Когда я уже готовилась спуститься на станцию Шатле, громкий женский голос спросил меня: «На ветку пригородного метро в Аль — это не с этой станции?» Я сказала ей, что она может доехать туда и со станции Шатле. Она направилась к противоположной платформе, и я показала ей жестом вернуться. И в этот момент, может быть несколькими секундами позже, в громкоговорителе раздался женский голос: «Вследствие (она явно колебалась) сильного задымления мы просим пассажиров направиться к выходу».Я подумала: «Ну почему такое случилось со мной? Почему я оказалась здесь именно в этот момент?» Мы все направились к выходу в другом конце платформы. Женщина из громкоговорителя повторяла, чтобы мы, направляясь к выходу, соблюдали спокойствие и хладнокровие. Ее голос дрожал. В глубине платформы выход, которым я намеревалась воспользоваться, чтобы выйти на площадь Сэнт-Опортюн, был прегражден полицейскими, которые нам указали другой коридор. Он был сильно задымлен. Я двигалась, дрожа от страха и стараясь не дышать.
Спокойствие людской толпы впечатляло. Я была готова растолкать всех людей.
Бесконечные минуты, перед тем, как я увидела выход на улицу. На тротуаре, перед входом на станцию, была припаркована пожарная машина. Столпившиеся люди спросили меня, что происходит. Я не ответила. Я быстро шла по улице Риволи ни о чем не думая, говоря себе, что люди еще не знали, что на станции Шатле произошел терракт, что, несмотря на раненых и погибших, люди продолжают жить, как ни в чем не бывало, как это было на станциях Сэн-Мишель и Порт-Руаяль. Затем я вспомнила, что мне нужно было ехать до Опера, значит, мне надо было сесть в автобус. Медленно, я вышла из шокового состояния. Вероятно, никакого терракта и не было, а произошел всего лишь несчастный случай. Позже я с удивлением вспоминала ту женщину, которой я была в течение часа.
Магазин Леклерк. Около кассы молодой человек высокого роста, с лицом, усыпанным угрями, закончил укладывать свои зарегистрированные покупки в тележку. В момент оплаты он смотрит, ничего не говоря, над головами покупателей во внутрь магазина, показывая таким образом, что он кого-то ждет, вероятно, свою жену, у которой находится кошелек. Все ждут. Обычные раздраженные выражения лиц. Женщина — кассир снимает трубку внутреннего телефона: «Ожидающий чек». Чуть позже приходит менеджер, который производит манипуляции с кассой при помощи ключа. Кассир переходит к следующему клиенту. Молодой человек оставляет свою тележку и направляется в глубь магазина, потом возвращается к нам, преследуемый толпой без своей спутницы.
Кассирша не перестает бросать на него подчеркнуто враждебные взгляды, продолжая обслуживать следующего клиента. Закончив, она покидает кассу, демонстративно идет к оставленной полной тележке, отставляет ее в сторону, снова усаживается и принимается пробивать мои покупки. Молодого человека, углубившегося в отделы в поисках жены, больше не видно. Когда я оплатила свои покупки и толкала уже свою тележку к выходу, молодой человек снова возник, один, крутящий головой во все стороны, постоянно с какой-то странной невозмутимостью. Может быть, его жена примеряет брючки в кабинке или играет с ним в прятки, забавляясь, видя, как он бродит между отделом для садоводов и кормом для собак, чтобы посмеяться, отомстить или унизить его перед всеми.
Или даже она выбрала этот момент, чтобы оставить его, унеся с собой деньги и ключи от машины. А возможно, она повстречала другого мужчину, и они сейчас целуются в ближайшем кафе или занимаются в туалете любовью. Интерпретации реальности почти бесконечны.
45 процентов населения не имеют ничего против того, чтобы в верхней палате Парламента присутствовали депутаты от Национального Фронта.
Брюно Мэгрэ по Европе-1: «Наши идеи находят поддержку у французского населения, мы не нуждаемся в пятнадцати депутатах, нам достаточно двух трех».
