жолкевского шлет!

— А в Москве Дмитрий Шуйский{14} да Голицын{15} собрались, — сказал Астафьев. — Немцев наняли, французов. Делагарди-то{16} ушел.

— Славный воин, даром что швед! — сказал Ляпунов. — Честно служил!

— Ну, а вы что видели? — обратился Захар к Терехову и Андрееву.

— Да мало веселого, — ответил Терехов и начал рассказывать про выжженные села, про разоренные города, про людей, которые без крова, как звери, в лесу прячутся, про Калугу, где «вор» с еретичкой Мариной царей представляют, народ мучают и во все концы через казаков и поляков шлют разорение России.

— Ох, тяжко, тяжко! — простонал Прокопий, склоняя голову, а потом осушил свою чарку одним духом и решительно сказал: — Пора и по домам, братцы!

Гости поднялись и, прощаясь с хозяевами троекратным лобзанием, вышли из дома. Терехов и Андреев пошли вместе. Непроглядная ночная тьма окружила их, но они знали наизусть родной город и смело шли по улицам, направляясь к дому Терехова-Багреева. Отец Терехова был именитым боярином и как представитель Лжедмитрия ездил отвозить подарки Марине Мнишек. Верный клятве, он один из немногих погиб в страшную майскую ночь 1606 года,{17} защищая расстригу. Вследствие этого потом, при возведении на престол Шуйского, род Терехова оказался в опале и его сын жил в Рязани, удаленный из Москвы. Но это не мешало ему быть одним из тех русских, чье горячее сердце своей верностью поддерживало в других сердцах слабый огонь патриотизма.

Андреев, сын служилого дворянина, сирота, как и Терехов, нес повинность, но в последнее время, выслав в Москву на весь свой достаток десять ратных людей, лично сам отдался делу освобождения, пристав к партии Ляпунова. Раньше он служил Шуйскому, ходил с ним под Тулу за Болотниковым, дрался под Москвой с тушинцами; но потом, когда отошел Ляпунов от Шуйского со своим рязанским ополчением, и он оставил московскую расстроенную рать.

Медленно поднимаясь, приятели дошли до тесовых ворот дома Терехова и стукнули в калитку. Молча перешли они двор и вошли в горницу. Каждый думал свою думу, и не было охоты повторять ее даже своему другу. Сердце Терехова было полно любовью и вовсе не чуяло беды, которая уже разразилась над его головой в виде похищения его ненаглядной Ольги.

Глава VII Мытарства

Не только буйные жолнеры и молодые пахолики, стоявшие у городских ворот, даже седой ротмистр Гнездовский расхохотался при виде странной пары, въехавшей в Калугу ранним утром в марте 1611 года.{18} На тряской повозке, на мешке с сеном, сидела толстая старуха с красным носом, толстыми губами и крошечными глазками, смешно одетая в сарафан и кокошник, а верхом на коне, везшем повозку, ехал высокий и длинный, как жердь, старик со щетинистыми усами; на его голове был кожаный шлык, на плечах толстые войлочные латы, а у пояса висел длинный дорогой меч.

— Куда царевну везешь? — закричал один из пахоликов.

— Эй, пава, — закричал другой, — смотри, нос горит!

— Ха-ха-ха! Братцы, вот это так лыцарь! — хохотали прочие.

— Смейтесь, окаянные! — бранилась под нос себе старуха. — Потом наплачетесь, и на вас управа найдется. Силантий, в правую улочку, в правую! — закричала она своему кавалеру.

— Юзеф, — сказал вполголоса рыжий усач своему соседу, — видишь это чучело?

— А что? — ответил Юзеф.

— А то, что это — тот черт, что рубил нас в дверях у дома Огренева третьего дня!

— Эге! — встрепенулся Юзеф. — А ведь и то. Для чего же они к нам приехали?

— А уж это пусть паны разберут. Пойдем, скажем пану Свежинскому! — И жолнеры, отойдя от ворот, спешно пошли к польскому стану.

— Здесь, здесь! — закричала Маремьяниха.

Силантий остановил коня подле ветхого, вросшего в землю домика и, сойдя на землю, помог вылезти и Маремьянихе.

— Тут и есть! — сказала она, зорко осматриваясь. — Стучи в ворота, Мякинный.

Силантий мерно и крепко стал ударять в жидкие ворота. В домике растворилось волоковое окно[14], и из него выглянуло остроносое лицо с козлиной бородкой.

— Кто мирного человека спозарань тревожит? — загнусил выглянувший, но, разглядев приезжих, радостно вскрикнул: — С нами Бог! Сама Акулина Маремьяновна с княжим стремянным! Добро пожаловать!

Остроносое лицо скрылось, и через минуту заскрипели ворота и впустили приезжих.

Силантий занялся подле лошади, а Маремьяниха, кряхтя и охая, перелезла через порог и очутилась в полутемной, убогой горнице. В углу на полу копошились ребятишки, на печи лежала женщина. Хозяин суетился и гнусавил:

— Садись, милостивица, сюда, сюда! Гостьей будешь! Чем потчевать-то тебя, золотая? За сбитеньком слетать али сладенькой по чарочке? Ох, хороша! Намедни мне казачина один дал; я ему писульку к самому гетману писал!

— После, после! — ответила Маремьяниха. — Ведь мы по делу!

— По делу? — протянул остроносый, причем его заплетенная косичка сразу опустилась, а нос поднялся. — Али князь по мою душу послал? Потрава, что ли?

— Чего потрава! Слышь, — Маремьяниха заговорила шепотом, — поляки напали, князя убили, терем сожгли и Олюшку, княжну-то, увели, разбойники!

Остроносый всплеснул руками и присел. Полы его подрясника вздулись и с легким шелестом опустились.

— Приехали мы самому царю жалиться, — продолжала Маремьяниха. — Поляка-то, что увез Олюшку, знаем! Ты — человек ученый, дьяк ведь тоже, напиши нам слезницу-то!

Дьяк быстро завертел головой.

— Царю? На поляков?.. Ох и трудное дело замыслили! Дорого стоит такая слезница-то, потому…

— Небось заплатим! — угрюмо сказал Силантий, входя в горницу.

Дьяк низко поклонился ему и воскликнул:

— Могу ли усумниться! Кому и платить, коли не мне! Нищ я, убог; только и живу от скудости умишка своего. Умудрил Господи!

— Ну вот и пиши!

— Как же это? — растерялся дьяк. — Так сразу-то?

— Так и пиши! Не то другого сыщу. Много вас тут на базаре-то! — грубо сказал Силантий.

Дьяк испугался.

— Зачем же так! Дай оправиться только. Молитву прочту, с умишком сберусь, а там с молитвой да с ладком и бумагу справлю! Давай денег на перо да бумагу!

Силантий послушно вынул деньги.

Дьяк, как коршун, ухватил их цепкими пальцами и стрелой вылетел из двери.

— Кха, кха, кха, — раздался с печи кашель, — куда это Васька-то побег? Никак в кружало[15] ни свет ни заря?

— За бумагой, Аграфенушка, — ответила Маремьяниха и спросила: — Что, али неможется тебе?

С печи высунулось бледное, испитое лицо больной женщины.

— И не говори! Теперь по весне еще хуже. Огневица каждую ночь палит, грудь иссохла. Немочь, говорят; помирать надоть. — И женщина снова закашлялась.

— С чего? — отрывисто спросил Силантий.

— С чего? А суседка тут у нас была… Лукерьей звать, с бельмом. Так ее курица все у меня огород копала. Я ей уговором: убери, мол, а она с издевкой: «У вас и курица на огороде ничего не найдет». Ну, я в сердцах одногожды и зашибла курицу, поленом кинула. Курица и издохни, а Лукерья и пригрозилась мне. Ну, известно, в злости след вынула. Я уж ей в ногах валялась. Смеется, волчья сыть!.. Артемий, знахарь тут, говорит: к лету помру! Ох, тяжко мне!

Голос Аграфены хрипел и вырывался со свистом.

Ребятишки при звуках этого голоса заревели. Маремьяниха тоже рукавом утирала глаза.

— А мой Васька все-то пьян, все-то пьян, — продолжала женщина. — Вот рано вы пришли, тверезым застали, а теперь он убег.

— Грунюшка, — раздался гнусавый голос дьячка, и он, шатаясь, ввалился в горницу. В одной руке у него была небольшая сулейка[16], в другой — толстый лист серой бумаги, длинной и узкой. — Грунюшка, где у нас груздочки-то, что узденьковский староста мне о прошлом годе принес? А-ах, хорошие!

— Глаза твои бесстыжие! — закричала больная с печи. — Долго ли мне смотреть на тебя, окаянного? Вот пожди, оправлюсь — так к воеводе пойду. Он тебя взбатожит!

— И врешь! Потому царь гораздо старшее, а я до царя всегда могу писулю написать. Потому умудрил Господь! — И дьяк засмеялся жидким смехом, а потом, лавируя, дошел до стола и бережно поставил на него сулейку.

— Василий Маркелыч! — взмолилась Маремьяниха. — Вызволи, сделай милость, напиши слезницу-то!

— Сейчас, почтенная, сейчас! Только плати за нее десять алтын. — И дьяк стукнул рукой по столу.

— Пиши, пьяница! — не вытерпел Силантий. — Тогда и считай, а то я тебя!..

— Княжий стремянной, помилуй! — закричал дьяк.

— Ты уж его не пужай, Мякинный, — заступилась Маремьяниха.

— Мерзит он мне! — проворчал Силантий.

— А ты потерпи, душа казацкая, — сказал дьяк и торопливо стал приготовляться к письму.

Дрожащими руками он достал откуда-то скляницу с чернилами (разведенная водой сажа), пару очиненных гусиных перьев и разложил на столе бумагу. Потом он помолился на образ, засучил рукава, сел и, склонив голову к самой бумаге, строго спросил:

— Ну, о чем же царя просить?

— Как о чем? — всполошилась Маремьяниха. — Да я же тебе, дураку, все сказала. Пусть царь накажет обидчика и Ольгу вернет. Вот о чем. Напиши все! — И она в азарте снова рассказала всю историю нападения, разгрома и похищения.

Дьяк приложился к сулейке, изрядно потянул из нее, крякнул и, приноравливаясь к бумаге, строго сказал:

— Ну, теперь нишкни оба!

После этого он стал писать. Его перо старательно скрипело по бумаге. Дьяк вздыхал, тер лоб, иногда мусоленным пальцем замазывал написанное и снова скрипел пером, время от времени прикладываясь к сулейке. С последним взмахом пера он клюнул носом и захрапел.

— Вот и на поди! Ах, пьяница окаянный! — воскликнула возмущенная Маремьяниха.

Силантий равнодушно взял бумагу, передал десять алтын дьячихе, задыхавшейся на печи от кашля, и повел Маремьяниху вон из дома.

— Теперь уж я дорогу покажу, — сурово сказал он, усадив старуху в таратайку, взял коня за узду и вывел на улицу.

Скоро привез он Маремьяниху на постоялый двор. Там они остановились и там же доподлинно узнали, где и когда царя Дмитрия Ивановича увидеть можно…

Между тем рыжий усач и Юзеф бегом добежали до польского стана и вошли в избу ротмистра Феликса Свежинского, который в это время в одной кожаной куртке и рейтузах, босой и неумытый, сидел у стола и бережно нанизывал на нитку крупный жемчуг; при входе жолнеров он быстро сгреб все со стола, сунул в ларец и, гневно взглянув на вошедших, крикнул:

— Чего ворвались?

— Пане ротмистр, — заговорил, выступая, рыжий усач, — стояли мы у городских ворот, и въехала в них старая баба и мужик с мечом… тот самый, что как черт с нами в прошлый раз рубился…

— Ну?..

— А мы помыслили, пане, — вступился Юзеф, — что они с жалобой приехали; для того и до пана пришли.

— Ну а теперь и назад идите да пейте меньше, собачьи дети, чтобы попусту не пугаться, — грубо сказал Свежинский.

Жолнеры помялись и ушли, смущенные. Но когда они ушли, пан ротмистр не принялся снова за свое дело; напротив, он спрятал за печку свой ларец и стал торопливо одеваться.

Его лицо нахмурилось.

— Черт их знает, кто они такие! Может, и правда с жалобой? — бормотал он. — Тогда плохо. Много было их, жалоб-то, и царь больно сердился. Пан гетман строго наказывал воздержаться и грозил даже. Положим, он своего не выдаст. Сам понимает, что без жалованья, на одних посулах, не проживешь, однако если его припрут, так и он… Что ему? Хорошо еще будет, если только велит добро возвратить.

С этими мыслями Свежинский вышел и прямо пошел к Ходзевичу.

Долго он стучался в его дверь. Наконец дверь отворилась, и на пороге показалась молодая женщина.

— Пашка? — удивленно воскликнул Свежинский.

— Тсс! — Пашка приложила палец к губам. — Спит наша принцесса-то!

— Ты как сюда попала? — спросил Феликс.

Пашка злобно усмехнулась.

— По своей охоте! Из любовниц в сторожихи к супротивнице пошла. Уж просил Янек очень: «Ты одна уберечь можешь, и к тому же русская!» А я зарезала бы ее, кабы увидела, что она любить его хочет!..

— А сам Янек где? Мне его нужно.

— Он-то? — Пашка усмехнулась. — Поди посмотри на конюшне, там две ночи спал, а коли там нет, в корчму сходи!

Свежинский заглянул в конюшню.

Правда, сделанное из сена ложе, прикрытое коврами, и две подушки показывали, что Янек действительно ночевал здесь, но теперь его не было. Свежинский поспешил в корчму. Там он увидел Ходзевича и испугался при виде его лица — так оно изменилось. Глаза, красные от бессонницы, горели лихорадочным блеском, щеки ввалились, и смуглое лицо стало изжелта-зеленым. Он сидел над баклагой с крепким вином, подперев голову обеими руками.

— Янек! — окликнул его Свежинский.

— Ты, Фелюк! Доброе утро, друг мой! — рассеянно ответил Ходзевич.

Свежинский сел против него.

— С плохими вестями! — сказал он.

— Нет для меня плохих вестей! — возразил Ходзевич. — Страсть жжет мою грудь, и не в силах я сладить с собой. Зверем на нее накинулся бы; но, как взгляну на ее лицо, в ее глаза испуганные, руки опускаются. Хочу, чтобы сама полюбила, а может ли она полюбить разбойника? Лучше бы убили ее тогда шальной пулей! — И он, схватив жбан в обе руки, потянул из него вино.

— Ну а мои вести такие, что ты и красавицы своей лишиться можешь, — сказал Свежинский.

Ходзевич выпрямился.

— Или кому жизнь не дорога, тот отнимет?

— Не то! — ответил Свежинский и рассказал известие жолнеров и свои соображения.

— Этого еще не хватало! — воскликнул Ходзевич.

— По-моему, одно тут: иди к гетману и проси отлучки; беги отсюда, и с нею. В случае чего — покайся; он сам до бабы не дурень, — посоветовал Свежинский.

— Да, да, — торопливо ответил Ходзевич, — правда, идти к гетману — одно средство! — И он быстро поднялся со скамьи. — Я прямо к нему!

— Спеши, — сказал, вставая, Свежинский, — а то он во дворец уедет, и тогда его до вечера не увидишь.

Глава VIII В плену

А что же в это время случилось с Ольгой?

Весь конь был в мыле, когда Ходзевич, совершив свои дерзкий набег на усадьбу князя Огренева, прискакал в Калугу со своей драгоценной добычей. Наступало уже утро, но кругом все спали; даже городская стража дремала на своих постах. Ходзевич по пустынным улицам пересек весь город и въехал в предместье, где расположились станом польские войска; на самом конце стояли сапежинцы. В наскоро построенных избах разместились офицеры, а жолнеры и пахолики нарыли себе землянок, где и зимовали суровую зиму.

— Кто есть? — окликнул Ходзевича сонный часовой.

— Дурень! — ответил Ходзевич. — Не видишь, уж день!

Он соскочил у своей избы, снял с седла обессилевшую Ольгу и бережно понес ее в избу. Она подняла на него мутный, усталый взор и тревожно спросила:

— Куда несешь меня?

— Сердце мое, рыбка, не бойся, я не трону волоса на твоей голове! — нежно произнес Ходзевич.

Ольга задрожала и рванулась, чтобы стать на ноги. Ходзевич опустил ее на пол, но тотчас подхватил ее, потому что ноги у Ольги подкосились. Он бережно донес ее до постели и положил.

— Отдохни, мое сердце! — сказал он, становясь подле нее на колени.

Несчастная девушка закрыла глаза и, казалось, уснула. Ходзевич тихо отошел от нее, но не мог отвести от нее свой восторженный взор и вспомнил свою первую встречу с нею.

Раз он увидел Ольгу, выехав на охоту, и его сердце сразу заполнилось образом русской красавицы. С той поры и днем, и ночью он только и бредил ею. Опротивели ему пиры и забавы, сон бежал его глаз. Богатый и родовитый, он не знал преград своим желаниям; смелый, отчаянный, он не знал опасностей в боевой жизни, и не было желания, которого он тотчас бы не приводил в исполнение. Так и теперь. Сон и аппетит вернулись к нему только с того часа, как он решил добыть, хотя бы и силой, княжну. Однако на этот раз он чувствовал, что не минутная прихоть толкает его на такое дело, а глубокая любовь, любовь такая, которая погнала бы его в самый ад.

Он стоял у постели и не сводил взора со спящей княжны, и этот взор загорался восторгом, грудь прерывисто дышала, голова кружилась. Нет, действительно, в самой Варшаве он не встречал такой красоты!

«Только полюбила бы! — И при этой мысли молодой поручик вдруг вздрогнул. — А если нет? Если как разбойника, как убийцу ее отца, как разорителя она с отвращением оттолкнет меня? Что будет тогда? Решусь ли я на насилие для достижения своего желания? — Его грудь тяжело дышала, лицо вспыхнуло, кулаки сжались. Но миг — и его лицо прояснилось. — Никогда, лучше я буду ждать месяцы, годы, а дождусь своего!.. Я сумею умолить ее, ульстить!»

И с этой мыслью Ходзевич благоговейно взглянул еще раз на Ольгу, тяжелой занавесью прикрыл окно и вышел, осторожно заперев за собой дверь.

Он вышел во двор, посмотрел за пахоликом, который убирал его коня, вышел на улицу и пошел вдоль ряда изб и землянок.

Лагерь уже проснулся, гусары Чаплинского чистили своих лошадей. Толстый Осип Круповес мыл свое красное, как брюква, лицо; он нагнулся, растопырил ноги и плескался в воде, которую лил ему его пахолик.

— А! — окликнул он. — Доброе утро, пан!

— Доброе утро! — ответил Ходзевич.

— Где был, пан? Вечор пан Мрозовский угощал нас. Вот-то пир был! И где он, собачий сын, такие меды достал! Масло, а не мед! — Круповес выпрямился и стал, фыркая, вытираться. — А тебя, пан, и не было! Говорили, что ты, пан, на охоту ездил. Да кто же ночью охотится? А может, пан охотился на дивчин? А?

Круповес засмеялся, отчего его живот заходил волной. Ходзевич поспешил оставить его и пошел дальше. Он дошел до улан Зброжека и спросил у жолнера относительно Феликса Свежинского.

— Не вернулся пан еще! — ответил жолнер. — С вечера уехали, и нет.

Ходзевич обошел лагерь и вошел в корчму, которую уже успел поставить Мовша Хайкель, торговавший и в Тушине. Но нигде, ни с кем Ходзевич не мог найти покоя. Его тянуло назад, к себе, где на его постели, в крепком сне, разметавшись, лежала полоненная им красавица.

Между тем Ольга, забывшаяся сном, проспала недолго. Волнение ночи растревожило ее, и она видела страшные сны. Пред нею снова были треск и зарево пожара, выстрелы, стоны, топот бегущих ног. От страха она проснулась и изумленно оглянулась, не понимая, где она. Низкая горница была вся завалена дорогими коврами, по стенам висело оружие в дорогой оправе. В углу, на полке, стояли дорогие кубки. Круглый стол, низкие табуреты — все было покрыто коврами. Ольга оглянулась и увидела, что сидит на широкой софе, сложенной из шелковых пуховых подушек. Она испуганно вскочила и, подбежав к окну, отдернула занавеску. По небольшому двору ходил поляк в желтом кунтуше и водил коня; на пороге сидел старик с длинным чубом и, сося трубку, чистил ружье. Два молодых безусых солдата играли в кости.

Ольга вдруг вспомнила все тревоги пережитой ночи и поняла, что она в плену у поляка, у того самого поляка, который раз ловил ее в поле, задумалась, и постепенно ее бледное лицо приняло выражение решимости.

За дверью послышались шаги. Княжна бросилась к стене, на которой было развешано оружие, сорвала кривой кинжал и быстро спрятала его у себя на груди.

Дверь отворилась. В избу вошел усталый Ходзевич и, увидев Ольгу проснувшейся, низко поклонился ей.

Княжна прижалась в угол комнаты; ее глаза загорелись, лицо побледнело.

— Я рад, что княжна проснулась здоровой и сильной, — заговорил Ходзевич. — Что прикажешь? Поесть или выпить?

— Выйти на свободу! Кто ты, что, как разбойник, увез меня и держишь в неволе? Я хочу к батюшке!

— Постой, княжна! — протянул Ходзевич к ней руки. — У тебя будет все… и свобода будет, только послушай!

— Мне зазорно быть в одной горнице с тобой с глазу на глаз.

— Эх! Ты в польском стане! Здесь все можно!

— Так пусти меня!

— Постой! Ты знаешь, почему ты здесь? — Лицо Ходзевича вспыхнуло. — Потому что я полюбил тебя, полюбил, как жизнь, как душу, потому что без тебя для меня нет счастья. И я сказал себе: «Она будет моей!» Я послал бы за тобой сватов, как у нас водится, но разве отдал бы тебя твой отец-князь за меня, католика? И я взял тебя силой. Прости на этом, но я решил добиться любви твоей!

Он сделал к ней шаг, и в это мгновение он был прекрасен; но Ольга видела в нем только разбойника и крикнула:

— Прочь! Не подходи! Лучше смерть, чем позор! Я убью себя, сделай еще шаг только! — И она махнула кинжалом.

Ходзевич отскочил и упал пред нею на колени.

— Нет! Ты не сделаешь этого! Брось кинжал! Я не оскорблю тебя больше даже словом признания.

— Отпусти меня! — повторила Ольга.

Ходзевич поднялся с колен.

— И это все? — сдерживая гнев, спросил он. — Так знай, княжна: я не буду надоедать тебе, не употреблю силы, ты здесь — госпожа, но ты не выйдешь от меня иначе как моей женой!

Он резко повернулся и вышел.

Замок щелкнул. Ольга в изнеможении опустилась на табурет и склонила голову на стол.

Прошло много времени. Ольга даже не заметила, как наступили сумерки, и очнулась только тогда, когда снова скрипнула дверь. В избу, неся в руке светильник, вошла молодая, высокая, красивая женщина. Ее чисто русское лицо дышало отвагой и весельем. Следом за ней двое слуг внесли миски и сосуды и уставили едой стол. Слуги скрылись. Вошедшая женщина поставила светец на стол и села против Ольги.

— Что, красавица моя, затуманилась? — заговорила она звонким голосом. — Что повесила свою головушку? Другая бы веселилась, что такой важный пан полюбил, а ты нет, моя лебедушка!

— Кто ты? — спросила Ольга.

— Я-то? Зови меня Пашкой. Здесь все зовут меня Пашкой да прибавляют: «Беспутная!»

— Паша! — Ольга вдруг повалилась ей в ноги. — Выпусти меня, Бог наградит тебя за это. Скажу батюшке, он тебе казны даст.

— Что ты, что ты, голубушка! — встревожилась Пашка и сильными руками подняла Ольгу. — Нешто можно так предо мной? А что выпустить тебя — не могу: в живых меня не оставят, да и тебя найдут — хуже будет. А ты вот что, касатка, скушай что-либо! — И с ласкою матери она начала уговаривать Ольгу поесть и попить.

Измученная Ольга уже не была в силах оказывать ей сопротивление. Крепкий мед одурманил ей голову, и она склонилась на плечо Паши. Та подняла ее, как перышко, положила на софу, осторожно раздела, а потом села на пол подле софы, охватила руками свои колени и, уставившись глазами на светец, погрузилась в свои горькие думы. Она думала о своей горькой доле, о недавнем времени своего девичьего счастья и, наконец, о кровавой мести. При этой думе ее глаза загорелись, стан выпрямился, брови грозно нахмурились.

Глава IX Соломенный царь

В своей ставке, в роскошно убранной горнице, за письменным прибором сидел Ян Сапега и быстро писал длинное послание. Этот человек был одним из замечательнейших деятелей того времени. Полурыцарь, полуразбойник, знатного рода, безумно отважный, он исходил Россию вдоль и поперек, грабя и разоряя города и села, унижая и истязая русских. Его войско в три тысячи человек, приведенных в Тушино к «вору», наполовину истаяло при осаде Троицкого монастыря, но и оставшихся полутора тысяч было достаточно, чтобы Ян Сапега был для всякой стороны желанным союзником или опасным врагом. И Сапега пользовался своим положением и извлекал из него для себя и своих выгоды. Из-под Троицкой лавры он прямо прошел под Смоленск к польскому королю, но, взвесив выгоды и увидев, что трудно ему первенствовать наряду с гетманами Жолкевским и Потоцкими{19}, перешел на сторону «калужского вора». Есть некоторые данные догадываться, что, помимо соображений выгодности положения, в его решении присоединиться к «вору» играло роль еще следующее обстоятельство: он был очень неравнодушен к обольстительной Марине Мнишек, а та, не жалея, расточала пред ним свои чары.

Теперь Сапега сидел и хмурил свое красивое, мужественное лицо. Легче было ему биться одному против десяти, чем писать хитрое письмо в королевский стан. Ни на один миг он не упускал своих выгод.

«Ваше преподобие, — писал он королевскому исповеднику, иезуиту Мошлинскому, — прошу Вас уверить его королевское величество в моей неизменной преданности его короне и готовности служить во славу его своим оружием, только пусть преподобие Ваше уверит короля, что я завишу от коло[17], которое не столь бескорыстно, как я, покорный слуга короля».

Здесь Сапега опять задумался и невольно усмехнулся. Да, придя в Калугу с полутора тысячами воинов, он вдруг стал гетманом над шестью тысячами, потому что все поляки отдались под его булаву. Он опять взялся за перо и снова стал писать, высчитывая плату своему войску. Потом он описал положение «вора», придал ему грозный характер и в виде угрозы упомянул, что от него зависит двинуть всю эту вольницу на Москву, а оттуда…

Сапега положил перо и засмеялся.

— Хоть на Смоленск, на Ваше Величество! — громко сказал он и встал.

В дверях появился пахолик.

— Поручик Ходзевич хочет видеть гетмана!

— Проси! Да приготовь парадный кунтуш и вели седлать коня! Я еду на полеванье[18] с царем. Пусть со мной едет Петрусь с одной сворой!

Пахолик скрылся, почти в ту же минуту в ставку явился Ян Ходзевич. Он, видимо, был взволнован, здороваясь с гетманом.

— Что скажет пан доброго? — ласково спросил его Сапега.

— Пришел с просьбой, мосць пан[19]! — ответил Ходзевич. — Мне нельзя оставаться в Калуге; отпустите меня.

— Куда?

Ходзевич смутился.

— Пошлите куда-нибудь!

Гетман внимательно посмотрел на него, лукаво улыбнулся и произнес:

— Будем, пан, откровенны, как товарищи. Вы разбили дом князя Огренева-Сабурова?

— Я, — глухо ответил Ходзевич.

— Молодецкое дело, — весело сказал Сапега. — А для чего, пан? Неужели для стации[20]?

— Нет! — вспыхнув, ответил Ходзевич и, запинаясь, рассказал, в чем дело.

Сапега нахмурился, но потом засмеялся.

— Ну, кто для красавицы на такое дело не пошел бы? Только, правда ваша, вам ехать надо. Да вот, — спохватился он, — много у вас жолнеров?

— Тридцать человек и три пахолика!

— Забирайте их всех! Вот вам письмо к патеру Мошинскому. Скачите под Смоленск в королевский стан и отдайте письмо ему. А сами… — он почесал свой лоб, — ну да что же и думать? Оставайтесь служить королю. Как знать, может, и встретимся с вами. А теперь — с Богом! — Он запечатал конверт и шутливо прибавил: — Ну а красавицу где-либо под Смоленском спрятать надо. Король не любит их у себя в лагере, да и не место им там! Вы лучше там, подле, деревнюшку найдите… Счастье ваше, что именно теперь ко мне пришли! Позже я, пожалуй, не знал бы, куда и направить вас. Ну, а теперь — с Богом, не мешкая!

Сапега встал и подал Ходзевичу накеты.

В порыве благодарности Ходзевич поцеловал плечо гетмана.

— Ну, ну, — сказал тот, — я сам знаю, что значит для поляка его люба!

Ходзевич опрометью бросился к своему дому, а довольный Сапега позвал пахолика, быстро переоделся и выехал на своем вороном, направляясь ко дворцу самозванца. Позади него ехал Петрусь, держа на своре двух великолепных гончих.

Однако гетман опоздал. У крыльца уже толпилась вся охота. В середине на караковом коне в русском боярском одеянии красовался сам царек. Маленькие глазки на его припухшем лице тускло смотрели, толстый нос и широкий рот с отвислыми губами придавали лицу выражение брезгливого недовольства. Рядом с ним на осле сидел неразлучный с ним шут Кошелев. Немного вбок подле царька на сером аргамаке сидела красавица Марина, столь ненавистная всем русским, а рядом с нею, тоже на коне, ее подруга, Варвара Пржемышловская. Вокруг гарцевали польские паны, русские бояре, казаки и татарские мурзы.

— А вот и гетман! — радостно воскликнул царек. — Чего запозднился так? А еще охотник!

— Делами занялся. Много их, дел-то, царь! — весело ответил Сапега, здороваясь со всеми, но никого не видя, кроме прекрасной Марины.

— А какие дела, гетман? — весело спросила она. — Может, сердечные?

— Сердце я отдал своей царице! — смело ответил гетман, и от его ответа лицо Марины невольно вспыхнуло.

Все старались льстить Сапеге, и сам царек более других.

— Смотри, — сказал он, — все уже ехать хотели, да я удержал их из-за тебя! Ну а теперь и в дорогу! Гайда! — Царек ударил лошадь и двинулся вперед, но его конь фыркнул и попятился. — Прочь с дороги! — закричал царек. — Эй, вы!

Прямо пред ним на коленях стояли Маремьяниха и Силантий, облокотившийся на меч. Маремьяниха поползла на четвереньках под самого коня царька, держа на голове бумагу.

— Милости прошу! — выла она во весь голос.

— Милости! — вторил ей Силантий, хмуря свои щетинистые седые брови.

Царек замахнулся нагайкой, но Марина вовремя подскакала и, удержав его руку, сказала ему тихо, с укором:

— Ты — царь! Умей угождать народу. Прочти просьбу и рассуди!

Царек опустил руку и крикнул стражникам:

— Гей! Возьмите бумагу и подайте нам.

Стрелец взял бумагу и подал царьку.

Тот протянул ее ближайшему подле него всаднику.

— Читай! — приказал он ему и обратился к челобитчикам: — А вы встаньте!

Всадником, принявшим челобитную, оказался князь Теряев-Распояхин; он развернул бумагу и, взглянув на нее, побледнел. Царь склонил голову, приготовясь слушать. Охота остановилась.

