Йозеф Рот «Вниз по Волге» (1926)

Текст впервые был опубликован в серии «Библиотека Парка Горького» издательством Ad Marginem в 2013 году.

Перевод: О. Казанкова

Йозеф Рот (1894–1939) — австрийский писатель и журналист, изобличавший нацистов. Между публикациями своих основных произведений «Отель „Савой“» и «Марш Радецкого» в качестве корреспондента газеты «Франкфуртер цайтунг» совершил длительную поездку по СССР, после чего изложил свои впечатления о Советском Союзе в серии из 17 статей, в которых подверг советскую действительность критической оценке. В Казани Рот был во время туристической поездки из Нижнего Новгорода в Астрахань на пароходе. В последние годы жизни Рот много пил и страдал от жизненных неурядиц. Он скоропостижно скончался, не выдержав известий о самоубийстве близкого друга.

Волжский пароход, отправляющийся из Нижнего Новгорода в Астрахань, белый и праздничный, стоит в порту. Он похож на воскресенье. Маленький колокол отзывается неожиданно громко. Грузчики, одетые лишь в штаны на помочи, снуют по вокзалу. Они напоминают борцов. У окошка кассы — сотни людей. Десятый час утра, ясный день. Веет приветливый ветерок. Такое ощущение, будто в город приехал новый цирк.

Волжский пароход назван именем известного революционера, на нем — четыре класса для пассажиров. В первом классе едут в отпуск на Кавказ и в Крым новые буржуа России, нэпманы. Они обедают в ресторане, в скудной тени пальмы, на противоположной стене над дверью прибит портрет известного революционера. Дочки буржуа играют на бренчащем пианино. Его звучание похоже на стук металлических ложек о чайные стаканы. Отцы играют в шестьдесят шесть и ругают правительство. Мамаши явно имеют пристрастие к оранжевым шарфам. У официанта совершенно отсутствует классовое сознание. Он был официантом еще в те времена, когда пароходы называли именами великих князей. Чаевые придают его лицу выражение подобострастного почтения, которое заставляет забыть о свершившейся революции.

Четвертый класс находится глубоко внизу. Пассажиры тащат тяжелые узлы, дешевые корзины, музыкальные инструменты и сельскохозяйственные орудия. Здесь представлены все нации, населяющие Поволжье, степи и Кавказ: чуваши, цыгане, евреи, немцы, поляки, русские, казахи, киргизы. Здесь есть католики, православные, мусульмане, ламаисты, язычники, протестанты. Здесь едут старики, отцы, матери, девушки, дети. Здесь есть крестьяне, мелкие ремесленники, странствующие музыканты, слепые корсары, коммивояжеры, малорослые чистильщики обуви и бездомные дети, «беспризорные», питающиеся воздухом и несчастьями. Люди спят на деревянных полках, расположенных в два этажа друг над другом. Они едят тыквы, кормят младенцев, стирают пеленки, заваривают чай и играют на балалайках и губных гармошках.

Днем это тесное помещение кажется постыдно шумным и лишенным достоинства. Но ночью здесь веет умиротворением. Спящие бедняки кажутся святыми. На лицах лежит печать наивности. Все лица — как открытые двери, через которые смотришь в чистые, ясные души. Неспокойные руки пытаются отогнать слепящий свет ламп как надоедливую муху. Мужчины прячут головы в волосах женщин, крестьяне обнимают свои священные косы, дети — потрепанных кукол. Лампы раскачиваются в такт громко работающим машинам. Краснощекие девушки обнажают в улыбке крепкие белые зубы. Мир царит над беднотой, спящие люди кажутся исключительно миролюбивыми существами.

Пассажиры волжского парохода не делятся на богатых и бедных так примитивно символически, как верх и низ. Среди пассажиров четвертого класса есть зажиточные крестьяне, среди пассажиров первого далеко не все — богатые торговцы. Русский крестьянин предпочитает ехать в четвертом. Не только потому, что здесь дешевле. Крестьянину здесь привычнее. Революция освободила его от почтения к «господам», но отнюдь не от почтения к предмету. В ресторане, где стоит плохое пианино, крестьянин не сможет съесть с удовольствием свою тыкву. Какое-то время все ездили во всех классах. Потом разделились, практически добровольно.

