Когда я был маленький, меня отвезли жить к бабушке. У бабушки над столом была полка. А на полке пароходик. Я такого никогда не видал. Он был совсем настоящий, только маленький. У него была труба: жёлтая и на ней два чёрных пояса. И две мачты. А от мачт шли к бортам верёвочные лесенки. На корме стояла будочка, как домик. Полированная, с окошечками и дверкой. А уж совсем на корме — медное рулевое колесо. Снизу под кормой — руль. И блестел перед рулём винт, как медная розочка. На носу два якоря. Ах, какие замечательные! Если б хоть один у меня такой был!
Я сразу запросил у бабушки, чтоб поиграть пароходиком. Бабушка мне всё позволяла. А тут вдруг нахмурилась:
— Вот это уж не проси. Не то играть — трогать не смей. Никогда! Это для меня дорогая память.
Я видел, что, если и заплакать, — не поможет.
А пароходик важно стоял на полке на лакированных подставках. Я глаз от него не мог оторвать. А бабушка:
— Дай честное слово, что не прикоснёшься. А то лучше спрячу-ка от греха.
И пошла к полке.
Я чуть не заплакал и крикнул всем голосом:
— Честное-расчестное, бабушка! — И схватил бабушку за юбку.
Бабушка не убрала пароходика.
Я всё смотрел на пароходик. Влезал на стул, чтоб лучше видеть. И всё больше и больше он мне казался настоящим. И непременно должна дверца в будочке отворяться. И, наверно, в нём живут человечки. Маленькие, как раз по росту пароходика. Выходило, что они должны быть чуть ниже спички. Я стал ждать, не поглядит ли кто из них в окошечко. Наверно, поглядывают. А когда дома никого нет, выходят на палубу. Лазят, наверно, по лестничкам на мачты.
А чуть шум — как мыши: юрк в каюту. Вниз — и притаятся. Я долго глядел, когда был в комнате один. Никто не выглянул. Я прятался за дверь и глядел в щёлку. А они хитрые, человечки, знают, что я поглядываю. Ага! Они ночью работают, когда никто их спугнуть не может. Хитрые.
Я стал быстро-быстро глотать чай. И запросился спать.
Бабушка говорит:
— Что это? То тебя силком в кровать не загонишь, а тут этакую рань и спать просишься.
И вот, когда улеглись, бабушка погасила свет. И не видно пароходика. Я ворочался нарочно, так что кровать скрипела.
Бабушка:
— Чего ты всё ворочаешься?
— А я без света спать боюсь. Дома всегда ночник зажигают.
Это я наврал: дома ночью темно.
Бабушка ругалась, однако встала. Долго ковырялась и устроила ночник. Он плохо горел. Но всё же было видно, как блестел пароходик на полке.
Я закрылся одеялом с головой, сделал себе домик и маленькую дырочку. И из дырочки глядел не шевелясь. Скоро я так присмотрелся, что на пароходике мне всё стало отлично видно. Я долго глядел. В комнате было совсем тихо. Только часы тикали. Вдруг что-то тихонько зашуршало. Я насторожился — шорох этот на пароходике. И вот будто дверка приоткрылась. У меня дыхание спёрло. Я чуть двинулся вперёд. Проклятая кровать скрипнула. Я спугнул человечка!
Теперь уж нечего было ждать, и я заснул. Я с горя заснул.
На другой день я вот что придумал. Человечки, наверно же, едят что-нибудь. Если дать им конфету, так это для них целый воз. Надо отломить от леденца кусок и положить на пароходик, около будочки. Около самых дверей. Но такой кусок, чтоб сразу в ихние дверцы не пролез. Вот они ночью двери откроют, выглянут в щелочку. Ух ты! Конфетища! Для них это — как ящик целый. Сейчас выскочат, скорей конфетину к себе тащить. Они её в двери, а она не лезет! Сейчас сбегают, принесут топорики — маленькие-маленькие, но совсем всамделишные — и начнут этими топориками тюкать: тюк-тюк! тюк-тюк! тюк-тюк! И скорей пропирать конфетину в дверь. Они хитрые, им лишь бы всё вёртко. Чтоб не поймали. Вот они завозятся с конфетиной. Тут, если я и скрипну, всё равно им не поспеть: конфетина в дверях застрянет — ни туда ни сюда. Пусть убегут, а всё равно видно будет, как они конфетину тащили. А может быть, кто-нибудь с перепугу топорик упустит. Где уж им будет подбирать! И я найду на пароходе на палубе малюсенький настоящий топорик, остренький-преостренький.
И вот я тайком от бабушки отрубил от леденца кусок, как раз какой хотел. Выждал минуту, когда бабушка в кухне возилась, раз-два — на стол ногами, и положил леденец у самой дверки на пароходике. Ихних полшага от двери до леденца. Слез со стола, рукавом затёр, что ногами наследил. Бабушка ничего не заметила.
Днём я тайком взглядывал на пароходик. Повела бабушка меня гулять. Я боялся, что за это время человечки утянут леденец и я их не поймаю. Я дорогой нюнил нарочно, что мне холодно, и вернулись мы скоро. Я глянул первым делом на пароходик. Леденец, как был, — на месте. Ну да! Дураки они днём браться за такое дело!