Пятьдесят девять процентов населения одобряют закон Дебре, согласно которому каждый иммигрант — это потенциальный преступник, и его можно будет выдворить из страны, используя самый малейший повод.
Мы прибыли в четырнадцать часов на Восточный вокзал для участия в конференции против указа Дебре. Народу чуть больше, чем в обычную субботу.
Группа сотрудников общественного мнения поджидает нас у входа из метро: «Вы идете на манифестацию? Не могли бы вы ответить на несколько вопросов?» Мы отвечаем, прислонив листок к окну кафе. Мы спускаемся на бульвар Мажента до ресторана «Да Мино», место, где ассоциация «СОС РАСИЗМ» назначила встречу с деятелями кино, также высказывающими свое недовольство. Они сейчас обедают в веселой, непринужденной атмосфере. Мы уходим, снова поднимаемся к Восточному вокзалу, где перед памятником Депортированным должны были митинговать писатели. Там никого нет. Должно быть, еще очень рано. Позже приходят люди, обнимающие друг друга, среди которых высокий лысый тип в шляпе с широкими полями, очень артистичный. В самом центре вокзала писатели образовывают круг вокруг этого человека, плечо к плечу, показывая только спину. Складывается впечатление, что, чтобы его разжать нужно приложить усилия. Таким же образом образуется вторая группа. В отличие от вечеринок, где они с легкостью перемещаются из одного салона в другой, смотря прямо перед собой, в этом здании Восточного вокзала писатели спаиваются один с другим, разрывая свой круг только лишь для того, чтобы впустить в него вновь прибывших знакомых, приветствуя их громкими возгласами.
В три часа, покинув вокзал, толпа заполнила бульвар Мажеста. Мы потеряли из виду группу писателей, находившихся в первом ряду манифестующих и теперь мы в самом центре анонимной толпы. Мы шествуем таким образом до шести часов вечера между аллеями, наполненными людьми. Единственное действо в этот момент заключается в том, чтобы быть там, присутствие тебя. Сознание просто трепетало от идеи, что ты можешь изменить ход событий. От этого присутствия или физического отсутствия (либо два — три человека, либо целое море людей) и зависело доказательство существования идеи. Сегодня это было море.
Громкий голос в вагоне метро: «Сегодня я не продаю газет, я продавал их, но это никому не интересно». Мужчина внимательно смотрит на людей, которые вышли на улицы, чтобы выразить свой протест против указа Дебре, но никто не выступает против безработицы: «нужно продолжать спать на улице и помирать с голоду». Снова, в который раз, голос говорит правду. И тут же с яростью: «В 89 году королю снесли голову; сегодняшние люди не смогли бы это сделать. Они бы струсили». В течение всего этого времени я проверяю работы моих студентов, анализирующих текст Дон Жуана. Говорящий мужчина намного беднее и несчастнее, чем крестьянин времен Мольера.
Денег я ему не дала. Позже появился аккордионист, который играл мелодии песен Далиды. Непреодолимое желание полезть в кошелек за монетой, как если бы удовольствие сильнее толкало подать милостыню, нежели чем обнаженная видимость нужды.
По радио Ален Мадлен отвечал на вопросы слушателей, звонивших с жалобами: «Зарплата снижается, мое пособие уменьшается, я теперь безработный, Рено сократил рабочие места. На каждый вопрос Мадлен отвечал неизменное: «Нужно создать новые рабочие места». Он произносит «соз-дать»: нужно создать, тоном, будто он обращается к умственно отсталым. Он победоносно отчитывает своего собеседника: «В ваших словах я чувствую страх!» Нужно быть последним трусом, чтобы не создавать новые рабочие места, когда высок уровень безработицы и когда отчетливо видится перспектива наложения ареста на имущество и задолженность по квартплате превышает два месяца.
В какой-то момент Мадлен упоминает о своем происхождении: «Мой отец был квалифицированным рабочим. Я знаком с квитанциями по оплате». Как будто он остался таким же маленьким мальчиком из рабочего квартала.
