Сейчас, сейчас растопыренная пятерня подденет за ворот или за рукав, и тогда сей тесный закут воистину обернется для Митридата Карпова усыпальным склепом. Совершенно невозможно представить, чтобы два изверга, злоумышляющие против самое великой императрицы, оставили в живых свидетеля своего душегубства. Прикидываться малолетним несмышленышем бесполезно – итальянец видел, как Митя перед светлейшим красовался, чудесами памятливости блистал.
Зефирка сердито заворчала, цапнула и прижала к груди какое-то из своих сокровищ, но этого ей показалось мало, и мартышка укусила настырную ручищу за палец.
Гвардеец чертыхнулся, но руки не отдернул, вот какой храбрый.
– Крыса! – пропыхтел он. Ну, я тебе… Схватил Зефирку за ногу, выволок к свету. Та жалобно заверещала, блеснул зажатый в лапке хрустальный флакон.
– Шишки смоленые! Глядите, Еремей Умбертович, – загоготал Пикин. – Никакой не Ворон склянку стащил, а иная птица, сорока-воровка! Зря напугались. Ну-ка, что там у ней еще за добыча.
Митя и дух перевести не успел – загребущая рука потянулась к нему сызнова.
Охваченный ужасом, он подпихнул ей навстречу все, что лежало в надпечье: и съестные запасы, и свою пряжку, и старичкову звезду.
Звезда-то его и спасла.
– Ото! – Пикин с грохотом спрыгнул на пол. – Давайте делить добычу, ваше превосходительство. Пряжку вам, печенье с яблоком, так и быть, тоже, а Сашку Невского мне. Алмазы повыковыряю, закладчику снесу, вам же польза будет – часть долга уплачу.
Жалко стало Мите старичка, а что делать?
– Маленькая какая, будто игрушечная или детская, – рассеянно пробормотал Метастазио (про пряжку – больше вроде не про что). – Ладно, все хорошо что хорошо кончается. К делу, Пикин. Этими камешками вы с долгами не расплатитесь. А вот если нынче все исполните в точности, то мы квиты. Как только у старухи ночью начнется мигрень и рвота, получите все свои векселя и расписки. А когда вступит в силу завещание, я вам новый кредит открою, на десять тысяч.
– На пятьдесят, – сказал бравый преображенец. – И еще мало будет, Шишкин корень. Если курносый останется с носом (ха, каков каламбур!), вы с Платоном всю Россию в карман положите.
Затопали к выходу. Слава Богу, ушли. Можно было вылезать.
Вечером ужинали у императрицы в Бриллиантовой комнате, в самом что ни есть ближнем кругу. Сама государыня, августейший Внук без супруги, Фаворит, две старые и очень некрасивые дамы да адмирал Козопуло.
Еще были начальник Секретной экспедиции Маслов и страшный зуровский секретарь, но эти сидели не за столом, а на табуреточках: первый позади императрицы, второй с противоположной стороны, за спиной у князя. Оба держали на коленках по бювару, стопке бумаги, чернильницу с пером – чтоб враз записать, если ее величеству или его светлости придет на ум какая-нибудь государственная или просто значительная мысль.
Правда, за весь вечер такого ни разу не случилось. Наверно, из-за адмирала. Он трещал без умолку, сыпал рассказами и прибаутками, но неинтересными – всякая история заканчивалась тем, как кто-то навалил в штаны, или протошнился на каком-нибудь высоком собрании, или прелюбодействовал с чужой женой и прыгал нагишом в окно. Одним словом, всегдашние взрослые шутки. Как им только не наскучит?
А государыне нравилось. Она до слез смеялась адмираловым историйкам, особенно если попадались нехорошие слова, несколько раз даже их повторила. И все остальные тоже хохотали…
Екатерина тут была совсем не такая, как давеча, в Малом Эрмитаже. Одета попросту, в свободное платье и белый тюлевый чепец. Лицо размягченное, простое.
– Хорошо, – говорила. – Только здесь душой и разнежишься.
На Митин взгляд, место для душевного отдохновения было странное. В стеклянных шкапах торжественно сверкали имперские регалии: большая и малая корона, скипетр, златое яблоко, прочие коронные драгоценности. По стенам были развешаны шелковые и парчовые штандарты. Тут бы навытяжку стоять, при полном парадном мундире, а ей, вишь ты, отдохновенно. Должно быть, у государей душа не от того отдыхает, от чего у обычных смертных.
– Право, отрадно. – Императрица привольно потянулась. – Будто двадцать лет долой. Уж прости, дружок, – обратилась она к Внуку, – что твою Лизаньку сюда не зову, больно свежа да хороша. А так рядом с моими старушками я могу чувствовать себя красавицей. – И, со смехом, взвизгнувшей левретке. – Ах, прости, милая Аделаида Ивановна, про тебя забыла. Нас тут с тобой две красавицы.
Собачка рада вниманию, хвостом виляет, а царица лукаво Фавориту – да не на «вы», а просто, по-домашнему:
– Горюй, Платоша. Сегодня первый красавец не ты, а вон тот премилый кавалер. – И на Митю показала. – Играйся, ангел мой, играйся. После, глядишь, и я с тобой поиграю.
Диспозиция у Митридата Карпова была такая: его определили ползать по полу, где специально разложили цветные кубики и расставили деревянных солдат. Спасибо, конечно, за внимание, но все же взрослые невыносимо тупы. Какие кубики, какие солдатики, если они вчера уже видели, что разумом он ни в чем им не уступает?
Однако если б Мите вместо младенческих забав даже приготовили более увлекательную игрушку – хотя бы те же логарифмические таблицы – ему нынче все равно было не до развлечений. К деревяшкам он и не прикоснулся, все не мог отвести глаз от некоего хрустального флакона, стоявшего подле государыни. Тот самый иль не тот? Подменил Пикин или не сумел?
По случаю постного дня на столе были только рыба и фрукты, да и то всю рыбу съел один Козопуло, прочие к еде почти не притрагивались. Наверно, знают, что тут не разъешься, и заранее поужинали, сообразил Митя. Пили же по-разному, и для всякого было заготовлено свое питье: перед царицей кроме флакона был еще графин со смородиновым морсом, Фаворит пил вино, адмирал – английский пунш гаф-энд-гаф, великий князь довольствовался чаем, старухи потягивали наливку, Маслов и итальянец сидели так.
Два раза рука Екатерины тянулась к роковой склянке, и Митя коченел от ужаса, но в последний момент предпочтение отдавалось морсу.
Как, как рассказать ей про смертельную опасность?
Весь день Митю продержали в Фаворитовых покоях. Дел никаких не было, но и не сбежишь – у дверей крепкая охрана, без особого позволения не выпустит. Он думал, вечером расскажет, когда в Брильянтовую комнату поведут, но повел его не кто иной, как самый главный злоумышленник Еремей Метастазио. Митя так его боялся, что аж жмурился. Итальянец спрашивал про какую-то безделицу, а он и ответить толком не смог.
И за ужином секретарь нет-нет, да и поглядывал на Митридата, вроде бы рассеянно, но внутри от этих черных глаз все так и леденело. Оказывается, не выдумки это, про черный глаз-то. У кого душа черная, у того и взгляд такой же.