Ночью, когда бабушка заснула, я устроился в домике из одеяла и стал глядеть. На этот раз ночник горел замечательно, и леденец блестел, как льдинка на солнце, острым огоньком. Я глядел, глядел на этот огонек и заснул, как назло! Человечки меня перехитрили. Я утром глянул — леденца не было, а встал я раньше всех, в одной рубашке бегал глядеть. Потом со стула глядел — топорика, конечно, не было. Да чего же им было бросать: работали не спеша, без помехи, и даже крошечки ни одной нигде не валялось — всё подобрали.
Другой раз я положил хлеб. Я ночью даже слышал какую-то возню. Проклятый ночник еле коптел, я ничего не мог рассмотреть. Но наутро хлеба не было. Чуть только крошек осталось. Ну, понятно, им хлеба-то не особенно жалко, не конфеты: там каждая крошка для них леденец.
Я решил, что у них на пароходике с обеих сторон идут лавки. Во всю длину. И они днём там сидят рядком и тихонечко шепчутся. Про свои дела. А ночью, когда все-все заснут, тут у них работа.
Я всё время думал о человечках. Я хотел взять тряпочку, вроде маленького коврика, и положить около дверей. Намочить тряпочку чернилами. Они выбегут, не заметят сразу, ножки запачкают и наследят по всему пароходику. Я хоть увижу, какие у них ножки. Может быть, некоторые босиком, чтобы тише ступать. Да нет, они страшно хитрые и только смеяться будут над всеми моими штуками.
Я не мог больше терпеть.
И вот я решил непременно взять пароходик и посмотреть и поймать человечков. Хоть одного. Надо только устроить так, чтобы остаться одному дома. Бабушка всюду меня с собой в гости таскала. Всё к каким-то старухам. Сиди — и ничего нельзя трогать. Можно только кошку гладить. И шушукает бабушка с ними полдня.
Вот я вижу — бабушка собирается: стала собирать печенье в коробочку для этих старух — чай там пить. Я побежал в сени, достал мои варежки вязаные и натёр себе и лоб и щёки — всё лицо, одним словом. Не жалея. И тихонько прилёг на кровать.
Бабушка вдруг хватилась:
— Боря, Борюшка, где ж ты?
Я молчу и глаза закрыл. Бабушка ко мне:
— Что это ты лёг?
— Голова болит.
Она тронула лоб.
— Погляди-ка на меня! Сиди дома. Назад пойду, малины возьму в аптеке. Скоро вернусь. Долго сидеть не буду. А ты раздевайся-ка и ложись. Ложись, ложись без разговору!
Стала помогать мне, уложила, увернула одеялом и всё приговаривала: «Я сейчас вернусь, живым духом».
Бабушка заперла меня на ключ. Я выждал пять минут: а вдруг вернётся? Вдруг забыла там что-нибудь?
А потом я вскочил с постели как был, в рубахе. Я вскочил на стол, взял с полки пароходик. Сразу, руками понял, что он железный, совсем настоящий. Я прижал его к уху и стал слушать: не шевелятся ли? Но они, конечно, примолкли. Поняли, что я схватил их пароход. Ага! Сидите там на лавочке и примолкли, как мыши. Я слез со стола и стал трясти пароходик. Они стряхнутся, не усидят на лавках, и я услышу, как они там болтаются. Но внутри было тихо.
Я понял: они сидят на лавках, ноги поджали и руками что есть сил уцепились в сиденья. Сидят как приклеенные.
Ага! Так погодите же. Я подковырну и приподниму палубу. И вас всех там накрою. Я стал доставать из буфета столовый нож, но глаз не спускал с пароходика, чтоб не выскочили человечки. Я стал подковыривать палубу. Ух, как плотно всё заделано!
Наконец удалось немножко подсунуть нож. Но мачты поднимались вместе с палубой. А мачтам не давали подниматься эти верёвочные лесенки, что шли от мачт к бортам. Их надо было отрезать — иначе никак. Я на миг остановился. Всего только на миг. Но сейчас же торопливой рукой стал резать эти лесенки. Пилил их тупым ножом. Готово, все они повисли, мачты свободны. Я стал ножом приподнимать палубу. Я боялся сразу делать большую щель. Они бросятся все сразу и разбегутся. Я оставил щелку, чтобы пролезть одному. Он полезет, а я его — хлоп! — и захлопну, как жука в ладони.
Я ждал и держал руку наготове — схватить.
Не лезет ни один! Я тогда решил сразу отвернуть палубу туда в серёдку рукой — прихлопнуть. Хоть один, да попадётся. Только надо сразу: они уж там небось приготовились — откроешь, а человечки прыск все в стороны.
Я быстро откинул палубу и прихлопнул внутри рукой. Ничего. Совсем, совсем ничего! Даже скамеек этих не было. Голые борта. Как в кастрюльке. Я поднял руку. Под рукой, конечно, ничего.
У меня руки дрожали, когда я прилаживал назад палубу. Все криво становилось. И лесенки никак не приделать. Они болтались как попало.
Я кой-как приткнул палубу на место и поставил пароходик на полку. Теперь всё пропало!
Я скорей бросился в кровать, завернулся с головой.
Слышу ключ в дверях.
— Бабушка! — под одеялом шептал я. — Бабушка, миленькая, родненькая, чего я наделал-то!
А бабушка стояла уж надо мной и по голове гладила:
— Да чего ты ревёшь да плачешь-то чего? Родной ты мой, Борюшка! Видишь, как я скоро?
Она ещё не видала пароходика.
Дед Кузьма жил со своей внучкой Варюшей в деревушке Моховое, у самого леса.