Эта речь, наносящая оскорбление здравому смыслу людей, была произнесена бывшим министром без всякой надежды вмешаться, чтобы раскрыть эту ложь и выразить свое презрение. Слушатели не имели возможности, в свою очередь, его «оскорбить», из-за страха, что могут отключить микрофон. Они ни могли спросить, а сколько он зарабатывал в месяц, где он жил, какие рабочие места он «соз-дал» сам. Кроме того, радио делало разумными и обоснованными предложения, казавшиеся полным абсурдом, но высказанные авторитетным голосом. Мне лично было стыдно (поэтому я и пишу эти строки).
Габриэль Рюсье покончила с собой первого сентября 1969 года. Ей было тридцать два года. Она была посажена в тюрьму, потому что полюбила одного из своих учеников, которому было всего восемнадцать лет и который в то время считался «несовершеннолетним». Кайат по этому сюжету снял фильм «Умереть любя» с Анни Жирардо в роли Габриэль Рюсье и с музыкой Шарля Азнавура. Она умерла не от любви, а от осуждения ее обществом, сознание которого было изменено шестьдесят восьмым годом. Сначала семья: разведенная, она отрывает молодого человека, университетского мальчика, от его расписанного по часам будущего: учеба, женитьба на девушке своего круга. Будучи матерью двоих детей, она высмеивает этой связью с молодым человеком ведущую роль и «самую высокую миссию» женщины. Затем школа: будучи учителем, она разрушает границу между преподавателем и учеником, выставляет напоказ скрытые желания между одними и другими. В конце правосудие, пользуясь своими правами, выполняет волю школы и общественности. Габриэль Рюсье становится искупительной жертвой шестьдесят восьмого, своего рода великомученицей нашего времени.
Закрытие заводов Рено в Виворде, в Бельгии, вызывает первую волну всеобщеевропейской забастовки. В это же время биржа продолжает «парить» (сам образ — легкий, красивый, тогда как для безработных это слово наполняется зловещим смыслом: «угрожающий, бьющий»). Одним словом, это означает, что люди вычеркнуты одним росчерком пера, чтобы другие, например, акционеры, обогащались. В крайнем случае, смерть одних могла бы быть охотно принята, чтобы другие благодаря ей делали состояние. Нам показывают квалифицированных, оставшихся не у дел рабочих, но никогда не показывают акционеров, прячущихся за своими деньгами. На Кубе дети берут напрокат игрушки других детей.
Сегодня вечером, в течение целого часа, Летиция, студентка одного из университетов, рассказывала на Франс Интер о своей работе на «линии желаний». Женатые мужчины звонят ей во время работы из своих офисов, холостяки — вечерами и по выходным. Наибольший наплыв в день Святого Валентина и на Святого Сильвестра, так как они не могут перенести в это время одиночества. Летиция заставляет их думать, что находится у себя дома (что позволяет ей прерывать сеанс, сообщая, что в дверь звонит почтальон), что она занимается этим не из-за денег, а потому что она любит это делать, и они ей верят: «Ты настоящая шлюшка!» Они уважают свою женщину, отказывающуюся заниматься содомией и делать глубокую фелляцию. Все ее уверяют, что их половой орган имеет в длину по меньшей мере двадцать два сантиметра в состоянии эрекции, и не знаю уж сколько в диаметре. Они говорят: «Послушай мою письку». Это забавно.
Винсент Ван Гог в одном из своих писем: «Я стараюсь передать самые быстрые движения нашей современной жизни».
В Педагогическом колледже на улице Улм, чешский профессор, лет сорока ждет в коридоре: он должен скоро выступать на конференции. Его волнение очень заметно. Мы, десять — двенадцать человек, входим в аудиторию. Он начинает читать свой текст слегка дрожащим голосом. На нем симпатичный зеленый костюм и рубашка под цвет галстука. Сколько тревог, может быть, бессонных ночей из-за одного часа речи для десяти слушателей, из которых некоторые, как обычно, записывают что-то только для того, чтобы расчистить себе путь для наступательных действий против оратора. Для профессора, для нас, слушающих его, сознание которых скользит от реального к скучному в этот жаркий день, речь идет о жертве, которую приносят для получения знаний и навыков.