— «Великий царь земли Русской, Димитрий Иванович, и пресветлая царица, Марья Юрьевна! Бьют тебе челом людишки твои Акулина Маремьяновна и Силантий Мякинный, дабы наказал злого обидчика, а сделал он вот какое дело татебное, — начал читать князь Теряев-Распояхин, и по мере его чтения лица всех невольно хмурились. Старинным подьяческим языком описывались нападение на дом князя Огренева, разгром его, убийство князя и, наконец, увоз княжей дочери, причем в челобитной прямо указывался и виновник, поручик Ходзевич. — И слезно молим тебя, великий государь, — окончил прерывающимся от волнения голосом чтение князь Теряев, — с вора того сыскать за обиду и дочь княжую Ольгу вернуть нам, твоим людишкам, княжеским слугам. О том бьем челом тебе, государь».

— Молим тебя, царь-батюшка! — завыла Маремьяниха, снова падая в ноги.

— Государь, эта княжна — моя невеста! — прерывающимся голосом сказал Теряев. — Бью и я челом: накажи злодея и верни девицу!

— Из твоих людей, воевода? — хмуро спросил царек гетмана.

Сапега на миг смутился: он не думал, что дело будет так круто поставлено. Но наглая усмешка тотчас же снова появилась на его лице, и он спокойно ответил:

— Мало ли офицеров у нас жартуют, а что касается пана Ходзевнча, то он давно услан под Смоленск, и о нем я ничего не знаю!

— Царь, вели гнать за ним погоню! — воскликнул князь Теряев, вся кровь в котором закипела при мысли о том, что любимая им Ольга Огренева находится во власти поляка.

Царек растерянно оглянулся. Жалкая улыбка выдавилась на его лице.

— Куда погоня? В волчью пасть? — спросил он.

— Я поеду! — воскликнул Теряев.

— Да поезжай, коли охота. Там он не в нашей власти! Встань! — резко сказал «вор» Маремьянихе.

Та встала, растерянно оглянулась и вдруг поняла, что ее просьба осталась без результата. Ее лицо вспыхнуло, маленькие глазки загорелись, и она вдруг закричала с азартом:

— Что же ты за царь соломенный, коли у тебя под носом разбойные дела делают, а ты и разбойника наказать не можешь!

— Молчи, баба! — замахнулся на нее стрелец, но Силантий ударом кулака опрокинул стрельца и заговорил с азартом:

— Стой! Теперь я скажу! Истинно, не царь ты, а скоморох польский! Русские-то вон у тебя на площади на колах рассажены, а полячка ты тронуть боишься. Этот вот пес, коего ты воеводой назвал, нарочно своего разбойного пана Ходзевича отсюда угнал! Пойдем, Маремьяниха! Видно, настоящий царь на Москве, а здесь все воры да охальники! — И, грозно сверкнув глазами, Силантий повернулся спиною к «вору» и повлек за собой Маремьяниху.

В первый момент грубость его речи поразила всех своею неожиданностью, но через мгновение люди одумались.

— Взять! — закричал князь Трубецкой.

Стрельцы бросились в погоню.

— Отставить! — резко крикнул царек. — Пусть идет к царю московскому! Охоты не будет сегодня! — сказал он всем и, сойдя с лошади, тяжелым шагом пошел во дворец.

Князь Теряев подбежал к нему и стал что-то говорить.

Царек остановился; его лицо побагровело.

— Видишь, что не могу наказать душегуба, — громко сказал он, — а за обиду твоей невесты возьми себе вотчину ее отца, убитого князя!

Он махнул рукой Кошелеву и скрылся во дворце.

— Плохие жарты у вас, пане Сапега! — сверкнув глазами, сказала Марина.

Сапега смущенно улыбнулся.

— Воистину скоморох польский, царь мякинный! — говорили шепотом калужане, отходя от дворца и каждый загораясь ненавистью к полякам.

— Что же это, скажи мне на милость? — с дрожью в голосе говорил князь Теряев Трубецкому, возвращаясь домой.

Трубецкой ехал, уныло наклонив голову.

— Как приехал этот Сапега, так и пошло, допрежь того не было! — ответил он, сознавая посрамление русских, бессилие «вора» и торжество наглого Сапеги.

— Ты прости, а я не могу! Завтра же поеду Ольгу искать. Что же, что насильник теперь у короля? И там управу найду! Да и немало там русских! — сказал Теряев.

— По мне, что же? Разве я держу? Поезжай, сделай милость. Я тебе людей дам!

— Спасибо на посуле. У меня своих сорок, справлюсь! — И князь Теряев, ударив коня, быстро поехал к своему стану.

Что касается опечаленных Маремьянихи и Сякангая, то едва они сошли с улицы и вошли в проулочек, как их окружила толпа сочувствовавших им калужан. Все наперебой расспрашивали их о нападении поляков, сочувственно охали, вздыхали и поощряли Маремьяниху в ее ярости.

— Царь! — кричала она. — Сразу видно птицу по полету! Князюшка-то наш Огренев, царство ему небесное, недаром говорил, что это — жид перекрещенный!

— Тсс!.. — остановил ее Силантий. — Поговорила, и будет. Мало толка языком-то молоть.

— Что же вы делать будете, милостивцы? — спросила их баба с лотком на руках.

— Чего, мать, — закричал парень, — иди на Москву!

Каждый наперебой подавал им советы, но Силантий уже решил, что им делать, и быстро пробирался сквозь толпу. Вечером он сказал взволнованной Маремьянихе:

— Теперь к королю ихнему под Смоленск поедем. Вора и перехватим, а коли и там толку не будет — на Москву.

— А коли и на Москве ничего? — всхлипывая, спросила Маремьяниха.

— Молчи, старая, — оборвал ее Силантий, — где-нибудь правда-то найдется!

На другой день поднялись они чуть свет и опять в своей таратайке поехали прямо на Смоленск.

Глава X Засада

Хотя князь Огренев-Сабуров с позором прогнал из своего дома Теряева-Распояхина, но ведь он же не мог запретить ему любить Ольгу и мечтать о ней. С этой мечтой князь Теряев сроднился в течение многих лет. Еще девочкой он знал Ольгу, и тогда в теремных переходах, темных и пустых, он играл с нею в свадьбу. Потом узнал он ее и пышной красавицей. Любовь жалом вонзилась в его сердце, и он испытывал невероятные муки, когда узнал про дерзкую любовь к ней Терехова-Багреева. А потом, когда прогнал его от себя князь и проклял его, в каком бешенстве он скакал назад, в Калугу! В муках зачалась любовь его, искупалась она дважды в крови его сердца. И тогда, помнит он, на самом рассвете, в его душе созрело решение увезти княжну, увезти и обвенчаться силой. И вдруг польский офицер перехватил его добычу, взял часть души его и нагло насмеялся. Может быть, теперь, в эту минуту, он ласкает и целует ее.

При этой мысли кровавые круги заходили пред глазами князя, и он так ударил кулаком в стену, что изба содрогнулась.

— Ха-ха-ха! — злобно рассмеялся он, вспомнив, как «вор»-царек в утешение ему подарил разграбленную усадьбу Огренева. — Истинный вор! — громко вскрикнул князь. — Не мне, родовитому князю, быть у него на службе! Вон отсюда, за разбойником!

Его глаза загорелись. В это мгновение он подумал, что может заслужить утраченную им любовь Ольги, вырвав ее из рук злодея.

— В погоню! — решил он. — Нынче к вечеру я возьму своих и помчусь к Смоленску! Или у короля нет правды?

Но не сразу смог Теряев-Распояхин привести в исполнение свое решение. Вернувшись от царька оскорбленным в свою избу, он долгое время обдумывал предстоявшие сборы в путь, соображая все обстоятельства, а затем пошел по своим товарищам — князьям, боярам и боярским детям — и стал спешно отдавать им за рубли своих лишних коней, борзых собак и дорогую утварь.

— В погоню за обидчиком еду, — говорил он всем, — так казна нужнее борзых собак!

— Бог тебе в помощь, Терентий Петрович, — отвечали ему товарищи, которым всем он был люб, несмотря на угрюмость своего характера.

К князю Трубецкому Теряев зашел после других. Этот князь, в эпоху Смутного времени игравший значительную роль, всегда и везде бывший военачальником и к концу жизни сумевший устроиться при царе Михаиле{20}, в то время был совершенно безличен, отдаваясь во власть более сильного.

Князь Теряев застал его только что кончившим сытный обед и отдыхавшим за чарой меда. В сафьяновых сапогах, в скуфейке на маленькой голове и в желтом парчовом кафтане князь Трубецкой походил на татарина своими черными волосами, несколько раскосыми глазами и широким ртом. Увидев гостя, он улыбнулся, сверкнув двумя рядами белых зубов, и сказал:

— Милости просим, гость дорогой! Честь и место! Эй! — крикнул он прислужнику. — Еще чарку да сулею тащи!

— Спасибо, князь, на ласке, — сказал Теряев, — да меды распивать у меня времени нет. Хочу до заката уехать!

— Ах, так ты и вправду за обидчиком в погоню?

— Не шутник я, князь, сам знаешь. А пришел я к тебе проститься; да потом прошу бить за меня челом пред Дмитрием Ивановичем. Не слуга я ему больше в ряду с разбойниками.

— Что ты! Что ты! — испуганно остановил его князь. — Али не знаешь, в какой теперь силе у него Сапега?

— Потому и не слуга я ему!

— Опять же, он тебе вотчину подарил.

— А вотчину беру и на том ему кланяюсь. Беру ее потому, что убитый князь мне ровно за отца родного был.

Сулею и чарку внесли и поставили. Старик Трубецкой торопливо ухватился за сулею.

— Хоть посошок выпей! — сказал он. — Сказать, что ты уехал, скажу, хоть и чую — добра в этом мало будет. Весь ему пир испорчу.

— Пировал бы он меньше! — с горечью ответил Теряев. — Ну, князь, здравствуй! — Он выпил свою чарку и, опрокинув, ударил ею по голове.

— Что же так? — сказал князь, вставая. — Почеломкаемся! Так до заката?

— До заката!

Они троекратно поцеловались.

— Если захочешь вернуться, знай, князь, я всегда тебе рад буду, — сказал Трубецкой. — А что я за твое дело не вступился, так, сам знаешь, в небо стрелять — только стрелы терять.

— Знаю, князь! Где уж нам с Сапегой тягаться!

Теряев вышел. Трубецкой снова прилег на скамью, покрытую мехом с подушками, и подумал: «Тревожный человек князь этот!»

Теряев быстро стал собирать своих людей, и вскоре перед его избой выстроились его сорок воинов на сильных, рослых лошадях. Они все были одеты на польский образец, в коротких кафтанах, с металлическими шлемами на головах, вооружены мечами, палицами у седел и ружьями; у одного, кроме того, было еще копье.

Теряев сел на своего коня и осмотрел отряд. Потом, сняв шлем, он перекрестился; перекрестились и все его люди.

— С Богом! — сказал князь и тронул коня.

Всадники выровнялись за ним по четыре и десятью рядами медленно поехали узкими улицами вон из Калуги. Солнце уже садилось, когда они выехали за ворота. Отряд выровнялся по дороге и медленно стал продвигаться вперед. Князь Теряев ехал шагом, погруженный в свои мысли, но через короткое время вдруг подумал о цели своей поездки и, сжав бока коня ногами, взмахнул плетью; мгновенье — и весь отряд помчался во весь дух, словно за ним была погоня.

— Князь! — равняясь с Теряевым, сказал Антон, считавшийся головой отряда. — Не остановиться ли? Ночью лесом несподручно ехать!

— Нам-то? Сорока? — ответил князь. — Нечего нам бояться! А что до ночи, так нынче луна большая, гляди! Нет, будем ехать до первой деревни. Тут недалеко уже, а время дорого.

Антон отъехал к отряду. Расстояние между ними и лесом сокращалось все быстрее. Луна залила окрестности голубоватым ровным светом. Резкими черными пятнами ложилась тень от всадников на дорогу.

Вдруг впереди, в чаще леса, словно сверкнул отблеск луны на меди каски. Антон поспешил к князю с докладом:

— Князь, кони-то чуют и фыркают. Я видел в лесу сверкнувший шлем.

— Тебе почудилось, а кони чуют волка, но волки нас испугаются! — И Теряев не остановил бега своего коня.

Они въехали в лес. В его чаще свет луны не освещал уже так ровно дороги и ложился пятнами от просветов в чаще. Князь сдержал лошадь и поехал тише. Какое-то предчувствие охватило его среди лесной тиши, в которой гулко раздавался конский топот. Он обернулся; Антон был подле него.

— Сбиться в кучу! — сказал князь.

Антон отъехал. Всадники сблизились, и их ряды стали теснее.

Вдруг справа и слева на миг озарилась лесная чаща, грянул залп, и трое княжеских воинов со стоном упали с лошадей.

— Засада! — вскрикнул князь, обнажая меч. — Вперед!

Но прямо впереди он увидел быстро несущихся на него всадников.

— С нами Бог! — закричали русские.

— В бой, в бой! — раздался боевой польский клич.

В чаще леса действительно была скрыта засада, организованная другом Ходзевича, Феликсом Свежинским. Случилось это так. В то время как князь Теряев-Распояхин решал вопрос о погоне за Ходзевичем, гетман Сапега вызвал к себе Свежинского и сказал ему:

— Вы ведь — друг Ходзевича? Так? Вместе с ним усадьбу громили? То-то! Так вот. Нынче в ночь князь Теряев со своими людьми едет вдогонку Ходзевичу, может нагнать его, и тогда… Я думаю, лучше было бы помешать князю.

Свежинский встал, ожидая приказаний.

— Ничего больше, — сказал ему Сапега, — я говорил с вами, как ратный товарищ. Можете идти!

Свежинский поклонился и вышел. Спустя час он с тридцатью солдатами выехал из Калуги и быстро помчался по дороге к Смоленску. Никто не жал, куда и зачем он едет.

Свежинский понял слова Сапеги и, выехав из Калуги со своими уланами, засел в чаще леса. Свой отряд он разделил на три части: две засели справа и слева у дороги, а с третьей он сам отъехал вперед, чтобы загородить дорогу Теряеву. План Свежинского удался. Неожиданное нападение произвело панику в отряде князя Теряева-Распояхина; его воины растерянно метнулись в сторону, но там их встретили сабли улан; они бросились за князем и сшиблись с поляками.

Лес огласился звоном сабельных ударов, выстрелами, криками и стонами. Князь и рядом с ним Антон рубились, не зная устали. Одушевленные их примером воины не отставали; но поляки, засевшие у дороги, соединились и ударили на них с тыла.

— Измена! Сзади бьют! — закричали в страхе княжеские воины.

Князь оглянулся, но в тот же миг чей-то клинок ударил его в грудь; он судорожно взмахнул руками и упал с лошади.

Однако битва продолжалась. Антон врубился в середину поляков и косил их своим длинным мечом. Но в его товарищах не было единодушия. Чувствуя свою слабость, они вдруг повернули коней и рассыпались в разные стороны. Поляки бросились за ними. В это время Антон, быстро сойдя с лошади, нашел сраженного князя, поднял его, положил на коня, вскочил в седло и поскакал сломя голову вперед по дороге. Поляки, занятые погоней, не заметили его.

Погоня окончилась. Свежинский собрал свой отряд и сосчитал людей. Шестерых не хватало.

— Ну, мешкать нечего! — сказал удалой ротмистр. — С коней и осмотрите дорогу! Не найдете, и Бог с ними. Виноваты сами!

Уланы спешились. Ища своих, они без жалости добивали русских и торопливо обдирали их. Наконец, подобрав своих, они собрались и двинулись в обратный путь.

— Въезжать по одному! — приказал Свежинский. — И чтобы никто не болтал о сегодняшней ночи!

Между тем Антон скакал, покуда хватило конской силы. На его счастье, скоро показалась какая-то полуразвалившаяся мельница. Он подскакал к ней и стал колотить в дверь. Дверь отворилась почти тотчас, и на пороге показался высокий старик с бородой по пояс, одетый в пестрядинную рубаху; из-за его широкой спины выглядывало миловидное лицо девушки.

— Кто тут, чего надо? — грубо спросил старик, и Антон при свете луны увидел в его руке широкий топор.

— Пусти, дедушка! — просительно сказал он. — Если есть свободная горница, приюти раненого, а может, и мертвого. Ишь, ехали мы, а на нас поляки засаду устроили, князя зарубили!

Девушка вышла из-за спины старика. Бессильно висящее на шее лошади тело тронуло ее сердце.

— Дедушка, — робко сказала она, — у нас есть светелка.

— Есть-то есть, — ворчливо возразил старик, — да пускай тут всякого, так беды не оберешься. Вот говоришь ты, — обратился он к Антону, — поляки напали, а мало ли их тут шныряет? Может, вы нелюбы им, так и мою мельницу спалят.

— Али на тебе креста нет? — с горечью сказал Антон.

Старик смутился.

— Да иди, Бог уж с вами! Анюта, уведи коня, а я помогу ему тело-то снять.

Он сошел с крылечка и сильными руками поднял князя за плечи. Антон подхватил ноги. Свет луны упал на мертвенно-бледное лицо князя, и это лицо, полное торжественного покоя, поразило Анюту. Она вскрикнула, и на ее глазах показались слезы.

— Бедный, голубчик! — ласково сказала она, уводя коня в глубь мельницы через незаметную калитку.

Антон с мельником внес князя в мельницу; там они положили его в крошечной светелке, маленькое окно которой выходило на запруду. Старик зажег поставец и, поспешно раздев князя, осмотрел его рану.

— Жив будет! — улыбаясь, сказал он Антону.

Глава XI Побег

А за несколько часов до стычки князя Теряева со Свежинским главный виновник всей кутерьмы уже находился в пути к Смоленску, увозя с собой Ольгу Огреневу.

Уйдя от Сапеги с полученными пакетами, он быстро направился к своей избе. Там он вывел в сени Пашку и, сжимая ей руки, сказал:

— Если ты любишь меня, согласись! Я награжу тебя, если ты поможешь мне. Рассуди сама, на кого я ее оставлю? На пьяных солдат или беспутных пахоликов? У меня же никого нет, на кого бы я мог надеяться.

Лицо Пашки потемнело, брови сдвинулись, но она победила себя и только спросила:

— Что ты сделать замыслил?

— Мы сейчас уедем отсюда к Смоленску. Там, подле Смоленска, мы найдем избу и спрячем там Ольгу. Я дам тебе четырех воинов, ты побереги мне ее неделю. Я вернусь и возьму ее. Тогда, если хочешь, уезжай назад, не хочешь — с нами останься! Ну, любая моя, ну скажи «да»!

Пашка усмехнулась.

— Хорошо, — сказала она. — Только помни: в последний раз. Сил моих нет больше!

— В последний, коханая! Так приготовь ее: я сейчас повозку достану! — И Ходзевич, поцеловав Пашку, быстро убежал к жиду Хайкелю за повозкой.

— В последний, — прошептала Пашка, — а там — иди на все четыре стороны! Любовью потешили, потом разлучнице служить заставили. Дура, дура! — Она заломила руки, но тотчас поборола волнение, отерла слезы и с веселой улыбкой вошла в горницу.

Ольга сидела у стола в своей унылой позе, подперев голову.

— Ну, княжна, — весело сказала Паша, — скорей вставай, одевай шугай[21], в путь-дороженьку сбирайся!

— Свобода? — вскакивая, вскрикнула Ольга, и ее бледное лицо слабо зарумянилось.

— Ну вот, выдумала тоже! На новые места поедем!

— Куда? Зачем?

— Эх, княжна моя милая, да нешто я знаю? Получен приказ от твоего милого.

— Не называй так злодея! — крикнула Ольга.

— Ну, от злодея, — согласилась Пашка. — Да, так вот, приказано им, и конец делу: ехать надо!

— Но куда? — Ольга опустилась на табурет и замерла: слез у нее уже не было. — Ах, зачем ты спрятала от меня кинжал? — заговорила она с тоской. — Лучше смерть, чем эти муки! Словно врага в неволе держать, чести лишить хотят.

— Не лишить, — хмуро сказала Пашка, — я же обещала тебе. Смотри, руки у меня сильные, задушу обидчика! — И она вытянула свои мускулистые руки и сверкнула глазами.

Лицо Ольги просветлело.

— Я верю тебе!

— Ну, а коли так, сбирайся поспешнее! Да что и брать-то с собой? Кажись, все твое на тебе.

Ольга кивнула головой. В это время стукнули в дверь.

— Сейчас! — отозвалась Пашка и вывела Ольгу.

На дворе у крыльца стоял крытый возок, запряженный бойкой тройкой. Тридцать всадников, вооруженных копьями, ружьями и саблями, толпились подле. У повозки стоял Ходзевич. При виде его Ольга гордо выпрямилась и встретила его гневным взором. Ходзевич смущенно поклонился ей. Пашка подхватила ее под руку, втолкнула в возок и вошла сама. Кожаные фартуки закрыли возок со всех сторон.

— Трогай! — крикнул Ходзевич.

Возок закачался, лошади дернули, и скоро он загремел по камням мощеного двора, а там выбрался на улицу и мягко покатился по грязной колее.

Между тем Ходзевич остановился на минуту, чтобы попрощаться со Свежинским. Они несколько раз целовались, расходились и снова бросались друг другу в объятия. Разбойники и живодеры, поляки были до сентиментальности чувствительны в дружбе и любви.

— Видел, как она взглянула на меня? Словно сжечь хотела! — сказал Ходзевич, а затем вырвался из объятий друга, вскочил на коня и пустился догонять возок.

Ольга сидела безмолвная, откинувшись к стенке возка. Пашка, хотя и горела ревнивой злобой к Ходзевичу, чувствовала жалость к этой беспомощной девушке и начала утешать ее.

— Слушай! — сказала она. — Твое горе — полгоря. Хочешь, расскажу тебе свою историю?

— Говори! — равнодушно сказала Ольга; но когда Пашка начала свой рассказ и Ольга вслушалась в него, ее сердце стало смягчаться, и она уже с затаенной любовью смотрела на лицо Пашки, как на лицо близкого ей человека.

А Пашка рассказывала одну из историй того времени, каких были тысячи.

— Хорошо мы жили под Царевом Займищем, деревня Турова, — говорила она. — Жених у меня был такой ли статный да красивый, Миколкой звали. И вот, как есть за Петровым днем, тому два года минет, девичник мы правили, песни пели. Вдруг слышим крики, топот, выстрелы, батюшки мои! Вбежал парень к нам, весь в крови. «Поляки, — говорит, — бегите, девушки!» Мы бросились в двери. А поляки шасть нам навстречу — усатые все, краснорожие, винищем от них так и пышет! Бросились они на нас и давай хватать кто кого. Я сильная… как рванулась, опрокинула одного, да бегом. Смотрю — ко мне Миколка бежит; я к нему. Вдруг грянул выстрел, Миколай-то мой взмахнул руками и упал на спину. Я к нему. Лежит он, глаза закатив, а изо рта у него кровь так и льется. Заголосила я на всю улицу. Глядь, на меня навалился кто-то. Тут я обеспамятовала и, что со мной произошло, сознать не могла. Очнулась я на сене; со мной рядом поляк спит, а крутом светло-светло: вся деревня наша, как стог сена, горит и поляки во все стороны шныряют. Чувствую я, пропала моя честь девичья! Зло меня взяло. Смотрю, у поляка кинжал на поясе. Выхватила я его, да ему в горло. Он захрипел, а я бегом. Только меня опять перехватили; взял меня к себе на коня один гусар и увез в Тушино. Там я и сгибла. «Э, — думаю, — одно пропадать!» И начала я пить да полякам мстить. В темные ночи, пьяных поляков лаская, не одного зарезала; а потом… — Пашка на миг замолчала, потом тряхнула головой и продолжала: — Спуталась раз с Яном, твоим мучителем. Лежит он, спит. Приготовилась я ему горло перервать, да и взглянула на него. А он спит, улыбается и во сне меня обнять хочет. Сердце мое перевернул… и полюбила я его… — тихо добавила она и, замолкнув, понурилась, но потом опять оживилась. — Везде я за ним ходила! Под Троицей с ним стояла, в Дмитрове, когда нас живьем взять хотели, рядом с ним отстреливалась, да в Калугу пришла. И вдруг… ты на дороге!

Она закрыла лицо руками и глухо заплакала. Ольга страстно обняла ее. Внезапная мысль молнией озарила ее голову.

— Помоги убежать мне! — шепнула она.

Пашка вздрогнула.

— Убьет!

— Нет! — сказала Ольга. — Он опять тебя полюбит, а меня забудет. Ведь мне-то ненавистен он. Жених у меня есть! — И она стала целовать Пашку.

Это совсем растрогало Пашку. Ее сильная, порывистая натура бессознательно искала нежную душу, которой она могла бы покровительствовать, и такой являлась ей Ольга в ореоле своей девичьей невинности. Крепостная девка Пашка, разъяренная, оскорбленная, познавшая среди поляков всю грубость разврата, и княжеская дочь Ольга, прожившая свое девичество в тереме среди сенных девушек, — какой контраст! Но это не мешало тому, что пленница Ольга и ее тюремщица Пашка полюбили друг друга, как сестры.

Чем далее двигался их возок, тем все более сближались эта распутная женщина и чистая голубица, и в одну темную ночь, когда их возок качался, как челн в бурю, Пашка страстно обняла Ольгу и сказала:

— Хочешь, я побегу с тобой? Везде вместе пойдем. Я тебя от беды уберегу!

Ольга доверчиво прижалась к ней и прошептала:

— Паша, это — как сон; кажется, я все время мечтала об этом, да боялась сказать тебе.

— Так сбудется этот твой сон наяву! — уже весело сказала Пашка. — А что до пана моего — пропади он пропадом! Никогда этот злодей не любил меня по-божьему!

— Да разве можно любить его, Паша? — с негодованием заговорила Ольга. — Ведь он — вор, разбойник, у которого руки в крови!

— Решено! — резко перебила ее Пашка. — Будем говорить о себе. Куда мы пойдем с тобой?

— К батюшке! — тотчас ответила Ольга. — Он и то, верно, меня ищет.

Пашка вздрогнула.

— Этого нельзя… николи нельзя! — торопливо сказала она.

— Почему?

Пашка замялась.

— Там нас сейчас схватят, там кругом поляки!

— Мы будем идти с опаской, ночью!

Пашка не выдержала. Она обняла Ольгу и с материнской нежностью сказала:

— Твой батюшка убит, Ольга! Вся усадьба сгорела, все люди разбежались.

Ольга без чувств упала на ее руки.

Пашка испугалась, но еще более побоялась звать на помощь. Она приоткрыла кожаную занавеску и впустила свежий ночной воздух. Ольга очнулась.

Несчастья снова укрепили ее характер. Даже ее глаза были сухи, когда она сказала:

— Я чувствовала это. Не могло быть иначе: батюшка не сдал бы меня без боя. А пожар я сама видела. — Она замолчала, потом сказала, возвращаясь к прежней мысли: — У меня был жених. Батюшка не хотел моего счастья, но теперь он, находясь в селениях горних, простит меня, если я пойду против его былой воли! Пойдем к моему жениху!

— А где от? Кто?

— Терехов-Багреев, боярский сын, а живет в Рязани.

— К нему и пойдем! Больше некуда, — ответила Пашка и прибавила: — Молодец ты! Люблю таких!

Ольга печально улыбнулась.

— Мне и плакать нечем: все выплакала.

Возок вдруг остановился. Вокруг послышались голоса, смешанный шум. Пашка осторожно выглянула из-за занавески.

Уже светало. В полусвете раннего утра Пашка увидела одинокую хату почти среди леса. Дверь в нее была раскрыта. Ходзевич давал деньги какому-то рослому мужику с плутоватой рожей. Потом он обернулся.

Пашка спряталась и шепнула Ольге:

— Приехали!

В ту же минуту полы возка откинулись, и Ольга увидела остановившийся на отдых отряд и ненавистного пана Ходзевича. Он глядел на нее страстным взором и ласково улыбался. Бледное лицо Ольги вспыхнуло, и она гневно взглянула на него. Ходзевич поклонился и произнес:

— Я приготовил вам место для отдыха. Здесь вы отдохнете, а потом мы снова поедем!

— Куда?

— Я свезу вас к батюшке, — вкрадчиво сказал поручик.

— Убьете? — холодно спросила Ольга.

Ходзевич вздрогнул и покраснел, его взгляд гневно сверкнул на Пашку.

— Проводи княжну в горницу! — резко крикнул он ей.

Они вышли и, окруженные солдатами, прошли в горницу.

Ольга быстро захлопнула за собой дверь, и пан Ходзевич не решился силой отворить ее. Он остался в сенях и крикнул:

— Лев, Антус, Казимир, Ян!

Из отряда вышли четверо огромных солдат.

— Вы останетесь здесь! — приказал Ходзевич. — Будете спать на дворе, в сенях и стеречь баб до моего возвращения. Чтобы они за порог не вышли, чтобы к ним птица не залетела, а не то!

Жолнеры молча повернулись, взяли своих лошадей и отошли в сторону.

Ходзевич вошел в сени и нетерпеливо постучал в дверь. Из нее выскользнула Пашка.

— Я уеду в Смоленск, — обратился к ней поручик. — Туда теперь всего восемь часов хорошей езды. Так вот, до моего возврата убереги мне ее. Я тебе в помощь четырех солдат оставил. Здесь ты — хозяйка; этот дом я у пасечника купил, он сам на пасеку ушел. Здесь все есть, а что еще понадобится — купи; вот деньги. Пошлешь одного из жолнеров! — И он подал ей тяжелый кошелек.

— Хорошо, для тебя только! — сказала Пашка и, усмехнувшись, прибавила: — Будешь доволен!

— Озолочу тебя! — воскликнул Ходзевич, а затем еще понизил голос. — И потом… говори ей обо мне все хорошее. Склони ее на мою сторону. Сердце девичье мягко, как воск!

— Будешь, будешь доволен, — повторила Пашка. — А теперь прикажи зверям своим меня слушать да дай мне кинжал свой… вот этот! — И она ловко выхватила у него из-за пояса дорогой кинжал.

— Зачем? — растерялся Ходзевич.

— Для обороны. Мы — две бабы, а поляков я знаю!

Ходзевич вспыхнул.

— Разве они посмеют?

— А кто их знает! Да прикажи слушаться меня.

Ходзевич исполнил ее желание.

— Так! — сказала она. — А когда вернешься?

— Думаю — дня через четыре, через три!

— Прощай же!

— Куда ты? Постой!

— Чай, и я утомилась! — И Пашка, быстро скользнув в дверь, защелкнула ее.

Ходзевич велел седлать коней и садиться.

Через полчаса его отряд уехал, а оставшиеся жолнеры вошли во двор, вытянулись и, забыв о приказе, заснули все четверо богатырским сном.

Между тем Пашка вбежала в горницу; навстречу ей тотчас вышла Ольга; ее глаза лихорадочно блестели.

— Что он сказал? — задала она вопрос.

— Уехал… на три, а то и на четыре дня уехал! — ответила Пашка. — И денег, дурень, оставил… видишь, кошель целый! — И Пашка потрясла в руке кожаный мешочек, в котором звякнуло золото.

— Так бежим! — радостно воскликнула Ольга, хватая ее за руку и порываясь к двери.

— Тсс… глупая! — остановила ее Пашка. — На дворе нас четыре солдата стерегут, да и днем недалеко уйдем мы с тобой. Подождать надо!

Ольга побледнела и бессильно опустила руки.

— Да ты не кручинься, — заговорила Пашка, — пожди, я уж надумаю! Не увидит нас пан проклятый больше! Ау!

— Как же ты сделаешь?

— А про то и сама не знаю. Да раньше всего надо дорогу на Рязань узнать, а то куда сунемся?

Ольга подошла к постели и беспомощно опустилась на нее. Желанная свобода мелькнула пред нею и оказалась призраком.

— Ты полежи пока что, — сказала Пашка, — а я на разведку пойду!

Она оставила Ольгу и вышла во двор, но, увидев там спящих солдат, засмеялась.

«Вот так стража!.. — подумала она, и вдруг дерзкая мысль сверкнула у нее в уме: — В последний раз!.. Все они — подлые псы, и Бог отпустит грех мой. На духу покаюсь!»