Зима выдалась суровая, с сильным ветром и снегом. За всю зиму ни разу не потеплело и не закапала с тесовых крыш суетливая талая вода. Ночью в лесу выли продрогшие волки. Дед Кузьма говорил, что они воют от зависти к людям: волку тоже охота пожить в избе, почесаться и полежать у печки, отогреть заледенелую косматую шкуру.
Среди зимы у деда вышла махорка. Дед сильно кашлял, жаловался на слабое здоровье и говорил, что если бы затянуться разок-другой — ему бы сразу полегчало.
В воскресенье Варюша пошла за махоркой для деда в соседнее село Переборы. Мимо села проходила железная дорога. Варюша купила махорки, завязала её в ситцевый мешочек и пошла на станцию посмотреть на поезда. В Переборах они останавливались редко. Почти всегда они проносились мимо с лязгом и грохотом.
На платформе сидели два бойца. Один был бородатый, с весёлым серым глазом. Заревел паровоз. Было уже видно, как он, весь в пару, яростно рвётся к станции из дальнего чёрного леса.
— Скорый! — сказал боец с бородой. — Смотри, девчоночка, сдует тебя поездом. Улетишь под небеса.
Паровоз с размаху налетел на станцию. Снег завертелся и залепил глаза. Потом пошли перестукиваться, догонять друг друга колёса. Варюша схватилась за фонарный столб и закрыла глаза: как бы и вправду её не подняло над землёй и не утащило за поездом. Когда поезд пронёсся, а снежная пыль ещё вертелась в воздухе и садилась на землю, бородатый боец спросил Варюшу:
— Это что у тебя в мешочке? Не махорка?
— Махорка, — ответила Варюша.
— Может, продашь? Курить большая охота.
— Дед Кузьма не велит продавать, — строго ответила Варюша. — Это ему от кашля.
— Эх ты, — сказал боец, — цветок-лепесток в валенках! Больно серьёзная!
— А ты так возьми сколько надо, — сказала Варюша и протянула бойцу мешочек. — Покури!
Боец отсыпал в карман шинели добрую горсть махорки, скрутил толстую цигарку, закурил, взял Варюшу за подбородок и посмотрел, посмеиваясь, в её синие глаза.
— Эх ты, — повторил он, — анютины глазки с косичками! Чем же мне тебя отдарить? Разве вот этим?
Боец достал из кармана шинели маленькое стальное колечко, сдул с него крошки махорки и соли, потёр о рукав шинели и надел Варюше на средний палец:
— Носи на здоровье! Этот перстенёк совершенно чудесный. Гляди, как горит!
— А отчего он, дяденька, такой чудесный? — спросила, раскрасневшись, Варюша.
— А оттого, — ответил боец, — что, ежели будешь носить его на среднем пальце, принесёт он здоровье. И тебе и деду Кузьме. А наденешь его вот на этот, на безымянный, — боец потянул Варюшу за озябший, красный палец, — будет у тебя большущая радость. Или, к примеру, захочется тебе посмотреть белый свет со всеми его чудесами. Надень перстенёк на указательный палец — непременно увидишь!
— Будто? — спросила Варюша.
— А ты ему верь, — прогудел другой боец из-под поднятого ворота шинели. — Он колдун. Слыхала такое слово?
— Слыхала.
— Ну то-то! — засмеялся боец. — Он старый сапёр. Его даже мина не брала!
— Спасибо! — сказала Варюша и побежала к себе в Моховое.
Сорвался ветер, посыпал густой-прегустой снег. Варюша всё трогала колечко, повёртывала его и смотрела, как оно блестит от зимнего света.
«Что ж боец позабыл мне сказать про мизинец? — подумала она. — Что будет тогда? Дай-ка я надену колечко на мизинец, попробую».
Она надела колечко на мизинец. Он был худенький, колечко на нём не удержалось, упало в глубокий снег около тропинки и сразу нырнуло на самое снежное дно.
Варюша охнула и начала разгребать снег руками. Но колечка не было. Пальцы у Варюши посинели. Их так свело от мороза, что они уже не сгибались.
Варюша заплакала. Пропало колечко! Значит, не будет теперь здоровья деду Кузьме, и не будет у неё большущей радости, и не увидит она белый свет со всеми его чудесами. Варюша воткнула в снег, в том месте, где уронила колечко, старую еловую ветку и пошла домой. Она вытирала слёзы варежкой, но они всё равно набегали и замерзали, и от этого было колко и больно глазам.
Дед Кузьма обрадовался махорке, задымил всю избу, а про колечко сказал:
— Ты не горюй, дурочка! Где упало — там и валяется. Ты Сидора попроси. Он тебе сыщет.
Старый воробей Сидор спал на шестке, раздувшись как шарик. Всю зиму Сидор жил в избе у Кузьмы самостоятельно, как хозяин. С характером своим он заставлял считаться не только Варюшу, но и самого деда. Кашу он склёвывал прямо из мисок, а хлеб старался вырвать из рук и, когда его отгоняли, обижался, ершился и начинал драться и чирикать так сердито, что под стреху слетались соседские воробьи, прислушивались, а потом долго шумели, осуждая Сидора за его дурной нрав. Живёт в избе, в тепле, в сытости, а всё ему мало!
На другой день Варюша поймала Сидора, завернула в платок и понесла в лес. Из-под снега торчал только самый кончик еловой ветки. Варюша посадила на ветку Сидора и попросила:
— Ты поищи, поройся! Может, найдёшь!