От рождения до самой смерти наша жизнь проходит все больше и больше между супермаркетом и телевидением. Такая же пустая и глупая, как раньше между полем и вечерней зарей.
Умерла Жанна Кальман, стодвадцатидвухлетняя старушка, самая старая представительница человеческого рода. Почти общенациональный траур. После себя она не оставила ни какого свидетельства, которое можно было бы предать всеобщей огласке, ни даже своего личного дневника. Ее единственное произведение — это ее продолжительная жизнь, выходящая за рамки возможного.
Жанна Кальман воплотила в себе всю эпоху.
Эпоху, которую мы не смогли бы пережить. Ее существование не вписывается ни в какие рамки с нашим существованием, и даже с существованием наших родителей и родителей родителей. Ее глаза видели мир, который мы не можем даже себе представить. Ей было десять лет, когда в четырнадцатом году солдаты уходили на войну с цветком в дуле ружья. Согласно обычному предположению, она «могла бы знать» Мопассана, Верлена, Золя, Пруста, Колетт, Равеля, Модильяни, которые уже давно умерли, которым было далеко до ее прожитых лет. Можно было мысленно провести этой женщиной, словно маркером, через все страницы прожитого века. Уцелевши физически, у нее не сохранилось практически никаких воспоминаний о прошлом; единственное, что она запомнила — это убийство царской семьи в 1917 году. С биологической точки зрения, Жанна Кальман представляет собой эпоху, не испытавшей ни ужасов, ни потрясений.
В 1995 году, несколько сотен человек умерли в бедных кварталах Чикаго вследствие сильнейшей жары. Они заперлись в своих домах и боялись выйти на улицу. Сто одиннадцать тел не смогли быть опознаны, так как они не были востребованы родственниками. Устроили коллективные похороны.
«Вырытая бульдозером яма имела в длину около пятидесяти метров. На ней нет ни эпитафии, ни надгробного камня».
В ночь с субботы на воскресенье на мосту Альма, в туннеле, в автомобильной катастрофе трагически погибла принцесса Диана и ее возлюбленный.
Яркий контраст между всеобщим шоком, вызванным смертью принцессы, и безразличием перед гибелью пятнадцати человек, задушенных в Алжире. Мы ничего не знаем о жизни убитых алжирцев, но мы знаем все о Диане, о ее несчастном браке, о ее детях и миниюбках. За историей ее жизни следили годами, с Дианой идентифицировали себя большинство женщин: «Хоть и принцесса, но похожа на нас». История неизвестных алжирцев начинается с их смерти. Ни их количество, ни несправедливость и варварство, которые стали причиной их гибели не вызывают такое количество эмоций, как личная история молодой, красивой и богатой женщины.
Смерть принцессы Дианы заставляет нас задуматься о несправедливости судьбы. Мы плачем, узнав о гибели принцессы. Ее смерть — утешение. Но из-за гибели задушенных алжирцев появляется чувство стыда, потому что мы никак на нее не реагируем.
В книжном магазине аэропорта Ванкувера, среди упаковок бестселлеров, выложенных на полках, разместилась книга, посвященная оргазму от издательства «Шитбрук». Вверху подзаголовок: «The ultimate pleasure point: the cul-de-sac».
Через два — три года франки исчезнут. На их место придет Евро.
Неловкость, почти боль при мысли об их исчезновении. С рождения и до настоящего времени моя жизнь была во франках: ириски — пять старых франков, талончик на обед в студенческой столовой — два франка. Шестидесятые годы: мой подпольный аборт — четыреста франков, моя первая зарплата — тысяча восемьсот франков. Менее чем через десять лет, сообщить: «Я зарабатывала восемьсот франков» будет вполне достаточным, чтобы сказать, что ты из другой эпохи, обозвать тебя «ретроградом», как это было для знати девятнадцатого века, которая все еще продолжала считать в экю.
