Хьелль Аскильдсен Внезапная спасительная мысль

Я живу в подвале; это результат того, что я во всех смыслах слова опустился.

В комнате всего одно окно, и только верхняя его часть располагается выше тротуара; поэтому на внешний мир я смотрю снизу вверх. Этот мир не так велик, хотя кажется довольно большим.

Я вижу лишь ноги и нижнюю часть тела тех, кто идет по моей стороне тротуара, но, прожив здесь четыре года, как правило, знаю, кто это. Дело в том, что тут мало кто ходит, в глубине тупика.

Вообще я молчун, но случается, что разговариваю сам с собой. В таких случаях я произношу то, что, по моему мнению, важно сказать вслух.

Однажды, стоя у окна, мимо которого только что проплыла нижняя половина туловища жены домовладельца, я вдруг почувствовал себя так одиноко, что решил прогуляться.

Я надел свои лучшие ботинки, пальто, потом, на всякий случай, положил в карман очки. И вышел из квартиры. Преимущество жизни в подвале в том, что когда полный сил ты выходишь из дому, то поднимаешься по лестнице вверх, а когда усталый бредешь назад — спускаешься. К слову, это единственное преимущество.

Был теплый день. Я отправился в парк рядом с заброшенным пожарным депо, куда хожу спокойно посидеть. Но едва я устроился, как появился старик моего примерно возраста и сел рядом, хотя в парке было полно свободных скамеек. Да, мне хотелось выйти, развеять одиночество, но болтать — увольте. Я сидел и все сильнее нервничал, опасаясь, что он вот-вот заговорит, я хотел даже встать и уйти, но идти мне было некуда, я же пришел в парк. Однако он молчал, что было с его стороны в высшей степени тактично, и я проникся к нему симпатией. И решил взглянуть в его сторону, конечно так, чтобы он ничего не заметил. Но он заметил и сказал:

— Простите, но я выбрал это место единственно потому, что надеялся посидеть спокойно. Если вам угодно, я немедленно пересяду.

— Сидите, — ответил я весьма раздраженно. Но почувствовал к нему глубочайшее уважение и, естественно, больше не предпринимал попыток посмотреть в его сторону. Само собой разумеется, что не стал с ним и заговаривать. Но я испытывал странное чувство не-одиночества и даже своего рода удовольствие.

Он просидел полчаса, потом поднялся с усилием, обернулся ко мне и сказал:

— Спасибо. Прощайте.

— Прощайте.

Он ушел, делая непомерно длинные шаги и чудно болтая руками, как лунатик.

На другой день в то же время, нет, чуть пораньше, я пришел в парк. Принимая в расчет все размышления и те предположения, которые я успел сделать на его счет, такое решение было, поверьте, неизбежно.

Он появился, я увидел его издали, узнал по походке. И в этот день кругом были свободные скамейки, я гадал, подойдет ли он ко мне. Конечно же, я намеренно смотрел в другую сторону и делал вид, что не заметил его, даже когда он сел. В свою очередь он тоже не видел меня в упор; сложилась интересная ситуация — своего рода неусловленная невстреча. Должен признать, я не был уверен, хочется ли мне, чтобы он заговорил, или нет, а спустя полчаса так же не мог выбрать, уйти ли мне первым или дождаться, пока уйдет он. Это не были мучительные сомнения — при любом раскладе я мог еще посидеть. Но внезапно мне показалось, что он подавляет меня, и решение созрело само собой. Я поднялся, впервые посмотрел на него и сказал:

— Прощайте.

— Прощайте, — ответил он и взглянул мне в глаза. В его взгляде ничего нельзя было прочесть.

Пока я шел, меня все более занимала мысль о том, какой ему покажется моя походка, и я тут же почувствовал, как неестественно напряглась спина. Признаюсь, я рассердился на себя.

Позже вечером, стоя под окном и глядя на улицу, где ничего не происходило, я подумал, что, если он придет на другой день, я заговорю с ним. Более того, я раздумывал над тем, что сказать, с чего лучше начать, чтобы завязать беседу. Я выжду четверть часа и произнесу в воздух: «Пора бы нам поговорить». И ничего больше, только это. Тогда он сможет выбрать: ответить или промолчать, и, если он предпочтет молчание, я встану и отчеканю: «Буду вам обязан, если впредь вы соизволите выбирать себе иную скамейку».

Тем вечером я перебрал много вариантов, что бы мне следовало сказать, если беседа завяжется, но отбросил почти все как скучные или избитые.