Но Сидор скосил глаз, недоверчиво посмотрел на снег и пропищал:
«Ишь ты! Ишь ты! Нашла дурака!.. Ишь ты, ишь ты!» — повторил Сидор, сорвался с ветки и полетел обратно в избу.
Так и не отыскалось колечко.
Дед Кузьма кашлял всё сильнее. К весне он залез на печку. Почти не спускался оттуда и всё чаще просил попить. Варюша подавала ему в железном ковшике холодную воду.
Метели кружились над деревушкой, заносили избы. Сосны завязли в снегу, и Варюша уже не могла отыскать в лесу то место, где уронила колечко. Всё чаще она, спрятавшись за печкой, тихонько плакала от жалости к деду и бранила себя.
— Дурёха! — шептала она. — Забаловалась, обронила перстенёк. Вот тебе за это! Вот тебе!
Она била себя кулаком по темени, наказывала себя, а дед Кузьма спрашивал:
— С кем это ты там шумишь-то?
— С Сидором, — отвечала Варюша. — Такой стал неслух! Всё норовит драться.
Однажды утром Варюша проснулась оттого, что Сидор прыгал по оконцу и стучал клювом в стекло. Варюша открыла глаза и зажмурилась. С крыши, перегоняя друг друга, падали длинные капли. Горячий свет бил в оконце. Орали галки.
Варюша выглянула на улицу. Тёплый ветер дунул ей в глаза, растрепал волосы.
— Вот и весна! — сказала Варюша.
Блестели чёрные ветки, шуршал, сползая с крыш, мокрый снег, и важно и весело шумел за околицей сырой лес. Весна шла по полям как молодая хозяйка. Стоило ей только посмотреть на овраг, как в нём тотчас начинал булькать и переливаться ручей. Весна шла, и звон ручьёв с каждым её шагом становился громче и громче.
Снег в лесу потемнел. Сначала на нём выступила облетевшая за зиму коричневая хвоя.
Потом появилось много сухих сучьев — их наломало бурей ещё в декабре, — потом зажелтели прошлогодние палые листья, проступили проталины, и на краю последних сугробов зацвели первые цветы мать-и-мачехи.
Варюша нашла в лесу старую еловую ветку — ту, что воткнула в снег, где обронила колечко, и начала осторожно отгребать старые листья, пустые шишки, накиданные дятлами, ветки, гнилой мох. Под одним чёрным листком блеснул огонёк. Варюша вскрикнула и присела. Вот оно, стальное колечко! Оно ничуть не заржавело.
Варюша схватила его, надела на средний палец и побежала домой.
Ещё издали, подбегая к избе, она увидела деда Кузьму. Он вышел из избы, сидел на завалинке, и синий дым от махорки поднимался над дедом прямо к небу, будто Кузьма просыхал на весеннем солнышке и над ним курился пар.
— Ну вот, — сказал дед, — ты, вертушка, выскочила из избы, позабыла дверь затворить, и продуло всю избу лёгким воздухом. И сразу болезнь меня отпустила. Сейчас вот покурю, возьму колун, наготовлю дровишек, затопим мы печь и спечём ржаные лепёшки.
Варюша засмеялась, погладила деда по косматым серым волосам, сказала:
— Спасибо колечку! Вылечило оно тебя, дед Кузьма.
Весь день Варюша носила колечко на среднем пальце, чтобы накрепко прогнать дедовскую болезнь. Только вечером, укладываясь спать, она сняла колечко со среднего пальца и надела его на безымянный. После этого должна была случиться большущая радость. Но она медлила, не приходила, и Варюша так и уснула, не дождавшись.
Встала она рано, оделась и вышла из избы.
Тихая и тёплая заря занималась над землёй. На краю неба ещё догорали звёзды. Варюша пошла к лесу. На опушке она остановилась. Что это звенит в лесу, будто кто-то осторожно шевелит колокольчики?
Варюша нагнулась, прислушалась и всплеснула руками: белые подснежники чуть-чуть качались, кивали заре, и каждый цветок позванивал, будто в нём сидел маленький жук кузька-звонарь и бил лапкой по серебряной паутине. На верхушке сосны ударил дятел — пять раз.
«Пять часов! — подумала Варюша. — Рань-то какая! И тишь!»
Тотчас высоко на ветвях в золотом зоревом свете запела иволга.
Варюша стояла приоткрыв рот, слушала, улыбалась. Её обдало сильным, тёплым, ласковым ветром, и что-то прошелестело рядом. Закачалась лещина, из ореховых серёжек посыпалась жёлтая пыльца. Кто-то прошёл невидимый мимо Варюши, осторожно отводя ветки. Навстречу ему закуковала, закланялась кукушка.
«Кто же это прошёл? А я и не разглядела!» — подумала Варюша.
Она не знала, что мимо неё прошла весна.
Варюша засмеялась громко, на весь лес, и побежала домой. И большущая радость — такая, что не охватишь руками, — зазвенела, запела у неё на сердце.
Весна разгоралась с каждым днём всё ярче, всё веселей. Такой свет лился с неба, что глаза у деда Кузьмы стали узки, как щёлки, но всё время посмеивались. А потом по лесам, по лугам, по оврагам сразу, будто кто-то брызнул на них волшебной водой, зацвели-запестрели тысячи тысяч цветов.