Там, где я нахожусь в данный момент — полная тишина. Это — мой дом, являющийся точкой в неопределенном пространстве нового микрорайона. Я ставлю эксперимент: мысленно пробежать по территории, которая меня окружает, описать и обозначить, таким образом протяженность реального и воображаемого, принадлежащая мне в этом городе. Я спускаюсь до Уаз: вот дом Жерара Филлипа; я пересекаю его, пролетаю над центром развлечений в Невиле, возвращаюсь в порт — Сержи, делаю рывок в Эссек, к кварталам Тулеза и Марадаса, прохожу мост Эрани и оказываюсь в торговом центре «Арт де вивр». Затем возвращаюсь на автотрассу А15, сворачиваю с дороги на деревенское поле, чтобы добраться до Сэнт-Уэн Омон, где расположены кинотеатр «Утопия» и аббатство Мобюшон.
Я пролетаю над Понтуазом во всех направлениях, добираюсь до Овер-сюр-Уаз, поднимаюсь к церкви, возле которой, на кладбище находится, увитая плющом, могила Ван Гога. Я возвращаюсь этим же маршрутом в Уаз и совершаю быстрый набег на Осни. Я прохожу по длинным проспектам, уводящих в центр Сэржи-Префектюр: там находятся Труа Фонтэн, голубая башня, театр, консерватория и библиотека. Теперь я на красной ветке пригородного метро совершаю быстрый пробег по высоковольтной линии до Сэржи-Сэнт-Кристоф, на вокзале которого находятся огромные часы. Я прогуливаюсь по улице, ведущей к башне Бельведер и к колоннам мемориала мира, с которой виден силуэт Дефанса и очертания Эйфелевой башни.
В первый раз в жизни я завладела территорией, которую я пробегаю вот уже двадцать лет.
Они снова уехали в свой пригород на востоке Парижа.
Они проснулись в час дня, так как легли в три часа ночи после просмотра «Секретных материалов» и игры на компьютере. В два часа они пообедали, а затем отправились прогуляться в «Арт де вивр», торговый центр, открытый в воскресенье. Они провели долгое время в книжном отделе, купив новые компьютерные игры.
Он принес постирать белье. Утром я стирала «в две машины», а днем гладила «в три утюга» его футболки и джинсы, главное составляющее его гардероба.
Я помечаю здесь признаки нашей эпохи, ничего личного: воскресенье одинокой женщины, сын которой приезжает со своей подружкой в парижский мегаполис, чтобы ее навестить. Очень сожалею, что не начала отмечать эти детали с того момента, как взялась за перо в двадцать два года: выходные дни девушки шестидесятых годов, проводимые у ее родителей в провинции. Тогда я хотела передавать лишь состояние души.
Давид Бомм, скинхед, толкнувший Имада Бушуда, молодого араба, в воду гавани на западном побережье Франции, написал в своем дневнике: «Было восемнадцатое апреля, было холодно. Желание смерти переполняло мое существование».
Этот отрывок из дневника напоминает пассаж из романа, написанного от первого лица. Но это не вымысел, а точная передача эмоций и чувств, испытанных после настоящего преступления и повлекшие смерть Имада Бушуда.
Можно остаться прикованной последней фразой, ужасной и красивой по структуре. Но Бомм никогда бы не испытал этого чувства и не описал бы его, если бы не убил юношу своего возраста, только лишь потому, что тот был арабом.
Его литературное достоинство было бы «допустимым» при единственном условии, что это было бы неправдой. Эта манера письма, не преувеличивает ли она преступление, подтверждая его отсутствием угрызений совести? Нужно делать выбор: либо литературный стиль не поддается морали, либо он постоянно обнажает эту самую мораль.