Наутро я был взвинчен и не уверен в себе, я даже подумывал остаться дома. От своих вчерашних намерений я отказался наотрез; если я и пойду в парк, то, уж во всяком случае, говорить ничего не стану.

Я пошел в парк, он пришел тоже. Я не взглянул на него. Мне вдруг показалось довольно подозрительным, что он всегда приходит самое большее на пять минут позже меня, как если бы он прятался где-то неподалеку и следил за мной. Видимо, подумал я, он живет где-то рядом с пожарным депо и высматривает меня в окно.

Я не успел продвинуться дальше в своих размышлениях, потому что он неожиданно заговорил. Признаюсь, его слова поразили меня.

— Простите, — сказал он, — но если вы не возражаете, то, возможно, пора бы нам поговорить.

Я ответил не сразу, а чуть погодя:

— Возможно. Важно, чтобы это стоило произносить вслух.

— Вы не уверены, что это стоит того?

— Видимо, я старше вас.

— Не исключено.

Больше я ничего не сказал. Я чувствовал тоскливое беспокойство из-за того, что мы поменялись ролями. Это он начал беседу, причем практически моими словами, а я ответил ему то, что ожидал услышать от него. То есть я оказался на его месте, а он — на моем. Весьма неприятное чувство. Мне захотелось уйти. Но так как я был, можно сказать, вынужден отождествлять себя с ним, то опасался обидеть или ранить его.

Прошла, наверно, минута, и он сказал:

— Мне восемьдесят три.

— Значит, вы правы.

Прошла еще минута.

— Вы играете в шахматы? — спросил он.

— Когда-то играл.

— Теперь почти никто не играет в шахматы. Все, с кем я играл, уже умерли.

— Я не играл лет пятнадцать.

— Последний мой партнер умер зимой. Это как раз была небольшая потеря, он уже ничего не соображал. Я расправлялся с ним самое большее за двадцать ходов. Но ему игра доставляла радость, возможно, это была его последняя отрада в жизни. Может, вы знали его?

— Нет, — ответил я быстро.

— Как вы можете говорить… впрочем, вам виднее.

Я тоже полагал, что мне виднее, и готов был сообщить ему это, но принял во внимание, что он оборвал себя на полуслове. Я заметил, что он повернул голову в мою сторону. Он долго сидел так и смотрел на меня, это было неприятно, поэтому я вытащил из кармана очки и надел их. Все передо мной — деревья, дома, скамейки — расплылось в тумане.

— Вы близоруки? — спросил он через некоторое время.

— Нет, как раз наоборот.

— Мне кажется, вы надели очки для дали.

— Нет, плохо я вижу вблизи.

— Вот как.

Больше я ничего не сказал. Когда он отвернулся, я снял очки и положил их в карман. Он тоже молчал, и, когда прошло достаточно времени, я встал и вежливо произнес:

— Спасибо за беседу. До свидания.

— До свидания.

Я покинул парк уверенной походкой, а придя домой и успокоившись, взялся продумывать завтрашнюю беседу. Меряя шагами комнату, я забраковал множество неудачных реплик, в том числе пару колкостей; каюсь, я не отказал себе в ехидстве, надеясь, что он не даст мне спуску.

Ночью я спал плохо. Такое случалось давным-давно, когда я по молодости все ждал от жизни сюрпризов, потом-то мне стало ясно, я хочу сказать, совершенно ясно, что, когда ты умрешь, тебе будет безразлично, какую жизнь ты прожил. Поэтому то, что я не мог заснуть, удивило и насторожило меня. На еду грешить я не мог, я съел только пару вареных картофелин и баночку сардин — прежде я тысячу раз прекрасно засыпал после такого ужина.

На следующий день он появился только через четверть часа, я уже стал терять надежду. Это так странно: иметь надежду, бояться ее потерять. Но спустя время он пришел.

— День добрый, — сказал он.

— Добрый день.

Мы помолчали. Я знал, что сказать, если пауза затянется, но предпочитал, чтобы он заговорил первым, так и вышло.

— А ваша жена… она еще жива?

— Нет, она умерла много лет назад, я ее почти забыл. А ваша?

— Умерла два года назад. В этот день.

— Значит, у вас сегодня день памяти.

— Получается. Мне ее не хватает, но с этим ничего не поделаешь. А на могилу, если вы это имеете в виду, я не хожу. Черт бы эти могилы побрал. Простите за грубость.

Я не ответил.

— Простите, пожалуйста, — сказал он. — Возможно, я обидел вас, я не хотел.

