Шум голосов в зале нарастал, достигая кулис. Так бывает с поднятой ветром зыбью: тем, кто прислушивается к этому звуку, он кажется гораздо громче, чем на самом деле. Оркестр выстроился в очередь в коридоре, ведущем к сцене. Люстры стали тускнеть, музыканты потянулись к своим местам. Поднялась веселая какофония настройки инструментов, заставившая публику притихнуть. Наконец на сцене появился пианист. Колетт крикнула «браво!», публика послушно захлопала. Дирижер встал за пюпитр и повернулся к Тома́, чтобы его поприветствовать, Тома́ привстал с табурета и ответил ему тем же. Марсель занял свое рабочее место, и «Стейнвей» засиял, почти как небесное светило.
Дирижерская палочка взлетела в воздух, Тома́ набрал в легкие побольше воздуха, приподнял кисти и извлек из инструмента медленную восьмитактовую серию аккордов в подражание церковным колоколам, потом его пальцы обрушились на клавиши, извлекая поток восьмых долей. Вступили легким дуновением скрипки – зимние ветры, колеблющие степь. Тома́ зажмурился, он уже перенесся в далекую Россию, в другой мир, в другую эпоху, когда не существовало еще ничего, кроме романтического неистовства. Под бег его кистей к высоким октавам Колетт вскочила с кресла, чтобы проследить за его виртуозными пальцами, трепеща сердцем вместе с ними; Жанна потянула ее за полу и заставила снова сесть.
Играя на сцене, Тома́ испытывал ни с чем не сравнимый восторг. С ним разговаривали скрипки, к их беседе спешили присоединиться гобои. Рахманинов сочинил свой Второй концерт, когда проходил лечение гипнозом, и его партитура получилась повестью о духовном возрождении. В самом начале первой части композитор выходит из оцепенения, потом его посещают величественные воспоминания о пережитых мгновениях. Тома́ и Рахманинов сливались воедино, как будто рядом с пианистом за клавишами сидел призрак композитора, и четыре руки превращались в две…
Тома́ мельком бросил взгляд в зал и увидел в первом ряду отца: тот сидел на коленях у молодой женщины, понятия не имевшей о его присутствии.
Дирижер удивился, когда пианист перепрыгнул через несколько нот. Но на то Тома́ и был виртуозом, чтобы не сбиться с темпа. Оркестр вел мелодию, фортепьяно откликалось нежным пением. В конце первой части Тома́ улучил момент, чтобы вытереть лоб. Началось медленное адажио, исполняемое флейтами и гобоями, к которым предстояло присоединиться фортепьяно. Новый взгляд в зал: там отец с горделивой улыбкой закинул ногу на ногу. Дирижер оглянулся, удивленный новой оплошностью пианиста в напряженном оркестровом эпизоде. Тома́ поправился при могучей атаке, в виртуозном стаккато.
– Что-то не так… – прошептала Колетт.
– Вечно у тебя все не так, лучше помолчи, – шикнула на нее Жанна.
– Он весь мокрый, а в зале арктический холод, – не унималась Колетт.
– В него бьют прожекторы! Замолчишь ты наконец?
– Гляди, какие взгляды он бросает на девицу в первом ряду! Слушай, я пока что в своем уме. Сама видишь, с ним что-то не так.
– С кем что-то не так, так это с тобой. Он в полном порядке и играет божественно!
– Раз ты так считаешь, я умолкаю.
– Давно пора.
Своей болтовней они разозлили соседей. Жанна успокоила их покаянной улыбкой и жестом дала понять, что у ее подруги случаются заскоки.
– Некрасиво выставлять меня чокнутой, на себя бы посмотрела, – проворчала Колетт.
Началась третья часть, и Тома́ простился с русской степью. Во время продолжительного оркестрового аллегро пианист старался сосредоточиться и не смотреть на кресло, в котором Раймон то и дело перекладывал ногу на ногу. Эта отцовская привычка всегда ужасно бесила Тома́, к тому же призраку было просто неприлично делать вид, будто ему неудобно сидеть.