Лицо Пашки вдруг побелело и приняло жестокое выражение, глаза загорелись мрачным блеском, губы побледнели и сжались. Она обнажила отнятый у Ходзевича кинжал и крадучись подошла к спящим. Белокурый поляк лежал первым; его небольшие усы топорщились, губы раскрылись, бритая голова лежала на закинутых под нее руках. Пашка подняла кинжал, наметилась и вдруг быстрым ударом вонзила его ему в горло. Солдат судорожно сжал коленки и захрипел; Пашка вынула кинжал, и кровь фонтаном брызнула из раны. Затем Пашка перешла к другому. Черный, со смуглым лицом, со шрамом через весь лоб, он лежал на боку, поджав ноги, и громкий его храп оглашал весь двор. Пашка одним ударом поразила его в затылок. Затем третьего она приколола так же быстро и направилась к четвертому.

Этот четвертый — молодой безусый пахолик — сидел на земле и с невыразимым ужасом смотрел на Пашку. Она казалась ему исчадием ада. Вся в крови, со сбившимися волосами, с искаженным лицом и окровавленным кинжалом в руке, она бросилась на него. Он вскрикнул нечеловеческим голосом и упал ничком. Пашка села ему на спину и занесла убийственный кинжал над его затылком. Но энергия убийцы вдруг оставила ее. Среди белого дня, когда солнце так ярко светило, картина сделанного ею показалась ей ужасной.

— Хочешь жить? — сказала она и сама испугалась своего голоса: таким он стал хриплым и страшным.

— Смилуйся! — простонал юноша.

— Так живи, — сказала она, — и расскажи своему пану, что видел… Скажи: так мстит обиженная Пашка, на то она и беспутная! Только…

— Что хочешь, оставь жизнь!

— Я раздену тебя, а потом свяжу и спрячу! Ну, снимай оружие! Саблю, так! — Она сама, сидя на парне, отпоясала его саблю, кинжал упал на землю. — Теперь вставай!

Сильная, как мужчина, она легко подняла пахолика за плечо на ноги и, держа за руки, стала раздевать его. Юноша был в полуобмороке от страха.

— Не стыдись! — смеялась она. — Видала виды! Ну, ну, вот так! — И она одной рукой быстро сдернула с него рейтузы, потом сапоги, а затем, повалив и держа, за ноги, велела сбросить ему с себя жупан и камзол.

Юноша остался в одной рубашке. Пашка оглянулась и, не найдя ничего, кроме сабельного ремня, сорвала его и связала им юноше руки.

— А теперь в сарай! — сказала она и легко перенесла его в сарай, бывший за домом.

Затем медленно, друг за другом, она перенесла и три трупа, сняв с них по частям полный костюм жолнера и взяв оружие.

— Так, теперь дорога свободна. Придет ночь, и в дорогу, — сказала она себе, окончив работу.

Но окровавленные руки и платье испугали ее. Она взяла с собой костюм жолнера и бросилась к соседнему ручью.

Ольга забылась сном, но вдруг открыла глаза, чувствуя, что кто-то толкает ее, и закричала в испуге. Склонившись над ней, стоял польский солдат.

— Не бойся, Олюшка, — тихо произнес он, — в этом наше спасенье.

— Паша! — обрадованная и изумленная, воскликнула Ольга. — Где ты так нарядилась?

— Стой! И для тебя есть! — И она бросила на постель костюм пахолика. — Прикинь-ка на себя!

Ольга быстро встала с постели и примерила костюм. Он был ей впору.

— А теперь вот тебе сабля; опояшься ею! Вот кинжал; заложи за пояс. Да, чем не пахолик?

Ольга засмеялась. Словно ребенок, она на время забыла свое страшное горе, и ей был забавен этот маскарад.

Но Пашка не смеялась. Она знала, какой страшной ценой достались ей эти костюмы, и ее лицо было мрачно и печально.

— Хорошо, — сказала она, — только волосы!

И у нее, и у Ольги — у одной рыжеватые, у другой черные — волосы густой волной лежали ниже пояса.

— Нельзя так! — еще раз сказала Пашка и прибавила с решимостью: — Резать их надо, вот что!

Ольга вздрогнула. В те поры обрезанные косы считались великим позором, и этот позор накладывался только на потерявшую честь. Слезы показались на глазах Ольги, но она сдержалась.

— Режь! — сказала она покорно.

Пашка схватила ее рукой за волосы и обнажила саблю, но отрубить их она была не в силах и начала медленно резать. Прядь падала за прядью, и когда последняя прядь упала на пол, вместо Ольги в горнице был, казалось, молодой пахолик.

С волосами Пашки справиться было труднее. Ольга не обладала большой силой. Тогда Пашка, став на колени, положила волосы на стол и прислонила к нему затылок. Ольга ударяла по волосам острой саблей и рубила их, как сечкой. Слезы туманили ей глаза и мочили волосы Паши.

— Ну, готово! — вставая и встряхивая головой, сказала Пашка. — Теперь сядем и условимся.

Они сели. Пашка говорила, а Ольга слушала ее и время от времени в порыве признательности целовала ей руки.

— Верхом ездить умеешь? Нет? Это плохо! Ну да ничего, надо будет, научишься!.. — сказала Пашка. — Эх, вот беда: дороги на Рязань я так и не узнала. Но ничего! Мы все же пойдем. Они все прямо поехали — мы направо возьмем. А теперь слушай. Мы оба с тобой — пахолики пана Ходзевича. «Что такое пахолики?» — ты спрашиваешь. Это — слуги, а потом они жолнерами делаются. Ты — Петрусь, я — Антусь. Запомни это и не сбивайся! Едем мы будто из Калуги в Рязань, посланные самим Сапегой к Ляпунову. Поняла? При нас писем нет. Так вот в чем дело: напали на нас здесь шиши… шиши — это русские молодцы, что по лесам бродят и поляков изводят, — и отняли у нас письма, а нас отпустили. Поняла?

Ольга кивнула головой, но Пашка заставила ее повторить свой вымысел. Княжна исполнила это.

— Так! А теперь поедем на дорогу. Смотри, уже вечереет! — Пашка встала и подошла к погребцу, вделанному в стену. Там она нашла хлеб, мед и бочонок пива, но когда выставила все на стол, то ни она, ни Ольга не могли ничего съесть. — Плохо, ну да и натощак доедем! Идем! — решительно сказала она.

— А солдаты? — спросила Ольга.

Пашка усмехнулась.

— Они спят в сарае; их и пушкой не разбудишь. Ну, пойдем!

Они вышли на двор. Пашка выбрала двух коней и быстро оседлала их, потом вывела за ворота других двух и ловко ударила их по спинам саблей. Кони заржали, вскинули ногами и быстро помчались по дороге назад, к Калуге.

— Не поймают! — сказала Пашка, возвращаясь на двор, и обратилась к княжне: — Ну, садись!

Она подсадила Ольгу, села сама, и они выехали из ворот.

— Подожди немного, — сказала тогда Пашка и вернулась назад. Сойдя с коня, она прошла к сараю, где сидел связанный и раздетый пахолик, и обратилась к нему: — Ну, пойдем со мной, молодец!

Пахолик послушно поднялся.

Пашка провела его в горницу, где они сидели раньше, и посадила его за стол.

— Вот тебе нож, — сказала она. — Ты потом перережь им веревку. Руки я развяжу тебе, а ноги оставлю связанными. Вот тебе еды тут на все три дня. Сиди и жди своего пана! Он приедет, ты ему все и расскажи! А теперь прощай! — Она развязала ему руки, вышла из горницы и быстро захлопнула дверь, закрепив снаружи защелку. — Теперь в путь, — сказала она, — до первой деревни, а там расспросим, как нам на Рязань пробираться.

Глава XII Приключения Ходзевича

Без остановки скакал пан Ходзевич под Смоленск. Быстрая езда разогнала его тревожные думы и словно развеселила сердце. Он верил, что наступит миг, когда Ольга полюбит его, узнав его великодушное шляхетское сердце, причем в достижении этого твердо надеялся и на беспутную Пашку. Веселый и радостный, он подъехал к первым аванпостам польского лагеря. Начальник пикета, молодой офицер, остановил его и сказал:

— День добрый, пан! Куда и откуда?

Ходзевич остановился.

— От его мосци, князя Яна Сапега, из Калуги, к патеру Мошинскому! Не скажет ли пан, как проехать к нему?

— Непременно, пан! — вежливо ответил молодой офицер. — Может, пан после зайдет к нам выпить венгерского да рассказать новости? Нас четверо в палатке. Позвольте быть знакомым: Ржевский, поручик в хоругви полковника Струся!

Ходзевич поблагодарил его. Поручик Ржевский позвал жолнера и велел проводить отряд. Ходзевич поехал.

Образцовый порядок, царивший в лагере, понравился ему. Длинными, ровными рядами стояли деревянные бараки, позади которых тянулись коновязи; то там, то сям высилось знамя начальника, отмечавшее полк. Ходзевич узнал знамена Струся, гетмана Жолкевского, графов Потоцких и выше всех — королевский штандарт с польским орлом; дальше ровным рядом стояли пушки, и кучами подле них лежали ядра; вокруг лагеря был высокий вал и пред ним ров. В отдалении высились толстые стены Смоленска, на которых маленькие, как мухи, двигались защитники и чернели пушки.

Ходзевич проехал почти весь лагерь; наконец показался барак с крестом на крыше. Жолнер проехал мимо него, набожно ударил себя в грудь и остановился подле чистенького домика.

— Здесь! — сказал он и отъехал прочь.

Оставив свой отряд на месте, Ходзевич слез с коня и вошел на крыльцо. Его встретил высокий гайдук.

— К патеру Мошинскому от князя Сапега, — сказал Ходзевич.

Гайдук скрылся и через минуту явился снова.

— Просят в покой! — сказал он и повел Ходзевича в кабинет патера.

Эта комната служила Мошинскому и молельней, и спальней. Навстречу Ходзевичу поднялся из-за стола сам патер. Он был худ и высок; его темные глаза походили на острые шила. Он торопливо дал Ходзевичу благословение и взял от него письмо.

— Прошу пана, — сказал он, указывая на кожаное кресло.

Ходзевич сел.

Патер спешно вскрыл конверт и начал читать письмо. Его лицо то хмурилось, то улыбалось. Потом он сложил письмо и ответил:

— Я должен показать это письмо королю и тогда дам ответ.

— Буду просить, ваше преподобие, послать его со своим человеком. Я остаюсь здесь, служить королю, — сказал Ходзевич.

Мошинский проницательно посмотрел на красивого поручика и произнес:

— Что же, доброе дело! Король будет рад каждому воину. Вы один?

— Со мной тридцать человек!

— Еще лучше! К кому же вы поступите?

— Я присоединюсь к любой хоругви. Думаю, что мне не откажут офицеры.

— Понятно, понятно, — поспешил успокоить его иезуит. — Если хотите, я рекомендую вас гетману Жолкевскому. Это — опытный воин.

Ходзевич поклонился.

— А теперь простите! — поднимаясь, сказал Мошинский. — Я должен быть у короля!

Ходзевич поспешно встал.

Патер протянул ему руку и сказал:

— Где вы будете? Король, наверное, захочет видеть вас!

Ходзевич подумал с минуту и ответил:

— В лагере полковника Струся, у поручика Ржевского!

Патер отпустил его.

Ходзевич вышел смущенный. Хотя он и находился в родственной ему среде, тем не менее у него не было здесь знакомой души. Он сел на коня и, расспрашивая дорогу, направился к бараку молодого Ржевского. Проезжая мимо ставки, у которой развевался штандарт Струся, Ходзевич почувствовал прилив особого уважения. Этот пан Струсь славился среди польских воинов своей исключительной храбростью, уже не раз отличался под Смоленском, и русские трепетали пред его именем. У входа в палатку стоял и сам знаменитый полковник. Богатырского роста, с огромным носом и огромными усами, в камзоле алого сукна и казацких шароварах, он представлял собой тип удалого польского вояки того времени.

Ходзевич поклонился ему.

— Добрый день, рыцарь! — ответил ему Струсь.

Ходзевич подъехал к бараку, занимаемому Ржевским с товарищами, и смело вошел в него. Среди голых стен, увешанных оружием, стояли по углам четыре койки; посредине комнаты был длинный стол, и за ним сидели трое молодых офицеров, торопливо поедая огромного гуся и запивая его вином. Ржевского между ними не было.

Ходзевич смутился, когда офицеры перестали есть и вопросительно взглянули на него.

— Прошу извинить, — начал он, — я офицер из стана Сапеги, никого не знаю. Пан Ржевский пригласил меня к себе!

Едва он окончил, как офицеры быстро встали и радушно приветствовали его.

— Добушинский, а это — Одынец, а это — Кравец, — заговорили наперебой офицеры. — Просим пана до стола. Еда неважная: жирный гусь, зато питье — настоящее венгерское. И откуда жид его достал, понять не можем!

Ходзевич весело пожал всем руки. Почти в ту же минуту вошел Ржевский.

— А, и пан тут! — радостно приветствовал он Ходзевича. — Были у патера? Какие вести? Умираем здесь от скуки! И жарища же, паны! Словно у нас в Гродно!

Ржевский произнес все это залпом и, раскинув жупан и сбросив ментик, устало опустился на лавку.

— Прежде чем есть и рассказывать, я к вам с просьбой: разместите моих людей, ради Бога! — сказал Ходзевич.

Пан Одынец, маленький, пухлый офицер с совершенно белыми усами, быстро вскочил.

— Вмиг, пан! — сказал он и выбежал.

— Он их с нашими солдатами устроит, — объяснил Добушинский. — Ну, а теперь просим пана! — И он пододвинул Ходзевичу гуся.

Проголодавшийся Ходзевич с жаром принялся за еду. Тем временем Ржевский сказал:

— От девятого года стоим тут. Порох тратим, людей губим, и в этом вся потеха. Поначалу эти стычки да приступы веселы были, а теперь хуже ярма невольного. Только и забава что вино да кости. Женщин нет! Просто собачья жизнь!

— Подожди! — сказал Кравец, толстый, краснолицый поляк. — Слышал я, что король нас на Москву посылает!

— Да, жди! — ответил Одынец. — Послать давно послали бы, а с кем? И Потоцкие не хотят, и Жолкевский не желает!

— Почему не хотят-то? — спросил Ходзевич.

— А оба хотят Смоленск взять! «Не для того, — говорят, — здесь два года стоим», — ответил Кравец.

— А теперь, пан, расскажите-ка нам про свои походы! — попросил Ржевский.

— Расскажите, расскажите! — стали просить и его товарищи.

Добушинский долил кубок Ходзевича, тот отпил, откашлялся и начал свой рассказ.

Он начал с того времени, когда они пришли с Сапегой в Тушино, к царьку, у Царева Займища взяли под свое покровительство Марину Мнишек. Потом он рассказал про короткое время пиров и обедов в Тушине, ссоры с Рожинским и уход под Троицкую обитель.

— Вот там осада-то скучнее вашей была! — сказал он. — Диво бы с воинами воевать надо было, а то против черных ворон, кутейников, и все-таки ничего не сделали. Мы, Лисовский{21}, Зборовский и я, так ни с чем и повернули.

Потом его рассказ перешел на тяжелое время мыканья Сапеги, на его осаду в Дмитрове, когда русские чуть их живьем не взяли,{22} да спасибо Мархоцкому{23}, приславшему помощь!

Весь свой рассказ Ходзевич перемешивал с описанием разных романических встреч и приключений, причем разбойные дела и наглый грабеж в его передаче принимали характер молодецких подвигов.

Глаза слушателей разгорелись. Опьяненный вином и вниманием офицеров, Ходзевич не раз прихвастнул.

— Вот это — жизнь! — воскликнул Ржевский. — И золото, и женщины, и война! Не то что наша осада!

— Да отчего же, пан, ты Сапегу оставил и к нам приехал? — спросил Кравец.

— Тут целая история! — ответил Ходзевич и рассказал своим восхищенным слушателям приключение с Ольгой.

Только в своем рассказе он отдался более своей мечте, чем истине, и красавица Ольга уже любила его. Он увез ее и спасался от преследования ее отца и жениха.

— Вот это — рыцарь! Побратаемся, пан! — воскликнули воодушевленные офщеры.

Ходзевич стал целоваться с ними, меняясь оружием. С Ржевским он поменялся саблей, с Добушинским — кинжалом, с Кравцом — пистолетом и с Одынцом — перевязью.

В этот миг дверь отворилась, и в горницу вошел королевский офицер.

— Здесь пан Ходзевич от Сапеги? — спросил он.

Ходзевич отозвался.

— Король просит пана к себе!

Ходзевич растерянно встал и покачнулся. Его новые приятели расхохотались.

— Что, пан, ноги не держат?

— Постой, — сказал Кравец, — я помогу тебе. Пойдем! Скинь жупан!

Ходзевич послушно разделся. Кравец вывел его на двор и вылил ему на голову ведро воды. Ходзевич протрезвел сразу.

— Ну вот, теперь и иди! — сказал Кравец.

Ходзевич вернулся и оделся.

— Ночевать к нам!

— Мы будем ждать тебя с венгерским! — сказали ему новые приятели.

Ходзевич поблагодарил и вышел в сопровождении королевского офицера. Они приблизились к королевской ставке, и офицер вошел доложить о нем. Через минуту он вернулся и ввел Ходзевича в кабинет короля.

Там за большим круглым столом сидело несколько человек. С длинными седыми усами, с нависшими бровями и совершенно черным чубом сидел гетман Жолкевский; против него красавцы графы Потоцкие; с огромной головой и львиной гривой королевский канцлер Лев Сапега{24}, далее патер Мошинский и между ними король с золотой цепью на шее, бледный, худой, с усталым взором. У дверей Ходзевич, к своему удивлению, увидел Мархоцкого, но не того пышного воина, каким он привык видеть его пред войском, а усталого, забрызганного грязью, в изорванном жупане и с саблей без ножен.

При входе Ходзевича взоры всех устремились на него. Поручик поклонился и преклонил пред королем колено. Король милостиво кивнул ему головой, после чего сказал:

— Я слышал, пан, что вы от князя Сапеги к нам совсем приехали? Сейчас вы ни к кому еще не определились, так мы хотели дать вам поручение.

— Я к услугам вашего величества! — ответил Ходзевич.

— Мы знали это! Поручение вот в чем. За Тулой или в тех местах ходит Зборовский со своим войском. Ему надо передать это письмо! — И король взял из рук Сапеги конверт и передал его через Жолкевского Ходзевичу.

— Слушаюсь! — ответил тот.

В беседу вступил Жолкевский:

— Надо прибавить, что это поручение требует большой осторожности: везде по дороге шныряют шиши, из Москвы двинулось большое войско. Вам надо избежать много опасностей.

— Я знаком с ними и надеюсь на свою саблю, — гордо ответил Ходзевич.

— Так, — Жолкевский улыбнулся, — иначе не должен говорить польский рыцарь; но храбрость храбростью, осторожность же не лишня!

— Можете идти! — сказал король. — Когда вы едете?

Ходзевич покраснел. Ему хотелось пред отъездом узнать об Ольге, взглянуть на нее, а потому он ответил:

— Если можно, завтра вечером.

Король кивнул головой.

— Не позднее! — сказал Жолкевский и прибавил: — Скажите Зборовскому от меня на словах, что я рассчитываю на его помощь и обещаю ему… Впрочем, это потом!

Ходзевич поклонился и вышел.

Едва он перешагнул порог палатки, как его нагнал Мархоцкий. Они поцеловались.

— Ты куда? — спросил Мархоцкий.

— К офицерам пана Струся!

— Я с тобой! Авось не прогонят.

— Я не узнал тебя. Откуда ты?

— Бежал! — ответил Мархоцкий. — Русские задали нам перца в Иосифовом монастыре!{25} Гонсевский теперь сидит в Белой, как волк в капкане. Я пришел за помощью.

— И что?

— Жолкевский идет. И пора: не пойдут наши, русские здесь будут!

Эти новости взволновали Ходзевича. Он прибавил шагу.

— Поход! — сказал он, входя в палатку приятелей.

Офицеры вскочили.

— Куда? С кем?

— Вот он расскажет! Пан Мархоцкий! — указал Ходзевич на своего спутника.

Кто не знал в то время Мархоцкого, имя которого наравне со Зборовским, Лисовским, Рожинским, Сапегой, Заруцким гремело в польских и русских войсках и наводило панику на мирных обывателей! Офицеры наперерыв бросились пожимать ему руку, потом усадили за стол и стали угощать венгерским, наливая его прямо из бочонка.

— Да, поход! — подтвердил Мархоцкий. — Гетман Жолкевский ведет войско на Москву!

— Жолкевский? — удивился Добушинский. — Но ведь он хотел все взять Смоленск и спорил с Потоцким!

— А теперь, — ответил Мархоцкий, — когда я поведал им наши дела, сам сказал: «Нельзя терпеть дольше! Если никто не хочет, я иду!»

— Храбрый старик! — с восторгом вскричал Ржевский.

— А что пан им поведал? Не секрет? — спросил Одынец.

— Нет, — сказал Мархоцкий, — я сказал, что Шуйский собрал огромное войско. Всех поведет Дмитрий Шуйский, с ним Делагарди со своими шведами; князь Елецкий с Валуевым уже двинулись на Можайск, а Хованский с Горном задали нам перца! Да, кабы не казаки, что говорят по-русски, как русские, всем нам карачун был бы!

Офицеры выразили удивление.

— Что же делать! Их несметная сила. Мы заняли Белую, взяли Иосифов монастырь; они тут-то на нас и нагрянули. Гонсевский успел дойти до Белой и там заперся. Может, сейчас там резня идет, а я скорее сюда! Не пойдете вы навстречу, русские здесь будут!

— Война! Вот-то радость, хоть место переменим! — радостно воскликнул Ржевский.

— Подожди, — остановил его Кравец, — может, пан Струсь и не пойдет.

— Он-то? Да он здесь со скуки собак стреляет.

— Ну а ты с нами? — спросил любопытный Одынец Ходзевича.

Тот отрицательно покачал головой.

— Нет, завтра еду!

— Куда?

Ходзевич сказал и потом прибавил:

— И потому прошу извинить меня! Я не спал две ночи!

Одынец засуетился. Он быстро встал, позвал двух солдат, и на полу вмиг была приготовлена постель из попон и свежего сена. Подушками приятели поделились. Ходзевич поцеловался со всеми и лег, завернувшись в свой плащ.

На другой день он встал с первыми лучами солнца бодрым и свежим. Заботливый Одынец поднялся с ним тоже и добыл ему яиц, кусок говядины и горячего пива. Ходзевич с жадностью поел и вышел из барака. Одынец проводил его до коновязи.

— Я еду на весь день, — сказал Ходзевич, — а ночью выеду уже по службе. Будь друг, прикажи собраться моим жолнерам.

— Будь покоен! Знай, что, как поздно ты ни приедешь, тебя ждет ужин!

Ходзевич вскочил на коня и помчался к дорогой Ольге.

«Только взгляну на нее, — мечтал он по дороге, — и уеду, может, на смерть. Скажу ей это! И вдруг… она пожалеет?»

При этой мысли его лицо вспыхнуло. Он погнал коня; но по мере того как он приближался к заветному домику, его сердце сжималось неясной тоской — словно он чуял несчастье. Конь убавил шаг и, мотая головой, сбрасывал с морды окровавленную пену. Вдруг набежала туча, и сразу все окрасилось в сероватый цвет. Каркнула ворона. Страх охватил Ходзевича. Он даже придержал коня.

Наконец показалась избушка. Что-то унылое в ее внешности поразило поручика. Одинокая, стояла она почти в лесу, немного в стороне от дороги. Дым не поднимался из ее трубы, а над нею с карканьем вилась стая ворон.

Ходзевич поспешно соскочил с коня, привязал его к дереву и вошел в отворенные настежь ворота.

— Ян! Антусь! — крикнул он.

Кругом было тихо. Ходзевичу стало жутко.

— Лев! Казимир! Ян!

То же молчание.

Ходзевич вынул саблю и побежал к дому. Он вошел в сенцы. Дверь в горницу была заперта на щеколду. Поручик отворил ее и закричал не своим голосом — горница была пуста, но при его крике вдруг кто-то выскочил из угла и пополз к нему на коленях. Ходзевич вскрикнул снова и схватил человека за волосы.

— Где, где? — прохрипел он.

Юноша поднял руки и застонал.

Ходзевич бросил его на землю.

— Говори, — произнес он спокойнее, — где девки?

— Пан! Ласковый пан, — со слезами воскликнул юноша, — они убиты!

— Кто? — в ужасе отскочил Ходзевич.

— Товарищи! А девки бежали!

— С кем?

— Одни.

— Ты шутишь, щенок! Были русские или казаки? Говори!

— Нет! Она — дьявол!

Ходзевич почувствовал, как волосы зашевелились у него на голове. Было что-то заразительное в страхе юноши, в его безумном взгляде и дрожащих членах.

— Кто «она»? — спросил Ходзевич тихо.

— Пашка!

— Она? — закричал Ходзевич. — Что она сделала? Говори все! Скорее!

Юноша несвязно рассказал страшные часы, проведенные им в это время. Ходзевич не верил своим ушам. Он схватил пахолика за руку и бросился в сарай. Но едва он растворил дверь в него, как отступил в ужасе: на земляном полу в ряд лежали три трупа, упитав всю землю своей кровью. Жаркая пора ускорила тление, и страшное зловоние пахнуло на Ходзевича. Он отбежал на средину двора и там без чувств упал на землю.

Солнце поднялось выше. Ходзевич очнулся от холодной воды, которой брызгал на него раздетый пахолик, и растерянно огляделся, но пахолик своим видом тотчас напомнил ему происшедшее. Поручик застонал и схватился руками за голову. Его чистые мечты так грубо осмеяны, поруганы, за его благородство отплачено таким злодейством!.. Он вскочил, сжал кулаки. О, если бы сейчас ему попалась в руки эта Пашка!

«В погоню!» — мелькнуло у него решение, и он бросился к коню; но мысль о долге, взятом на себя, обожгла его мозг, как молнией, и он застонал снова. Ах, не будь этого проклятого поручения, со своими жолнерами он изъездил бы всю Россию, обыскал бы каждый угол, каждую сажень земли, а теперь…

Мысль вернуться в лагерь показалась Ходзевичу ужасной. Он позвал пахолика:

— Казик! Садись на коня и скачи в лагерь, в стан полковника Струся! Там наши солдаты. Вели тотчас седлать и скакать ко мне! Я здесь буду! Живо!

Пахолик растерянно развел руками и спросил:

— Так?

На нем была одна только рубаха.

Ходзевич, несмотря на свое горе, не сдержал улыбки.

— Поди туда! — указал он на сарай. — Возьми что надо! Да, стой! — Он подошел к коню, вспомнил, что к седлу приторочена смена платья, и, отвязав его, бросил пахолику. — Одевайся живее, и марш!

Через пять минут пахолик, одетый офицером, скакал к Смоленску, рискуя насмерть загнать коня.

Пан Ходзевич остался один. Он сел на пороге избы и зажал голову руками. Все возмущалось в нем. Обида и гнев, любовь и ревность, жажда мщения и сознание бессилия терзали его душу, и он стонал, словно испытывал тяжкую физическую боль. Солнце поднялось до самого полудня и стало быстро спускаться, а поручик все сидел на одном месте. Наступил вечер — он не сошел с порога. Засвистал соловей, издалека донеслось кукование, медленно надвигалась ночь. Ходзевич встал и начал ходить, махая саблей и говоря сам с собою. Время шло, но он не замечал его. Вместе с природой прояснились и его мысли. Он тяжело вздохнул и провел рукой по лицу. Да, решено: он исполнит поручение, разыщет Зборовского, а там никто не удержит его от поисков Ольги и, будь она хоть у черта в лапах, он вырвет ее отовсюду и тогда — он злобно засмеялся — он уже не разыграет из себя рыцаря и вволю натешит свое сердце. А Пашка?.. О, он придумает ей такую казнь, что затрясутся в ужасе даже привычные солдаты.

Солнце поднялось за полдень, по дороге послышался глухой топот конницы. Скоро отряд во главе с пахоликом выстроился пред Ходзевичем.

— Сделать привал на два часа; напоить лошадей, и в дорогу! — мрачно сказал он.

Солдаты спешились. Шушукаясь между собой, они прошли во двор, ведомые пахоликом. Ходзевич видел, как они во дворе стали копать саблями могилу и опустили в нее трех своих предательски убитых товарищей.

— Спалить избу! — приказал он солдатам.

Те словно обрадовались. Когда отряд с Ходзевичем во главе снова двинулся в путь, на месте избы курилась куча развалин.

Глава XIII На мельнице

Когда старый мельник сказал Антону, что его господин будет жив, тот в порыве благодарности поцеловал старика в плечо. С ранних лет он не расставался со своим господином ни на шаг.

Старик искусно обмыл и перевязал страшную рану, но она действительно не была смертельна: острая сабля рассекла грудь, но не пробила кости.

Князь Теряев лежал на постели, весь горя в огневице[22]. Страшные образы преследовали его, и он метался и стонал всю ночь. Утомленный Антон наутро заснул, и в светелку неслышно скользнула Анюта, внучка мельника. Она наклонилась над страдающим князем и впилась в него влюбленным взором. Никогда она не видела еще такого красавца; ее восторженный ум не раз создавал пленительные грезы, и ей теперь казалось, не настал ли миг их осуществления.

Князь пошевелился под ее пристальным взглядом. Анюта отшатнулась. Князь открыл глаза, устремил на нее мутный взор и слабо сказал:

— Пить!

Анюта поспешно поднесла к его губам деревянный ковш с малиновым настоем. Князь опять забылся.

Антон проснулся и изумленно взглянул на девушку. Она вспыхнула от смущения и тихо сказала:

— Дяденька, ты устал. Дозволь мне посидеть у больного. Я от дедушки много знаю, как, когда и что нужно.

Антон ласково взглянул на нее и ответил:

— Спасибо, красавица! Как отказаться от помощи, если тебе дед позволит?

— Он уже позволил мне!

Пришел дед сменить перевязку, и девушка искусно помогла ему в этой тяжелой работе. Раненый стонал от боли, но Анюта клала ему на лоб свою руку, и он стихал.

Антон, дежуря подле своего господина ночью, уступал свою смену на весь день Анюте. При таком уходе и искусном лечении деда-мельника да богатырском здоровье князь Теряев стал быстро поправляться.

На третий день Анюта первая уловила его осмысленный взгляд, устремленный на нее с удивлением и восторгом. Она вспыхнула, улыбнулась и ласково заговорила, увидев, что его губы шевелятся для вопроса:

— Постой! Помолчи! Мой дед не велел тебе разговаривать, если ты очнешься. Я тебе все скажу. Видишь, тебя ранили, и твой слуга Антон привез тебя к нам. Мой дед — мельник и знахарь; он вылечит тебя, а я с Антоном сидим подле тебя. Тебе лучше? Хорошо?

Князь со слабой улыбкой кивнул ей и тревожно оглядел светелку.

— Тебе Антона? — догадалась девушка, вставая.

Князь опять улыбнулся.

Сияя радостью, девушка сбежала вниз и привела Антона. Увидев своего господина в сознании, Антон опустился подле него на колени и горячо поцеловал его руку.

С этого дня князь поправлялся не по дням, а по часам. Спустя неделю он уже сидел в своей постели и слушал рассказ Антона о засаде и нападении.

— Да, помню, помню, — говорил он, кивая головою. — А зачем мы поехали?

— За княжной Ольгой! — ответил Антон.

— Ах! — Князь вспомнил все и лишился сознания.