– А все же выпью настоечки, – сказала решительно государыня. – Хоть и пятница, да грех небольшой. Опять же церковь не воспрещает, если для здоровья польза. Ведь ваша настоечка полезная, Константин Христофорович? Полюбила я ее, всю внутренность она мне согревает.
– Осень полезная, васе велисество! – немедленно заверил грек. – И благословлена митрополитом. Покази-ка язык, матуська. Если розовый – пей смело.
Семирамида высунула язык, и все с интересом на него воззрились, а Митя даже на цыпочки привстал. Язык, к сожалению, был хоть и шершаво-крупитчатый, но совершенно розовый. Беды, похоже, было не избегнуть.
– Мозьно. Бокальсик, дазе два, – разрешил Козопуло и тут же налил настойки.
Митю будто толкнула некая сила. Он с криком бросился к столу и толкнул ее величество в локоть. Бокал полетел на пол, обрызгав царицыно гродетуровое платье.
– Ax! – вскричала Екатерина, а начальник Секретной экспедиции с неожиданным проворством прыгнул со своей табуреточки к Мите и крепко схватил его за ворот. Императрица ужас как рассердилась.
– Маленький дикарь! Сердце так и зашлось. Вон его отсюда, Прохор Иванович!
Маслов потащил нарушителя чинности за ухо к двери. Было больно и обидно, Митя – хотел крикнуть про отраву, но в этот самый миг встретился глазами с господином Метастазио. Ух как жуток был этот яростный, изничтожающий взгляд! А потом секретарь посмотрел ниже и судорожно дернул шейный платок, будто не мог вздохнуть. Увидел, понял Митя. Туфлю без пряжки увидел. Догадался…
Кое-как досеменил до двери, влекомый масловской рукой, беспощадной терзательницей уха. Вдруг раздался отчаянный вопль государыни, и железные пальцы Маслова разжались. Сберегатель престола кинулся к своей повелительнице.
– Что с ней? Смотрите! Ей плохо! – кричала Екатерина, указывая на пол.
Там, в разлившейся рубиновой лужице, лежала левретка Аделаида Ивановна, беззвучно разевая пасть и дергая всеми четырьмя лапами.
– Яд! – громовым голосом возопил Маслов. – Настойка отравлена! Умысел на жизнь государыни!
Императрица так и обмякла. К ней ринулись, опрокидывая кресла.
– Это хоросяя настойка! – бил себя в грудь Козопуло. – Я пил, матуська-царица пила! Никогда нисего!
Вдруг тайный советник вернулся к Мите, схватил за плечи.
– Пошто бутыль разбил? – вкрадчиво прошептал он. – С малолетской дури или знал про отраву?
Тихо прибавил:
– Ты мне правду скажи, мне врать нельзя.
Глаза у губастого старика были матовые, без блеска. Тут бы все ему и рассказать, но Митя оплошал – зачем-то взглянул на Метастазио, да и впал в оцепенение под неотрывным василисковым взглядом заговорщика.
– Знаешь что-то, вижу, – шепнул Маслов. – Добром скажешь или в экспедицию свесть? Не погляжу, что маленький…
Тут донесся слабый голос:
– Где он? Где мой ангел-хранитель? Что это вы, Прохор Иванович, ему плечики сжимаете? Иди сюда, спаситель мой. Мне и России тебя Господь послал!
И ослабла хватка черного старика, разжалась.
После памятного вечера в Брильянтовой комнате Фортуна подбросила Митридата Карпова выше высокого. Из пажей светлейшего князя Зурова, у которого этаких мальчишек разного возраста числилось до двух дюжин, сделался он Воспитанником Ее Величества, единственным на всю империю – такое ему было пожаловано отличие. Были и другие награды, более обыкновенные, но тоже завидные. Во-первых, вышло Мите повышение по военной службе: прежде он числился по конногвардейскому полку капралом сверх штата, а теперь стал штатным вахмистром, что равнялось чину армейского капитана. Во-вторых, папеньке за труды по воспитанию чудесного отрока был послан орден святого Владимира и пять тысяч рублей серебром. Однако соизволения на то, чтоб папенька с маменькой приехали (про Эндимиона Митя, памятуя затрещины и раздавленных лягушат, не просил), получено не было. «Я тебе буду вместо матушки, а Платон Александрович вместо батюшки, – ответила Екатерина. – Родителям же твоим в утешение какую-никакую деревеньку подарю из новых, из польских. Там земли да мужиков много, на всех хватит». Митя к тому времени уже ученый был, знал, что это она Фаворита расстраивать не хочет, ибо князь Зуров не терпит подле самодержицы красивых мужчин. Иные семейства своим смазливым отпрыскам на этом даже ухитрялись карьеру строить. Отправят ко двору этакого юного красавца, покрутится он денек-другой, помозолит глаза светлейшему – глядишь, дипломатическим курьером пошлют, или в армию с повышением, а одного, очень уж хорошенького, даже посланником к иностранному двору отправили, только б подальше и на подольше.
В общем, остался Митя один-одинешенек сиротствовать, а верней, как выразился остроумец Лев Александрович Кукушкин, сиропствовать — многие этак томиться пожелали бы.
Воспитаннику отвели близ высочайших покоев собственный апартамент с окнами на Дворцовую площадь. Приставили штат лакеев, назначили учителей, за здоровьем бесценного дитяти досматривал сам лейб-медик Круис.
Жилось Мите с роскошеством, но не в пример стесненней, нежели в Утешительном.
Подъем не когда пожелаешь, а затемно, в шесть, как пробьет дворцовый звонарь: долее никто спать не смей – ее величество изволили пробудиться. Утреннее умывание такое: чтоб Митридату легче сонные глазки разлепить, слуга ему протирал веки губкой, смоченной в розовой воде; потом драгоценное дитя под руки вели в умывальню, где вода, качаемая помпой, сама лилась из бронзовой трубки, да не ледяная, а подогретая. Своей рученькой он только зубы чистил, смыванием же прочих частей тела ведали два лакея – один, старший, всего расположенного выше грудей, второй – того, что ниже.
Одежда и обувь для императрицыного любимца были пошиты целой командой придворных портных и башмачников всего в два дня. Наряды, особенно парадные, были красоты неописуемой, некоторые с самоцветными камнями и золотой вышивкой. Заняло все это богатство целую комнату, именовавшуюся гардеробной. Жалко только, самому выбирать платье не дозволялось. Этим важным делом ведал камердинер. Он знал в доскональности, силен ли нынче мороз да какое у Митридата на сей день расписание, и желания не спрашивал – подавал наряд по уместности и оказии. Переодеваться для различных надобностей приходилось не меньше семи-восьми раз на дню.
Как оденут – передают куаферу чесать волосы, мазать их салом и сыпать пудрой.
Потом завтрак. Готовили в Зимнем дворце плохо, потому что государыня на кушанья была непривередлива, больше всего любила вареную говядину с соленым огурцом, и еще потому, что ее величество никогда не бранила поваров – боялась, что какой-нибудь отчаянный обидится да яду подсыплет. Вот повара и разленились. Кашу давали пригорелую, яичницу пересоленную, кофей холодный. В Утешительном Митю питали хоть и не на серебре, но много вкусней.