— Вы меня не обидели.

— Хорошо. Просто я подумал: а вдруг вы верующий? Моя родная сестра верила в загробную жизнь. Представляете, какая сила воображения?

И вновь меня поразило, что он одну за одной произносил мои реплики, в какой-то миг мне даже почудилось, что все это мне привиделось, что его не существует, а я просто разговариваю сам с собой. И это смятение заставило меня задать совершенно необдуманный вопрос:

— Кто вы такой?

По счастью, он замешкался с ответом, и я сумел совладать с собой.

— Не поймите меня неправильно. Я не хотел вас расспрашивать, просто размышлял вслух.

Я почувствовал, что он смотрит на меня, но не стал надевать очки. И сказал:

— Не думаю, чтобы вы держали меня за человека, который задает вопросы, на которые нет ответа.

Мы помолчали. Тишина давила, меня подмывало уйти. Если он две минуты ничего не скажет, я уйду, решил я. И стал про себя отсчитывать секунды. Он молчал, ровно через две минуты я поднялся. Одновременно со мной встал он.

— Спасибо за беседу, — поблагодарил я.

— Спасибо вам. Остается только сыграть в шахматы.

— Моя игра не доставит вам удовольствия. К тому же ваши партнеры имеют привычку играть в ящик.

— Что верно, то верно, — ответил он, вдруг о чем-то задумавшись.

— До свидания, — сказал я.

— До свидания.

Добравшись домой, я почувствовал себя уставшим больше обычного и прилег ненадолго. Спустя какое-то время я заявил вслух: «Я старик. А жизнь длинна».

Когда я проснулся на другое утро, лил дождь. Я был мало сказать разочарован. Но по мере того, как время шло, а дождь не переставал, мне становилось все очевиднее, что все равно я в парк пойду. У меня не было другого выхода. А то, явится ли он, не играло ни малейшей роли. Просто если он придет, я должен и хочу там оказаться. Сидя на мокрой скамейке под дождем, я тешил себя надеждой, что он не придет; в этом сидении в одиночестве в растерзанном водой парке было что-то бесстыдное, чересчур откровенное.

Но он пришел — я так и знал! В отличие от меня, он почти до пят был закутан в темный дождевик. Он сел со словами:

— Вы не поддаетесь погоде.

Без сомнения, он хотел просто констатировать факт, но под влиянием того, о чем я думал прямо перед его приходом, я усмотрел в этом замечании излишнюю доверительность и не ответил. Зато почувствовал, что у меня испортилось настроение и что я жалею о том, что пришел. К тому же я начал промокать, отсыревшее пальто давило на плечи, и сидеть так дальше казалось глупостью, поэтому я сказал:

— Я вышел подышать, но вдруг устал. Мне уже много лет. — И добавил, чтобы он не мучил себя домыслами: — У всех свои привычки.

Он ничего не ответил, и это необъяснимым образом раззадорило меня. А то, что он после долгой паузы произнес, подлило масла в огонь:

— Вы не особенно любите людей, я прав?

— Люблю людей? Что вы хотите сказать?

— Так принято говорить. Извините мою настырность.

— Естественно, я не люблю людей. И конечно, я их люблю. Если б вы спросили меня, люблю ли я кошек, коз-стрекоз… но людей? К тому же я почти никого из них не знаю.

О последней фразе я немедленно пожалел, но, по счастью, он зацепился за другую.

— Здорово вы! Коз-стрекоз.

Я понял, что он улыбнулся. И поскольку до этого я говорил резковато, то теперь сказал:

— Если вас устроит неконкретный ответ на неконкретный вопрос, я бы сказал, что в целом моя любовь как к козам, так и к стрекозам является более безусловной, чем к людям.

— Благодарю, это я успел понять. Впредь, собираясь задать вам вопрос, я буду следить за точностью формулировок.

Он разговаривал дружелюбно, и я устыдился, хотя в моей вздорности следовало винить мое плохое настроение. И потому, что я чувствовал раскаяние, я сказал, тотчас же об этом пожалев:

— Простите, у меня остались только слова. Простите.

— Не стоит. Тут моя вина. Мне следовало помнить, кто вы.

Это сразило меня — он знает, кто я? И потому приходит сюда каждый день? Сердце екнуло, я почувствовал себя неуверенно, неловко — и полез за очками.

— Что вы имеете в виду? — спросил я. — Вы знаете, кто я?