Пианисту предстояло длинное соло, любая ошибка в котором была бы фатальной: ни один инструмент оркестра ему не помог бы. Адресованный ему негодующий взгляд дирижера не предвещал ничего хорошего после концерта. Оставалось дождаться, пока вступят спасительные флейты и гобои. Но как продержаться при таком жжении в пальцах, как заставить себя не утирать стекающий по лбу пот, как унять разошедшееся сердце? Больше не крутить головой, забыть про зал, думать только о матери и о крестной, которые придут потом к нему в гримерную… Это была просто паническая атака, накануне отец все про это объяснил. Нет, что за нелепая мысль! Отец ничего не мог ему объяснить, потому что его уже пять лет как нет в живых.
Тома́ взял четыре завершающих аккорда. Концерт был отыгран, зал неистовствовал. Колетт вскочила с криком «браво!», подхваченным всей публикой, устроившей музыкантам оглушительную овацию. Дирижер вытянул руку в сторону пианиста, признавая, что львиная доза этого одобрения принадлежит ему, но, встретившись с ним взглядом, Тома́ убедился, что на самом деле он рвет и мечет.
Он подошел к краю сцены и трижды низко поклонился. Овация не смолкала, настала очередь всего оркестра встать и благодарить публику за столько шумное признание. Потом занавес опустился, в зале зажегся свет.
Дирижер, положив палочку на пюпитр, направился за кулисы.
– Мне так стыдно… – обратился к нему Тома́. – Что-то мне дурно.
– Я заметил. Ничего страшного, надеюсь?
– До завтрашнего выступления все обязательно пройдет, даю вам слово.
– Хотелось бы надеяться, – высокомерно ответствовал дирижер, исчезая в своей гримерной.
Тома́ закрылся в своей, снял фрак, сменил черные брюки на джинсы, натянул футболку, плюхнулся в кресло и, глядя на себя в зеркало, задумался, не стоит ли обратиться к врачу. Раздался стук в дверь, которая открылась, прежде чем он успел спросить, кто там. Он ждал мать и крестную, но сюрпризам этого вечера не было конца. Перед ним предстала Софи.
– Это, конечно, не Брамс, но ты выкрутился, – сказала она с улыбкой.
В своем длинном черном платье она выглядела ослепительно. Она собрала волосы, как делала на концертах, напомнив Тома́ своим видом об их совместных выходах на сцену.
– Я не знал, что ты в Париже, – ответил он вставая.
– Жизнь полна неожиданностей. Завтра я уезжаю. Не знала, стоит ли к тебе заглянуть, чтобы обнять, собиралась написать тебе уже из Рима, но ты кланялся с таким одиноким видом, что…
– Что ты пришла, само это много значит.
– Я увидела в афише твое имя, когда проходила утром мимо зала. Нет, вру, что за дурацкая отговорка! Я продолжаю следить издали за твоими гастролями, – не спрашивай зачем, у меня самой нет ответа.
– Хочешь, сходим куда-нибудь поужинать? – предложил Тома́.
– Я кое с кем встречаюсь, Тома́. Мне с ним хорошо. Я подумала, что это удобный случай сказать тебе об этом.
– Ты не обязана передо мной отчитываться.
– Знаю, но так лучше. Ты не сердишься на меня?
– За то, что ты счастлива? Как можно на это сердиться?
– Потому что мне и с тобой было хорошо. Ты увлекал меня, не похищая, держал, но не захватывал, любил меня, не желая, – тебе это ничего не напоминает? Не важно, это жизнь, я ни о чем не жалею.
– «Сезар и Розали» [1], мы смотрели этот фильм несколько раз подряд, когда выступали в Стокгольме, фильм был дублирован на шведский, я декламировал тебе диалоги.
– Не догадываясь, что это причиняет мне боль.
– Он музыкант?
– Нет, возможно, как раз благодаря этому у наших отношений есть шанс. Он живет в Риме, у него свой ресторан, это звучит не очень музыкально, согласна, но мы с тобой как два моряка, нам нужен порт приписки, иначе мы пойдем ко дну – правда?
– Не знаю. Может быть, ты права.