Столь же скорбным, но не столь громким стоном ответила ему Анюта из своего уголка. Он ехал за какой-то княжной и сам он — князь. Эта Ольга, верно, его невеста. Ах, глупая, глупая! Разве могла она, Мельникова внучка, хоть одну ночь мечтать о князе! Она закрыла лицо рукавом и вышла из комнаты.

На другой день князь позвал Антона.

— Ты говоришь по-польски? — спросил он.

— Умею.

— Конь есть?

— Есть.

— Казна?

— Всю уберегли!

Князь вздохнул с облегчением. Его глаза засветились.

— Скачи в стан короля, под Смоленском, — сказал он, — притворись поляком сапежинцем. Узнай все об этом Ходзевиче — и назад.

— Но ты, князь?..

— Я здоров. Эта девушка, — князь указал на Анюту, — побудет подле меня. Я ей жениха найду, — улыбнулся он.

Анюта вдруг порывисто подошла к нему и сказала с волнением:

— За ласковое слово служить буду.

— Слышишь? — засмеялся князь, обращаясь к Антону. — Так ступай! Возьми казны с собой. Деньги всегда помогут.

Антон вышел и спустя два часа уже ехал по дороге к Смоленску.

Князь Теряев остался один. Вечером к нему заходил старик мельник и говорил про старое житье и про нынешнее окаянство. Он хорошо помнил последние годы царствования Грозного и видел у себя на мельнице страшных опричников, но теперешнее время казалось ему страшнее.

— Не было тогда такого сорому по земле, — сказал он, — не поганили церквей наших, да и разорения не было! Николи не лилось столько крови! И опять безначалие: живешь и не знаешь, кто у тебя царь. Слышь, король Жигимонт{26} — в цари к нам норовит?

— Не знаю, дедушка, — ответил князь. — Расскажи мне лучше про старое житье.

Старик вздохнул и начал свой рассказ.

Издавна велся он — от царя Василия, со дней покорения Казани. Тихо и мирно протекала его жизнь все здесь, на мельнице. Случалось, заезжали к нему и ратные, и именитые люди, с пути или с охоты больше. Был у него и сын, отец этой Анюты, да убит был в ратном деле против Гришки Отрепьева в царствование Годунова.

— А может, и царь он был? — закончил старик. — Кто его знает? Вот теперь в Калуге сидит. Говорят — он. Марина, его жена, быдто сорокой из дворца улетела, а его схоронили от Шуйского.

— «Вор» на Калуге сидит, польский приспешник! — с гневом в голосе возразил князь.

— А может, и «вор», — согласился старик. — Нынче у нас царей много… всякие!

Днем, до прихода старика, сидела с князем Анюта. Она мало говорила, но яснее слов были ее серые глаза и вспыхивавшее, как зарница, личико. Князь с лаской смотрел на нее и любил расспрашивать о ее девичьих думах. Но она берегла их от него.

Время для князя шло незаметно, его здоровье восстановилось, и он уже выходил на крылечко и сидел на нем, греясь на солнышке. Но по мере того как возвращалось его здоровье, мысли сильнее овладевали его умом и мучили его несказанной болью. Он видел Ольгу в объятиях поляка и терзался.

Между тем Антона все не было. Князь сгорал нетерпением и нередко с тоской восклицал:

— Скоро ли?

Слыша этот стон, Анюта вздрагивала, бледнела и прижимала руки к замиравшему сердцу. Ах, что с нею будет, когда уедет ее князь? И она однажды спросила князя:

— Ты уедешь и не вернешься больше?

В ее голосе было столько страдания, что он пожалел ее и ласково ответил:

— Нет, я еду искать девушку. Когда найду ее, вернусь за тобой, Анюта!

Девушка вспыхнула, и ее глаза засияли.

— Ты не обманываешь?

— Верь моему княжескому слову! — ответил Теряев, подумав: «Возьму ее для княжны в сенные девушки».

Анюта радостно всплеснула руками и стремглав выбежала из светелки.

Прошло еще несколько дней.

— Приехал! — вбегая однажды утром в светелку, громко и радостно закричала Анюта.

Князь вскочил и выбежал на двор. Антон спокойно вытирал соломой коня.

— Антон! — закричал князь. — Какие вести?

— Пожди малость, князь, дай коня обряжу.

Анюта подбежала к Антону и, оттолкнув его от коня, сказала:

— Иди! Я с конем управлюсь!

— Ай, девка!.. Золото! — воскликнул Антон и быстро подошел к князю.

Он хотел поцеловать его в плечо, но князь порывисто обнял и расцеловал его.

— Идем, идем! Говори, какие вести! — Он взял за руку Антона и потащил наверх, в светелку.

Антон нехотя шел за ним.

— Ну, говори! — сказал князь, опускаясь на лавку.

— Говорить-то нечего! — ответил Антон. — Этот самый пан был там. Я его жолнером назвался, спросил о нем, а мне и сказали, что он по приказу короля Зборовского искать поехал. Вот и все!

— А про нее? Ведь не с ней же он поехал?

— Про нее никто ничего не знает. Приехал этот пан Ходзевич один с воинами, пробыл день, наутро уехал. У них поход!

— Куда?

— На Москву пошли. Слышь, наши-то тоже рать двинули. Жолкевский у них пошел!

Князь опустил голову.

— Не может быть, чтобы она с ним ехала!

— Надо думать, оставил ее где-либо, — ответил Антон.

— Может, там, в Калуге, и сидит, голубушка! — Князь вздохнул и задумался, а затем спросил: — Верен ли ты мне, Антон?

Тот с укоризной взглянул на него.

— Верю, верю тебе! — поторопился успокоить его князь. — Так вот! Сначала мы с тобой по дороге на Смоленск поедем; всех повыспросим. Если не найдем следа княжны Ольги, поедем к Зборовскому, к самому дьяволу, найдем этого подлеца-поляка, и я из его души вырву признание! — Глаза князя гневно сверкнули. — Скажи деду! Отдохнем и поедем! Да дай ему денег! — приказал он.

Антон вышел. Через минуту в светелку вбежала испуганная Анюта.

— Едешь, князь?

— Еду, милая!

— Приедешь, как обещал?

Князь молча кивнул.

Анюта с криком бросилась ему на шею.

— Не забудь же, милый, а я, я… — И девушка зарыдала.

Князь смутился, но у него опять не хватило духа разбить ее сердце. Он тихо снял со своих плеч ее руки, угадил ее на лавку и вышел. Навстречу ему шел дед. Его богатырская фигура, смелое лицо с белой бородой по пояс внушали невольное почтение.

— Стыдно, князь, — заговорил он издали, — за уход да за ласку обидой платить.

— Что, дед, говоришь, в толк не возьму?

— Да разве можно казной платить? На что мне золото? Я за ласку делал да за доброе спасибо! — ответил старик с возмущением.

Князь подошел к нему и обнял его.

— Прости, старик, не хотел тебя обидеть! Ласка лаской, а деньги оставь у себя. Время теперь воровское, деньги в сапоге не мешают, а в нужде вызволят. Если меня обидеть не хочешь, возьми хоть для внучки.

Лицо старика прояснилось.

— Ну, ин быть по-твоему! — сказал он, улыбаясь. — А я думал, ты меня по гордости обидеть хочешь.

— Что ты, что ты, дед! — произнес Теряев и стал торопить Антона. — Ахти! — воскликнул он. — У нас одна лошадь!

— Не беда! — добродушно ответил Антон. — Садись на коня, а я рядком по-пешему. Небось не отстану!

— Худо так, надо по дороге коня достать!

Но пока пришлось ехать одному князю.

Был вечер, тихий, теплый, когда он выехал с мельницы. Антон ровным шагом шел подле него. Долго Анюта смотрела вслед удалявшемуся всаднику. Слезы жемчугом катились из ее глаз.

Глава XIV Беглянка

— Не могу так ехать! — сказала Ольга, еле удерживаясь в седле от быстрой скачки.

— Ах, девушка! — воскликнула Пашка, сдерживая своего коня. — Ведь за нами может быть и погоня.

— Мы спрячемся. Теперь мы вольные птицы. А ежели что, так ведь… — И она указала на саблю.

Они поехали шагом. Влажный лес окружал их.

— Вот тебе весело, — мрачно заговорила Пашка, — а меня все жуть берет. Тяжело мне на сердце.

— Да неужто по поляку тоскуешь? — с удивлением спросила Ольга.

Пашка презрительно тряхнула головой.

— Плюю на него я, а так… — И она хотела сейчас же рассказать Ольге о своей жестокой расправе с поляками, но вовремя сдержалась.

— А ведь мы, Паша, и дороги не знаем, — сказала Ольга.

— Дорогу! — ответила Паша. — Дорога знаю, что дальняя, а где она, про то от первого встречного узнаем!

— Дай-то Бог! А знаешь, Паша, я есть хочу!

— А за чем дело стало? — ответила Паша. — У меня еды прихвачено с собой, а тут вон ручеек бежит. Сядем!

Они подъехали, слезли с коней и расположились у ручья. Частый кустарник скрыл их от дороги. Пашка быстро и ловко развязала суму и вынула пирог, мед и сушеное мясо.

— Ну а пить, так рукой из ручейка!

Они начали утолять свой голод, потом легли рядом. Небо, нестерпимо жаркое, раскинулось над их головами, немая полуденная тишина окружала их.

Скоро Пашка и Ольга заснули крепким сном. Предыдущие ночи без сна измучили их, и они не чувствовали, не сознавали ничего окружающего…

Медленно ехал ротмистр Млоцкий со своими жолнерами по узким тропинкам леса. Рядом с ним был поручик Куровский. Надоело им обоим стоять под Смоленском, поссорились они с гордым Потоцким и выехали искать счастья на свой риск. Таких отдельных шаек много слонялось по обездоленной Руси. Рыская по всем направлениям, они занимались самым беззастенчивым грабежом, пользуясь, смотря по надобности, то именем короля, то именем «калужского вора». Млоцкий в крайнем случае думал пристать к отряду казака Заруцкого или Зборовского, а пока что попытать счастья на свой риск.

— Я, пан мой, — сказал он своему поручику, — бывал в переделках. Где и разжиться нам, как не тут. А под Смоленском мало пользы рыцарю.

— Мне, пан ротмистр, мало надо, — скромно говорил его поручик, живая копия Дон Кихота. — Только чтобы приехать на Литву и свое именье выкупить.

— Выкупишь, пан, и новое купишь еще! — уверенно подтвердил Млоцкий. — Одна хорошая церковь — и мы сразу станем богаты, как жиды.

— Давай Бог, — вздохнул поручик.

— А там мы на Литву — и конец войне! Пусть дурни сражаются. Ха-ха-ха!

— Верно, пан! — ответил поручик, и полуденная тишина огласилась грубым, раскатистым смехом…

— Ба, кони! — вдруг воскликнул Млоцкий. — И наша сбруя. Так ни русский, ни казак не седлают.

— Может, какие-либо рыцари, едущие к пану крулю, — заметил поручик, смотря на коней Паши и Ольги, которые, вероятно приняв смех офицеров за призывное ржание, вышли из чащи и теперь недовольно встряхивали гривами.

— А ежели так, то у них, может, найдется по фляжке доброй водки. Составим компанию! — сказал всегда охочий до еды Млоцкий. — Ну-ка, пан, сходи с коня. Поищем рыцарей! Эй, Антусь, держи коней! Стой! Привал будет! — крикнул он жолнерам и слез с коня.

Длинный поручик последовал его примеру, и они оба углубились в чащу искать рыцарей с вином.

Смело пробирались они в чаще кустов и вышли на лужайку, среди которой протекал ручеек.

— Эге! — потянув носом, сказал Млоцкий. — Доброе место для маевки!

— А вот и они сами! — И длинный поручик указал на две пары сапог со шпорами, торчавшими из травы.

— Эх, бесовы дети, поели и спать завалились, — ухмыляясь, заметил Млоцкий и тихо, крадучись, подошел к спящим и вдруг остановился в изумлении, увидев молодые безусые лица и нежные, как у женщин, руки. — Ге-ге-ге, — сказал он тихо поручику, — что за ладные хлопцы! Впору паненкам!

Длинный поручик нагнулся над спящими, и его глаза заискрились. Он быстро выпрямился.

— Они ж и есть паненки… Погляди, пан! — И он грубо схватил Ольгу.

Ольга быстро прижала к груди обе руки, проснулась и села на землю, испуганно смотря на поляков своими огромными глазами.

Громкий хохот оглушил ее и заставил побледнеть от ужаса. От этого хохота проснулась и Пашка. Вскочив на ноги, она схватилась было за саблю, но вовремя одумалась и сделала равнодушное лицо.

— А для чего паны не дали нам спокою? Или нет друга места для шуток? — спросила она.

Офицеры расхохотались еще громче.

— Вот это славно! — грохотал Млоцкий, но наконец перевел дух и успокоился. — Откуда, хлопцы? — спросил он, лукаво подмигивая им.

Пашка смело ответила:

— Мы — пахолики пана Яна Ходзевича и едем к нему в Смоленск.

— Какой такой пан Ходзевич? Знаешь? — спросил ротмистр поручика.

Тот покачал головой.

— Наш пан от Сапеги из Калуги недавно приехал, а мы тотчас за ним следом, — поспешила ответить Паша.

— Так, так. А ты что расскажешь? — обратился Млоцкий к Ольге.

Та растерялась.

— Мы… мы… она знает, — сказала она.

Русский говор поразил слух поляков.

— Так, добрые хлопцы, — насмешливо сказал ротмистр. — смекаю, что вам вдвоем не добраться до вашего пана, так мы вас к нему сами доставим! Верно, пан? — спросил он Куровского.

— Отлично! — ответил со смехом поручик.

— Бежим! — шепнула Пашка Ольге и быстро прыгнула в ручей, но Ольга была парализована ужасом.

— Гей, люди! — заорал ротмистр, а когда из кустов выбежали солдаты, произнес им: — Лови дивчину!

Пашка выбежала на другой берег, но длинноногий солдат в несколько прыжков нагнал ее и повалил наземь. Она стала биться и кусаться.

— Ах, черт тебя побери! — крикнул солдат, крутя ее руки.

На помощь ему подоспели товарищи. Они взяли Пашку и принесли ее ротмистру. Млоцкий весело смеялся.

— А что, хлопцы, баба?

— Баба, мосць пане, да такая подлая!..

— Для меня добрая будет, — усмехнулся ротмистр.

— А та моя, пан, — замирающим шепотом произнес поручик.

Ольга сидела, как безумная уставившись взором в одну точку. Переходы от неволи к свободе и снова к неволе были слишком быстры, чтобы не ошеломить ее.

— Ладно, ладно! — согласился ротмистр. — А теперь, хлопцы, постерегите их пока что, а мы отдохнем да закусим. Пан мой Антусь, тащи еду да вино!

Лес огласился смехом и шутками веселого ротмистра. В пяти-шести шагах от него сидели переодетые девушки, и он каждый раз, выпивая чарку вина, кивал им своей огромной стриженой головой.

— Ой, добрые паненки, и для чего вы в Смоленск ехали? Может, женихов искать? — спрашивал он и заливался хохотом. — А может, и правда у пана Ходзевича все такие пахолики. Ой, добрый пан! — И при этом предположении он хохотал еще громче.

А его поручик впился в прекрасное лицо Ольги и ничего не ел, хлопая чарку за чаркой и тяжко вздыхая. Наконец кожаная бутылка была осушена, и с ней силы оставили двух славных офицеров. Они вытянулись на траве и громко захрапели.

Жолнеры, окружавшие девушек, четыре раза сменялись. Они все успели напиться, спорили и играли в кости. Ольга медленно приходила в себя, и чем яснее становился ее ум, тем больший ужас охватывал ее. Пашка, напротив, сразу освоилась со своим положением. «Бежать» — эта мысль сразу пришла ей в голову, и она упорно думала над нею. Как бежать? Очевидно, так, как она пыталась, нет смысла, и она решила спокойно ждать удобного момента, а до него, боясь встречи с Ходзевичем, осторожно стала выспрашивать жолнеров. Знание польского языка помогло ей.

— Ой, какое счастье пану! — сказала она, улыбаясь молодому солдату, когда тот два раза подряд выбросил двенадцать.

Солдат засмеялся и ответил:

— Хвали больше, сглазишь!

— А такого красивого сглазить ни одна паненка не откажется! — льстиво продолжала Пашка.

— Ну, ну, молчи! — заметил проигравший.

— Не нравится, рожей не вышел, — засмеялся молодой. — Ну, отыгрывайся! — И он бросил кости. — Один и два!

— Пять и четыре!

Выигрыш примирил проигравшего. Они отложили кости и стали шутить с Пашкой. Та за словом в карман не лазила и скоро узнала, кто они, куда и зачем едут.

— А нас-то куда? — спросила она.

— Вас-то? — ответил товарищ молодого. — Да куда? Пошалят с вами паны ночь-другую, да и пустят. Не в поход же брать!

Ольга услышала последнюю фразу и истерически разрыдалась; ее сил не хватило на большие испытания.

Пан Млоцкий проснулся от ее плача. Солнце уже опускалось к закату. Он сел на землю, протер глаза, с изумлением огляделся и наконец очнулся.

— Ба! Хлопец, и так плачет! — воскликнул он, вскакивая. — Пан Куровский, пан, твой пахолик плачет! Утешь его. Ха-ха-ха!

Длинный поручик вскочил как встрепанный, но Ольга вдруг сдержала свой плач, и ее глаза вмиг высохли от слез. Поручик подошел к ней и ласково нагнулся.

— Не плачь, рыбка, я тебе…

— Уйди! — взвизгнула Ольга и с силой толкнула его в грудь.

Поручик покачнулся и замолк.

— Ха-ха-ха! — разразился веселый ротмистр. — Подожди, пан! Ну, а теперь, хлопцы, на конь и в путь! У пахоликов-то, ха-ха, возьмите оружие, не то обрежутся. Вот так! Садите их тоже на коней. Мы их с собой повезем! — И, смеясь, ротмистр пошел через кусты на дорогу.

Скоро его отряд выстроился. Впереди поехали ротмистр и поручик с пленными девушками между ними; сзади растянулась цепь жолнеров. Место опустело, и только обуглившиеся сучья свидетельствовали о том, что здесь был разложен костер.

А спустя сутки этим местом бешено скакал Ходзевич, а еще через неделю проезжали тут же Маремьяниха с Силантием, и никому в голову не приходила мысль, что они ступали по следам Ольги и ее подруги.

Глава XV Без защиты

День за днем, с остановками на ночь, трусили по пустынным дорогам Силантий и Маремьяниха, держа дальний путь из Калуги к Смоленску.

«Светы мои, батюшки, — рассказывала много времени спустя старая Маремьяниха об этом путешествии. — Уж чего-чего мы не навидались за этот путь. Поехали это утречком, трух да трух! Мой Мякинный, будто заправдашний воин, на коне трясется, а меня-то всю в таратайке трясет. Страх! Только лес пред нами. Мы лесом. Дорожка по нем тянется, и вдруг, мои милые, на земле убитые лежат. Четыре человека, и на одном конь дохлый. Лежат это они с рассеченными головами, у одного глаза нет, а голова целая. И все-то ободранные лежат, в чем мать родила. Кровищи этой кругом! Запах такой идет, упаси Боже! Мякинный говорит, бой был. А лежали-то, милые мои, наши, русские. Помолилась я об их душеньках и говорю: „Гони, Мякинный!“ Поскакали мы беда как скоро. Ехали потом, ехали, к вечеру только из леса выбрались, чуть на дороге в болоте не увязли!.. Выехали, а навстречу — поляки. Стала я молиться Николаю Угоднику: „Пронеси!“ Больше за своего воина боялась: такой он у меня горячий, а тут и меч у него на боку! Одначе пронесло. Окружили нас поляки, порасспросили, посмеялись. Один говорит мне: „Эх, кабы мы лет сто назад с тобой встретились!“ Я плюнула, а они засмеялись и поскакали в сторону.

К ночи монастырек увидели. Маленький такой. Стоит церковка, службы раскинуты, и кругом стена, да только разломанная. „Остановимся, — говорю, — здеся, во святой обители то есть“. Подъехали, ан ворота-то с петель сброшены и на земле лежат. Образок-то, что в воротах, словно на небо смотрит. Жуть меня взяла. Мякинный кричал это, кричал, никто не откликается. Тут он пошел по кельям стучать. Да стучать вовсе не надо было. Как в дверь стукнет, она и растворится. Он меня позвал. „Надо полагать, — говорит, — что здесь побывали поляки или казаки“. Я сошла с таратайки, Силантий коня привязал, и пошли мы. Вошли в одну келью, а там как есть разгром — лампада разбита, и на одной цепочке качается обручик от нее; образа на полу валяются, а один надвое расколотый. Стала я поднимать образа. В уголку на столике сложила. Пошли по другим кельям, и везде, почитай, то же. Монастырь-то женский. Только обошли мы, почитай, все кельи, зашли в одну, а там на полу, крестом растянувшись, лежит монашенка. Волосы седые, растрепанные. Лампадка на нее чуть светит. Мы окликнули, и как она вскочит, да в угол от нас „Будьте вы прокляты!“ — кричит. Я к ней. „Мы, — говорю, — православные“. Силантий креститься зачал. Тут она успокоилась.

Силантий в сарайчик пошел, съедобного достал; зажгли мы сальничек и начали в той келье трапезовать. И поведала нам монахиня такое, что и еда в ум не пошла. В монастыре ихнем восемнадцать монахинь было, да пять послушниц, да старый священник. Служили это они раз утреню, и вдруг на них полячье нагрянуло. Монахини по кельям, которые успели, разбежались, а те и начали хозяйничать. Сперва грабить хотели, а монастырь-то бедный, они и обозлились. Священника убили, мать игуменью тоже, потом по кельям бросились. Сначала на послушниц (помоложе они-то), а там и на монахинь. Ворвутся в келью и волоком тащат оттуда монахиню и прямо в церковь. Там разложили образа вроде столов как бы, все свечи зажгли и бражничали. Одних монахинь тут же, на образа, потом с собой спать уложили, а старых во время пьянства плясать заставили. Ту, которая сидела с нами, тоже плясать заставили. Вот она и отмаливала свой грех смертный. Другие-то кто куда убег.

Ну, погоревали мы с нею, поплакали. Я ей про наше горе поведала, а наутро и снова в путь. Пред дорогой в церковь зашли. И, Господи, что за разорение!

А по дороге новая беда. Вышли из-за горки оборванные бабы с детьми и голосить стали. Опять те же поляки были, деревню сожгли, баб осиротили, и вот они с голода мрут. Мужики ушли полякам вредить. Роздали мы тогда весь запас и дальше поехали. Вдруг поляки на нас! „Кто вы? Куда? Зачем?“ Мы свое, а они: „Врете! Зачем, — говорят, — мужичью помогали? Заглядчики вы… Повесить!“ Обмерла я от страха. А они у Силантия меч отняли, с коня сняли и руки назад закрутили. Потащили нас куда-то на сторону. Трещат все по-своему, а я все молитвы читаю: „Пронеси, Господи!“ И пронес! Потащили они нас через речушку, перелесочком; вдруг как запалят со всех сторон, да люди из леса с саблями. Поляки драться поначалу, а потом закричали: „Шиши, шиши!“ — да в разные стороны кто куда.

Я спервоначалу, как услышала пальбу, упала и сомлела. Лежу, а сама одним глазом гляжу. Только вижу, Силантия развязывают, потом ко мне подошли. Тут я встала. Они нас пытать стали, как мы к полякам попали, да кто мы, да куда, да откуда. Им-то мы все рассказали. Свели они нас в избу к себе, покормили, коня и повозку дали, а потом наистарший и сказал двум: „Проводите их на дорогу к Смоленску!“ Ну, мы тут и приехали!»


А в Смоленске в это время в королевском лагере началась суматоха. Поход гетмана Жолкевского на Москву был объявлен, и полки гетмана и Струся стали быстро собираться. Ротмистр Добушинский назначил распродажу своего имущества и в один день продал все офицерам, остававшимся под Смоленском. Собранные деньги он зашил в пояс и надел его себе под жупан.

А товарищи его, паны Одынец и Кравец, поступили иначе. Они все свое добро собрали, увязали в переметные сумы, навьючили ими коней и послали в обоз со своими пахоликами.

Последнюю ночь они проводили в своей хате и по этому случаю созвали всех своих остававшихся в лагере приятелей и устроили пир. Захмелев, они спорили.

— Оставайтесь здесь киснуть! — говорили они. — Мы хоть кости расправим, москаля повидаем.

— Не бойсь, — отвечали офицеры короля и Потоцкого, — мы возьмем Смоленск, не малая слава. А там вам в помогу придем.

— В помогу! Мы вам Москву очистим.

— А уж очистим! — засмеялся Кравец, — там, говорят, что ни дом, то полная казна!

— И в Смоленске на нас хватит!

— Ну, давай Бог!

— Помоги и вам! Чокнемся.


И товарищи пили до зари. Когда же раздался звук горна, они все повскакали с мест, и ночной хмель вмиг слетел с них. Они быстро подвязали сабли, надели шапки и отправились. У крыльца с оседланными конями ждали их пахолики.

Полковник Струсь на вороном коне уже стоял во главе своей хоругви и смотрел, как съезжались остальные, принадлежавшие к его полку. Не велик был его полк — всего четыре хоругви, — но такого полка не было больше во всем королевском стане. Каждый воин был не раз испытан в битве, сам Струсь был безумен в отваге, и все в его полку стремились подражать ему.

Хоругвь пана Калиновского выстроилась и на рысях прошла мимо пана Струся. Следом за нею промчалась хоругвь старосты Брацлавского, а там казаки Балабанова, и все выстроились в ряды пред Струсем. Он, обнажив саблю, медленно объехал ряды, потом остановился и сказал:

— Ну, детки, опять в поход и опять москалей бить будем! Чур у меня: сперва победить, а потом мордовать. Так-то! А начало над вами — гетман коронный, пан Жолкевский, а после него я, ваш полковник! Ну, с Богом!

— Виват! — закричали жолнеры.

Струсь выстроил свою хоругвь впереди и повел полк к королевской ставке, пред которой было большое поле. На нем уже стоял выровнявшийся полк гетмана, состоявший из семи хоругвей во главе с гетманской.

— Только и всего! — произнес Добушинский, окинув взглядом оба полка.

— А тебе чего еще? — ответил Одынец. — Тысячи полторы есть да пахоликов на три тысячи!

— Тсс! — пронеслось по рядам.

Из королевской ставки вышел король. Его окружили Потоцкие и Жолкевский, канцлер Сапега, ротмистры, и среди их блестящего вооружения в белых сутанах иезуиты с патером Мошинским во главе. Они вышли вперед и осенили крестом все войско. Король сел на коня, свита — тоже, и они объехали ряды.

— Панове! — важно сказал король. — Мы решили послать вас занять Москву к нашему приходу. Мы же возьмем Смоленск и придем к вам!

— Виват! — закричали поляки.

Король отъехал в сторону. Гетман Жолкевский подошел к нему, и король облобызал его. Гетман простился со всеми и стал во главе войска.

Ударили литавры, загремели горны, крики «Виват! Довидзенья!» огласили воздух; ряды всколыхнулись и, вея значками копий и хоругвей, двинулись в поход.

В эту же самую минуту в тылу подходившего войска появились Маремьяниха с Силантием. Оставив повозку, они подошли к самому королю, и их никто не заметил, потому что взоры всех были устремлены на уходящих.

— На смерть или на победу? — задумчиво сказал король.

— Пан гетман — отменный воин, — ответил Потоцкий.

— Но их так мало! А вы кто? — спросил король.

Маремьяниха стояла на коленях и, едва увидев обращенное к ней лицо короля, завыла в голос. Силантий с торжественной неподвижностью смотрел в лицо королю.

— Смилуйся, государь! — вопила Маремьяниха. — Изобидел нас твой холоп, разорил гнездо наше, боярина убил, боярышню полонил, нас сиротами бросил!

Король нахмурил брови.

— Что говорят эти люди? Кто они?

— Вероятно, русские, — ответил канцлер, — и с жалобой.

— Надо выслушать их. Найдите толмача!

Через минуту привели казака.

— Ну, говорите, что у вас? — спросил он.

Маремьяниха заголосила снова. Казак передал. Король улыбнулся, ему нравились такие подвиги храброго рыцарства. И все, видя улыбку короля, рассмеялись.

— Чего же они смеются? — с возмущением спросила Маремьяниха.

Казак сжал кулак и погрозил ей.

— А как звать того офицера? — спросил король.

— Пан Ходзевич!

Король стал припоминать.

— Это тот, который прибыл из Калуги от пана Сапеги, — напомнил Потоцкий, — вы послали его к Зборовскому.

— Так, так! — ответил король и, сказав казаку: — Объясни им! — повернулся и вошел в ставку.

Свита скрылась за ним. Офицеры разъехались. На широком поле остались Силантий с Маремьянихой да казак. Казак передал им слова короля.

— И все, и это — все? — вскочив, закричала Маремьяниха.

— Ну, а мне недосуг, — сказал казак и ушел.

— Песьи дети! — проворчал Силантий.

— Да быть того не может, постой! — Маремьяниха бросилась к королевской ставке и толкнула дверь.

— Прочь! — закричал вдруг появившийся воин. — Для чего здесь?

— Для чего, для чего! — передразнила его Маремьяниха. — Короля видеть хочу твоего.

— Нельзя! — И, повернув ее, как волчок, воин толкнул ее прямо в объятия Силантия.

— Разбойники! Оглашенные! — закричала Маремьяниха.

— Тише, старуха! — мрачно ответил Силантий. — Нешто не видишь, не найти нам тут правды. Ворон ворону глаз не выклюет!

— Пойдем на Москву, к нашему царю. Расскажем ему про обиды наши! — нашлась Маремьяниха.

— К царю так к царю, — мрачно согласился Силантий, и они пошли от королевской ставки.

А в этой самой Москве, куда так страстно стремились Маремьяниха и Силантий, надеясь там найти защиту своему делу, царило сильное волнение.

Было раннее утро, когда Захар Ляпунов, Телепнев и Андреев, исполняя приказ Прокопия Ляпунова, подъезжали к Москве.

— Что это? — с удивлением спросил Телепнев.

— Войско! Не видишь разве? Ишь сколько! — ответил Ляпунов.

Действительно, несчетное количество людей рядами выходило из московских ворот и, как саранча, закрывало собою дорогу.

— Не проехать нам! — сказал Андреев. — Остановимся!

Они огляделись. В стороне был постоялый двор.

— Вот и заедем! — указал Ляпунов.

Путники повернули коней, въехали во двор и, привязав коней к колоде, вошли в избу. Тут было пусто, только какой-то старец лежал на лавке, в углу избы сидел лохматый, в отрепьях, с гремящими веригами юродивый на корточках да у широкой печи стоял хозяин с работником.

— Чем жаловать? — спросил он новоприбывших.

— А пожалуй нам жбан чего-либо холодного — браги или меда, — сказал Ляпунов, садясь к столу.

— Не пить, не есть! Горе, горе всем! Крови сколько!.. Морем разлилась! — прокричал юродивый, и всем стало жутко.

— Это он про войско! — объяснил хозяин.

— Куда оно? — спросил Ляпунов.

— Кто ж вы такие и откуда, что до вас царская грамота не дошла? — удивленно спросил хозяин.

— Рязанские мы, — хмуро ответил Ляпунов, — и грамот Василия-душегуба не читаем!

— Тсс! — в испуге замахал на него руками хозяин. — Что говоришь? Али жизнь не дорога тебе?

— Так что же в грамоте? — перебил его Ляпунов.

— Дружину царь сзывал и помощь требовал, чтобы под Смоленск идти! Вишь, сколько собралось! Это — самые последние. Их сам Дмитрий Иванович Шуйский ведет и Делагардей с ним.

— Делагарди? Помирились, значит?

— За деньги помирятся.

— А деньги откуда?