— Конечно, знаю. Мы встречались прежде. Я не подозревал этого, когда подсел к вам в первый раз. Но мало-помалу понял, что видел вас где-то раньше, хотя не мог вспомнить где. А вчера вы что-то такое сказали, и я все понял. Вы меня не узнаете?

Я встал:

— Нет.

Я смотрел прямо на него. Нет, я никогда не видел его.

— Я ваш… я был вашим судьей.

— Вы, вы…

Больше я ничего не мог выдавить.

— Пожалуйста, сядьте.

— Я промок. Так вот что. Вы были… это были вы. Так. Ну, хорошо. До свидания, мне пора идти.

Я ушел, наверное, не с высоко поднятой головой, но был на взводе и шагал так быстро, как не ходил уже несколько лет, а дома едва успел стянуть с себя мокрое насквозь пальто и рухнул на кровать. Сердце бешено колотилось, и я твердо решил никогда больше не ходить в парк.

Но постепенно пульс пришел в норму, мысли тоже. Моя реакция была оправданной, думал я: вдруг всплыла моя тайна, я не был к этому готов. Все нормально.

Я выбрался из постели, вновь ощущая себя, это я утверждаю с понятным чувством удовлетворения, целиком и полностью самим собой. Встав под окном, я пообещал вслух: «Он меня еще увидит!»

На другой день погода, к счастью, выправилась, и пальто почти высохло. Во всегдашнее время я отправился в парк; не хватало еще, чтобы он заметил во мне что-то необычное и почувствовал себя хозяином положения.

Но когда я приблизился к скамейке, он уже сидел там — другими словами, это он повел себя странно.

— День добрый, — сказал он.

— Добрый день, — ответил я, садясь, и тут же взял быка за рога: — Я думал, что, возможно, вы сегодня не придете.

— Браво! Один-ноль в вашу пользу.

Его ответ меня обрадовал: партнер мне достался достойный.

— Вы часто ощущали себя виновным? — спросил я.

— Не понимаю.

— В бытность судьей часто ли вы чувствовали вину за собой? Ведь вашим делом было отмерить каждому должную мерку грехов.

— Моей профессией было применять закон. А что считать недозволенным, определяют другие.

— Вы оправдываетесь? В этом нет нужды.

— Я не чувствовал себя виноватым. Напротив, сплошь и рядом я ощущал себя воплощением неотвратимости закона, как в вашем случае.

— Да, поскольку вы не суеверны.

Он стрельнул в меня глазами:

— Что вы имеете в виду?

— Только простодушно суеверные люди считают задачей врача бесконечное продление мучений смертельно больных людей.

— Вот оно что. Понятно. А вы не боитесь, что в случае легализации эвтаназии ею начнут злоупотреблять?

— Совершенно очевидно, что ею злоупотребить нельзя. В противном случае это уже не убийство из гуманности, но обыкновенное убийство.

Он не ответил, и я искоса взглянул на него, у него было странное, мрачное и замкнутое выражение лица. Мне не чуждое. Понять, вызвана ли эта угрюмость моими словами, или это его всегдашнее выражение, я не мог, поскольку никогда прежде его толком не рассматривал. Теперь мне захотелось восполнить этот пробел и тщательно его изучить, и я сделал это не таясь: повернул голову и прошелся взглядом по его профилю; это самое малое из того, что я считал себя вправе совершить в отношении человека, приговорившего меня к нескольким годам тюрьмы. Более того, я вынул из кармана очки и нацепил их на нос, нужды в этом не было, я прекрасно видел его и так, но мне вдруг захотелось устроить провокацию. Это настолько не похоже на меня — во все глаза таращиться на другого человека, — что на миг я сам себе показался чужим: странное ощущение, но не сказать, чтоб неприятное. То, что я так грубо изменил свою обычную манеру поведения, повлекло за собой другие неожиданности. Вдруг я засмеялся, впервые за много лет; это был нехороший смех. И он тоже сказал, не глядя на меня, но с вызовом:

— Меня не интересует, над чем вы смеетесь, но не похоже, чтобы это доставляло вам удовольствие. Жаль. Вы ведь разумный человек.

Я немедленно смягчился и смутился, отвел взгляд от профиля рассерженного человека и сказал:

— Вы правы. Смеяться тут не над чем.

А другого извинения он не заслужил.

Мы помолчали; я подумал о своей бедности и впал в меланхолию. Потом представил себе дом судьи, с удобными стульями и вместительными книжными полками.

— Наверно, у вас и домработница есть?

— Есть. А почему вы спрашиваете?