Дальше начинались уроки, для чего была отведена особая классная комната. Помимо интересного – математики, географии, истории, химии – обучали многому такому, на что тратить время казалось досадным.
Ну, верховая езда на британском пони или фехтование еще ладно, дворянину без этого невозможно, но танцы! Менуэт, русский, англез, экосез, гроссфатер. Ужас что за нелепица – скакать под музыку, приседать, руками разводить, каблуком притоптывать. Будто нет у человека дел поважнее, будто все тайны натуры уже раскрыты, морские пучины изучены, болезни исцелены, перпетуум-мобиле изобретен!
А занятия изящной словесностью? Кому они нужны, эти выдуманные, никогда не бывалые сказки? До четырех лет Митя и сам почитывал романы, потому что еще ума не нажил и думал, что все это подлинные истории. Потом бросил – полезных сведений из литературы не получишь, пустая трата времени. Теперь же приходилось читать вслух пиесы, по ролям: «Наказанную кокетку», «Гамлета, принца Датского», «В мнении рогоносец» и прочую подобную ерунду.
После обеда обязательные развлечения – игра на бильярде и в бильбокет. Но прежде дополнительные уроки по неуспешным дисциплинам. Таковых за Митридатом числилось две: пение и каллиграфия. Ну, если человеку топтыгин на ухо наступил, тут ничего не сделаешь, а вот с плохим буквописанием Митя сражался всерьез, насмерть. Почерк и вправду был очень нехорош. Буквы липли одна к другой, слова сцеплялись в абракадабру, строчки гуляли по листу как хотели. Писать-то ведь учился сам, не как другие дети, которые подолгу прописи выводят. Опять же рука за мыслью никак не поспевала.
Однажды, когда Митридат, пыхтя, скреб пером, портил чудесную веленевую бумагу, вошла императрица. Посмотрела на детские страдания, поцеловала в затылок и поверху листа показала, как следует писать, – начертала:
«Вечно признательна. Екатерина». Учитель велел нижние каляки отрезать, а верхний край, где высочайшая запись, хранить как драгоценную реликвию. Митя так и сделал. Отправил бумажку с ближайшей почтой в Утешительное.
Злодеев, которые подсыпали в графинчик с адмираловой настойкой отраву, пока не сыскали. Рассказать бы матушке-царице все, что слышал на печи, да жуть брала. А если Метастазио отпираться станет (и ведь беспременно станет!), если потребует доносильщика предъявить (обязательно потребует!)? Что угодно, только б не смотреть в черные, пронизывающие глаза! От одного воспоминания об этом взгляде во рту делалось сухо, а в животе тесно. Митя слышал, как Прохор Иванович Маслов докладывал ее величеству о ходе дознания: мол, его людишки с ног сбиваются и кое-что нащупали, но больно велика рыбина, не сорвалась бы. Еще бы не велика! Может, дотошный старик сам докопается, малодушничал Митя.
Великая монархиня звала своего маленького спасителя «талисманчиком» и любила, чтоб он был рядом, особенно когда решала важные государственные дела. Любила повторять, что ей сего мальчика само Провидение послало, что это Господь побудил малое дитя разбить смертоносный бокал. Бывало, задумается повелительница над трудным решением и вдруг бросит на воспитанника странный взор, не то испытующий, не то даже боязливый. Иной раз и мнение спрашивала. Митя сначала гордился таким к себе уважением, а потом понял – ей не разум его нужен, а нечто другое. Не вслушивалась она в прямой смысл-сказанного, а тщилась угадать в звуке слов некое потаенное значение, будто вещает не маленький придворный в бархатном камзольчике, а дельфская пифия.
К примеру, на послеполуденном докладе было. Государыня сидела разморенная, прикрыв глаза. То ли слушала, то ли нет. Сзади – камер-фрейлина, перебирает пальчиками у ее величества в волосах. Как найдет насекомое, давит ногтем о плоскую золотую коробочку, вошегубку. Митя был на обычном месте, низенькой скамеечке, читал Линнееву «Философию ботаники».
Камер-секретарь, претолковый молодой человек, хоть и очень некрасивый (кто ж красивого на такую должность пустил бы?), зачитывал депеши.
– В истекшем 1794 году в городе Санкт-Петербурге народилось 6750 человек, умерло 4015.
Императрица открыла глаза:
– Сколько ж прибавилось?
Камер-секретарь стал шевелить губами, а Митя, не отрываясь от чтения:
– Две тыщи семьсот тридцать пять.
– Плодятся – стало быть, сыты, ненапуганы и жизнью довольны, – кивнула Екатерина, снова смежила веки.
Докладчик читал дальше:
– Из Америки пишут. Против индейцев, обеспокоивших Кентукскую область, выслан корпус добровольнослужащих, который и разбил их совершенно.
Митя вспомнил саженного индейца. Представил, как тот крадется в ночи к ферме белого поселянина. В руке у него боевой топор, за спиной колчан со стрелами. Куда как страшно! Молодцы добровольнослужащие.
– Оттуда ж. Неприятное известие с острова Гваделупа. Французы в начале октября принудили англичан сдаться на капитуляцию и отправиться в Англию, обещав в продолжение войны не служить уже больше против французской республики.
Царица нахмурилась – не любила французов.
Камер-секретарь заметил, стушевался:
– Тут еще, того хуже…
– Ну же. – Государыня покачала головой. – Знаю я тебя, иезуитская душа. Самую пакость на конец приберег. Проверяешь, гневлива ли. Не гневлива, не опасайся.
Тогда молодой человек тихо прочел:
– Французы взяли город Амстердам…
– Да что ж это, Господи! – ахнула Екатерина. – Когда ж на них, проклятых, укорот сыщется?
Вдруг повернулась к Мите и спрашивает:
– Что делать, душенька? Объединиться с Европой против якобинцев, или пускай они и дальше промеж себя режутся, друг дружку ослабляют? Скажи, дружок, отчего эти голодранцы всех бьют? Ведь и ружей у них не хватает, и пушек, и мундиров нет, и в провианте недостача? Что за напасть такая?
И смотрит на него с надеждой, словно ей сейчас некая великая истина откроется.
А Митя рад принести благо человечеству. Линнея отложил, постарался говорить попроще и не тараторить, чтоб до нее как следует дошло:
– Это они оттого регулярную армию бьют, что у французов теперь равенство, и солдат не скотина, которая вперед идет, потому что сзади капрал с палкой. Свободный воин маневр понимает и знает, за что воюет. Свободные люди всегда и работать, и воевать будут лучше, чем несвободные.
Хотел хоть немножко подвигнуть Фелицу к пониманию того, что невозможно на исходе восемнадцатого столетия большую часть подданных содержать в постыдном рабстве.
А она в ответ:
– Как верно! Вот уж воистину устами младенца! – И секретарю. – Пиши указ: следующий рекрутский набор произвесть не из крепостных крестьян, а из вольных хлебопашцев, ибо рожденные свободными к воинскому ремеслу пригодны больше.
Остолбеневшего Митю в щеки расцеловала, подарила лаковые сани с царского каретного двора. Вот оно каково властителям-то советовать – хотел добра, а вышло зло.