— Со всей земли собрали! В Троицкую лавру послали, а там и отказали: самим, дескать, нужно. Так царь Василий стрельцов послал, все силой забрали. С икон убранство взяли, сосуды тоже.

— Окаянство! Гибель святотатцу! — вскрикнул юродивый.

— Говоришь, это — последние? — спросил Ляпунов. — А впереди кто?

— А там шесть тысяч детей боярских с князем Елецким да с Валуевым, а допрежь того Хованский ушел и немец Горн с полчищем. Слышь, они там здорово поляков оттрепали!

— Ну! Ну! Ну! — послышались с дороги крики.

Все вышли из избы. Земля дрожала от топота ног пеших воинов и коней, а теперь везли пушки. На огромных толстых деревянных колесах, по восьми под каждой пушкой, тащили их двенадцать лошадей по паре в цуге. Десятки воинов подпирали колеса и кричали на лошадей. Пушки заняли весь путь. Войско смешалось, нестройной кучей шли стрельцы, вооруженные ружьями с длинными козлами и алебардами, верхом на конях ехали боярские дети. Пестрые кафтаны, блестящие латы, кожаные куртки — все смешалось.

Ляпунов посмотрел налево: далеко-далеко черными линиями виднелись ушедшие вперед. Он посмотрел направо: войско теснилось в воротах и, казалось, наполняло собой всю Москву.

— Ну и людей! — завистливо сказал он.

— Говорят, всех шестьдесят тем[23] будет, — пояснил хозяин.

— Идем! Долго ждать! — сказал Андреев, и все вошли в избу и стали пить.

Хозяин стал передавать московские новости. Правда, все говорили, что царь Василий и его брат Дмитрий Шуйские извели своего племянника Скопина-Шуйского, но говорили об этом шепотом. Первый Ляпунов громко выкрикнул страшное обвинение против царя Василия.

— Ну, проехали! — сказал наконец Телепнев, заглянув за дверь.

Ляпунов поспешно встал.

— В путь! — сказал он.

Они вышли, сели на коней и поехали.

По узким улицам Москвы еще толпился народ, провожавший войско. Купцы в торговых рядах стали открывать свои лавки, запертые по этому же случаю; у Кремля кучей толпились торгаши. Всадники медленно пробирались среди этой толчеи. Они свернули в сторону у Кремля, проехали в Китай-город, и там Ляпунов остановился у богатого дома князя Голицына. На его стук в калитку вышел сторож и открыл ворота. Когда они въезжали, сам князь Голицын вышел на крыльцо. Это был дородный мужчина лет сорока пяти, с черной окладистой бородой и орлиным взглядом. Одет он был в богатый охабень[24]. Высокий воротник подпирал его затылок.

— А, Захар Петрович, гости почтенные! — приветствовал он с крыльца приехавших, которые через весь двор без шапок приближались к нему. — Милости просим! — Он радушно поцеловался с Захаром и ответил на поклон его товарищей. — Ну, чай, проголодались с дороги-то? — сказал он, ведя гостей в горницу, и наскоро велел собрать на стол.

Гости стали утолять свой аппетит.

Голицын все сидел молча; но когда убрали со стола и поставили меды, он первый заговорил с тонкой иронией:

— Видали, чай, какое Васенька войско снарядил поляков гнать?

— Видели, князь, и диву дались, — ответил Захар. — Великим почетом он пользуется.

— То-то вот и есть! — с укором сказал Голицын. — Поторопился ты с братцем-то! Послали вы со своей грамоткой-то своего племяша в Зарайск, а воевода его взашей вытолкал да грамотку сюда прислал. Вся Москва про вас знает, и царь объявил вас крамольниками. То-то!

Захар вспыхнул.

— Он крамольник, а не мы! Из-за него все беды. Ну, постой же! — прибавил он с угрозой.

— Тсс! — сказал осторожный Голицын, вставая. — Пойдем лучше в мою горенку, а молодцов здесь оставим!

Он встал и увел Ляпунова.

Глава XVI Рыцари

Пан Ходзевич имел точные инструкции от канцлера Сапеги и гетмана Жолкевского и хорошо знал, где искать Зборовского с его войском. Ему хотелось скорее сбыть взятое на себя поручение, а потом все время посвятить розыску убежавших Ольги и Пашки. При одной мысли о них вся кровь у него кипела. И любовь, и ревность, и жажда отомстить Пашке за ее дерзость — все эти чувства разом охватывали его душу и терзали его невероятными муками. Он потерял сон и лучшим развлечением для себя находил беседу с уцелевшим от Пашкиной мести пахоликом.

— Расскажи, Казик, все снова! — говорил он.

И Казимир снова начинал свой рассказ. Воспоминания воскресали в его голове со всеми подробностями, и его голос дрожал от страха, мурашки пробегали по спине.

Ходзевич горел, слушая его рассказ, и распалял свой гнев, выпивая чарку за чаркой, а потом вскакивал и шипящим от бешенства голосом говорил:

— Не бойся, хлопец, пусть только эта ведьма Пашка нам попадется живьем! Мы ей покажем! Мы… — И с горящими глазами, почти обезумев, он сочинял пытки и муки для Пашки. — Мы возьмем ее волоса, накрутим на палку, потом станем вертеть палку. Волоса накрутятся. Туже, туже станут тянуть кожу и — кррр! — кожа лопнет и поползет с головы от самых бровей! В пятки ей проденем веревки и будем таскать ее по двору. А потом… снизу набьем ее порохом — и фа! Вот-то будет потеха!

На другой день Ходзевич снова спешно двинулся в путь к Зборовскому, по дороге везде наводя справки о беглянках; но нигде ничего не знали о них.

Зборовский, а с ним и полк Казановского стояли недалеко от Царева Займища. Гонсевский, запертый русскими в Белой, слал им гонцов, моля о помощи, но благородные рыцари смирно стояли, отвечая:

— Для чего пойдем кровь свою лить, если с того нам никакой прибыли?

После ссоры с Рожинским и разгрома тушинского стана они ушли грабить все еще не ограбленное, растлевать женщин и глумиться над старостью. Теперь, словно пресыщенные волки, они разбили свой стан в стороне от Можайска, ближе к Цареву Займищу, и, поделив добычу, бражничали, отдыхая от своих набегов.

Ходзевич приехал ввечеру и сразу попал на их пирование. В огромной избе за длинным столом сидели полупьяные поручики и ротмистры с полковниками Зборовским и Казановским во главе. Пучками вставленные в поставцы церковные свечи трепетно горели, и при их свете всюду виднелись расстегнутые жупаны, красные, потные лица и тупо блестящие взоры пьяных застольников. Вокруг стола, обнося пирующих вином, ходили обнаженные женщины и подростки-пахолики, тоже голые.

Ходзевич вошел в горницу и в недоумении остановился у дверей, но несколько офицеров заметили его.

— Здравствуй, пан! — крикнул один.

— Добрый вечер! Прошу! — крикнул другой.

— Просим! — закричали остальные и подняли кубки.

— Кто такой? — спросил Зборовский, перегибаясь вперед и пяля на Ходзевича свои пьяные глаза.

— Какой-то офицер! — ответил Казановский.

— С грамотой от его величества круля Жигимонта, — начал Ходзевич, но его перебил Зборовский, закричав:

— Не знаем мы здесь крулей! Мы — вольная шляхта, рыцарство!

— От Льва Сапеги и пана Жолкевского… — начал снова Ходзевич, но Казановский перебил его:

— А ну их в пекло! Если ты — добрый поляк, рыцарь и шляхтич, садись с нами и пей! Эй, дивчины, — закричал он, — тащите его ко мне!

Две обнаженные женщины подбежали к Ходзевичу и, взяв его за руки, потащили к Казановскому.

— Вот так-то лучше будет! — захохотал тот, когда, усадив Ходзевича, женщины подали ему кубок вина и, легши на его плечи грудями, просили выпить.

Ходзевич выпил и крякнул от удовольствия. Пахолик быстро снял с него саблю, проворные женские руки расстегнули кунтуш и жупан.

— Добрая дивчина! — весело воскликнул Казановский и, схватив одну в охапку, посадил ее к себе на колени.

— А я к тебе, пан мой! — сказала другая и села подле Ходзевича.

Зборовский смотрел молча, ухмыляясь, и вдруг с насмешкой сказал:

— Вот так-то мы живем и веселимся, а паи приехал нас на войну звать. Так, что ли?

Ходзевич, кивнув головой, ответил:

— Гетман Жолкевский вышел походом на москалей и зовет пана полковника воевать вместе.

Зборовский махнул рукой:

— Э, все едино! Гонсевский говорит: «Выручи!», Жолкевский: «Со мной иди!» — а для чего мы пойдем? Али нам жизнь не дорога, да еще такая! — Он протянул назад руку, и вмиг в ней уже трепетал стан женщины — Рыбка моя, — сказал он, — хочешь, чтобы мы на войну шли?

— Нет, нет! — закричали женщины.

— Не позволим! — с хохотом крикнули офицеры.

— И к чему? — заговорил Казановский. — Всего у нас довольно: и вино есть, и деньги, и женщины! На что лучше?

— То-то и есть, пан мой, — заключил Зборовский, — а вам все бы воевать. Нет, отдохнем! Эй, хлопцы, спевать! Ну!

Голые юноши схватились за руки вперемежку с женщинами и, образовав цепь вокруг пирующих, быстро пошли под пение хоровой песни.

Ходзевич пил; от вина и голых тел, дразнящих взгляд, у него закружилась голова. Пели все, и он стал петь, хлопая в такт по мелькавшим мимо голым бедрам. Потом Зборовский что-то закричал. Хоровод разорвался, женщины разбежались, и пахолики бросились ловить их. Все смешалось в груду барахтающихся на полу голых тел. Слышались крики, возгласы и грубый, животный смех. Ходзевич сжимал в объятиях какое-то тело и хохотал пьяным смехом. Утро уже окрашивало все в нежный розовый свет…

Было позднее утро, когда Ходзевич проснулся и с недоумением огляделся вокруг. Он лежал на сене, покрытом ковром, в какой-то тесной горнице, на полу; под головой у него была дорогая турецкая расшитая подушка. Он не понимал, где находится, и смотрел во все стороны. По стенам горницы висело богатое оружие, в углу лежали сложенные горой седла. Он перевел взор и вдруг увидел в углу за своей головой двух офицеров. В дорогих кунтушах, в высоких мягких сапогах со шпорами, они лежали, обняв друг друга, и спали так крепко, что почти не слышно было их дыхания. Увидев их, Ходзевич сразу вспомнил вчерашний вечер и быстро вскочил на ноги. Оказалось, что он спал не раздевшись.

Прежде всего он схватился за пояс и развязал его. Ну, слава Богу, все письма были целы! Он снова завязал пояс и вышел из горницы на двор. Здесь, собравшись в кружок, сидели пахолики и ели что-то из общей миски. Ходзевич сразу увидел своего Казимира и позвал его. Казик быстро подбежал к нему.

— Веди к колодцу! — приказал Ходзевич.

Казик подвел его и опустил ведро за водой.

— Лей на голову! — приказал Ходзевич.

Казик стал поливать своего господина и все время говорил:

— Вот хорошее-то место, пан мой, лучше не надо даже! Вина и меда в год не выпьешь, и девки, и кости, и денег у всех. У нас, в Калуге, мосць пан Сапега не имел столько!

— Все довольны? — спросил Ходзевич, вытираясь.

— А то как же иначе? И мы довольны, что сюда попали. Наши все, как стали пить вареное пиво, упились и лежат вповалку. Их даже бить хотели.

— За что? Задрали? — удивился Ходзевич.

— А за то, что пан к их полковнику приехал на войну их звать! — ответил пахолик.

— А они откуда знают?

Пахолик пожал плечами.

— Ну, а насчет наших не спрашивал? — вдруг спросил Ходзевич.

— Чего их спрашивать-то? Они дальше своего обоза никуда. Вот, говорят, разъезд послан, так, может, люди из него что скажут.

— Куда разъезд?

— А к Можайску, говорили.

Ходзевич оставил пахолика и пошел в горницу поправиться. Офицеры уже проснулись. Увидав Ходзевича, они радушно поздоровались с ним.

— Челом вам, панове! — ответил Ходзевич. — Спасибо за гостеприимство.

— Что говорить об этом! — воскликнули офицеры. — Позвольте представиться: поручик Хвалынский, а это — мой товарищ Чупрынский, тоже поручик. Вместе в Тушине были, под Москвой бились.

— А я — поручик Ходзевич, сапежинец.

— Как же вы из Смоленска?

— Случаем.

— Ну и отлично! Теперь бы нам горло промочить, опохмелиться!

Один из них выскочил и тотчас вернулся, говоря:

— Сейчас от корчмаря принесут горячее пиво. Сядем!

— Я хотел бы подать письмо полковнику, — сказал Ходзевич.

— Э, успеете еще! Он, наверное, уже обошел обоз, вернулся, напился и теперь снова спит! — И офицеры засмеялись.

Ходзевич удивился.

— Не понимаю я вашей беспечности. Ведь вы как-никак в неприятельской земле.

— Вот тоже! — ответили офицеры. — Разве москаль — неприятель? Это — стадо баранов, а мы отрядом в тридцать человек гоним их тысячи! А вот и пиво.

Пахолик внес мису с дымящимся крепким пивом. Хвалынский достал чарки, и они начали пить. Но не успел Ходзевич выпить и одной чарки, как в горницу вошел жолнер и сказал:

— Пана поручика пан полковник к себе просит!

Ходзевич быстро встал, подвязал саблю и пошел за жолнером. Вскоре он очутился в горнице полковника и не узнал Зборовского. Вместо вчерашнего пьяного и разнузданного полковника сидел воин, по лицу которого было видно, что он закален в битвах.

— А! — встретил он Ходзевича. — Пану-добродею челом. Успели выспаться? Добре! Садитесь и давайте ваши письма, а сами опохмелитесь!

Он мигнул жолнеру, тот вышел, и тотчас пахолик принес кувшин меда и два бокала. Когда пахолик ушел и они остались одни, Ходзевич вынул из-за пояса письма и подал их полковнику.

— Ну вот! Меду, пан мой, а я почитаю.

Зборовский налил два бокала, разом осушил свой, вытер усы и начал чтение.

Ходзевич медленно прихлебывал из своего бокала и думал о беглянках. В молчании тянулось время; наконец полковник сложил письма и сказал:

— Так, пан мой! Уговаривают пристать к гетману. А далеко он?

— Надо думать, что нет! — ответил Ходзевич. — Я выехал накануне. Ну, они пойдут не так скоро, а все дня через два будут под Займищем.

— Вишь ты! — произнес Зборовский. — Вот что! Видишь, пан, я — полковник и булаву имею, а без своих офицеров и слова сказать не могу. И Казановский тоже. Надо коло созвать. Кстати, и ротмистр Билевич вернулся: я его на разведку посылал.

Ходзевич вспыхнул. Мысль, что от этого ротмистра он может узнать о беглянках, обожгла его.

В Это время вошел Казановский. Ходзевич встал.

— Челом вам! — сказал вошедший, подал ему руку и сел.

— Меду пану полковнику! — предложил Зборовский и, захлопав в ладоши, крикнул пахолику: — Еще бокал! Да вели жолнерам идти созывать офицеров на коло!

Пахолик принес бокал. Зборовский налил его розовым медом.

— Для чего коло? — спросил Казановский, отпивая мед.

— Да ведь мы с тобой вдвоем не можем решить, идти к гетману либо нет!

— А король заплатит?

— Кто же ему будет служить даром? Мы — вольная шляхта, не с ним пришли!

— То-то! А есть деньги у короля? — обратился Казановский к Ходзевичу.

— Не знаю. Я случайно попал к нему и нечаянно послан. Я — сапежинец!

— А, славный воевода! Как волк до овец, жаден до вражьей крови. Верно, разбогател?

— Мы денег не считаем. Каждый из нас сколотил кое-что! — улыбнулся Ходзевич.

— Ах! — вздохнул Казановский. — Везет ему!

В комнату вошел поручик Чупрынский.

— Пан полковник, — сказал он, — шляхта собралась и просит вас.

— Ах, собралась? Идем, панове!

Зборовский поднялся и взял шапку. Казановский и Ходзевич тоже встали и пошли в рядную избу. Она находилась шагах в десяти от избы Зборовского.

Вдоль ее стен тянулись лавки, теперь занятые офицерством. В углу стоял небольшой стол. Офицеры стояли, сидели и все о чем-то горячо говорили. При входе начальников они почти не взглянули на них и продолжали галдеть.

Полковники протискались к столу и сели.

Зборовский стукнул кулаком по столу и крикнул:

— Смирно! Открываю коло!

Все смолкли.

— Вот, панове, — заговорил Зборовский, — ротмистр Билевич вернулся и принес неважные вести. Пан ротмистр, прошу сказать собранию, что видел.

Из группы офицеров выдвинулся Билевич — маленького роста, с ястребиным носом и багровым шрамом от левого виска до губы.

— Я ехал на Можайск, — заговорил он писклявым голосом, — и там увидел несметное войско. Говорят, к Валуеву, что отошел к Цареву Займищу, подмога идет с князем Елецким из десяти тысяч.

Билевич перевел дух.

— Дальше! — сказал Казановский.

— А дальше, панове, говорят, что за ним к Можайску движется несметная рать с князем Дмитрием Шуйским во главе. А с ними Делагарди, и Горн, и Делавиль{27}. А всего тысяч на шестьдесят, и все они на Смоленск пойдут будто.

— А мы на дороге, панове, — заговорил Зборовский, — и, значит, на нас в первую голову! Теперь мы получили письма от гетмана Жолкевского и короля. Они зовут нас соединиться с ними. Гетман скоро подле нас будет. Так вот и решайте: идти ли нам к гетману, здесь ли остаться москалей ждать, или в сторону отойти?

— Соединиться! — закричали одни.

— Были головы, а теперь в хвосты пойдем? Нет! — закричали другие.

— Остаться тут!

— Чтобы нас вырезали, как овец?

— А что будет, если соединимся?

— Опять в жолнеры пойдем!

— Мы — вольная шляхта!

— Тише, панове, по очереди! — надрывался Зборовский.

Пока происходил этот гвалт, Ходзевич подошел к Билевичу и спросил:

— Когда вы были в разведке, не встретились ли вам два пахолика, уж больно молодые да красивые.

— А куда они ехали?

— От Смоленска, а куда — не знаю!

— Нет, таких не видел, — ответил Билевич. — Двух стариков видел, мужика и бабу. Мужик с саблей, а баба такая зубастая! Слышь, у них господина убили и дочку увезли. Едут правду искать.

Ходзевич вздрогнул.

— Откуда они?

— Из-под Калуги. «Вор» будто бы им не угодил! — ответил Билевич и, подхватив общий гвалт, вдруг поднялся на цыпочки и запищал: — На Москву, панове!

Слова Билевича подхватил Зборовский:

— На Москву, панове, можно только через гетмана Жолкевского попасть. С ним мы возьмем Москву и заставим его нас первых впустить в нее. Только с этим и присоединимся.

— Согласны! — ответили утихнувшие офицеры.

— А еще стребуем с них сто тысяч злотых и на том сойдемся.

— Виват! — закричали обрадованные шляхтичи.

— Итак, решено! — крикнул Зборовский, заглушая шум. — Гетман приближается к нам. Поручик Ходзевич сказал мне об этом, и, я думаю, пусть он со своими жолнерами едет к гетману, а с ним, как парламентеры, ротмистр Бабинич и поручики Чупрынский с Хвалынским! Сегодня к ночи мы приготовим им грамоты. Коло закрыто! — объявил он и пошел к выходу, а следом за ним двинулись офицеры.

Бабинич, Хвалынский с Чупрынским окружили Ходзевича.

— Вот странная судьба! — сказали они. — Едва сошлись, как уже вместе служить стали.

— Чтобы нам всегда на одном поле быть, — ответил Ходзевич.

Они все направились к корчме, где торговал жид и круглые сутки шатались беспутные женщины. Некоторые из них умели петь и плясать, и все умели пить не хуже заправского жолнера.

Новые друзья подходили уже к корчме, как вдруг Хвалынский с удивлением воскликнул:

— Панове, да ведь это — Млоцкий и Куровский!.. Откуда, черти? — обратился он к двум всадникам, осадившим подле них своих вспененных коней.

— Наконец-то промеж людей, — заговорил Млоцкий, — едва шкуру спасли свою. Такую всклочку получили! Бесы, зверье, а не люди.

— Кто напал? Где? Москали? — быстро спрашивали их приятели.

— Стойте, панове, так невозможно! — ответил Млоцкий. — Мы голодны как собаки, три дня с коней не сходили, и в глотке у нас, как у черта в пекле.

— Идем в корчму! — сказал Бабинич. — Эй! — позвал он проходившего жолнера. — Прими у панов коней, проводи их, а там поставь ко мне на двор и задай им корма!

Млоцкий и Куровский быстро слезли с коней, а затем все вошли в корчму и сели на дворе под навес.

Корчмарь-еврей поспешно поставил пред ними мису горячего пива, тушеной говядины и пляцек, потом принес два кувшина меда и кубки.

Млоцкий и его поручик так жадно набросились на еду, что приятели сразу поверили, как им туго приходилось, и вместо расспросов только молча рассматривали их. Их жупаны были изодраны, руки и лица исцарапаны глубокими ссадинами, и на рукавах виднелись большие кровавые пятна. Наконец они поели. Млоцкий жадно выпил горячего пива и только тогда заговорил:

— А побили нас шиши, вот кто!

Офицеры вздрогнули и откинулись к спинкам лавок.

— Да что вы? Где?

— А шут их знает! Между вами и Смоленском. Сутки езды от Смоленска быстро ехать. Монастырек заброшенный, там нас и накрыли.

— Много вас было? — спросил Бабинич.

— Я, он, жолнеров тридцать два да две девки. Из-за них и беда!

Ходзевича словно обожгло.

— Две девки? — быстро спросил он. — Откуда они у вас взялись?

Млоцкий сердито покраснел и, пыхтя как морж, обратился к Ходзевичу:

— А что пану до того?

Хвалынский поспешил успокоить его:

— Это — наш друг, пан Ходзевич с Литвы, сапежинец. А это, — сказал он Ходзевичу, — ротмистр Млоцкий из хоругви пана Замойского. Под Троицком вместе были, в Тушине тоже.

Лицо Млоцкого разгладилось. Он широко улыбнулся:

— Челом вам!

— И вам, — сказал Ходзевич и нетерпеливо повторил: — Откуда же девки?

— О, это — целая история! — засмеялся Млоцкий. — Слушайте, панове! Скучно нам с поручиком стало под Смоленском. Сиди да жди, только деньги трать на венгерское да на мед. И решили мы на свой страх поехать побаловаться, ну и поехали. И всего в двенадцати часах от Смоленска видим — спят два жолнера у ручья в роще. Подошли, а это — девки, да такие гладкие! — Млоцкий причмокнул и поцеловал пальцы.

Ходзевич вскочил с лавки.

— Жжет меня! — вскрикнул он и разорвал ворот жупана. — Дальше, пан!

— Мы их и забрали. Путали они… Ба-ба-ба! — вдруг спохватился Млоцкий. — Да ведь они вашими пахоликами себя звали. Пан Ходзевич — ваша фамилия? Так! Так ведь, Куровский?

Поручик кивнул головой.

— Где они? — снова прохрипел Ходзевич, причем покраснел, как кумач, и синие жилы вздулись у него на лбу и висках.

Млоцкий сконфузился. Сначала он хотел похвастаться и наврать с три короба о том, как он и Куровский провели с этими девками ночь, но теперь, при виде возбуждения Ходзевича, подумал, что такое хвастовство может быть опасно, и потому заговорил иначе:

— Как сказали они, что пахолики, мы подумали, что неладно дело, и решили возить их с собой, пока не встретим вас, пан Ходзевич. По дороге остановились в монастыришке, выпили, заснули, а тут шиши эти — чтобы их волки съели, земля сгноила! — нас и накрыли. Жолнеров вырезали, кто не спасся, а нас только кони спасли. Хорошо, что шиши все были пешие, — окончил Млоцкий и осушил кубок.

— Черти, а не люди! — задумчиво сказал Бабинич. — И всегда словно из-под земли выскочат.

— Ну, а те девки? — спросил Ходзевич.

— У шишей остались! — ответил Млоцкий.

Ходзевич быстро вскочил.

— Куда вы? — воскликнули все.

— Туда, за ними!

— Полно! — оставил его Хвалынский. — Вы лучше сядьте. Их, вероятно, и след простыл. Погодите, соединимся с гетманом, и тогда мы вам поможем, а пока что расскажите лучше, что это за пахолики?

Ходзевичу хотелось поскорее поделиться с кем-нибудь своим гневом, и он торопливо, но подробно начал свой рассказ, поминутно подкрепляя себя глотками меда.

— И люблю же я ее, панове! — воскликнул он, окончив рассказ. — А ту ведьму сжечь живьем готов! — И от прилива гнева и любви он заплакал. — В Ченстохове золотую свечу подам, коли их сыщу!

— Вот оно что! — присвистнул Млоцкий и, взглянув на Куровского, выразительно ткнул его в бок: — Видишь, на какую ведьму напали.

— Черт, а не девка! Шутка ли! — удивились и молодые поручики.

А Ходзевич и плакал, и клялся, и ругался.

Глава XVII Страшное поражение

На следующее утро Ходзевич вместе с отпущенными с ним в качестве парламентеров офицерами от полков Зборовского и Казановского и отрядов жолнеров двинулся в обратный путь к Жолкевскому. Около полудня сделали привал на опушке леса. Ходзевич был мрачен и почти не ел и не пил; зато новые товарищи его быстро осушали свои фляжки.

— И есть о чем горевать, право! — утешал его Бабинич. — Я полюбил вас с первого раза, и слово рыцаря, что едва мы освободимся от воинских дел, как все уголки на Руси обшарим, ища вашу голубку. Выпейте лучше!

— На «ты»! — сказал Хвалынский.

— Еще лучше!

Ходзевичу нельзя было отказаться. Он выпил и со всеми крепко поцеловался. Ему стало легче от того, что он нашел сочувствующих его горю друзей.

В это время к ним подскакал жолнер, посланный на разведку, и доложил:

— Ваша милость, по дороге пыль. Идет войско.

Офицеры тотчас вскочили на ноги.

— На конь, на конь! — закричали они.

Жолнеры встрепенулись. Вмиг все было убрано с травы, солдаты вскочили на коней и выстроились в ряды по восьми. Офицеры тоже вскочили на коней, и все тронулись ровной рысью.

Вскоре действительно пред ними показалось облако пыли. Иногда солнце прорывалось через него, и они видели сверкавшие шлемы и латы.

Бабинич, как старший офицер, скомандовал, и они помчались в галоп. Их скоро заметили. Войско остановилось, и навстречу полякам помчался отряд с офицером во главе.

— Кто такие? — спросил он. — Ба, Ходзевич!

— Кравец! — откликнулся Ходзевич и тотчас познакомил офицеров.

— Все будут рады, когда узнают, что ваши храбрые полки присоединяются к нам, — сказал им Кравец. — Говорят, москалей несметная сила.

— Что в них, если они биться не умеют?

— Да, правда, — согласился Кравец, — они стойки за окопами, но в чистом поле они что бараны.

— И полковников у них нет, — добавил Чупрынский.

С этими словами они подъехали к передовым отрядам.

Едва солдаты узнали, кто и зачем к ним приехал, как крики «виват» огласили воздух. Эти крики скоро достигли слуха Жолкевского, а затем он увидел скакавших к нему Ходзевича и Кравца.

— Парламентеры от полков Зборовского и Казановского, — доложил Ходзевич.

Лицо Жолкевского просияло.

— А, милости просим, милости просим! Распорядитесь сделать привал. Разбить нам палатку! — приказал он и распорядился, чтобы офицеров до времени задержали в полку Струся.

В войске произошло волнение; конные быстро спешивались, везде слышались слова команды. Скоро обширная поляна в стороне от дороги забелела шатрами, посреди которых раскинулся гетманский шатер с пышным бунчуком у входа. Скоро палатка гетмана наполнилась старшими офицерами. Он сел посреди нее в кресло, взял в руки маленький гетманский бунчук. Его окружили полковники, вынув из-за поясов свои булавы.

Парламентеры вошли и невольно смутились, видя пышность и величие гетмана при приеме. Они поклонились и подали ему письма. Гетман бегло прочел их. Его лицо просветлело.

— Скажите полковникам и товарищам, что я и король на все согласны. Пусть полковники скорее соединяются с нами москалей бить, а я нынче же пошлю к королю за казной. Хоть она и не богата у нас, но для таких храбрых рыцарей всегда открыта.

— Виват! — закричали обрадованные офицеры.

— Мы сделали привал и сейчас будем обедать. Вы разделите с нами трапезу, а вечером поезжайте к своим. Мы здесь их будем ждать и уже отсюда тронемся вперед.

С этими словами гетман встал и отдал свой бунчук пахолику. Полковники засунули свои булавы за пояс, и все веселой гурьбой пошли в другое отделение шатра, где уже приготовлен был стол.

После обеда парламентеры стали собираться в обратный путь, а Ходзевич пошел к палатке своих приятелей из полка Струся и, ломая пальцы, бормотал:

— Бей меня, кто в Бога верит, если я не добуду их хотя бы со дна моря!

Товарищи встретили его радостными возгласами, но Ходзевич тотчас омрачил их радость и, сгорая жаждой поделиться со всеми своим горем, поведал им все.

— А мы уже хотели поздравить тебя с жинкой, — уныло сказал Одынец.

— Сабля пока моя жинка! — злобно ответил Ходзевич.

В полдень другого дня отряд, посланный стеречь приближение полков Зборовского и Казановского, во весь опор примчался в лагерь, извещая о прибытии этих полков. Гетман Жолкевский поспешно снарядился. На белом коне, с бунчуком над головой, окруженный блестящими полковниками и в сопровождении летучих алых гусар, он был великолепен. Медленным шагом его отряд двинулся навстречу приближавшимся полкам.

Полки приближались с развевающимися знаменами и с музыкой. Полковники выехали гетману навстречу и как ни в чем не бывало по воинскому уставу доложили ему о состоянии своих полков, но гетман по очереди обнял обоих полковников и с чувством сказал им:

— Москва за вами!

— И сто тысяч злотых теперь! — добавил хитрый Зборовский.

— Ну, само собой!

Поляки стройно прошли мимо гетмана, крича ему «виват!»; он здоровался со всеми и хвалил.

В обозе их встретили музыкой и пальбой. Солдаты обнимались друг с другом. Гетман приказал выкатить для них бочки меда и пива, а все офицерство пригласил в свой шатер. Шумный пир шел до поздней ночи!

Наутро все торопливо начали собираться, и после полудня увеличившееся гетманское войско двинулось вперед…

Между тем князь Елецкий с семитысячным войском из Москвы пришел к Цареву Займищу в помощь князю Валуеву. Князь ожил. Его суровое лицо просветлело, и он, собрав в своей избе бояр и младших начальников, угощал прибывшего князя.

— Небось, небось, — говорил он, осушая кубок меда, — мы им покажем! Коли бы знал я, князюшка, что ты ко мне во времени придешь, ни в жизнь не снял бы осады с Белой! Заморил бы там польских ворон!

— Мы и то к тебе спешили, — ответил Елецкий, — дошли до нас вести, что король Жигмонт выслал на нас рать.

— Знаю, как же! — возразил Валуев. — С самим гетманом коронным Жолкевским. Мы здесь все знаем, князюшка! Ну да, даст Бог, мы утрем им носы.

— Подай Бог! — сказал Елецкий.

— Я тебе покажу завтра, что мы сделали.

Наутро Валуев показал Елецкому свои приготовления к встрече поляков. Едва он узнал, что гетман Жолкевский готовится идти на помощь Гонсевскому, как тотчас оставил Белую и пошел к Цареву Займищу.