— Видите, что дала людям революция? — сказал мне пассажир-американец. — Бедные теснятся внизу, а богатые играют в шестьдесят шесть!

— Но ведь это же единственное занятие, которому они могут предаваться беззаботно! — ответил я. — Самый бедный чистильщик обуви в четвертом классе думает сегодня, что сможет подняться к нам, если захочет. А вот богатые нэпманы боятся, что он может в любой момент прийти. «Верх» и «низ» на нашем пароходе уже давно не символические, а чисто практические величины. Может быть, когда-нибудь они вновь станут символическими.

— Да, станут, — сказал американец.

Небо над Волгой — низкое и плоское, раскрашенное неподвижными облаками. По обеим сторонам берега, на широком просторе, видно каждое возвышающееся дерево, каждую взлетающую птицу, каждое пасущееся животное. Лес кажется здесь искусственным образованием. Всё стремится расшириться, рассеяться по поверхности. Деревни, города и народы располагаются далеко друг от друга. Подворья, хижины, палатки кочевников окружены одиночеством. Многочисленные народности не смешиваются между собой. Даже те, которые осели, всю жизнь продолжают странствовать. Эта земля дарит чувство свободы, какое у нас могут дать только вода или воздух. Если бы птицы могли странствовать по земле, они бы не захотели здесь летать. А вот человек передвигается по земле, как по небу, быстро и бесцельно, птица земли.

Река, как и земля, широкая, бесконечно длинная (от Нижнего Новгорода до Астрахани — более двух тысяч километров) и очень медленная. По берегам достаточно поздно появляются низкие кубики — «волжские холмы». Своим голым скалистым нутром они повернуты к реке. Здесь они только ради разнообразия, их создал минутный каприз бога. За ними вновь тянется равнина, горизонт отодвигается всё дальше и дальше в степь.

Мощное дыхание степи долетает до холмов, до реки. Вкушаешь горечь бесконечности. Глядя на огромные горы и безграничные воды, человек чувствует себя потерянным и незащищенным. А при виде бесконечной равнины человек ощущает себя потерянным, но в то же время утешенным. Он не больше, чем соломинка, но он не пойдет ко дну: он как ребенок, проснувшийся ранним летним утром, пока все еще спят. Он потерян и одновременно окутан безграничной тишиной. В жужжании мухи, в глухих ударах маятника — та же убаюкивающая, неземная и вневременная печаль широкой равнины.

Мы останавливаемся у деревень, дома в них — из дерева и глины, крытые черепицей и соломой. Иногда посреди детей-хижин покоится широкий, по-матерински добрый церковный купол. Порой церковь располагается в конце длинного ряда хижин, ее венчает острая, длинная башня, напоминающая четырехугольный французский байонет. Это — вооруженная церковь, предводитель странствующей деревни.

Казань, татарская столица, открывается нашему взгляду. На берегу шумят пестрые торговые палатки. Город приветливо машет открытыми окнами, как стеклянными флагами. Слышен стук повозок. Видны зеленые и золотые купола, мерцающие в вечернем свете.

Из гавани в город ведет немощеная улица. Она превратилась в реку: вчера шел дождь. В городе тихо плещутся озерки. Кое-где проглядывают остатки мостовой. Названия улиц и магазинов невозможно прочесть, забрызганы грязью. Кстати, их и без того бывает не разобрать: некоторые написаны тюркско-татарским шрифтом. Поэтому татары предпочитают лично сидеть перед лавками и перечислять прохожим свои товары. Говорят, они хорошие торговцы. На подбородке у них черные кисточки. После революции традиционная для этих мест неграмотность уменьшилась на 25 процентов. Теперь многие умеют читать и писать. В книжных магазинах лежат издания на татарском языке, мальчишки-газетчики выкрикивают названия татарских газет. Татарские служащие выглядывают из почтовых окошек. Сотрудник почты объяснил мне, что татары — самый смелый народ. «Только они перемешаны с финнами», — злобно ответил я. Служащий обиделся. За исключением рестораторов и торговцев все довольны правительством. Татарские крестьяне сражались во время гражданской войны то за красных, то за белых. Порой не зная, за что именно сражаются. Сегодня все деревни Казанской губернии политизированы. Молодежь охвачена комсомольскими организациями. Как и для большинства мусульманских народов России, религия для татар — скорее упражнение, чем вера. Революция разрушила привычку, а не подавила потребность. Бедные крестьяне здесь довольны, как во всех поволжских губерниях. Богатые крестьяне, которые многого лишились, недовольны, как и в других местах, как немцы в Покровске, как крестьяне в Сталинграде и в Саратове.