Или еще случай был.
Раскладывала государыня пасьянс-солитэр, пребывала в мечтательном настроении.
– Ах, – говорит, – мой маленький птенчик, отчего это старому мужчине, хоть бы даже и шестидесятилетнему, незазорно жениться на молоденькой, а зрелой даме того же возраста повенчаться с мужчиной двадцати шести или семи лет почитается невозможным?
И опять смотрит с надеждой, вздохнуть боится.
Подумав, Митя ответил так:
– Это, удумаю, оттого, ваше величество, что от шестидесятилетнего старичка все-таки еще могут дети произойти, а у шестидесятилетней бабушки приплода быть не может.
Женятся-то ведь, чтобы население преумножать, иначе зачем бы?
Кстати и факт подходящий вспомнился.
– Однако науке известны и исключения. Я читал, что в 1718 году в мексиканском вице-королевстве некая Мануэла Санчес шестидесяти трех лет забрюхатела и произвела на свет мертвого младенца женского пола весом семь фунтов три унции и два золотника, сама же померла от разрыва детородных органов.
Императрица карты швырнула, велела выйти вон, у самой слезы из глаз. А что такого сказал?
Правда, потом вышла следом в коридор, приласкала, назвала «простой душой» и «деточкой». Многие это видели, и Митин «случай» засиял еще ярче.
При дворе уж и без того много говорили о чудесном ребенке и особом расположении к нему матушки-царицы. Само собой, явились и просители. Один камергер ходатайствовал, чтоб его приглашали на малоэрмитажные собрания. Поклонился фунтом бразильянского шоколаду. Вице-директор императорских театров, пришедший хлопотать за дозволение к постановке некоей игривой пьесы, похоже, не ожидал, что прославленный Митридат окажется настолько мал. Вручил заготовленные дары не без смущения: полфунта виргинского табаку и новейшее изобретение от дурной болезни – прозрачный капушончик из пузыря африканской рыбы. Табак Митя отдал камердинеру, шоколад съел сам, а растяжной капушончик выказал себя незаменимой вещью для опытов с нагреванием газа.
Понемногу Митридат обвыкался в огромном дворце, который строчка за строчкой, страница за страницей раскрывал перед ним книгу своих бесчисленных тайн. Конечно, не всю, а лишь малую ее часть, ибо постичь сей огромный каменный фолиант во всей его необъятности навряд ли было под силу смертному человеку, хоть бы даже и самому дворцовому коменданту. Проживи сто лет под гордыми сводами – и то всего не узнаешь. После заката Версаля на всей земле не было чертогов великолепней и просторней этих.
Для изучения дворца Митя предпринимал экспедиции: сначала в ближние пределы – в соседние залы, в висячие сады, на хоры. Потом все дальше и дальше. Со временем выяснилось, что Зимний полон не только прекрасных картин с изваяниями, а также всяких несчитанных богатств, но еще и роковых опасностей. У дворца явно была своя потайная жизнь, своя живая душа, и душа недобрая, желающая новичкам зла и погибели.
На седьмую ночь после Митиного вселения приключилось необъяснимое, зловещее событие. Лежал он ночью в необъятной высоченной кровати, на которую можно было вскарабкаться только по лесенке, и смотрел на бронзовую люстру. Не то чтобы смотрел – чего на нее смотреть, когда она уже вся в доскональности изучена, – просто пялился вверх, а там, наверху, как раз и располагалась люстра. Спать не хотелось. Государыня требовала, чтобы ребенка укладывали в десять, и читать ночью не дозволяла, якобы от этого здоровью вред. Он пробовал объяснить, что ему для зарядки энергией довольно и трех часов, но царица, как обычно, толком не слушала. Так что хочешь – не хочешь, а лежи, думай.
Тяжеленная люстра изображала Торжество Благочестия: само Благочестие в образе бородатого старца располагалось посередине, а по краям вели хоровод певцы с кимвалами и арфами.
Лежал, размышлял о том, как преобразовать правосудебное устройство, чтобы судьи судили честно, властей не боялись и от истцов с ответчиками подношений не брали. Задачка была не из простых, не для ночного ума, и Митя сам не заметил, как задремал, но, видно, ненадолго и некрепко. Проснулся оттого, что показалось, будто скрипнула дверь. Потом услыхал легкий шорох – как бы рвется что-то. Похлопал глазами, пытаясь сообразить, что бы это могло быть. На бронзовом круге люстры тускло мерцал отсвет заоконного фонаря. Вдруг блик шевельнулся – сначала покачался, потом двинулся книзу, с каждым мигом разрастаясь и ускоряясь. Не столько уразумев, сколько почувствовав, что люстра падает, Митя выкатился из под одеяла на пол. Зашиб локоть, но, если б промедлил еще пол-мгновения, упавшая махина оставила б от него кучку фарша и переломанных костей. От удара у кровати подломились толстые ножки, а ложе в середине треснуло пополам.
После, когда стали разбираться, выяснилось, что лопнули волокна веревки, на которой опускают бронзовое чудище, чтоб зажигать свечи. Лакея, который к светильникам приставлен, государыня сгоряча велела за небрежение прижечь клеймом и сослать в Сибирь, но после сжалилась, приказала только немножко посечь и отдать в солдаты.
Митя тогда не очень-то и напугался – отнес за счет дурного нрава Дворца, от которого можно ожидать всякой каверзы. Но прошла еще неделя, и дело предстало в совсем ином свете.
К тому времени экспедиции по изучению каменного исполина достигли подвала, где находились кладовки и кухни. Провизия, равно как и ее приготовление, Митридата не интересовали, но за винным погребом обнаружилось любопытное местечко – старый, выложенный камнем колодец, очень возможно, что оставшийся еще от прежней постройки. Раньше, пока не провели трубы, из него, наверное, брали воду для кухонных надобностей, теперь же он стоял заброшенный. Колодец был неглубокий, до воды не дальше полу сажени (земля то в Петербурге топкая, до почвенных вод всегда близко). С четырех сторон – каменные ступеньки, чтоб поваренку сподручней наклониться, бадейкой на палке зачерпнуть воды.
Раз колодец простаивал без пользы, Митя решил приспособить его для химического опыта – выращивания кристаллов медного купороса. Место холодное, без ненужных испарений. Спустил на веревках две стеклянные банки с пересыщенным раствором, в одной обычная нитка, в другой шелковая. Раза по три на дню бегал проверять – не появились ли кристаллы.
23 февраля, в пятницу, с утра, в первой банке начался процесс. На суровой нитке явственно посверкивали синие крупицы. Ура!
Митя спустил банку обратно. Свесился, чтобы поднять вторую, но тут чья-то сильная рука схватила его за фалду, другая подцепила за воротник и швырнула головой вниз. Краем глаза он успел заметить зеленый рукав с красным обшлагом, а в следующий миг плюхнулся в черную ледяную воду.
Вынырнул в темноте, задыхаясь и отплевываясь. Стал барахтаться. Пробовал кричать, и в каменном квадрате крик отдавался гулко, но на кухне нипочем не услыхали бы – далеко, да и шумно там. Кабы не веревки, на которых были подвешены склянки, в два счета пошел бы ко дну, ибо, хоть Митя и превзошел математическую науку, понял строение материи и изрядно знал по философии, плавать не умел – недосуг было научиться.