Варюша думала было надеть перстенёк на указательный палец, чтобы повидать белый свет со всеми его чудесами, но посмотрела на все эти цветы, на липкие берёзовые листочки, на ясное небо и жаркое солнце, послушала перекличку петухов, звон воды, пересвистывание птиц над полями — и не надела перстенёк на указательный палец.
«Успею, — подумала она. — Нигде на белом свете не может быть так хорошо, как у нас в Моховом. Это же прелесть что такое! Не зря ведь дед Кузьма говорит, что наша земля истинный рай и нету другой такой хорошей земли на белом свете!»
По пути в школу ребята любили разговаривать о подвигах.
— Хорошо бы, — говорит один, — на пожаре ребёнка спасти!
— Даже самую большую щуку поймать — и то хорошо, — мечтает второй. — Сразу про тебя узнают.
— Лучше всего на Луну полететь, — говорит третий мальчик. — Тогда уж во всех странах будут знать.
А Сёма Пичугин ни о чём таком не думал. Он рос мальчиком тихим и молчаливым.
Как и все ребята, Сёма любил ходить в школу короткой дорогой через речку Быстрянку. Эта маленькая речка текла в крутых бережках, и перескакивать через неё было очень трудно.
В прошлом году один школьник не доскочил до того берега и сорвался. В больнице даже лежал. А этой зимой две девочки переходили речку по первому льду и оступились. Повымокли. И тоже крику всякого было много.
Ребятам запретили ходить короткой дорогой. А как длинной пойдёшь, когда короткая есть!
Вот и задумал Сёма Пичугин старую ветлу с этого берега на тот уронить. Топор у него был хороший. Дедушкой точённый. И стал он рубить им ветлу.
Нелёгким оказалось это дело. Уж очень была толста ветла. Вдвоём не обхватишь. Только на второй день рухнуло дерево. Рухнуло и легло через речку.
Теперь нужно было обрубить у ветлы ветви. Они путались под ногами и мешали ходить. Но когда обрубил их Сёма, ходить стало ещё труднее. Держаться не за что. Того гляди, упадёшь. Особенно если снег.
Решил Сёма приладить перильца из жердей.
Дед помог.
Хороший мостишко получился. Теперь не только ребята, но и все другие жители стали ходить из села в село короткой дорогой. Чуть кто в обход пойдёт, ему обязательно скажут:
— Да куда ты идёшь за семь вёрст киселя хлебать! Иди прямиком через Пичугин мост.
Так и стали его называть Сёминой фамилией — Пичугин мост. Когда же ветла прогнила и ходить по ней стало опасно, колхоз настоящий мосток перекинул. Из хороших брёвен. А название мосту осталось прежнее — Пичугин.
Вскоре и этот мост заменили. Стали спрямлять шоссейную дорогу. Прошла дорога через речку Быстрянку, по той самой короткой тропинке, по которой ребята бегали в школу.
Большой мост возвели. С чугунными перилами. Такому можно было дать громкое название. Бетонный, скажем… Или какое-нибудь ещё. А его все по-старому называют — Пичугин мост. И никому даже в голову не приходит, что этот мост можно назвать как-то по-другому.
Вот оно как в жизни случается.
Мне очень жаль, что я не могу вам сказать, как зовут этого маленького человека, и где он живёт, и кто его папа и мама. В потёмках я даже не успел как следует разглядеть его лицо. Я только помню, что нос у него был в веснушках и что штанишки у него были коротенькие и держались не на ремешке, а на таких лямочках, которые перекидываются через плечи и застёгиваются где-то на животе.
Как-то летом я зашёл в садик, — я не знаю, как он называется, — на Васильевском острове, около белой церкви. Была у меня с собой интересная книга, я засиделся, зачитался и не заметил, как наступил вечер.
Когда в глазах у меня зарябило и читать стало совсем трудно, я захлопнул книгу, поднялся и пошёл к выходу.
Сад уже опустел, на улицах мелькали огоньки, и где-то за деревьями звенел колокольчик сторожа.
Я боялся, что сад закроется, и шёл очень быстро. Вдруг я остановился. Мне послышалось, что где-то в стороне, за кустами, кто-то плачет.
Я свернул на боковую дорожку — там белел в темноте небольшой каменный домик, какие бывают во всех городских садах; какая-то будка или сторожка. А около её стены стоял маленький мальчик лет семи или восьми и, опустив голову, громко и безутешно плакал.
Я подошёл и окликнул его:
— Эй, что с тобой, мальчик?
Он сразу, как по команде, перестал плакать, поднял голову, посмотрел на меня и сказал:
— Ничего.
— Как это ничего? Тебя кто обидел?
— Никто.
— Так чего ж ты плачешь?
Ему ещё трудно было говорить, он ещё не проглотил всех слёз, ещё всхлипывал, икал, шмыгал носом.
— Давай пошли, — сказал я ему. — Смотри, уже поздно, уже сад закрывается.
И я хотел взять мальчика за руку. Но мальчик поспешно отдёрнул руку и сказал:
— Не могу.
— Что не можешь?
— Идти не могу.
— Как? Почему? Что с тобой?
— Ничего, — сказал мальчик.
— Ты что — нездоров?
— Нет, — сказал он, — здоров.
— Так почему ж ты идти не можешь?
— Я — часовой, — сказал он.
— Как часовой? Какой часовой?
— Ну, что вы — не понимаете? Мы играем.
— Да с кем же ты играешь?
Мальчик помолчал, вздохнул и сказал:
— Не знаю.
Тут я, признаться, подумал, что, наверно, мальчик всё-таки болен и что у него голова не в порядке.