Расчет Валуева был прост. В походе на Москву Жолкевский не мог миновать этого местечка, и здесь Валуев думал накрыть его. Селение Царево Займище лежало позади. Впереди него Валуев успел окопать большой острог.

Елецкий смотрел и удивлялся военному таланту Валуева. Высокие земляные валы были плотно убиты[25], впереди них шли окопы, большие рвы и малые ямы. Тяжелые пушки стояли на валах, готовые изрыгнуть смерть и сокрушение. Впереди острога вилась речка, загороженная плотиной. Валуев остановил воду, и на эту плотину возложил все свои надежды.

— Мы утрем им носы! — смеясь, сказал он.

— Что ты хочешь сделать? — спросил Елецкий, но Валуев не открывал своих замыслов.

Вечером он снова устроил пир. Во время пира его вызвали из горницы. Он вышел. На дворе стояли четыре мужичонка; поверх их сермяг висели ружья, за поясами торчали ножи. При виде Валуева они сняли колпаки и низко поклонились ему.

— Пошли Бог здоровья твоей милости!

— И вам тоже! Кто такие? Что нужно?

— Шиши, воевода, шиши мы: Елизарка, Федька, Чехвост да Карпушка, а послал нас Григорий Лапша! — И они снова поклонились.

Лицо Валуева стало серьезно.

— С чем?

— А идет, милость твоя, польская рать, сила великая, на тебя прямехонько. Поначалу на Белую шла, а теперь на тебя свернула… тысяч шесть, семь будет!

— Далеко?

— День пути, не более!

— Идите в рядную избу, там вас накормят! — сказал Валуев, уходя в горницу, а войдя туда, весело смеясь, сказал: — Завтра гости будут! Мы им покажем! А теперь меда!

Как ни в чем не бывало он продолжал пир.

На другое утро Валуев сделал распоряжения и объяснил свой план Елецкому и другим начальникам:

— Видите, полякам на нас одна дорога — через плотину! Я ее оставлю свободной, а по бокам да подле конца посажу засады. Как войдут они на плотину — мы — бац! — да с трех сторон и искрошим их. Так я проучил их под Иосифовым монастырем.

Он отрядил четыре тысячи лучших воинов и разместил их сам в засаде. Небольшими отрядами они расположились по ямам вдоль плотины, скрытые зарослями и травой.

Валуев с остальным войском ушел в острог.

К вечеру, в золотых лучах заката, на другом берегу речки показалось войско Жолкевского. Стройными рядами оно выходило из леса и растягивалось вдоль берега.

В ту же ночь Жолкевский собрал военный совет.

— Ну, господа, — сказал он, — неприятель пред нами. Это — первая битва, и нам надо решить, как действовать.

— Чего решать! — закричал пылкий Струсь. — Завтра утром я ударю на плотину, перейду ее и все за мной.

— У русских манера бить из-за угла, — заявил Зборовский, — я боюсь, как бы пан Струсь не попал в ловушку!

— И пан прав, — быстро сказал Морхоцкий, — под Иосифовым монастырем мы попали в засаду. Точно так же ударили на плотину, и что же? Едва мы вошли на плотину, как со всех сторон на нас напали и искрошили словно капусту к посту!

— И теперь возможно то же! — вставил Казановский.

— Тогда подождем день-два, пока не вникнем в дело: торопиться некуда, — сказал Жолкевский. — А теперь, паны-полковники, распорядитесь отдать приказ по полкам, чтобы никто даже близко не смел подходить к плотине. Покойной ночи! — И Жолкевский распустил совет.

В ночь наскоро были разбиты палатки, и кашевары разожгли костры, готовя солдатам ужин.

Ходзевич, Одынец, Добушинский и Кравец собрались вместе; к ним вскоре присоединились Хвалынский с Чупрынским, и они устроили пир.

— Странное дело, — сказал Кравец, — острог пред нами, а сейчас отдали приказ, чтобы солдаты не смели даже подходить к плотине!

— Боятся засады! — ответил Чупрынский. — Эти москали — мастера на засады.

— За окопом — черти, а в поле — зайцы, — заметил Хвалынский.

— У них нет регулярного войска.

Ходзевич не слушал ж речей, весь отдавшись мыслям об Ольге. Он видел, что теперь было немыслимо оставить войско, а за этой битвой, вероятно, будет новая, и Бог весть когда придется пуститься в поиски за беглянками.

Он ударил ладонью по столу и проговорил:

— Горю, горю!

Все вздрогнули, но потом засмеялись: все знали его горе.

— Загорись с саблей в руках! — сказал Кравец.

— Ах и чешутся у меня руки! — вздохнул Добушинский. — Пустили бы меня с моей ротой.

— Пожди, верно, придется нам до поры только языки чесать да горилку пить! — сказал Одынец.

Действительно, весь следующий день прошел в бездействии. Валуев и князь Елецкий каждый час всходили на валы острога и в недоумении переглядывались.

— Не понимаю, чего поляки медлят? — удивлялся Валуев. — Словно не на битву пришли, а погулять по бережку!

— Может, они ждут подкрепления? — предположил князь. — Вероятно, они знают нашу силу!

— Подождем до завтра!

Но и на следующий день поляки не проявляли ни малейшего желания начать военные действия. Они мирно готовили обед, делали разъезды, и с их берега слышались звуки музыки.

Жолкевский перехитрил русских. Сидевшие в засадах устали ждать. Почти двое суток они просидели без сна и пищи в ожидании врага, их терпение истощилось, и они стали толпами перебегать в острог.

Валуев обезумел от ярости.

— Негодяи, — кричал он на прибегавших, — что вы делаете? Я велю вас бить батогами!

— Смилуйся! — говорили ратники. — Мы сидели скрючившись два дня и ночь.

— Собаки! — ругался Валуев и гнал их обратно, но на место их прибегали новые партии.

Поляки с другого берега волновались и рвались в битву.

— Ишь, песьи дети! — ругались они. — Что, москали смеются над нами, что ли? Под самым носом бегают, как зайцы!

— Снять засаду! — в ярости распорядился Валуев.

Отряды вышли и построились на плотине. Хитрый план Валуева был разрушен.

Жолкевский собрал совет и наутро назначил битву.

Утро было пасмурно, моросил дождик. Пехотный полк Казановского выстроился у начала плотины и только ждал сигнала, чтобы броситься в битву. Русские толпились на другом конце и кричали:

— С нами Бог!

— В бой! — раздался военный польский клич, и поляки, как лавина, бросились на плотину.

Раздались выстрелы, крики, стоны.

Казановский потерял шапку; его чуб развевался, как бунчук, а сабля сверкала молнией. Русские валились снопами, но позади них шла несметная сила, и убыль для них была незаметна.

Жолкевский посылал на плотину полки за полками.

— Что он делает? — удивлялся Добушинский, стоя рядом с Одынцом во главе своих драгун. — Нам не пробиться здесь! Смотри, какая их силища!

— Небось гетман знает, что делает, — ответил Одынец и тут же вскрикнул: — Смотри, смотри!

Добушинский устремил взоры по указанию Одынца и увидел казаков Зборовского. Вытянувшись в линию, они ехали вдоль берега и скоро выстроились в два ряда лицом к неприятелю.

— А сюда! — указал Одынец.

Добушинский повернулся и увидел, что слева от его руки собственный полк Жолкевского делал то же самое. Впереди ехал Ходзевич.

— Эге! Да гетман отводит глаза только! — уже весело сказал Добушинский.

— Я же тебе говорил! — торжествовал Одынец.

Они посмотрели на плотину. Там кипел кровавый бой. Русские слали отряд за отрядом и в пылу боя не видели, как полки Зборовского и Жолкевского сошли в реку и по сухому дну справа и слева надвигались на плотину.

Жолкевский вдруг подал знак. Поляки на плотине прекратили бой и стали отступать. Русские с кликами ликования устремились за ними и заняли всю плотину. В тот же миг их радость сменилась ужасом. С криками «в бой», с диким визгом казаков поляки бросились на них справа и слева, а конница Струся ударила им во фронт.

— Бей! — кричал не помня себя Добушинский, проносясь как смерч сквозь рады неприятеля.

Русские растерялись и побежали. Следом за ними, покрывая путь трупами, помчались поляки. Русские устремились к острогу. Валуев поспешил открыть беглецам ворота, но, впустив часть, тотчас запер их, боясь поляков. Оставшиеся русские заметались по полю, поляки ловили их и беспощадно рубили. Вопли, стоны, выстрелы оглашали воздух до ночи.

Жолкевский велел перевезти обоз и обложил Валуева с князем Елецким в остроге, а наутро, оставив сторожить острог полковников Добовского и Клиновского, двинулся потихоньку к Клушину, где остановилось главное войско с Дмитрием Шуйским, Делагарди и Горном.

Здесь гетман разбил русских наголову, заставив бежать их с позором в Москву.

Что-то невероятное было в этой битве: восемь тысяч поляков разбили войско в пятьдесят тысяч русских и десять тысяч иноземцев! Но помимо талантливого гетмана против бесталанного Дмитрия Шуйского в этой победе было немало и иных причин. Войско не любило Дмитрия Шуйского, иноземцы, которым неисправно платили, почти не хотели биться, наконец, русское войско состояло почти все из новобранцев, тогда как у поляков каждый жолнер был испытан в битвах.

Как бы то ни было, русские потерпели полное поражение, и Жолкевский по очищенной дороге двинулся к Москве, заставив пленных присягнуть Владиславу. К его триумфальному шествию присоединился и Валуев с князем Елецким, которым жутко стало в осажденном остроге и которые не замедлили присягнуть со своим войском тому же Владиславу.

Глава XVIII Среди шишей

Что-то невообразимо смятенное и страшное представляла собой большая дорога на Можайск в тяжелые дни 5 и 6 июля 1611 года.{28}

Маремьяниха, трясясь в телеге рядом с Силантием Мякинным, только стонала да охала, Силантий же ехал мрачнее тучи и часто в злобе бил ни в чем не повинную клячу, А вдоль дороги, нагоняя и обгоняя их, бежали и скакали сломя голову русские воины, разбитые при Клушине.

— Спасайтесь, кто в Бога верует. Лях за нами! — кричали они и бежали дальше.

— Господи, помилуй нас, грешных! — крестилась Маремьяниха. — Да что это все очумели словно?

— Не поймешь, что ли? — хмуро ответил Силантий. — Ведь наших разбили, и лях на Можайск идет!

— Ай, а мы туда же!

— А что он нам сделает? Мы не воевали. Эх, кабы не ты, баба! — прибавил Силантий и хлестнул лошадь.

— Чем это я да помешала тебе? — с укором спросила Маремьяниха.

— А тем, что без тебя я взял бы меч да пошел бы с ляхом воевать! Вот что!

— Тоже Аника-воин! — скептически заметила Маремьяниха. — А что было бы с боярышней?

— И ее скорей бы нашел. А то на! Пошли управы искать. Да у кого искать-то ее, ты скажи?

— А вот царя просить станем!

— Царя! Какой такой теперь есть царь на Руси? Эх, ты! — И Силантий снова стал бить свою клячу.

— Православные, дозвольте в телегу сесть. Смертушка! — раздался подле них слабый голос.

Маремьяниха обернулась и невольно перекрестилась. Пред ними стоял воин в разорванном кафтане, без шлема, с лицом, залитым кровью; его голова была обмотана тряпкой.

— Садись, родной, садись, болезный! — поспешила пригласить его Маремьяниха.

Силантий протянул руку и помог ему влезть в телегу; Раненый со стоном сел подле Маремьянихи.

— Что, здорово попало? — спросил Силантий.

— А саблей, родимый, по голове да по уху, — ответил воин.

— И всем так? — спросила Маремьяниха.

— Ой, всем! И силища их была, и ретивы они ух какие! И немцы на их сторону ушли. Тут и конец нам! Ох! — Раненый схватился за голову.

— Дорогу, дорогу! Прочь с дороги! — раздался крик позади них.

Силантий поспешно свернул лошадь в сторону и оглянулся. На взмыленных и испачканных тиной лошадях мчались два воина, видимо важные особы. Их лица были испуганы, бороды растрепаны, у одного вместо шлема была скуфья на голове. Едва их увидели на дороге, как поднялись крики:

— В воду вас! Убийца! Отравитель! Бог покарал тебя! Ишь, пузо в болоте намочил! Хвастун безмозглый! Хам польский!

Раненый приподнялся в телеге и, почти подле себя увидев двух всадников, закричал что было силы:

— Отравитель! Будь проклят всеми!

Лошади всадников рванулись.

— Кто это? — спросила Маремьяниха.

— Ох, ох! — простонал раненый. — Дмитрий Шуйский да Голицын князь.

Скоро показались стены Можайска. Силантий въехал в город, где все кипело, как в котле. Прибегавшие сеяли панику. Жители с часа на час ждали прихода поляков, торопливо собирали свои пожитки и спешили через другие ворота вон из города.

— Где же станем на ночь-то? — простонала Маремьяниха.

— А где? На лошади, — ответил Силантий, — вишь, люди табором стали.

— Не надо! Ворочай вправо. Я укажу, — сказал раненый, — наши тут есть!

Силантий послушно свернул вправо и поехал по указанию воина. Они остановились у низенького домика.

— Сойди да стукни в оконницу, — сказал раненый, — спросят, ответь: «Люди Божии».

Силантий слез и стал стучать в окно.

Скоро растворились ворота, и из них вышел степенный мужик с рыжей бородой.

— Веди во двор! — сказал он Силантию и подошел к телеге. — Ба, — воскликнул он изумленно, — брат Елизар, да еще посеченный? Как так? Али баба в полон взяла?

— Ишь время нашел шутки шутить! — с укором сказала Маремьяниха. — Ты ему лучше выбраться помоги!

— И то, старуха! — согласился рыжий мужик и взял под мышки Елизара.

Елизар вылез, за ним сошла Маремьяниха, и тут же подошел Силантий, справившийся с лошадью. Они вошли в просторную горницу; ее стены были увешаны ружьями, в углу стояли кучами пики и сабли.

— Мать Пресвятая, — шепнула Маремьяниха Силантию. — Смотри, к разбойникам попали. Ох, пропали мы!

— Молчи! — ответил Силантий.

В углу комнаты под образами сидел огромный мужчина в подряснике. Рыжий мужик окликнул его и подозвал к раненому воину, уже лежавшему на лавке.

— Садитесь, садитесь, гости честные! — сказал тот же рыжий мужик, видя, что Силантий с Маремьянихой стоят у порога. — Сейчас хлеба-соли отведаем!

— Благодарим на ласке, — пробурчал Силантий и двинулся к столу, стоявшему в углу; Маремьяниха же осторожно пошла за ним.

А тем временем человек в рясе уже омыл голову раненому и сказал рыжему мужику:

— Пустое дело, даже огневицы не будет. Поди-ка намни хлеба с паутиной да травицу достань.

Мужик бросился исполнять его приказание; скоро голова Елизара, обложенная хлебом с паутиной, была плотно завязана, и он подошел к столу, где сидели Маремьяниха и Силантий. Подле них сел и человек в рясе. Рыжий мужик хлопотал, ходя от печи к столу, и, собирая еду, говорил все время:

— Вот Бог гостей послал, а я один. Сыновья-то под Царево Займище ушли, а хозяйка — на Москву, да там и сгинула.

— Как так? — удивилась Маремьяниха.

— А так, старушечка, ляхи перехватили. Ищу уже два года, следов нет. С Тушина дело считать надоть!

— Ох, с нами крестная сила, — вздохнула Маремьяниха, — вот как и нашу боярышню!

— Ну, просим милости! — убрав стол, поклонился гостям рыжий мужик и зажег светец.

Маремьяниха взглянула на лицо раненого воина и вдруг радостно вскрикнула:

— Шиш!

Елизар засмеялся.

— А я, мать, тебя давно признал — тебя и Силантия твоего. Ну, как вам Бог помог? — спросил он и объяснил слушателям, где он познакомился с Маремьянихой.

— Истинно благодетели! — подхватила она. — От поляков отбили! Дорогу указали! Только без толку, милые! — И Маремьяниха, уже успокоенная в своих опасениях, стала рассказывать про неудачу под Смоленском.

Рыжий усмехнулся.

— Нашли где правду искать! У ляха на ляха же!

— А где же искать ее, милые?

— Вот где! — Рыжий схватил со стола нож и грозно взмахнул им.

— А теперь куда же путь держите? — спросил человек в рясе.

— На Москву, к царю Василию.

— Что же, помогай Бог. Только поспешайте, чтобы раньше поляков прийти, — не то, пожалуй, и Василия не будет.

Силантий мрачно засопел, Маремьяниха расплакалась в голос.

— Тсс… что это?

В городе вдруг, несмотря на поздний час, послышался страшный шум.

— Враг пришел! — сказал Елизар.

В это время в окно стукнули и кто-то крикнул:

— Впустите человека Божья!

— Карп! — сказал Елизар. — Мы с ним вместе ходили.

Рыжий пошел отворить ворота. Вошел Карп.

Елизар радостно приветствовал его.

— А где Федька, где Чехвост? — спросил он.

— К Лапше пошли, — ответил Карп.

— А ты как попал?

— С изменщиками!

— Как это?

— А так! — И Карп вдруг с яростью швырнул об пол свой колпак. — Валуев да Елецкий, что в остроге в Царевом Займище сидели, к Жолкевскому пристали и королевичу Владиславу крест целовали!

Гробовая тишина наступила после этих слов — всем стало как-то жутко.

Карп помолчал и продолжал:

— Я-то вперед убег от них, да вот и попал к переднему отряду ляхов. Смотрю, пришли в Можайск, а им и ворота настежь. Хотели, слышь, Дмитрия Шуйского им на руки сдать, да он уж на Москву удрал. Придет Жолкевский и сейчас всех поведет крест королевичу целовать.

— А не будет со мной того! — вдруг крикнул рыжий. — Завтра же наутро к Лапше уйду. А вы, гости дорогие, тут хозяйничайте!

— Да и я с тобой! — сказал человек в рясе. — Я в Рязань, к Ляпунову уйду.

— И я с тобой, и я! — сказали Карп с Елизаром.

— А мы чуть свет на Москву, — заявила Маремьяниха. — Авось раньше ляха поспеем. Эх, где-то теперь моя Олюшка, свет-разлапушка? Сподобит ли нас Господь вызволить ее, голубушку!.. Неужто так и сгинет она у этого ляха-охальника!..

Не знала эта старая преданная нянька, что ее питомица, княжна Ольга, уже давно вырвалась из рук Ходзевича, а затем перенесла опять массу бед, попав в руки другого поляка — Млоцкого!

Плохо пришлось бы Ольге и Пашке, если бы Млоцкий и его приятель Куровский не подверглись нападению шишей. Правда, эти два поляка удрали, но в первый момент после их бегства из разрушенного монастыря положение Ольги и ее подруги было крайне опасно. Шиши уже готовились скрутить руки пленницам, одетым в мужские костюмы, но тут Пашка опомнилась и заговорила:

— Побойтесь, Бога, добрые молодцы! Кого вязать хотите? Только что нас от ляхов избавили, а теперь на нас, как на ворогов. А мы ведь — бабы!

Шиши в изумлении отступили.

— Вот вам крест, если не верите, — продолжала Пашка и перекрестилась.

— Да оно и по обличью видно, — сказал маленький мужичонка с рогатиной в руке.

— Дядя Митяй, а дядя Митяй, — позвал другой мужик, — что с ними делать?

На его зов подошел дядя Митяй, огромный мужик с седоватыми волосами.

— Что? А поберегите их, пока Лапша не подоспеет. Он и рассудит.

— Ин, быть так! Идите, молодушки! — позвал обеих женщин-пахоликов маленький мужичонко с рогатиной и провел в келью.

— Не робей, Ольга, — сказала Пашка, когда они остались одни, — мы у своих теперь. Знаю я этих людей. Ляхи их сначала для смеха шишами прозвали, а теперь сами бегут, как это слово услышат. Больно люты шиши до ляхов.

— Кто они? — спросила испуганная Ольга.

— А так — мужички обиженные. Собираются это шайками и мстят. Здесь каждому лях что-нибудь да сделал: у кого жену, у кого невесту испортил, у кого дом сжег, кого разорил.

Ольга упала на колени и, подняв руки, воскликнула:

— Благодарю Тебя, Боже мой, что Ты избавил нас от поругания и послал нам помощь!

В эту минуту в келью постучались, и после оклика Пашки вошел человек в синем кафтане, подтянутом ремнем с серебряным чеканом. За ремнем у него торчал кинжал, у пояса висела сабля, в руках он держал топор на длинной ручке.

— Бог с вами! — сказал он, входя и заслоняя своей огромной фигурой всю дверь.

— Милости просим! — ответила Пашка.

— Людишки мои здесь ляхов потрепали да вот про вас что-то чудное говорят, так я и зашел. Кто такие будете?

— А сам ты кто? — бойко спросила Пашка.

— Сам-то? — Человек усмехнулся. — Михайлом Лапшой прозываюсь.

— А мы — русские девушки, от позора бежим. Я — Пашка с Лебедяни, где у нас село разорили, а она — Ольга, боярская дочь, Огренева-Сабурова князя. Вот кто мы.

Лапша быстро снял свой колпак и поклонился Ольге.

— Знаю, боярышня, батюшку твоего! Известный воин!

Ольга залилась слезами.

— Нет его в живых более! — сказала Пашка, отвечая за Ольгу, и рассказала все ее злоключения.

Лапша ударил топором в пол.

— Ах ты, волчья сыть! — с яростью воскликнул он. — Нет пакости, которой лях у нас не сделал бы. Ну да придет и ему конец! Не плачь, боярышня, не порти очей своих ясных! Мы тебе во всем поможем. Теперь удержим тебя, а там, после, сдадим Петру Васильевичу. Кто не знает рязанского Терехова-Багреева? Не плачь, боярышня! — С этими словами он вышел, но через минуту вернулся снова. — К нам милости просим! — сказал он шутливо и вывел на двор Ольгу с Пашкой.

Их посадили в телегу, окружили и быстро двинулись из монастыря, углубляясь в лесную чащу.

В панцирях и сермягах, колпаках и шлемах, с отличным оружием и простыми рогатинами этот отряд под предводительством Михаила Лапши напоминал скорее шайку разбойников, чем честных воинов. А между тем эти шиши в тяжелые годины для Руси сослужили едва ли не самую важную службу. Рассыпанные по всей Руси отрядами, полные непримиримой ненависти к ляху, они вели партизанскую войну с таким искусством, ловкостью и с такой беспощадной жестокостью, что под конец один возглас «шиши» обращал в бегство целый польский отряд.

Отряд шишей шел лесом почти до самого рассвета. Все пережитое крайне взволновало Ольгу, и только несколько успокаивало ее то обстоятельство, что она опять была среди своих, да еще таких, которые знали ее милого — Петю Терехова. У княжны явилась надежда, что она вновь встретится с ним и он наконец-то избавит ее от всех бед. Но утомление было сильнее ее, и она, не успев побеседовать с Пашкой об этой радости, заснула на ее плече.

Наконец лес поредел, открылась полянка, и на ней Пашка увидела три просторные избы со многими постройками.

— Ну вот, пришли! — сказал Лапша, подходя к телеге.

Ольга проснулась.

Лапша снял колпак, поклонился и сказал:

— Не погнушайся, боярышня, нашей скудостью!

Ольга сошла с телеги.

Лапша провел их в светлую просторную горницу.

— Вот вам до поры до времени, — сказал он. — Не обессудьте!

Странная жизнь наступила для Ольги и Пашки. Они не знали местности, в которой жили теперь, и видели вокруг себя только густой лес. Окружавшие их шиши относились к ним с рабским почтением и были готовы исполнить каждую их прихоть; но случалось, что они все вдруг исчезали, кроме двух глуповатых парней, оставляемых для услуги, и Ольга с Пашкой оставались одни. Шиши пропадали день, два, неделю, а потом возвращались домой, как с прогулки; но иногда в толпе их недосчитывалось двух-трех человек.

Словно царица среди своих придворных, жила Ольга среди шишей и так сблизилась с ними, что после разлуки и она выбегала им навстречу и шиши приветствовали ее радостными кликами.

— Только укажи нам этого Ходзевича, — говорили некоторые из наиболее пылких, — мы с него живого кожу снимем, с окаянного!

— Не боись, боярышня, — говорили добродушные, — сыщем твоего Петра Васильевича и тебя ему в целости предоставим. Только дай ляха извести!

Лапша сообщил ей все новости и, между прочим, о движении Ляпунова и Терехова.

— Тебя к нему живо предоставить можно, — говорил он, — только время теперь такое — лях везде рыщет. Где ему уберечь тебя! По мне, лучше пообождать малость!

— Делай, как знаешь лучше! — ответила ему на это Ольга.

Глава XIX Роковые новости

— Друг мой, Петр Васильевич, — сказал Ляпунов Терехову-Багрееву, — душа моя не терпит боле. Так бы и полетел на Москву, да, сам знаешь, дело не пускает! Съезди ты, на Божескую милость, на Москву к брату Захару! Чего они там мешкают? Ваське-душегубу и часа на престоле не сидеть, а они на-кось!

Терехов и без того сам рвался из Рязани. Тяжело ему было сидеть без дела, когда обездоленная Русь обливалась слезами и кровью.

— Спасибо за доверие, — сказал он, — давай грамотку, Прокопий Петрович, завтра же поеду!

— Вот и дело! — обрадовался Ляпунов. — Так на заре и в путь. А грамота готова!

На другой день Терехов выехал на своем аргамаке, захватив с собой немного казны. Он решил сделать на три дня пути крюка и заехал под Калугу в усадьбу Огренева-Сабурова, чтобы повидаться с Ольгой, причем надеялся на то, что Федька Беспалый устроит ему желанное свиданье.

Он скоро выехал на Оку и поехал ее берегом. Широкая река плавно катила свои волны; справа весело зеленел лес, из которого неслись песни птиц, и среди этой летней природы казалось как-то странно, что и в этот радостный день льются кровь и слезы и Русская земля стонет от злых врагов.

Но вот где-то раздался мрачный крик вороны. Терехов вздрогнул, и злое предчувствие овладело им. Невыносимый жар изнурял коня и всадника. Он свернул на большак и остановился на постоялом дворе.

— Эй, есть ли жив человек? — крикнул он, соскочив с коня и входя в избу.

Изба была пуста. Терехов окликнул в другой раз. За дверью послышался шепот.

— Чего пужаешься? Видишь, русский! — убеждал кто-то кого-то.

Терехов подошел к внутренней двери. Она распахнулась, и Терехов увидел целую семью. Небольшой мужичонка, борода клином, испуганно стоял на пороге и низко кланялся. Рядом с ним была высокая баба с младенцем на руках, а за ее паневу цеплялась ручонками белокурая девочка.

— Чтой-то вы словно вымерли? — недовольно сказал Терехов. — Вытри коня да засыпь ему овса, а меня напоите чем-либо… похолоднее только!

— Сейчас, боярин! — ответил, кланяясь, мужичок и выбежал за двери.

Баба зорко оглядела Терехова и потом, уже смело подойдя к столу, с поклоном сказала:

— Ты уж не обессудь нас, боярин! Озорниками напуганы очень!

— Какими такими?

— Чужак ты, верно, что про наши беды не знаешь. Какие? А ляхи из Калуги, сапежинцы, а татары да казаки оттуда же! Одни русские еще не ругаются над нами, смердами. Ну, мы и не выходим. Пошарят, поищут — мы-то в погреб прячемся — и уедут. Так мы и слывем за пустой двор. Будто в бегах.

— А чьи будете?

— Да боярина князя Степана Иваныча, царство ему небесное! — Баба набожно перекрестилась.

Терехов вздрогнул и поднял голову. Мысль о том, что Ольга осиротела и вольна в своей воле, оживила его.

— Да разве он помер? Когда? — спросил он дрогнувшим голосом.

Баба боязливо оглянулась по сторонам и зашептала:

— И вправду ты чужак, коли этого не знаешь. Мы думали, в Москве и то ведомо. Убили князюшку ляхи, а усадьбу сожгли!

Терехов откинулся к стене и уставился на бабу, а потом вскочил как ужаленный.

— А Ольга, боярышня? С нею что? — прохрипел он.

Баба в испуге отшатнулась.

— А ее лях-то этот самый в полон увез, для того и напал с ордой своей! А Маремьяниха-то с Мякинным — знаешь их? — поехали правды искать, да так и сгинули. Ах ты Царица Небесная! — И баба с сердечной болью смотрела на Терехова, а тот, не слыша ее последних слов, упал на лавку и в отчаянье бился головой о стену.

— Господи Боже мой! — кричал он, рыдая. — Да лучше гнить бы мне в сырой земле, чем слышать такие вести. За что караешь меня, Бог мой Иисус Христос?

Мужичонка вошел в избу с кувшином пива и застыл в изумлении.

Вдруг Терехов вскочил на ноги. Слезы у него высохли, глаза горели, как у безумного.

— Коня! Туда, на место! — закричал он и, не обращая ни на кого внимания, как безумный выбежал на двор, дрожащими руками оседлал коня и поскакал по дороге.

— С нами крестная сила! — сказал мужичок. — Да что это с ним? Словно овод ужалил!

— Слышь, — зашептала баба, — как рассказала я про нашего боярина, он и завыл, а теперь туда бросился.

— Ишь ты! Опять нам горе!.. Все бы на алтын, на два выпил, а тут… Нет, видно, Настьюшка, надо нам под Рязань идтить!

Терехов скакал, словно за ним была погоня. Вдруг он сдержал бег своего коня. Берег показался ему знакомым. Да, тут он ехал в прошлый раз с Семеном на свиданье с Ольгой. Вот и липа… Но где же усадьба? Терехов оглянулся и задрожал: на пригорке лишь чернели груды развалин, а деревья вокруг, словно жалуясь, поднимали к небу свои опаленные, почерневшие ветви.

Терехов словно подъехал к дорогой могиле; он сошел с коня и медленно пошел к погорелому месту. Но где найти здесь дорогие сердцу воспоминания? Вот почерневшие изразцы дорогой печки, вот железные скобы какого-то затвора, может быть сундука, вот смятый жбан… Все лежит в безобразной куче, закоптелой, покрытой сажей, а кругом не зеленеет, а чернеет сад. Деревья протянули во все стороны свои обугленные, почерневшие ветви, кусты сжались, скорчились, трава пожелтела. Было грустно, уныло.

Терехов стал медленно обходить обгорелые груды и вдруг в этом разоренном гнезде узнал ту аллею, ту скамейку, у которой он виделся в последний раз с Ольгой. Воспоминания любви и счастья волной хлынули на его сердце. Он схватился за голову и со стоном повалился на уцелевшую скамью. Солнце скрылось, но вскоре поднялась луна и залила холодным светом всю землю. И еще печальнее стала казаться местность пожарища.

Терехов то лежал недвижно на скамье, то вскакивал и в отчаянье метался по аллее, сжигаемый ревнивыми, страшными, как пытка, мыслями, и не замечал времени. Стали бледнеть звезды, на востоке показалась розовая полоска зари, а затем медленно, в золоте и пурпуре, стало подниматься солнце. Терехов наконец очнулся и провел рукой по лицу. В последний раз он огляделся вокруг и медленно пошел к своему коню.

Вдруг он вздрогнул и остановился. По пожарищу, осторожно крадучись, шел Федька Беспалый. В руках у него была лопата. Терехов хотел окликнуть его, но почему-то одумался и притаился за деревом, следя за ним.

Федька подошел к большому вязу и стал торопливо копать землю, а затем нагнулся над вырытой ямой.

«Награбил и зарыл», — решил Терехов и, выйдя из-за дерева, быстро приблизился к Федьке.

Тот, не замечая его, горстями выгребал серебряную монету и сыпал ее в лошадиную торбу, принесенную им с собой. Терехов вдруг взял его за плечо и окликнул:

— Ты что тут делаешь?