Она подошла, прижалась к нему, погладила по щеке:
– Ты тоже заслуживаешь счастья, милый Тома́. Когда ты ее встретишь, не отпускай, как отпустил меня. Наберись храбрости и полюби ее. – Она поцеловала его в лоб, пошла к двери, но на пороге оглянулась: – Ты перепрыгнул в адажио через несколько тактов или мне послышалось?
С этими словами она исчезла.
Немного постояв, Тома́ снова сел и погрузился в задумчивость перед зеркалом.
– Непревзойденная демонстрация женского гения! – воскликнул его отец, появившийся в зеркале. – Она, без сомнения, заранее запланировала месть. Отдаю ей должное: получилось бесподобно. Какая жестокость! Как по-матерински она погладила тебя по щеке! Вот змея! Врожденный талант! – Отец соединил ладони, изображая аплодисменты. – Шах и мат, старина, она отплатила тебе твоей же монетой.
– Оставишь ты когда-нибудь меня в покое? – не выдержал Тома́.
– После того, что я только что видел? И речи быть не может! Я не мог вообразить, что так безнадежно запустил твое эмоциональное воспитание. Надеюсь, ты усвоишь урок, который она только что тебе преподала. Какая-то пара минут, горстка фраз – и ты уяснил, что остался для нее всего лишь воспоминанием. Это как качели: легкий взлет, чтобы ты на миг понадеялся на привычное взаимопонимание, а потом резкое падение, чтобы ты полностью прочувствовал, какое счастье от тебя ускользнуло – в ее лице, разумеется. И ни малейшего шанса отбить мяч. Признаюсь, я в восхищении. Не довольствуясь твоим низвержением, она вдобавок потопталась на твоем трупе, напомнив, как ты сфальшивил за фортепьяно. Ну разве не мерзавка?
– У тебя всё?
– Я сказал тебе то, что должен был сказать. Да, всё.
– Сфальшивил я, между прочим, по твоей вине.
– Надо же! Ну ты наглец! Насколько мне известно, на сцене был ты, а не я.
– Ты восседал в первом ряду на коленях у какой-то блондинки, как будто нарочно, чтобы меня отвлекать.
– У меня в обрез времени, так что не упрекай меня за то, что я пришел послушать сына.
– У тебя были более интересные планы?
– Можно было бы провести вечер в «Лидо» – пользуясь моим несколько необычным состоянием, пролезть там за кулисы.
– Ты не можешь находиться здесь, в этом зеркале, не можешь со мной болтать, вообще не можешь существовать, потому что… потому что тебя не существует!
– Одно из двух: или ты упорствуешь в отрицании происходящего с нами и мы тратим драгоценное время на догадки, или признаешь, что кое-что из происходящего на свете не имеет рационального объяснения. Когда я был маленьким – увы, это было давным-давно, в середине прошлого столетия, – все утверждали, что пересадка сердца невозможна, тем не менее она стала реальностью. Еще раньше все твердили, что человек не способен летать, тем не менее до Сан-Франциско нынче одиннадцать часов лету. Хватит примеров или хочешь еще?
– Призраков все равно не существует!
– Если так, то тибетцы, китайцы, японцы, шотландцы – все цивилизации, веками поклонявшиеся призракам, – не более чем толпа кретинов, одному тебе ведома истина, не слишком ли это самоуверенно?
В дверь снова постучали, и Тома́ раздраженно спросил, кто там.
– Это твоя мамаша и Колетт, – подсказал шепотом Раймон, – кому еще там быть? Про нас с тобой, ясное дело, молчок. Я исчезаю, вернусь, когда они уберутся.
Тома́ встал и пошел открывать. Колетт вошла первой, Жанна выглядывала у нее из-за спины.
– Ты был великолепен! – крикнула его крестная с порога. – Дай поцелую, и мы уйдем, чтобы ты отдохнул, если только не предпочтешь выпить рюмочку с двумя старушками. Твоя мать рассказывает всем подряд, что я впала в детство.
– Как же ты мне надоела, Колетт! – вздохнула Жанна.
– Целых десять минут я не слышала ни одного упрека, спасибо и на этом.
Тома́ обнял мать.
– Ты привел зал в полный восторг, – сказала она.