— Послушай, — сказал я ему. — Что ты говоришь? Как же это так? Играешь и не знаешь — с кем?
— Да, — сказал мальчик. — Не знаю. Я на скамейке сидел, а тут какие-то большие ребята подходят и говорят: «Хочешь играть в войну?» Я говорю: «Хочу». Стали играть, мне говорят: «Ты сержант». Один большой мальчик… он маршал был… он привёл меня сюда и говорит: «Тут у нас пороховой склад — в этой будке. А ты будешь часовой… Стой здесь, пока я тебя не сменю». Я говорю: «Хорошо». А он говорит: «Дай честное слово, что не уйдёшь».
— Ну?
— Ну, я и сказал: «Честное слово — не уйду».
— Ну и что?
— Ну и вот. Стою-стою, а они не идут.
— Так, — улыбнулся я. — А давно они тебя сюда поставили?
— Ещё светло было.
— Так где же они?
Мальчик опять тяжело вздохнул и сказал:
— Я думаю — они ушли.
— Как ушли?
— Забыли.
— Так чего ж ты тогда стоишь?
— Я честное слово сказал…
Я уже хотел засмеяться, но потом спохватился и подумал, что смешного тут ничего нет и что мальчик совершенно прав. Если дал честное слово, так надо стоять, что бы ни случилось — хоть лопни. А игра это или не игра — всё равно.
— Вот так история получилась! — сказал я ему. — Что же ты будешь делать?
— Не знаю, — сказал мальчик и опять заплакал.
Мне очень хотелось ему как-нибудь помочь. Но что я мог сделать? Идти искать этих глупых мальчишек, которые поставили его на караул, взяли с него честное слово, а сами убежали домой? Да где ж их сейчас найдёшь, этих мальчишек?..
Они уж небось поужинали и спать легли, и десятые сны видят.
А человек на часах стоит. В темноте. И голодный небось…
— Ты, наверно, есть хочешь? — спросил я у него.
— Да, — сказал он, — хочу.
— Ну, вот что, — сказал я, подумав. — Ты беги домой, поужинай, а я пока за тебя постою тут.
— Да, — сказал мальчик. — А это можно разве?
— Почему же нельзя?
— Вы же не военный.
Я почесал затылок и сказал:
— Правильно. Ничего не выйдет. Я даже не могу тебя снять с караула. Это может сделать только военный, только начальник…
И тут мне вдруг в голову пришла счастливая мысль. Я подумал, что если освободить мальчика от честного слова, снять его с караула может только военный, так в чём же дело? Надо, значит, идти искать военного.
Я ничего не сказал мальчику, только сказал: «Подожди минутку», — а сам, не теряя времени, побежал к выходу…
Ворота ещё не были закрыты, ещё сторож ходил где-то в самых дальних уголках сада и дозванивал там в свой колокольчик.
Я стал у ворот и долго поджидал, не пройдёт ли мимо какой-нибудь лейтенант или хотя бы рядовой красноармеец. Но, как назло, ни один военный не показывался на улице. Вот было мелькнули на другой стороне улицы какие-то чёрные шинели, я обрадовался, подумал, что это военные моряки, перебежал улицу и увидел, что это не моряки, а мальчишки-ремесленники. Прошёл высокий железнодорожник в очень красивой шинели с зелёными нашивками. Но и железнодорожник с его замечательной шинелью мне тоже был в эту минуту ни к чему.
Я уже хотел несолоно хлебавши возвращаться в сад, как вдруг увидел — за углом, на трамвайной остановке — защитную командирскую фуражку с синим кавалерийским околышем. Кажется, ещё никогда в жизни я так не радовался, как обрадовался в эту минуту. Сломя голову я побежал к остановке. И вдруг, не успев добежать, вижу — к остановке подходит трамвай, и командир, молодой кавалерийский майор, вместе с остальной публикой собирается протискиваться в вагон.
Запыхавшись, я подбежал к нему, схватил за руку и закричал:
— Товарищ майор! Минуточку! Подождите! Товарищ майор!
Он оглянулся, с удивлением на меня посмотрел и сказал:
— В чём дело?
— Видите ли, в чём дело, — сказал я. — Тут, в саду, около каменной будки, на часах стоит мальчик… Он не может уйти, он дал честное слово… Он очень маленький… Он плачет…
Командир захлопал глазами и посмотрел на меня с испугом. Наверное, он тоже подумал, что я болен и что у меня голова не в порядке.
— При чём же тут я? — сказал он.
Трамвай его ушёл, и он смотрел на меня очень сердито. Но когда я немножко подробнее объяснил ему, в чём дело, он не стал раздумывать, а сразу сказал:
— Идёмте, идёмте. Конечно. Что же вы мне сразу не сказали?
Когда мы подошли к саду, сторож как раз вешал на воротах замок. Я попросил его несколько минут подождать, сказал, что в саду у меня остался мальчик, и мы с майором побежали в глубину сада.
В темноте мы с трудом отыскали белый домик. Мальчик стоял на том же месте, где я его оставил, и опять — но на этот раз очень тихо — плакал. Я окликнул его. Он обрадовался, даже вскрикнул от радости, а я сказал:
— Ну вот, я привёл начальника.
Увидев командира, мальчик как-то весь выпрямился, вытянулся и стал на несколько сантиметров выше.
— Товарищ караульный, — сказал командир, — какое вы носите звание?
— Я — сержант, — сказал мальчик.