Да и веревки, в которые он намертво вцепился, спасли бы его ненадолго. Через минуту-другую пальцы закоченели, стали разжиматься. Счастье великое, что вице-кох за вином шел и писк из колодца услыхал, иначе непременно опечалил бы Митридат Карпов родителей и матушку-государыню.
Вице кох мальчонку вытащил, первым делом надавал подзатыльников – не лезь куда не ведено, – а после дал хлебнуть вина, раздел, шерстяной варежкой натер и в два фартука укутал. Митя на несправедливые подзатыльники и ругань не обиделся. Поцеловал драчуну за спасение руку, объяснять ничего не стал.
Потом, укутанный уже не в фартуки, а в медвежье одеяло, лежал у себя в спальне, производил умственный анализ случившегося.
Тут уж на злобность дворца грешить не приходилось, налицо был человеческий умысел. Кто-то хотел истребить государынина воспитанника и только чудом не преуспел в своем намерении.
А мудреного анализа и не понадобилось.
У кого зеленый с красным мундир? У Преображенского полка.
Митя дернул за звонок, велел камер-лакею узнать, какой сегодня караул во дворце. Оказалось, точно, Преображенский. Командир – капитан-поручик Пикин. Как Митя это имя услыхал, снова его затрясло, но уже не от холода. Стал дальше размышлять, вспомнил и про упавшую люстру.
Наскоро оделся – сам, без камердинера. Прокрался в кордегардию, где журнал караульных дежурств. Подождал у двери, пока сержант отправится посты проверять, и заскочил внутрь. Кто неделю назад, 16 февраля, тоже в пятницу, дежурил? Так и есть: капитан-поручик Андрей Пикин. Зря, выходит, лакея в солдаты отдали. Да и ночной скрип объяснился. Прокрался злодей в спальню, подрезал ножиком или еще чем волоконца на веревке, да и был таков, а остальное тяжесть люстры довершила.
Вон оно что! Не успокоился господин Метастазио, предприимчивый человек. И не успокоится, пока не изведет со свету опасного свидетеля.
Видно, не в себе Митя был, не услышал приближающихся шагов, а когда дверь открылась, бежать было поздно.
Вошли Пикин и сержант-преображенец, совсем еще юнец.
– Глядите, Бибиков, – весело сказал капитан-поручик, – какой у нас гость. Сам Митридатус Премудрый. Ты что тут делаешь? Слыхал, чего с любопытной Варварой приключилось? А? – Оглядел обмершего Митю своими шальными глазищами. – Мне сказывали, ты в колодец нырял? За царевной-лягушкой? Ну, шишки-семечки, в рубашке ты родился. Таким в карты везет. Надо тебя обучить. То-то вдвоем всех чистить будем, а?
И заржал, душегуб. На роже ни тени, ни облачка, и от этого было всего страшней. Митя взвизгнул, проскочил у сержанта под локтем, понесся со всех ног неведомо куда.
Это только так говорится, что человек несется неведомо куда, на самом-то деле всякий, даже с огромного перепугу, сразу соображает, куда ему бежать спасаться. Знал про то и Митридат, даже сомнения не возникло.
Есть человек, для того и приставленный, чтобы беречь государыню и пресекать заговоры против августейшей персоны. Человек известный – тайный советник Маслов, начальник Секретной экспедиции. И давно следовало ужас перед Еремеем Мстастазио преодолеть, во всем Прохору Ивановичу признаться. Ужас, он только цепенит и воли лишает, а от погибели никогда и никого не спасал. Что кролику трепетать, взирая на разинутую пасть удава? Ведь хищного змея кроликово бездействие не отвратит от плотоядного замысла.
Проживал тайный советник близехонько от дворца, на Миллионной улице. В гости к Прохор Иванычу по доброй воле никто не хаживал, но место его обитания всему Петербургу было отлично известно. Это надо из бокового подъезда выскочить, пробежать мимо полосатой караульной будки и нырнуть во двор напротив. Там, в желтом казенном доме, бдит Секретная экспедиция, при ней и квартира начальника.
Маслов выслушал всхлипывающего мальчика внимательнейшим образом, ни разу не перебил, а только кивал да приговаривал:
«Так, та-ак», – и чем дальше, тем живей. Недоверия, которого Митя больше всего страшился – мол, напридумывал малолеток небылиц, – Прохор Иванович не явил вовсе, да и, судя по лицу, не очень-то рассказу удивился. Скорее обрадовался.
Заходил по тесному, сплошь уставленному запертыми шкафами кабинету, потирая сухие белые руки. Побормотал что-то под нос, покивал сам себе.
– Ты вот что, превосходный отрок, – говорит, – ты мне помоги матушку спасти и злодеев изобличить, ладно? Тогда и я сумею тебя от тех же самых извергов уберечь.
– Как же я могу вам помочь? – поразился Митя. – Я ведь маленький.
Тайный советник обнял его за плечо, усадил рядом с собою на диванчик, заговорил тихо, душевно:
– Ты хоть и невелик, а разумней многих больших. Посуди сам: вот знаем мы с тобой правду, только ведь этого мало. Не поверит нам матушка, потому что тут замешана дражайшая ее сердцу персона.
– Мне-то, конечно, не поверит, – горячо сказал Митя. – Я для нее что, кукла затейная, китайский болванчик. Но уж вам-то, своему охранителю!
Прохор Иванович подпер вислую щеку, пригорюнился.
– Увы. И мне, своему верному псу, тоже не поверит. Про кого другого – да, но только не про ближних подручников свет-Платошеньки. Я ей и вправду что пес: на чужих бреши, а своих не замай. Даже если сумею я в матушку сомнение заронить, дальше-то что будет?
– Что?
– А то, что явится к матушке известная особа, много красивей лицом, чем старый Прохор Маслов, запрется с ее величеством в спаленке и сыщет резоны, после которых нас с тобой вышвырнут из Зимнего, как нашкодивших кутят. И никто тогда не помешает нашему приятелю Еремею Умбертовичу довести свое злонамеренье до конца.
– А может, не сумеет светлейший сыскать резонов? Я приметил, что ума он несильного.
– Мал ты еще, – вздохнул тайный советник. – Матушка хоть и великая царица, а тоже баба. И ум князю Платону на том ристалище вовсе не понадобится.
– Что же делать? – пал духом Митя. – Неужто пропадать?
– Пропадать незачем. – Голос Маслова построжел. – Ты делай все в точности, как я скажу, и складно выйдет.
– Если смогу… – дрогнул Митин голос. Неужто не избежать очной ставки со страшным итальянцем? Как бы от мертвящего пламени черных глаз язык не присох к гортани…
– Ничего, сможешь. Если жить хочешь.
Прохор Иванович прищурил и без того маленькие глазки, пожевал губами и от этого сделался еще больше похож на старого, облезлого мопса.