– Не преувеличивай, – отмахнулся Тома́, – я отыграл отвратительно. Мне повезло, что оркестр меня поддержал.
– А я что говорила?! – довольно встряла Колетт. – Я обратила внимание, что ты не в своей тарелке, но, уверяю тебя, публика ничего такого не заметила. Твоя родная мать и та ухом не повела. В кого ты так впивался взглядом в первом ряду?
– Там оказался кое-кто, давным-давно исчезнувший из моей жизни, – ответил Тома́, не сводя глаз со своего отражения в зеркале.
Жанна и Колетт удивленно переглянулись. Жанна взяла подругу за руку и подтолкнула ее к двери:
– Хватит его мучить, он очень устал, он мой сын, я знаю его лучше, чем ты.
Она послала Тома́ воздушный поцелуй, выставила Колетт и вышла следом за ней.
Из коридора до Тома́ донеслось ворчание его крестной, потом наступила тишина.
В зеркале отражался только он сам. Мать была права, он выглядел не лучше комка жеваной бумаги. Он повесил свой концертный костюм, забрал кожаный портфель и погасил в гримерной свет.
За кулисами он столкнулся с Марселем, коротко пожелавшим ему хорошего вечера. Выйдя через артистический выход, Тома́ увидел отца, сидевшего, скрестив ноги, на капоте автомобиля.
– Как бы мне хотелось пригласить тебя поужинать! Но увы… Могу только составить тебе компанию, если тебе захочется пойти заморить червячка.
– Мне хочется побыть одному.
– Очень глупо с твоей стороны, – молвил отец, кладя руку ему на плечо.
– Зря ты так говоришь.
– Я ничего вам не говорил, – отозвался шедший мимо мужчина.
– Я не вам.
– Вы обратились ко мне на «ты», с какой стати?
– Да, это вышло некстати, – устало сказал Тома́. – Вы довольны?
– Извините, что настаиваю, но, раз вы ко мне обратились, значит, я что-то вам сказал, правильно?
Тома́ пригляделся к незнакомцу.
– Загазованность воздуха это, что ли, или еще какое-то атмосферное загрязнение, превращающее всех в психов? – пробурчал он.
– Повежливее, молодой человек, из нас двоих псих – это явно вы. Только психи разговаривают сами с собой.
Тома́ пожал плечами и зашагал прочь. Оглянувшись на ходу, он увидел отца, не скрывавшего удовольствия.
– Что тут смешного?
– Согласись, это было забавно, прямо как сценка из репертуара Раймона Девоса [2].
– Кого?
– Проехали, ты его не застал.
– Почему ты здесь, почему я тебя вижу и слышу?
– Полагаю, простое «потому что» тебя не устроит. Лучше я дождусь, пока мы окажемся у тебя дома и усядемся, тогда ты сможешь толком меня выслушать. Нам пора потолковать.
– После этого ты оставишь меня в покое?
– Тебе так невыносимо меня видеть?
– Я неудачно выразился. Потерять отца – большой удар. Тем более такого, как ты: тебя всегда было очень много! Мама говорила, что должно пройти время, что будут разные этапы. Но чтобы такое!.. Этого я не мог себе представить.
– Твоя мать часто говорила с тобой обо мне после моей смерти?
– Ты осознаешь, что это совершенно бессмысленный вопрос?
– В моем состоянии сознание – сомнительная категория. Меня другое зацепило: в каком это смысле меня было «очень много»? Я тебя затмевал?
Тома́ толкнул входную дверь, задрал голову и увидел отца, зацепившегося за перила лестницы на верхнем этаже.
– Не думал, что призраки порхают, как пташки! – проворчал он и вздохнул.
Он поднялся к себе в квартиру, повесил портфель на вешалку, достал из холодильника пиво и упал на диван.
Отец разместился в кресле напротив.
– Эта твоя манера все время ерзать, кладя ногу на ногу, страшно раздражает. Когда ты был жив, это отбивало у меня всякую охоту с тобой разговаривать.
– Я ни при чем, просто у меня были слишком длинные ноги, вечно они мне мешали. Были у меня другие неприятные тебе манеры?