— Товарищ сержант, приказываю оставить вверенный вам пост.
Мальчик помолчал, посопел носом и сказал:
— A y вас какое звание? Я не вижу, сколько у вас звёздочек…
— Я — майор, — сказал командир.
И тогда мальчик приложил руку к широкому козырьку своей серенькой кепки и сказал:
— Есть, товарищ майор. Приказано оставить пост.
И сказал это он так звонко и так ловко, что мы оба не выдержали и расхохотались.
И мальчик тоже весело и с облегчением засмеялся.
Не успели мы втроём выйти из сада, как за нами хлопнули ворота и сторож несколько раз повернул в скважине ключ.
Майор протянул мальчику руку.
— Молодец, товарищ сержант, — сказал он. — Из тебя выйдет настоящий воин. До свидания.
Мальчик что-то пробормотал и сказал: «До свиданья».
А майор отдал нам обоим честь и, увидев, что опять подходит его трамвай, побежал к остановке.
Я тоже попрощался с мальчиком и пожал ему руку.
— Может быть, тебя проводить? — спросил я у него.
— Нет, я близко живу. Я не боюсь, — сказал мальчик.
Я посмотрел на его маленький веснушчатый нос и подумал, что ему действительно нечего бояться. Мальчик, у которого такая сильная воля и такое крепкое слово, не испугается темноты, не испугается хулиганов, не испугается и более страшных вещей.
А когда он вырастет… Ещё не известно, кем он будет, когда вырастет, но кем бы он ни был, можно ручаться, что это будет настоящий человек.
Я подумал так, и мне стало очень приятно, что я познакомился с этим мальчиком.
И я ещё раз крепко и с удовольствием пожал ему руку.
Говорят, что глаза — это зеркало души.
У Коли Снегирёва зеркалом души были не глаза, а причёска. Волосы у Коли ёжиком — и в душе он ершистый и колючий, как ёжик.
А что Снегирёв фантазёр — по внешнему виду уже не скажешь: это у него где-то в самой глубине спрятано, как клад в земле.
А вот что Коля ленивый — сразу видно: никогда никуда не торопится и не спешит. Даже в кино. И чем быстрее требуется что-нибудь сделать, тем медленнее он это делает. Все эти слова имеют не последнее отношение к тому, что дальше с Колей Снегирёвым случится.
А пока не случилось, Коля живёт у своей старенькой бабушки на подмосковной даче. Живёт и ничего не хочет делать ни по участку, ни по дому: ни дорожки подмести, ни огород полить, ни забор починить, ни мусор убрать.
Ещё в дачном посёлке живёт неподалёку от Снегирёва Коли девочка Груня Свиридова. У неё и в доме и на участке идеальный порядок. А снегирёвская дача, считает она, своим неряшливым и неухоженным видом портит весь дачный посёлок.
Как-то раз здоровяк Костя Пенкин проходил вместе с Груней мимо снегирёвской дачи. А Коля Снегирёв в это время всем прохожим строил всякие смешные рожи и гримасы. На что, на что, а на это у Снегирёва всегда хватало сил и времени. А Груне и Косте он вдобавок ещё и язык показал. И пять растопыренных пальцев к носу приставил. А затем изобразил на своём лице бульдога.
Тогда Костя Пенкин сказал:
— Да надавать этому Снегирю подзатыльников, сразу же порядок у себя наведёт!..
Груня тоже покачала укоризненно головой и пошла с Пенкиным дальше. И никто не успел заметить, что Снегирёв после этих слов задумался, словно что-то хотел ответить Пенкину, а потом передумал и начал изобретать какую-то каверзу в голове.
Весь день и вечер задумчивый Снегирёв с хитрющим выражением лица что-то мастерил и красил на чердаке, а во дворе появлялся весь перепачканный синей краской. И ещё зачем-то тайком и украдкой бегал на берег реки уже почти ночью.
И лень как рукой сняло с Коли на это время.
А утром, пока ещё все спали, Снегирёв повесил на верёвку сушиться большущие майку и трусы, сшитые из двух старых простыней, раскрашенных синей краской в полоску. Бельё было таких размеров, что даже взрослые, спешившие мимо снегирёвской дачи на утреннюю электричку, на ходу оглядывались: «Великан, что ли, в гости к Снегирёвым приехал?»
Обратила внимание на эту гигантскую тельняшку с трусами и Груня, пробегая в магазин за молоком. Обратил внимание и Костя Пенкин, проезжая на велосипеде к базару. Специально приходили посмотреть на такую невидаль девчонки и мальчишки с самой окраины посёлка. Никогда никто из них не видел такой огромной майки и таких большущих трусов.
А Коля Снегирёв как ни в чём не бывало стоял у забора и хитро-прехитро улыбался, довольный произведённым впечатлением.
— И что это значит? — спросила Груня у Снегирёва.
— Это значит, — сказал Коля, — что к нам с бабушкой в гости приехал великан… — При этом он хитро посмотрел на здоровяка Пенкина и даже подмигнул ему: кто это собирался мне надавать подзатыльников? Уж не этот ли Пенкин, который сейчас прячется за Грунькину спину?..
Долговязая Зина Коврова переглянулась с друзьями и сказала:
— Ах, великан приехал?! Значит, он вскопает наконец-то снегирёвский огород, починит крышу и наведёт порядок во дворе.
— А где сейчас-то твой великан? — спросил Пенкин, выглядывая на всякий случай из-за Грунькиной спины.