Федька вздрогнул, в испуге выронил торбу и онемел, увидев пред собой Терехова.

— Батюшки-светы, — пролепетал он, — боярин почтенный! С нами Бог, ты ли это?

— Небось не оборотень! — ответил Терехов. — Скажи лучше, что здесь делаешь? Чьи деньги гребешь?

Федька уже оправился. Его глаза быстро и лукаво окинули Терехова, лицо приняло рабское, смиренное выражение.

— Боярские, свет, боярские, — смело заговорил он, — сейчас это, как на нас ляхи напали, Силантий на другой день собрал, что мог, и здесь закопал, а потом с Маремьянихой искать боярышню уехал, а мне наказал: «Смотри, — говорит, — Федька, как уйдут эти ляхи, выгреби все да спрячь посохраннее!» Вот теперь, как они ушли…

— Кто ушли?

— А ляхи, батюшка, ляхи! Царь из Калуги, и воевода Сапега, и Трубецкой князь — все порешили идти в Москву воевать. Вчерась последняя рать ушла. В городе-то малость только казаков да татар осталось.

— А где боярышня? — спросил Терехов.

— Увезли! Ляхи увезли! Для того и на дом напали.

Федька осторожно поднял торбу и мялся на одном месте. Терехов сел на пень подле ямы и произнес:

— Расскажи, как напали, что было, как увезли Ольгу?

Федька смутился. Ему все больше и больше не нравился этот допрос. Он боялся проговориться и выдать свое участие, а в то же время еще больше боялся этого молодого боярина.

— Изволь, батюшка, — ответил он и начал свой рассказ.

Терехов впился в него глазами и жадно слушал. В голове у него мысли стали проходить ровнее и складывался план. Федька окончил и вздохнул с облегчением.

— Слушай! — вдруг заговорил Терехов. — Ты теперь в моей воле, холоп, и вот тебе сказ: назови мне того ляха, что напал на князя, и я сейчас уеду, или не называй, но тогда я повешу тебя на этом же вязе!

— Батюшка боярин, — вскрикнул Федька, — да зачем мне укрывать нашего ворога, злодея нашего? Чтобы издохнуть ему и до срока сгнить! Зовут его, батюшка, паном Ходзевичем, у Сапеги он был.

Терехов быстро встал.

— Ходзевич, Ходзевич! — повторил он несколько раз про себя, словно стараясь затвердить имя, и, не обращая внимания на Федьку, низко кланявшегося, пошел вниз по косогору к своему коню, а через пять минут уже мчался в Калугу.

Федька Беспалый дождался, пока скрылся Терехов, быстро заровнял яму, взвалил торбу себе на плечи и торопливо пошел с пепелища. Его лицо сияло удовольствием. Он шел и думал: «Шабашки! Завтра уйду, благо ляхи отошли. Уйду — и прямо в Нижний; там у меня много знакомства есть; там и торг заведу!»

А Терехов приехал в Калугу и, зайдя к воеводе, стал расспрашивать его о Ходзевиче. Но тот не мог дать ему больших сведений, чем дал Федька Беспалый, и Терехов, не добившись ничего, уехал в Москву.

Да и трудно было ему добиться чего-либо определенного: ведь масса поляков ушла из города, да и вообще Калуга опустела.

Едва узнали в ней о движении Жолкевского, да еще о его победах, как Сапега первый заволновался, и его поддержала Марина.

— Не иначе как теперь на Москву идти! — говорили сторонники похода. — Теперь напуганная Москва нам без боя отдастся, да и Жолкевский поможет, а пусти его вперед, невесть что выйти может!

Нерешительный «калужский вор» сдался на убеждения. Сильная рать двинулась из Калуги. Вместе с «вором» ехала и бесстрашная Марина.

В Москве с ужасом узнали об этом походе. Собрав последние силы, царь Василий отправил против «вора» немалое войско, поставив начальниками своего свояка Ивана Михайловича Воротынского, князя Бориса Михайловича Рыкова да окольничего Артемия Васильевича Измайлова. Они сошлись с крымцами, вызвавшимися помогать царю Василию, и все двинулись против «вора». Но, не доходя до врага, русские воеводы остановились и выслали вперед крымцев. Тем мало было охоты лить свою кровь; они сошлись с воровским войском, немного побились и повернули назад, к себе. «Нас голод одолевает», — заявили они русским, а храбрые воеводы, не дожидаясь «вора», торопливо пошли назад в Москву. «Вор» по их следам напал на монастырь Пафнутия Боровского.

Войско самозванца могло бы встретить сильное сопротивление, но воеводы Яков Змеев и Афанасий Челшцев изменили царю Василию и впустили к себе «вора». Третий воевода, Михайло Волконский, не был с ними в совете, и «вор» застиг его врасплох. Дикие орды поляков и казаков бросились в ворота, стали бить людей и грабить дома. Волконский кинулся к церкви с небольшой толпой защитников, но ляхи изрубили его, и он пал, весь иссеченный, у царских врат в самой церкви.

Воры ограбили монастырь и пошли дальше, к Москве. Скоро они дошли до монастыря Николы на Угреше. Города сдавались «вору»: Коломна целовала ему крест, Кашира тоже, но зато в Зарайске воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский не поддался. Жители хотели убить его, но он храбро защищал имя царя Василия, и горожане согласились под конец целовать крест тому, кому Москва присягнет.

А «вор» смело шел вперед и вперед. Оставив Марину в монастыре Николы на Угреше, он придвинулся к Москве и стал 11 июля в селе Коломенском.

Москва всполошилась. Ей живо представились те дни, когда «вор» стоял в Тушине. Но тогда еще был Скопин, тогда была казна, а теперь с одной стороны стоял «вор», с другой — поляки, и в Москве боялись, что оба войска могут соединиться в одно.

Тяжкое время переживала Русь. Под Москвой были поляки и «вор», под Смоленском — жадный Сигизмунд, по городам и селам бродили, как волки, отдельные шайки поляков и казаков, грабя и убивая. Кровь и слезы орошали землю, стоны и вопли оглашали воздух, и зарево пожара освещало окрестности.

Но что же в это время делал князь Теряев-Распояхин?

Читатель, вероятно, помнит, как он выехал из Калуги и был перехвачен из засады Свежинским, другом Ходзевича; помнит, как лечился князь от своих ран на одной мельнице, как верный слуга его Антон ездил к Смоленску искать следов Ходзевича и с чем вернулся и, наконец, как выехал князь с Антоном в погоню за Ходзевичем.

Князь направился прямо к Смоленску. Ходзевич выехал оттуда, и князь верно рассудил, что и свои поиски он должен начать от того же Смоленска.

Князь скакал, не жалея коня. Мрачный, угрюмый, сосредоточенный, он смотрел вперед и не произносил ни слова.

Князь обдумывал свое решение. Если он встретит Ходзевича, то не задумается заманить его в ловушку и пыткой узнать, где он скрывает Ольгу, если она не с ним. Только бы найти этого ляха! Думая так, князь мрачно улыбался. Они вместе служили в Калуге, вместе бражничали, и Ходзевич не подозревает, что он, князь, теперь его лютый враг.

Они скакали уже два дня, на короткое время останавливаясь на постоялых дворах. Все принимали их за польских сторонников и береглись их, как врагов.

Так они доехали почти до Смоленска.

— Это что? — вдруг остановил коня Теряев.

— Где, князь? — спросил Антон.

— Это! — И князь указал на погорелое место — четыре толстых столба от избы и два от ворот торчали из земли, засыпанной углем и сажей.

— Что? Пожарище! — ответил Антон. — Домишко погорел.

— Позови старика! — приказал князь, увидев старика крестьянина, уныло бродившего около погорелого места.

— Эй, старик, подь сюда! — закричал ему Антон.

Старик снял шлык и, кланяясь, подошел к Теряеву.

— Твое, старик, было? — спросил он.

— Мое, батюшка, кровное мое! Ляхи сожгли!

— Какие ляхи?

— А пасечником я тут. Недалеко ульи у меня. Там тоже хатка есть. А здесь изба была, гостей заезжих я принимал. И только однова приехали ко мне ляхи и с ними колымага, а в той колымаге две девушки.

— Девушки, говоришь? — вскрикнул князь, соскакивая с коня. — Ну, дальше, старик!

— Чего же дальше-то? Приехали это они и сейчас велели мне избу очистить. Правда, лях дал два червонца в руку. Я ушел на пасеку, а их пустил. А они вот, глядь, поганые, и сожгли мою избу.

— А куда же они делись? Может, девушки погорели тут?

— Уж это и сказать тебе не могу! Как увидел я пожар-то, взял внучку и в лес убег, да там и притулился, чтобы еще какой беды не было.

Князь вскочил на коня, кинул старику рубль и отъехал от него.

— Вот след, — сказал он, — а что толку?

— А откуда, князюшка, две девушки, — спросил Антон, — коли раньше одна была?

— Эх ты! Да разве лях-то задумается? Понравилась и тащит за косу.

— Так-то оно так! — Антон почесал затылок. — Только куда ж нам теперь путь держать?

— Нам? Вперед! К Смоленску теперь и ехать нечего, а прямо на Москву! Там все узнаем. Надо будет к полякам пристать, к ним пристанем, а его, злодея, найдем и Ольгу возвратим!

Он поехал в Москву, без всяких приключений побывал там и узнал, что войско Жолкевского двинулось на Москву.

«Вот где и искать его!» — решил князь и в тот же день выехал из Москвы, но приставать к полякам не решился: слишком большой изменой казалось ему выступление с ляхами против родных братьев.

Князь поехал в свою вотчину, чтобы набрать денег. Грустной, разоренной представлялась она. Его поместья находились под Коломной, этой станцией всех воров, ляхов и казаков, и никто не проходил мимо богатой усадьбы, чтобы не пограбить и не разорить неразоренного. Люди все разбежались и скрылись по чащам леса. Вотчинная церковь представляла груду развалин, усадьба была вся выжжена.

Антон увидел такое разорение и всплеснул руками.

— Где же это, князь, мы ночевать-то будем?

— Где придется! Разве нам впервой под открытым небом спать? Надо посмотреть только, цела ли казна наша. Слезай да возьми лошадей! — И князь, спрыгнув с коня, пошел на то место, где прежде зеленел роскошный сад.

Теперь там вместо яблонь и груш торчали обгорелые пни, и все место обратилось в пустырь, заросший бурьяном.

Князь прямо и твердо пошел к определенному месту, огромному стволу вековой березы. Ее оголенные ветви уныло протянулись в воздухе. Князь прислонился спиной к дереву и, смотря на юг, стал отсчитывать шаги. Насчитав десять, он остановился и сказал Антону:

— Будем рыть! Уходя отсюда, я спрятал все, что дороже. Возьмем денег и засыплем снова.

Антон вынул саблю, князь взял широкий поясной нож, и они стали торопливо копать землю. Скоро сабля Антона глухо ударилась в железо.

— Стой! Здесь сундук. Окапывай с краев!

Они стали осторожно копать и скоро вырыли большой сундук, окованный железом. Князь снял с груди ключ и отпер сундук.

Грудой наваленные серебряные монеты были тусклы и подернуты зеленью, но, когда князь разгреб их рукой, они сверкнули под лунным блеском.

— Бери, сколько взять можешь! — приказал князь своему слуге.

Антон поднялся с колен, чтобы взять с коня переметную суму, и вдруг в страхе отшатнулся.

— Батюшка князь, — сказал он, — на нас люди с дрекольем идут!

Действительно, к ним приближалась толпа сермяжных мужиков, в руках которых виднелись косы, серпы, дубины, топоры и вилы.

— Что вам надо? — крикнул им князь, обнажая меч.

Толпа остановилась.

— Тебе чего надо тут, — закричали голоса, — что ты, басурман, на чужой земле делаешь?

— Батюшка князь, — радостно вскрикнул Антон, — да ведь это — наши, тягловые! Это Ерема говорит! Еремка, ты? — закричал он.

В толпе произошло смятение.

— Антон, впрямь Антон, откуда это? — донеслись до них голоса.

— А это — боярин наш, князюшка! — закричал им Антон. — Идите сюда, не пужайтесь!

Не прошло минуты, как князь был окружен своими мужиками.

— Не признали, свет-батюшка! — заговорили они. — Ишь, похудел как! Да и волосом оброс дюже!

— Где же все вы живете? — спросил князь.

— А где, батюшка? В лесу живем, коли милость твоя будет! — И мужики сняли колпаки.

— Антон, коня! — приказал князь и поехал среди своих мужиков.

Старший из них шел подле стремени князя и рассказывал ему:

— В один час всего лишились! Спали это мы, утром проснулись, а у нас поляки. Старшие-то у тебя в дому брашну завели, а другие, воины ихние, давай по избам шарить, да все к бабам лезут. Вой пошел по деревне — беда! Одни из поляков скотину берут и сгоняют в стадо, другие сено да хлеб тащат, и все за бабами да за девками. Только один у нас, Митюхой звать… у него невеста была тута, Аленка. На нее напал один в красном кафтане, обнял ее, а она кричать. Митюха-то как коромыслом вдарит! У того и голова треснула. А тут другой закричал: «Ратуйте, бьют!» И пошло! Вынули они сабли, да на нас. Мы кто за что взялся, ну да их сила! Мы в лес, они за нами, и много нас посекли, окаянные. А к ночи и выжгли все!

Они прошли лесную чащу и вышли на поляну. Их встретили бледные, исхудалые женщины с детьми у тощих грудей. На земле были разложены костры, чернели землянки. У князя сжалось сердце и навернулись на глаза слезы.

— Здесь и живете? — спросил он.

— Здесь, батюшка! — хором ответили мужики.

— Братцы! — вдруг сказал князь, взяв меч и не сходя с лошади. — Люб ли вам лях?

— Собакой ему подавиться! Попадись мне кто в руки! Прокляты они будь! — раздались голоса.

Лицо князя просветлело, он выпрямился в седле.

— И мне не люб! Земле Русской ляхи — злые вороги, грабители и погубители наши, мне они ненавистны, потому что невесту мою скрали и, может, надругались над нею!

— Помилуй Бог! — пронеслось в толпе.

— Так хотите мстить ляху со мной?

— Веди нас, батюшка, твоя воля! А на ляха мы с радостью!

— На Москве у Василия я не слуга, к «вору» тоже не пойду, — оживился князь. — Станем мстить ляху от себя да искать мою любу!

— За тобой, князь! — закричали в толпе.

Однако среди баб поднялся вой:

— А что с нами будет? С голоду помирать здесь? И с мужиками худо, а что без них? Еще лях набредет!

— Слушайте! — крикнул князь, все еще сидя на лошади. — Когда вы пришли, я свою казну открывал. Она и теперь открытая осталась. Пусть каждый возьмет, сколько хочет, себе на обзавод. А с бабами так сделаем. Есть у меня под Рязанью вотчина; там еще не было ляха. Так вот мы поначалу туда баб переведем, а потом и в дорогу!

Вой сменился радостными криками.

Несколько мужиков выделились из толпы и пошли к погоревшей усадьбе. Другие окружили князя и целовали его ноги.

— Так-то, ребята, мстить поляку будем! — повторял он.

— Уж мы им попомним! — весело шутили мужики.

Князь сошел с коня и устроился под широким дубом.

Бабы устлали поневами траву и наложили рухляди, чтобы ему было мягко.

Князь шутил и смеялся, но порой задумывался, и его глаза злобно сверкали.

— С ними ли не найду? — шептали его губы, и вдруг он спросил: — Сколько вас всех, мужиков?

— Да душ восемьдесят будет!

— Вот, Антон, — сказал князь, засмеявшись, — рыли свое — и клад отрыли!

Так образовался один из страшнейших отрядов знаменитых шишей.

Глава XX Свержение Василия Шуйского

В маленьком согбенном старичке с седой бороденкой клином, с острым носом и маленькими глазками трудно было бы узнать русского царя Василия Шуйского, если бы не его парчовый кафтан, да не нож при поясе, да не посох из дорогого рога единорога.{29} Он сидел в глубоком кресле в своей молельне, положив руки на налокотники, и тусклым взором смотрел пред собой. Рядом с ним находился его свояк, князь Иван Воротынский{30}, и говорил ему что-то. Но не слышал царь его речей; далеко назад ушла его дума.

Сколько силы, величия и славы соединялось у русских людей с его именем вплоть до времени царения его! Где же теперь все это? Неужели Бог покарал его за гордые мысли? И он бил себя кулаками в грудь и шептал молитвы. Когда он был думным боярином при Грозном царе, кто был сильнее его? Годунов, Малюта копались под него, так нет, не осилили! И не кому другому, а ему поручил Грозный царь своего слабоумного сына. Кто тогда Русью правил? Слабоумный Федор только в колокола звонил, на колокольни лазал, а он, Василий Шуйский, и суд, и расправу чинил. Не было больше его человека на Руси. И потом, когда помер Федор и выбрали царем Бориса Годунова, разве не пытался тот извести его, Василия? Да нет, обжегся! Василий пошел поперек его пути, привел Гришку Отрепьева и на престол посадил; а когда стал не люб этот Гришка, он же извел его. Да! Народ видел его рвение. Разве по проискам этот народ выбрал его, разве напрашивался он в цари? Все пришли, уговаривали.

И что же? Едва принял он на себя царские бармы и надел Мономахову шапку, изо всех щелей поползла злая крамола. С первых дней пришлось вести войско против Болотникова, ульщать строптивого Ляпунова. А там «вор» явился и страшное Тушино. Чем прогневал он Бога, когда близкие люди позабыли крестное ему целование и побежали служить «вору»? Послал Бог избавление — Скопина-Шуйского, дорогого племянника, и тот разбил воров, отогнал поляков. Мир был бы на Руси — и вдруг Скопин-Шуйский помер! А теперь все на него и все! Ляпунов отложился и землю мутит, поляки подошли и стоят под Москвой с одной стороны, «вор» — с другой, войско разбито, татары ушли, немцы изменили; нет ни людей, ни войска, ни денег, а враг близко и грозит позором.

Думал царь, а Воротынский все говорил и говорил. Вдруг Шуйский вздрогнул и схватился за нож.

— Что, говоришь, Ляпунов здесь? — переспросил он.

— Здесь не сам он, Прокоп, а его брат, Захар, — ответил Воротынский. — Уж недели с две путается.

— Взять его! В застенок! На дыбу!

— Нельзя, царь. Немало здесь рязанцев, а Захару только крикнуть.

— С кем путается?

— Больше у боярина Голицына. Что ни день, то собор там у них, и все на твою голову А говорят… будто онамеднись, с четвертка на пятницу в ночь, в соборе Архангельском плач и стон слышались, возжены светильники были и какие-то голоса неведомые читали псалом сто восемнадцатый{31} и пели «Вечную память».

Царь вздрогнул и закрыл лицо руками.

Воротынский тихо вышел из молельной, а царь долго-долго сидел все в той же неподвижной позе. Но, видно, гордыня победила смирение; он вдруг выпрямился, грозно сверкнул глазами и твердо произнес:

— Царь я, народом избранный, царем и останусь!

Но не так думал весь народ московский, возбуждаемый к смуте против Шуйского Захаром Ляпуновым, Голицыным и его клевретами. Семен Андреев, Телепневы и Терехов-Багреев ходили по рязанцам и созывали их именем Ляпунова.

Когда же узнали московские люди, что «вор» стал под городом, заволновались все. С утра 17 июля тянулся народ в поле за Арбатские ворота, и скоро все поле усеялось толпами представителей всех сословий и возрастов; меж ними то тут, то там сновали клевреты Ляпунова и Голицына.

Наконец верхом на конях показались боярин Голицын и Захар Ляпунов. Народ чинно кланялся им, они же ехали без шапок. Терехов-Багреев ждал их на искусственном холме, высившемся среди поля.

Толпа заволновалась и придвинулась к холму. Голицын поклонился и заговорил:

— Православные! Беда нам приходит. Московское государство доходит до конечного разорения! Пришли на нас поляки и литва, а там «вор калужский»: стало тесно с обеих сторон. Православные! Украинских городов люди не любят царя Василия и не служат ему. Льется кровь христианская, отец восстал на сына и сын на отца!

— Верно, точно! Гибель нам подходит! — послышались голоса.

Голицын продолжал:

— Василий Иванович не по правде на престол сел и несчастлив на царстве. Будем бить ему челом, чтобы оставил престол!

— Идем, будем бить! Ко дворцу!

— Стойте! — крикнул Захар Ляпунов. — Раньше к калужским людям пошлем, чтобы и они своего «вора» оставили, а там сообща и решим, кого царем выбрать. Тогда и лад будет.

— Так, так, Захар Петрович, спосылаем в Коломенское! — подхватили в толпе.

— Ты и слетай! — сказал Захар Терехову.

Терехов сел на коня и тотчас погнал его в Коломенское.

Толпа стояла и стала ждать ответа калужан. Солнце стало палить жаром открытое поле, но никто и не думал оставлять свое место. Все чувствовали, что их волей вершится судьба государства.

У холма подле богатырской фигуры Захара Ляпунова столпились рязанцы, подле Голицына стояли думные бояре и князья.

Так прошло немало времени. Наконец показался Терехов на взмыленном коне. Он скакал во весь дух к холму и радостно махал шапкой. Соскочив у холма, он передал ответ калужан Голицыну.

Голицын тотчас обратился к народу.

— Православные! Калужане ответили, что, как сведем мы Шуйского, они сейчас свяжут «вора» и его на Москву приведут.

— Так прочь Василия! — закричали в толпе.

— Братцы, в Кремль! — крикнул кто-то.

— В Кремль, в Кремль! — исступленно подхватили рязанцы, и все бегом бросились с поля, толкая вперед Захара Ляпунова.

— В Кремль! — кричала толпа, широким потоком потекла по московским улицам, увлекая за собою всех прохожих, и наконец морем разлилась по Красной площади пред царским теремом.

Захар Ляпунов вышел вперед и стал звать царя. Стольник, в страхе вбежав в терем, воскликнул:

— Царь! Народ шумит и тебя зовет. Выйди, а то сюда ворвутся!

Царь быстро встал, и его глаза гневно сверкнули.

— Началось! — тихо сказал он и, обратившись к стольнику, произнес: — Идем!

Быстрым, твердым шагом шел Шуйский на Красное крыльцо. Разноцветные стекла в окнах играли всеми цветами на его лице, и он был то бледен, как мертвец, то пылал, как огонь. Через окна он увидел и толпу народа, но в эту минуту она не пугала его. Он смело вышел на крыльцо и своим тонким, визгливым голосом крикнул:

— Что за шум? Зачем я вам нужен? Кто смеет буйствовать?

Царь топнул ногой; толпа всколыхнулась и сняла шапки.

В эту минуту на ступени крыльца поднялся Захар Ляпунов. Его дюжая фигура с плечами в косую сажень, с грудью колесом казалась еще массивнее в сравнении с тщедушной фигуркой царя.

Он выставил одну ногу вперед, заложил руку за поясной шнурок и громко заговорил, обращаясь к царю:

— Долго ли за тебя кровь христианская литься будет? Ничего доброго на царстве твоем не делается. Земля наша через тебя разделилась, разорена и опустошена; ты воцарился не по выбору всей земли; ты погубил многих невинных, братья твои оборонителя и заступника нашего окормили отравой.

Вся толпа онемела от страха и смущения; еще не слыхано было, чтобы так на Красной площади с царем говорили. Но при последних словах Ляпунова кто-то крикнул: «Верно!» — и толпа снова заволновалась.

Ляпунов вдруг в пояс поклонился царю и громко возопил:

— Сжалься над умалением нашим! Положи посох свой!

Царь дрожал от сдерживаемой ярости, но при последних словах не выдержал. Его глаза сверкнули, как у волка, он выхватил нож, висевший у него на поясе, и бросился на Захара.

— Как ты, навоз вонючий, смеешь говорить мне это, когда мне бояре не говорят этого? — закричал он на всю площадь.

Захар отмахнулся от ножа, протянул к лицу Василия свой богатырский кулак и гневно крикнул:

— Василий Иванович! Не бросайся ты на меня, а то как я возьму тебя — в порошок изотру!

Царь смущенно потупился. Стыд охватил его, сменяя гнев. Он закрыл лицо руками и тихо повернулся к терему.

— Православные! — закричал тогда Ляпунов, обращаясь к народу. — Не будет Шуйский царем! Соберемся вместе да подумаем, что делать. Идите за ворота Серпуховские!

И снова народ повалил за Серпуховские ворота; направились туда и бояре, и дворяне, поехал и сам патриарх.

На этом новом народном собрании решили свергнуть царя, и тот же Воротынский, шептавший Василию наговоры на Голицына, объявил ему народную волю.

Царь Василий положил свой посох и переехал в княжеский дворец.

На другой день после свержения царя тот же Терехов-Багреев скакал в Коломенское с вестью и грамотой.

«Мы своего Шуйского свели с престола, — говорилось в той грамоте, — мы клятвенное слово свое совершили; теперь ведите к нам в Москву своего вора».

Эту грамоту прочел князь Трубецкой и зло усмехнулся.

— Дурни!.. — с усмешкой сказал он Терехову. — Вы вот не помните крестного целования своему государю, а мы за своего помереть рады!

Терехов вспыхнул, словно от пощечины.

— Дважды изменники и воры! — запальчиво сказал он. — А мы-то на ваше слово понадеялись!

— Ну, ты, потише! — остановил его князь.

Терехов, как безумный, прискакал в Москву. Все заволновались, всем стало стыдно, что их так одурачили и посрамили. Многие стали жалеть Шуйского. Прежде надеялись, что с царем и «вора» не будет, а теперь и царя нет и «вор» грозится.

Шуйский ожил. Он тотчас стал подкупать стрельцов, которых в Москве было тысяч до восьми, чтобы захватить престол. Москвичей охватил страх. Грозили поляки, требуя признания Владислава{32}, грозил «вор» со своей силой, а тут еще Шуйский готовился затеять смуту в самой столице. И вот несколько человек решили устранить его.

Девятнадцатого июля Захар Ляпунов подобрал себе товарищей: Ивана Салтыкова, Петра Засекина, князя Туренина, князя Василия Тюфякина да Мерин-Волконского, и подговорил монахов из Чудова монастыря; придя в дом к Шуйскому, они разлучили его с женой и увезли в Чудов монастырь, а ее — в Вознесенский.

— Куда? Зачем? — в смятении и ужасе спрашивал Василий.

— В монастырь! Так смекаем, что пора тебе чин монашеский принять, — с глумлением ответил Захар.

Они подъехали к монастырю. Василий Шуйский бился в их руках.

— Люди московские, — говорил он с плачем, — что я вам сделал? Какую обиду учинил? Разве за то, что воздал месть тем, которые содеявали возмущение на святую нашу православную веру и тщились разорить дом Божий? Разве за то, что мы не покорились Гришке-расстриге?

— Иди, иди! Полно жалобиться! — грубо толкнул его в храм Ляпунов. — Говорят, такой тебе час пришел!

— Не хочу, и никто не заставит меня! — закричал Василий.

Ляпунов взял его за плечи и почти принес на средину церкви.

Никогда ничего подобного не видали монахи и, полные ужаса, безмолвно покорялись.

— Начинайте, отцы честные! — приказал Мерин-Волконский.

И страшный обряд насильственного пострижения начался. Василий Шуйский бился и кричал на все вопросы, что не хочет быть монахом, но за него громко и четко отвечал князь Туренин, а Ляпунов не выпускал его тщедушного тела из своих железных рук. Насильно надели на него рясу и насильно водворили в келье.

В то же время так же насильственно постригли его жену, Марью Петровну, в Вознесенском монастыре.

Так окончилось царствование Василия Шуйского.

Глава XXI Новый царь-поляк

Терехов все это тяжелое время работал без устали. Привезя письмо Прокопия Ляпунова к брату Захару, он с ним вместе работал над свержением царя Василия, сносился с коломенскими ворами, писал грамоты и словно искал в этой горячей деятельности забвенья.

— Уж и горяч ты до дела, Петр Васильевич! — говорил ему князь Голицын, у которого вместе с Ляпуновым жил Терехов.

— Это что за работа! До меча бы!

Князь Голицын вздыхал.

— Да, кабы в рати да такие воины, да над ними покойник наш, князь Скопин-Шуйский, не полонили бы нас поляки!

Если удивлялся деятельности Терехова Голицын, то еще большее удивление охватило его друга, Семена Андреева. Они встретились, как родные братья, и Семен сразу увидел, как осунулось и побледнело лицо Терехова.

— Петя, что с тобой? — воскликнул он.

Терехов обнял его за шею руками и расплакался, как малое дитя.

— Нет, нет моей голубки! Взяли ее злые коршуны, терзают ее тело белое! — причитал он, всхлипывая.

— Петя, Бог с тобой! Очнись! Что приключилось? — спрашивал его Семен.

— Ах, Сеня! Увезли, скрали! — воскликнул Терехов и рассказал все, что узнал от Беспалого Федьки.

Семен вскочил с лавки и начал ерошить волосы в волнении.

— Знаешь ли хоть, кто сделал это? — спросил он.

— Ходзевич, поручик у Сапеги. Потом он к Смоленску бежал!

— Ну и что же ты задумал?

Терехов сверкнул глазами.

— Искать его! — пылко ответил он. — Найти его хоть на дне моря, наказать и отнять голубку мою.

— Так зачем ты здесь, в Москве? — удивился Семен.

— Да ведь я же послан был. В этом мы для матушки-Руси толк видим. Так брошу ли дело общее ради своего?!

— Так, так! Прости меня за речь неразумную! Слушай же, — торжественно сказал Семен, — как кончится дело наше или хоть передышка будет, я — твой пособник! Не сойду с коня, не сниму меча, не скину кафтана, пока не сыщем твоей голубки и ее злодея! Вот тебе крест на том! — И, обернувшись к киоту, он широко перекрестился.

Терехов обнял его.

— Я знал, что ты — мой помощник. Недаром мы братались с тобою.

— Теперь постой! Что ты думаешь делать, как искать?

— Искать Ходзевича и у него вырвать Олюшку!

— Ты что же думаешь, она у него? Не может быть! Сам подумай: дело ратное, мыслимо ли ему возить с собою твою Ольгу? Куда он денет ее? Как повезет? На коне, что ли?

Терехов задумался.

— Так где же она?

— Верно, спрятал он ее куда-нибудь. По-моему, не его, а ее искать надо; она не с ним.

Лицо Терехова вдруг просветлело. Он встал, схватил Семена за плечо и почти прокричал:

— Слушай, ведь он в ту же ночь подрал из Калуги? Так? А потом под Смоленском осада, ратное дело, Семен, она, может быть… девушка? А?

Семен сразу понял его состояние.

— Я думаю, так, — кивнул он, — и боюсь одного: как бы он не услал ее в Польшу, Литву.

— Ну, это — полбеды, — ответил Терехов, — лишь бы жива была и… девушка! — И новый припадок тоски овладел им.

С этого часа они нередко говорили о планах своих поисков, но дела увлекли и Семена, и Терехова.

Был вечер того страшного дня, когда Терехов привез свой ответ из Коломенского и был насильно пострижен в монахи царь Василий Шуйский. Разбитый волнениями и уставший от тревог, Терехов сидел в своей горнице и торопливо ел ужин, запивая его медом. В это время к нему вошел Семен Андреев.

— Что, устал, Петруша? — участливо спросил он.

— И не говори! — ответил Терехов. — А еще больше тоска гложет — тоска о том, что нехорошо Захар сделал с царем Василием, и о том, что будет с нами.

— Не кручинься, Петруша, еще как хорошо будет! Вот ужо царя выберем. Наши-то головари там, наверху, у князя, сидят, думу думают. Выберем царя, ослобонимся, да и поедем лебедушку нашу искать.

Терехов вдруг схватился за голову, на его лице отразилась мука.

— Ой, горько мне, горько! — воскликнул он. — Не говори ты мне про нее лучше! Время идет, идет, и что-то она, голубка, делает? Ох, рвется мое сердце!