– Что привело тебя сюда? Ощущение, что ты что-то недоделал?
– Не дерзи, Тома́, я все еще твой отец.
– Ты мне проходу не даешь, опасность тебя забыть мне не грозит.
– Я вернулся, потому что должен попросить тебя о важной услуге. Если ты согласишься, я обещаю оставить тебя в покое. Но сначала мне надо немного рассказать тебе о себе, если, конечно, тебя не затруднит меня выслушать.
Сын словно набрал в рот воды, и отец обиженно надулся:
– Почему ты молчишь, почему так холоден, почему так тщательно соблюдаешь дистанцию? Я тебя чем-то разозлил? Я недостаточно тебя любил?
– Ты был горой, на которую мне всегда хотелось вскарабкаться, хотя меня не оставлял страх, что когда-нибудь эта вершина будет покорена. Ты был великим хирургом, спасавшим человеческие жизни, а что делал я? Я бренчал на пианино.
– Ну и что? Ты эти жизни украшаешь. Ты видел глаза людей, слушавших тебя сегодня вечером? Я был потрясен и горд тобой. Да, мне довелось спасти жизнь нескольким людям, но при моей профессии не дождешься аплодисментов при выходе из операционной, никто нас не поздравляет после завершения концерта для скальпелей.
– Что это тебя вдруг потянуло на лирику?
– Таков удел ушедших в мир иной, – ответил отец, приосаниваясь.
– Хорошо, я согласен тебя выслушать. А потом ты позволишь мне уснуть, я здорово устал. Договорились?
– Клянусь! – Отец сделал вид, что сплевывает на пол. – Так-так, с чего бы начать?..
– Может, начнешь с объяснения причины своего появления?
– Очень жаль, об этом я как раз не вправе распространяться, это было обязательным условием для получения увольнительной.
– Как в армии, что ли?
– Вообще-то нет, но если хочешь, то да.
– Ты получил увольнение с того света, чтобы повидаться со мной?
Произнеся эти слова, Тома́ согнулся от смеха.
– Может, хватит надо мной насмехаться?
– Какие могут быть насмешки! Я беседую с призраком своего отца среди ночи… Извини, давай продолжим. Как я погляжу, это были еще цветочки, ягодки впереди. – И Тома́ вытер тыльной стороной ладони слезящиеся глаза.
– Ты мне нужен для одного дела, без которого мне не видать вечной жизни.
– Наконец-то все прояснилось! Тебя отправили на Землю для спасения человечества по примеру спасения твоих пациентов, в качестве доброго Дон Кихота. Ты решил, что из твоего сына получится шикарный Санчо Панса.
– Брось валять дурака, дело не терпит отлагательств.
– Какая может быть срочность, когда ты мертв?
– Когда-нибудь ты это поймешь – надеюсь, это произойдет как можно позднее. Ты позволишь мне говорить или и дальше будешь перебивать через слово?
Тома́ согласился умолкнуть. Он не сомневался, что видит причудливый сон и рано или поздно очнется. Эта уверенность позволила ему успокоиться и приготовиться слушать отца.
– Мы с твоей матерью давно перестали быть дружной парой.
– Спасибо за новость – ты ушел из семьи за десять лет до своей кончины.
– Я говорю о более давних временах. Вскоре после твоего рождения наша жизнь превратилась в дружеское сожительство, не более того.
– Благодарю, будь у меня психотерапевт, информация такого рода обеспечила бы ему безбедную старость еще до окончания моей терапии.
– До твоего рождения дела обстояли иначе. В те годы нас связывала искренняя любовь, но потом мы друг от друга отдалились. Отчасти это произошло по моей вине.
– В каком смысле «отчасти»?
– Я повстречал другую женщину.
– У тебя была интрижка на стороне? Нет, серьезно? У тебя всегда был вид и ухватки ловеласа, не пропускающего ничего, что движется. Думаешь, ты открыл мне глаза?
– Ты ошибаешься на мой счет. Мне хотелось нравиться, это верно, но я не волочился за юбками. Между прочим, эта великая любовь так и не состоялась, потому, наверное, она никогда не угасала.