– От светлейшего надо по ломтику отрезать, – молвил он тихо-претихо, будто рассуждая вслух сам с собой. – Первый ломтик – капитан-поручик Пикин. Через него доберемся до секретаря. А после прикинемся, что самого светлейшего нам не надобно. Мол, заморочили ему, бедному, голову лихие прихлебатели, а он, конечно, ни сном ни духом… Если будут у меня доказательства твердые, то отопрется от итальянца Платон Александрович, выдаст с потрохами, уж я-то его, голубя, знаю.
Тайный советник подумал еще, но теперь молча. Снова кивнул:
– Нужно от Пикина признание. С него и начнем, ибо из всех он – персона наименее значительная.
– Не будет он себя оговаривать! – вскричал Митя. – Зачем ему?
– Не зачем, а почему, – назидательно сказал Маслов. – Причину, по которой Андрейка Пикин мне всю правду скажет, я тебе сейчас покажу. Пойдем-ка.
Из кабинета он повел своего маленького сообщника в другую комнату, немногим просторней, однако обставленную с некоторой претензией на уютность: у стены примостилась козетка, и даже с вышитыми подушечками, в углу висело тускловатое зеркало, а подле стола с кокетливо гнутыми ножками стояли два кресла – одно деревянное и неудобное, зато другое мягкое и покойное, похожее на глубокую раковину.
– Тут у меня гостиная для приватных бесед с высокородными особами, нуждающимися в отеческом вразумлении, – хитро улыбнулся Прохор Иванович, да еще подмигнул. – Дорогого гостя, а бывает, что и гостью, сажаю с почетом. – Он указал на кресло поудобней. – Сам же довольствуюсь сим скромным стулом и ни за что его не променяю на то мягкое седалище.
– Почему? – удивился Митя, попрыгав на пружинистом сиденье. – Тут гораздо лучше.
– Это как посмотреть.
Тайный советник нажал рычажок, спрятанный в ручке деревянного стула, и из подлокотников гостевого кресла вдруг выскочили два металлических штыря, сомкнувшись перед Митиной грудью. Вскрикнув от удивления, он вынырнул из-под них на пол и отполз от бешеного кресла подальше.
– К чему это?
– А к тому, душа моя, что взрослый человек, в отличие от ребенка, освободиться из сих стальных объятий никак не может. Я же еще и ремешками пристегиваю – наверху и у ног, чтоб без дрыганья.
– И что же дальше?
– А дальше вот что.
Маслов повернул рычажок еще раз, и кресло вместе с квадратом паркета поползло вниз. Однако утопло в дыре не целиком – верхняя половина спинки осталась торчать над полом.
– Ух ты! – подивился Митя. – Но зачем нужно это инженерное приспособление?
– Сейчас покажу. Посмеиваясь, Прохор Иванович взял гостя за руку и повел из комнаты в узкий коридорчик, оттуда по винтовой лестнице в подвал. За железной дверью располагалось безоконное помещение с голыми каменными стенами. Посередине торчал деревянный помост, на котором Митя увидел нижнюю часть спустившегося сверху кресла.
От стены отделилась сутулая тень – длиннорукий человек в засаленном камзоле, со сплетенными в косицу желтыми волосами.
– Здравия желаю, ваше превосходительство! – гаркнул он оглушительным голосом. – А кресло-то пустое! Нет никого! Это как?
В руке у громогласного Митя разглядел плетку с семью хвостами и поежился. Вон оно что…
– Это экзекутор, – объяснил Маслов. – Имя ему Мартын Козлов, а я зову его Мартын Исповедник. Орет он оттого, что глух как пень. Это для секретных дел качество преполезное.
Повернулся к экзекутору и тихо сказал, явственно шевеля губами:
– Проверка, Мартынушка, проверка. Работа ближе к вечеру будет.
– А-а, – протянул длиннорукий и кивнул на Митю. – Это кто, родственник ваш?
– Внучок, – не моргнув глазом, соврал советник и потрепал Митю по волосам. – Иди пока, Мартын, отдыхай.
Подвел Митю к помосту, стал показывать.
– Гляди, сиденье с кресла снимается. Вот так. Потом с попавшей в сей силок особы стягиваются портки или же задирается платье, это уж смотря по принадлежности пола. И начинается работа. Я увещеваю в верхней комнате, словами, и с надлежащей вежливостью, ибо персоны-то все непростые, благородного звания. А Мартын увещевает снизу. Иной раз, – Прохор Иванович подмигнул, – и согрешишь, если баба нестарая да в обмороке сомлеет. Спустишься, снизу на нее поглядишь. Больше ни-ни, упаси Господь. Ну рукой погладишь, это бывает.
– Их вон той плеткой секут, да? – боязливо показал Митя на страшное семихвостое орудие.
– Когда разговор легкий – к примеру, с дамой по сплетническому делу – то прутиком. Если же надо от человека ответ на важный вопрос получить, то, бывает, и семихвосткой. Покается твой капитан-поручик, как на исповеди.
Митя вспомнил, как Зефирка преображенца за палец цапнула, а тот решил, что крыса, и все равно нисколько не испугался, руки не отдернул.
– А если не расскажет? Пикин, он знаете какой.
Спросил больше для порядка. Сам-то, конечно, понимал, что расскажет Пикин, никуда не денется. Один раз, тому три с лишком года, Митю тоже высекли. Братец Эндимион подстроил: разбил каминные часы, а свалил на маленького, благо тот еще пребывал в безмолвии. Митя хотел снести муку стоически, как Муций Сцевола, да не вышло – орал от боли благим матом. Так то розги были, и секли легонько, по-детски, а тут вон как. Все на свете расскажешь.
– Ну, а если ему моченой в соли семихвосточки мало будет, – сладко сказал Маслов, – то у Мартына для таких молчунов еще тисочки есть знатные, на чувствительные отростки фигуры. Такому кобелю, как Пикин, в самый раз будут. Запоет соловьем.
При чем тут тисочки и почему Прохор Иванович назвал преображенца кобелем, Митя не понял. Если ругаются, то обычно говорят про плохого человека «пес» или «собака». Если совсем осерчают – «сука».
– Сначала мы с Мартыном его в мягкость введем, – объяснял далее тайный советник. – Ты пока в тайнике посидишь. Видал в гостиной зеркало? Оно с той стороны пустое, и преотлично все видно. А как Пикин дозреет, крутить начнет да юлить, я тебя кликну. Освежишь ему воспоминания. Не робей. – Начальник Секретной экспедиции щелкнул Митридата по носу. – Им, голубчикам, теперь не до того будет, чтоб с тобой квитаться. Только не струсь.
Легко сказать «не струсь». Стоя в каменном закутке за зеркалом, Митя чувствовал себя не как привык – маленьким взрослым среди больших детей, а крошечной щепочкой, которую закрутил-завертел злой водоворот. Сколько ей, бедной, ни тщиться, самой из сей пучины не выбраться и ее неведомых законов не познать.
Когда тайный советник наконец ввел в гостиную вытребованного капитан-поручика, Митя уже весь извелся. Прохор Иванович хвастал, что к нему никто опаздывать не смеет, загодя являются, а Пикин посмел – чуть не на полчаса припозднился.
– Вот и славно, драгоценный Андрей Егорыч, что вы к старику заглянули, не побрезговали, – фальшиво добродушным голосом приговаривал Маслов, ведя гостя к креслам.