— Просто пытаюсь представить себе, как живут судьи на пенсии.

— Завидного мало. Ничегонеделанье, сами знаете. И невыносимо долгие дни.

— Да, время не желает идти.

— А осталось только оно.

— Удлинившееся время, возможно заполненное болезнью, что делает его куда более продолжительным, потом конец. А зайдя так далеко, мы думаем: что за бессмысленная жизнь.

— Ну уж, бессмысленная…

— Бессмысленная.

Он не ответил. Никто из нас больше ничего не сказал. Вскоре я встал, хотя чувствовал себя очень одиноко; но я не хотел делить с ним мою хандру.

— Прощайте, — сказал я.

— Прощайте, доктор.

Меланхолия рождает сентиментальность, и слово «доктор», сказанное без тени иронии, обдало меня жаром; я резко отвернулся и поспешил прочь. И, не дойдя еще до выхода из парка, там и тогда, я понял, что хочу умереть. Это не удивило меня; поразило как раз отсутствие у меня всякого изумления. И в ту же секунду меланхолия и сентиментальность улетучились. Я убавил шаг; внутри меня разлился покой, который требовал неторопливости.

Придя домой, все с тем же чувством незамутненного покоя я достал бумагу и конверт. На нем я вывел: «Судье, осудившему меня». Потом я сел к маленькому столику, за которым обычно ем, и принялся за эти записи.

Сегодня я в последний раз ходил в парк. Я был в прекрасном, восхитительном расположении духа; возможно, дело в наслаждении, которое доставило мне описание наших с судьей встреч; но, скорей всего, причина в том, что я ни разу не усомнился в своем решении.

И в этот день он ждал на скамейке. Мне показалось, что вид у него измученный. Я поздоровался приветливее, чем обычно, это вышло само собой. Он оглянулся на меня — проверить, не издеваюсь ли я.

— Сегодня день получше? — спросил он.

— У меня сегодня прекрасный день. А у вас?

— Спасибо, вроде неплохой. И вы больше не считаете жизнь бессмысленной?

— Нет, я считаю ее полностью лишенной смысла.

— Гм. С такой установкой я бы жить не смог.

— Вы забываете об инстинкте самосохранения, этой неистребимой жажде жизни, погубившей многие разумные начинания.

Он не ответил. Я не собирался тут засиживаться, поэтому сказал после короткой паузы:

— Мы больше не увидимся. Я пришел проститься.

— Да? Жаль. Вы уезжаете?

— Уезжаю.

— И не вернетесь?

— Нет.

— Вот оно что. Я надеюсь, вы не сочтете меня навязчивым, если я скажу, что мне будет не хватать наших встреч.

— Спасибо на добром слове.

— Время растянется еще больше.

— Тут на многих скамейках сидят одинокие люди.

— Вы прекрасно знаете, что я имею в виду. Могу я спросить, куда вы едете?

Говорят, когда человек знает, что жить ему осталось меньше суток, он чувствует себя настолько свободным, что ведет себя так, как хочет; это неверное утверждение: даже тогда человек не в силах противиться своей натуре, своему «я». Да, если бы я искренне и честно ответил на его вопрос, это не противоречило бы моим привычкам, но я заранее решил не говорить ему, куда я отправляюсь, чтобы не смущать его, тем более никого ближе него у меня не оставалось. Но что ответить на его вопрос?

— Вы узнаете, — сказал я наконец.

Он помялся, но ничего не сказал. Вместо этого сунул руку во внутренний карман и вытащил портмоне. Порылся в нем и протянул мне визитную карточку.

— Спасибо, — сказал я, засовывая ее в карман. Я чувствовал, что мне пора. Я поднялся. Он тоже встал. Он протянул мне руку. Я пожал ее.

— Всего наилучшего, — пожелал он.

— И вам тоже. Прощайте.

— Прощайте.

Я ушел. Мне показалось, он не стал садиться обратно, но я не оглянулся посмотреть. Я спокойно дошел до дома, ни о чем особенно не думая. Внутри меня все пело от радости. Придя в свой подвал, я постоял немного под окном, глядя на пустую улицу, а потом присел к столу закончить эти записи. Поверх конверта я положу визитку судьи.

Готово. Сейчас я сложу листки и запечатаю их в конверт. И теперь, за секунду до того, как я совершу тот единственный в жизни осмысленный поступок, который человек в состоянии совершить, одна мысль заслоняет собой все остальные: почему я не сделал этого раньше?

Загрузка...