– Ты про анестезиолога в больнице, вечно смотревшую на тебя глазами мангуста? Я всегда подозревал, что между вами что-то было.
– Ты помнишь Виолетт?
– Каждый раз, когда я приходил к тебе на работу, она гладила меня по голове, как пуделя, и млела, щебеча, что я – вылитый ты.
– Ну, так речь не о ней. Даже если между нами что-то было, это не имело последствий.
– Для тебя или для мамы?
– Будешь судить меня на сеансе у своего психотерапевта, когда он у тебя заведется, а пока позволь мне продолжить.
– Зеленоглазая врач-педиатр?
– Прекрати! Я познакомился с Камиллой не в больнице.
– Камилла, значит. Ну и где вы встретились?
– Помнишь курорт, где мы проводили лето за летом?
– А как же! Каждое лето я собирал в грязном песке ракушки, катался на карусели или ездил верхом на пони, играл в мини-гольф и никогда не выигрывал… Пикники на берегу, прогулки вокруг маяка, блины на террасе пляжного ресторанчика, игра в «Монополию» в дождь… Мне пришлось бы впасть в полное беспамятство, чтобы забыть эту бесконечную скуку.
– Ты несправедлив, для тебя это были очень веселые каникулы.
– Ты хоть раз меня спросил, действительно ли я веселюсь?
Раймон осторожно покосился на сына и продолжил:
– Там мы и встретились.
– Страшно рад это узнать. Какое отношение это имеет ко мне?
– А такое, что ловля моллюсков-петушков, карусели, езда верхом и поедание блинов – все это были для нас способы побыть вместе, а ты служил предлогом для наших встреч.
– То есть ты пользовался мной как прикрытием? Какая гадость!
– Уйми свое воображение! Мы не делали ничего плохого, Тома́, мы любили друг друга молча, чтобы вас защитить. Бывало, возьмемся тайком за руки, и тут же наши сердца бьются в сто раз сильнее, бывало, прикоснемся друг к другу – только прикоснемся, не больше; но чаще всего мы только обменивались взглядами и признаниями.
– Избавь меня от подробностей! – взмолился Тома́.
– Тебе уже не пять лет, мог бы постараться меня послушать, не перетягивая, как всегда, одеяло на себя!
– Это какой-то вывернутый наизнанку мир! Тебе любопытно, что мне нравилось в тех каникулах под серым дождливым небом? В отличие от остальных месяцев, когда ты был занят своей операционной и своими больными, тут ты полностью принадлежал мне. Наконец-то мы были вместе, ты и я. Поэтому я не желаю знать, что время, которое ты мне посвящал, было всего лишь предлогом для встреч с любовницей.
– Камилла не была моей любовницей, это было совершенно другое. А ты-то сам, ты хоть раз поинтересовался, хорошо ли мне, доволен ли я, счастлив ли?
– Я был ребенком! – крикнул Тома́.
– Ты вырос, а я подыхал от одиночества! – крикнул в ответ его отец.
– А мама?
– Твоя мать здесь ни при чем, я тоже. Это была настоящая любовь с первого взгляда, Тома́, такие вещи не поддаются объяснению, – проговорил Раймон вполголоса.
– Ну, хватит с меня болтовни с отцовским призраком! Прошу тебя, приставай к кому-нибудь другому, лети куда-нибудь еще, только подальше от моей постели.
– Как хочешь, мы продолжим этот разговор завтра. Концерт вытянул из тебя все силы, сейчас не самый удобный момент, чтоб все это на тебя вываливать.
Тома́ встал и направился в спальню. На пороге он оглянулся на отца и окинул его свирепым взглядом:
– Никакого завтра не будет, потому что этого вечера не было, этого разговора тоже. Мне приснился кошмар, в котором сошлись все мои боли и тревоги: Софи, ты, фальшивые ноты в зале Плейель, негодующий взгляд дирижера, огорченный вид Марселя. Я по-прежнему в доме матери, лежу на диване в гостиной. Проснувшись, я уже всего этого не вспомню. Продолжится день годовщины твоей смерти, встречи с Софи не было, мой концерт еще не состоялся, и у меня самые лучшие воспоминания о летних каникулах с отцом.