Кстати, поволжские деревни — за исключением немецких — поставляют партии самых верных молодых приверженцев. На Волге села больше, чем город, охвачены политическим энтузиазмом. Многие местные деревни были очень далеки от культуры. Чуваши, например, еще и сегодня тайные язычники. Они молятся идолам и приносят им жертвы. Для наивного естественного человека из поволжской деревни коммунизм означает цивилизацию. Для молодого чуваша городская казарма Красной армии — дворец, а дворец, куда он теперь получил доступ, — это семисотое небо. Электричество, газеты, радио, книги, чернила, печатные машинки, кино, театр, — словом, всё, что нас так утомляет, живит и обновляет примитивного человека. Всё это сделала «партия». Она не только свергла больших господ, она изобрела телефон и алфавит. Она научила людей гордиться своим народом, своей незначительностью, своей бедностью. Она превратила их низкое происхождение в заслугу. Перед таким ошеломляющим великолепием умолкает врожденная крестьянская недоверчивость. Сознательное критическое осмысление еще не началось. Так крестьянин становится фанатиком новой веры. Крестьянину пока недостает «чувства коллективизма», он восполняет его вдвойне и втройне экстазом.

Города на Волге — самые печальные из всех, какие я когда-либо видел. Они напоминают мне французские города, разрушенные во время военных действий. Эти дома горели в гражданской войне красных; а потом по их руинам галопировал голод белых.

Сотни раз, тысячи раз умирали люди. Они ели кошек, собак, ворон, крыс и околевших от голода детей. Они прокусывали руки и пили собственную кровь. Они рыли землю в поиски жирных дождевых червей и извести, казавшейся сыром. Два часа спустя они умирали в муки. Удивительно, что эти города вообще еще живы! Что люди торгуются, носят чемоданы, продают яблоки, зачинают и рожают детей! Уже подрастает поколение, которое не знает былого ужаса, уже стоят строительные леса, уже столяры и каменщики заняты сооружением нового.

Я не удивляюсь, что эти города кажутся красивыми только с высоты или издалека; что в Самаре дорогу в отель мне преградил козел; что в Сталинграде мою комнату затопило во время ливня; что салфетки здесь из цветной упаковочной бумаги. Если бы можно было гулять по прекрасным крышам вместо вздыбившейся мостовой!

Во всех городах Поволжья люди производят одинаковое впечатление. Торговцы везде недовольны, рабочие, хоть и устали, настроены оптимистично, официанты уважительны и ненадежны, портье смиренны, чистильщики обуви подобострастны. А молодежь везде увлечена революцией: в пионерской и комсомольской организациях состоит, в том числе, и половина буржуазной молодежи.

Кстати, отношение ко мне меняется в зависимости от того, как я одет. Если я надеваю сапоги и отказываюсь от галстука, жизнь вдруг становится сказочно дешевой. Фрукты стоят несколько копеек, поездка на извозчике — полрубля, меня принимают за политического беженца, живущего в России, обращаются ко мне «товарищ», официанты становятся революционно-сознательными и не ждут чаевых, чистильщики обуви удовлетворяются десятью копейками, торговцы довольны своим положением, на почте крестьяне просят меня написать адрес на конверте «красивым почерком». Но стоит мне надеть галстук, всё сразу дорожает! Ко мне обращаются «гражданин» и даже осторожно — «господин». Немецкие нищие называют меня «господин земляк». Торговцы начинают жаловаться на налоги. Извозчик рассчитывает на рубль. Официант в ресторане рассказывает, что он закончил торговую академию и, «собственно, много чему научился». И доказывает это, обсчитав меня на двадцать копеек. Антисемит признается мне, что от революции выиграли только евреи. Им теперь разрешили жить «даже в Москве». Какой-то мужчина хочет мне понравиться: рассказывает, что в войну был офицером и в Магдебурге попал в плен. Нэпман грозит: «Вам у нас всего не покажут!»