– К вам, ваше превосходительство, попробуй не приди – в цепях приволокут, – ответил злодей.
Через стекло было хорошо видно, как блеснули в беззаботной улыбке белые зубы.
– Ну уж так-таки в цепях. Наговаривают на меня злые языки, – хохотнул начальник Секретной экспедиции. – В цепях ко мне государственных преступников водят. Вы разве из их числа?
Пикин дерзко глянул на тайного советника сверху вниз.
– Государственный преступник – фигура непонятная. Бывает, что сегодня ты преступник и на тебя охота, а завтра, глядишь, все поменялось: охотники, что тебя атукали, сами в железах.
– Про охотников это вы интереснейшую аллегорию привели, господин капитан-поручик. – Маслов за рукав повел офицера к нужному креслу. – Присаживайтесь, нам найдется, об чем потолковать.
Гвардеец поклонился:
– Благодарю. Но при столь высокой особе сидеть не смею.
– Так я сам тоже сяду. Прошу покорно запросто, без чинов. Сами видите, не в кабинете принимаю, в гостиной. Стало быть, вы для меня гость. Пока что.
Последние слова были произнесены совсем другим тоном, и бровки Прохора Ивановича грозно сдвинулись. Однако Пикин и тут не испугался.
– Все же с вашего позволения постою, – ухмыльнулся он. – Я ведь нынче в кордегардии копчусь. Всю задницу отсидел.
– Нет уж, садитесь, весьма обяжете!
Маслов схватил преображенца за обе руки, стал усаживать насильно, будто чрезмерно радушный хозяин.
Сейчас тебе отсидевшую задницу-то разомнут, злорадно подумал Митя. Будешь знать, как люстры рушить да детей в колодец кидать.
Упрямый капитан-поручик садиться, однако, не желал, и из-за этого у них с Прохором Ивановичем образовалось подобие танца – так и топтались, так и кружились на месте.
Вдруг Пикин подхватил старика под мышки и швырнул в мягкое кресло.
– Сам сиди, старый черт! Наслышан я про твое угощенье! Митька Друбецкой мне рассказывал, как ты его учил про царицу не злословить!
Маслов хотел подняться, но бесшабашный капитан-поручик двинул его кулаком в лоб – его превосходительство плюхнулся в кресло.
Что ж это делается! Митя сбоку видел обоих: и скалящегося Пикина, и осовело хлопающего глазами тайного советника. Ах, наглец!
– Ты меня попомнишь, – сказал гвардеец, пошарил руками по креслу и нашел спрятанные за спинкой ремни. – Вот так, ваше превосходительство. И ножки пожалуйте… Где, шишки еловые, механизм-то? Должно быть, тут.
Подошел к деревянному стулу, потыкал туда, сюда и обнаружил-таки рычаг.
Вжик! На груди Прохора Ивановича сомкнулись стальные полосы.
Щелк! Кресло медленно поползло под пол. Тут до Мити дошло, что сейчас может воспоследовать. Мартын-то не поймет, чья ему спускается филейность. Как начнет охаживать!
– Засим остаюсь покорный вашего превосходительства слуга, – шутовски поклонился оглушенному Пикин. – Не смею далее обременять своим присутствием. Служба.
Развернулся и с заливистым хохотом выбежал прочь – вот какой отчаянный.
Внизу что-то свистнуло, щелкнуло, и Прохор Иванович вдруг очнулся.
– А-а-а! – заорал он истошным голосом. – Марты-ын, сволочь, сгною!
Снова свистнуло.
Тут начальник экспедиции уже не крикнул – подавился криком.
Ах, беда! Ведь Мартын этот глухой. Ему что кричи, что не кричи.
Митя вылетел из потайной конурки, побежал по винтовой лестнице вниз. Вопли стали приглушенней.
Вбежал в сумрачный подвал, успел увидеть, как Мартын Исповедник смачно, с потягом, вытянул по белому в красную полоску арьеру. Мучимая часть тела свесилась в седалищное отверстие и была вся на виду.
– Дядя Мартын! – Митя вцепился палачу в жилистую руку. – Нельзя! Это Прохор Иваныч!
Экзекутор оглянулся:
– А-а, внучек. Ты только погляди на него, срамника. – Мартын зашелся в странном, клекочущем смехе. – Ишь, сладострастник!
Палец кнутобойца указывал на гузно его превосходительства. Повыше нахлестанного места, где копчик, виднелась малая картинка: красный цветок навроде ромашки.
– Это у них мода нынче такая, у похабников, – объяснил Мартын, вытирая лоб. – Тутуеровка называется, от пленных турков пошло. Есть ходоки, которые для привлечения женского пола прямо на срамном уду тушью узоры накалывают. А этот не иначе как содомит. У них вся краса в гузне. Тьфу! Славно я его приласкал, по его любимой плепорции!
И загоготал, очень довольный шуткой.
– Ты погоди, малый, мне работать надо. Пока Прохор Иваныч шнуром не дернет, бить положено.
Ка-ак размахнется, ка-ак ударит! Сверху уже не вопль – хрип несется.
С потолка действительно тянулся тугой шнур, но только дергать за него наверху было некому.
Митя повис на руке с плеткой.
– Ты что? – удивился экзекутор.
– Это не тот, это сам Прохор Иваныч и есть, – тщательно шевелил губами Митя. – Ошибка вышла!
– Маточки-светы! – перепугался Мартын. – А я-то охаживаю во всю силу! Ишь, думаю, упрямец какой, хотел уж за тиски браться! Ой-ой-ой! Пропал, совсем пропал! Заметался, закружился.
– Ваше превосходительство, я сейчас! Я уксусом целебным! А после лампадным маслицем, – причитал мучитель, таща медный тазик.
Дальше Митя смотреть не стал. Повернулся, побрел восвояси. Понимал – стыдно будет тайному советнику после случившегося мальчонке в глаза смотреть.
Но Пикин-то, Пикин!
В тот же вечер был маскарад по случаю дня рождения ее императорского высочества благоверной государыни великой княжны Марии Павловны, которой недавно сравнялось девять лет. Празднество намечалось пышное, с размахом, на что имелись свои причины. Дочка наследника с начала зимы тяжко хворала свинкой, все уж думали, не выживет, но уберег Всевышний. Еще несколько дней назад была слабенькая, отчего и с праздником вышла задержка, а теперь уже вовсю бегала и даже ездила кататься. Государыня, сердечно любившая резвушку, придумала особенную затею: Лесной Бал. Когда Мария Павловна совсем помирала, августейшая бабка спросила у нее, желая ободрить, – что, мол, подарить тебе, душенька, на день рождения (а сама уж и не чаяла, что внучка доживет). «Лесную зверушку ежика», – молвила ее высочество слабеньким голосом. Эту историю при дворе рассказывали не иначе, как утирая слезы.
И вот теперь Таврический дворец обратился в лесное царство. Стены парадной залы были сплошь покрыты еловыми и сосновыми ветками, кресла задрапировали на манер пней, из-за обклеенных настоящей корой колонн высовывались чучела медведей, волков, лисиц, а для входа гостей приспособили боковой подъезд, ради такой оказии обращенный в огромного ежа. Еж щетинился деревянными иглами в сажень, стеклянные глаза светились огоньками, а дверь была устроена у лесного жителя в боку.