— Петя, милый, ласковый, — обнял его Семен, — да войдем к Захару, простимся да и уедем! Вот и все!

— Чур, чур! Разве можно? Такое ли ныне время, Сеня! Ох, горе мне!

В это время в дверь стукнули, и вошедший в горницу отрок, поклонившись, сказал:

— Князь и гости просят тебя, боярин, к ним наверх пожаловать!

— Сейчас! — ответил Терехов, после чего встал, подтянул кушак на своем полукафтане и сказал приятелю: — Видишь!.. А ты говоришь — уедем!

Он поднялся по лесенке в верхние покои и вошел в просторную горницу. Гости сидели за длинным дубовым столом. Восковые свечи освещали их умные, оживленные лица. Во главе стола сидел князь Мстиславский, рядом с ним Воротынский и Голицын, а дальше вокруг Захарий Ляпунов, Телепнев, Мерин-Волконский и думные бояре.

— Садись, гостем будешь! — ласково сказал Терехову князь Голицын и приказал подать ему вина.

— Видишь ли, Петр Васильевич, — заговорил Захар Ляпунов, — до тебя опять просьба.

— Для земли порадей! — прибавил князь.

Терехов ответил:

— Сам знаешь, ничего для родины не пожалею и всем поступлюсь ради нее!

— Видишь ли, неурядица у нас, раздор, — заговорил снова Захар. — Тут и поляки, тут и «вор», а царя нет. Да что и с царем теперь, коли ни казны, ни людей ратных.

— Горе одно! — вздохнул Терехов.

— То-то и есть! Так и порешили мы признать царем Владислава. Пусть себя ради поляки с «вором» управятся, а там что Бог даст.

Терехов быстро оглядел все собрание.

— Что ж, пусть и так. Отчего не потешить дурней? — с усмешкой сказал он. — Пусть они «вора» прогонят.

— Вот то-то и есть! — подхватил князь Голицын. — Хорошо удумано. А теперь свези ты такую грамотку Прокопу в Рязань да и на словах скажи ему про то же. Мы без рязанцев не хотим дело делать!

Терехов поклонился.

— Спасибо на отличке, все сделаю, как надобно!

— Вот-вот, — обрадовался Захар, — так на тебе и грамотку! — И он подал Терехову сверток.

Терехов бережно обернул его в платок и положил за пазуху.

После этого начался общий разговор. Далеко за полночь все судили и набирали условия полякам.

Когда Терехов вернулся к себе, Семен Андреев спал, положив голову на стол, на руки. Терехов разбудил его и сказал:

— Вот, Сеня, ищи Ольгу! А меня снова посылают в Рязань, а оттуда назад сюда!

— Для чего?

— Слышишь, Владиславу присягать, так у Прокопа совета просить!

— С нами крестная сила!.. Еретика — царем!

— Креститься заставим!

— Ой, горе нам!

— Врешь, — остановил приятеля Терехов, — дело надумали, а ты «горе». Пожди, пусть они «вора» прогонят.

На другое утро Терехов выехал со двора. Семен обнял его на прощание.

Терехов быстро приближался к Рязани. Хотя судьбы родины и интересовали его, все же минутами личное горе пересиливало это чувство, и ему хотелось мгновеньями бросить все и пуститься на поиски своей невесты. Он подъезжал к родному городу, и вид боярских усадеб напомнил ему свидания с Ольгой. Сколько перечувствовали и переговорили они в то время! При этих воспоминаниях родной город показался ему еще роднее и все знакомые места дорогими и близкими.

У своего дома он сошел с коня. Старые слуги обрадовались ему, но он, только слегка оправившись, тотчас направился к Прокопию Ляпунову. Князь был в своем саду. Терехов прошел туда и увидел русского героя. В красной рубахе, широкий и полный, как богатырь, сидел он, опустив голову на руки и словно забыв в думе своей все окружающее.

Терехов подошел к нему и окликнул его. Ляпунов поднял голову и быстро встал. Его лицо осветилось радостью, он горячо обнял Терехова и сказал:

— На добром помине, Петр Васильевич! Веришь ли, сейчас только о наших думал. Ну что? Садись, говори!

Терехов сел и начал рассказывать о свержении Василия.

— Так свергнут, отрешен? — радостно переспросил Ляпунов и широко перекрестился. — Благодарю Тебя, Создатель! Ну а еще что?

Терехов рассказал ему о бедственном положении Москвы, о том, как грозят ей поляки и «вор», и, наконец, о решении временного правительства.

— И послали меня с тем, чтобы твоего согласия добиться, Прокопий Петрович! — окончил рассказ Терехов.

Ляпунов задумался.

— Что говорить, — медленно сказал он, — князь Мстиславский — верный человек, да и мой брат, Захар, не изменник; честные люди и Голицын князь, и ты, и все остальные. Чего же думать мне? Не любо, что поляк над нами сядет, а что делать, коли иначе от воров земли не освободишь? Там дальше видно будет! Чего думать? Скажи боярам, что воевода рязанский согласен с ними и следом за Москвой присягнет Владиславу с рязанцами. Так-то! Грамота есть? Давай сюда!

Терехов подал свиток. Ляпунов начал читать его. В это время в сад вбежал его сын.

— Обедать, тятя! — сказал он.

Ляпунов окончил чтение и, обняв сына, спросил:

— Что, Володя, хочешь, чтобы над нами поляк царивал?

— Не хочу! Хочу прогнать поляков из Руси.

— Так, милый, так! — погладил его по голове Ляпунов. — Ну а покуда пусть и поляк потешится! — Он вздохнул и встал. — Пойдем, Петр Васильевич, не побрезгуй!

Они прошли в горницу, где уже был накрыт стол.

Хозяин помолился и сел, указав Терехову место по свою правую руку. За столом он расспрашивал у него о всех подробностях свержения Василия и тихо радовался.

— Истинный он враг Руси! — сказал он. — Кабы не было у нас этого Василия, никакой смуты мы не знали бы. Даже при Гришке покойнее было бы! Ну да авось и к нам красные дни вернутся! Эй, отрок, подай меду! Выпьем за Русь-матушку!

Он поднял кубок и осушил его.

На другой день Терехов уже ехал в Москву.

Был вечер, когда он приехал и, несмотря на позднее время, передал ответ Ляпунова.

— Когда так, — сказал Мстиславский, — то присягнем Владиславу!

В тот же день Москва начала сношения с гетманом Жолкевским. Долго длились переговоры, пока наконец не были оговорены все пункты договора. И тогда на Девичьем поле стали приносить присягу Владиславу.{33} В роскошно убранных шатрах присягнули договору сперва гетман, а потом польские полковники за короля, королевича, Речь Посполитую и все войско, а за ними бояре, князья и прочие вельможи. Три дня звонил кремлевский колокол, собирая московских людей к присяге; князь Мстиславский по всем городам разослал грамоты, а с ними детей боярских для приведения городов к присяге. А тем временем «вор» готовился к нападению на Москву. Но теперь москвичи были уже спокойны. Главную силу «вора» составляли поляки, и москвичи знали, что они не пойдут друг на друга. Тем не менее князь Мстиславский собрал войска до пятнадцати тысяч человек.

Глава XXII Свои на своих

Польские офицеры в бездействии бражничали под Москвой и жадно говорили о том времени, когда войдут наконец в эту обетованную землю.

— Мы лишь на том условии и с вами соединились, — заявили Чупрынский и Хвалынский, — чтобы первыми к москалям войти. Наши полковники знают, что делают!

— Ну, не больно-то дадут вам разжиться, ежели москали нашему Владиславу присягнут! — возразил Одынец.

— Не о том говорите, панове, — вмешался ротмистр Млоцкий, — вы лучше скажите мне, как мы будем с Сапегой биться? Ведь он — славный рыцарь и не москаль!

Разговор сразу принял другое направление. Всем было ясно, что трудно избежать стычки с сапежинцами, и всем было тяжко это сознание.

Таким образом, когда русские присягнули Владиславу, всем было не радостно, а грустно, потому что битва с родными становилась неизбежной.

— Вам что, — с грустью сказал Ходзевич, — вы мало кого знаете, а я пришел с Сапегой, с ним походы делал, мне там все — братья! Ох и беды на мою голову!

— А мы разве не стояли с ним под Троицей? — возразили офицеры Зборовского.

— И чего ему в «воре» этом? — удивлялись другие.

— Тсс! — поднял палец кверху пан Млоцкий и лукаво улыбнулся: — Гетману начхать на «вора», вот что! А служит он только для прекрасных глазок воеводянки! Уж я знаю!

— Пожалуй, и так! — согласился Ходзевич. — Помню два раза: один раз — когда она к нам в Царево Займище приехала и Сапеге под покровительство отдалась, а другой — когда в Дмитров попала, бежав из Тушина. Ну да тогда бы и всякий в нее влюбился!

— А что? Хороша очень? — жадно спросили слушатели.

— Не то! И красива, спора нет, а смела, смела, как бес! Осадили нас тогда москали, живьем взять хотели. Наши духом упали, а она, как штурм, сейчас на стены, на самый вал и впереди всех! Молились на нее, ну а гетман голову потерял!

— Много вы гетмана, пан мой, знаете, — перебил его Хвалынский, — а я скажу, что потому он ее в Дмитрове удерживал, что хотел к королю отправить! Вот что!

В это время в палатку вошел жолнер.

— Пан Ходзевич тут? — спросил он.

— Есть! — ответил Ходзевич.

— Его ясновельможность пан гетман коронный просит вас!

Ходзевич удивленно переглянулся с компанией.

— Чего смотришь? — засмеялся Млоцкий. — Гетман тебе отпуск дать хочет на розыски твоей любы!

— Ой ли? — весело сказал Ходзевич, выходя.

Жолкевский был один. Он в раздумье ходил по своей палатке и, увидев Ходзевича, остановился.

— А, добрый день, пан поручик! — приветствовал он поручика. — Садитесь! — И Жолкевский снова заходил по палатке. Ходзевич сидел и ждал. Вдруг гетман остановился пред ним. — Вы ведь — сапежинец, кажется?

— Совершенно верно!

— А отчего вы оставили его?

— Меня гетман сам послал к пану Мошинскому!

— А, помню! Так гетман благоволит к вам?

— Он был отец всем нам, офицерам!

— Так, так! Видите ли, мы должны избавить их от «вора», и в то же время тяжело драться со своими, да и для русских это — большой соблазн! Съездите сами к гетману, объясните ему, скажите, что я завтра обещал двинуть полки против него. Пусть он оставит «вора»! Мы не можем заплатить ему столько, сколько он требует, но удовлетворим его, как Зборовского и Калиновского. Чего лучше! Съездите! Если дело кончится миром, я отпущу вас! Ну, с Богом!

Ходзевич при этих словах радостно вскочил.

— Я сейчас, ваша мосць.

— Скажите, что это во славу Речи Посполитой!

Ходзевич поспешно вышел.

— Ну что? С чем? — спросили его приятели, когда он вернулся к ним в палатку.

— Послали уговорить гетмана Сапегу на добрый мир, иначе завтра битва!

— Завтра? — воскликнули все.

— Да, так гетман сказал.

— Пан поручик, пан Янек! — заговорили все разом. — Уговори, чтобы братская кровь не лилась!

— Если бы я был Сапега! — вздохнул Ходзевич.

Пахолик заявил, что конь готов.

— Ну и в путь! До свиданья, товарищи! — сказал Ходзевич и вышел.

Борзый конь домчал его до Коломенского в три часа.

Село Коломенское представляло теперь укрепленный лагерь. Оно было обнесено валом, и с него глядели чугунные пушки; пред валом тянулся ров. Везде стояли поляки, у ворот разъезжал отряд жолнеров. Увидев Ходзевича, отряд направился к нему, но едва он приблизился на несколько саженей, как начальник отряда ударил свою лошадь и с криком понесся к Ходзевичу. Это был Свежинский.

Друзья крепко обнялись, не сходя с коней. Подъехавшие жолнеры тоже узнали своего бывшего поручика и радостно здоровались с ним. Сбившись все вместе, они поехали к лагерю.

— Неужели служить к нам? — торопливо спросил друга Свежинский. — У кого ты там? У самого коронного? О-го! И порох видел? Вот счастливый! Ты потом расскажи про Клушино; я соберу офицеров. Зачем приехал?

— К гетману! — ответил Ходзевич. — Уговаривать его сойтись с нами. Неужели мы с тобой рубиться будем?

— Да никогда! — горячо ответил Свежинский. — Брошу саблю и не двинусь! И многие из нас тоже так решили, а гетман сам… вот поди! Верно говорят, его наша Маринка за нос водит. Веришь ли, смотреть смешно: и гетман, и Заруцкий за ней, как псы, а она, как царица, командует. Сам-то «вор» струсил, в Симоновом монастыре ждет; так наш маршалка послал к нему уговаривать! Потеха и слезы! Нет, мы не будем драться!.. Вот палатка гетмана; он дома. Как кончишь с ним, приходи ко мне, поговорим! Ну, пошли тебе Господь Бог!

Свежинский отъехал. Ходзевич соскочил с коня и велел доложить о нем гетману; тот сам выбежал к нему из палатки.

— Ян Ходзевич, пан поручик! Челом тебе, челом, друже! Ну как, что? Где твоя красотка? Хорошо ли принял тебя король? Говори!

Ходзевич был очарован приемом Сапеги, однако вопросы гетмана перевернули его душу, и у него брызнули слезы.

— Что ты, мой тезка? С чего плачешь? — удивился Сапега.

— Убежала! — ответил Ходзевич.

— И ты не разыскал ее?

— У меня еще не было часа свободного, я все на коне для пользы родины. Я жду, как благодати Бога, когда мы займем Москву и я буду свободен.

Сапега вдруг нахмурился.

— Если так, тебе долго ждать придется. Москали присягнули Владиславу, но Москву займем мы. Переходи ко мне на службу!

Ходзевич упал на колени.

— Мосць пан! Меня послал к вам гетман, но помимо его все наше рыцарство молит вас: не, лейте братской крови понапрасну! Гетман просил передать, что он удовлетворит офицерство так же, как Зборовского и Калиновского. На большее нет средств. Не лейте шляхетской крови на соблазн москалям!

Сапега гневно отшатнулся.

— Не понимаешь ты, что говоришь! Мы не королю служим, мы — вольные. Раз мы клялись посадить на престол царя и царицу, мы так и сделаем и не изменим клятве! Что москали Владислава выбрали — это хорошо, но какая польза от того нашей отчизне — не понимаю! Так и передай гетману. А сам, — прибавил он ласково, — переходи ко мне; я тебя полковником сделаю! Ну, встань!

Ходзевич поднялся с колен бледный и потрясенный и воскликнул:

— Не хочу верить, чтобы поляк поляка бить начал!

— И мне того не хочется, — ответил Сапега и тотчас же, смотря через голову Ходзевича, спросил: — Что, что он ответил?

Ходзевич оглянулся, увидел маршалка и молча поцеловался с ним. Маршалок поклонился Сапеге и сказал:

— Его величество говорит, что из монастыря никуда не выйдет, только просит вашу мосць прислать ему отряд для его охраны. А ее величество вас к себе ждут!

Лицо Сапеги радостно вспыхнуло.

— Сейчас! Готовь коня! Ну, я пойду, — сказал он Ходзевичу, — а ты зайди ко мне вечером на кубок венгерского!

— Не могу, ваша мосць, я должен отвезти ответ гетману! — ответил Ходзевич.

— Ну, твое дело! Так скажи ему все, что слышал. Я — делу не изменник! — И с этими словами Сапега вышел.

Следом за ним вышел и Ходзевич и прямо прошел к своему другу.

Свежинский уже ждал его, но, к удивлению Ходзевича, был одет в рейтузы, жупан и при сабле. Они поцеловались.

— Видишь, — сказал Свежинский, — я дал слово вести тебя к товарищам. Все хотят видеть тебя, а потому и спрашивать о гетмане не буду. Расскажи о себе и о ней. Что, слюбились?

— Лучше бы мне не знать ее, чем так мучиться; лучше бы не видеть ее! На гибель мне любовь эта. Я весь извелся, меня черная тоска съела. Я покоя не знаю! — воскликнул Ходзевич.

Его глаза вспыхнули, лицо побледнело, и Свежинскому стало страшно. Он схватил друга за руки и, усадив на лавку, спросил:

— Что же, не любит?

— Хуже! Убежала… пропала… сгинула! Пашка моих жолнеров убила! Горе мне, яд!

Ходзевич схватился за голову. Свежинский налил водки и поспешно дал ему выпить.

Ходзевич немного оправился и рассказал все, что знал о побеге Пашки с Ольгой.

— Сколько времени прошло, а я искать ее не могу! У меня ни часа нет для этого. Все битвы, поход, и вот теперь опять то же! Горе мне! Я сгорю, как фитиль у бомбы. Да!

— Это Теряев сделал! — воскликнул Свежинский.

— Какой Теряев?

— Разве не знаешь? А впрочем, откуда знать тебе? — сказал Свежинский и рассказал о своей засаде, нападении на Теряева и кровавой схватке. — И вообрази, он спасся! — окончил он. — Мои жолнеры говорят, что его порубили, а найти не нашли. Никого не осталось, даже похожего на него.

Ходзевич задумался.

— Нет! Казимир говорил — одна Пашка… Может, Теряев потом нашел их и спрятал. Ну да я найду! Время мне только, свободу!

— Я — тебе помощник, Янек! Мы всю землю обшарим! — пылко сказал Свежинский. — А теперь пойдем к нашим.

Ходзевич оправился, и они вышли.

Старые товарищи по походам встретили его радостным криком и тотчас дали ему кубок в руки.

— Что, еще не разучился пить у короля? — хриплым голосом спросил Зброжек.

— Нет, панове! — ответил Ходзевич.

— Садись и рассказывай, что Сапега? — крикнули ему Круповес и Чаплинский.

— Да что! Ничего доброго. Сейчас уехал к воеводянке.

— Ох уж эта царица! — пробормотал Чаплинский. — Значит, гетман не хочет мира?

— И слушать не хочет! Я на коленях умолял — ничего! Гетман обещался дать стации, как Зборовскому и Калиновскому, а Сапега говорит, что ему честь велит царя защищать.

— К дьяволу этого царя! Сопляк! Жид крещеный! — раздались злые возгласы офицеров, а потом наступило молчание — всем стало и досадно, и грустно.

— Ну, панове, — шутливо прервал молчание Зброжек, — прежде чем зарубим Ходзевича, выпьем с ним!

Все оживились и подняли кубки.

— Расскажи, как вы победили при Клушине. Правда, москалей было сто тысяч?

— Много было! — ответил Ходзевич и рассказал об этой знаменитой битве.

Все стали вспоминать бывшие битвы. Ходзевич узнал, как они взяли Угреш, потом вспомнили осаду Троицы, Дмитров, а там и тушинское житье. Все перепились.

Наступил вечер. Ходзевич собрался ехать назад и горячо простился со всеми.

— Стой! Я провожу тебя! — сказал Свежинский.

Они выехали вместе, и всю дорогу Ходзевич изливал пред другом наболевшее сердце. Раньше он так не любил Ольги, как после ее побега. Он вскакивал ночью и ловил ее призрак и никого так не ненавидел, как Пашку. Нет казни, которую он нашел бы для нее довольно жестокой.

— Я помогу тебе! Не бойся, мы поймаем их, — успокаивал его Свежинский.

Наконец наступило время расстаться.

— Слушай, — сказал тогда Ходзевич, — я не должен был, но не могу не сказать тебе. Наш гетман решил завтра дать битву вашему; у нас в помощь будут москали с войском.

— Спасибо тебе, — ответил Свежинский, — я передам гетману!

— Как хочешь!

Они крепко обнялись и разъехались.

Ходзевич погнал коня. Когда он въехал в свой стан, везде были уже погашены огни, и только у гетмана Жолкевского светились свечи. Он с нетерпением ждал Ходзевича, потому что ему не хотелось вести своих против своих.

Глава XXIII Бегство «вора»

С утра на другой день весь стан Жолкевского был встревожен криками команды, звоном оружия, грохотом пушек и музыкой. Полки строились в боевой порядок и выходили друг за другом из стана, приветствуя своего гетмана, который стоял в воротах, окруженный свитой.

Из Москвы прискакал боярин. Гетман сказал ему несколько слов, и он опрометью поскакал назад.

Войска коронного гетмана вышли из стана и тогда увидели, как растворились ворота московские и русское войско длинной цепью потянулось в поле.

— Пятнадцать тысяч под командой князя Мстиславского, — объяснил Одынец.

— Ох, горе нашим! — вздохнул Добушинский. — Где же им тягаться с такой силой.

— Да не хлопочи! Сапега сам увидит и замирится, — уверенно ответил Кравец.

В это время в рядах войск произошло смятение.

— Глядите, братики! — крикнул пан Млоцкий.

Из стана Сапеги с развевающимися хоругвями выступало войско. Впереди шли поляки, дальше казаки с Заруцким во главе и, наконец, немногочисленная русская рать.

Скоро подле Девичьего поля войска выстроились друг пред другом. Спиной к стенам московским стояли русские под предводительством князя Мстиславского, с правой стороны от них отдельно выстроились польские войска под предводительством Жолкевского, а в каких-нибудь двухстах саженях стояли войска Сапеги и «вора». Но никто не начинал военных действий. Вдруг окруженные свитой гетманы отделились от своих войск и быстро помчались друг к другу.

Сапежинцы не хотели драться, были рады, увидев, что битва может кончиться мирным соглашением вождей, и все с напряжением следили за ними. Вдруг вожди стали разъезжаться, но потом опять съехались.

— На соблазн москалям станем ли друг друга рубить?! — сказал в это время Жолкевский.

Сапега задумался, а затем ответил:

— Я сам зла не хочу и согласен соединиться с вами, если вы обеспечите[26] царя и царицу.

— Не беспокойтесь! Мы отпустим их и подарим им Самбор.

— Тогда по рукам! Прошу сегодня прислать стации!

— Прошу вас к нам сегодня! — ответил Жолкевский.

— Едет, назад едет! — крикнул Кравец. — С чем-то?

— Смотри! — прибавил Зброжек. — Говорит с полковниками. Машут платками. Соединились! Виват!

— Виват!.. — загремело по полю, и в ответ тем крикам грянули войска Жолкевского.

Войско Сапеги с музыкой стало уходить с поля. Казаки и русские быстро повернули и поскакали прочь. Жолкевский подъехал к Мстиславскому и сказал ему:

— Князь, «вор» обессилен. На днях я приведу его в Москву живым.

— С нами Бог! — перекрестился Мстиславский.

Войска стали уходить с поля. В тот же вечер польские офицеры сошлись и устроили банкет.

Жолкевский послал через Сапегу грамоту «вору», в которой обещал ему Самбор или Гродно, но «вор» возмутился и разорвал послание. С казаками он заперся в Угреше, в монастыре, и решил все-таки овладеть Москвой; но его силы были сравнительно ничтожны, и его игра уже была проиграна.

Между тем Жолкевский решил обсудить вопрос о поражении «вора» с князем Мстиславским и сказал ему:

— С этой стороны, князь, нам не подойти к «вору»: он нас сразу увидит. Необходимо, чтобы вы, бояре, согласились пропустить нас через Москву. Тихо, ночью, мы проберемся через нее на ту сторону и возьмем «вора» живьем!

Мстиславский степенно провел рукой по бороде и ответил:

— Я скажу в Думе. Ежели бы одного меня дело касалось, я не препятствовал бы.

— И отлично! Так скажите, пока еще «вор» не усилился.

В тот же день боярин собрал Думу.

— Понятно, пропустим! — твердо заявил князь Голицын. — Все равно пока к нам придут и в Москве жить даже будут, а тут ведь дело идет о том, чтобы им только перейти через город.

— Да ведь со всем войском! — заметил князь Воротынский. — Вдруг да занять город задумают? Народ озорной!

— Эх, князь! — ответил Мстиславский. — Захотят занять, так займут. Только зачем им насильничать, если мы их сами честью к себе зовем?

— Пропустить! По крайности «вора» возьмем! — твердо сказал Ляпунов, и к его мнению присоединились все остальные.

Гонец из Москвы поскакал на Девичье поле. Гетман Жолкевский собрал свое офицерство и сказал:

— Панове, сегодня ночью мы сделаем небольшой поход на «вора». Для этого русские позволяют нам пройти через Москву. Прошу вас, будьте благоразумны: скажите и солдатам своим, чтобы не позволяли себе никаких вольностей, а шли чинно, спокойно. Русские увидят, какие мы гоноровые[27], и охотно подчинятся нам. А то взбунтуются, и не будет толка. Теперь прошу готовиться. С Богом!

Офицеры разошлись.

Едва смерклось, как ворота московские открылись настежь и тихо, словно тени, стали проходить через них польские полки.{34} Длинной вереницей тянулась конница, чуть слышно бряцая оружием, лавой потекла пехота и через всю Москву протянулась по узким улицам.

От странного шума москвичи просыпались и выглядывали из калиток.

«С нами сила Господня!» — зазвенела у всех мысль, когда они увидели, как при бледном свете луны сверкали шишаки и брони, в тишине ночи бряцало оружие и мерно стучали конские копыта.

Москвичи испуганно пятились, прятались в свои пуховики и говорили:

— Поляки у нас, в Москве!

А в это время в келье монастыря Николы на Угреше, опустив руки на колени, сидела Марина. Она несколько времени глядела на сидевшего пред ней «вора» и затем уныло сказала:

— Нет, закатилась твоя звезда! Да и не было ее. Пока ты ладил с поляками, еще была сила, а теперь… Лучше бы я с батюшкой в Самборе жила!

«Вор» покраснел от ее упреков, его глаза сверкнули.

— Не так, Марина, не так! — перебил он ее. — Еще есть надежда, и не малая. Уруслан-бек идет ко мне; придет с ордой, и тогда возьму Москву! Так ли, Иван Мартыныч?

— Так, так! — поддакнул Заруцкий.

— Да и казаки Ивана Мартыныча — помощь не малая! — оживился «вор». — Небось! Еще потрясем их! Попляшут.

Марина покачала головой и повторила:

— Закатилась звезда твоя!

— Тьфу, чертова баба, одно заладила! — И «вор» в волнении вскочил с места.

В дверях показался его шут, Кошелев.

— Какой-то москвич к тебе просится!

— Зови! Вот видишь, сами идут! — хвастливо сказал «вор» Марине.

В келью вошел московский мещанин в рваном армяке, с колпаком в руке и низко поклонился самозванцу.

— Бог с тобой, Дмитрий Иванович! — униженно сказал он.

— Бог и с тобой! — ответил «вор». — Что скажешь?

— Бедный я мещанишка, из посадских, — жалобно заговорил он, — доходишки мои скудные. Только и есть, коли кто за добрую весточку даст гривну-две, Я вот и пришел…

— На! — «Вор» гордо кинул к ногам мещанина кошель, который глухо звякнул. — Говори!

Мещанин жадно схватил кошель и сунул его за пазуху, потом поклонился еще ниже.

— Сто лет тебе жить, царь-батюшка! А весть моя такая, что, коли не хочешь живым в руки полякам попасться, беги скорее!

«Вор» ждал приятного известия и даже отскочил назад, словно отброшенный его словами. Марина выпрямилась, Заруцкий вскочил.

— Почему знаешь? Почему говоришь так? — спросил он.

— А потому, что бояре наши сговорились пропустить поляков через Москву. Они уже идут и часа через два тут будут!

«Вор» схватился за голову.

— Измена!.. Измена! — вскрикнул он в отчаянье таким голосом, что мещанин юркнул в дверь и в страхе пустился бегом из монастыря.

— Закатилась звезда твоя, — повторила Марина.

«Вор» опустился на лавку и тихо заплакал. Один Заруцкий не потерялся. Он вышел из кельи, отдал приказание и тотчас вернулся назад.

— Не время теперь перекоряться да плакать, — сказал он, — бежать надо. Марья Юрьевна, иди собираться в путь!

Марина тотчас вышла.

— Встань, Дмитрий Иванович! — произнес Заруцкий, взяв «вора» за плечи. — Баба ты, што ли? Срам, ей-Богу! Бежим в Калугу, а там казаки да татары, силища великая. Перезимуем, а летом сюда. И зададим же мы им звону!

Малодушный «вор» снова ожил. На его лице отразилась надежда.

— Тогда бежим! — воскликнул он, вскакивая.

Через полчаса из Угреш по дороге в Калугу во весь дух мчался небольшой отряд донцов. Во главе их скакали «вор» с Заруцким и Марина со своей неразлучной подругой, Варварою Пржемышловской.

Жолкевский никого не застал в монастыре и на рассвете вернулся в лагерь через Москву.

А наутро москвичи с изумлением говорили друг другу:

— Были поляки и нет их. Что за диво: ни одной бабы не тронули, никакого шума не сделали, никакого срама не учинили. Видно, и впрямь за ум взялись и нас полюбили!

Странные отношения установились между русскими и поляками. С одной стороны, они успокоились с той минуты, как убежал «вор», присягнули все в верности Владиславу, охотно послали в Смоленск посольство с Захаром Ляпуновым и митрополитом Филаретом (Романовым) во главе, дружили с поляками, ходили к ним и принимали их у себя; с другой же стороны, чувствовали к ним такое недоверие, что поляки невольно остерегались их и даже побаивались.

Между тем время шло. Русские хотели видеть своего новоизбранного царя — королевича Владислава, — а король Сигизмунд не отпускал послов, день за днем откладывая переговоры с ними. Становилось холодно, начинался октябрь, пора было думать о зимней квартире, и Жолкевский хотел вернуться под Смоленск.

Ходзевич изнывал в бездействии и заливал горе вином.

— Жилы они из меня тянут! — жаловался он Свежинскому. — Почему гетман не пускает меня? Служи я у Сапеги, уже давно был бы в поле!

— Подожди, — ответил Свежинский, — не долго осталось. Вот станем на зимние квартиры, и поедешь ты, и я с тобою!

Почти в то же время гетман Жолкевский спорил со своими полковниками.

— Простите меня, — с горячностью заявил Зборовский, — я присоединился к вам только потому, что вы обещали в Москве войну кончить! Если я пойду отсюда, меня мои же на саблях разнесут! Я дал им слово!

— Да поймите же, что нас мало, что мы будем там в западне. Не дай Бог, что случится, и нас там голодом заморят! — возразил Жолкевский.

— Я ручаюсь, что ничего не случится, — ответил Гонсевский. — Поезжайте сами к королю и уговорите его выслать скорее Владислава. Все будет хорошо!

В дверях палатки показался жолнер.

— Бояре из Москвы! — доложил он, и за ним в палатку вошли князья Голицыны, Волконский и Мстиславский.

Гетман торопливо встал им навстречу.

— Мы к тебе с просьбой! — поклонились ему князья.

— А что?

— Да слышали мы, что ты хочешь свое войско отвести, — сказал Мстиславский. — Сделай милость, оставь его у нас!

Жолкевский нахмурился.

— Так, вельможный пан, — заговорил Голицын, — нельзя инако. Если ты не займешь Москвы и уведешь войско, народ сейчас за «вора» станет и нас перебьет. Придет «вор» на Москву — и опять кровь польется! Не губи нашего дела!

Жолкевский задумался, потом бросил на стол булаву и сказал:

— Ну, быть по-вашему!

В тот же день бояре стали составлять списки постоя и назначать города для продовольствия.

Утром 9 октября 1611 года{35} поляки вошли в Москву. Чтобы не пугать москвичей своей численностью, они вступали в город небольшими отрядами и тотчас были размещены по квартирам. Гетман со своим полком занял Кремль, Гонсевский — Девичий монастырь; в Китай-город стал Казановский; в Белом — Зборовский. Полки Струся стали в Верее, Можайске и Борисове.

В тот же день Ходзевич получил отпуск.

Загрузка...