— Спит, — понизив голос, сказал Коля и хитро заулыбался. — Вы теперь не орите и в громкие игры не играйте и разговаривайте потише, а то он не любит, когда ему мешают спать… И вообще… детские голоса ему на нервы действуют…
— Ой, ребята, — сказала Груня, — давайте теперь между собой разговаривать только шёпотом. А то и вправду Колин великан рассердится.
Но говорила она об этом почему-то громко и даже рассмеялась.
После этого ребята всей гурьбой пошли купаться на речку. А хитрый Снегирёв, между прочим, ночью на берегу сделал большим камнем следы огромных ступней, как будто и вправду к нему в гости великан приехал. И даже уже позагорал на песке. И даже искупался.
А когда ребята возвращались обратно, то Коля по-прежнему стоял у забора, но трусов великана и майки на верёвке не было.
— Где же твой великан-то? — спросил Пенкин Снегирёва.
Его больше всех заинтересовал Колин гость. Видно было, он жалел, что пригрозил Коле подзатыльником. Может, к этому Снегирёву и вправду кто-нибудь вроде снежного человека приехал?..
А Снегирёв с ответом на вопрос нарочно не торопился.
— «Где? Где?..» — передразнивал он Пенкина на разные голоса. — Где?.. За грибами пошёл, — сказал он наконец, улыбаясь и гримасничая.
Женя Смирнов поправил очки, посмотрел в сторону речки и сказал вполне серьёзно:
— То-то в лесу грибов не стало…
И сколько бы раз потом ни проходили ребята мимо дома Снегирёвых, всё там было по-прежнему: огород был не вскопан, крыша не починена, а во дворе беспорядок. А великан, по словам Коли, то купался, то ходил по грибы, то где-то загорал…
— Видно, твой великан такой же лентяй, как и ты, — заметил однажды Смирнов, поправляя очки.
— Да врёт он всё, — пропищала Зина Корзинкина, — и никакой великан к нему в гости не приезжал! И вообще великаны только в книжках бывают…
Этот разговор произошёл вечером, когда ребята шли на волейбольную площадку и задержались возле снегирёвской дачи.
Потом с площадки ещё долго доносился стук мяча, смех и голоса…
В сумерках Коля Снегирёв залез на чердак, отыскал там старую трубу от бабушкиного граммофона и, приставив её к губам, крикнул в темноту диким голосом великана:
— Эй, вы там, потише! Спать мешаете!..
Голос Коли, многократно усиленный трубой, вероятно, произвёл впечатление. На площадке стало потише.
В эту ночь Снегирёв долго не мог уснуть. Всё думал, как ещё доказать ребятам, что великан действительно гостит у него на даче? И додумался…
Вылез тихо из окна. Взял лопату и стал перекапывать огород, убирать картошку, собирать с деревьев яблоки и вообще наводить порядок во дворе. Но конечно, и половины всего сделать не успел. К утру он заснул под яблоней.
А когда проснулся, ни рукой, ни ногой шевельнуть не смог. Лежит и думает: «Вот угораздило меня придумать этого проклятого великана. Вроде из-за него волдыри на ладонях набил».
С травы его поднял Грунин голос.
— А великан-то, видно, и вправду гостит у вас на даче, — сказала она из-за забора. — Вон сколько дел сделал!..
Рядом с Груней, как всегда, стояла орава дачных мальчишек и девчонок. Все они с удивлением разглядывали участок, на котором потрудился великан. Снегирёвскую дачу было просто не узнать. Хотя беспорядок кое-где ещё оставался.
— А сейчас-то он где? — спросил про великана Смирнов, поправляя очки.
— Надорвался и уехал, — тихим и хриплым голосом объяснил Снегирёв. У него не было сил даже разговаривать.
— Ладно, — сказала Груня, — так и быть! Что великан не успел сделать — мы с ребятами доделаем…
И всё доделали, да так здорово, что когда бабушка проснулась и вышла из дому, она не узнала свою дачу.
— Это всё великан сделал, — объяснила ей Груня. — Который к вам в гости приезжал. Нам о нём Коля говорил.
Тут уж бабушка заулыбалась и тоже хитро спросила:
— А где же он, этот великан, сейчас?
Груня засмеялась, переглянулась с ребятами и сказала:
— А великан, бабушка, вот он, перед вами, — и обвела взглядом всех мальчишек и девчонок. — Это мы по отдельности мальчишки и девчонки, а все вместе мы — великан!
Бабушка на радостях стала угощать великана румяными яблоками. Всех угостила, кроме Коли. И вдруг Груня взяла и отдала своё яблоко Снегирёву. Тогда только бабушка поняла, что Коля-то её тоже, оказывается, имеет отношение к великану. И ещё больше обрадовалась.
Похрустев аппетитно яблоками, великаний отряд, смеясь и переговариваясь, двинулся дальше по своим великаньим делам.
А Коля Снегирёв, как всегда, остался стоять за забором, уцепившись за штакетник. А потом как подует на мозоли да как побежит со всех ног в сарайчик! Там он быстро нашёл длинный шест, а к нему привязал полосатую майку, что когда-то сушилась на верёвке. С шестом в руках Коля выбежал на дорогу. На дачном ветру майка сразу же затрепыхалась, как знамя. Со знаменем наперевес Снегирёв побежал вслед за великаном, за ребятами.
Вот и конец всей этой истории про великана. Впрочем, какой уж там конец?! Это же только начало!..