Когда привезли великую княжну и она увидела чудесного зверя, то захлопала в ладоши и завизжала от восторга. Ее высочество была в наряде ягодки-земляники: красное платьице, на обритой головке изумрудный венец. Приглашенным было ведено вырядиться лесной фауной либо флорой: грибами, зверями, лешими, русалками и прочими подобными фигурами. Пренебречь не дозволялось никому, даже иностранным посланникам, которые расценили затеваемое торжество не в сентиментальном, а в политическом смысле, и явились: прусский посол в виде груздя, британский – соболя, шведский – дровосека, неаполитанский – зайца, а больше всех постарался баварский, нарядившись прегордым дубом. После в реляциях своим правительствам отписали, что сия аллегория несомненно знаменует торжество Леса (то есть лесной державы России) над своим давним соперником Полем, сиречь Польшей.
Митю камердинер нарядил мужичком-лесовичком. Пудру с волос смыл, приклеил бороденку. В остальном же наряд был незатейливый, крестьянский: лапоточки, плисовые порты, белая рубаха с подпояской. В руке полагалось нести лиственничную ветку, грозить ею всем встречным и даже бить – иголки мягкие, не оцарапают.
Бить он, конечно, никого не стал и вскоре будто ненароком обронил ветку на пол. Походил среди гостей, поглазел на наряды, в очередной раз подивился недоумству взрослых. Настроение было тоскливое.
Еще тошнее стало, когда услыхал сзади шепоток:
– А я вам говорил, ваше сиятельство, никакой он не ребенок, а ученый вавилонский карла, и лет ему никак не меньше пятидесяти. Глядите, вон на макушке прядка седая – недокрасил.
О, невежественные, пустоязыкие, скудоумные!
Дальше – хуже.
Подлетел Фаворит, нагнулся, зашептал. Глаза сумасшедшие.
– Здесь она, моя Псишея! Доложили – ее карета подъехала. Три недели носа ко двору не казала, а тут не посмела государыню огорчить! Письмо не забыл?
– Помню, – буркнул Митя.
– Молодец. В конце так присовокупи. – Князь зашелестел в самое ухо. – «Нынче ночью жди. Как постылая заснет, приду. Ни замки, ни стены не остановят». Поди, нашепчи ей. И смотри: если что – кишки размотаю.
– Да кому ей-то? – жалобно вздохнул несчастный Митридат. – Я ведь и знать не знаю, какая особа имела счастие вызвать сердечный интерес вашего сиятельства.
– Графиня Хавронская. Павлина Аникитишна, Павлинька.
Зуров выговорил это имя нежно, словно пропел.
– Видишь клавесин и арфу? Сейчас будут музицировать. Сначала Наследник споет романс в честь дочери, а потом запоет она, моя сладкоголосая русалка.
Митя обреченно направился к возвышению, где уже поставили украшенное оранжерейными ландышами кресло для государыни, для именинницы – стульчик в виде зеленой мшистой кочки.
Наследник был наряжен Лесным Царем – в короне из шишек, в мантии из бобровых хвостов. Пел он прескверно, но зато прочувствованно и очень громко. Самозабвенно разевал широкий редкозубый рот, так что во все стороны летели брызги слюны. Никто его, бедного, не слушал. Придворные болтали, шушукались, а царица переговаривалась с румяной русалкой: перевитые кувшинками волосы распущены, на простом белом платье приклеены блестки, изображающие рыбью чешую.
Едва смолкли последние аккорды и певец без единого хлопка сошел с возвышения, Екатерина громко сказала:
– Ну что, скромница, порадуй нас, спой мою любимую.
Русалка поднялась, сделала реверанс ее величеству и вышла к клавесину.
Это, выходит, и была пассия Платона Александровича, так что надлежало приглядеться к ней получше.
Митя не считал себя вправе оценивать женскую красоту, ибо не достиг еще уместного возраста, однако смотреть на графиню Хавронскую безусловно было приятно. Округлое, в форме сердечка лицо, губки бутоном, ясные серые глаза с предлинными ресницами, розовейше-белейшая кожа – все было диво. Да одних волнистых, обильных волос хватило бы, чтоб даже во сто крат менее прекрасную лицом особу сочли привлекательной.
Павлина Аникитишна запела про сизого голубочка, который стонет день и ночь, ибо от него миленький дружочек улетел надолго прочь, и тут очарование ее нежной красоты и мягкого голоса сделалось почти невыносимым – прямо-таки затруднительным для мерного дыхания, ибо от восторга воздух застывал в горле и не желал наполнять грудь.
Графине хлопали долго и даже кричали «Браво!». Когда она вернулась на прежнее место, Митя подобрался ближе, встал за спинкой царицыного кресла.
От пения Павлина Аникитишна распунцовелась еще пуще, глаза наполнились сиянием, но ресницы сдерживали этот пламень, скромно затеняли его. Красавица ни на кого не смотрела, внимала словам Екатерины, потупив взор.
– Улетел твой милый дружочек, улетел, – ласково выговаривала ей императрица. – Да не надолго, а навсегда, не вернешь. Поплакала уже, погоревала, будет. Что ж себя заживо хоронить? Полно, матушка, глупствовать. После, когда станешь старая, будешь локти кусать. Мою свойственницу всякий возьмет, выбирай любого жениха. А не хочешь замуж, – Екатерина наклонилась к скромнице, с лукавой улыбкой шепнула, – так заведи себе сердечного дружка. Никто не осудит, ведь пять лет вдовствуешь.
Ужас до чего сейчас было жалко великую монархиню. Не знает, бедняжка, какого аспида пригрела на сердце. Еще и сама, святая простота, содействует его злоядному умыслу. Послушает красавица совета, призадумается про сердечного дружка, а тут как раз посланник к Псишее от Амура.
– Благодарю за доброе участие, ваше величество, – тихо молвила графиня. – А только не нужно мне никого. Ежели бы только вы исполнили давнюю мою просьбу и дозволили удалиться в деревню, я была бы совершенно…
– Ну нет! – Екатерина сердито шлепнула прекрасную даму веером по руке. – Я дурству не потатчица! Еще после мне, сударыня, спасибо скажете!
Митя увидел, как из-под пушистых ресниц Павлины Аникитишны сбегают две хрустальных слезинки, и прослезился сам.
Нет, не было его мочи участвовать в Фаворитовом окаянстве.
Выбежал в вестибюль, где скидывали шубы припозднившиеся гости. По лестнице поднялся на галерею. Там было хорошо, темно. Устал Митридат от света – во всех смыслах сего слова. Отчего папенька так алкал этого Эдема? Что в нем хорошего? Семилетнего человека, и того не могут оставить в покое.
Залез на широкий подоконник, прижался пылающим лбом к холодному стеклу. Внизу горели факела и разноцветные лампионы, подъезжали и отъезжали кареты, посверкивали оледеневшие иглы чудо-ежа.
Митя спрыгнул на пол, в скорбной задумчивости прошелся по безлюдной галерее.
Никакая она, оказывается, была не безлюдная.
Из следующей оконной ниши донеслись шорохи, шепот, частое дыханье.