Между тем мне кажется, что я смогу увидеть в России столь же много и столь же мало, как в других странах. Еще ни в одной стране незнакомые люди не приглашали меня в гости так искренне, не сомневаясь. Я могу посещать государственные учреждения, суды, больницы, школы, казармы, тюрьмы, начальников милиции и университетских профессоров. Буржуа критикует громче и острее, чем то удобно иностранцу. Я могу говорить с солдатами и командирами Красной армии в любом трактире о войне, о пацифизме, о литературе и оружии. В других странах это опаснее. Тайная полиция, должно быть, настолько хороша, что я ее не замечаю.

Знаменитые волжские бурлаки всё еще поют свои знаменитые песни. В русских кабаре на Западе «бурлаки» выступают в свете фиолетовых огней под приглушенные звуки скрипок. Однако настоящие бурлаки гораздо печальнее, чем думают те, кто их изображает. И даже несмотря на то, что на них такой груз традиционной романтики, их пение проникает в душу, глубоко и больно ранит.

Возможно, они самые сильные мужчины нашей эпохи. Каждый из них может нести на спине двести сорок килограмм, поднимать с земли сто килограмм, раздавить орех указательным и средним пальцами, балансировать веслом на двух пальцах, съесть три тыквы за сорок пять минут. Они похожи на бронзовые памятники, которые обтянули человеческой кожей и прикрыли одеждой. Они зарабатывают сравнительно много, в среднем четыре-шесть рублей. Они сильны, здоровы, они живут свободно. Но я ни разу не видел, чтобы они смеялись. Они не бывают радостными. Они пьют водку. Алкоголь уничтожает этих великанов. С тех пор, как по Волге перевозятся грузы, здесь живут самые сильные носильщики, и все пьют. Сегодня по Волге ходят более 200 пароходов мощностью в 85.000 лошадиных сил общим водоизмещением 50.000 тонн, 1190 грузовых судов без двигателя общим водоизмещением почти два миллиона тонн.

Но рабочие по-прежнему заменяют краны, как двести лет назад. Их пение рождается не в гортани, оно идет из затаенных уголков сердца, вероятно, там пение и судьба сплетаются воедино. Они поют, как приговоренные к смерти. Они поют, как каторжники на галерах. Никогда не освободиться певцу от своего каната, и от водки тоже никогда. Какое же это благословение — работа! Какой же кран — человек!

Редко можно услышать песню целиком, всегда только отдельные строфы, пару тактов. Музыка — это вспомогательное механическое средство, она действует как рычаг. Есть песни, которые поют, когда совместно ткнут канат, при подъеме, при разгрузке, при медленном опускании. Тексты песен стары и примитивны. Я слышал разные тексты на одни и те же мелодии. Они рассказывают о тяжелой жизни, о легкой смерти, о тысяче пудов, о девушках и о любви. Как только груз поместили на спину, песня обрывается. Тогда человек превращается в кран.

Больше невозможно слушать дребезжание пианино и смотреть, как играют в шестьдесят шесть. Я покидаю пароход. Я сижу на крошечном корабле. Два носильщика рядом со мной сладко спят на толстом свернутом канате. Через четыре-пять дней мы будем в Астрахани. Капитан отправил свою жену спать. Он сам себе команда. Сейчас он жарит шашлык. Наверное, шашлык будет жирным и жестким, и мне придется его есть.

Перед тем как я покинул пароход, американец очертил указательным пальцем большую дугу, указал на известь и глину, на песчаный берег и произнес:

— Сколько драгоценного материала пропадает! Какой был бы пляж для отдыхающих и больных! Какой песок! Если бы всё это вместе с Волгой находилось в цивилизованном мире!

— Если бы всё это находилось в цивилизованном мире, здесь бы дымили фабрики, трещали моторные лодки, поворачивались черные краны, люди бы начали болеть, а потом, двумя милями дальше, отдыхать на песке, и это уж точно была бы не пустыня. На определенном, с гигиенической точки зрения безукоризненном отдалении от кранов были бы разбросаны рестораны и кафе с хорошо озонированными террасами. Музыканты исполняли бы «Песню о Волге» и бойкий чарльстон «Волжские волны» на слова Артура Ребнера и Фрица Грюнбаума…

— О, чарльстон! — обрадовался американец.

Франкфуртер цайтунг, 05.10.1926











Загрузка...